Лето стояло жаркое. Москва, несмотря на все предосторожности, загоралась несколько раз. Пылали и другие грады и веси российские, ибо дерево было дёшево и можно было выстроиться и ещё раз. В народе шла смута, но открытый мятеж был везде, кроме Астрахани и вообще низовой Волги, подавлен.

Но в Коломенском была тишь да гладь, Божья благодать. Обрившийся для свадьбы, помолодевший, но очень растолстевший царь чувствовал себя не совсем ладно. К врачу своему, немчину Коллинзу, сперва он обращаться не хотел было: может, Господь даст, и так пройдет, а немец всё немец, как там его ни верти. Правда, все лекари-иноземцы должны были приносить присягу не подмешивать в лекарства злого яда змеиного и всяких злых и нечистых составов, которые могут здоровье повредить или человека испоганить, но всё же лекарям доверяли так же мало, как и Обтекарскому приказу, который учреждён был на Москве ещё в 1629-м и который ведал единственной в Москве аптекой. Аптека эта – или, по-тогдашнему, обтека – обслуживала только царскую семью, а москвитяне должны были все снадобья покупать в зелейном ряду. Впрочем, если больной занимал видное место в государстве Московском, то иногда в случае болезни он решался обращаться к царю и тогда писал ему: «Болен я, великий государь, рукой не владаю. Пожалуй мне полфунта перцу дикого, четыре горсти крапивных семян, полфунта бобов масляничных да двенадцать золотников масла кролова». И добрый царь милостиво разрешал отпустить всё, что требовалось. Но больше всего обтека ведала другими делами: одни «алхимики» и «хитрецы» чинили в ней часы, другие лудили посуду для царской кухни, третьи изготовляли смазку для пищалей, или мазь для царских колымаг, или для царевен «водки», то есть духи и всякие шмаровидла, четвёртые, – помясы или травники, – разъезжали по всей России и даже в Сибирь заглядывали за сбором нужных трав, которые не только собирали сами, но и мужикам собирать наказывали: и купалыцицкий серебориный цвет, и питерилову траву, и дягильный корень… Сам царь снадобий обтекарских не любил и в случае недомогания приказывал обтекарю пускать ему «жильную» кровь. Потом эту кровь царскую обтекарь в присутствии двух бояр зарывал в саду под окнами царской опочивальни. И боярам царь рекомендовал это прекрасное средство во всех их заболеваниях, и, когда раз Стрешнев заупрямился было, царь оттаскал его за бороду:

– Ишь, кобенится!.. Что же твоя кровь-то дороже моей, что ли?…

Но на этот раз и кровопускание не помогло, и царь велел позвать Коллинза, который и вынужден был почтительно рекомендовать его царскому величеству пореже навещать свою молодую супругу.

«Врёт, чай, всё немец…» – подумал недовольный Алексей Михайлович, но все же стал маленько остерегаться, тем более что и сама великая государыня с своей стороны не очень настаивала на его посещениях. При дворе появился опять молодой князь Сергей Одоевский, раненый на Волге, бледный и страдающий, и Наталья Кирилловна долго плакала этими жаркими, летними ночами в опочивальне своей и уже не раз и не два задавала себе вопрос: стоит ли, в самом деле, великое царство Московское того, что обещали ей жгучие глаза молодого князя? И когда теплились звёзды в ласковом небе, и кружилась голова от сладкого духа черёмухи, и разливался над сонным прудом колдун-соловей, уже туманила молодую душу грешная мысль: а нельзя ли как совместить высокое положение своё в царстве Московском с грешными сказками соловья? Ведь ходит же, говорят, под видом инока в опочивальню Софьи, врага её, молодой князь В. В. Голицын…

Царю маленько полутчало, но заседаний Боярской Думы ещё не было, и вообще, пока что царь многолюдством тяготился…

Было весёлое летнее утро. Из росистого сада упоительно пахло зеленью и солнцем. В сопровождении нескольких ближних бояр царь вышел разгуляться по саду немножко, как то советовал ему Коллинз. Милославского не было: Кощей Бессмертный, как под сердитую руку звал его царь, в последнее время всё хворал и почти не сходил со своей расписной лежанки. Не было и Морозова, которого царь отдалил от себя: незадолго до его свадьбы с Натальей Кирилловной в Грановитую палату было подброшено письмо на Матвеева. Алексей Михайлович сразу понял, что сделано это для того, чтобы расстроить его брак с Нарышкиной, и что исходит это от Морозова. Когда, ещё в молодости, задумал царь жениться на красавице Фиме Всеволожской, Морозову удалось каким-то способом довести невесту цареву в день свадьбы до обморока, обвинить её в падучей немочи и сослать её со всей семьёй в Тюмень. Но на этот раз проделка сорвалась: царь письмо велел сжечь, Морозов попал в опалу, а Матвееву сказано было, наконец, боярство. Теперь в саду разгуливался с царём старый Мих. Ал. Ртищев, приехавший бить челом за отпущенную Обтекарским приказом мазь: старик страдал прострелом. Князь Иван Алексеич Голицын, опираясь на высокий посох, величаво шёл за царём в великолепном становом кафтане, и на полном румяном лице его было благоволение ко всей вселенной: «Ничего-де, робята, живите, как хотите, а я, думный боярин, князь Иван Алексеич Голицын, никому ни в чём помехи не чиню». Рядом с ним, прихрамывая, шёл молодой Одоевский и иногда подымал в жирную спину царя, в его белую шею и затылок в складках взгляд, полный железной ненависти. И была тут не только злоба к счастливому сопернику, но и безграничное презрение высокопородного Рюриковича к этому выскочке, человеку середнему, который игрою рока стал его повелителем. Сверху, из горницы, из-за притворенных ставень, за молодым витязем неотрывно следили чьи-то тёмные глаза… Языков – он был в отпуску из армии по болезни – держался чуточку в сторонке: он был всегда партии Милославских и Морозова и теперь в его сторону определённо потянуло холодком. Может быть, его и совсем отставили бы, если бы не был он нужен при дворе, среди неотёсанных москвичей, своей европейской политес.

– А вот и он!.. – добродушно воскликнул Алексей Михайлович, увидав подходившего к нему от дворца Ордына, бледного, постаревшего, точно подстреленного. – А я уж думал, не приедешь сегодня. Али неможется?…

– И то неможется, великий государь… – низко поклонившись царю, отвечал Ордын. – Дела есть срочные государские да и своё одно дельце есть…

Он степенно раскланялся с боярами.

– Ну, так я сяду вот тут на солнышке, погреюсь… – проговорил царь, садясь на скамью на берегу сонного пруда.

– А вы идите себе, разгуляйтесь… – ласково сказал он боярам. – Ну, что у тебя там за дела?…

– Первое дело, что в Москву завтра Стеньку привезут, так, может, повелеть что изволишь?…

– Ничего, опричь прежнего… – сказал государь. – Сперва допрос с хорошим пристрастием, а там по ходу дела видно будет. Ну только чтобы везли его во всем парате, чтобы другим повадно не было…

– Слушаю, государь, – поклонился Ордын. – А другое дело это насчёт шведских курантов, о которых я тебе докладывал. Вот изволь послушать… – продолжал он, развёртывая уже помятые куранты. – «Из Риги пишут нам, что бывший патриарх Никон во главе целого войска идёт с Разиным на Москву и царь ищет случая с ним помириться, к чему и патриарх склоняется. А условия следующие: Разина делают царём казанским и астраханским и выдают ему на жалованье войску двадцать бочек золота, а патриарх Никон возвращается на своё патриаршее место». И озаглавлено, как и прежде: «Московское действо»…

– Это негоже… – покраснел от досады царь. – Ты непременно сам отпиши правителям свейским, что разводить-де такие побаски про шабров не подобает. Вы-де одно про нас придумаете, а мы про вас другое, так что же это будет? Напиши, что всё-де в царстве нашем, благодарение Господу, тихо и стройно, чего-де и вам от Господа желаем, а чтобы за ложные куранты виновных наказали бы с жесточью, так-де велит великий государь…

– Слушаю, государь… – сказал Ордын. – Как я уже не раз докладывал твому благородию, надо бы нам при иноземных дворах людей держать поскладнее, чтобы могли они беречь нашу честь государскую. Вот, – вынул он из кармана какую-то грамоту, – и в других местах пишут про нас негораздо. Тут латынью писано, так я тебе переложу. Вот: по-нашему выходит это, что царское-де правительство находится в последней крайности от той смуты… а по-нашему – вся-де Европа страхом поражена и не знает, чем всё это кончится…

– Четвертованием кончится, пусть не трясутся… – опять покраснев с досады, проговорил царь. – Так всем и напиши и всё начисто опровергни: и видом-де не видали, и слыхом-де не слыхали, что вы там про нас на все языки плетёте… Негораздо-де так…

– Слушаю, государь. А затем вот опять поступила грамота от Дорошенка через Малороссийский приказ… Почуяла кошка, чьё мясо съела. Пишет, что я-де и сам опять под высокую руку государеву приду, да и Стеньку наговорю. Этот только и ищет, что денег побольше да вотчин…

– Ништо!.. А ты его не отпугивай… – решил царь. – Денег дадим, только бы его от салтана турецкого отшатнуть… Всё?

– Нет, великий государь, ещё хотел я спросить тебя насчёт астраханских дел. Сказывал ли тебе Артамон Сергеич про письмо от посла персидского?

– Сказывал. А что?

– Да уж очень негораздо он об астраханских воеводах наших описывает… – сказал Ордын. – Пишет, что воров принимали-де они с честью, пили и ели с ними денно и нощно. Ну, князь Прозоровский уж Богу ответ даст, – Царство ему Небесное, – а на князе С. И. Львове надо будет сыскать настрого. Ежели все так дело государское делать будут, то добра ждать нечего…

– Это не упустим…

– Слушаю… А теперь повели, государь, тебе насчёт своего дела челом бить… Отпусти меня на покой, государь. Принять чин ангельский восхотел я…

– Слышал я про то дело от Сергеича маленько, да всё уповал, переменишь ты думы свои… – сказал царь тепло. – На кого ж ты меня-то покинешь?

– Э, государь, на что нужен я тебе, облихованный и всем ненавистный человеченко?… – горько воскликнул Ордын, и губы его дрогнули. – Думным людям не нужны те великие дела государские, которые я для родины и для тебя намечал, – ничего им не нужно, кроме чинов, да денег, да вотчин. Да чтобы никто не тревожил покой их… Устал я, великий государь!..

– А скажи ты мне, как на духу, Афанасий Лаврентьич: может, я чем тебя обидел? – проговорил царь. – Ты говори напрямки… Но только наперёд знай: ежели и обидел, то ненароком. Таких слуг у меня нету ещё… И ежели нужно что, говори: кому-кому, а для тебя ничего не пожалею.

– Нет, великий государь, премного я тобой доволен… – тепло отвечал Ордын. – И блага земные уже не нужны мне. Жена померла, сын на своих ногах, а я устал, сил больше нету, государь… Годы, знать, уж такие подошли. Отпусти меня, государь, – я уж Господу обет дал…

– Не могу я силой удерживать тебя, Афанасий Лаврентьевич… – сказал Государь. – Делай, как Господь указывает… Но одно скажу: жаль, очень жаль, что ты меня покинуть хочешь…

Но в душе он был отчасти доволен: серьёзный Ордын всегда несколько утомлял его.

– Челом бью, великий государь, по твоей милости… – низко поклонился Ордын. – Кому повелишь приказ мой сдать?

– Повремени маненько, подумаем… – сказал царь и вдруг просиял: – А, Сергеич!.. А я уж заждался тебя совсем…

Сияющий Матвеев, в тёмной ферязи, расшитом кафтане и высокой горлатной шапке боярской, бил челом великому государю, раскланялся с боярами и, обернувшись к следовавшему за ним жильцу с каким-то свёртком на руках, взял у него этот свёрток, снял с него шёлковый плат и подал государю три книги в кожаных переплётах с серебряными застежками.

– Дозволь поднести тебе, государь… – сказал он. – Только что книги эти построили, тебе первому и подношу…

– А ну, ну, давай покажи…

То была, во-первых, «Ездная школа господина Плювинеля, королевского величества высшего конюшего» с гравюрами и портретом Людовика XIII, затем «Прохладный вертоград», в котором сообщалось о камнях драгих, ко многим делам угодных, и о силе их, и о том, как красоту сохранить, как истреблять домашних насекомых, как обезвредить всякого супостата, зверя, гада и нечистого духа, как пчелу сохранить, как предохранить поля от града, какие дни добрые, какие дурные, что в какой день лучше всего делать, как добыть счастья в людях и т. п. И, наконец, в особенно богато украшенном переплёте труд самого Матвеева: «Государственная Большая Книга: описание великих князей и царей российских, откуду корень их государский изыде и которые великие князья и цари с великие ж государи окрестными с христианскими и с мусульманскими были в ссылках и как великих государей именованья и титлы писаны к ним, да в той же книге писаны великих князей и царей вселенских и московских патриархов и римских пап и окрестных государей всех персоны и гербы».

– Ну, исполать тебе, Сергеич!.. – сказал царь ласково. – Совсем ты избаловал меня, право! Отнеси-ка книжицы эти государыне… – обратился он к жильцу. – Пущай там позабавится. А ты, Сергеич, насчёт комедийного действа хлопочи у меня. Патриарх разрешил, хоть и без большой охоты. А то наша Наталья Кирилловна заскучала что-то. Надо уж её потешить…

– Стараюсь, государь… – сказал Матвеев. – Во все страны написано. Я думаю здесь одне хоромы для действа поставить, а другие в Кремле. А потом надо будет училище устроить, чтобы нам своих лицедеев иметь, а не бегать за ними по иноземным дворам…

– Вот, вот… – одобрял царь и вдруг просиял: – Вот ты, Афанасий Лаврентьич, спрашивал, кому приказ твой сдать. Чего же лутче: передам его Сергеичу… А тебе, Артамон Сергеич, приказываю я отныне всем посольским делом нашим ведать…

Матвеев бил челом.

– А Афанасий Лаврентьич покинуть нас вздумал… – сказал царь.

– Знаю, государь… Что ж, и о душе подумать неплохое дело…

И все трое направились к боярам, которые стояли у мостков над прудом, и число которых увеличилось.

– Ну, а кто сегодня опоздал? – весело спросил царь.

Оказалось, что опоздали два стольника: Семёнов и Раевский.

– Ну, делать нечего, расплачивайтесь… – засмеялся царь. – Долг, говорят, платежом красен…

Недавно Алексей Михайлович придумал всех, кто опаздывал явиться на дворцовую службу, купать во всем наряде в пруду. Потеха эта новая доставляла ему и всем приближённым много смеха.

– Ну, Семёнов, делать нечего… – сказал царь. – Расплачивайся…

Несколько жильцов подхватили будто бы испуганного Семёнова, потащили его на мостки, раскачали, и Семёнов полетел в воду. Сноп сверкающих на солнце брызг взорвался вверх, пошли по сонному пруду круги, а Семёнов барахтался в тёплой воде и притворно-испуганно кричал:

– Ой, батюшки, тону!.. Ой, родимые, тону!.. Ай, кормильцы…

И, сопя и отфыркиваясь, он побрёл среди водорослей к берегу, нарочно падал, вставал и охал. Великий государь любительно смеялся, и все бояре за ним. Из всех кустов осторожно высунулись смеющиеся рожи челяди, которая бросала всякое дело, только бы не упустить этой ежедневной потехи…

– Ф-фу!.. Вот уморился… – вылезая на берег, отфыркивался Семёнов. – Право слово, думал, и не видать уж мне больше белого свету…

Вода текла с него ручьями, сафьянные сапоги хлюпали при всяком движении, но подобострастно смотрели с мокрого, текущего лица глаза на повелителя.

– Ну, жалую тебя за труды твои великие к царскому столовому кушанию, – смеясь, сказал царь.

Стольник – пожилой уже человек с большой бородой – повалился в ноги и, всё хлюпая и струясь, снова поднялся. Мокрая борода была вся вывалена в песке.

– Ну, будешь еще опаздывать? – с притворной строгостью спросил царь.

– Буду, великий государь!..

– Как ты молыл?!.

– Я молыл: буду, великий государь… – повторил стольник. – Не велико дело летом в пруду выкупаться, а зато у царского стола есть буду…

Алексей Михайлович раскатился.

– Так жалую тебя на сегодня двумя обедами!..

Стольник опять повалился в ноги… А жильцы тащили уже в воду Раевского. Он, барахтаясь, зашиб ногой глаз одному из жильцов. Тот со злобой начал тузить его. А когда, раскачав, бросили его в воду, он успел ухватиться за своего врага и оба упали в пруд и продолжали драку в воде. На берегу все за животики хватались… Князь Иван Лексеич закашлялся от смеха, весь побагровел, махал руками, плевался и снова, держась обеими руками за живот, плакал и смеялся одновременно.

В горнице у окна покатывалась и вытирала слёзы Наталья Кирилловна. Только Языков один улыбался кончиками губ, да и то больше из политес. Он решительно не одобрял таких забав. Что сказала бы об этом мадемуазель Нинон де Ланкло? И мысленно ли думать, чтобы его величество король Людовик XIV купал так в Версале своих кавалеров?…

– Ну, а теперь время обедать… – вытирая слёзы, проговорил царь. – Погуляли, и довольно…

Оба стольника, мокрые, так пошли и к обеду.

– А ты подь-ка сюда на словечко… – проговорил царь, поманив Ртищева. – Что это, слышно, племянница-то твоя, Морозиха, всё бунтует, а? Сказывают, что больно что-то уж дерзко про нас говорить стала. А?

Старый боярин с поклоном развел руками.

– Что ж сделаешь с дурой-бабой? – сказал он. – Я уж унимал её, всё Аввакум её своими грамотами настраивает… Всё к старой вере ревнуют…

– Кто её настраивает, мне всё одно, только чтобы дурости свои кончила, – сказал царь. – Я не посмотрю, что она Морозова. И сестре её, дуре Урусовой, тоже скажи. Ишь, волю взяли!.. Она чересчур уж помнит честь и породу Морозовых, так я спесь-то враз собью. Ты им дядя, поезжай и всё скажи, а пока обедай иди…

Алексей Михайлович почувствовал, как в его груди точно разорвалось сердце и точно что стало душить его. Это бывало теперь всегда, когда он волновался. Он велел Матвееву и Ордыну обедать в его комнате с царицей, чтобы ей скучно не было, – дочери изводили молодую мачеху, и царь ничего не мог поделать с ними, – а сам, сославшись на усталость, тяжело прошёл в свою опочивальню и лёг. Он знал, что спать не будет и велел позвать к себе кого-нибудь из домрачеев или бахарей.

– Ну, хошь Афоню-астролома…

Думы в последнее время шли всё тяжёлые: о старости, о жене молодой, о скорой развязке. И такое во всём нестроение…

Скоро явился в опочивальню Афоня, предсказатель погоды. В руках у него была звонкая домра.

– Чем велишь потешить тебя, великий государь? – с сильным ударением на «о», по-владимирски, проговорил старичок, ласково сияя своими добрыми глазками.

– Да чем потешить? – скучливо отвечал царь. – Ты бы новенького чего придумал, а то всё одно да то же… Садись – чего стоишь?…

– Можно и новенького, коли велишь… – усевшись на полу, благодушно проговорил уютный Афоня. – Вот новые песни с Волги-матушки пошли, – ох, есть гожи которые!..

– Давай, послушаем…

Афоня пробежал пальцами по струнам. Нежно заплакали струны. И задумался старик на мгновение. Вокруг была полная тишина – только петухи звонко по дворам перекликались. И прошла ласково по сердцу тоска. И опять нежно прозвенели струны, и своим задушевным, тихим тенорком Афоня начал:

Как, бывало, мне, ясну соколу, да времячко:

Я летал, млад ясен сокол, по поднебесью,

Я бил-побивал гусей, лебедей,

Ещё бил-побивал мелку пташечку.

Как, бывало, мелкой пташечке пролёту нет.

А нонче мне, ясну соколу, время нет.

Сижу я, млад ясен сокол, во пойман,

Я во той ли, в золотой, во клеточке,

Во клеточке, на жестяной нашесточке,

У сокола ножки спутаны

На ноженьках путочки шелковые,

Занавесочки на глазыньках земчужные…

Опять нежно и грустно проплакали звонкие струны, и Афоня продолжал:

Как, бывало, мне, добру молодцу, да времячко:

Я ходил-гулял, добрый молодец, по синю морю,

Уж я бил-разбивал суда-корабли,

Я татарские, персидские, армянские,

Ещё бил-разбивал легки лодочки.

Как, бывало, лёгким лодочкам проходу нет.

А нонче мне, добру молодцу, время нет…

Сижу, я добрый молодец, во поимане,

Я во той ли во злодейке земляной тюрьме.

У добра молодца ножки скованы,

На ноженьках оковы немецкие

На рученьках у молодца замки затюремные,

А на шеюшке у молодца рогатка железная…

И, нежно плача, замерли струны…

Тихо. За прикрытыми ставнями резными чуется зной. Перекликаются петухи звонко. Грустно и ласково…

– А в самом деле гожа песня… – тихо сказал царь. – Откуда ты взял её?

– А заходил тут к нам, верховым старцам твоим, попик один, отец Евдоким. Вот от него я и перенял… Он на Волге был, там и слышал…

Афоня задумчиво перебирал струны домры.

– А кто это такие вот песни составляет? – дремотно сказал царь.

– Эту-то, сказывал отец Евдоким, Васька-сокольник составил какой-то… – отвечал уютный Афоня. – На низу там с вольницей, сказывают, караводился… Холоп беглый, что ли, какой…

– А где же он?

– А Господь его знает, батюшка царь… Может, твои воеводы давно повесили его… Бают, столько народу хрещёного передушили, и не выговоришь! Известно, дело такое… – спохватился вдруг Афоня. – Нешто это мысленое дело такое воровство чинить?

И задумчиво он перебирал струны домры своей звонко-чуткой…

– Ну, спой мне ещё что-нито… – сказал дремотно Алексей Михайлович. – Старинное что-нибудь…

Старик тихонько прокашлялся. Зазвенела домра. И чистый, тихий тенорок спорым говорком начал:

Как во стольном то граде было во Киеве…