Черкассцы поняли, что враг ослаб. Поняли и многие из голытьбы, что какие-то концы близки. Но им всё равно ничего другого, как продолжать, не оставалось. Впрочем, некоторые скрылись из Кагальника неизвестно куда. На удивление всех особенно храбрился Трошка Балала. Когда разведрилось, он сказал, что ему надо пойти в степь поискать каких-то корней, которые от ран помогают. И, действительно, проболтавшись довольно долгое время в степи, он вернулся в Кагальник с какими-то узловатыми, сочными корнями, которые и развесил сушить на солнце…

Черкассцы, тотчас по отходе Степана, послали в Москву гонца с подробным отчётом о донских событиях. И как ни боялись казаки вмешательства Москвы в донские дела, они впервые за все существование казачества обратились к Москве с просьбой прислать им на помощь ратную силу, чтобы поскорее покончить с голытьбой и всем этим шатанием. И вот истомлённый гонец вернулся: Посольский приказ, ведавший сношениями с Доном – во главе приказа всё стоял боярин Афанасий Лаврентьевич Ордын-Нащокин, – отписывал казакам, чтобы они сами чинили над голотой промысел и доставили бы Степана в Москву на расправу. А на подмогу им велено князю Ромодановскому отправить стольника Косогова с тысячью отборных рейтаров и драгун…

Вместе с этим распоряжением привёз гонец Корниле грамотку от его дружка, молодого, но толкового и обделистого дьяка Шакловитого, который всегда сообщал ему о разных московских новостях, интересных для Дона.

Корнило сидел с гонцом, – бойким, смышлёным Авдейкой, племяшом своим, – в начисто выбеленной горнице и внимательно читал послание Шакловитого. Горница была убрана скромно. На стене, на персидском ковре, висело оружие дорогое, до которого Корнило был охотник. В переднем углу, под многочисленными образами, украшенными бумажными цветами и чудесно расшитыми полотенцами, лежала булава, знак атаманского достоинства. Корнило водил скотину, лошадьми занимался, и рыбные тони имел, и деньжонки у старика были, но он был человеком политичным, «ести» своей не показывал и жил скромно.

«…Великий государь получил ваши вести, – медлительно читал Корнило затейливую московскую скоропись своего дружка, – и, обо всём проведав, велел позвать к себе патриарха Иосифа со святителями и сказал: „Ныне ведомо стало от донских казаков, которые пришли в Москву просить милости и отпущения вины своей, что, по многому долготерпению Божию, вор Стенька от злоб своих не престаёт и на святую церковь воюет, тайно и явно, и православных христиан тщится погубить пуще прежнего, и творит такое, чего и басурманы не чинят: православных людей жжёт вместо дров. И мы, великий государь, ревнуя поревновах по Господе Боге Вседержителе, имея попечение о святой Его церкви, за помощию того Бога, терпеть ему, вору, не изволяем. И вы бы, отец и богомолец и великий господин, святейший Иосиф, патриарх Московский и всея Руси, освященным собором совет свой предложили“. И патриарх ответствовал ему, великому государю: „По данной нам от Бога благодати, не терпя святой Божией церкви в поругании и православных христиан в погублении, мы, смиренные пастыри словесного стада Христова и блюстители Его закона, того вора Стеньку от стада Христова и от святой церкви, как гнилой уд от тела, отсекаем и проклинаем“. И все святители повторили то же и в тот же день, установленным церковью на поклонение святым иконам, на воспоминание прежде бывших благочестивых царей и князей и всех православных христиан, после литургии, священный собор возгласил анафема вору и богоотступнику и обругателю святой церкви Степану Разину со всеми его единомышленниками… И был о ту пору в соборе попик какой-то непутный, который, сказывают, туда и сюда шатается, и у вас на Дону, сказывали, бывал, а зовут его отцом Евдокимом, – и вот как услышал он эту анафему, возьми да и засмейся. Его схватили, повели было в Земскую избу, но он забожился, что по простоте-де, он засмеялся, от радости, что разбойника такого прокляли. И понеже оказалась у него в Москве заручка большая, его, постегав маленько, для острастки, отпустили, но всё же в народе вышло смущение…» Корнило опустил грамоту. Что-то было ему неприятно. Он нахмурил свои густые, седые брови и задумался. С одной стороны, московская гниль и приказный разбой, с другой, разбой и полное бессилие голоты. Толковой, правильной, хозяйственной жизни не жди ниоткуда, и пёс его знает, что теперь делать. О-хо-хо-хо-хо! Прав Степан, что пошёл крушить всё это, да вот сам-то ничего путного сделать не может… Только крик, да пьянство, да кровопролитие…

– Какой это еще там Евдоким с Дону объявился?… – спросил он Авдейку.

– Пёс его знает… – тряхнув своими остриженными в кружок густыми и золотистыми волосами, сказал Авдейка. – Правда, околачивался он тут и у нас одно время. Чудной старик… Я с им ходил в Москве шествие на осляти посмотреть. Ну, прошли мы с крестным ходом из Успенского собора через Спасские ворота к Лобному месту. Там народу вербы из писаных кадушек раздавали. Потом патриарх новый послал за ослом – конь это, белым суконным каптуром покрытый, у них ослом называется… Учеников Господа представляли протопоп один да ключарь. И вот пошли они по осла и отвязали его, а боярин патриарший и говорит: что отрешаете-де осля сие? И они ему говорят: Господь требует… И повели они коня под уздцы к Лобному месту, а патриаршие дьяки несут за конём сукно красное да зелёное, да ковёр. Ну, уселся это патриарх на коня, и царь сам конец повода взял, и обратно все пошли в Успенский собор. А подле царя несли жезл его, свечу, вербу и полотенце. Стрельцы это весь путь разноцветными сукнами устилали. А впереди всех на красных санях здоровенную вербу везут на шести конях серых в цветных бархатных покрывалах и с перьями на головах; на вербе яблоки, груши понавешаны, инжир, стручки цареградские и орехи всякие… Ну, глядел, глядел мой Евдоким да и засмеялся: везде, грит, обман – какое же де это осля, коли это конь?… А потом помолчал, помолчал, подумал да опять засмеялся: конь это али осёл, всё одно это, – иносказание сие так понимать надо, что осля сие это народ православный и едут на нём попы, а царь за повод ведёт… Такой дерзкий попишка, беда!.. – засмеялся Авдейка, и никак нельзя было понять, осуждает он или одобряет дерзкого попишку.

В сенях вдруг послышались мужские голоса. Корнило быстро спрятал грамотку Шакловитого и поднялся навстречу гостям. Вошло несколько казаков. Помолились на образа, поздоровались с атаманом.

– На круг выходи, атаман… – сказал один из них, высокий богатырь с вытекшим глазом и седой бородищей. – Так ли, эдак ли, а кончать надо. Потом, как дороги пообсохнут, опять к Стеньке со всех сторон голота полезет, – надо дело доводить до конца теперь же…

– А наши-то казаки как? – спросил Корнило.

– Рвут и мечут… – вперебой отвечали казаки. – Покою, кричат, нету. Голодуха опять будет, коли припасу из Москвы не пришлют. И опять же ни пороху, ни свинцу, ёсе на исходе, а в Азове у турок опять многолюдство замечается. Так и беды наживёшь с чертями, да такой, что и не выгребешь!.. Тут от Степана письма кто-то по городу раскидал, так, не читавши, в клочья и рвут. Злобно берутся, – что-то выйдет?…

Атаман надел кафтан, сивую шапку, взял булаву, и все вышли. У вновь отстроенной церкви шумел круг. Но недолго шумел он: единогласно было решено обратиться от злоб своих на путь правильный и тут же чинить над ворами промысел. Те немногие, которые были иного мнения, возражать уже не осмелились. И тут же атаман приказал готовить коней и бударки: конные степью пойдут, а пешие погребут Доном…

Уже через три дня, ясным солнечным утром, когда небо то всё закутывалось нежными облаками, то вдруг, точно играя, всё обнажалось, и смеялось, и ласкало отогревающуюся землю, черкассцы под предводительством самого атамана выступили в поход против голоты. Шли весело: задонский суховей хорошо прохватил степные дороги, грело солнышко, гомонила птица всякая вокруг, и так легко и вольно дышалось этим свежим, крепким и душистым степным ветром.

А сверху к Кагальнику торопился стольник Косогов с отборными рейтарами. Корнило знал это и своих маленько поторапливал: ему хотелось взять Кагальник своими силами. Старичок знал, что знал…

Дозорные прискакали в Кагальник:

– Черкассцы идут!..

Зашумела воровская станица тревожным шумом. Начальные лица хлопотливо расставляли своих воинов по валу и к пушкам. Голос Степана – он точно вырос опять на целый аршин – покрывал собою всё. Трошка Балала неистовствовал не меньше Алёшки Каторжного, который непременно хотел всем богатеям собственноручно кишки повыпускать. Матвевна, плача злыми слезами, торопилась спрятать детей в хате. «Ах, дурак, дурак!..» – думала она, и злобные слёзы душили её.

Вражья конница показалась на правом берегу. Пушки остро сверкали на вешнем солнце. Бударки ровно шли к острову. И было торжественно тихо и на валу, и на челнах. И вот на носу головной бударки встала осанистая фигура Корнилы.

– Эй, Степан!.. – позывисто крикнул он.

– Эй!.. – вставая на валу во весь рост, отозвался зычно Степан.

– Сдавайся…

Степан зло захохотал.

– Вы меня в Черкасск не пустили, а я вас в Кагальник не пущу…

– Сдавайся, а то худо будет… Положись на милость государеву…

– Эй, молодцы… – точно в диком веселье раскатился Степан. – К наряду!.. Круши их, царских!..

Пушкари бросились к пушкам… Но жалко фыркнули затравки, и ни одна пушка не взяла…

– А-а, измена!.. – заревел Степан.

– Пушки заговорили, черти… – тревожно побежало по валу. – Ну, теперь, братцы, беда!..

Трошка Балала исступлённо метался по валу, возбуждая казаков к бою, но тревога нарастала. Захлопали пищали. Корнило махнул своей сивой шапкой на берег. Пушки черкасские враз закутались круглыми белыми дымками, ахнули чутким эхом берега, и чёрные ядра тяжело запрыгали и покатились по валу и по городку. Челны затрещали выстрелами и в белом пахучем дыму дружно пошли к острову. Воры дрогнули…

– Вы, эй!.. – загремел Степан к своим. – Который побежит первым, своими руками голову снесу… Бежать некуда – бейся до конца!.. Алёшка, стань со своими им в затылок…

На солнечном берегу шла суета черкассцев около своих пушек. И вот снова закутались они белым дымом, снова вздрогнули берега тихого Дона, и снова чёрные ядра запрыгали промежду голытьбы. Среди перекатной стрельбы пищалей и мушкетов черкассцы дружно и упорно шли на вал. Местами началась уже рукопашная. И вдруг всё дрогнуло: Алёшка со своими бросился к челнам.

Степан индо взвыл от ярости, но было поздно: Алёшка был уже в челнах, а черкассцы ворвались уже за вал. В дикой ярости Степан швырнул оземь свою саблю.

– Эх, зря мы конницу-то не разделили по обоим берегам! – с досадой сказал кто-то из старшин сзади Корнилы. – Уйдут те, сволоча…

– А тебе что, удержать их охота?… – бросил назад косой взгляд Корнило. – Уйдут – и скатерью дорога… Мы своё дело сделали, а воеводы пусть делают своё… Круши, ребята!.. – громко крикнул он. – И ясыря не брать!

Степан вдруг снова схватил свою саблю.

– Ко мне, ребята!.. – крикнул он. – Жили вместе и помирать будем вместе…

Небольшая кучка наиболее отчаянных бросилась под выстрелами и сабельными ударами к атаману.

Корнило поднял булаву.

– Стой!.. Все стой!..

Черкассцы остановились. Глаза их горели злобой: им было тяжко, что порыв их остановили.

– Степан, в последний раз говорю: повинись!.. – сказал громко Корнило. – Не проливай зря крови христианской… Поедем вместе в Москву, к великому государю, и ты сам скажешь ему, какие обиды искусили тебя на воровство… Брось – всё равно твоё дело проиграно…

Наступило напряжённое молчание. Степан, опустив саблю, повесил голову. Многие из его окружения в отчаянии бросили оружие. Он хмуро, как затравленный волк, вышел вперёд и с искажённым лицом отдал свою дорогую турецкую саблю Корниле. Алёшка Каторжный, уже на том берегу, торопливо уходил со своими к Камышинке, на вольную волюшку… Корнило моргнул казакам, и веревки быстро и жёстко опутали всё тело Степана. Он не поднял глаз и тогда, когда подвели связанного Фролку.

Среди беспорядочной пищальной стрельбы по всему Кагальнику – казаки уже грабили городок – и хриплого крика встревоженных на своих гнездовьях чаек вдруг послышались женские крики.

– Ироды, черти!.. – отбивалась от наседавшей на неё молодятины, Матвевна. – Я-то чему тут притчинна? Нешто это я всё затёрла?… Мужняя жена я или нет?…

– Ишь, вырядилась, стерьва!.. Боярыня Разина… Дай ей хорошего раза, Грицько, суке кагальницкой!..

Весело на весеннем солнце блеснула сабля, и Матвевна с глухим воем сперва точно недоуменно села на землю, пошарила что-то в воздухе толстыми руками и, вся в крови, завалилась набок. Дети с громким плачем бросились к ней.

– Бей и их, воровское отродье!.. – крикнул, точно пьяный, молодой великан. – Куды их?…

Опять весело блеснула сабля, и, пискнув по-щенячьи, Параска сунулась носом в землю. Иванко весь ощетинился и, сжав кулачонки и сверкая своими темными пуговками, вдруг махнул по казакам самой ядреной матерщиной. Сперва казаки даже оторопели, потом невольно расхохотались: уж очень чудно мальчонка картавил! А Иванко вязал и так, и эдак и весь от злобы трясся. Великан боязливо оглянулся назад – не идет ли кто из старшин? – и одним ударом чуть не надвое распластал Иванке голову, мигнул своим, и все через труп мальчонки скрылись в хате…

Грабёж шёл по всему городку. Кто сопротивлялся, убивали на месте. Безоружных уже пленных окружили цепью… И тут же на берегу, под лепет донской волны, открылся войсковой суд. Он был короток: всех, кроме Степана и Фролки, приговорили к смертной казни, а воровской Кагальник постановлено было сжечь…

Затюкали торопливо топоры, готовя виселицы. Со всех сторон казаки сносили добычу к одному месту, на берег, чтобы потом всё подуванить. Но с этой стороны их ждало большое разочарование: у рядовой голоты не нашли почти ничего, кроме оружия, а у других – сущие пустяки. Всё было своевременно пропито. Даже у атамана не нашли тех богатств, которых ожидали. И все решили: зарыл, стервец! Надо будет в Черкасске пытать как следует, чтобы открыл, где эти богатства его.

– Все казакам роздал… – хмуро отвечал Степан на вопрос Корнилы об этом.

Это было похоже на правду, но верить не хотелось. Не такой это хлопец, чтобы так уж всё и раздать! Но Степан не отвечал на приставания ничего… Костяной Царьград Корнило приказал особенно беречь: можно будет переслать великому государю – он, сказывают, охотник до таких гостинцев, Трошка Балала что-то услужливо крутился вокруг Корнилы. Тот старался не глядеть на него…

И вот когда над бескрайной зазеленевшей степью, радостно засияла заря и загомонила вечерним, весенним, влюблённым шумом всякая птица на воде, в камышах, в степи, в чистом небе чёткими, чёрными линиями проступили угловатые, тяжёлые, неуклюжие виселицы. И тихо качал душистый ветер степной заготовленные петли… Связанные пленные изнывали душой в смертной тоске и от ужаса мочились под себя. И недоумевали: ведь за волей пришли они на тихий Дон, как же это случилось, что вместо воли желанной нашли они тут только петлю поганую?…

– Ну… – с усилием вздохнув, строго проговорил Корнило. – Надо кончать… И первым делом надо, ребята, того колдуна ихнего извести, который пушки их заговорил… – окреп он голосом. – Степан, казаки, вот он, колдун этот!.. – указал он вдруг на побелевшего Трошку Балалу. – И недорого взял, чтобы воды в затравки загодя налить… Но такие колдуны и нам, в Черкасске, не надобны. Эй, ребята!.. – крикнул он молодятине. – Первая петля колдуну… Бери его!

Молодятина бросилась на Трошку. Его смяли и поволокли под ближайшую виселицу. Он мочил, визжал, кусался, но ничто не помогало, и со связанными назад руками его легко вздёрнули под перекладину. Несколько судорог, сухая глупая головёнка его опустилась на грудь, и он стих…

И среди воплей, криков, проклятий – Богу, обманщику Степану, богатеям, жизни, всему, – слёз, визга – один за другим висли воры под высокими перекладинами над розово-золотой гладью тихого Дона. И были они длинны, черны, страшны и среди этой безбрежности степи и неба казались маленькими-маленькими, совсем как дети или мухи. Молодой месяц чётко выступил на светлом ещё небе и затеплилась лампадой кроткой серебряная Венера, звезда пастухов степных…

И когда повис последний, – их было до четырёхсот, – казаки прошли к готовой уже могиле для их товарищей, павших в бою с ворами. Их было совсем немного. И обнажили головы, и по суровым губам обежала молитва невнятная, и глухо зашумела, скатываясь вниз, сырая земля. Казаки истово крестились…

– Ну… – опять вздохнув точно под тяжестью какой, проговорил Корнило. – А теперь запаливай со всех концов палаты ихние и айда до дому…

Часть казаков в серебристых сумерках догруживала добычу в челны, а молодёжь с одушевлением рассыпалась по городку. И закурились дымки, и забегали огоньки, и поднялись в тихое ночное небо золотые столпы пламени.

– Во, важно!.. – любовались казаки огнём. – Ишь, разливается как… Потому он суховей, что хошь высушит… Ишь, как забирает!..

Вода, берега, небо, тихие трупы удавленных, челны, оружие, всё стало золотым и розовым, как в сказке какой волшебной… И быстро отваливали один за другим казачьи челны от берега, но долго ещё светило им пламя горевшего Кагальника… И точно вот было всем им чего-то тихонько, но глубоко жаль… Запели было в ночи вполголоса:

Зажурылась Украина, що нияк прожити:

Витоптала Орда киньми маленькие дити,

– Що малиих потоптала, старих вирубала,

А молодших, середулыних у полон забрала…

Но бросили – не пелось… Сумно на душе было…

В Черкасске Фролку презрительно бросили в тюрьму, а Степана заковали в ручные и ножные кандалы. Кандалы эти были предварительно освящены батюшками и окроплены святой водой, дабы силою святыни уничтожить волшебство Степаново. И заперли его – опять-таки чтобы уничтожить ведовские чары его – в церковном притворе…

А через три дня прибыл со своими рейтарами в Черкасск стольник Косогов. Старшины встретили его с великим почётом, но в глазах Корнилы играли лукавые бесенята. Стольник Косогов был очень недоволен и всё выговаривал Корниле, что тот не подождал его. Корнило почтительно оправдывался.

– Мозговитый старик!.. – говорили потихоньку промежду себя казаки. – Это он москвитину-то нос утёр, чтобы вся царская награда ему одному досталась…

– Ну, чай, и нам перепадёт чего?… – сказал кто-то.

– Вестимо…

– Видно, правду старики говорили: с богатым не судись, с сильным не борись… Москва-то она тебя везде достанет!.. Вот и пропал наш Степан ни за понюшку табаку… О-хо-хо-хо-хо…