Они шли пустынными горами Аркадии, среди лесов и пастбищ, останавливались послушать лепет горного потока или прозрачные звуки сиринкса в звонких ущельях. Среди лесов — буки, дубы, платаны… — попадались иногда жуткие озера, в которых, как говорили крестьяне, не водится никакая рыба и никакая птица не осмеливается перелететь через них: упадет; и — смерть… Иногда в нежно-туманной дали, величественно царя над всей, казалось, Элладой, вставал грандиозный Олимп. Немного свернув в сторону, они зашли в мертвые развалины Микен, где будто бы жил после падения Трои Агамемнон. Дух его и до сих пор получал в жертву молоко, пряди волос и венки, а в древности, говорили, в жертву ему приносились и животные, и оружие, и — живые люди…
Обычно, если идти не спеша, от Афин до Олимпии считалось пять-шесть дней хода, но они совсем не стремились быть непременно к открытию игр: когда придут, тогда и придут. Но по мере приближения к знаменитому городу — они шли уже дикой Аркадией — ноги их сами ускоряли шаг, как с бледной улыбкой отметил Дорион: «Глупость правит не только миром, но даже и человеком, который понял это», — сказал он. И вот, наконец, с горных пастбищ перед ними открылась широкая равнина, по которой среди вековых тополей струился Алфей, а на берегу его пышно раскинулась Олимпия или, вернее, две Олимпии: одна, прежняя, постоянная, со своими величественными храмами и портиками, а другая, вставшая только на несколько дней, Олимпия пестрых палаток, в которых ютились паломники, собравшиеся сюда по зову особых послов, феоров.
Они остановились у Филомела, одного из жрецов Зевса, который приходился дальним родственником Периклесу и у которого в свое время стоял Фидиас, когда он трудился тут над своим Зевсом. Филомел был высокий, величественный старик с веселыми глазами, весь исполненный какого-то вселенского благодушия. Это ему было, может быть, и не трудно: его прекрасный дом на самом берегу Алфея, среди пышных садов, был устроен, как какая-то поэма, и обставлен самым изысканным образом. Он радушно принял гостей, но тут же прибавил:
— Но знакомить вас с Олимпией я сам не могу… Если хотите, я дам вам путеводителем кого-нибудь из местных жителей, который…
— Нет, нет!.. — поторопились оба. — Нет, мы сами все посмотрим и разберем… Не беспокойся…
Выкупавшись в студеном Алфее и подкрепившись, они, не теряя времени, пошли посмотреть священный для всей Эллады город. Миновав галдящий, пестрый стан палаток, они прошли в священную рощу Алтас, в которой были сосредоточены все святые места Олимпии: храмы Зевса, Геры и пр. и портик Эхо, который повторял каждое сказанное громко слово семь раз. Среди огромной толпы, залившей все эти святыни, было немало и девушек: в дни праздника им разрешалось войти в этот священный центр Олимпии, но женщинам вход сюда был воспрещен под страхом смертной казни — не выкинув коленца, человек жить не может. И Алкивиад в кругу своих приятелей-повес — они были у него и тут — хохотал: а вдруг девушка окажется не девушкой, что тогда? И все решали: вероятно, ничего. И хохотали… Местами богомольцы толпились вокруг рапсодов, которые все более и более отходили уже в историю, уступая свое место софистам, которые внешне подражали рапсодам и в торжественных случаях, как теперь, носили даже пурпуровые плащи рапсодов: в V веке в книг было очень немного, и греки того времени предпочитали учиться ушами, а не глазами.
Невольно подчиняясь общему чувству благоговения, переговариваясь потушенными голосами, они вошли в огромный и пышный храм Зевса строгого дорического стиля, в котором за роскошной завесой стояла громадная статуя бога. Перед ней курились фимиамы и, точно зачарованная, стояла густая толпа богомольцев.
— Но какой он громадный!.. — тихо сказал Периклес. — Если бы он встал, он не мог бы выйти из храма и проломил бы головой крышу…
— Фидиас, может быть, нарочно сделал его таким… — усмехнулся Дорион. — Если он уйдет, что же тут останется?..
На олимпийские празднества съезжались все знаменитости Эллады не столько людей посмотреть, сколько себя показать. Тут были в свое время и Пифагор, и Пиндар, и Фемистокл, и Анаксагор…
— Да, да… Все знаменитости и все шарлатаны, — сказал Дорион, — что в большинстве случаев совпадает. Достаточно вспомнить Эмпедокла акрагасского, который умер в Спарте, но ученики которого уверяли всех, одни — что он бросился в кратер Этны, а другие — что он просто-напросто вознесся на небо. Шарлатанов на наших глазах было немало. Достаточно вспомнить Гиппия, который хвалился, что он сам себе шьет платье и обувь, делает драгоценные пояса и перстни и в то же время стряпал целыми десятками трагедии, речи и всевозможную другую пустяковину. У Протагора и Горгия среди блистательного пустословия попадается иногда и ценная мысль, а этот был пустословие весь. Но Эмпедокл при всех своих разносторонних знаниях был крупнейшим из шарлатанов. Он одевался в пурпур с золотым позументом по краям и всегда носил лавровый венок на голове. Тысячи последователей поклонялись ему и требовали от него утешения, исцеления, чудес. Говорили, что акрагасцы предлагали ему даже царскую корону, но он отказался. И не мудрено: он говорил ученикам, что он для них больше не смертный, но бог. На что же богу царская корона… А потом, конечно, его изгнали. Горгий был его учеником, И он, этот бог, проповедовал между прочим переселение душ, как и пифагорейцы, и уверял всех, что он был некогда девушкой, кустом, эфебом, птицей и рыбой… Говорят, на этот раз здесь и Геродот, который будто бы будет читать народу отрывки из своей истории…
— Вот это было бы интересно послушать!.. — сказал Периклес.
— Я не думаю… — помолчав, сказал Дорион. — Мне пришлось ознакомиться с несколькими главами истории Фукидита, которые в списках ходят по рукам среди его друзей — этот труд куда серьезнее истории Геродота, который, однако, толпе понравится, несомненно, больше. Справедливость надо отдать обоим: оба спустили историю из блистательного эфира Олимпа на нашу бедную землю, оба с легкой руки Ксенофана, а потом Евгемера относятся к древним сказкам с недоверием и, если Геродот с силой отстраняет в истории все чудесное, — что не мешает ему однако серьезно обсуждать вопрос, где именно царствовал Герион, у которого Геркулес угнал волов, — то Фукидит просто с достоинством молча обходит все это вранье. Но дальше они расходятся: Фукидит не улыбается, он всегда серьезен, Геродот чрезвычайно добродушен и рассказывает даже такие вздорные мелочи, что будто бы ни одна египтянка никогда не поцелует ни одного грека в губы. Фукидит в смысле беспристрастия и беспартийности стоит куда выше Геродота, но с другой стороны Фукидит утверждает наивную веру в прочность всех этих наших городков-государств, тогда как Геродот очень четко подчеркивает всю непрочность, всю призрачность этих наших созданий. Коротко я сказал бы, что в то время как Геродот — автор логои, историй, Фукидит старается — чуть не первый — дать нам синграфию, историю. И смешная черточка еще у Геродота: если он рассказывает о каком-нибудь бедствии, первая виноватая во всем у него непременно женщина. Его девиз в двух словах: во всем ищите женщину, но не забывайте бессмертных богов! И он никак не допускает, чтобы кто-нибудь, помимо божества, имел «гордые мысли». Но все же, если мы сравним Геродота с Гекатеем, который жил полвека раньше, разница большая. Во время посещения Гекатеем Египта он показал — и с большим удовольствием — тамошним жрецам свое генеалогическое дерево, которое доказывало, что первый предок его был бог и что от этого бога Гекатея отделяет только пятнадцать поколений, — тогда жрецы провели его в залу, где стояли статуи верховных жрецов и их верховного бога Аммона-Ра: их было триста сорок пять, от отца к сыну. Воображаю, как он, бедный, себя чувствовал!.. — улыбнулся Дорион. — Но если хочешь, послушаем: Филомел, конечно, знает, где и когда он будет читать. Обыкновенно охочие до славы люди читают свои произведения на ступенях храма или чаще при входе в эпистодом Зевса. Мы узнаем…
Знаменитостей и готовящихся в знаменитости и на этот раз было немало, но глаза толпы были прикованы лишь к двум героям дня, которые слепили всех своим великолепием: к Алкивиаду и к Алкисфену, знаменитому богачу из Кротоны, из Великой Греции, на котором был плащ роскоши чрезвычайной. За ними всюду жадно следовали взоры толпы и ее шепоты, то восхищенные, то завистливые, но всегда полные всякого вранья: и в порицании, и в восхвалениях толпа меры не знает никогда.
— Его род из Сибариса, богатейший… — слышались голоса. — Ты подумай, какой город-то был: не считая рабов до 300 000 жителей! Это тебе не Афины.
— Ежели его больше нет, так чего же о нем и толковать?..
— И жрать, и пить здоровы были. Это они выдумали есть во время попойки капустные семена, чтобы замедлить опьянение.
— А зачем же замедлять? На то пьем…
— А больше вылакаешь…
— И от них же мода пошла ночные горшки ставить пирующим под ложе, — усмехнувшись, прибавил Дорион. — Может, этот потомок сибаритов и богаче даже, но до блеска нашего Алкивиада ему далеко: ты посмотри как идет… Олимпиец!.. И погоди, как он еще на играх себя покажет. Этот до смерти готов расшибиться, только бы ему во всем первым быть…
Но над толпой прозвучал чей-то сильный голос.
— Стойте, не орите… Слышите: герольд!..
Но за гамом огромной толпы только ближние к герольду слышали, что он возглашал на этот раз. А возглашал он всегда самые последние известия со всех концов мира: какие два города заключили между собой мир, какие вступили в оборонительный союз, какие накануне объявления войны, о том, что Великий Царь, по слухам, опасно заболел, будто бы отравленный кем-то из близких, что женщина в Аргосе родила змееныша о двух головах. Известия последнего сорта интересовали толпу более других: все эти войны, примирения, союзы просто всем очертели уже…
В то время как одни паломники осматривали достопримечательности, делали покупки «на память», развлекались как могли, более серьезно настроенные приносили Зевсу жертвы. Богачи предавали закланию целые гекатомбы, бедняки давали козленка, несколько капель вина, несколько крупинок ладана: все годилось. И над толпами стояла густая вонь крови, вина, дыма и пота…
Олимпийские празднества продолжались пять дней. Всеми состязаниями заведовали элланодики, судьи из эллинов. Рапсоды декламировали отрывки из Гомера и Гезиода. Поэмы Эмпедокла, оды Пиндара и Симонида исполнялись с музыкой и танцами. Но все же на первом месте стояла тут гимнастика и конские ристалища.
— Они уверяют, что все это полезно для здоровья… — сказал с усмешкой Дорион. — Но во время Великих Панафиней, помнишь, лошади Андрагора так растрепали его, что он до сих пор все кровью харкает и ребра точно жерновами перемолоты. И где он, тот атлет, который не болел бы, как и все, или жил дольше других? А дураки все на подбор.
На игры — как и на все зрелища — не допускались рабы, варвары, опороченные по суду, святотатцы и проч. Все выступавшие должны были прибыть в Олимпию заблаговременно, жить при элидской гимназии и принести торжественную присягу не толкать, не стращать, не убивать своего соперника. За подкуп его или судьи полагались розги. Запрещалось возражать против приговора судей, но всякий недовольный мог воззвать к сенату Олимпии на собственный страх и риск. Замужним женщинам запрещалось присутствовать на состязаниях — только одна жрица Деметры имела право на это и гордо восседала на своем троне над толпою…
И ничто не могло сравняться с гордостью олимпионика, победителя на играх. Благодаря минутному успеху он — по справедливому замечанию Дориона, часто полный идиот, — сразу занимал место в ряду первых людей своего времени. Он иногда вмешивался даже в международные дела. Иногда таким героям воздавались даже божеские почести — так, Евфимий из Локры мог совершать возлияния и приносить жертвы своему собственному изображению. И самой заветной мечтой грека того времени было иметь свою золотую статую в Олимпии в ряду статуй других победителей. Софист Гиппий, из Элиса, составил подробный список таких победителей и тем косвенно положил начало летосчислению по олимпиадам, которое ввел потом историк Тимей.
Вдруг резкие звуки труб покрыли бестолковый гомон толпы. Все ожидали этого заветного момента, но все же были захвачены им врасплох: это герольды возвещали начало состязаний. Все взволнованно устремились к месту зрелищ. Торопиться было некуда, волноваться было нечему, но ноги сами делали свое дело и сердца колотились, как будто всех этих людей ждало вот сейчас какое-то ослепительное счастье…
— Нет, нет… — останавливая Периклеса, улыбнулся Дорион. — Раз мы с тобой на эту удочку попались, после Микен, когда наши ноги ни с того ни с сего стремительно понесли нас вперед, теперь, я думаю, мы можем проявить больше мудрости. Аромат лука и чеснока от толпы слишком дорогая плата за предстоящее удовольствие. Выждем, пока главные вражеские силы пройдут… Места хватит всем, как ни много глупцов собралось тут… Станем пока за эти кипарисы, чтобы так не толкались…
Их ждало разочарование: ничего особенного все эти зрелища не представляли. Десятки раз видели они все это в Афинах, только обстановка была тут поторжественнее да слаженнее, как будто играли флейты, которые всегда подыгрывали атлетам, как, впрочем, подыгрывали они и рабам-гребцам на триерах. Был и жестокий мордобой. Было все, что приводит такую толпу в восторг, а на них навевало скуку. Единственным настоящим зрелищем было, пожалуй, лицезрение Геродота. На него тянулись посмотреть многие. Много лет провел он в путешествиях по Египту, Ливии, Вавилону, Скифии. Возвратившись к себе на родину, в Галикарнас, он нашел порабощенных тираном сограждан. Он удалился на Самос, где и занялся своей историей. В Галикарнасе образовался не без его участия заговор, тирана свергли, но аристократы, захватившие власть, согнули народ еще круче, и преследования их распространились и на Геродота, на которого они смотрели как на врага общественного спокойствия. Он уехал в Грецию, где читал свою историю сперва в Олимпии, а затем и в Афинах во время Великих Панафиней. Удостоенный небывалых почестей, он получил в награду 10 талантов, а немного спустя с колонистами переселился в город Турии, в Южной Италии. Теперь, уже стариком, он прибыл еще раз взглянуть на великие празднества всей Эллады и был окружен и тут великими почестями… Но не меньшим успехом пользовались тут и знаменитые четверки Алкивиада…
— А не пойти ли нам опять лучше в горы? — вдруг сказал Дорион. — Тесно что-то тут. А там так потихоньку и домой пройдем…
Периклес очень охотно принял это предложение и, побродив хорошенько в горах Аркадии и Арголиды, они направились к Коринфу. Дорион, по мере приближения к городу, заметно затосковал и замолчал опять. А когда они, запыленные, утомленные больше жарой, чем ходьбой, вошли в предместье, первое, что они там увидали, был стройный, возмужавший молодой парень со свежим шрамом вдоль щеки.
— Но ведь это пропавший без вести Антикл!.. — с удивлением сказал Периклес. — Он одно время жил со своим дядей у Алкивиада, а потом исчез…
— Ах, да!.. — рассеянно отвечал Дорион. — Пусть его. Может быть, и он предпочитает слушать сиринкс пастухов болтовне и тесноте агоры…
Антикл, узнав Периклеса, вспыхнул и быстро исчез в толпе, которая шаталась по набережным…
Дорион, устроившись отдохнуть, хотел тихонько от Периклеса навести справки о Дрозис, но судьба помогла ему: неподалеку от храма Афродиты они неожиданно снова встретились с ней. В дорогом наряде своем, который был смят и висел на ней кое-как, с неприбранными черными волосами, бледная, исхудавшая, точно ничего не видя своими огромными черными глазами, в которых стояла мука безысходная, она шла неизвестно куда и зачем. Вслед ей раздавался смех и издевки толпы, а в особенности веселых жриц Афродиты.
— Это она об Алкивиаде затосковала… — хохотали красавицы. — Да потерпи: разве ты не слыхала, как блистает он в Олимпии? Еще день-другой, и снова закрутите с ним. Точно вдова неутешная…
Дорион, не помня себя, бросился к ней:
— Дрозис!..
Она остановилась, посмотрела на него этими своими новыми, точно пустыми глазами и, явно не узнавая его, с досадой проговорила:
— Кто ты? Что тебе надо?.. Оставь меня. И снова, опущенная, страшная, пошла шумной улицей под градом насмешек. Дорион видел, как к ней вдруг подошел следивший за ней издали жрец — судя по повязке, Аполлона дельфийского, — и, приблизившись, что-то стал говорить ей. Она досадливо покачала своей прелестной головкой и пошла дальше. Тот не отставал.
— Нет!.. — вдруг упавшим голосом проговорил Дорион. — Я не могу оставаться тут… Пойдем сразу дальше или возьмем судно до Пирея…
И Периклес ощутил своей молодой душой дыхание мойры, Рока, перед которым бессилен человек…