Он устал. Он так устал, что чувствовал, как, несмотря на крутой подъем, его глаза закрываются и тяжелая голова падает на грудь, пока он тащится вверх. Он хотел поддержать голову, примостив ее на жесткий угол спинки своего сидения, но рот, вопреки его стараниям, все равно открывался. Оставалось только надеяться, что он не храпит. Тереза говорила ему, что он храпит, когда едет в поезде. Он подвигал плечом, чтобы голова надежно улеглась, и продолжил свой изнурительный подъем по садовой дорожке. Беппе, садовник, пока держался рядом, но при такой скорости им все равно никогда не нагнать девушку-японку. Она была уже высоко наверху и бежала быстрее, быстрее... К тому же было так темно, что он едва различал ее фигуру.

— Снимите очки.

Этот говорил садовник, которого он тоже не мог как следует разглядеть. Он снял очки, но это совсем не помогло, и, напряженно всматриваясь в темноту, он устал еще больше.

— Когда же мы придем?

Беппе не отвечал. Если не темные очки мешали ему смотреть, то что же тогда? Верхнее освещение в вагоне выключили, потому что все спали, но это не в счет, потому что в садах Боболи сейчас не ночь. Они ведь закрываются с заходом солнца.

— Бутерброды, кофе, минеральная вода, напитки!

Он едет в поезде. В садах такое не продают. Садовник сказал:

— Это сон...

— Я знаю. Я знаю, но не хочу сам подниматься наверх.

Где же японка? И как она бегает по этому гравию босиком?

— Она в своих туфлях.

— Этого не может быть. Они у нас. Она мертва.

— Она не умрет, пока не добежит до пруда. Поэтому я тащу этот цветок.

Вот почему он не видит садовника. Цветок такой большой, что скрывает его целиком. Некоторое время они карабкались в тишине, потом садовник произнес:

— Цветок у нее в квартире засох. Вы его не полили.

— Я не мог... У меня было много других дел.

— Другие дела могут подождать. Если не поливать цветок, то он умрет. Он не может ждать.

— Но было уже поздно! Он уже засох! Я ничего не знал о девушке. Я не знал об Эспозито. Почему мне никто не верит?

— Они вам верят. Вот почему они вас ждут. Нам здесь направо.

Листья лавров хлестнули его по правой щеке, поцарапав ее, но он только сильнее прижался ею к углу спинки, чтобы не упала голова. Они свернули налево и снова начали подниматься, но теперь было уже легче. Когда инспектор понял, в чем причина, его сердце тяжело забилось и капли пота выступили на лбу. Он смотрел вниз, не отрывая глаз от гравия, который плыл у него под ногами как река. Повернуть назад, не потеряв равновесия, было бы невозможно, и, кроме того, как он сейчас понял, за ним шли люди, они окружали его, они кричали, они теснили его и толкали. Это, наверное, были журналисты, прокурорские работники, попутчики из поезда...

Свет в конце дорожки вспыхнул, засверкал, посылая в него ударные волны. Он нагнул голову еще ниже и крепко зажмурил глаза, но от света было не укрыться, и ничто не могло остановить неумолимого скольжения вверх, к пруду.

Он задыхался, болела шея. Невзирая на все попытки удержать голову на спинке, она скатилась вниз, так что подбородок уткнулся в грудь. Ему не удавалось настолько вырваться из сна, чтобы изменить положение. Он знал, что, должно быть, уже храпит, но хуже всего было то, что он чувствовал, как в правом уголке рта собирается слюна, готовая потечь, и он не может ее остановить.

— Он, наверное, очень устал...

— Вы пройдете?

— Да, попробую... спасибо. Извините.

Утешительные голоса. Если бы он мог, то подвинул бы левую ногу, чтобы помочь им, но он не мог. Он хотел, чтобы они продолжали говорить, чтобы не выпускали его из уютной полутьмы поезда, но они замолчали, а одного далекого перестука колес было недостаточно, чтобы удержать его. По мере того как он затихал, мир становился все ярче и вспыхивал, вспыхивал...

— Теперь вы сможете ее увидеть, если посмотрите вверх.

Он не хотел, но ему пришлось. Надо поднять голову, садовник прав. Он совсем не дышит. Прерывисто всхрапнув, он пошевелился, и его голова качнулась от тверди в пустоту, где ярко горел свет. Он смотрел вверх, туда, где у горизонта кончалась усыпанная гравием дорожка, но видел вовсе не ее. На фоне ослепительного неба выступала конная скульптура. Она всегда там стояла, и садовник должен был это знать, раз он тут работает.

— Это она. Ни за что не пойдет шагом, все бегом.

Но, когда они добрались до сада, конная статуя уже скрылась из виду.

Ворота были на замке. Им пришлось перелезать через колючую проволоку и продираться сквозь высокую лавровую изгородь. Девушка стояла спиной к ним у края пруда и смотрела в воду. Она оказалась не такой маленькой, как он думал. Туфли были на ней, так что он, вероятно, и мог бы успеть вовремя, но он шел так медленно, едва передвигая тяжелые, будто свинцовые, ноги. Он не посмел окликнуть ее, боясь, что она от него убежит. Он понемногу приближался. Но разве у нее не черные волосы? Или ему просто вспомнились черные корни водяных гиацинтов вокруг нее? Нет. Она же японка. У японок не бывает таких светлых кудрявых волос до пояса. Откуда эта путаница? Почему он не может даже вспомнить ее имени?

Она уплывала от него вместе с прудом.

— Подождите! Извините! Я просто вас не узнал!

— Я знаю, — донесся издалека ее голос, холодный и очень печальный. — Это потому, что у меня нет лица.

Все дальше и дальше.

— Подождите! Пожалуйста, подождите! Акико! Вас зовут Акико!

Но было поздно. Садовник сказал:

— Она уже мертва. Посмотрите в пруд.

Он не хотел смотреть, но они все стояли вокруг и ждали — Перуцци, Лапо, Сантини, все.

И он вышел вперед, под яркий свет, с бьющимся сердцем, и пот катился у него по вискам. Он думал, что он уже в поезде, но, когда он подошел к кромке пруда, они заставили его ступить на бортик и обойти вокруг, раскинув руки для равновесия, почти до конца платформы. Потом они все зашли в поезд и столпились в главном проходе. Железнодорожная полиция тоже была там, вместе с карабинерами и судебным следователем. Все расступились, пропуская его, и кто-то сказал:

— Это его отец.

Он остановился у кромки пруда, наполненного густой кровью. Дверь туалета была сломана и косо держалась на одной петле. Эспозито скрючился в тесноте, прислонив к стене поднятую голову. Его красивый профиль был безупречен. Он улыбался. У инспектора отлегло от сердца. Он успел!

— Послушай, Эспозито, все будет хорошо. Я тебе обещаю. Я тебе помогу. Мы все тебе поможем.

Он долго говорил с Эспозито. Тот не отвечал, но это было неважно. Важно было то, что, пока он говорил, ему в лицо светил теплый и приятный свет и дышать стало легче. Эспозито понимал слова инспектора, хотя сам Гварначча различал только обрывки собственных фраз:

— А в твой день рождения мы все соберемся у Лапо за вкусным обедом, все, кому ты дорог.

— Ты можешь есть все, что хочешь. Это неважно.

— Ты будешь счастлив, вот увидишь. Мы хотим, чтобы ты ел. Ты должен есть, чтобы жить, и это все, что нам нужно.

— Ты понимаешь?

Красивое лицо Энцо, все еще повернутое в профиль, улыбалось.

— Взгляни, только взгляни, как солнце светит в твой бокал и отбрасывает красное пятно на белую скатерть. Нет, не трогай его. Не оборачивайся.

Их окружало такое теплое сияние, что все теперь должно было быть хорошо.

— Мы не скажем твоей матери, так будет лучше всего. Мы ей не скажем.

— Все будет хорошо. Со временем тебе станет легче.

Голоса кричавших стихли. Больше инспектора и его сержанта никто не беспокоил.

Им незачем было спешить обратно на работу, и они пошли через сады. Лоренцини обо всем позаботится. О чем волноваться? Эспозито просто расстроился, и ему нужно отдохнуть. Только и всего. Они должны проявлять деликатность. Они шли рядом, и инспектор говорил с ним, ободрял, поддерживал. Неважно, что он не слышал собственных слов и что Эспозито тоже их не слышал. Важно было слышать голос, близкий, утешающий.

Тьма уже успела рассеяться. Виден был каждый булыжник, каждый листок. Двойной ряд горшков с лимонными деревьями тянулся через пруд к Посейдону на его острове. Сцена была так ярко освещена, что лимоны сверкали, а в зеленой воде мелькали оранжевые блики.

— Нет. Кинь хлеба, но в воду не лезь.

— Смотри, какая громадина! Сейчас она тебя проглотит!

— Нет, не проглотит, скажи, папа?

— Нет. Это они тебя дразнят. Пойдем отсюда.

Эспозито покорно отошел, притихнув.

— Мы можем посидеть, если ты устал. Вот каменная скамья, гладкая и очень удобная.

Но они не остановились. Солнце приятно грело инспектору висок. Но что же Эспозито? Его красивый профиль по-прежнему улыбался, а другая сторона лица?

— Мне уже лучше, — произнес Эспозито.

Они повернули направо и стали подниматься.

— Нет... не ходи туда. Тебе туда нельзя.

Эспозито не слушал. Инспектор чувствовал, как в душе его расползаются холод и печаль.

— Подожди... Пойдем обратно.

Но он знал, что они не могут. Они поднимались, пока не добрались до сада, и Эспозито приблизился к толпе ожидавших.

— Нет...

Эспозито погружался в мелкий пруд. Голос Форли подробно описывал происходящее, хотя его самого там не было. Инспектор понимал, что голос, наверное, записан на магнитофон, и он был доволен, потому что Форли понимает мертвых.

— Одной капли воды будет достаточно, вот увидите.

Эспозито сунул ствол себе в нос. Ствол выглядел как водяной пистолет, но это была его «беретта» девятого калибра. Одна сторона его лица оставалась безупречно красивой, карий глаз приветливо смотрел на инспектора. Но затем лицо раскололось пополам прямо по центру, и вторая сторона отделилась, глядя мертвой полумаской в противоположную сторону, на толпу, и оставив посередине красно-белое месиво. Репортеры бросились вперед, засверкали вспышки, вспышки, вспышки...

— Билеты, пожалуйста!

Инспектор вздрогнул и проснулся. Восходящее солнце через стекло светило ему прямо в глаза. За окном быстро мелькали черные телеграфные столбы. Поля, простиравшиеся до горизонта, были еще молочно-белыми. Глаза у инспектора слезились.

— Ваш билет, пожалуйста!

Все еще оставаясь пленником своего сна, он стал рыться в поисках билета и, найдя, протянул его контролеру. Во рту пересохло, в затылке стучало.

— Счастливого пути и доброго утра. — Контролер ушел.

Женщина, сидевшая напротив, взглянула на инспектора с сочувствием:

— Вы так устали. Жаль, что он вас разбудил.

— Извините. Я, должно быть, храпел.

— Не волнуйтесь. Все остальные спали, а я не против. — Она говорила приглушенным голосом, так как другие пассажиры снова задремали, и это создавало успокаивающую интимность. — Мой сын работает у моего брата в Ареццо, а мы живем во Флоренции. Ему приходится вставать в пять часов каждое утро, чтобы успеть на поезд, и вы представляете, как он устает к вечеру, когда возвращается. Сколько раз он мне говорил: «Мама, я точно храпел всю дорогу и, наверное, даже слюни пускал. Представляешь, что получится, если я как-нибудь встречу в поезде хорошую девушку?»

Инспектор вытащил большой белый носовой платок и промокнул в уголках рта.

— И еще на щеке чуть-чуть, — пробормотала она. — Теперь все. Конечно, во многом ему повезло. У моего брата там небольшая ювелирная фабрика, а сейчас так непросто найти работу, верно?

— Верно. — Он молился, чтобы она продолжала говорить и не оставляла его наедине с этим сном.

— Мы, конечно, уже подумывали и машину купить — у него пока только мопед был, но все равно путь неблизкий, ему все-таки придется выезжать ни свет ни заря, и пусть уж лучше храпит в поезде, чем едет по шоссе полусонный.

Инспектор потер глаза и надел темные очки.

— Вижу, что солнце вам мешает.

— Ерунда. Просто аллергия. — Но, боясь, как бы она не замолчала, ведь черные очки могут оттолкнуть ее, он добавил: — У меня у самого двое ребят. — После этого они проговорили еще примерно с четверть часа.

Потом она сказала:

— Вы, наверное, думаете, чего это я возвращаюсь во Флоренцию в такой ранний час — хотя моей невестке уже гораздо лучше, — но ко мне в восемь утра должны прийти рабочие делать ремонт, и мне не хотелось переносить нашу встречу, потому что я и так жду не одну неделю. Знаете, как бывает...

Уже в третий раз она давала ему повод рассказать о причинах, заставивших его совершить эту ночную поездку. Но вместо того он поделился с ней своим недавним опытом общения с ремонтниками и рассказал о розовой плитке.

— Да вы что! Ну и разозлились вы, наверное!

Пока она говорит... Он был уверен: она знает, что ему нужно, и ее намеки вызваны состраданием, а не праздным любопытством.

Поезд шел уже почти по окраине Флоренции. Она предложила ему конфету.

— Спасибо.

— Это фруктовый мармелад. Нужно иногда съесть сладкого, чтобы встряхнуться. После такой длинной ночи.

— Да.

— Не так уж много народу ездит из Рима на этом поезде. Теперь пустили экспресс, на нем-то гораздо быстрее.

— Он отходил раньше, а я так устал...

Боясь разорвать невидимую нить, соединявшую его с безопасным, разумным миром, Гварначча в холодном свете зари донес ее маленький чемодан до стоянки такси. Его-то ждала полицейская машина — с другой стороны платформы на пристанционной площади. Он придержал для нее дверцу и сказал только, поскольку больше сказать было нечего:

— Спасибо.

— Я хочу, чтобы его тело доставили во Флоренцию. Я хочу, чтобы вскрытие произвел Форли. — Объяснений он не давал.

Капитан не требовал объяснений, лишь заметил:

— Римский магистрат ни за что не позволит.

Мысли инспектора все еще бродили в бархатной римской ночи. Две перистые пальмы в свете круглых желтых ночных фонарей у входа в семейную тратторию. Веселый официант в красном полосатом жилете, подающий ему знаки, пока он стоит на мостовой и жмет на медный звонок. Полдвенадцатого ночи, а до сих пор жарко. В траттории кто-то играет на мандолине и поет, и тут же кричат официанты, передавая заказы на дымную кухню. Инспектор вспоминает лицо Эспозито, смотрящее в разные стороны, и как выпали мозги, когда его стали двигать. Из-за жары и огней происходящее вокруг кажется нереальным, чересчур театральным и не может отвлечь его от этой картины. Ему не терпится поскорее уехать из Рима...

Он заставил себя вернуться в сегодняшний день, в этот тихий кабинет, сосредоточиться на том, что говорил капитан.

— Я мог бы попытаться, на том основании, что нам требуется образец его ДНК в связи с продолжающимся расследованием по делу об убийстве японской девушки...

— Акико.

— Что, простите?

— Ничего. Ее имя Акико. Акико Камецу.

— Ах да, конечно.

— Я хочу, чтобы Форли произвел вскрытие. Ее имя... Я все никак не мог вспомнить. Мне только что пришло в голову, что в этих фильмах про реальные преступления, которые иногда показывают по телевидению ... или про войну... порой говорят: фильм основан на подлинных событиях, однако имена изменены, ради того чтобы защитить невиновных. Никогда этого не понимал. Кто они, эти невиновные? Можно ли столь четко разделить вину и невиновность? Теперь-то я понимаю: нет, никто из нас не может считаться полностью невинным. В действительности все устроено по-другому. Все, кто вовлечен в это дело: сама Акико, мастера, Эспозито... — все они невиновны, понимаете, но кто же тогда...

— Гварначча, вы слишком устали. Не знаю, что на вас нашло. Зачем вы сорвались среди ночи, когда можно было переночевать там? А уж мчаться сюда прямиком с вокзала определенно не было причин. Вы хоть позавтракали?

— Позавтракал? Нет. Кажется, нет... — Во рту он чувствовал сладкий привкус, но не помнил, чтобы пил кофе.

— Поезжайте домой, Гварначча, и выспитесь.

— Да. Мать Эспозито звала его Энцо. Я знаю, что говорю неясно. Это просто потому, что я стал видеть вещи в другом свете.

— Вы устали. Но я понимаю, что вы к тому же очень огорчены. Сейчас уже ничем не поможешь, надо забыть об этом несчастном деле. Вы, как и я, любили Эспозито. Я связывал с ним большие надежды. Но его смерть по крайней мере искупает преступление. Мы должны жить дальше, не тревожа память о нем.

— Нет, нет! Для его матери смерть не искупает преступление. Мы должны защищать невиновных, верно? Теперь я понимаю, кто они, и я должен отыскать того, кто не из их числа. Я хочу, чтобы тело доставили сюда, потому что профессор Форли может мне помочь.

— Я же сказал, что попытаюсь, но надежды особой нет. Сколько раз я вам повторяю: идите домой, а вы и не шевелитесь.

— Ах да. Извините. — Он знал, какой у него сейчас, должно быть, вид. Лоренцини не раз ему описывал: «Вы сидите как бульдог, который вот-вот вцепится в чью-то ногу. Вы дышите так глубоко и медленно, что это похоже на рычание. Помоги, боже, владельцу этой ноги, в которую вы вонзите свои зубы. Почему вы просто не обратитесь за ордером, как все нормальные люди?»

Но как можно обращаться за ордером, если не знаешь, чье имя должно быть в нем указано? Только вежливость и официальность встречи не позволяли капитану выразиться в духе Лоренцини, но инспектор повторил:

— Извините. Видите ли, моей последней надеждой был друг из Рима, но теперь...

— Вы уверены, что у него алиби?

— В этом нет сомнений. Он ездил в Японию на свадьбу к брату. Он показывал мне фотографии и паспорт. По его словам, он беспокоился об Акико, поскольку перед его отъездом они виделись. Они познакомились во Флоренции, когда оба изучали здесь историю искусств. Его зовут Тошимицу... Я записал его фамилию.

— Сейчас это несущественно. Укажите это в своем отчете. Идите.

— Он работает у реставратора. — Инспектор продолжал говорить, словно не слыша распоряжения своего шефа. — Они были добрыми друзьями, не более. Он сказал, что они поддерживали связь. Он рассказывал: «Потом она забеременела и не знала, что ей делать. Возможно, я был единственным, кому она могла довериться, потому что я понимал, откуда она вырвалась. Она сказала, что их поездка в Неаполь на Пасху была кошмаром. Семья Энцо не давала ей свободно вздохнуть. Они ни минуты не провели вдвоем, и все, что ни делали, было для них спланировано родственниками. Она сказала, что такая жизнь не по ней. Он считал, что это нормально, и его совсем не волновало, что им говорят, куда идти, что надевать, кого приглашать в гости и что есть. Он и его мать даже обсуждали покупку квартиры, а ее не спрашивали. Узнав об этом, она стала возражать. Перуцци предложил помочь им сделать первый взнос. Эспозито и слышать не хотел о том, чтобы принять помощь от чужого человека, а не от семьи, а она наоборот. Она часто плакала, но они не могли даже поговорить, потому что их не оставляли одних. Он перестал быть для нее тем человеком, в которого она влюбилась. Она чувствовала, что совсем его не знает. Они поссорились в поезде по дороге во Флоренцию, и она с ним порвала. Но оказалось, что она уже беременна. В последний раз она позвонила мне и сказала, что решила делать аборт. Сестра убедила ее, посоветовав не разменивать свою свободу, не ломать себе жизнь, подумать головой. В конце концов, чего ради она убежала из дому? Акико с ней согласилась. Это был бы единственно возможный здравый поступок, но она так горевала! Кажется, ее сестра рассказала обо всем их матери — о том, чтобы дать знать отцу, не могло быть и речи. Мать сказала, что Акико должна быстро избавиться от ребенка и вернуться домой. Пока никто ничего не знает, вреда от этого нет, и она еще молода и сможет найти хорошую партию. Хорошую — значит выгодную. «Когда это произошло, вы помните?» — спросил я. — «Да, помню. Она позвонила мне восьмого мая и должна была идти в больницу на следующий день, когда я улетал в Токио. Я жалею, что мне пришлось улететь. Она так страдала, была просто в отчаянии. Слезы не давали ей говорить, и она еще извинялась, что позвонила мне в таком состоянии. Знаете, некоторые идут на аборт без особых раздумий, но если любишь отца ребенка...» — Гварначча покрутил головой, будто ему жал воротник. — Тот парень сказал мне: «Если бы вы увидели их вместе, вы бы поняли. Однажды они приезжали к нам в гости на пару дней. Не знаю, как лучше выразиться...вокруг них все словно светилось. Это почувствовали все, кто их видел. Даже Марио из траттории внизу. Он принес для них бутылку спуманте, чтоб они выпили за любовь: «Agli innamorati!»... Думаю, они выпили всего по глотку, не более. Они были пьяны друг другом и так невинны, как пара младенцев». — Я уверен, что его тревога была неподдельной, капитан. Когда я рассказал ему, что с ней случилось, он был поражен и возмутился: «Вы, конечно, не думаете, что это Энци?..» — «Не знаю». — «Когда я вернулся из Токио, он меня здесь поджидал. Марио, у которого траттория внизу, сказал, что он болтался тут целыми днями, все ждал. Я отдаю Марио вторые ключи, и он знал, когда я вернусь. Если бы вы видели, на что он стал похож...» — «Я видел». — «Ах да, конечно. Так или иначе, Марио беспокоился. Он сказал: «Я не стану скрывать, что он меня напугал. Спрашивал, не было ли тут его малышки. Я-то, конечно, ее видел, но ответил, что нет. У парня вид сумасшедшего. Это не мое дело, но если между тобой и его японской подружкой что-то есть, то тебе лучше поостеречься». Я ответил, что между нами ничего нет и что он огорчен, потому что она его бросила, вот и все. «Все равно, будь осторожен, — сказал он, — потому что мне в свое время такое уже приходилось видеть, и этот парень задумал недоброе». Что ж, он оказался прав. Когда на следующее утро я открыл дверь Энцо, то сомневаться уже не приходилось. У него было белое лицо с горящими глазами. Он сказал: «Я знаю, что она здесь была. Больше идти ей некуда. Она ведь приходила, да?» Он выглядел ужасно. Я предложил ему войти, сесть и попытаться успокоиться. Я говорил, что, когда она оправится после аборта, у них будет время все обдумать. Я сказал: как бы плохо сейчас ни было, это еще не конец света. Она испугалась, разве непонятно? Она почувствовала себя в западне. Но она тебя любит, я уверен, сказал я. В конце концов она тебе поверит, только не волнуйся. Вы поженитесь. У вас будут другие дети. Проходи, я приготовлю тебе кофе или что-нибудь еще, настаивал я.

Но он отказался. Мне кажется, он даже не слушал, что я ему говорю. Он только и сказал: «Она меня, наверное, возненавидела». Вспоминая лицо, какое было у него тогда, я не удивляюсь, что он покончил с собой. Когда он уходил, то шел как лунатик. Он не мог с ней этого сделать. Он не мог, правда?»

Инспектор замолчал, глядя на капитана Маэстренжело и желая, чтобы тот понял. Но он сам был как лунатик и не мог ничего объяснить.

— Они бы справились. Они были так молоды и нуждались в помощи! Она уехала за тридевять земель от дома, и Тошимицу был ее единственным другом, с которым она могла поговорить. Он не мог дать ей совет, но они хотя бы могли общаться на своем родном языке, верно? И он прав, говоря, что понимает, откуда она вырвалась. Ни Эспозито, ни его мать не понимали. Мир изменился так стремительно! Мы не способны помочь своим детям, вот какая беда. Такие молодые... С возрастом, когда мы остепеняемся, мы узнаем, что нам под силу, а что нет, и неприятности переносим легче... Его лицо раскололось надвое ровно посередине... Тяжело будет это забыть. И все же жизнь продолжается...

— Гварначча, — перебил капитан, — вам не кажется, что вам следует выспаться, чтобы прояснилось в голове?

— Нет. Он рассказал мне, как Акико и Энцо познакомились. Мне хотелось знать, потому что они жили в таких разных мирах. Оказывается, веселая компания курсантов сержантской школы отправилась как-то на открытие японского ресторана, но раз там у них есть и итальянская кухня, то многим изменило мужество, и они заказали пасту. Один или двое, в том числе и Эспозито, решились все-таки попробовать какие-то японские блюда. Акико сидела за соседним столиком, отмечая свой день рождения с Иссино. Поскольку она хорошо говорила по-итальянски, владелец ресторана попросил ее помочь.

Она пыталась научить их есть палочками. Начала показывать ему, как их нужно держать, но он был безнадежен, и они оба смеялись. Она положила свою ладонь на его руку, чтобы направлять ее. Они перестали смеяться. Он взглянул на нее. Вот и все.

Этот парень рассказал мне, как изменилась Акико: «Она не была сентиментальна и, если влюблялась раньше, то никогда об этом не упоминала. Но теперь, сказала она, теперь — все по-другому».

Я уверен, что если бы не та поездка в Неаполь, все обошлось бы. В конце концов, он не жил дома, он служил в армии. Они бы устроили свою собственную жизнь.

Инспектор обращался даже не к Маэстренжело, он словно говорил для самого себя.

— Мне показалось, — продолжал Гварначча, — что он принимает историю Акико, историю их отношений, очень близко к сердцу, и я не ошибся. Его девушка, которой он меня представил в траттории, прежде чем мы поднялись к нему в квартиру, чтобы поговорить, — американка, и они сейчас на грани разрыва, потому что она хочет, чтобы они поехали жить в Калифорнию, когда она доучится здесь, в Италии, а ему больше хочется остаться и работать в Риме. Я попытался переубедить его, но напрасно. Он сказал: «Пока человек влюблен, он живет в каком-то вакууме. Я вот считал, что нашел себе идеальную пару, но как только начались разговоры о браке, вдруг выяснилось, что речь идет вовсе не о нас двоих».

Капитан поднялся и зашагал по кабинету. Инспектор, чувства которого обострились из-за усталости и переживаний, ощутил его беспокойство и осознал его причину. Снова, как в Риме, он стал убеждать:

— Все должно было сложиться иначе. Все сложилось бы иначе. Они бы договорились. Они бы нашли выход. Если люди любят друг друга, то они преодолеют все трудности.

Он услышал, как капитан у него за спиной остановился, затем вернулся к столу. Нажал на звонок.

— Смерть преодолеть невозможно. Я попрошу принести для вас кофе. Потом вы уйдете домой.

Тереза попыталась отправить его прямиком в постель, но он не пошел. Он не признался ей, что боится уснуть, потому что уверен: во сне к нему снова вернется кошмар. Но еще хуже другое: просыпаться опять придется с мыслью, что весь этот кошмар случился наяву, за исключением той его части, где Эспозито идет рядом с ним, живой, здоровый и спокойный. Позже ему все равно придется смотреть этот сон и просыпаться в ужасе, но Тереза, по крайней мере, будет рядом. Он не станет засыпать один, если можно этого избежать. Пристально взглянув ему в лицо, Тереза не стала спорить.

— Салва, передай это дело Лоренцини. Ты сейчас никуда не годишься. И возвращайся пораньше. Я накормлю тебя обедом, а потом ты посмотришь новости и вздремнешь часок на диване.

Он ничего не ответил, только посмотрел на нее с безмолвной мольбой.

— Я обещала Тото укоротить ему джинсы, так что ты составишь мне компанию. А теперь иди прими душ и надевай форму, а то ты прямо сам на себя не похож.

Надев форму и снова обретя сходство с собой, инспектор отправился на службу и занялся разбором бумаг, за каковым занятием его застал Лоренцини, явившийся, чтобы помочь шефу завершить «это дело».

Лоренцини, войдя и усевшись, потребовал информации о подробностях самоубийства. Он ничего не услышал. И не брезгливость или душевное потрясение инспектора были тому виной. Просто он не мог сейчас ни на что отвлекаться. Он не знал, как он доберется туда, куда собирался, знал только, что добраться необходимо и что времени осталось мало.

Потребовалась помощь Лоренцини.

— То есть вы отказываетесь верить — даже после того, как он покончил с собой, — что он лгал о болезни своей матери и пытался скрыться?

— Я не вижу смысла в том, чтобы верить или не верить.

— А как же факты этого дела? В них вы тоже не видите смысла?

— Факты очень важны, но трактовать их можно по-разному... Теперь мне известна еще одна дата, кроме двадцать первого мая, когда Перуцци видел ее в последний раз. Девятое мая. По словам ее друга Тошимицу, в это день она была записана на аборт.

— Значит, надо проверить больницы. Записи у них остались, даже если она не явилась.

— Да. Она не могла пойти на это, потому что любила его. Что она, наверное, пережила между девятым и двадцать первым мая... У меня мало времени. Я хочу во всем разобраться до похорон. Для его матери это ужасный удар. Потеря единственного сына, самоубийство, обвинение в убийстве.

— Смерть искупает преступление.

— Но только не для нее. Газетчики быстро сумеют сложить два и два.

— А вы?..

Уж не хочет ли он сказать: «А вы не сумеете»? Ладно, не имеет значения.

— Вы понимаете? У нас нет времени.

— Если вы хотите, чтобы я занялся проверкой больниц, то я, конечно, готов.

— Да. И помогите мне. Мне нужно найти...

— Того, не знаю кого.

— Да. Мне нужны другие факты, возможно, другие даты.

Он в упор смотрел на Лоренцини, пока не придумал более внятного объяснения тому, что ему было нужно. Он не мог просить ничего конкретного, потому что не знал, что он ищет, но знал, что Лоренцини должен это достать. Он смотрел упорно, настойчиво. Этот сердитый до жалости взгляд означал, что он у цели.

— Ну... даты — это уже кое-что. Я не уверен, что у меня получится из воздуха достать подозреваемого, но факты могут послужить алиби для Эспозито, учитывая, что мы фиксировали все его передвижения. Если вы беспокоитесь только о его матери, то этого хватило бы, не правда ли?

— Не знаю...

— Понятно. Вы хотите засадить за решетку вашего призрачного подозреваемого.

Инспектор на мгновение задумался, глядя мимо Лоренцини на карту на противоположной стене и на маленькую безымянную пьяццу.

— Да, — произнес он наконец. Он не мог объяснить даже себе, отчего в его душе порой рождается потребность защитить того или иного человека. — Вы правы. И хорошо бы для начала доказать невиновность Эспозито. Только Форли не может установить точную дату смерти. Вода, рыбы...

«Потому что у меня нет лица», — снова послышался ее голос, такой холодный и печальный. Опять он не мог вспомнить ее имени! Она была просто «японской девушкой». Кошмар продолжал преследовать его. Он был более реален, чем происходящее вокруг. Надо стараться вслушиваться в слова Лоренцини.

— Надо сопоставить данные Форли с датой, когда Перуцци видел ее в последний раз. Если Эспозито был в тот день на дежурстве, то все его передвижения — вызовы на происшествия и прочее — зафиксированы. А девушка погибла днем — вечером в сады ее не пропустили бы.

— Да.

— Нужно спросить у Перуцци. Если она двадцать первого ушла из мастерской примерно около семи, то сады Боболи были уже закрыты; значит, она погибла на следующий день, и данных Форли будет достаточно. Я проверю график дежурств и разыщу все отчеты, где указано имя Эспозито.

— Хорошо. Спасибо.

— Итак: данные Форли, рабочие часы в Боболи, передвижения Эспозито. Если из этих фактов можно извлечь алиби, то я вам его добуду, но если нет... Сады так близко отсюда, и если Эспозито отсутствовал хотя бы полчаса...

Лоренцини поднялся.

— Подождите! — словно бы очнулся инспектор. Надо его задержать. Он еще ему нужен. — Я хотел узнать, как там... — Что — как там? Нужно его задержать. В его усталой голове закружились картинки, калейдоскоп бесполезных образов: рабочий с тележкой в клубах сигаретного дыма, эта мегера со своей сумкой и ее криво накрашенные глаза, расписание нарядов для дежурства на матче по средневековому футболу, Нарди... — Нарди.

— А что с ним?

— Ничего. Я все это взвалил на вас. Просто хотелось узнать, как у него дела.

— О, там все тихо. Кажется, я докопался до сути проблемы. Я говорил с мясником и с соседями.

Продолжай говорить... Продолжай... Как все путается у него в мозгах! Он был такой умный, а теперь его мозги...

— В общем, есть одна женщина — я не знаю, знакомы ли вы с ней, она вовсе недурна собой. Она не похожа на обычную местную домохозяйку, а скорее на Клаудиу Кардинале, которая играет роль домохозяйки в кино, если вы понимаете, о чем я. Смешно, но ее зовут Клаудиа.

— Знаю я ее. Такая не первой свежести красавица. Вечно ходит в стоптанных туфлях. Муж у нее толстый коротышка, на вид в два раза ее старше.

Два профиля, смотрящие в разные стороны... Стоило ему отвлечься, как появлялось ощущение, что он едет в поезде и в теле отдается ритмичный перестук колес. Неужели он засыпает? Надо слушать Лоренцини.

— И она мне сказала, что вся эта история произошла у нее на глазах: «Лучше любой мыльной оперы, скажу я вам. Я пропустила почти всю драку, но успела подойти к окну, чтобы увидеть, как их разнимают и как Монику увозят на «скорой помощи». И надо же было додуматься вызвать «скорую» из-за пары царапин! Она и правда попадет на телевидение?»

Я сказал ей, что нас это не касается, пока дело не дошло до суда, и что я надеюсь отговорить ее от этого, потому что они долгие годы неплохо ладили, ссорясь только изредка.

— А она что думает по этому поводу?

Пусть он говорит. Его пока нельзя отпускать...

— Примерно то же самое. По ее словам, вначале Моника и Констанца ревновали Нарди друг к другу, но потом привыкли и даже иногда сходились, чтобы обсудить его недостатки. Одно время он очень сильно пил, чуть было не спился, но совместными усилиями они положили этому конец.

— Бедняга... Почему бы вам не присесть?

— Я не могу. Уже поздно, и мне нужно домой. А вы, разве вы не говорили, что ваша супруга ожидает вас сегодня раньше обычного? Уже второй час. Ну ладно, раз я начал, то уж закончу. Она сказала, что эта стычка была другого рода. Вроде как не из-за любви, а из-за денег.

Инспектор встал, не сводя пристального взгляда с Лоренцини:

— Из-за денег? Каких денег? Разве у кого-нибудь из них есть деньги?

— Нет. Но Нарди получает пенсию, довольно солидную, так как он всю жизнь проработал на железной дороге.

— И что?

— И Моника требует половину для себя. Она говорит, что он проводит не меньше времени — пользуясь горячей водой, отоплением и электричеством — в ее квартире, чем у себя дома, что не вполне соответствует истине, и в ее постели, чем в постели Констанцы, что истине соответствует. Мать Моники, конечно, получает пенсию по старости, но ей уже под девяносто. Монике приходится задумываться о будущем. Знаете, у нее есть основания. Они, наверное, уже двадцать лет вместе.

— Да, но...

— Монике необязательно было оставаться вдовой. Говорят, она могла бы уже три раза выйти замуж.

— Не сомневаюсь. Чего мне не понять, так это что женщины находят в Нарди.

— Говорят, что он лучше выглядит, когда надевает протезы.

— Но он никогда их не надевает!

— Да. Так или иначе, Констанца предупредила, что если он отдаст свою пенсию — или половину пенсии, — то пусть убирается вон из ее дома.

— Хм-м... Мне нужно идти. Тереза...

Он прошел мимо стоящего неподвижно Лоренцини. Он смутно догадывался, что тот недоуменно хмурится ему вслед, но это не имело значения. Нужно было двигаться дальше. Он был по-прежнему измотан и удручен из-за Эспозито, но внутри, в глубине души, он ощущал покой.