Обыкновенно галилеяне, посещавшие Иерусалим, шли или морским берегом, или стороной заиорданской; только бы миновать ненавистную Самарию, где их встречали всегда насмешки и ругательства, а иногда даже и побои. Ненависть — беспредельная, жгучая, неугасимая — самаритян к остальному населению Палестины, то есть к иудеям и галилеянам, и обратно, иудеев и галилеян к самаритянам, тянулась из века в век. Когда после разрушения царства израильского царь Салманасар захотел снова населить совершенно опустошенную и обезлюдевшую страну, он направил сюда колонистов из разных провинций своего царства. И в то время, как в Иудее и Галилее осели евреи, в Самарию были направлены отчасти и колонисты из Кутры. Самаритяне считали себя частью Израиля, но чистокровные евреи называли их презрительно кутейцами. Постепенно смешавшись с коренным населением, самаритяне приняли еврейский закон и Пятикнижие сделали своей священной книгой. Но не приняли они ни пророков, ни тех преданий, которые были дороги фарисеям, и потому на них смотрели в Иерусалиме, как на опаснейших еретиков: в деле религии полное различие во всем всегда лучше, чем различия только в мелочах, и еретик всегда представляется более опасным и потому более ненавистным, чем совсем неверующий. Постепенно, с веками, среди правоверных установилось предание, что сам Эздра и Зоровавель, и Навин прокляли самаритян во имя Иеговы и отлучили их от верующих. При Александре Македонском вражда эта усилилась еще более: Манасия, брат первосвященника, женился на дочери правителя Самарии и, жадный до власти, добился от Александра разрешения построить на горе Гаризим храм, который соперничал бы с храмом иерусалимским. Сам он стал первосвященником в этом новом храме, сумел переманить из Иерусалима часть жрецов и левитов и разрешил им вступить в брак с иностранками. Этот новый культ и эти скандальные браки довели ненависть правоверных до точки кипения. Всякие сношения с самаритянами стали считаться осквернением: «Кусок хлеба самаритянина, — говорили законники, — это все равно, что кусок свинины». Самое слово «самаритянин» было последним из ругательств, которое ни один воспитанный человек никогда не решился бы произнести… Самаритяне в долгу не оставались и при проконсуле Колонии, одном из предшественников Пилата, как-то ночью, во время праздника Пасхи, они пробрались в храм иерусалимский и в святилище его разбросали мертвые кости. Это считалось таким осквернением, что на утро богослужение не могло состояться, так как жрецы не могли из-за этого приблизиться к алтарю… В довершение всего в Самарии, как и в Галилее, жило немало греков и других язычников, там открыто стояли языческие храмы, свободно ходила по рукам монета с изображением греческих богов и сравнительно недавно Ирод Великий, опираясь на эту терпимость самаритян к иностранцам, самое название их столицы, Сихем, переменил в греческое имя Себасты. Ревностные законники с опасением видели это засилие язычества поблизости от святого города: расстояние от Самарии до Иерусалима всего около 50 километров , то есть, другими словами, все эти распри и бури происходили — в стакане воды…

Но Иешуа уже освободился от власти злых традиций и, выйдя из Дамасских ворот Иерусалима, направился домой кратчайшим путем, через ненавистную и опасную Самарию. С ним шел Иоханан Зеведеев, тихий горбун Вениамин и похудевшая Иоанна, жена Хузы, которая, точно околдованная, совсем не отходила от Иешуа, служила всем галилеянам и хотела поселиться поближе к нему, в Тивериаде, где при дворце Ирода у нее были родственники. Хотели было пойти с Иешуа и Иона с Иегудиилом, принимавшие участие в повстанческом движении, но в последнюю минуту они куда-то исчезли. Шли попутчиками и еще несколько иудеев и галилеян, не убоявшихся прохода через Самарию…

Сперва путь шел сумрачными долинами, среди скал, по склонам которых виднелись тихие могилы, а у подножий сочилась какая-то черная вода. Непонятная печаль и тоска охватывали тут души путников. И все вокруг было напоено седыми преданиями. Тут некогда проходил Авраам со своими стадами, тут, спасаясь от Исава, пробежал Иаков, тут, посреди пестрых и шумных двенадцати колен Израилевых, торжественно проехал ковчег завета, тут, гремя оружием, прошли реки ассирийцев-завоевателей, этими местами, плача, уходили в далекий вавилонский плен тысячи и тысячи узников-израильтян… Вот Рама, где пророчица Дэбора отправляла под пальмами суд, вот Габаон, над которым по слову Навина остановилось солнце, вот Бэтэль, где видел Иаков лестницу и входящих и сходящих по ней ангелов Божиих, вот Сило, где в ковчеге покоился Предвечный и где вениамиты, спрятавшись в виноградниках, похитили девственниц иудейских, плясавших на полях, а вот и Сулем, деревня Суламифи, которая в Песне Песней поет о себе: «Я смугла, но я хороша собой, дщери иерусалимские!»

По большой дороге шли и ехали люди: поселяне на волах тянулись на поля, проходили длинные караваны верблюдов в далекие страны, толпы рабочих шли туда и сюда в поисках работы. И если встречный был земляк или просто единоверец, то ему добродушно кричали: «Да будет благословенна мать твоя!..», а если был он язычник или самаритянин, то на него летел град отборных ругательств, из которых «да будет проклята мать твоя!» было далеко не самое обидное. Отдохнуть и подкрепиться останавливались на постоялых дворах, а то и просто у поселян: остановившись на пороге, украшенном мезузой, провозглашали обычный «шелом!» — да будет мир с тобою! — и хозяева радушно принимали нежданных гостей и несли на стол все самое лучшее. Сходились соседи, начиналась оживленная беседа и все звали гостя, кто бы он ни был, «господином»… А там снова в путь, с подожком в руках и с пением священного псалма — чтобы придать себе сил и бодрости — на устах:

«Как приятны жилища Твои, Господи Саваоф! Стремится и льнет моя душа ко дворам Господним, сердце и тело мое восторгаются к Богу живому. Ведь птичка находит дом и ласточка гнездо себе, в котором выводит птенцов своих, а я у алтарей Твоих, Господи Саваоф, Царь мой и Бог мой!..»

И Иешуа под торжественные звуки псалмов — он любил их — все думал свои думы и с тихим удивлением наблюдал, как незаметно, постепенно, они окрашиваются в какие-то новые цвета. Тогда, в беседе с старцем Исмаилом, в Энгадди, и потом, в ночном разговоре с Никодимом, он нетерпеливо, страстно оттолкнул от себя все то, что казалось ему мусором человеческим, только затемняющим божественную правду, но теперь он сам, добровольно, возвращался иногда к этому «мусору» и, несомненно, чувствовал, что во всем этом что-то есть, что без «мусора» чего-то точно человеку не хватает… Ведь вот по старине поют они эти псалмы, и душа в лад торжественным звукам этим как-то очищается, поднимается и легче ощущает присутствие Божие в мире… Он всю религиозную мысль свел к ее простейшему выражению: Бог — отец, люди — братья, единый закон — любовь. Так, все незыблемо верно, но мысль его, помимо его воли, не хотела остановиться на этом, искала сама уточнения, утончения, пыталась проникнуть за какие-то завесы, добиться каких-то последних, окрыляющих откровений… И что удивляло и волновало его более всего, так это то, что он чувствовал в себе первые движения этих откровений, нащупывал в себе точно какую-то драгоценную потайную сокровищницу, и это восхищало его…

Притомившись, они сделали привал у древнего обложенного грубым камнем колодца Иаковлева. Слева от них высился Гаризим с тихими развалинами его когда-то пышного храма, справа Эбал, а между ними в долине, в получасе ходьбы от колодца, виднелся Сихем или, как, играя словами, презрительно звали его иудеи, Сихар, что значит пьянство. Некогда с вершины Гаризима Навин через шестерых выборных от шести колен израилевых возвещал обеты Предвечного своему возлюбленному народу, с вершины Гэбала выборные от других шести колен слали заблудшемуся народу от имени Предвечного проклятия, а народ, в долине, слушал и то и другое и, как всегда, везде и на все, отвечал «аминь!»

— А с припасами-то у нас слабовато… — сказал Иоханан, заглянув в дорожную суму.

— Так я могу сходить в Сихем и купить… — предложила Иоанна.

— Одной тебе неловко… — сказал горбун. — Тогда я провожу тебя…

— И я… — сказал Иоханан.

Другие спутники их уже разбрелись по встречным городкам и селениям.

— Ну, сходите… — согласился Иешуа. — Я подожду вас здесь.

Они ушли. Иешуа, отдыхая, сидел в стороне и смотрел, как толпились у колодца пестрые, пыльные караваны, как приходили из города женщины с кувшинами за водой и, болтая, уходили в город, как аисты, чуя близость весны, — день был солнечный и тихий — летали в небе и, закинув шеи назад, громко трещали клювами, как курились и таяли над Гаризимом, в лазури, нежные облака… И упоительно пахло откуда-то фиалкой…

Неподалеку от Иешуа остановилась небольшая группа купцов, которые в то время как вожатые поили верблюдов, обменивались мнениями.

— Да какие же дела можем мы делать теперь? — досадливо говорил один из них, высокий, плечистый, с густой, рыжей бородкой. — Купец израильский своей ловкостью известен везде, да что тут поделаешь, когда у тебя руки и ноги связаны? Язычнику не продай, у язычника не купи, чуть шагнул не так, плати храмовникам пеню — все им мало, все не наелись!.. А римляне те свою линию ведут, своих поддерживают, а нас всячески теснят…

— Дела хвалить нечего… — сказал другой, стоявший широкой, пыльной спиной к Иешуа. — Хоть лавочку совсем закрывай…

— Первое, от язычников освободиться надо… — сказал третий, сухощепый и раздражительный, с седенькой бороденкой длинным клинышком. — Ну, и храмовникам тоже окорот дать надо… Если бы нашелся кто посмелее, мы поддержали бы…

Иешуа захотелось пить. Он встал и подошел к колодку, около которого была теперь только одна женщина, пожилая, худая, в затрапезном платье. Она с усилием вытягивала тяжелую бадью.

— Дай мне напиться… — сказал ей Иешуа.

Она в тупом удивлении вскинула на него свои черные, уже увядшие глаза.

— Да ведь ты галилеянин… — сказал она. — Как же ты решаешься просить воды у самаритянки? Отцы наши поклонялись на этой вот горе, а вы говорите, что поклоняться надо только в Иерусалиме…

И сразу расправила душа его крылья.

— Поверь мне, — задушевно сказал он, — что наступает время и уже наступило, когда и не на этой горе, и не в Иерусалиме будут люди поклоняться Отцу — они будут поклоняться Ему в духе и истине, ибо только таких поклонников и ищет себе Отец… Бог есть дух… — чувствуя в душе привычное торжественное и радостное разгорание священного огня, сказал он. — И поклоняющиеся Ему должны поклоняться в духе и истине…

Женщина тупо, не понимая, смотрела на него.

— Ну, коли так, попей, пожалуй… — неловко сказала она. — Воды в колодце много…

Иешуа с удовольствием выпил холодной воды и, вытирая рукавом серебряные капли, которые повисли на его вьющейся бородке и на усах, почувствовал, как в душе его зашевелились те новые мысли, которые и радовали, и смущали его…

— Пьющий эту воду возжаждет вновь… — сказал он, поблагодарив самаритянку. — Но кто будет пить ту воду, которую дам я, тот не будет жаждать вовек, ибо моя вода — источник, текущий в жизнь вечную…

Самаритянка, чувствуя неприятное стеснение, улыбнулась своими желтыми, порчеными зубами и, желая показать, что она понимает шутку и может поддержать разговор с кем угодно, отвечала:

— Ну, так и дай мне твоей воды, чтобы не ходить мне сюда на колодец каждый день…

Но он уже не слыхал ее; уставив в землю свои лучистые глаза, он задумался над тем, что только что высказал. При виде этой, явно не понимающей его женщины, он почувствовал то, что не раз чувствовал при своих выступлениях и среди колонн иерусалимского храма, и у себя в Галилее, и среди самых, по-видимому, близких людей: они не слышали его, как будто бы он говорил на каком-то совсем им чужом языке, а те, которые как будто слышали, те определенно слышали свое что-то, а не то, что он говорил. Эта исхудалая женщина в затрапезном платье, с жилистой шеей, с тупым недоумением в уставших глазах была точно прообразом всех людей, точно каким-то предостережением. И он, лучисто глядя перед собой, думал, а она шла по городку и останавливалась, и говорила всем:

— Диковина! Сидит у колодца какой-то то ли насмешник какой, то ли не в своем уме маленько… Чего ты, говорит, на колодец сюда таскаешься? Хочешь, говорит, я тебе такой воды дам, что никогда не возжаждешь? Так что, говорю, давай, и очень бы, мол, хорошо… И так мне жутко стало, что я скорей назад… Какой-то неуютный, право…

Возвращавшиеся с покупками галилеяне видели издали, что их учитель говорит с женщиною, и были удивлены: всякий правоверный иудей почел бы за величайший позор говорить на людях не только с незнакомой женщиной, но даже со своей собственной женой… А когда подошли они ближе, вокруг Иешуа была уже толпа и он говорил ей о том, чем переполнена была его душа до краев — говорил людям, пытаясь открыть им глаза, говорил себе, точно проверяя словами ту истину, которая, открываясь ему все более и более, все более и более захватывала его в свою власть… А над солнечной землей в предчувствии весны кружились пегие аисты и откуда-то теплый ветерок доносил временами нежный запах фиалки…