К вечеру по городу снова прошла волна тревоги: кто-то опять пустил слух, что взбунтовалась Самария и что из-за Иордана к Иерусалиму идут повстанцы во главе с царем кочевников Харетом. Другие говорили, что слухи эти распускаются самими храмовниками, чтобы ускорить развязку опасного и надоевшего восстания… Во всяком случае, храмовники решили немедленно покончить все, а, главное, изъять поскорее «царя иудейского». Спешить было необходимо и потому, что завтра вечером, в пятницу, начинался великий праздник Пасхи, а там — святая Суббота, день покоя. И потому связанного Иешуа прежде всего повели в дом Ханана, который находился совсем поблизости. По белому в свете луны забору четко выделялись вьющиеся розы, от которых маленькая Сарра оторвала ветку, чтобы украсить ею ослицу если не царя иудейского, то, во всяком случае, своего царя…

Старый Ханан не спал. Это глупое дело с царем иудейским злило его чрезвычайно: какой-то там босяк из Галилеи и смеет ставить всю жизнь вверх ногами!.. Когда отряд, лязгая оружием и галдя, в багровом облаке дымящих факелов быстро вошел на обширный двор его богатого поместья, Ханэйот, и ему доложили, что главный зачинщик мятежа взят, он приказал ввести его в дом. И вышел, брюзглый, сонный… Все почтительно подтянулось. Ханан остановил на бледном, измученном, в синяках лице свой тяжелый, налитый ненавистью взгляд… Потом пожевал беззубым ртом презрительно и спросил:

— Ну, чему же ты учишь? И где эти твои ученики? Испытывая беспредельную усталость и души, и тела и понимая полную бесполезность всяких разговоров тут, Иешуа через силу отвечал:

— Я всегда учил в синагогах, у ворот и в храме и меня слышали все. Тайно я ничего не делал. Спроси слышавших, что я говорил…

Один из дворни, желая выслужиться перед господином, со всего размаха хлестнул Иешуа по щеке:

— Разве говорят так с первосвященником, ты, дубина галилейская?

И подобострастно посмотрел на Ханана… Иешуа, скривив от боли лицо, угасшим голосом сказал ему:

— Если я сказал что плохо, покажи мне, что плохо, а если хорошо, за что ты бьешь меня?..

Ханан понял одно, то, что ему было нужно: этот измученный, обессиленный человек в разорванном и испачканном плаще, с его смешным галилейским выговором, не только не был страшен теперь, но не был страшен и вообще. Носом он уловил сладкий дух ароматного масла: это еще для чего надушился?! Устало зевнув, он небрежно сказал:

— Отведите его в синедрион…

Судебное отделение синедриона — бэт-дин — уже собралось тут же, в усадьбе Ханана, в особом доме, в котором он большею частью собирался для дел в последнее время. Никодима не было — он тяжело болел лихорадкой, которую он захватил на Крите. Председатель суда, Гамалиил, был чрезвычайно недоволен, что должен участвовать в этом умышленно раздуваемом деле. Воспитанный в духе мягкого деда своего Гиллеля и сам человек мягкий, он хотел даже просто сказаться больным, но, во-первых, была надежда, что он повлияет на благополучный исход дела, а, во-вторых, беспокойный Савл тарсянин, игравший в его школе, благодаря чрезвычайной развязности, первую роль, смущал его своими пылкими речами о том, что нельзя давать возможность первому встречному неучу колебать закон и прочее, и прочее, и прочее, без конца. Может быть, в самом деле, Гамалиилу удалось бы что-нибудь сделать, если бы, во-первых, Никодим не захватил лихорадки, и во-вторых, и главное, если бы вообще все наиболее просвещенные члены бэт-дина сговорились между собой, как сговорились их противники, непримиримые. Но все они так уповали на силу правды, на убедительность своего слова, что они считали все это излишним.

Прибежавший слуга Ханана тихо сказал что-то нахмурившемуся — точно у него зубы болели — Гамалиилу. Тот кивнул головой и проговорил громко:

— Старейшины, займите места!

Прилично шумя, члены суда уселись, как всегда, полукругом, в середине которого поместился Гамалиил, а на концах секретари суда, из которых один должен был по закону записывать все, что говорилось в пользу обвиняемого, а другой все, что служило к его осуждению. У другой стены, лицом к старейшинам, сидели тремя рядами ученики разных законников. Среди них резко выделялся молодой, некрасивый, но щеголеватый Савл тарсянин. Его живые, черные, выпуклые глаза горели любопытством, а рука то нервно играла каламом, то пощипывала черную, кудрявую бородку. По закону и обычаю свидетели, показавшие в пользу обвиняемого, не могли уже потом показывать против него, но обратное разрешалось. Для оправдания достаточно было простого большинства голосов, а для обвинения нужно было большинство двух голосов. Если суд кончался оправданием, то приговор сейчас же вступал в силу, а если обвинением, то приговор выносился только на другое утро. Так стояло в законе, но, как всегда, жизнь вносила в благие намерения законодателя часто весьма существенные поправки, и в результате в народе звали судей не дайанэ-гэзэрот (верховные судьи), но дайанэ-гэзэлот (судьи-разбойники).

— Введите арестованного! — хмуро распорядился Гамалиил.

Измученный, грязный, со сбившейся набок чалмою, с лицом в кровоподтеках и синяках, Иешуа с усилием перешагнул порог. И, когда увидел он в дрожащем свете светильников эти неподвижные ряды законников и эти глаза, устремленные на него с холодным любопытством, он еще острее понял, что разговаривать тут не о чем: это был как раз тот мир, который и поднял его на подвиг и поздней ночью привел его, измученного и униженного, сюда…

Начался допрос…

На широком дворе усадьбы, освещенном зелено-голубым светом луны и багровыми отблесками ненужных факелов, тем временем бестолково и нетерпеливо галдела толпа. Легионеры презрительно держались в стороне. Они были недовольны: возятся там с каким-то бродягой без конца!.. И, громко зевая, они вполголоса ругали своего нераспорядительного, как им казалось, старшого, Пантеруса, который, сдав бродягу его начальству, мог бы прекрасно отвести их спать. Стража синедриона, многочисленная дворня Ханана и любопытные из Иерусалима и с окрестных хуторов галдели вокруг костра. Симон Кифа, которому было и стыдно, что он убежал так от рабби, и страшно, что храмовники могут поймать и его, и которому хотелось узнать, чем все это кончится, растерянно толкался тут же в толпе и, чтобы показать, что он всему делу сторона, развязно заговаривал то с тем, то с другим.

— А мне сдается, почтенный, что и ты с галилеянином тоже был, а?.. — проговорила пожилая служанка Ханана, подозрительно вглядываясь в него.

— И не думал!.. — воскликнул Симон. — Я в городе по своим делам: привез рыбу из Капернаума на базар, а потом решил остаться и на праздник…

— А по-моему, ты тоже из этой шайки… — настаивала та. — Вон и говор у тебя ихний, галилейский…

На Симона направились со всех сторон любопытные взгляды. Он испугался.

— Галилеянин!.. — со смехом воскликнул он. — Галилеян на свете много — ты скажешь, что всех их с этими бродягами видела… Знать не знаю и ведать не ведаю…

Служанка недоверчиво покачала головой и на минуту отстала. Симон понял, что лучше уйти, но это отступление очень бросилось бы в глаза. И он, как ни в чем не бывало, вступил с одним из слуг в разговор…

— Нет!.. — решительно воскликнула вдруг служанка. — Хоть сейчас вот голову мою с плеч долой, а ты был с ними!..

— Тьфу!.. — возмутился Симон. — Отвяжись от меня, сатана! Ведь бывают же такие вот аспиды на свете…

С подчеркнутым негодованием он обернулся к служанке спиной и зашагал со двора. На усадьбе в лунном мраке вдруг звонко запел первый петух… Что такое?! Кифа даже остановился… И вспомнилось усталое лицо, кроткие, печальные глаза и эта милая усмешка: «камень!». Боль рванула по сердцу, и опустилась седеющая голова.

Между тем допрос арестованного продолжался. В покое было душно. Хотелось спать. Раздражала нелепость дела, которая резала глаза. В пользу подсудимого не говорил ни один свидетель, а в пользу обвинения несли такую нескладицу, что просто совестно было слушать: уж очень плохо Иезекиил подготовил своих молодцов! На постном и сухом лице Иезекиила отразилось нетерпение. Он переглянулся со своими сторонниками: надо было действовать.

— А ты что можешь сказать? — уже усталым голосом спросил Гамалиил следующего свидетеля, жалкого старичишку с вытекшим глазом.

— Он говорил, что может в три дня разрушить храм и в три дня снова воздвигнуть его… — быстро и уверенно, как заученный урок, отвечал тот, метнув косой взгляд в сторону Иешуа, который едва держался на ногах. — Сам своими ушами слышал…

Гамалиил поднял на Иешуа свои мягкие глаза.

— Ну, что же ты ничего не отвечаешь? — недовольно проговорил он. — Говорил ты это или нет?

Иешуа молчал — может быть, он и не слышал даже вопроса: тихий, сладкий аромат от его волос нежно напоминал ему о милой Мириам, и сердце плакало. Иезекиил вдруг в деланной ярости вскочил, разорвал у себя на груди одежды — это было исстари установленным жестом для выражения благородного негодования — и воскликнул:

— Ну, так чего же еще нам нужно? Какого свидетельства?.. Это богохульство самое бесстыдное и, как богохульник, он повинен смерти!..

— Повинен смерти!.. — раздались со всех сторон голоса. — Повинен смерти!..

Гамалиила, наконец, взорвало.

— Но должны же мы, наконец, соблюдать закон, старейшины!.. — воскликнул он нетерпеливо. — Обвинительный приговор может быть вынесен по закону только утром…

Он поймал нетерпеливый и досадливый жест своего ученика Савла и нахмурился еще более: этот что еще во все тут путается?! И все ему опротивело до последней степени.

— Но уже занимается заря… — нагло сказал кто-то из законников.

— Надо же кончать когда-нибудь с этим баламутством! — нетерпеливо подал голос другой. — Прав был Ханан, когда сказал, что лучше погибнуть одному человеку, чем целому народу…

— Правильно, правильно!.. — дружно раздалось со всех сторон. — Повинен смерти!..

Иосиф Аримафейский с выражением растерянности на своем некрасивом, козлином лице слабым голосом пытался было говорить что-то, но все законники уже встали, и среди гомона возбужденных голосов Иосифа не было слышно. В суматохе Иешуа уже вывели во двор. В самом деле, за черными горами уже теплилась зорька: занималось утро. Дворня Ханана и стражники храма встретили появление Иешуа свистом, хохотом и визгом:

— Вот он, царь наш!..

Его толкали, рвали, били по щекам и плевали в усталые глаза… Он с усилием, точно не узнавая, недоумевающе смотрел в эти ржущие, холопские лица и где-то глубоко, слабо, отдаленно мелькнула мысль: «Так вот они, дети Божий, какие!.. Вот строители и участники царствия Божия!» И бессознательно вытирал он широким рукавом плевки их на своем лице…

— Да он для суда надушился, ребята! — захохотал кто-то. — Понюхайте-ка!

И все нюхали и хохотали. Их забавляло: какой-то оборванец и не угодно ли?!

В зале суда шло между тем бестолковое, взволнованное совещание: что дальше? Если повинен за богохульство смерти, то нужно отдать его немедленно на побиение камнями, но лучше, как и было предварительно решено, послать его к Пилату: пусть он казнит его, как «царя иудейского», самозванца. Против римлян народ, конечно, теперь и пикнуть не посмеет… И, как всегда, заспорили.

А по двору, в уже посветлевшем, точно стеклянном сумраке, вдали от бесновавшейся вокруг Иешуа дворни, ходил взад и вперед с одним из своих сверстников Савл тарсянин и, ударяя кулаком правой руки по ладони левой, мерно, с весом говорил:

— Приговор, собственно, совершенно незаконен… Ибо, во-первых, — он энергично стукнул кулаком по ладони, — все дела, ведущие к смертной казни, должны слушаться днем, и днем же должен быть вынесен приговор. Тут требования закона ясны и не оставляют никакого сомнения… Второе, — он снова энергично стукнул кулаком по ладони, — приговор вынесен только на основании свидетельских показаний одной стороны, которые были к тому же так нелепы, что уши вянут… И даже не было сознания подсудимого… Третье, — он снова стукнул кулаком в ладонь, — третье…

— Ах, да отвяжись же ты от меня!.. — взмолился тот, наконец. — И так голова трещит!.. Кончили и кончили…

— И кончили все же, несмотря на нарушение целого ряда формальностей, справедливо… — опуская кулак на ладонь, веско заключил Савл тарсянин. — Повинен смерти!..