Гефсимания была довольно большим хутором, на котором производилось, главным образом, оливковое масло: самое слово Гефсимания значит маслодельня. Вокруг маленького домика, где жил заведующий хутором, приятель Иешуа, раскинулись по склонам Масличной горы серебряные в сиянии луны оливковые сады… У ворот галилеяне остановились и заметили, что потихоньку скрылись Андрей и Варфоломей. Нахмурились немного, повздыхали. Чувство страха усилилось. На случай облавы решили ночевать не в горнице, как всегда, а в садах, подальше. И осторожно, прислушиваясь, прошли в дальний угол сада, откуда, из-под серебряных шатров старых оливок, открывался красивый вид на осиянный луной Иерусалим…

— Ну, вы ложитесь все, отдохните, а я посижу… — сказал Иешуа, невольно понижая голос. — Ничего, не тревожьтесь, спите…

Ученики из приличия повозражали немного, но треволнения дня утомили всех и, один за другим, зевая, они закутывались от ночного холода в свои плащи и ложились под защиту больших камней, разбросанных по всему саду. И скоро послышался храп…

Это позевывание и сочный храп сказали Иешуа, как бесконечно одинок он в эти тихие ночные часы… Да и всегда… Как и всякий человек, может быть… Его душу охватила тоска невыразимая и страх — и не только страх перед близкой, как он чувствовал, смертью, но и страх еще больший, перед жизнью. Как не заметил он раньше, что она так ужасна и что он перед ней так бессилен? Но когда ему представлялось, что эту ужасную жизнь у него вот сейчас отнимут, его сковывал ледяной ужас. Он упал к большому камню и поднял в лунное небо исхудавшее, бледное лицо.

— Отец мой… — прошептал он холодными, трясущимися губами. — Если возможно, то все же пусть минет меня чаша эта!..

Он упал лицом на жесткий камень, весь в смертной истоме. Сладкий аромат от его волос напомнил ему о милой Мириам. Сердце мучительно заныло… Он сделал над собой нечеловеческое усилие, поднял в небо исковерканное лицо и с тихой покорностью сказал:

— Но да будет не так, как хочу я, но так, как хочешь Ты…

И опять упал на камень лицом и долго, долго лежал так без слов, без движения, весь одна кровоточивая рана, весь нестерпимая боль и весь покорность… И вдруг услышал он знакомый голос, который иногда он слышал в одиночестве и о котором не знал, чей он был, ибо сам он, как ему казалось, таких слов не знал…

— Ну, что скажешь теперь? — сказал голос.

Иешуа в тоске застонал…

— Стон… Лучшего ответа ты не мог бы мне дать, дитя земли… — сказал голос, и было в нем что-то удивительно успокоительное. — Я не буду напоминать тебе о том, что ты, как ты сам знаешь, потерял уже безвозвратно…

В ярком озарении Иешуа увидел и зелено-пышные холмы Галилеи, и луга душистые, усеянные всякими цветами, горящими в лучах утреннего солнца, как святые огоньки, и плещущие волны Галилейского озера вдоль солнечных берегов, и бездонное небо, и свою Мириам, ту, нежную, — он опять почувствовал сладкое благоухание ее масла — и другую свою Мириам, бурную, огневую, и свою маленькую Сарру, с красными розами пляшущую вокруг его ослицы, и милого старца Исмаила под старыми пальмами Энгадди, и пожелтевший, трухлявый череп в ущелье заиорданском, и беломраморную Иштар, которую видел он в Тире, и самаритянку в затрапезном платье, с ее тупыми глазами, и весь пестрый, мятущийся род человеческий, я звездные хороводы, и все, все, все…

— Все это было, как я тогда говорил тебе, в твоей полной власти, но теперь все это отнимается от тебя безвозвратно… — продолжал голос. — Нет, нет, не то что это куда-то отошло, за черту, откуда нет возврата — нет, все это ждет тебя по-прежнему, чтобы забаюкать тебя волшебными сказками до слез восторга, но ты, знаю, не найдешь в себе сил возвратиться назад, ты не сможешь переломить себя, ты никогда не сознаешься в своей ошибке: ты слишком горд!..

Иешуа мучительно застонал и еще крепче прижался лицом к жесткому камню.

— Да, ты слишком горд… — повторил голос. — Да, я знаю, что ты только что, препоясавшись, омыл грязные ноги смешных, наивных, уставших от жизни дурачков, которые ходили за тобой, зачарованные золотой мечтой своей. Но в этом-то унижении ярче всего и сказалась безмерная гордость твоя. Нет, не собой гордился ты, но человеком вообще: вот что он может сделать! Ты вознес его в мечте своей так, как не возносил его до тебя никто… Правда, где-то там такое у вас написано «вы — боги», но там это только пустое красноречие, а ты, ты, действительно, верил, что они боги, ты, действительно, ждал от них невероятного чуда божественного преображения всей жизни, о, странный, о, необыкновенный, о, безмерно дерзкий человек! Но теперь, в кровавом поту души твоей, сознаешь ли ты, наконец, что ты — ошибся?.. Нет, нет, не надо, не сознавайся! Ибо, сознавшись, ты — как после мытья грязных ног — горделиво скажешь опять: «Смотрите на что способен человек! Воскликните же „осанна!“ светлому Сыну Божиему!» То, что сыны Божий в то время как ты корчишься на земле в черной муке, на все лады храпят, это, конечно, не считается: ну, что же, устали бедные… Ты добр!

Раздавленный мукой, он встал. Скорбно посмотрел вокруг: они сладко спали…

— Симон!.. Иоханан!.. — в тоске воскликнул он. — Иаков!.. Да как же вы спите теперь? Проснитесь же, побудьте со мной!..

— Да ты сам же сказал, рабби, чтобы мы спали… — послышался откуда-то из-за камня сонный, хриплый голос. — Ложись-ка и ты, отдохни…

И сочно зевнул…

— Нет, нет, это я так… — испуганно сказал Иешуа. — Конечно, спите…

Как истекающий кровью, смертельно раненный зверь, он мотнулся туда, сюда и, снова обессилев, повалился у своего камня, и, чтобы заглушить нестерпимую боль души, стал биться о него лицом. И снова заговорил тайный голос:

— Ты прав. Они, и бодрствуя, все равно, спят. Всегда спят. А мы с тобой пока давай покончим наши старые счеты… Я уверен, что теперь-то ты дорос уже до последних откровений, а из них самое главное, самое последнее это… Говорить?

— Говори… — покорно, из последних сил, отвечал Иешуа.

— Ты меня воистину радуешь, дитя земли! — сказал голос. — Я начинаю верить, что ты-то, действительно, из сынов Божиих, из тех, которые, хотя бы на миг один, хотя бы ценою жизни, готовы подняться к незримому солнцу правды, взглянуть на лик его и — погибнуть. И потому буду я с тобой говорить прямо: времени у нас с тобой осталось немного… Ну, вот… Ты, говорю, стоишь на пороге последней правды…

* * *

…Рабби Каиафа опустил калам, поднял от пергамента склоненное лицо и, уставив в темный угол свои глаза, — они, казалось, знали все — задумался… И долго думал… И, опять склонившись к пергаменту, продолжал:

«…Правда эта в том, что нет на земле ни правды, ни неправды, ни греха, ни справедливости, а есть сотканный из этих многоцветных нитей пышный ковер жизни. Если есть верх, то только потому, что есть низ; если есть белое, то только потому, что есть черное; если есть день, то только потому, что есть ночь; если есть добро, то только потому, что есть зло, благодаря злу. Зло есть мать добра, его начало, его первопричина. Иоханана считают теперь в народе святым мучеником, но если бы не было Ирода, кто отрубил бы ему голову и сделал бы его святым? Ирод — отец Иоханана… И потому Ирод так же служит добру, как и Иоханан. Ирод, Иоханан, Варавва, я, погонщик ослов, мой мятущийся Манасия, все это звуки одной песни. Вынь хоть один, песни не будет…»

Ковровая завеса у двери откинулась, и на пороге встал Манасия.

— Ты что, мальчик? — ласково спросил старик, опуская свой калам.

Неслышными по ковру шагами Манасия подошел к отцу, взял его старую, прозрачную руку и молча, нежно поцеловал ее…

— Да что ты, мальчик?.. — удивился и обрадовался тот.

— Прости меня, отец… — низким голосом проговорил Манасия. — Но я предупредил галилеянина об… этом… ну, который был у вас в синедрионе…

Рабби Каиафа опустил свои всезнающие глаза на свое рукописание…

* * *

…Ровными ударами Иешуа бил лицом о жесткий камень. Он уже не стонал даже. Боль крушения была такова, что не было сил даже стонать. Со всех сторон сияли безбрежные, холодные пустоты, от которых замирала душа. И он поднял от камня искаженное, в синяках и в пыли лицо…

— Но Он — есть?.. — тихо, но настойчиво спросил он в звездную бездну.

Огромное молчание…

— Он?.. Вероятно, есть потому, что есьмь я… — сказал тайный голос. — Боюсь, что без него не было бы и меня… А я как будто есьмь… А еще точнее: Он это Я и Я это Он. Как нас, в самом деле, разделишь?

— Но… тогда на что же Он?.. — совершенно изнемогая, спросил Иешуа.

— А!.. Вот этого и я не знаю… — сказал тайный голос. — Ни на что Он, ни на что я, ни на что жизнь, ни на что все, этого и я не знаю… Все горит, все сгорает, покрывается пылью, этой тягчайшей из всех плит могильных, а зачем — никто не знает… Впрочем, уже поздно — вон идет судьба твоя… Конец.

Иешуа быстро встал. Среди серебра лунного сада, из-под горы, заиграли мутно-багровые отблески факелов. Было непонятно, для чего нужны были дымные факелы в эту светлую, лунную ночь, но так было. И безмерный ужас охватил душу Иешуа: пусть бессмысленна жизнь, пусть все его дело было ошибкой, пусть все обман, пусть даже в небе никого нет, но жить, жить, жить!

— Вставайте!.. Вставайте же!.. — крикнул он спящим ученикам. — Да что же вы все спите?!

И было в его голосе что-то такое, что заставило всех сразу вскочить. Они еще ничего не понимали и, как бараны, сбились в испуганную, бестолковую кучу. В это мгновение к Иешуа подбежал запыхавшийся Симон из Каны — он не забыл чуда с вином на его свадьбе — и, хватаясь за грудь, задыхающимся от бега голосом едва выговорил:

— Не тревожься… Зелоты тут… сейчас ударят… И когда остановят они римлян, спасайтесь…

И он снова убежал в лунный сад… Из-под горы между тем в багровом зареве дымных факелов, кроваво блистая шлемами, поднимался небольшой отряд храмовой стражи и римлян. И вдруг из-за камней вихрем бросились на легионеров черные тени. Раздались крики. Засверкали красно мечи. На мгновение шествие с факелами замялось было, но тотчас же римляне неудержимо ударили по повстанцам. Схватка длилась недолго: многие полегли среди камней, а уцелевшие бросились бежать в горы. Небольшая часть римлян пустилась за ними, а остальные вместе со стражниками синедриона быстро окружили Иешуа с учениками.

— Вот они!.. — крикнул чей-то голос радостно, как бы возвещая начало какого-то веселого праздника.

Из толпы, среди дыма коптящих факелов, отделился бледный Иуда и, крепко сжав челюсти, торопливо — чтобы разом кончить все — подошел к Иешуа.

— Шелом, рабби!..

И — поцеловал его.

Несколько учеников вдруг бросились в темноту и исчезли в саду. Симон Кифа, растерянный и жалкий, неловко путаясь, выхватил из-под плаща тупой меч и ударил им по голове Малха, слугу Каиафы, из любопытства увязавшегося за отрядом, и отхватил ему ухо. Малх дико завыл и присел на землю. Иешуа болезненно сморщился и через силу проговорил:

— Ну, что ты?.. Оставь…

Ему уже связывали за спиной руки. Стало горько и смешно.

— Я чуть не каждый день бывал безоружным среди вас, — проговорил он все тем же, как будто равнодушным тоном, — а вы вот вышли на меня, как на разбойника…

Но его никто не слушал да и не понимал… Римляне, крича и смеясь, выводили из сада пойманных повстанцев. Первым привели Иону. С глубоко рассеченной щеки его капала на грудь кровь. Суматохой воспользовались Симон Кифа и Иоханан и тоже скрылись в саду…

— Наверное он? — строго спросил Иуду старший легионер Пантерус, высокий, стройный, крепкий, несмотря на многочисленные раны, лигуриец с красивым, но уже увядшим лицом и седеющей головой.

— Он… — коротко, через силу отвечал тот, глядя в сторону.

Его знобило…

— Ну, поживей поворачивайся!.. — строго крикнул Пантерус. — И так теперь всю ночь проканителишься… И смотри в оба: может, какие молодцы еще засаду где устроили… Марш!

Обходя черные в свете луны трупы повстанцев, отряд двинулся вниз, к городу. Иешуа, как сквозь туман, увидел веселого Исаака: раскинув руки, тот тихо лежал на спине между камней с развороченной головой, и сладкая тишина была на его когда-то веселом, задорном лице. У его ног ничком лежал его брат Симон. Из груди его, подобная дорогому вину его свадьбы, тихо струилась в траву кровь… На месте ночевки остался только один Иуда. Зябко завернувшись в свой рваный плащ с оторванной полой, он остановившимися глазами смотрел вслед спускавшемуся к мосту отряду…