Полковник Стыров внимательно слушал майора Банщикова, разглядывая фотографию Кирилла Слепакова – того самого Добрыни, лидера «Русских братьев».

Или он совсем ничего не понимает, или... Ну как с таким лицом – будто крысиная мордочка, и усики соответствующие – можно быть лидером кого бы то ни было? Добрыня... В насмешку, что ли, это погоняло себе взял? Плечики, как у девчонки-семиклассницы, татуированные руки без всяких признаков мышц. Сутулый, хлипкий.

– Это точно Добрыня?

– Кто ж еще? Хорош, да? Сморчок! Но Трефилов говорит, что он очень здорово заводит пацанов, харизма у него.

– А по поводу Баязитова твой Трефилов ничего не говорит? Обещал сегодня его нам доставить, помнишь? Ладно, что там у нас по Слепакову? Какой план?

– Завтра в городе появятся листовки в его поддержку от имени скин-команд.

– Разные?

– Конечно. И по текстам, и по исполнению. Нашим журналистам эта тема неинтересна, уже решили, что шум раздувать не станем, западных пока сдерживаем. Да и, кроме самого Слепакова, интервью брать не у кого, Добрыня категорически запретил своим бойцам общаться с прессой, так что «таймсы» и «монды» ждут освобождения националиста.

– Что в листовках?

– Разное. Главный упор на то, что этот негр распространял американскую заразу – наркотики, направо и налево совращал наших мальчишек, предлагая переспать за доллары.

– Хорошо. То есть Слепаков – борец против наркотиков и педофилии?

– Ну да. Парочку митингов у здания американского консульства проведем типа «Янки, гоу хоум». «Россия – для русских, Америка – для белых, негров – в джунгли!» В Москве у посольства покричим.

– И все же... Как такого Слепакова мы обществу предъявим? Какой, на хрен, он борец? Стрючок усыхающий. Сколько ему?

– Двадцать семь.

– Возьмете в разработку, хоть подкачайте немного. Стероидов каких-нибудь поколите, чтоб на бойца стал похож. Позорище же...

– Да мы уже придумали, как его «интеллигентность» обыграть.

– Интересно.

– Трефилов решил сделать его... поэтом!

– Кем? – оторопел Стыров.

– Вот именно! А поэты – они все такие, не от мира сего, субтильные мечтательные.

– Что, правда, стихи пишет?

– Не писал – так будет. А к литературе он самое прямое отношение имеет – сидит на вахте в издательстве, пропуска проверяет. Так что будем защищать от преследования русского поэта-патриота Слепакова, чья душа плачет кровью, видя надругательство над родной землей...

– Так.. А чего он на американца полез?

– Так тот же к девушке его приставал! Цинично и нагло.

– Стоп. Негр же только что был педофилом...

– Эти негры, – скорбно покачал головой Банщиков, – им все равно кого. Потому и СПИД бушует по планете.

– Кто первым выступит в защиту?

– Как кто? Либералы, конечно. Уже все сверстано. Я думаю, они на выборах его в свой избирательный список включат. Идейку подкинем.

– Хулиганы, – довольно хмыкнул Стыров. Эта операция ему положительно нравилась. – Идеологии бы еще чуток плеснуть, чтоб покруче.

– Уже. Слепакова перевели в камеру к «политическим», там сейчас наш «народник» Граевский мается.

– Это тот, который – «россизм»?

– Он самый.

«Россизм» – абсолютную белиберду из праворадикальных неонацистских взглядов и идей русского православия – изобрел полоумный лидер одной из партий-однодневок. На эту чушь и внимания-то никто не обратил, а скины вдруг подхватили! Видно, по принципу «рыбак рыбака»... Сам Стыров, сколько ни тужился, не смог найти логики в россизме: вроде, с одной стороны, «Христос – наш бог», а с другой – «Раса выше веры», «Кровь объединяет, религии разъединяют», то есть доктрины арийского язычества. Соответственно, и кумиров у россистов двое – Николай Второй и Адольф Гитлер. Причем, по Граевскому, русского царя жиды и большевики принесли в ритуальную жертву, за что Гитлер им беззаветно мстил... Свастика же, которую фюрер героически нес в порабощенную Россию, не что иное, как православный крест, скрючившийся от боли за русский народ. Во как.

– То есть знакомство в тюрьме двух мучеников за идею... Неплохо. Что Трефилов говорит?

– Трефилов на проводе, – раздался в динамике голос секретаря.

– Тащ полковник, – растекся по кабинету вальяжный нагловатый голос, – как обещал, Баязитов у нас. Вернее, не у нас, в реанимацию отправили. Он без сознания, что-то серьезное с рукой.

– Главное, голову его сохрани, – довольно засмеялся Стыров, – чтобы было, что отрубать!

Вроде все выходит, как надо, тьфу-тьфу! Скинхед Баязитов обречен на показательный процесс, а он, Стыров, на очередную награду.

– Да нет, – оборвал полковник сам себя, – не за награду радею, за Россию. Хотя награда тоже не помешает.

Выпроводив подчиненного, он подошел к шкафу, занимающему глубокую и широкую нишу в стене, открыл. Любовно погладил пальцами парадный мундир со сверкающей колодкой орденов и медалей. Жалко, надевать такую красоту редко приходится... Про последний орден, только что, месяц назад, полученный, даже мало кто и знает. А уж тем более единицам, только самому высшему руководству, ведомо – за что. Скажи какому-нибудь гнилому правозащитнику или дерьмократу, что награжден за «празднование» дня рождения Гитлера...

Стыров довольно осклабился. Что орала «свободная пресса»? В России Пушкина празднуют день рождения Гитлера? Ублюдки. Конечно, празднуют, и дальше будут, потому что как там говорил классик? Если не можешь предотвратить, надо возглавить.

Стране просто позарез требовался новый закон, а Госдума, как всегда, жевала сопли. Дожевалась.

Как поперли, начиная с февраля, массовые скиновские акции, как заколбасило честных граждан от ужаса и отвращения! Конечно, основной удар, как и планировалось, пришелся на Москву, чтоб депутаты, отправляясь за парным мяском на рынок или отпуская своих деток на прогулку, тряслись от страха: как бы чего не вышло! Не все ведь уродились с истинно арийскими рожами!

Девятого февраля – два нападения, на иранца и китайца. Одиннадцатого – еще два, на турка и конголезца. Шестнадцатого, когда в Москве массово мочили азербайджанцев, в Питере вообще произошел настоящий погром. Проспект Просвещения после этого выглядел, будто Мамай прошелся: разбитые витрины, перевернутые автомобили, разрушенные киоски, рекламные щиты со свернутыми шеями. Они тогда чуть-чуть не рассчитали: планировалось вывести на улицы человек сто, а вышло – вот он, стадный инстинкт! – почти двести.

Стыров, наблюдая за погромщиками из окон служебной квартиры, честно говоря, даже немного сдрейфил: уж больно силен оказался размах. Пришлось привлечь милицию и самому для себя сделать вывод: в таком сложном вопросе, как национальный, мелочей не бывает. Запланировали сто погромщиков, значит, остальных следовало отсечь на дальних подступах. Тогда бы, полковник усмехнулся, обошлось без материального ущерба отделу. Их рабочую скромную «девятку», припаркованную на углу Просвещения и Энгельса тоже поставили на голову, окна выбили, да еще попрыгали на ней так, что стойки повело...

Питер в акциях больше не задействовали. Не планировалось. Около тридцати погромщиков вкусили прелести милицейского изолятора, а потом разошлись по своим бандам, рассказывать о пережитом в ментовке кошмаре. Зато Москва содрогалась от ужаса чуть ли не ежедневно.

Пятого, шестого, седьмого, девятого марта мочили сенегальцев, азербайджанцев, индусов, корейцев.

Депутаты наконец возбудились и потребовали от милиции пресечь беспредел. И целых десять дней было тихо. Менты рапортовали об успехах, народные избранники надували щеки, но закон даже в повестку дня не включили! И с девятнадцатого марта все началось сначала. А что делать?

Красивой акцией был «митинг» скинов на крышах. Бритоголовые появились сразу на восьми домах у «Сокола», с развернутыми паучьими флагам и мегафонами. Что они кричали, бог мой! Видно, сами боялись. Все-таки крыши пятиэтажек – не земля, в подворотню не юркнешь. Закончилось «представление» крушением телевизионных антенн, чтоб не повадно было смотреть по ящику на негритянские и иные неарийские рожи.

Депутаты устроили обсуждение во фракциях. Вместо того чтобы...

Видит Бог, они не хотели подключать регионы, но ведь пришлось же!

Москва – Ростов-на-Дону, Москва – Самара, Москва – Нижний Новгород, – Москва – Краснодар, Москва – Екатеринбург, Кострома, Воронеж, Мурманск, Архангельск, Киров, Пермь, Ставрополь...

Акции стали парными и оттого еще более устрашающими. Скины подходили к дню рождения фюрера с набором несомненных побед! Список избиений и погромов дополнили несколько убийств.

За неделю до «праздника» на праведный бой с расизмом и фашизмом одномоментно выступила дотоле стыдливо молчащая пресса. То, что происходило в газетах, на радио и телевидении можно было определить коротко: массовая истерия, в результате которой день рождения бесноватого Адольфа был отпразднован с неимоверной пышностью: на улицы столицы вывели двадцать тысяч вооруженных милиционеров!

Депутаты наконец-то проснулись и приняли необходимый закон в первом чтении.

А полковник Стыров получил вот этот заслуженный орден.

И что?

Да ничего. Теперь закон дорабатывали. Переиначивали, дополняли, устроили чуть ли не всенародное обсуждение...

Потому и требовалось продолжение. Потому и придумывались новые, еще более изощренные акции.

Демократия, твою мать! Какая, к черту, демократия в России? Железный кулак и общее «смирно!», только так и можно вести дела в этой стране...

* * *

Ваня пытается заслонить рукой глаза, отгородиться от этого светового потока, который уже почти подхватил его тело, вовлекая в душную слепящую воронку, и сейчас, наверное, унесет неизвестно куда, в жуть неизвестности, из этого привычного подвала, от плачущего голоса матери, мокрого ласкового носа Бимки.

Руки не слушаются. Вернее, одна, левая, еще как-то шевелится, натыкаясь вялыми пальцами на какой-то холодный металл округлой формы, но не может двинуться с места, будто привязанная, а вторая, правая, не подчиняется вовсе. Словно не ей дает Ваня команду прикрыть страдающие от солнца глаза. Свет же становится совершенно нестерпимым, и Ваня решает просто повернуться набок. Тогда голова уткнется в засаленный диванный валик и хотя бы один глаз будет спрятан от этого непонятного смертоносного света.

Неловкая попытка, еще одна, и Ваня с ужасом обнаруживает, что его грудь кто-то или что-то удерживает, не давая сделать ни единого движения.

Надо открыть глаза... Надо... Надо...

– Мама, – шепчет Ваня, – ты здесь?

Никто не отвечает. Конечно, он же сам ее выгнал. К Катюшке. Только что. Значит, он снова один.

Ресницы словно бы кто-то смазал клеем. Да так густо! И еще этот дикий, нестерпимый свет! Так хочется открыть глаза! Ваня старается, морща лицо и стискивая зубы, по вискам горячо и щекотно льется пот. Или слезы? Слезы... Они подтапливают клей на ресницах, позволяя глазам приоткрыться на крошечную толику. Еще чуть-чуть. Еще...

Что это? Над головой – огромный слепящий шар, это от него исходит странный опасный свет. Откуда этот шар в подвале?

Немного привыкнув к свету, Ваня делает вторую попытку. Солнца и вспышки, поплясав, устаканиваются, превращаясь в белый потолок, в центре которого на никелированных кронштейнах висит огромный круглый светильник. Сколько в нем лампочек? Миллион? И все горят... По сторонам – белые, облитые кафелем стены. Слева торчит какой-то металлический журавль с двумя пластиковыми пакетами в круглых пазах. В одной емкости что-то красное, в другой – желтое. Длинная шея журавля тянется прямехонько к Ване, его острый клюв уткнулся конкретно в руку, сама же рука пристегнута каким-то ремнем к металлической трубе.

Что это? Где он? Как он тут оказался? Он же только что был в подвале с матерью и Бимкой...

Ваня зажмуривает глаза в надежде отогнать нечаянный кошмар. Открывает. Светильник, кафель, капельница. Точно! Этот журавль называется капельница! Значит, он в больнице?

Пробует приподняться и обнаруживает, что поперек груди, прямо поверх тонкой простыни, надежно прижав тело к жесткой кровати, тянется прочная широкая перепонка. То ли резиновая, то ли брезентовая. Таким же ремнем прижата левая рука.

Его привязали? Зачем? За что?

Он скашивает глаза вправо, пытаясь разглядеть путы на правой руке. Однако там брезентовое кольцо мирно болтается на штанге, ничего не удерживая. То есть правая рука свободна? Она просто болит, ведь черный саданул ее ножом. Потому и не хочет слушаться! Сейчас он заставит ее действовать, чтобы хотя бы вытереть жутко саднящие от света и слез глаза.

Странно, ни пальцы, ни кисть не чувствуются вовсе. И локоть. Левый – вот он, костяшка упирается во влажный металл. А правый?

Ваня медленно ползет глазами по линии плеча, автоматически отмечая его странную пухлость. Там где должен быть локоть, взгляд обрывается, потому что заканчивается выпуклость. А дальше – ровная гладкая пустота. Простыня есть, а под простыней – ничего.

Как это? А где рука? Или ее запаковали, прижав кисть к плечу? Потому оно и кажется таким пухлым? Но ведь так предплечье затечет! Конечно, уже затекло! Вот они, пальцы, Ваня чувствует, намертво прибинтованы к самой ключице! Им тесно и плохо, потому что нет тока крови. И сто миллиардов острых иголок тут же начинают терзать несчастную кисть, особенной горячей болью отзываясь в ногтях.

Кто его так? Зачем?

Ваня дергается, пытаясь ослабить повязку и освободить страшно саднящую руку, делает резкое движение плечами, встряхивает головой и – с разбегу, лицом вниз, врезается в блестящее зеркало льда. Лед трещит, крошится, голова ввинчивается в темную, мутную воду, увлекая за собой тяжелое непослушное тело. Темнота. Тишина.

* * *

Следователь городской прокуратуры Петр Максимович Зорькин ехал в гости. Даже не столько в гости, сколько по делу. Хотя к однокласснику Лене Рогову он с удовольствием бы заехал просто так. Увы, «просто так» в последние годы получалось все реже. Да чего там греха таить, совсем редко! Когда они последний раз виделись? На тридцатилетии окончания школы? Ну да, два года назад. А раньше ведь дружили – не разлей вода! И в классе, где сидели за одной партой, и в студенчестве, да и потом, лет, кажется, до тридцати пяти.

Встречались семьями, выезжали на природу. Ленька всерьез занимался наукой, Петр считался одним из самых удачливых следаков, им было и чем похвастаться, и о чем поспорить. А в середине девяностых разбежались. Разошлись в политических взглядах. Зорькин не мог примириться с развалом СССР, а Рогов, наоборот, это дело приветствовал. Петр запил от боли и гнева, не в силах выносить чудовищные метаморфозы, происходящие с органами, в которых служил, а Леонид уехал за границу, чего-то там преподавать. Потом, когда вновь встретились, оказалось, что трещина меж ними расползлась и разверзлась, превратившись в непроходимую пропасть.

Рогов вырос в признанного ученого, профессора, членкора всяческих импортных академий, а Зорькин, увы, так и застрял на следственной работе, никуда не выдвинувшись. Молодые, взращенные им коллеги давно уже позанимали высокие кабинеты, а Петр Максимович прозябал в майорском чине, без всякой надежды на повышение, по-прежнему попивал, хоть и не так ретиво – сердчишко пошаливало, – и ругал почем зря продажную власть.

Никаких громких дел ему давно не поручали, так, разную ерунду, и то, что сейчас вдруг отдали расследование убийства азербайджанской девочки, представлялось, с одной стороны, невероятным везением: не могут сами справиться, гады, не хотят мараться в грязи! С другой же стороны, везение представлялось вполне читаемой подставой. Ситуация наипростейшая, убийца вот он, лежит в больнице, на блюдечке с голубой каемочкой, свидетели – вся банда этих бритоголовых сволочей. Довести до суда – раз плюнуть. Суд в таком деле – это и общение с прессой, и внимание руководства, то есть какое-никакое, но признание. И все это – ему? С чего?

Опытным носом следака Зорькин чуял подвох, но в чем именно он заключался – сообразить никак не мог, потому и решил подойти к расследованию во всеоружии. Лучшего же консультанта, чем старинный друг Леня Рогов, и придумать было сложно – профессор много лет занимался изучением молодежных движений. Вот и пилил Петр Максимович в свой законный выходной на противоположный от родной Гражданки конец города – в Купчино.

– Коньячку? Водочки? – встретил его накрытым столом старый друг.

– Потом, – отказался Зорькин. – Мне голова ясная нужна – я же по делу.

– Скинхеды, Петя, это не дело, – грустно ухмыльнулся Рогов. – Это болезнь от безделья.

– Вот и просвети. А то я, кроме того, что они головы бреют и драки устраивают, ничего про них не знаю.

– Тебя скины в принципе интересуют, ну, там, история, традиции, или нынешняя ситуация в России?

– На кой хрен мне исторические экскурсы? Я же не диссертацию писать собираюсь.

– Правильно мыслишь. Те, первые скинхеды, с которых все началось, и наши, нынешние, – это земля и небо.

– Даже так?

– Конечно. У нас и тут – собственная гордость.

В следующий час из индивидуальной лекции доктора наук Рогова следователь Зорькин узнал массу любопытного и совершенно для себя нового. Не в полной мере доверяя диктофону, прихваченному с работы Петр Максимович делал быстрые пометки на бумаге, уточняя услышанное.

Оказалось – вот те на! – что самые первые скинхеды, появившиеся в Англии в конце шестидесятых годов прошлого века, были полными антиподами нынешним – расистам, фашистам и антисемитам. «Пиво, девки, драки! Скины вне политики! Засуньте ее себе в задницу!»

Увы, политика, вылезшая именно из вышеозначенных частей тела наружу, поделила скинов на «коричневых» – скинов-неонацистов, которых по-другому называют еще бонхедами, то есть башка – бильярдный шар, «красных» – скинов-коммунистов, или «редскинов», приверженцев, что характерно, не Ленина, а Че Гевары, и скинов-антифашистов, иначе говоря, «рашскинов». Последние хоть и солидарны с «красными» в плане антифашизма и антирасизма, но категорически против коммунизма. Потому и назвали себя – RASH – аббревиатура из трех слов: «Red and Anarchist Skinheads».

– Хочешь сказать, что все нынешние бритоголовые встроены в политику? – насторожился Зорькин, кажется, начиная смутно понимать, почему дело поручено именно ему.

– Почти, – кивнул Рогов. – Если скинхед вне политики, то это уже модник.

– Кто?

– Модник. Тот, кто примкнул к движению, подражая внешним атрибутам – бритая голова, тяжелые ботинки, свастика на руке. В последнее время, кстати, их становится все больше, то есть скинхедом быть модно! Понимаешь? В нашей стране модно быть фашистом! Чушь, дикость, но это так! Лет десять назад когда эта тенденция только-только начала проявляться, я был в составе группы ученых, которые написали аналитическую записку в правительство об опасности скин-движений. Реакция была весьма своеобразной: у нас появились скинпеды.

– А это еще кто? Педики, что ли?

– Именно. Скинов, осужденных за хулиганство, стали определять в камеры к кавказцам. Специально. Чтоб покруче наказать. Ну а кавказцы их попросту «опускали». Вот и представь, вышли пацаны после года-двух тюрьмы и начали сбиваться в стаи. Уже по принципу сексуальной ориентации. И конечно, делом чести стало мочить своих обидчиков.

– То есть...

– Вот именно!

К дикому удивлению Зорькина, оказалось, что у скинов имеется не только отличительный стандарт внешнего вида, но и своя музыка, свои печатные издания.

– У нас их много, что ли? – ошарашенно поинтересовался следователь. – Если и музыка, и пресса...

– Около ста тысяч – это много или мало? – вопросом на вопрос ответил Рогов. – Два года назад генеральный прокурор официально сообщил, что их – пятьдесят тысяч, а правозащитники утверждают, что сегодня – сто. Как минимум. И это всего за два года!

– Москва? – с тоскливой надеждой поинтересовался Петр Максимович. – Там в основном?

– Увы, Петюня, больше всего бритоголовых у нас, в Питере, причем самых махровых, «коричневых»...

– Да нет, ты что-то путаешь, – отмахнулся Зорькин. Верить в озвученную другом информацию совершенно не хотелось. – У нас даже когда дела по дракам бывают... или помнишь, сколько раз на иностранцев нападали, официально извещалось, что это – обычное хулиганство и никакого отношения к межнациональным конфликтам не имеет. Дети же. Родители на работе все время, ни комсомола, ни пионерии, спортшколы позакрывали, куда податься? Вот и хулиганят. Сам говоришь, быть скином – модно. Придуриваются. Вспомни, мы в детстве тоже стенка на стенку ходили, класс на класс. Двор на двор. Даже район на район, бывало. Штаны с бахромой носили, волосы до плеч, как Битлы. Вот и эти – так же.

– Не спорю, – пожал плечами Рогов. – Только мода, заметь, не на пустом месте вырастает. Должны быть носители, те, кто подскажет, почему голову надо брить, зачем в носке ботинка металл. Сам знаешь, если на сцене висит ружье, оно должно выстрелить. Так и тут. Раз пацан надел специальную обувь для драки, он непременно пустит ее в ход. Хотя бы для того, чтоб опробовать. И рядом обязательно окажется тот, кто подскажет, на ком именно. Кстати, помнишь, может быть, из истории: большинство черносотенцев были выходцами с рабочих окраин. У нас сейчас – та же история: больше всего скинов вырастает в спальных районах, в плохо обеспеченных или неполных семьях. Я тебе одну цифру приведу, сам все поймешь: в России, по последним данным, двенадцать процентов населения поддерживают фашизм, а пятьдесят процентов считают, что фашизму создан режим максимального благоприятствования. По крайней мере, милиция это дело весьма поощряет.

– Не бреши! – грубо оборвал друга Зорькин. – Это ты там в своих заграницах понахватался? Я к тебе как к другу, как к специалисту пришел, чтоб вопрос прояснить. А ты мне американскую лапшу на уши вешаешь?

– Не хочешь – не слушай, – пожал плечами приятель. – Но насколько я помню, то убийство, которое ты расследуешь, именно на национальной почве?

– И что? – Зорькин разозлился. – Но это – единичный случай в городе, потому и поручили мне!

– Как самому опытному? – хохотнул Рогов.

– Наоборот, – Зорькин сник, – если бы у дела был политический окрас, хрен бы мне его доверили. Сформировали бы следственную группу, шеф бы взял под свой контроль. А так... Модники, как ты говоришь. Куртки, свастики, подтяжки. Пива нажрутся, а энергию куда девать?

– То есть, ты считаешь, в скинах нет ничего опасного?

– Да я сам сегодня заявление нашего пресс-центра читал. Все это происки твоих западных друзей. Роетесь, ищите, как бы побольнее Россию ужалить. Вот и нашли! Типа, русские Гитлеру голову свернули, а мы теперь всему миру докажем, что у них своих гитлеров полно! Эх, Леня, ты-то чего? Русский же! Сколько ж можно гной изливать? Неужели за державу не обидно?

– Обидно, Зорькин, до кровавых соплей обидно! И не за то, заметь, что эти отморозки по улицам гуляют, а за то, что безнаказанно гуляют! Погромы, избиения, убийства... Когда ж наконец вы головы из песка вытащите и поймете, что это не просто подростковые игры? Это самый настоящий фашизм! Причем поощряемый!

– Кем? – набычился Зорькин.

– А это я у тебя, как представителя прокуратуры, спросить хочу. Есть статистика, вполне официальная которая показывает, что милиция сознательно отказывает в возбуждении уголовных дел, если вопрос касается конфликта на национальной почве.

– По-твоему, если русский в бубен китайцу дал, это фашизм. А если русский русскому – обычное хулиганство? Хороша логика! Нет, дорогой мой, уголовный закон для всех один, и для негров, и для евреев.

– Вот-вот. И я про то же. Потому скины и растут, как грибы после дождичка. Я тебе больше скажу, их сознательно взращивают!

– Зачем? – ехидно осведомился Зорькин. – Что-то вы, господин академик, совсем запутались. То говорите, что дела не возбуждают, потому что не хотят официально подтверждать существование скинов, а то – специально взращивают.

– Одно другому не мешает, господин следователь, – в тон ответил Рогов. – Неорганизованные скины, как чирей, неизвестно где выскочить могут, потому их и быть не должно. А специально выращенные – совсем другое. Это ж готовые боевые отряды! На них, при желании, все что угодно свалить можно! От поджогов до массовых бесчинств, и примеры уже есть. Вспомни нападение на лагерь таджикских беженцев, когда грудного ребенка убили.

– Ты что, вообще охренел? – раздраженно уставился на него Зорькин. – Кто будет специально фашистов растить? В нашей стране? Твою мать! – Он зло выругался. – Вот из-за таких, как ты, нас и гнобят все, кому не лень. Сначала свою заразу к нам принесли, а потом нас же заразными объявили!

– Знаешь что, Петруша, давай-ка мы с тобой на сегодня эту дискуссию закроем, – миролюбиво попросил хозяин. – Я тебе кое-какую литературу подобрал проглядишь на досуге, если захочешь, конечно. А сейчас, может, лучше по сто грамм за встречу?

– Не хочу. – Петр Максимович вышел коридор и стал одеваться. – Хоть ты мне и одноклассник, Леня, но пить с тобой я не буду. Понимаешь, в отличие от таких, как ты, которые Западу яйца лижут, я Родину свою люблю.

– Как скажешь, – не стал настаивать Рогов. – Я на тебя даже не обижаюсь и, если еще поговорить захочешь, милости прошу. А ты захочешь, Петр, точно захочешь.

– Никогда! – гордо ответил Зорькин, открывая дверь.

Однако пластиковую папочку, приготовленную одноклассником, прихватил. Привычка – вторая натура. Когда настоящий следователь от дополнительной информации отказывался?

* * *

– Гражданин следователь, ну, пожалуйста, – Валентина собирает платком щипучие слезы, – разрешите мне побыть с ним... Ну, хотя в тот момент, когда он очнется...

Платок почти не впитывает влагу. Тряпочка мокра и жалка. Она, как комковатая манная каша, елозит по лицу, оставляя липкие следы, которые тут же стягиваются пересоленой горькой коркой. Следователь Зорькин брезгливо протягивает женщине несколько салфеток, горкой лежащих на краю стола.

– Спасибо... – Валентина стеснительно высмаркивается. – Он же совсем мальчик! Очнется – больница, руки нет... как же... я – мать! Я должна быть рядом!

– Раньше надо было быть рядом, – сквозь зубы, зло и тоскливо цедит следователь. – Когда сын в скинхеды записался! Когда он людей убивал!

– Да нет же! Это ошибка! Он не мог! Очнется – все сам расскажет... А скинхеды... Я никогда от него ничего такого не слышала. Когда ему? С утра в институте. Потом сестренку из школы забирает. К занятиям готовится. Да он и не ходил никуда! Я бы знала...

– Все так говорят. Распустили деток, вот они и творят что хотят. Дружки-то его все в один голос показывают, что это – он.

– Не может быть! – Валентина зажимает руками уши, стараясь не допустить до сознания только что произнесенные следователем слова. – Нет! Он уже и так наказан. В семнадцать лет без руки... Инвалид. Как он учиться будет? Как работать? И замуж за него никто не пойдет.

– В ближайшие лет двадцать ни учиться, ни жениться ему не грозит... – Зорькин мрачно ухмыляется. – Преднамеренное убийство на национальной почве, совершенное группой лиц по предварительному сговору...

– Нет, – трясет головой Валентина, – нет! Это не он! Вот увидите! Пустите меня к нему, пожалуйста! Он все расскажет, как было. Правду!

– Правду? – Следователь изучающе смотрит на зареванную блеклую тетку невнятного возраста. – Лучше скажите мне, откуда у него, молодого парня, пионера, комсомольца, такая ненависть к людям другой национальности?

– Он не был пионером и комсомольцем, – растерянно шмыгает носом Валентина.

– Какая разница? В школе-то учился!

– Учился, да, – соглашается женщина. – Только тогда уже все это отменили...

– Вот именно! Отменить отменили, а взамен ничего не создали. Вот они и рванули в подворотни да в банды.

– Кто – в банды? – Валентина снова пугается. Само сочетание ее сына со страшным словом «банда» кажется невероятным, невозможным.

– Кто-кто! Сынок ваш. И ему подобные! Вся конура, где они собирались, свастикой изрисована. «Майн кампф» с закладками. Изучали, твою мать! – Следователь зло сплевывает. – Головы бритые. Вы у своего спрашивали, зачем он голову обрил?

– Он не обрил, у него просто стрижка короткая.

– Вот-вот, для маскировки. Типа, я не скинхед, просто так стригусь. А ботинки? Специальные, с металлическими вставками, чтоб людей убивать... Пнул один раз – и все! Дорогие, между прочим, ботинки! Откуда у него? Что ж вы, мамаша, не поинтересовались, зачем сыночку такие? Некогда было? Деньги сунули, чтоб отстал и жить не мешал, а что купил – не посмотрели даже! А он вместо обуви орудие убийства приобрел! Девчонку-то они ботинками забили! И отца ее тоже.

– Я не давала денег... – Валентина снова промокает лицо, потому что из-за слез почти не видно выражения лица этого ужасного следователя, в руках которого судьба ее Ванечки. – Он сам на ботинки заработал. И на куртку. И я даже не знаю, сколько все это стоит...

– Вот-вот. И на куртку. Непростая курточка-то, «бомбер»!

– Что? – Это слово женщина слышит впервые.

– «Бомбер», летчицкая куртка, специальная. Не обращали внимания, мамаша, что у сыночка на куртке воротника нет? Не боялись, что ребеночек горлышко застудит?

– Так тепло пока...

– Тьфу ты! – Зорькин злится на тупость и непонятливость этой раскисшей от слез и соплей мамаши. – При чем тут погода? Воротника у них нет по другой причине: униформа! Чтоб в драке не за что ухватиться было. Все для драки! Все! «Бомбер», между прочим, удар ножа выдерживает! Настоящий, конечно, не такой, как у вашего. И штаны у них черные. Чтоб кровь не видно было!

– Кровь? А у моего Ванечки джинсы голубые, светлые такие... – Валентина радостно торопится, даже забывает про слезы, словно цвет сыновних брюк и есть то самое, что, безусловно, доказывает его невиновность. – Он вообще у меня, знаете, какой аккуратный! Сам все стирал. И гладил. Каждый день!

– Вот-вот, – устало кивает следователь. – Светло-голубые. Принадлежность к белой расе. И шнурки поэтому же белые.

– Черные...

– Что – черные?

– Шнурки черные, длинные такие.

– Ну? А я про что говорю? Теперь свободно может на белые менять Это у них знак такой: раз белые шнурки – значит участвовал в убийстве. Уроды! Что ж вы, мамаша, не спросили, зачем он на руке татуировку сделал?

– Какую татуировку? – Валентина снова оживляется: никакой татуировки у ее сына не было, значит этот пожилой седой мужчина снова что-то путает, и все, что он говорит, не о Ванечке!

– Такую! Цифры «88». Не видели, что ли? 88 означает «Хайль, Гитлер!», приветствие фашистское.

– Как это? – мертвеет женщина.

– Да так. Буква «аш», с которой оба этих слова начинаются, восьмая по счету в алфавите. Вот и выходит: 88 – это замаскированное «Хайль, Гитлер!».

– Да не было у него никакой татуировки!

– Не было? А это? – И Зорькин швыряет через стол цветное фото.

Валентина берет дрожащими пальцами тонкий глянцевый прямоугольник.

На оцинкованной поверхности стола – окровавленный обрубок руки, страшный, почерневший, в багровых пятнах и лиловых кровоподтеках. Посиневшие ногти, с черной окантовкой то ли грязи, то ли запекшейся крови, торчат бугристыми пуговицами... Жуткая мертвая конечность, которая никогда уже не будет служить своему владельцу... Выше запястья, ближе к отсутствующему локтю, четко видны две черные восьмерки.

Что это? Зачем ей показывают этот ужас?

– Не узнаете? – прищуривается следователь, наблюдая за гримасой отвращения и страха, перекосившей женское лицо. – А это, между прочим, вашего сыночка рука. Ну, та самая, которую отрезали.

Раздается странное бульканье, словно в начавшийся крик плеснули воды, затушив звук. Женщина боком заваливается на стол. Косыми крыльями испуганных птиц слетают на пол какие-то бумаги. Последним, отдельно от всех, будто сознавая степень своей исключительной важности, планирует страшное глянцевое фото.

* * *

Дорога от прокуратуры до метро уныла и мрачна. И лица людей такие же. Будто сумерки с неба осели на них серой пылью, загасив и блеск в глазах, и улыбки. Неприветливый стылый город. Огромный и чужой. Что она тут делает? Зачем? Не уехала бы тогда, сто лет назад, из родной деревни, ничего бы этого и не случилось. Вышла бы замуж за Сашку Тарасова, работала бы учительницей в школе, и детки были бы рядом. И никаких скинхедов, никаких убийств. Откуда в архангельской глубинке скинхеды? Там и слова-то такого никто не слыхал...

И так сильно, так остро и болезненно вдруг захотелось оказаться дома, в деревне, так мучительно ярко представилась несостоявшаяся счастливая жизнь, что Валентина заплакала...

В большой поморской деревне Карежма, что на берегу Северной Двины, Валя Ватрушева безоговорочно признавалась первой ученицей. А также первой красавицей. Светловолосая, синеглазая, статная, пышногрудая, она побеждала во всех районных олимпиадах по физике, химии и математике. Ее любили фотографировать для районной газеты и однажды поместили большой портрет, чуть ли не во всю первую страницу областной молодежки. Это случилось, когда ее конкурсная работа по химии заняла первое место на областной олимпиаде. Той весной Валю отправили в Ленинград представлять всю Архангельскую область на Всесоюзном слете юных химиков.

Увы, там Валюше успех не сопутствовал: сельская подготовка изрядно проигрывала элитным столичным спецшколам, – но юную северянку это совершенно не огорчило. Наоборот. Удачно вылетев с первого тура олимпиады, она получила в полное распоряжение целую неделю свободного времени, которую и провела на ленинградских улицах, с распахнутым от восторга глазами и открытым от удивления ртом. Даже ни в один музей не зашла – все оставила на потом, когда вдоволь налюбуется домами, мостами, памятниками. Несколько раз подходила к Эрмитажу, намереваясь встать в очередь за билетом, да так и забывала и про очередь, и про билет, завороженная панорамой Петропавловки и мощью Ростральных колонн на Стрелке Васильевского острова. Не смея отвести взгляд от чудесных видений, все время боясь, что эти сказочные картины окажутся миражом, спотыкалась о поребрики Дворцового моста, торопясь на другую сторону Невы. Гладила шершавый гранит парапета, спускалась по черно-синей брусчатке к серебряной воде, выписывала восьмерки вкруг Ростральных махин, с замиранием отгадывая, кто же по ночам зажигает огонь в остроносых лодках, прилепленных, как гнезда здоровенных птиц, к гладким красным стволам. Перелетала по мосту Строителей на Петроградскую сторону и долго-долго, целую вечность, брела по набережной, крутя головой до ломоты в шее, пока не утыкалась в разверстые зевы крепостных рвов.

Она и не знала, что наяву, а не по телевизору или в кино города могут быть такими красивыми. И не догадывалась, что в улицы, дома, мосты и площади можно влюбиться, как в человека, безудержно, безоглядно и – навсегда. А произошло именно это.

Нельзя сказать, что родную Карежму Валя не любила. Наоборот. Ясными синими зимами у нее перехватывало горло, когда на голубом снегу вдруг вспыхивали оранжевые радуги приветливого солнца, – и тогда хотелось кричать во весь голос от радости, вдруг заполнявшей легкие. По весне она отогревала в пушистых кроличьих варежках такие же пуховые почечки вербы и снова обмирала от предчувствия близкого тепла, шелкового разнотравья, стеклянных колокольчиков ландышей, спелый острый запах которых сводил сладкой ломотой скулы.

Во время ледохода Валюша часами могла стоять на солнечном речном откосе, усыпанном егозливыми веснушками мать-и-мачехи, наблюдая, как кружатся в величавом танце перламутровые льдины. Они медленно сходились от черной кромки берегов к центру, плавно поднимая отороченные радугами белоснежные кринолины, а когда вновь расходились к берегам, в освобожденном пространстве воды расцветали огромные синие незабудки.

Любила Валя и парные летние ночи, звонкие от комариного пения, таинственные от вздохов, шепота и легкого смеха. Ей нравились простецкие деревенские игры, которые в Карежме не менялись веками. Бабуся рассказывала, как волновалась в девичестве, ожидая, что сероглазый Алеха, Валюшин нынешний дед, выберет ее из длинной вереницы пар, сплетшихся в весенний луговой «ручеек». И точно так же, как бабуся, сама Валюша ждала прикосновения к своей горячей ладони шершавых пальцев Сашки Тарасова и, потупив голову, с пылающими щеками, шла за ним, пригибаясь под скрещеньем рук сверстников. Иногда Сашка промахивался и уводил Валюту дальше за «ручеек», прямо в ольховую поросль, где немедленно присасывался как ненасытная пиявка к сухим от стеснения девичьим губам. Сашка был на два года старше и всему научился раньше Валюши.

К восьмому классу невинный «ручеек» сменился давно ожидаемой вполне взрослой «бутылочкой», после которой к утру опухали покусанные губы и немилосердно чесались груди, разбухающие от цепких захватов сильных Сашкиных ладоней и его жадного лапанья. Дома Валюша долго ворочалась на постели, зарываясь под подушку от уже проснувшегося солнца, не понимая, отчего так сладко и требовательно ноет тело, сама сжимала руками собственную упругую грудь, повторяя Сашкины движения и заново переживая острое томление в потайном низу живота.

И все же, принимая и ощущая совершенно своей эту привычную деревенскую жизнь, Валюша только самой себе и могла признаться, что главным ее желанием, стремлением, мечтой, сильной и страстной, жарче, чем желание, чтобы в «бутылочке» игривое горлышко повернулось именно к ней, когда стекляшку раскручивал Сашка, было одно – уехать из Карежмы в большой город. К тому же осенью, когда Валя пошла в девятый, Сашку забрали в армию и отправили служить за тридевять земель, аж в ГДР, откуда никакой отпуск солдатам не полагался. Типа, заграница сама по себе – уже отпуск.

С отъездом Сашки привязанность Валюши к родной деревне изрядно ослабла. Уроки она делала быстро, с помощью родителям по хозяйству тоже справлялась споро, а дальше? По всем деревенским правилам она считалась неприкосновенной, потому что ждала солдата, и никто из парней к ней даже подходил. С посиделок уходила рано. В «бутылочку» не играла: невеста солдата не может целоваться направо и налево. Короче скука и маета. Тогда-то и появились, набирая силу день ото дня, мечты уехать из Карежмы насовсем. Туда, где много широких улиц (не одна, как у них в деревне), огни, музыка, концерты столичных артистов.

Конечно, поначалу мечтался Архангельск. Она не боялась, что не поступит. Ее победы на олимпиадах уже обеспечили ей место в областном пединституте.

Сашка писал часто, восторженно повествуя о загранице, где в магазинах не только мильон видов колбасы и сыра, но даже приправ для супа столько, что можно без мяса или курицы на простой воде сварить шикарную похлебку.

Валя исправно отвечала, рассказывая о немудреных деревенских новостях и о своей тоске по далекому любимому. Тоска не то чтоб на самом деле ела ее поедом, но солдатская невеста обязана была писать именно такие письма, вот и писала. «Жди меня, – писал Сашка. – Я тебя целкой оставил, такой и в ЗАГС поведу».

В их последнюю ночь, когда угомонилась и заснула вся гулеванившая на проводах Карежма, Сашка, как и положено, потащил Валюшу на сеновал. Зареванная и несчастная, уверовавшая в то, что провожает любимого чуть ли не на войну, девушка готова была на все, тем более что в деревне такое прощание с солдатом за грех не считалось, наоборот, свидетельствовало о том, что молодые скрепили свой союз до свадьбы, которая состоится сразу же после демобилизации.

Хитрый полупьяный Сашка, однако, доведя и себя, и невесту до полного исступления, вдруг отвалился с раздетой донага подружки и сказал:

– Нет. Если я тебя сейчас распечатаю, так и любому дорога открыта. И не докажешь, что честной была. А так – приеду, проверю. Не обманешь!

Конечно, даже подружки Валюшиным рассказам не поверили, совместно решив, что Ватрушева просто набивает себе цену, но она ничего никому и доказывать не собиралась. Не случилось – не надо. Однако в самой глубине сердца на Сашку таилась обида: не доверяет! К тому же девчонки рассказывали об ЭТОМ такое! А ей даже на словах поделиться было нечем...

На исходе второго года солдатской службы, когда Валюша заканчивала десятый, Тарасов вдруг перестал писать. Сначала это не особо беспокоило, экзамены на носу, какая тут любовь? А потом от Сашкиной матери прозналось, что солдат решил остаться прапорщиком и вроде спутался там с дочкой какого-то офицера, на которой собирается жениться. Дело было в начале июня, как раз перед выпускным сочинением, поэтому Валюша чуток поплакала, да и успокоилась. Свою жизнь в Ленинграде с Сашкой Тарасовым она представить ну никак не могла!

А Ленинград в то время занимал уже все ее помыслы. Никому-никому, ни матери, ни бабусе, ни подружкам, ни учителям, не говорила Валюша об этой своей мечте. Знала: засмеют. А если еще и не поступит, то презрительное прозвище «ленинградка» приклеится к ней навсегда. Народ в Карежме жил не злой, но памятливый, и к тем, кто вдруг возмечтал прыгнуть выше головы, относился с подозрительной насмешкой. Учеба в Ленинграде, по мнению карежминцев, представлялась именно прыжком выше головы, то есть несомненной дурью. Никто и никогда из сельчан дальше областного центра не забирался.

Поэтому Валюша выработала хитромудрый план: в Архангельск она, конечно, поедет, но задерживаться не станет, чего там ловить, если и так все понятно: ее примут в пединститут без экзаменов. А из области рванет в Ленинград. Как раз успеет к вступительным в Технологический институт. Ей, золотой медалистке, полагался всего-то один экзамен – химия. Сдаст – тогда и скажет всем о своей победе, не сдаст – тихо вернется в Архангельск и пойдет в педвуз. Никто ничего не узнает.

Так она и сделала.

Студенческие годы, конечно, были в ее жизни самыми лучшими, потому что, кроме учебы, ни забот, ни хлопот. Бедноватыми, конечно, но какими веселыми!

Девчонки в общежитской комнате, как одна, подобрались из глубинки, деликатесами не избалованные. Родители с поездами нет-нет да и передавали что-нибудь из домашних заготовок. Валюте присылали соленую рыбу да грибы, Светланке из Кандалакши – мороженую клюкву и копченого палтуса, Тане из Новочеркасска – абрикосовое да клубничное варенье, домашнюю тушенку из курицы и невероятной вкусноты и запаха подсолнечное масло, Нине из-под Пскова – квашеную капусту, моченые помидоры и соленые огурцы. И тоже – картошку. А Гале из Белоруссии иногда доставляли и вовсе деликатес – домашнюю колбасу и копченое сало. Только Розе никаких посылок не полагалось, она была детдомовской.

Домашнее ели понемногу, растягивая удовольствие, вывешивая провизию в ниточной авоське за окно, чтоб не испортилась. Со стипендии скидывались по двадцать рублей на общий котел, по очереди дежурили по хозяйству – словом, приноровились. Четверо из шести, как и Валюша, были золотыми медалистками, двое – серебряными. Такая подобралась комната.

Первые два года они если куда и ходили, то по воскресеньям в музеи, а так – учеба, учеба и учеба. Даже золотых и серебряных знаний, полученных в сельских школах, откровенно не хватало для отличных оценок в Техноложке, получать же другие девчонки не привыкли, потому и старались не за страх, а за совесть. Это уже на третьем курсе они стали «выходить в свет» – на общежитские дискотеки да институтские вечера, завязывать мимолетные романчики, бегать на свидания и в кино. И Валюшка тоже не отставала от других! Сначала закрутила любовь с Павликом с третьего этажа, потом с Серегой со старшего курса. Впрочем, это только так называлось – любовь. Целовались да и все, даже до раздевания ни разу не дошло – парни оказались какими-то робкими, и сама Валюша сильно стеснялась: на красивое белье денег не хватало, старый же, стираный-перестираный лифчик показывать было стыдно.

А в феврале, только-только вернулась она из Карежмы, где отдыхала на зимних каникулах, пришло горе, упрятанное в почтовый конверт. Мать написала, что папа по пьяному делу пошел с мужиками на подледную рыбалку да все трое в полынью и провалились. Безвозвратно. Откуда в феврале в Северной Двине полынья? – не поверила обмеревшая до немоты Валюша, вспомнив, какой толщины лед сковывает по эту пору родную реку. А в следующих строчках и ответ нашелся: оказывается, там военные проводили какие-то учения, лед был подтоплен и покромсан, а мужики спьяну да в темноте недоглядели. «Уже всех и схоронили, – писала мать. – Тебя и тревожить не стали, все равно бы не успела...» С того дня и та малая помощь из дому, что присылали родители, вовсе иссякла. Откуда матери денег взять? На шее – двенадцатилетняя Верочка и дедуся с бабусей, у которых пенсия, как дедуся говорит, с гулькин хрен. А мать, кассирша в колхозе, много ли одна заработает?

Учитывая материальное положение Ватрушевой и отличную учебу, ее взяли на кафедру лаборанткой. На полставки. И еще двадцатку она зарабатывала, драя по очереди с Розой туалеты в кинотеатре «Балтика» у метро «Василеостровская». Денежное довольствие восстановилось в прежнем объеме, даже получалось на десятку больше, но вот времени не стало совсем. Какие там музеи! Какие прогулки по набережным! Какие свидания-поцелуи! Институт – лаборатория – метро – туалет – общага. Все! Валюша приползала домой на полусогнутых, забрасывала в рот, не видя, что-то из еды и сваливалась вмертвую до утра. Но к лету сумела даже кое-что подкопить, и когда после практики ехала в поезде домой, в хрустком, ярком полиэтиленовом пакете, что сам по себе был подарком для Верочки, гнездились любовно выбранные гостинцы для мамы, бабуси с дедусей и, конечно, младшей сестрички.

Бабуся, когда увидела Валюшку, запричитала: что с тобой, внученька? Кожа да кости, куда все делось? Голодаешь небось? А дедуся, крякнув, пристрожил: были бы кости, мясо нарастет! Наросло. За два летних месяца на парном молочке да домашней сметанке Валюша почти вошла в норму. По крайней мере, лифчик перестал болтаться на вновь налившейся груди, да и джинсы уже не сваливались.

А сегодня ей пришлось брюки Ванечкиным ремнем перетянуть: надела, собираясь в прокуратуру, а они прямо по колготкам к коленям и съехали. Катюшка засмеялась, говорит, мамочка, ты теперь как Дюймовочка: вся в одну штанину помещаешься...

* * *

Полковник Стыров был очень зол. И эту злость срочно требовалось на кого-то излить. Лучше всего – на Банщикова. Или Трефилова. Потому что это их прокол. Однако ни того, ни другого на месте не оказалось. «В поле», – сказала секретарь, имея в виду работу в городе.

– Агрономы хреновы, – ругнулся Стыров. Только что ему позвонил коллега из Москвы...

Из Москвы! И елейным голосом поздравил с полной и окончательной победой сионизма на берегах Невы.

Оказывается, в клубе студгородка на Новоизмайловском некие полудурки, именующие себя Пятым интернационалом и последователями Троцкого, проводили открытую лекцию. В разгар политических дебатов ворвалась группа бритоголовых, бойцов десять, заняли проходы, отрезая пути к отступлению, один, видно лидер, выскочил на сцену и заорал: «Кто тут жиды, выходи! Мочить будем!»

Дальше случился полный конфуз. Докладчик спокойно отхлебнул воды и сказал:

– Мы тут все евреи.

После этих слов зал, а было там человек семьдесят, поднялся, как один.

Драки не случилось, скинхеды спешно ретировались, пригрозив ухлопать всех поодиночке.

Случай сам по себе вопиющий, но главное: как в Москве узнали об этом быстрее, чем он, полковник Стыров?

Понятно, он нашелся, как отбрить заносчивого москвича, всего и сказал: «Выполняем наказ президента. У нас в Питере фашизм не пройдет!»

Коллега растерянно буркнул: «Поздравляю» – и распрощался. Но Стырову-то от этого не легче! Ладно, дождемся этих полеводов-аграриев.

Что там из аналитики на сегодня? А, Интернет. Это интересно. Поглядим, как отзываются в народных массах националистические настроения в обществе.

«Сайт настоящих скинхедов». Любопытно.

«Настоящий скинхед не является нацистом, но является патриотом. Он радеет за свою Родину не на словах, а на деле. Он не бьет прохожих на улице, он работает на благо своей Родины и не мешает работать другим, независимо от их расы. НАЙДИ РАБОТУ И ТЫ, ЕСЛИ ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ХОЧЕШЬ ПОМОЧЬ СВОЕЙ СТРАНЕ. УЧИСЬ! Глупый гражданин не приносит никакой пользы Родине. Не будь обузой своей стране.

ЦЕЛЬ ТВОЕЙ НАСТОЯЩЕЙ ЖИЗНИ: делай раз – УЧЕБА, делай два – РАБОТА, делай три – КРЕПКАЯ МНОГОДЕТНАЯ СЕМЬЯ».

Это еще что за новости? Это что за манифест?

«Если ты НАЦИОНАЛИСТ или хуже того – НАЦИСТ, то знай, тебя здесь не ждут и тебе здесь не рады. Тебя здесь не понимают, не понимают твоих идей о превосходстве одной расы над другой, не понимают, как можно следовать идеям человека, который собирался уничтожить русский народ. Наши деды воевали, чтобы ТЫ МОГ ЖИТЬ СВОБОДНО, думать, как хочешь, делать, что считаешь нужным. К сожалению, эта свобода позволяет тебе быть нацистом.

ВСЕ РАСЫ РАВНЫ. У КАЖДОЙ ЕСТЬ СВОИ ОСОБЕННОСТИ. ЭТО ИХ ПРАВО, так же как твое – брить голову.

ЭТО ОТНОСИТСЯ КО ВСЕМ».

Дальше шли обращения к скинам – футбольным фанатам. Скинам-анархистам, скинам-геям...

Стыров сунулся на последний листок подборки, где, как он всегда требовал, должна была быть зафиксирована статистика посещений сайта, – цифры отсутствовали.

– Поувольняю к чертовой матери! – обозлился полковник. И рыкнул в селектор: – Петренко ко мне.

Старлей Петренко контролировал интернет-пространство и занимался отслеживанием и внедрением необходимой информации.

– Наша работа? – Стыров ткнул в подборку.

– Наша, – кивнул Петренко. – Разработка банщиковских ребят, ваша резолюция – запустить в конце ноября – начале декабря.

Черт! Надо же так опростоволоситься! Конечно, эта бодяга готовилась еще весной, когда надеялись, что перед думскими каникулами депутаты примут закон и придется направлять энергию скинхедов в новое русло. То есть понемногу спускать пар. Потому и появилась эта триада – работа, учеба, семья. Кто ж знал, что придется начинать новый цикл акций? А Петренко – что? Действовал по инструкции. Молодец.

– Срочно сними, – буркнул Стыров. – Не ко времени. Что там вообще делается в вашем виртуальном мире? Ткни пальцем в самое интересное.

– Я вам красным фломастером пометил, что стоит прочесть, – показал на листки Петренко. – Остальное – ерунда.

–Посиди, – кивнул полковник, углубляясь в листочки.

Отмеченное красным он лишь мельком проглядел – все ясно. «Мочи негров!», «Даешь великую белую Россию»...

Гораздо больше Стырова интересовали листочки без пометок. Привычка, никуда не денешься: даже самые преданные подчиненные нуждаются в постоянном контроле. Должен же он понимать, насколько правильно старлей Петренко понимает поставленные перед ним задачи. Что считает важным, а что – нет.

Ищущий да обрящет.

«Идиоты, суки, замочили парня! Я видел только сообщение в новостях про убийство армянского парня на Лиговке, мне и этого хватило. Млять, дошлялись по улицам, пырнуть человека ножичком не стоит сильного напряга. Снова американцы виноваты? Поэтому наше телевидение пытается их переплюнуть и снимать как можно больше крови и убийств на один метр пленки. ЗАЕБАЛИ ВАШИ УБИЙСТВА, ЗАЕБАЛА ВАША КРОВЬ, хочется чего-нибудь светлого, теплого, доброго. ЗАЕБАЛО восхваление национального пьянства, алкоголизма и разгильдяйства. У меня просто обрезки волос на голове становятся дыбом.

Виновато государство, потому что развалило всю систему молодежных организаций, повторюсь, не американцы развалили, а МБ1. Уже хватит считать себя великой нацией, вокруг которой так и вьются другие. НЕТУ ЭТОГО. НЕЕЕ-ТУУУ».

А дальше стоял требуемый счетчик посещений: «1632 прочтено».

– Та-ак, – Стыров побагровел. – Пока я дальше эти сказки Шахерезады читаю, ты подумай, как мне это объяснить. – Он двинул листок к Петренко.

«Позавчера бонхеды, вооруженные ножами и бейсбольными битами, напали на наш экологический лагерь. Спящих людей жестоко избили, лагерь разгромили и сожгли. Илья дежурил у костра и встретил фашистов первым. Он был бойцом и погиб, защищая своих друзей и соратников от этих мразей. Он умер в больнице, не приходя в сознание. Илье было 26 лет. Скинхед, RASH. Мы не сомневаемся, что за тупоголовыми ублюдками стоят местные мусорки, без поддержки которых они бы на такое не отважились».

«Покойся с миром, Илья! В этой стране, где фашистам потворствует власть, ты бы точно угодил за решетку, как наши друзья-антифашисты Максим и Владислав, которым впаяли по три года за драку с бонхедами. Боны, по наущению ментов, настрочили заявление, и вместо того чтобы наказать бонов, засудили антифашистов! Это в стране, которая свернула голову Гитлеру. Больно и стыдно. Говорю всем, кто еще не двинулся от кремлевской пропаганды: думай головой, а не ботинком! Мочи фашню!»

«Яроссиянин, мулат. Моя мама русская, папа африканец. Я никогда не был за границей. Кто я такой? Для расистов и скинов – черножопый, для тех, кто меня знает, я настоящий русский, подобно Пушкину, патриот, носитель культуры. Москва – мой родной город, НИЧЕГО ДРУГОГО У МЕНЯ ПРОСТО НЕТ. Моя мама и все ее родственники в нескольких поколениях москвичи и русские, но мне это не помогает: меня били и резали, ведь скинам все равно, русский я или нет».

«Нацисты – нелюди. Низшее звено в цепи эволюции. Кто тут русский? В Москве 5 процентов коренных жителей, в России половина имеет монгольские, татарские, киргизские, казахские, белорусские, украинские (куда же без них), еврейские и так далее корни. Сотни лет жили в мире, а теперь какие-то сопливые подонки решают, кто достоин жить, а кто – нет. Идеология, млять! В сорок первом таких «идеологов» мой незабвенный дедушка оставлял в сыром торфе гнить...»

«Скины – это психически больные люди. По сути, они не знают, с кем борются... Им просто нечем занять себя, а власть это использует в своих целях».

«Ненавидеть можно отдельного человека. Можно государство. Можно даже общество или организацию. Но ненавидеть народ? Это все равно что какой-нибудь чукча тебя острогой проткнет за то, что вы его землю завоевали. Полный бред».

И тут тоже был обозначен счетчик прочтений – 2011.

– Так.. – Стыров отодвинул бумаги. – Ну, излагай, старший лейтенант. Пока – старший.

– Не понял, товарищ полковник, – покраснел Петренко. – Это не наше! Сами понимаете.

– Я-то понимаю, а вот ты, похоже, не очень. Авторы известны?

– Ищем. С таким постами, сами знаете, с домашних компов не выходят. Из интернет-клубов, кафе. Как найдешь?

– А почему все это до сих пор в открытом доступе?

– Так форумы же, пиши что хочешь. Была бы у нас законодательная база, тогда бы мы любого к ногтю, а так...

– Потому и нет законодательной базы, что в стране черт знает что творится. Где там твои хакерышмакеры? Сайты Пентагона пацаны взламывают, а мы у себя в городе навести порядок не можем?

– Да это и не питерские сайты, товарищ полковник! Московские!

– А компромат – питерский? Ловко! Может, мне тебя в столицу послать? Сам же говорил, нет разницы, откуда сайты крушить.

– Даете добро – сделаем, – мрачно буркнул Петренко. – Только бесполезное это занятие.

– Почему же? – ехидно осведомился Стыров.

– Да потому что новый хай поднимется, нас же и обвинят.

– А ты сделай так, чтоб не нас обвинили.

Дальше шли распечатки со скинхедовскими призывами «мочить чурок», подробные рассказы об акциях, хвастовство победами над инородцами. По количеству последний блок значительно превосходил предыдущие.

– Это что, все за последний месяц?

– Как с ума посходили, – пожал плечами Петренко.

– А потом мы все вместе удивляемся: чего это Запад нас и в хвост и в гриву?...

– Да это вообще, может, сетевые скины.

– Кто-кто? – насторожился Стыров. – Что за новая поросль у нас образовалась?

– Да я вам докладывал, когда дело Ропцева обсуждали, ну, того, который в синагоге погром учинил. Сетевики – это и не скины вовсе, а так, мечтатели. Сидят у компов и выдумывают себе всякие подвиги. Типа, крутые, типа, каждый день чурок мочат, а на самом деле инвалиды убогие. Как Ропцев. Ну, какой он скинхед? Полудебил, да еще слепой на один глаз.

– Ну да, – кивнул Стыров. – Мы на этих, как ты говоришь, сетевиков плюем с высокой колокольни. А они, нахваставшись в Интернете, выходят на улицы. Хорошо, если синагогу крушат, а если в Смольный прорвутся?

– Да кто их туда пустит? – вздохнул Петренко. – А хорошо было бы... а еще лучше – сразу в Госдуму или в Кремль!

– Размечтался! – осадил его начальник. – Иди работай. Нужна помощь москвичей – организуем. Но чтобы этого говна, – он брезгливо указал на разбросанные по столу листки, – я больше не видал!

Интернет был постоянной больной мозолью полковника, как, впрочем, и многих, вернее, подавляющего большинства его коллег. С одной стороны, конечно, он открывал потрясающие возможности, но с другой... Насколько было бы проще и спокойнее работать, если б не существовало этой Всемирной паутины!

Как там у коллеги Скалозуба? «Уж коли зло пресечь, собрать все книги бы да сжечь!» Эх, брат полковник, вздохнул Стыров, что бы ты интересно сказал по поводу Интернета?

Кстати, насчет Смольного и Госдумы мысль Петренко очень здрава. Очень. Кто знает, не придется ли воспользоваться?