В морозном небе над тёмным морем лесов искристо загорелась большая звезда из Золотого Плужка. И как только заметили её над лесом хозяйки Борового, так сразу же начались взволнованные приготовления к празднику. Отец Ляпы, старый Бобёр, внёс в избу беремя пахнущей морозом соломы и разостлал её по стоявшему в углу столу и по всему полу. Старуха покрыла стол поверх соломы чистым столешником. Затем Бобёр внёс с благоговением в избу необмолоченный ржаной сноп и поставил его в переднем углу за стол. Перед снопом старуха поставила угощение: пшеничную кашицу на медовой сыте и взвар. Молодуха тем временем ладила другой стол, про домашних, который устлала сеном, а поверх тоже столешником чистым покрыли. Перед каждым из семейных положили по головке чесноку для отогнания всякой нежити и болезней. Чеснок был в числе вещих трав, и держали его посели в большой чести. Цвёл он, как известно, в самую полночь Купалья. Обладавший этим растением мог творить всякие чудеса с нечистою силою и всякими чародеями и мог ездить на ведьме, как на коне, хотя бы и в заморские страны…

Бобёр оглядел, все ли готово, и, подняв к потолку обеими руками деревянный ковш с янтарной пшеницей, благоговейно забормотал святые слова молитвы к богам всемогущим…

— Ну, а теперь садитесь!..

Почётное место, в углу, занял плечистый, весь седой Бобёр, а за ним вся большая семья его, по старшинству.

За столом было тесно, в избе душно, но вкусно пахло едой и молодым пивом. Ляпа, старший сын, развертистый парень, от торга в Киеве однодерёвками богател, двор считался на весь посёлок первым, и в большие праздники у Бобра на столе было чего хочешь, того просишь. И если Ляпа втайне гордился, что все это от его ловкости и обходительности, то старик Бобёр на этот счёт своё думал. Всё дело было в том, что чур, хозяин, очень уж им добёр попался. Старик ясно видел, что домовой крал для скотины корм по соседним домам, но помалкивал. Ежели старатель одёжу хозяйскую когда надевал, то берег её и всегда вовремя клал на своё место. За приплодом всяким во все глаза заботник глядел и, ежели замечал в каком деле огрех, сейчас же поправлял всё. И старуха по приказу Бобра не жалела для хозяина ничего и всякую ночь ужин ему за печку ставила: кушай, батанушка, кушай, родимый!..

Разговоров лишних за столом не было: священна была эта ночь и священна трапеза — в этой тиши морозной рождается солнце… И под конец старуха подала всем такую же кашицу на сыте, как и Ржаному Деду, но тут же на столе часть её отделила на деревянную торель курам, чтобы неслись лучше. И когда управились с ужином и возблагодарили богов за щедрые дары их, Бобёр выдернул из Деда наудачу один колосок, и по избе пронёсся шёпот восхищения: колос был длинный и полный — значит, и урожай жита на лето будет богатый…

— А ну теперь ты, старуха!..

Баба, шепча что-то, вытянула из-под столешника былинку сена. И опять всеобщая радость: былинка была длинна. Значит, и сена, и льны будут хороши. В закопчённой избе точно посветлело. И вдруг в морозной ночи зазвенели под окном молодые голоса:

По Дунаю по реке, по бережку по крутому Лежат гусли не налажены. Коляда!.. Кому гусли налаживати? Коляда!.. Налаживать гусли Бобру тороватому! Коляда!.. Бобра стара дома нет, Он уехал в Царь-город, Суды судить, ряды рядить. Коляда!.. Он старухе шлёт кунью шубу. Коляда!.. Сыновьям-то шлёт по добру коню. Коляда!.. Дочерям-то шлёт по черну соболю. Коляда!..

И старики, выйдя к воротцам, щедро дарили колядчиков — и за то, что Коляду пропели, и за то, что подошли поперёд всех к Боброву двору, почёт оказали…

Чрез неделю Деда Житного обмолотили: святой соломой его с заговорами старинными скот покормили, а святое зерно смешали с посевным. В этот день хозяйки напекли гору пирогов и хлебов. Приготовив стол для вечери, Бобриха низёхонько старику своему поклонилась:

— Исполни закон, старик!..

Бобёр степенно сел в передний угол за пироги.

В избу вошли все домочадцы.

— А где же батько? — спросили они, как бы не видя старика.

— Или вы меня, дети, не видите? — отозвался он из-за пирогов.

— Не видим, батя…

— Ну, чтобы и на тот год боги даровали также вам меня за хлебами не видеть!..

И, всё разгораясь, шли по вечерам у молодёжи игры любовные и звенели песни старинные:

Уж я золото хороню, хороню, Чисто серебро хороню, хороню. Я у батюшки в терему, в терему, Я у батюшки в высоком, в высоком.
Пал, пал перстень В калину, в малину, В чёрную смородину!.. Гадай, гадай, девица, Отгадывай, красная!..

И часто игры любовные свадьбой весёлой кончались… И бабы на ложе брачное клали снопы немолоченые, а поверх них покрывала постилали, и круг стола всем поездом ходили, и осыпали молодых и житом золотым, и хмелем пьяным, и чёрную кашу кидали через плечо, и много других затей старинных творили. И все это песнями, точно узорами, расцвечено было:

С веном я хожу, С животом я хожу — Мне куда бы вена положить? Мне куда бы живота положить? Положу я вена, положу живота Уж Запаве я на поволоку, Раскрасавице на поволоку, Красной девице на правое плечо…

И бедная Запава — она по осени сиротой круглой осталась и против сердца должна была за Ляпу идти — горько плакала, и в русалочьих глазах её стоял, не проходил милый образ Ядрея. А подруги пели:

Соболем Запава-свет в леса прошла, Крыла леса, крыла леса чёрным бархатом.

И пришла свет Запава к морю синему, стала красна девица перевозчика кликать, и сейчас же с того берега отозвался ей сам Ляпа-господин:

«Я тебя, Запавушка, перевезу на ту сторону, Я за тобою, за тобою корабль пришлю, Корабль пришлю, судно крепкое, колыхливое!» «Не присылай за мной судна крепкого, колыхливого, Я у батюшки дитя пугливое, торопливое…» «Я за тобою, за тобою сам прилечу, Сам прилечу, под крылом унесу…»

А Запава рыдала навзрыд: зачем, зачем не бросилась она тогда в омут глубокий?!

И вдруг среди игр старинных и свадеб пьяных слух пронёсся по лесам: сам князь Володимир с дружиной своей на полюдье едет! И было любопытно поглядеть на людей чужедальних, и было здорово накладно встречать их, мало того что тиунам надо дань нести, а ещё и на братчины добра всякого сколько переведут. Мужики-лесовики всей пятернёй затылки свои скребли. А Муромец — для него эти полюдья диковинкой ещё были — все хмурился на грабёж дружинников да тиунов.

— Мужику-страдальнику доброхотствовать надо, — говорил он. — А вы словно вот вороньё на стерво кинулись. Пожаливать, пожаливать сирот надобно!..

Те скалили на богатыря лесного зубы белые.

— Эхма… — вздыхал он. — Видно, недаром вас ворягами-то зовут!

И когда встретили посели на околице князя, Ляпа, обращение с вящими людьми знавший, бил ему челом огромной медвежьей шкурой.

— Вот так зверь!.. — подивился Володимир, любуясь бурой, с черным почти хребтом шкурой. — Я такого чудища и не видывал ещё… Как это ты его, молодец?..

— На рогатину поднял, княже… — отвечал развертистый Ляпа. — Все для тебя стараюсь…

Он соврал, шкуру он выменял у дальних лесовиков за Десной.

— А, Муромец, каков зверюга-то?.. Управился ли бы ты с таким?

— Ништо… — отвечал тот. — У нас, в муромских лесах, их сколько хошь. Только я с рогатиной не уважаю — я все больше с ножом хаживал: леву руку обмотаешь чем-нито, да ему в хайло, а правой ножом под сердце — и вся недолга…

И все, предвкушая весёлую братчину, ахали над шкурой лесного великана, а лесовики-севера все на Муромца ужахались: и где только такие люди рождаются?!