У моего покойного друга, профессора, доктора наук, почти академика, была очень неординарная мать. Я знал, что она одна воспитала его. Со стороны она казалась не просто чудной, а даже как будто немного не в себе. Она приезжала к уже взрослому сыну с чемоданом консервов и кульком денег. Деньги сначала оставляла, но узнав, что они идут не по назначению, говорила: «Я приеду и куплю сама то, что вам сейчас действительно необходимо». И шла покупать!

Искренне считала, что на сигареты и кофе деньги тратить ну просто бесчеловечно. Изучила весь большой город, где пустые бутылки принимают, где что продают дешевле. Сколько она пересдавала этой пустой тары, знает лишь её хозяйственная сумка. А потом стала спрашивать: «А что у вас из одежды ненужного?» И продавала на рынке вышедший из моды ширпотреб. Вырученные деньги отдавала опять сыну и своим внукам.

Я знал, что она пережила блокаду Ленинграда благодаря молодости и особой выносливости, и это, очевидно, отразилось на её характере. Бережливость, доведённая до абсурда, экономность во всём и стремление насобирать копеечек в кучку и отдать сыну, который уже был известным учёным и достаточно обеспеченным человеком. Когда она ехала в гости к сыну, в другой город, то никогда не брала постельное бельё в поезде, сидела всю ночь, смотрела в темноту и разглядывала огни проезжающих станций. В гостях у сына не садилась за стол со всеми и потом одна доедала с тарелок.

– Ну, мама! – ругался сын. – Зачем ты это делаешь? Ведь мы же уже не бедные!

Но мать не могла ответить на этот вопрос и просила, чтобы ей не разбирали постель в гостиной. Предпочитала ночевать на кухне, заявляя всегда:

– Я тут, на диванчике, а прикроюсь своей шалью.

Шёл 1992 год. Тогда очень многие люди потеряли деньги: все банки стали банкротами, вклады сгорели. Бабка атаковала банк, где лежали её сбережения, пусть и не все. Объяснять ей что-либо – что все так пострадали, что руководство банков не виновато, – было бесполезно. Пять дней и ночей бабушка сидела на крыльце банка. Ночью одиноко, как кукушка, сидела тихо-тихо, а с утра начинала материть на чём свет стоит «ворюг проклятых». Банковская структура после пяти дней бабкиной осады не выдержала и сдалась, было выдано особое предписание отдать настойчивой особе все её деньги. Вероятно, это был беспрецедентный, уникальный случай в российской финансовой практике.

Бабки уже нет, но в её трусах и чулках ходит до сих пор невестка. Всё было припасено впрок на целый век.

Однажды я спросил Димку, почему всё же она такая. И вообще, мне было интересно узнать, каким он, Димка, был маленьким и как жил.

Димка сидел в кресле, играл со мной в шахматы. Под коньячок и трубку немного поведал мне о своей жизни с матерью:

«Родился я в городе О., который в 40–50-е годы был, как и все сибирские города, деревянным. Только в центре стояли каменные здания, со всех сторон увешанные табличками разных учреждений. А по окраинам разбегались многочисленные, до двух десятков, линии-улицы – различные Северные, Лагерные, Восточные и так далее. На одной из таких улиц я и жил. Называлась она Первой линией и была обсажена с двух сторон широким строем тополей, акаций и клёнов, окружённых заросшими травой канавами, в которых летом можно было спрятаться и играть в „немцев“. Асфальтирована была только сама дорога, а тротуары – лишь кое-где. Местами были ещё деревянные мостки.

Эта улица была нашим миром, нашей территорией. Помню наши двор и дом, с которыми мне повезло. Когда-то мой дед выстроил большой рубленый дом, где даже когда-то была ванная, а также три больших комнаты и кухня. Участок был отхвачен по-сибирски высоко: мне он до сих пор представляется каким-то континентом, где невозможно увидеть его край. Тем более что на участке вокруг дома росло много деревьев и кустарников, а от улицы он был отгорожен высоким дощатым забором выше человеческого роста. И чудо – никакие революции не докатывались до О. Какие бы кампании „уплотнения“ буржуев ни проходили, наша бабка как-то сумела сохранить за своей семьёй весь этот дом со всем усадебным участком!

Как учёный, занимающийся уже 25 лет сибирской урбанистикой, я понимаю всю неуклюжесть и допотопность деревянного облика сибирских городов. Но, в сравнении с сегодняшними безликими и однотипными бетонными громадинами, города Сибири в прошлом были гораздо более индивидуальны и по-человечески теплы! Особенно для нас, мальчишек того времени.

Целый день летом бегаешь по улице, и только изредка забежишь домой, чтобы схватить кусок чёрного хлеба и соли в ладошку, и затем ныряешь в заросли огорода. Вот прямо перед тобой спрятались в листьях огурцы, вот краснеет боком круглый помидор, вот торчит из земли редиска, а прямо тут поднялся лук. Ну что ещё надо! Солнце жарит, в небе ни облачка. Школа рядом, на углу, через дорогу – пугающее, громадное, трёхэтажное каменное здание.

Жили мы бедно. Маме моей, младшей дочери в семье, не удалось получить какого-то солидного образования: окончив в начале войны курсы учительниц начального обучения, она поехала работать в один из пригородных совхозов, где и познакомилась с моим отцом, который якобы работал там директором. Отсюда я и пошёл…

Мама была молоденькой девчонкой. А у отца то ли была уже семья, то ли он не захотел связывать себя с мамой, но, в общем, через некоторое время она взяла меня и приехала обратно домой, к бабке. Вспоминая свою жизнь, удивляюсь тому, сколько мытарств и невзгод выпало на долю моей мамы. Не успев получить приличного образования, она всю жизнь работала на чёрных и тяжёлых работах: техничкой, санитаркой, даже грузчиком в хлебном магазине и так далее. Не раз пыталась устроить свою женскую судьбу, и всё ей как-то не везло. Всё время в заботах о лишнем рубле, всё лишь бы прокормить меня и дать мне приличное образование. Отсюда экономия во всём.

Будучи младшей дочерью и сестрой в большой семье, она всё время была вынуждена подтирать чужие носы, донашивать чужие платья и подчинять себя другим. Это всегда тяжело действует на человека. Но что в ней было удивительно и что, по всей видимости, передалось и мне, так это чувство оптимизма, желание бороться, несмотря ни на что и даже назло всем, и вера в себя как главного гаранта своего существования. И потом, как я сейчас понимаю, меня сформировало то время, которое было каким-то удивительно цельным, не треснутым, как спелое, красное круглое яблоко.

И враньё, что, мол, даже дети в то время в ужасе ночью замирали, когда слышали шум автомашины. Я спал по-детски крепко, и только сейчас смутно вспоминаю те молчаливые паузы, которые возникали за столом, когда кто-нибудь из взрослых ронял какое-то имя. Обыкновенные люди той эпохи обладали удивительным умением жить в двух измерениях и не разрываться душевно на части.

В семь лет мама меня увезла в Ленинград, где жила одна из её старших сестёр, имевшая хорошую по тем временам квартиру и мужа – полковника-архитектора. Грубо говоря, нужна была прислуга, которая могла бы ухаживать за всей семьёй и глядеть за их сыном – моим старшим двоюродным братом Димкой, в честь которого я и назван. В старом бабкином доме для моей матери и меня отдельной комнаты не было, а здесь тётя Люся и дядя Миша отнеслись к нам хорошо и выделили маленькую комнатку, где в „буржуйские“ времена жила прислуга. По праздникам дядя Миша брал меня с собой на Дворцовую площадь. Я усаживался на его плечи и смотрел на яркие колонны демонстраций.

Дом наш ленинградский, построенный буквой „П“, стоял на трёх улицах: набережной Робеспьера, улице Чернышевского и улице Войнова. Далее по улице Войнова, ближе к Литейному проспекту, стояло громадное, какое-то глухое здание КБГ: даже мы, мальчишки, проходя мимо него, всегда как-то приглушали голоса. Не то что боялись, а просто как-то считалось предосудительным вести себя слишком громко и свободно рядом с этим зданием. Помню притихшее утро, когда мама, вся в слезах, собрала меня в школу и я, так ничего и не поняв, вышел за двери.

В класс в те времена мы, второклашки, первоклашки, не заходили сами по себе. Каждый класс дожидался всех внизу, в вестибюле. Затем, взявшись за руки, мы поднимались на второй этаж, где была наша классная комната. И вот, поднявшись наверх, мы увидели большой портрет Сталина во весь рост с неизменной трубкой в руке. Портрет был обтянут чёрной материей. А рядом с ним стояла моя первая учительница Надежда Васильевна, у которой, как помнится, кто-то из родных пострадал в кровавой сталинской мясорубке.

Не буду драматизировать события, но даже мы, малыши, почувствовали огромное взрослое горе. Никто в этот день не капризничал, не бегал на переменах. Все очень серьёзно сидели на уроках, стараясь всё запомнить, усвоить, выучить, потому что наша учительница перед этим сказала: „Давайте, дети, поклянёмся товарищу Сталину, что мы будем хорошо учиться, чтобы вырасти настоящими сталинцами“.

Я с глубокой радостью всегда вспоминаю своё детство и мальчишескую юность в Ленинграде. Они были красивыми и безоблачными. Многие, кому довелось прожить ребёнком в Ленинграде той поры, всегда при этом вспоминают Летний сад, Невский проспект, обязательно что-то красивое, интересное, умное, невольно как бы подчёркивая какую-то особую духовность и интеллигентность, которые навеяны этим городом. Я же не могу ничего такого вспомнить о своём детстве в Ленинграде: ведь я по-прежнему был сыном технички, „кухаркиным дитём“, меня не водили гулять в Эрмитаж и Летний сад.

Наша маленькая комнатка, кухня, гостиная, наш двор колодцем, забитый рядами дров, несколько соседних улиц – вот и весь мой пространный мир! Маме некогда было со мной ходить – помимо работы по дому, она подрабатывала то грузчиком, то техничкой, а я, по своей провинциальности, боялся большого города и далеко от дома не уходил. Праздниками для меня были редкие походы в кино, а самое главное – к нашим родственникам, особенно к дяде Лёше и тёте Гале, у которых на столе всегда были вкусные деликатесы.

Но именно оттуда я вынес свою нелюбовь к манной каше! Дело в том, что у них не было своих детей, и всю свою любовь они переносили на меня. Тётя Галя была из той породы людей, которые лучше знают, что нужно другим. И, когда мы приходили к ним, она начинала вокруг меня «кудахтать», приговаривая, какой я худенький и бледненький. Когда мы усаживались за стол, передо мной ставили большую тарелку с манной кашей, в которой посередине плавился большой кусок золотистого масла. Я, давясь, быстро съедал эту кашу.

Но моя быстрота принималась за любовь к этой каше, и мне приносили вторую порцию. Я с тоской смотрел на стол, за которым сидели люди и поглощали осетрину, икру, шпроты и прочие вкусные вещи. Но отказаться от каши – это значило смертельно обидеть тётю Галю, и я покорно принимался за вторую порцию.

В 13 лет я с мамой вернулся обратно в город О., в наш старый дом, который пообещали снести и дать всем нам новые благоустроенные квартиры. Мы с мамой были там прописаны и надеялись получить отдельную квартиру. Вообще в то время, в конце 50-х – начале 60-х годов, проживание даже в однокомнатной хрущёвке было признаком благополучия. Я стал ходить в свою старую школу, восстановил дружбу с ребятами со своей улицы. Но из этого периода и до 16 лет я мало что помню, за исключением двух эпизодов.

Мама в Ленинграде работала кладовщиком в военно-морском училище и сумела набрать для меня несколько списанных флотских брюк из грубого и прочного морского сукна. Брюки, конечно, были „клёшами“. Но на другие брюки у нас денег не было. И вот наступило 1 сентября, когда мой 9-й класс собирался на школьном дворе. Для большинства я был новенький, что само по себе неуютно, в придачу на дворе был уже 1961 год, когда брюки-дудочки, пёстрый галстук и сверхвольные по тем временам юбки-колокол начали заполнять улицы нашего деревянного провинциального города.

Большинство ребят так и вырядилось, и на фоне этих весёлых парней и девчонок, одетых по моде, я выглядел каким-то пугалом; мне хотелось забиться в угол, поскорее уйти с этого собрания-встречи. Я старался даже не смотреть по сторонам, чтобы ненароком не встретить насмешливого взгляда. Конечно, я был не один так одет, большинство людей тогда жили скромно, да и над многими довлела наша советская мораль, сурово осуждающая всяких „стиляг“. Но мне было не легче оттого, что были ещё ребята, так же бедно одетые.

Потом, уже встав на ноги и став тем, кем я являюсь сейчас, я понял, что меня оскорбляет не бедность в сравнении с богатством, а бедность, соседствующая с такой бедностью. Сейчас, живя в академгородке и занимаясь наукой, я в своих старых джинсах и стареньком костюмчике в любой компании не стесняюсь своего „рядового“ вида. И чувствую себя уютно потому, что одно неравенство я подменяю в свою пользу другим неравенством.

А тогда наша бедность всё жёстче заявляла о себе. Помню, я очень сильно хотел носить белую рубаху с галстуком, но денег на неё не было. И я упросил маму сшить мне под старенький мой пиджак белые нарукавники-манжеты, так, чтобы они выглядывали из-под рукавов. А мне уже было 16 лет, возраст, когда хотелось иметь деньги на сигареты, вино и на то, чтобы сводить в кино девчонку. В общем, я решил пойти работать.

Сначала около года работал старшим лаборантом на кафедре органического синтеза химико-механического техникума, но оказалось, что я лучше разбираюсь, где стоит спирт, чем другие кислоты и вещества.

И меня „вежливо попросили“. Я менял несколько работ. Учился в вечерней школе, но очень хотел получить высшее образование. И поэтому я всегда буду с благодарностью вспоминать мать. Как бы ей ни было трудно, она нашла деньги для того, чтобы я мог дважды съездить в Москву, чтобы поступить в МГУ.

Конечно, я не поступил. В первый раз „срезался“ на немецком, а во второй, не добрав одного балла, я прошёл как кандидат. Но на это же место был ещё один претендент – девушка-москвичка, которой не нужно было ни общежития, ни стипендии. И, конечно, прошла в студенты она, а не я. Третий раз я уже не мог рисковать и транжирить деньги – было очень стыдно перед мамой, знакомыми. Приехав второй раз из Москвы, с полученными там оценками я поступил на исторический факультет в своём городе. Так я стал студентом, и началась новая эпоха в моей жизни.

Когда я защитил кандидатскую, затем докторскую, приезжала мама, приходили гости. Для мамы это были самые лучшие дни в её жизни. Её распирала гордость за то, что сын стал известным, несмотря на бедность и отсутствие образования у неё. Сын простой уборщицы – учёный! Она искренне веселилась, плясала, пела от счастья. Такой счастливой я её никогда не видел. Это был её „День Победы“!

Мой друг, окончив свой рассказ, задумчиво улыбнулся через толстые стёкла очков, и в них блеснула слеза. Слеза умиления и теплоты. «Вот она, значит, как сильна была надежда у Надежды», – подумал я.

Я сбегала в магазин, купила маленькую бутылочку коньяка, и папа рассказал дальше о людях, которых он знал. Он становился всё сентиментальнее, а его рассказы – всё более грустными. Я понимаю, что молодому поколению, скорее всего, они будут не очень интересны и актуальны. Но что-то в этих историях было такое, что заставило меня их записать.