Прошла тревожная ночь… В Иерусалиме мутно бродил бунт. С одной стороны, римляне быстро овладевали положением, — держалась теперь только башня Силоамская — но с другой стороны, со всех сторон в Иерусалим валили тысячные толпы паломников, и кто-то пускал в эти толпы будоражущие слухи о подходящих зелотах, о том, что мятеж вспыхнул уже и в других городах, и прочее. На главной площади города, где происходили народные собрания, несмотря на римские патрули, то и дело скоплялся народ. Легионеры разгоняли его, но через несколько мгновений кучки неудержимо собирались снова…

Пилат был опытным и решительным администратором, и он не постеснялся бы залить огонь мятежа кровью народа, который он от всей души презирал, но положение было сложно и остро. Прежде всего он имел из Рима самые определенные указания не раздражать этот своеобразный народ. Кроме того, у него на всю область имелось только пять когорт да несколько отрядов навербованных в стране, всего, в общей сложности, три-четыре тысячи человек, из которых в Иерусалиме стояла гарнизоном только одна когорта. Конечно, в случае надобности он мог вызвать подкрепления из Сирии, но до подхода их положение могло стать критическим, так как по случаю Пасхи в городе скопилась не одна сотня тысяч паломников. И с этим проклятым бешеным народом можно было ожидать всего… Он решил действовать осторожно: посещение его членами синедриона показало, что среди иудеев нет ни единодушия, ни сознания своей силы…

Город глухо волновался. Испуганно затаившимися улицами римляне провезли к Силоамской башне два тарана. Все крыши были усеяны зрителями. Тревожный галдеж висел над всеми прилегающими к башне улицами, но все затаило дух, когда, установив тараны, легионеры взялись за канаты и дружно, враз, качнувшись, сдвинули тяжелое бревно. Еще раз, еще раз, еще раз — короткий крик, и таран грузно ахнул в каменную стену… Во все стороны брызнули каменные осколки и большие камни с рокотом, пыля, покатились вниз.

Башня жутко молчала. Сердца зрителей тревожно бились; по молчанию башни они понимали, что осажденным нечем обороняться… Удар следовал за ударом. С левой стороны башни образовался уже жуткий пролом, но он был слишком мал, и римляне не решались атаковать. Они передвинули таран в сторону и взялись за угол, в то время как другой таран громил башню с другой стороны. Снова тяжкие удары мерно качающихся бревен, крики, скачущие камни, пыль, блеск шлемов и вдруг башня чуть накренилась, в глубине ее послышался глухой крик, и она рухнула в самое себя… Туча пыли поднялась над грудой камней. С тревожными криками заметались над разрушенной башней птицы, а по земле люди. Двое из повстанцев, чудом уцелевшие, с мечами в руках, шатаясь, вырвались вдруг из тучи пыли, ослепленные, оглушенные и бросились бежать. Удар копья между лопаток положил на месте рыженького, в смешных веснушках, Рувима, а другой — то был Иона — исчез в ближайшей уличке…

Взятие башни, последнего оплота зелотов, произвело перелом в настроении города. Жители Иерусалима и раньше были против бунта, — праздники были для них всегда источником хорошего дохода — а теперь и совсем подняли голову. Паломники, провинциалы, были хмуры, раздражены и огрызались. Неизвестно откуда поползли все отравляющие слухи, что и весь бунт был подстроен верховниками, которым выгодно было и римлян припугнуть призраком восстания, и ухватить покрепче римскими клещами беспокойный народ… Открылись лавки торговцев, энергично чистили храм от трупов и крови, закипели раздраженные беседы под портиками, в синагогах, на площадях, у городских ворот. Паломники снова начали налаживать свои шатры всюду, где было для того место. Но все еще волновалось и сердито хмурилось народное море и чувствовалось, что достаточно одной искры, чтобы все вспыхнуло…

Вечером, в сумерки, Иуда, бледный, хмурый, вышел из своей лачуги. Недавние восторги и слезы и у него сменились глухим раздражением, тоской бескрайней и опасениями за судьбу свою и близких… Он слышал уже, что в народе рыщут тайно посланцы синедриона, чтобы постепенно выловить всех причастных не только к восстанию, но и к «царю иудейскому», и вообще замеченных в вольнодумстве и недостаточно смиренном поведении. Мысль о возможности своей гибели — тут речь могла идти только о гибели и гибели страшной — о семье, которая лишится уже последней опоры, сводила его с ума. Злое чувство к Иешуа, который водил его столько времени за химерой, который в решительную минуту предал народ, овладело всем его существом…

Ничего не замечая, толкая прохожих, Иуда кружил вокруг дома Иезекиила, который представлялся ему почему-то наиболее подходящим для задуманного им дела. Потом он точно спохватился и торопливо зашагал к дому Ханана. Но и тут не решился войти: какие палаты!.. И что подумают слуги?.. И пошел, почти побежал к дому Каиафы. И — опять замялся…

Маленькая Сарра пугливо шла шумным, превратившимся в сплошной лагерь кочевников городом: торговец из Тира, Калеб, приехавший с товарами для богачей, прислал за ней человека. Маленькая, тоненькая, бледная, потухшая, она шла. И вдруг чуть не вскрикнула: Иуда, отец, со сбившейся набок чалмой, с сумасшедшим лицом, ничего не видя, толкнул ее и, шатаясь, исчез в толпе. Забыв обо всем, Сарра бросилась вслед за ним, нагнала его и, скользя среди суматохи толпы, не спускала с него глаз… Он остановился у дома Иезекиила, долго думал и снова, ничего не видя, прошел мимо, вернулся и опять прошел мимо…

Маленькая Сарра вся похолодела: она собрала все последние события в одно и вдруг поняла все. Но не поверила себе… Она совсем забыла о богатом Калебе и мучительно искала, как спасти обоих: и отца, и того, царя ее души, которого совсем, совсем недавно, пьяная от радости, она венчала кровавыми розами…

Но как спасти?

А он, черный в сиянии молодого месяца, все кружил, как слепой, вокруг дома Иезекиила… Таборы паломников засыпали. Резкие, угольно-черные тени ложились на серебро лунной земли… Жутко было нестерпимо… Надо кончать… Иуда повернул во двор, нерешительно мотнулся опять в сторону, чтобы уйти, но, стиснув зубы, взял себя в руки и…

— Не ходи, отец!..

Маленькая, угольно-черная фигурка жалким комочком сидела у его ног на земле и умоляюще протягивала к нему свои тонкие, алебастрово-белые от луны ручки…

Он окаменел. У него закружилась голова и скверно стало во рту. В самом деле, может быть… Но встали в воображении, с одной стороны, темница, цепи, кресты, а с другой, этот домик-развалюшка, среди пальм, роз и винограда дремлющий под гульканье родника… Лицо его исказилось звериным бешенством…

— Ты… ты… — и он пустил самое грязное выражение, обозначающее промысел дочери. — Ты… если ты посмеешь сказать кому-нибудь… я… я… своими руками удавлю тебя… Прочь!

Она вцепилась в его старый плащ. Он с силой рванул его. Послышался трухлявый треск старого сукна. С лоскутом его полы в руках Сарра упала лицом в пыль, а когда поднялась, отца уже не было…

Ни страшное слово, брошенное ей в лицо отцом, ни его угрозы не испугали ее и на мгновение. Убьет? Ну, так что же?.. Но если не удалось спасти этого, то надо скорее спасать того… Маленькая черная тень, задыхаясь, понеслась по лунным улицам за город, в гору, на маленький хуторок среди серебристых оливок, в Гефсиманию, где, как говорили, проводил он в последнее время ночи… Вдоль всей дороги, вокруг тлеющих костров, там храпели на все лады, там потихоньку пели, там потушенными голосами разговаривали в серебристом сумраке. К ней пробовали было приставать, но она, задыхаясь, все бежала и бежала. Вот и знакомый, белый от луны забор, и воротца, и беленький домик. А во дворе, у огня, народ…

— Тебе кого, красотка?

— Рабби Иешуа…

— Здесь. Он спит на кровле… — отвечали голоса. — Но разве можно молодой девице бегать по ночам к рабби?.. Ай-ай-ай!.. Ба, да это маленькая Сарра!.. Иешуа, рабби, смотри, какая гостья к тебе пожаловала…

На краю кровли стояла уже высокая, черная тень с алебастрово-белым лицом и большими темными впадинами глаз. Он не спал.

— Что ты, Сарра?.. — послышался голос, от которого она всегда вся трепетала.

Она быстро поднялась по зыбкой лестнице на кровлю. Она забыла свой постоянный, непобедимый страх перед ним, забыла все — скорее, скорее открыть ему дверь спасения… И, подняв к нему свое маленькое, умильное личико и сжимая руки у нестерпимо бьющегося сердца, она заговорила быстрым, жарким шепотом о том, что она вдруг узнала… Он опустил голову. И долго стоял так, отвернувшись…

— Ты, верно, ошибаешься, Сарра… — сказал он. — Зачем ему делать это? Ведь я не скрываюсь — каждый день они могут взять меня в храме или на улицах…

— Но… какой ты… — укоризненно залепетала опять девочка. — В храме… Разве ты не знаешь, как волнуется народ… Они остерегаются… Ты точно ребенок… И отец…

От волнения она не могла говорить и только ловила ртом свежий ночной воздух….

Он думал… Не о том, чтобы бежать, нет… Куда бежать, зачем? Человек везде один и тот же… Он просто проверял что-то. С утра сегодня он ушел в город. Ему не только не кричали уже «осанна!», но огромное большинство просто совсем и не узнавало его. В храме узнали его и провожали косыми взглядами: то баламутил народ, а в нужную минуту испугался… И он даже не пробовал говорить в этот день… А вокруг грозно бродил бунт.

Он взял холодную руку девушки и, нежно гладя ее, заговорил этим своим колдовским голосом:

— От всего сердца благодарю тебя, Сарра, милая!.. Ты сделала доброе дело… И я всегда, всегда буду помнить это… Но — пусть все останется как есть…

И он подавил вздох…

Сарра заплакала жалкими, детскими слезами: не удалось ей спасти ни того, ни этого!.. Что-то было в его тоне такое обреченное, безнадежное, что она не посмела его уговаривать — она только целовала его руки мокрыми поцелуями. Безнадежная, она спустилась вниз и потащилась, не видя дороги, домой. О Калебе она совсем забыла…

Вскоре после нее пришел домой и Иуда. Она не спала, но старалась не дышать. Он встал рано, метнул на нее, свернувшуюся в комочек, злой взгляд и ушел неизвестно куда…