Возвратившись из дальних странствий по востоку, в Иерусалим снова приехал Марк Лициний Лепид со своей красавицей-женой Вероникой. Он просил Пилата познакомить его с выдающимися местными людьми. Так как пригласить храмовников в преторию было невозможно, — из боязни осквернения они ни за что не согласились бы принять участие на пиру прокуратора — то Пилат переговорил с Иродом и Ирод выразил согласие чествовать влиятельного римлянина у себя…

На одной из многочисленных террас беломраморного дворца Ирода Великого собралось довольно большое общество: тут был Ирод, пышный и накрашенный, как всегда, еще более пышная Иродиада и тонкая и гибкая, с красными, точно кровавыми устами, Саломея, прокуратор Понтий Пилат, Каиафа и несколько старейшин, Марк Лициний Лепид, высокий и красивый римлянин, который не прочь был иногда щегольнуть своими взглядами, значением и обращением, в венке из миртовой ветви в честь Афродиты, и его жена Вероника, гречанка, прелестная, но точно надломленная женщина с белокурыми волосами и голубыми, рассеянными глазами. Вечер был тихий, прелестный, и велариум был уже свернут. Между стройных белых колонн, над перистыми вершинами пальм, виднелся весь осиянный золотым сиянием вечера Иерусалим. Вдали, около ворот Яффских, четко вырисовывалась на заре башня Гиппикус, а за ней чернела лысая Голгофа и три уже покосившихся креста на ней… Неподалеку от пышного, убранного свежими розами стола, за которым возлежало общество, стояло что-то прикрытое большой, золотистого цвета шелковой пеленой…

— Какие прелестные цветы!.. — вынимая из вазы красный анемон, певучим голосом своим проговорила Вероника.

— Весной, а иногда и осенью они у нас растут везде… — прокартавила Саломея. — Я так люблю их…

— И все-таки публичные казни эти цели не достигают… — кокетничая своими государственными взглядами, сказал Ирод. — Мы думаем потушить кровью огонь мятежа, но огонь уходит внутрь и только ждет случая снова вырваться наружу и произвести еще большие опустошения… Кстати: вы слышали о новой выдумке этих смутьянов, которая взбудоражила весь Иерусалим?

— Нет… Что такое? — спросил Пилат.

— Болтают, что этот… ну, распятый галилеянин… воскрес! — не удержавшись, прыснул Ирод.

— Да что ты говоришь?! — смеясь, воскликнул Пилат.

— Да, да… — смеялся Ирод. — Во всяком случае, гробница его пуста, а его последователи снова подняли головы и баламутят народ…

— Все это шито белыми нитками. Тело казненного украдено, конечно, его учениками… — сказал Иезекиил.

— А кто говорит, храмовниками… — лукаво посмотрела на него Саломея.

— Так зачем же вы сняли так скоро охрану, которую сами же выпросили у меня?.. — сказал Пилат.

— Нельзя охранять труп всякого смутьяна целую вечность!.. — заметил Ионатан.

— А говорят, Каиафа, что и твой Манасия сыграл в этой дикой истории известную роль… — прищурив свои змеиные глаза, улыбнулась Саломея.

— Возможно… — спокойно отвечал Каиафа, поглаживая серебряные завитки своей бороды.

— А правда, что он хочет бросить все и уйти в Энгадди? — не отставала она.

— Правда…

— Удивительно!.. — воскликнула она. — Ты говоришь об этом так спокойно, как будто бы речь шла о совсем постороннем тебе человеке!..

— О чем же тут беспокоиться?.. — улыбнулся первосвященник. — Молодое вино… Побродит, побродит и успокоится… И будет доброе вино… Кто не был молод?

— Ну, то вино когда еще будет, а пока, в ожидании, выпьем этого, которое у нас на столе… — захохотал Ирод. — Ваше здоровье, дорогие гости!..

Все весело подняли чаши и выпили.

— Достопочтенный Каиафа, обращаю твое внимание на это вино, — сказал Ирод. — Это знаменитое Lacrimae Veneris со склонов Везувия…

— Я немного слышал об этом возмущении, но, должен признаться, не понял в этой странной истории решительно ничего… — сказал Марк Лициний.

— Нам, римлянам, никогда не понять этого странного народа… — махнул рукой Пилат. — Я здесь не первый день и тоже ничего не понимаю. По нашим сотрапезникам о народе ты не суди: это избранники, аристократия…

— Это я понял… — наклонил голову в миртовом венке Марк Лициний. — Но вернемся к этой странной истории. Мне дело представляется так: этот бродяга распространял какие-то, видимо, вредные для государства взгляды, власть за это его казнила, все это понятно. Но для чего эта глупая басня о воскресении, которой не поверит ни один здравомыслящий человек?..

— Смутьянам все нужно… — сказал Иезекиил. — Хотят, видимо, разыграть еще какую-то скверную штуку…

— Ничего вредного я в его понятиях не обнаружил… — сказал Пилат. — Но оригинал он был все же большой: что ни спросишь — молчит… Это — говорю я ему — ты, брат, усвоил с властями прескверную привычку, так мы с тобой далеко не уедем… Признаешь ты себя — спрашиваю — царем иудейским? Нет, — говорит — мое царство не от мира сего… Так ты, может, — спрашиваю — из платоников?.. Молчит. А зачем ты — спрашиваю — в Иерусалим пришел? Проповедать истину — говорит. А что такое истина? — спрашиваю — Quod est veritas? Опять молчит… Во всяком случае, уже после казни мне удалось выяснить через Никодима, что «царем иудейским» чернь сделала его против его воли. Да, — улыбнулся он, — с полным убеждением могу повторить: голову вы себе когда-нибудь сломите. С такими исступленными душами жить благополучно на земле нельзя. Сегодня утром мне донесли, что один из его последователей уже повесился, но есть слух, что это его единомышленники повесили за донос… А эта рыжая — замечательно хороша собой!.. — сошла с ума и безумием своим, говорят, чуть не весь город зажигает…

— Она первая, говорят, и пустила слух о воскресении своего любовника… — с ленивой улыбкой проговорила Иродиада.

— Но хороша, действительно, божественно!.. — прищелкнув пальцами, воскликнул Ирод. — В день казни она прибегала ко мне умолять, чтобы я спас галилеянина… Да, ей во дворцах бы жить, а она вот увязалась за всей этой рванью. Выпьем с горя, что пропала для мира — или, по крайней мере, для нас — такая прелестная женщина!..

И все, со смехом подняв чаши, выпили.

— А какая все же тема для поэта: нищий, воскрешенный блудницей!.. — прокартавила Саломея. — Какова любовь! Правда, говорят, что она сильнее смерти… Но, впрочем, довольно этих историй — смотрите, как скучает прелестная Вероника! И, вероятно, думает: как ничтожны эти провинциалы!

— Я скучаю везде одинаково… — сказала Вероника. — А что это у вас тут под пеленою? — кивнула она на закрытый предмет.

— А-а!.. — самодовольно улыбнулся Ирод. — Это маленький сюрприз для моих дорогих гостей… Я приобрел себе это для Тивериады, но решил предварительно показать всем вам… Позови финикийца! — повел он бровью на стоявшего у дверей Хузу.

Тот поклонился и исчез.

— А правда, говорят, добродетельная Понтия занемогла немного? — любезно обратился Ирод к Пилату.

— Да, эта безобразная история с галилеянином повлияла на нее… — отвечал Пилат. — Ведь чернь терзала его во дворе претории тогда всю ночь и она, оказывается, видела все это. Ее сердце слишком мягко для суровой жизни востока…

— Ну, и у вас тоже в Риме, в цирке, можно увидеть немало остренького!.. — засмеялся Ирод.

— Так ведь то гладиаторы, преступники или рабы… — заметил Марк Лициний. — Но, конечно, жизнь везде более или менее одинакова.

— А все же очень я завидую тебе, Лициний: скоро увидишь Рим, двор, образованных людей… — сказал Пилат.

— Ты мог бы уже похлопотать о переводе в Рим: здесь ты высидел довольно… — отвечал Марк Лициний. — Связи у тебя всегда найдутся…

— Конечно… Но все же это и не так-то легко…

— Если хочешь, я постараюсь замолвить где нужно словечко за тебя… — слегка покровительственно сказал Марк Лициний и тут же, подняв чашу, ловко смягчил: — Твое здоровье!..

В дверь вошел, в сопровождении Хузы, длинный, сухой, пергаментный, с раскосыми глазами Калеб и приложив руку к сердцу, низко склонился перед Иродом и его гостями.

— Ну, покажи нам твое сокровище! — благосклонно обратился к нему Ирод.

— Одно мгновение, царь… — подобострастно отвечал финикиец и, сделав знак рабам, вместе с ними подошел к золотистому покрывалу, и что-то строгим шепотом приказал им.

— И чтобы сразу! — тихо, но строго добавил он. Он выждал несколько мгновений и сделал неуловимый знак. Золотистое покрывало, как облако, упало вдруг вниз и перед пирующими во всей своей торжествующей красоте встала Венера, вся золотисто-розовая, точно живая, в лучах вечерних огней. Старейшины, кроме Каиафы, торопливо отвернулись.

— У, какая красота!.. Это — чудо!.. — раздались голоса. — Да не бойтесь же ее так, достопочтенные старейшины! Ха-ха-ха… Она не раз ведь и раньше была на высотах иерусалимских… Но какая божественная красота!..

— Не правда ли? — вкрадчиво улыбнулся финикиец.

— Выйдите все!.. — повел черной бровью на финикийца и рабов Ирод.

Финикиец незаметно снял застрявшую на постаменте золотую стружку и, бросив украдкой грозный взгляд на рабов, снова благоговейно склонился перед пирующими и в сопровождении рабов вышел.

— Божественна! Бесподобна! — восхищался Ирод и вдруг рассмеялся: — Нет, нет, достопочтенный Каиафа, тебе смотреть так на это не подобает!

— Почему? — как бы не понимая, шутя, спросил Каиафа.

— Грех!.. — засмеялся Ирод. — «Не сотвори себе кумира и всякого подобия!»

— Да разве я это сотворил? — улыбнулся в белую бороду Каиафа. — Сотворили это нечестивые эллины, а я вот смотрю на идола с негодованием и думаю: вот грех!.. Вот мерзость!..

Все дружно захохотали и снова подняли чаши и выпили.

— О, греки!.. — воскликнул Пилат. — Из куска мертвого камня создать такую красоту… Что за удивительный народ!

— Каждый народ имеет свою физиономию… — снисходительно сказал Марк Лициний. — И если грекам не удалось создать разумной, а потому и прочной государственности, то, действительно, в области искусства нет народа, который мог бы сравняться с ними даже отдаленно…

— Я только недавно удосужился перечитать «Федона» в твоем списке, достопочтенный Каиафа… — сказал Пилат. — Это не философия и не литература, это какое-то колдовство! Читаешь и не знаешь чему больше удивляться: красоте ли языка, тонкости ли диалектики, глубине ли мысли?..

— Писания его прекрасны, как эта вот чаша с причудливой резьбой по краям, как искрометное вино это, как сияние этой зари весенней… — немного опьянев, проговорил Марк Лициний. — Но мудрый не должен дать увлечь себя в сети его диалектики. Это, увы, лишь одна из красивых сказок об истине. Истин миллионы и уже из одного многообразия их ясно, что люди бегут за миражами. Дети не видят этого, а мудрые должны сделать из этого соответствующие выводы. И мало того: при известном опыте человек легко постигает, что не истина в жизни и главное… Что же в ней главное? — кокетничая своим красноречием, вопросил он. — Это зависит от вкуса… Для меня главное — прекрасный взор моей Вероники, вот эта чаша благовонного вина, эта беседа с моими достопочтенными собеседниками… — любезно осклабился он. — И… и потому возрадуемся немедленно всякой радостью, которую посылают нам боги: весьма вероятно, что с концом этой жизни для нас кончится и все и что мы — он шумно расхохотался — не воскреснем!..

— Прекрасно! — очаровательно прокартавила Саломея. — Какой поэт!

— Великолепно! — одобрил Пилат. — Твое здоровье!

— Благостный Эпикур мог бы гордиться таким учеником!.. — щегольнул Ирод.

— Я учусь не только аду Эпикура, но везде и всюду… — важно сказал Марк Лициний.

— Да ведь все это только набор красивых слов… — устало уронила Вероника. — Как это может не только удовлетворять тебя, но даже просто забавлять?

— Великие боги! Своими ли ушами слышу я это?! — воскликнул Пилат, заметно старавшийся попасть в тон римлянину. — Богатая, как Крез, прекрасная, как сама богиня любви, — сделал он жест в сторону Венеры, — любимая, — нет, нет, этого не скроешь, Лициний!.. — молодая, как вешнее утро, и такие усталые речи!

— Я видела Грецию, Рим, Галлию, Испанию, Египет… — сказала усталым голосом Вероника, знавшая, что эта усталость и разочарованность очень идут к ней. — Я была на гранях Индии и у берегов грозно-прекрасной Колхиды, и в светлой Тавриде, подобной стране блаженных, и в страшных безбрежностью своей степях скифских, я беседовала с славнейшими мудрецами, с великими государственными мужами, с могущественными цезарями, я видела все, что только можно было видеть под солнцем, я слышала все слова, которые говорятся по земле, я видела все дела человеческие, я входила в храмы всех богов и ничего, ничего не нашла я во всем этом, кроме горькой отравы лжи!.. Все забыть, ничего не хотеть — вот в чем счастье…

— Да это прямо страница из твоего послания к людям о суете сует, достопочтенный Каиафа!.. — воскликнул Пилат.

— Значит, очень устал, в самом деле, мир, если такие прекрасные уста повторяют то же, что и мы, старики… — сказал первосвященник.

— Не знаю, как другие, а я еще не устал!.. — блестя своими белыми, крепкими зубами, захохотал Ирод.

— И я тоже!.. — зазвенела своим колдовским смехом Саломея.

— Ну, так и выпьем все за молодость, красоту и любовь!.. — воскликнул Пилат. — Достопочтенный Каиафа… Старейшины…

Все взялись за чаши.

— За жизнь!.. — провозгласил Марк Лициний, все стараясь быть красивым. — За всю жизнь, за эту прекрасную, увлекательную сказку!.. Посмотрите на эту зарю вечернюю — за ней идет заря утренняя!..

— А что это виднеется там на голом холме, за башней?.. — устало спросила Вероника.

— Это кресты на Голгофе… — отвечал Иезекиил. — Место, где римляне казнят преступников…

— А-а!.. — равнодушно уронила Вероника. Очень грациозным жестом она снова взяла из вазы анемон, рассеянно понюхала и очень красиво уронила его на ковер.

— Итак, поднимем чаши за жизнь!.. — провозгласил нарумяненный Ирод.

— За красивую, за веселую жизнь!.. — прелестно прокартавила Саломея.

Все дружно подняли чаши. Над ними победно сияла Венера-Иштар. Вероника неподвижно, с тоской красиво смотрела куда-то вдаль. Каиафа тихо любовался богиней и печально думал, что скоро ему умирать. А на угасающем небе вдали резко выступали угольно-черные, покосившиеся, уже пустые кресты…