По дороге домой он сделал крюк и пошел по темным проулкам, таким узким, что в них никогда не заглядывали ни теплое солнце, ни поливальные машины. Со стен свешивались обрывки незаконно расклеенных рекламных объявлений, стоящие у стен мопеды преграждали ему путь, банки из-под газировки катились прочь от его ног до ближайшей ямы на тротуаре. Стояла тишина. Металлические решетки на витринах угловых магазинов были опущены. Из-за полузакрытых ставней наверху доносились позывные теленовостей, выходивших в эфир в час тридцать, бодрый перестук ножей, обрывки разговоров. Ему необходимо было прогуляться после выпитого на десерт «Вин санто», густого и сладкого, — недаром оно носит название «Святое вино»! — с печеньем кантуччи. На десерте настоял Лапо. И нужно немного подумать, если можно так выразиться. А вернее — попытаться представить... Красивая японская девушка...

Прелестное личико, как говорил Лапо, стройная фигурка, и она любила хорошо одеваться, не вызывающе, но хорошо. В этом и была загвоздка... Она тоже была из Токио, как и Иссино, но из состоятельной семьи среднего класса, которая отправила ее во Флоренцию работать над докторской диссертацией по истории искусств. Она вернулась домой через три месяца, объявила родителям, на что в действительности потратила время, и затем вернулась против их воли и лишившись их поддержки. Заплатив Перуцци за обучение, она в течение года вела скромную жизнь, спала в комнате за мастерской, питалась бутербродами прямо за верстаком или где-нибудь на площади или в парке. Со временем она начала делать вещи для Перуцци и сумела снять маленькую квартирку. Инспектор удивился: как она могла оставить добропорядочную семью, комфорт и свою респектабельную интеллектуальную специальность, подходящую для девушки ее круга? Лапо в ответ только покачал головой. Акико не желала вести жизнь, которую выбрали для нее родители. Она всегда была сорванцом и хотела работать руками. Семья ее очень консервативна. Старшая сестра, которую выдали замуж за предпринимателя, томилась с двумя маленькими детьми в роскошной загородной вилле вдали от Токио. Ее муж работал в городе и приезжал, когда ему заблагорассудится, обычно после полуночи, до того пьяный, что буквально выпадал из такси. Лапо считал, что Акико приняла верное решение.

— Она хотела вырваться. Она ненавидела Токио, а здесь ей нравилось, так почему нет? Она не просто обучалась ремеслу, она изучала бизнес. Перуцци поставляет свои изделия в Токио, понимаете, только в один магазин. Мы все думали, что когда-нибудь она станет заправлять мастерской — нет, не то чтобы Перуцци собирался на пенсию, но после того приступа... ну, представляете, что было у него на уме.

— Конечно. И ему повезло меньше вашего... то есть он бездетный? Но мне казалось, что он упоминал как-то о сыне, однажды... когда подожгли его машину. Да, теперь я точно вспомнил. Могу поклясться, что Лоренцини рассказывал: именно сын Перуцци приходил к нам писать заявление для страховой компании.

— Вполне вероятно. Он много делает для отца, вот только не учится у него шить туфли. Он бухгалтер, и преуспевающий. Прилично зарабатывает. Перуцци всегда краснеет от гордости, когда слышит его имя, готов следы его целовать, потому что тот учился в университете. Вы выпьете кофе, подождете его? Он должен вот-вот вернуться.

— Нет, нет... Я приду в другой раз. Помните, никому ни слова.

— Об этом даже не беспокойтесь.

Но что означал странный взгляд Лапо? Был ли это взгляд, говоривший: «Ты — чужой»? Отстраняющий его взгляд? Если так, то дело будет трудным. Лапо болтал с ним, потому что вообще любил поболтать, но он тоже был сам на себя непохож. Он говорил приглушенным голосом.

— Вы уверены, что вы нашли именно ее? Что она не уехала? Извините... вам, конечно, виднее. Только мы-то все считали, что она уехала в Рим. У нее там был друг. Перуцци так и сказал, что, мол, больше ехать ей некуда. Ладно, я никому не проболтаюсь, можете на меня положиться, да и сама Акико все помалкивала. Она никогда не рассказывала о своей личной жизни, не из таких была. Так что можете не беспокоиться. Никто из нас ничего и не знал, пока она не уехала, к огорчению Перуцци. Если б мы знали, мы бы обрадовались за нее, обрадовались, что она остается с нами. Мы все ее полюбили. Так или иначе, я же сказал, что вам нечего беспокоиться, что я проболтаюсь. Я уверен, что вы исполните свой долг, чтобы там ни случилось. Бедный Перуцци. Сначала сердце, а теперь еще и это. Он-то сказал, что они поругались, но не сказал, из-за чего. С тех пор, как она уехала, все боятся даже имя ее произнести. У него были большие планы на Акико. Конечно, теперь-то все видишь в другом свете. Какой ужас, особенно для вас! Вам приходится во всем этом копаться, и дело может оказаться неприятным.

— Это моя работа.

Но Лапо был прав. Ему не особенно хотелось заниматься этим делом. Он любил этих людей, а свирепым Перуцци так даже восхищался. Ведь и Лапо, если не позволять ему вдаваться в рассуждения о политике, просто душка. Вот и во время их разговора он, кажется, был удручен, или по крайней мере чувствовал неловкость.

— Как там говорится, инспектор? Чужая душа — потемки. Бедняжка Акико. Я не могу поверить, даже теперь.

Он явно испытал облегчение, когда инспектор поднялся, чтобы идти.

По дороге Гварначча все раздумывал об этой дорогой одежде...

С Перуцци всегда было сложно иметь дело, но если он позволяет своим подмастерьям жить у себя, то ему есть что скрывать. Уход девушки его очень огорчил, и стоило ожидать, что он еще больше огорчится, когда инспектор сообщит ему о случившемся. Не было сомнений, что туфля принадлежала ей. Самая первая туфля, которую она целиком изготовила своими руками, — сказал Лапо. Причина, почему кожа выглядела разномастной, заключалась в том, что она использовала оставшиеся обрезки. Это также объясняло отсутствие клейма на туфлях. Она ими очень гордилась. Хотя на ремне клеймо было. Встреча с убитым горем Перуцци, что-то скрывающим, живущим под угрозой второго инфаркта, потребует тщательной подготовки, чрезвычайно тщательной.

Итак, дорогая одежда...

Конечно, если Перуцци купил ее, это еще не значит...

Такое случается. Мужчин за шестьдесят, даже за семьдесят, которые женились смолоду и досыта наелись семейной рутины, вдруг застигает врасплох поздняя страсть. Инспектору довелось встречаться с такими случаями. Разбитая семья, крах собственного дела, карьеры в армии или на гражданской службе...

Позже, у себя в кабинете, обсуждая это с Лоренцини, он снова не выдержал и пожаловался:

— Да что вы все, сговорились, что ли?

— Кто это — «все»?

— Ну вот хотя бы Перуцци — если это он, а если нет, то кто-то другой, верно? Какой-то богач, выставляющий себя на посмешище, швыряет деньги этой девчонке, а Эспозито — и он тоже, если верить Ди Нуччо, — рушит свою карьеру...

— А еще?

— И капитан. Но об этом лучше не надо.

Лоренцини, подождав других имен и не дождавшись, сказал:

— Весна, должно быть.

— Лето уже, — сердито напомнил инспектор.

Настало лето. Летняя форма, рубашки с короткими рукавами в помещении. Это было кстати, потому что жара держалась небывалая даже для июня. Строители уже выметались, и это было еще более кстати. Но днем в пятницу Лоренцини просунул голову в дверь инспектора с встревоженным видом.

— Что случилось?

— Вам бы лучше самому пойти посмотреть.

— Так они закончили или не закончили?

— Ну да, они уже закончили.

Взбираясь по лестнице в общежитие, инспектор ворчал:

— Я же просил вас проследить... Я не могу разорваться...

— Да нет, просто в последние несколько дней... У нас же сейчас людей не комплект, и я тоже не могу разорваться. На ночь я ухожу домой, а они... А проект у них был в порядке, я проверял...

— Но в чем тогда дело? Какие проблемы?

— Да плитка...

— Плитка? Какая, к черту, разница, какая плитка, главное, чтоб была дешевая!

— Она дешевая... И мы условились, что они выложат еще и стену на кухне за плитой...

Лоренцини посторонился, давая инспектору пройти в новую яркую ванную. Увидев ее, тот буквально взорвался.

— Розовая?! — Капитан Маэстренжело не имел привычки взрываться, но инспектор легко мог представить себе лицо капитана на другом конце линии — лицо, потемневшее от гнева. — Розовая?

— Да.

— И вы утверждаете, что никто не обратил внимания?

— Они сначала клали плитку на полу в туалете. А когда закончили, перебрались в ванную. Никто туда не заходил.

— Да что за ерунда, ваши люди носили из ванной воду в ведрах, вы сами мне рассказывали!

— Нет, из кухни. Так проще.

— Но вы сказали, что кухня тоже розовая!

— Только одна стена, и они выложили ее сегодня утром, в последнюю очередь.

— И как они это объяснили?

— Никак. В смету они уложились. Никто ничего не оговаривал, только чтобы кафель был самый дешевый. Это плитка второго сорта, оптовая партия.

— Битая то есть?

— Нет, на вид целая.

— А также розовая! Какого оттенка? Бледного? Спокойного?

— Нет...

— О боже... Придется доложить генералу.

— Придется.

— Это никуда не годится, совсем никуда не годится!

— Никуда.

Звонили колокола. Теплый аромат лавров наполнял утренний воздух, вливавшийся в открытое окно. Какую бы проблему ни предстояло решить, воскресное утро было самое лучшее время для этого. Маленькие колокольчики тоненько звенели о тихих улочках, где сегодня работали только бары-кондитерские, продающие свежую выпечку, где вам всегда готовы завернуть яблочный пирог с глазурью в яркую бумагу, перевязать его золотой лентой — для воскресного обеда у бабушки после мессы. Колокола главного собора вещали о толпе, где смешались одетые по-праздничному прихожане и туристы с голыми красными плечами, увешанные камерами. Запахи ладана, крема от загара, воска, хот-догов, духов и пиццы. Криминальное братство, наверное, сегодня отсыпалось, и стол инспектора был так же чист, как его совесть.

Как бишь ее звали? Опять пришлось заглядывать в записную книжку. Акико. Лапо не знал ее фамилии. Инспектор пробежал глазами свои каракули. Красивая, как японская кукла, умная, недотрога. Отказалась от семьи, материального благополучия и, наверное, от друзей. Выбрала свой собственный путь. Самостоятельная девчонка-сорванец. Хотела работать руками. И потому... — Он закрыл записную книжку, — оказалась на левом берегу Арно среди флорентийских ремесленников, на крохотной площади без названия. На днях Лапо поведал ему об одном странном совпадении: один из местных переулочков когда-то был известен как Японский уголок, но это было пятьсот лет назад, и никто уже, кажется, не помнил, почему в те времена там жило так много японцев.

Иногда она ходила к Лапо, чтобы нормально поесть, но чаще всего, особенно если шел дождь, перекусывала за своим верстаком, болтая по-японски с Иссино, или, в хорошую погоду, прихватив бутерброд, отправлялась прогуляться по улицам. Инспектор поймал себя на том, что почему-то второго подмастерья он заранее освобождает от всякой ответственности за происшествие с японской девушкой. Он выглядел таким... зажатым, таким правильным, невинным. Но так не годится. Тут не должно быть никаких национальных предпочтений. Нужно расследовать его действия, как и действия Перуцци. Да, вот в чем трудность! Перуцци вызывает у него те же чувства. Чутье подсказывало ему, что Перуцци можно поставить в вину только его вспыльчивость и привычку выставлять людей из магазина, отказываясь продавать им обувь, если они ему чем-то не понравились. Что ж, его можно понять. А вот понять историю девушки... Он снова и снова мысленно к ней возвращался. Эта ее сестра, которую выдали замуж по сговору родителей... Акико не желала разделить участь сестры, ей понравилось здесь, и она хотела вырваться из семейных пут... Так почему нет? Да, почему бы и нет? Потому что здесь что-то не так. Что-то не сходится. Он пока не может ухватить эту неувязку, потому что его сбивают с толку национальные различия. Но жадность, эгоизм, ревность национальных различий не имеют. Миром правят секс и деньги, деньги и секс.

— Нет, нет! — вдруг произнес он вслух, встал, подошел к карте и ткнул пальцем в маленькую безымянную площадь. Затем перешел к окну и продолжил свои размышления.

Нет. Потому что свободомыслящая, бунтующая против родителей девчонка-сорванец, которая хочет научиться работать руками и идти своей дорогой в жизни, не заводит себе сладкого папочку, чтобы тот покупал ей дорогие тряпки. При наличии богатого покровителя она не стала бы целый год мыкаться в комнате за мастерской, да и одежда у нее была бы другая. Не темно-синий лен. И не простые белые хлопковые трусики из универмага...

— Нет, нет...

Перуцци? Нет. Какой бы ни была та комнатка за мастерской, она никак не могла способствовать тайному роману. Перуцци — вдовец. Он бы мог забрать ее домой, если бы захотел. К тому же Перуцци не бедняк: он наверняка сколотил небольшое состояние и никогда не оставлял свою колодку на время достаточно долгое, чтобы успеть его истратить. Конечно, мужчина его возраста должен чувствовать себя по-дурацки, влюбившись в юную девушку. Но разве Перуцци когда-нибудь заботило мнение других? Разве только страх перед болезнью совершенно его изменил... Нет, нет... Перуцци, при всех своих грехах, не был способен на лицемерие. Маленькая квартирка, говорил Лапо. Возможно, Перуцци платил за нее. Нет, нет...

Он долго стоял у открытого окна, дыша утренним воздухом, глядя вниз на лавровые кусты и не видя их. Что же он делает? Погибла молодая женщина, а он пытается оправдать двоих очевидных подозреваемых, не успев даже их допросить. Что ж, до завтра ему нужно взять себя в руки. А тем временем в пахнущем лавром воздухе появился привкус обжаренной грудинки и томатного соуса. Счастливые парни наверху, наверное, готовят сейчас горы пасты в своей отремонтированной — а хоть бы и розовой плиткой — кухне, а сам он уже предвкушает жареного кролика. Он взглянул на часы. Тереза сбрызнет кролика напоследок вином. Но не раньше, чем он начнет переодеваться. Он закрыл окно.

Тереза любила по воскресеньям накрывать стол в столовой, хотя и без кружевной скатерти, связанной ее матерью, говоря, что во Флоренции ее негде стирать. Дома, на Сицилии, ее отослали бы к монахиням, заботам которых вверены церковные облачения. Сегодня на столе лежала гладкая зеленая скатерть. За столом царила зловещая тишина. Поставив открытую бутылку вина на серебряную подставку, он посмотрел на мальчиков. Большие карие глаза Джованни с опаской зыркнули на него снизу вверх.

— Все в порядке, сынок?

Тот только закусил губу и опустил взгляд. Опять поссорились? Если так, то Тереза явно пресекла ссору еще до обеда. И, судя по выражению лица Тото, ему влетело от матери по первое число. Неужели он плакал? Он не был таким плаксой, как Джованни, потому что не позволяла гордость. А когда плакал, то обычно от злости, а не от обиды.

Никто не собирался что-либо ему объяснять, и инспектор снова погрузился в размышления о ремесленниках и иностранцах и о том, пойти ли им к Лапо в день рождения Джованни. Они ели равиоли с рикоттой и шпинатом, ему Тереза добавила лишнюю щепотку тертого сыра и черным перцем посыпала погуще. Но масла не положила.

Потом она внесла огромное овальное блюдо с жареным кроличьим мясом, приправленным душистым соусом из трав, в окружении хрустящих маленьких жареных картофелин. Ах!..

Тото вскочил со своего места.

— Тото! — Тон Терезы ясно давал понять, что обсуждение — если оно и состоялось — уже закончено и начинать снова она не собирается. — Пожалуйста, сядь. Ты можешь есть картофель и зеленый салат.

— Нет, не могу! Я сказал тебе, что не могу! Как вообще можно есть, когда на столе лежит мертвое животное? Меня вырвет! Это омерзительно! — Он в слезах выскочил из комнаты.

Джованни переводил взгляд с матери на отца и обратно, его карие глаза красноречиво выражали муки души, разрывавшейся между состраданием к брату и желанием отведать воскресного жаркого.

Мать начала накладывать ему в тарелку.

— Передай мне и свою тарелку, Салва. Блюдо слишком горячее, его не подвинешь.

— Я сам себе положу. А ты, может быть, сходишь за Тото?

— Нет. Его сейчас лучше оставить в покое. Я позже его накормлю.

И хотя Тереза не терпела капризов или дурных манер за столом, она говорила спокойным тоном и даже с нежностью. Что ж, она не хочет, чтобы он вмешивался. В последние дни она несколько раз его просила: «Ничего ему не говори, Салва. Обещай мне».

Он и не помалкивал. Джованни наблюдал за ним, ожидая сигнала. Уж они-то понимали друг друга. Гварначча улыбнулся сыну, и они набросились на еду.

В тот вечер, когда он уже лежал в постели, а Тереза меняла наполнитель в ловушке для комаров, он отважился полюбопытствовать:

— Так он хотя бы поужинал?

— Да, съел хлопья и йогурт.

— Йогурт?.. Да он же растет, черт побери! Кроме того, когда половина детей в мире голодает, этот воротит нос...

— Салваторе!

— Но так и есть.

— Я знаю, что так и есть. Пожалуйста, ничего ему не говори. Помни, что ты мне обещал.

— Разве я сказал хоть слово? Сказал?

— Нет.

— Я знаю, что сделала бы моя мать.

— Нет, ты не знаешь.

— Да знаю! Она бы выдрала меня как следует, если бы я посмел себя так вести!

— Нет, не выдрала бы.

— Она бы задала мне хорошую порку, говорю тебе!

— Сколько раз в жизни мать задавала тебе хорошую порку?

Задумчиво помолчав, он сознался:

— Только один раз, насколько я помню... но это только потому, что я никогда не...

— И что же ты натворил?

— Я? Да... не помню уже.

— Да ладно, говори.

— Я же сказал: не помню.

— Это странно, не правда ли? Люди признавались тебе в убийствах, много раз, но никто ни разу не признался в том, что намочил постель.

— Не намочил я постель!

— Я этого и не говорила. Я к тому говорю, что люди готовы признаться в ужасающих преступлениях, но им стыдно признаваться в мелких провинностях. — Она улеглась в постель и погасила ночник. — Мне кажется, тебя выпороли из-за еды.

Под покровом темноты он сознался:

— Я стащил у Нанчиты несколько шоколадок из тех, что ей подарили на день рождения... и съел.

— Сколько штук?

— Какая разница — сколько? Кража есть кража, верно?

— И все-таки сколько?

Помолчав, он очень тихо произнес:

— Все.

— Я так и думала. Предоставь Тото мне, Салва. Бедняжка. Он влюбился.

— О нет! Пожалуйста, не надо! И он тоже? Господи, Тереза, он ведь ребенок!

— Подросток. И помалкивай.

— Я и так молчу!

— Тс-с... — ее рука погладила его по груди. — Это его одноклассница, и очень симпатичная. Я ее видела.

— Хм.

— Ее отец сицилиец, а мать датчанка. У нее потрясающие светлые длинные локоны и темные глаза.

— И она, я полагаю, вегетарианка.

— И она вегетарианка. — Она чмокнула его в щеку и шепнула: — А ты однажды садился ради меня на диету, помнишь?

Он повернулся к ней в темноте и с нотками печальной нежности в голосе прошептал:

— Да я ради тебя сажусь на диету практически каждый день.

Следующим утром, будучи в отличном настроении, он успешно расправился с делами в суде и решил приняться за Перуцци.

В мастерской обувщика находилась пара покупателей. Иностранцы, сразу видно. Оба были высокие и тучные, голые руки женщины обгорели докрасна. Они стояли, отвернувшись от Перуцци, чей свирепый взор пылал жаждой крови.

— Если вы пойдете в мой магазин на Борго Сан-Джакопо, то вы найдете там больший выбор и продавщицу, которая вам поможет!

Они не обратили внимания — потому, несомненно, что не понимали ни слова.

Женщина, взяв туфлю с витрины, поставила ее на пол и сдвинула льняную штору, чтобы взять вторую. Ее муж производил подсчеты на карманном калькуляторе. Поглядев на результаты вычислений, они перекинулись парой фраз на своем языке. Затем женщина бросила вторую туфлю на пол, и они молча вышли.

Лицо Перуцци побагровело.

— Вы видели это? Как будто они в супермаркете! Они вваливаются сюда, мне — ни полслова, стоят в двух шагах от меня и обсуждают мои туфли, как будто меня не существует! И считают на своем калькуляторе! Они все такие! Готов поспорить, они никак в толк не возьмут, почему мои туфли стоят дороже, чем заводская дрянь у них дома. Большое спасибо, чудесного вам дня, приятно было познакомиться! — Он с грохотом захлопнул дверь и со щелчком запер замок.

Стоя на улице в двух шагах от двери, супруги разворачивали карту и ничего не заметили. Перуцци вернулся к своей колодке, свирепо бормоча. Инспектор был уверен, что расслышал слово «огнемет», и отметил про себя, что огнемет-то Перуцци не нужен. Маленькая мастерская ходила ходуном от его пылающей ярости.

— Успокойтесь, — отважился он посоветовать. — Ваше здоровье важнее. Разве нельзя было просто закрыться?

— Жарко, черт побери! — Он вскочил и рывком распахнул дверь, затем вперил свой бешеный взгляд в инспектора. — А вы тоже можете не объяснять, зачем пришли! — Он ткнул своей ручищей инспектору в лицо. — Мне нечего больше вам сказать! Если ее нет в Риме, то я не знаю, где она! Она могла и в Токио вернуться, с нее станется. А если у вас есть время бегать за малолетками, которые сами не знают, чего хотят, то у меня нету! Понятно?

Инспектор проявил твердость и не двинулся с места, сохраняя бесстрастное выражение лица, но гнев, казалось, вибрировал в стенах маленькой комнаты, и вступление, которое он так тщательно готовил, оказалось попросту бесполезным. Конечно, это Лапо наболтал Перуцци о визите инспектора. Остается надеяться, что выболтал хотя бы не все подчистую.

— Может быть, мы присядем на минутку? — очень тихо предложил инспектор в надежде смягчить ситуацию.

— Слушайте, я уже говорил, что у нее приятель в Риме! Это все, что я знаю! Сколько вас еще сюда придет и спросит, прежде чем вы оставите меня в покое?

— Перуцци, сядьте, пожалуйста. Мне уже в общем-то известно, что случилось с вашей ученицей, этой девушкой-японкой. Я должен с вами поговорить. Это очень важно и, возможно, вас огорчит, так что, пожалуйста, давайте присядем.

Увидев, как гнев исчезает с лица Перуцци, инспектор тотчас же начал жалеть обувщика. Несмотря на высокий рост, жилистость и широкое костистое лицо, тот, лишившись своего колючего панциря, вдруг превратился в испуганного старика. У инспектора промелькнула мысль: если Перуцци примет новости слишком близко к сердцу, то ему уже не оправиться, строптивец превратится в жалкого калеку...

И все же пути назад уже нет. Что тут поделаешь?! Уговорив Перуцци сесть, инспектор стал рассказывать.

Он не смотрел на Перуцци, но, сидя рядом с ним на гладкой старой скамье, чувствовал каждый прерывистый вздох, каждый спазм в его напряженном жилистом теле. За полуопущенной льняной шторой шли по своим делам люди. Над живой изгородью проплыла голова Лапо, взревел мопед. Кто-то невидимый с верхнего этажа обращался к поднятому лицу стоявшего внизу. Но все это происходило словно в другом измерении, как по телевизору с приглушенным звуком. Он не смог умолчать о том, что лицо девушки стало неузнаваемым, но не сказал почему, не сказал, что лица-то у нее не осталось. И рук тоже. Руки, которые могли многое рассказать Форли, рассказали бы и Перуцци. Он научил их тому, что они умели, тому, что составляло смысл его собственной жизни. И еще инспектор не собирался ничего говорить обувщику о рыбке в пруду, не сейчас, когда он был уверен, что слышит, как тяжело ухает сердце в груди у Перуцци. Говори монотонно, спокойно, как можно длиннее, давая ему время вобрать в себя информацию постепенно, понемногу... Интересно, а «скорая помощь» сможет проехать сюда, если что?.. Переулки такие узкие, машина, конечно, будет скрести по стенам, если вообще проберется. До чего он сдержан и тих! Взрыв гнева, более привычный, вызвал бы у инспектора меньше тревоги. Сколько времени прошло после операции?.. Может, не нужно ему пока знать, что речь идет об убийстве? Перуцци не дурак, он поймет, спросит. Не говори ему всего, не надо... Гладкая старая скамья, полумрак, отстраненность от всего, что за шторой, запах кожаной подушечки, на которую преклоняют колени во время исповеди... Не говори...

«Помилуй меня, Господи, ибо я согрешил...»

Признавался ли он когда-нибудь на исповеди о шоколадках? Было ли это до или после его первого причастия? Так или иначе, оно всегда преследовало его, это ужасное чувства стыда, которое, казалось, не связано с каким-то определенным проступком, так что он вечно выдумывал себе грехи.

«Я ослушался отца три раза, а мать — четыре раза...»

Сочинял эти цифры каждую неделю. Штора была толстая, тяжелая, бархатистая на ощупь, бордовая...

Говори о ней спокойно, повтори то, что узнал от Лапо. Продолжай хвалить ее, пока он не заговорит сам. Если он заговорит, ему придется правильно дышать.

Дверь всегда скрипела, когда ее толкнешь, чтобы выйти из темноты на свет свечей. Затем священник, злой старик, отдергивал штору подагрической рукой и выглядывал, проверяя, кто был у него, а кто не был....

Говори только самое основное. Подробности могут подождать до другого раза.

Перуцци уронил голову на руки, потер глаза, затем повернулся и перебил его:

— Почему вы так уверены? Если вы говорите, что она... что ее лицо... откуда вы можете знать? В городе не одна дюжина японских туристов...

— Но вам же известно, где она ела свои бутерброды, куда ходила прогуляться, размять ноги?

— Сидел за колодкой целыми днями... Жалко, что я тоже не выбирался, глядишь, и не был бы сейчас в таком состоянии...

— Так вы никогда не ходили с ней за компанию?

— Нет. Нет. Я всегда любил хорошо поесть и почитать газету. Нет, никогда... — Он сидел, уставившись в окно-витрину, но ничего за ним не видел. Встал, опустил штору до конца, опять присел на скамью. Он был очень бледен, вокруг губ залегли синие тени.

Инспектор осторожно продолжал тихим ровным голосом:

— Но, может быть, вам все-таки известно, куда она ходила? Описанное мною место не кажется вам знакомым?

— Она говорила мне, что просто бродит по округе, пока не найдет что-нибудь поспокойнее — сад, фонтан на площади. Она говорила, что так узнает Флоренцию. Но в Боболи она ходила не так часто — там нужно платить... Вы ведь не уверены, правда? Если ее лицо...

Инспектор молча протянул ему туфлю. Перуцци не отшатнулся, как его нервный подмастерье. Он взял туфлю в свою большую ладонь, где она уместилась почти целиком, и пробежался пальцами по швам, словно читал ее как азбуку Брайля.

— Нам понадобится еще формальное опознание...

— Она за год выучилась тому, на что я потратил пять. — Его костлявые, покрытые шрамами пальцы и впрямь читали туфлю, стежок за стежком. Инспектор не мог отвести глаз от этого процесса. — Она училась по-другому, не так, как мы. Не просто повторением, не методом проб и ошибок. — Его пальцы продолжали читать, но он не смотрел на туфлю. — С самого начала повелось: если у нее что-то не получалось, она заставляла меня показать еще раз, садилась и думала — долго-долго сидела неподвижно. Потом она делала это снова, и у нее все выходило правильно. Не идеально, не быстро, но правильно. Конечно, у нее есть мозги. В том-то все и дело. У нее есть мозги...

— Мы должны известить ее родителей, если вы знаете адрес. — Он никак не мог решить, что хуже: показывать ее изуродованный череп родителям или Перуцци. Он пока не понял, каковы были их истинные отношения, и, кроме того, ему вовсе не хотелось, чтобы Перуцци замкнулся, испугавшись, что его оштрафуют, потому что он позволяет подмастерьям жить в мастерской. Инспектор осторожно нащупывал путь. Ему не совсем нравилась эта синева вокруг губ обувщика. Точнее, она ему совсем не нравилась. Он спросит ее адрес, а также адрес ее родителей. В ее квартире придется добыть материал для анализа ДНК. Он не сводил глаз с Перуцци, а тот все таращился в пустоту, пока его пальцы вступали в контакт с Акико через швы на маленькой туфле. Что же делать? Инспектор мысленно вступил в контакт с капитаном Маэстренжело, который наверняка знал, что ему делать. Мысленно же получил от капитана ответ: «Следуйте своей интуиции. Решайте сами. Вы знаете своих людей».

Земля, воздух, огонь, вода и флорентийцы...

А что это вообще значит? Рядом с ним сидел пожилой мужчина, почти старик, который вложил некую часть себя — пока неясно, какую, — в эту молодую иностранку.

— Если бы она только согласилась выйти замуж!.. Она всегда клялась, что ни за что не выйдет, но я подумал, что из-за ребенка... она могла бы остаться. Она говорила, что она так счастлива здесь, но этого никогда не знаешь, все-таки там ее страна, родные... никогда не знаешь. Но ребенок мог бы все изменить. — Обернувшись, он посмотрел в глаза инспектору, ища ответа.

— Да, я уверен, ребенок мог бы все изменить.

Перуцци взглянул на туфлю, как будто увидел ее впервые. Перевернув ее, он оглядел подошву в поисках недоработок, затем ощупал рукой шов по краю.

— Первый слой — кожа, потом резина, потом опять кожа. Водостойкие. Но сверху она все равно еще приклеила резинку. Понимаете, она хотела, чтобы они служили вечно, потому что это была ее первая пара. — Он улыбнулся своим мыслям, снова замолчал и уставился в пространство.

Следуй своей интуиции. Все это очень хорошо, но, какие бы безумные мечты ни лелеял Перуцци — и не он один, — о чем, во имя всего святого, думала эта японская девчонка? И она не одна, если в ее планы входило одурачить старика. Нет, нет... не может такого быть. Она училась у него профессии, ремеслу. Она, конечно, восхищалась его искусством, да и мало ли что может привлекать женщину... И она была беременна, в конце концов, но...

Придется взять у Перуцци анализ на ДНК, если обнаружатся улики, подтверждающие, что он бывал в ее квартире. Но сегодня он не станет говорить об этом.

Инспектор пристально взглянул в лицо Перуцци. Бледность, кажется, понемногу отступала.

— Как вы себя чувствуете? Вам тяжело было это вынести, я знаю, и нужно быть осторожным.

И все-таки инспектор не понимал, как ни старался: кто же тогда покупал ей одежду, если не Перуцци? Кто? Почему прямо его не спросить?

— По вашим словам, она была красивая молодая женщина, и я слышал от ваших соседей, которые, кажется, питали к ней симпатию, что она любила хорошо одеваться.

— У нее хороший вкус, тонкий вкус...

— Да. Но хорошая одежда дорого стоит, а она, насколько я понимаю, была небогата, и потому напрашивается вопрос: кто за нее платил?

— Она сама покупает вещи. Она из богатой семьи — он, наверное, вам говорил, — но она никогда ничего у них не просит, вообще ничего.

Значит, единственное, о чем Лапо не разболтал, так это о ее смерти, и только это известие представляло опасность для больного сердца Перуцци. Черт бы побрал этого болтуна! А он ведь ему доверял.

Перуцци глубоко и прерывисто вздохнул и опустил туфлю на пол, покрытый ковролином.

— Я думал, что ребенок все изменит. Я правда так думал. Я собирался кое-что для них сделать. Мы строили планы. Он вам об этом рассказывал?

— О том, что она могла бы вместо вас встать во главе мастерской? Да.

— Кто бы мог подумать, когда она ушла тем солнечным утром... такая живая...

Выпустив маленькую туфлю, он отпустил и ее хозяйку. Впервые он признал, что она умерла, сказал о ней в прошедшем времени.

— Я мог бы столько для них сделать... Но не больше, чем она заслуживала, учтите. У нее был талант и характер. Учить ее было большой честью. Я не знаю, понимаете ли вы, о чем я.

— Да, конечно. Любой мастер, подобный вам, хотел бы передать свое умение. Это совершенно естественно. И, насколько я понимаю, таланты вашего сына лежат в другой области.

Как и говорил Лапо, лицо Перуцци вспыхнуло от удовольствия. Он не улыбнулся, но глаза его зажглись.

— Мой сын поступил в университет, где изучал экономику и предпринимательство. Он бухгалтер.

— Мне так и рассказывали. И к тому же преуспевающий.

— Он многого добился.

Слава небесам, теперь он выглядит лучше. Синюшность вокруг губ исчезла. Сын для него, конечно, куда важнее, чем Акико. Он выдержит. На вид он уже почти здоров.

— Мне никогда не приходится возиться с налоговыми декларациями и тому подобным. Это просто дар божий. Он ко мне очень добр, особенно после смерти матери.

— Вам крупно повезло. Я сам все это ненавижу. Послушайте, Перуцци, — он настолько хорошо выглядел, что инспектор решил рискнуть, — простите, что я отвлек вас от работы, и мне очень жаль, что я принес вам плохие новости, но мне нужна ваша помощь. Я совершенно уверен, что ее смерть... была неслучайна. Мне нужно выяснить, что произошло, но прежде, разумеется, провести идентификацию. Мне нужен адрес ее квартиры, а также адрес ее родителей.

Перуцци повернул голову и уставился в лицо инспектору пронзительным взглядом сверкающих глаз, своим обычным взглядом.

— Не случайна, говорите? Так вот откуда ветер-то дует! Что ж, это вам подвалило работы, и дело будет нелегким, это ясно. Вот что я вам скажу: ее уже не вернуть, и хотя я не понимаю, почему все так должно было случиться, но ее уже не вернуть. Так что если какие-нибудь газетчики сунут сюда свой нос, то они об этом сильно пожалеют! Я им больше ни слова не скажу!

Поднявшись, он прошел в угол, где стоял стол, заваленный чеками и квитанциями, откуда он извлек визитку.

— Это адрес ее родителей. О, не пугайтесь, на обороте написано по-человечески. Ее квартира — на виа деи-Леоне, на углу, второй этаж. Сейчас я вам запишу.

Когда он протягивал инспектору клочок бумаги и японскую визитную карточку, в дверях у него за спиной появился Иссино с горой обувных коробок в руках.

— Все порядок... — начал он и осекся, встревожено переводя взгляд с инспектора на Перуцци.

Инспектор встал и положил свою большую ладонь на плечо подмастерья:

— Не волнуйтесь. Вы ни в чем не виноваты. Вы понимаете?

— Да. Спасибо, — сказал Иссино, продолжая смотреть на Перуцци.

Что ж, договор Перуцци с подмастерьем, равно как и его ДНК, подождет до следующего раза. Он никуда не денется. Никому не нужен еще один инфаркт.

Открывая инспектору дверь, Перуцци проговорил:

— Знаете, вот вы небось скажете, что мое время кончилось, и я сам первый признаю, что я не романтик, но я могу поклясться, что она влюбилась. Нет, не то чтобы она много болтала, но последние несколько дней она была сама не своя. Однажды я увидел, как она плачет, — за работой. Без единого звука — просто слеза шлепнулась ей на руку. Если кто молчит, так уж тут ничем не помочь. Без толку настаивать, только хуже сделаешь. Ой, да ну это все к черту! Кончилось мое время или не кончилось, а я разбираю, что у меня перед глазами. Она влюбилась. И видите, если все получилось, как вы говорите, то я прав, да? Она не просто ушла. Ребенок бы ее удержал, говорю вам.

Инспектор вышел.