Пожиратели грейпфрутов
Позволю себе в этой маленькой лейке напомнить о снах и минувших событиях, перелившихся, как мне кажется, в настоящее. Множество дней, для которых я был носителем добрых начал. Кто был отзывчив и что старался запомнить и забыть поскорее? Террасочка, на которой происходили наши выступления, скрывала много неожиданного. Когда все кончалось, я на многих лицах замечал печаль неудовлетворенности. То есть она еще не переросла в волну, но прилив ее выплескивался. И это было так очевидно, что во мне просыпались невозможные вещи. Утром: лев, рысь, конь, стрела.
Тиски обыденности. Я не знал их в ту пору. Сидя с сигаретой, а день вислоухий, писк двери, уеду, сиди, пот помаленьку выступал. Вот что значит – выход еще впереди. Наступали холода. Явственно вижу себя в форме аппликации, старый трюк, и на велоаптечке знак – Земля Франца Неиосифа. Рис, комнатка, выключатель в спине над алыми трусиками. Спросим у девчонок, теперешних многодетных сирот. Пучок волос да сумка сухофруктов, ну что ж. Новогодние поздравления, внучек, кикимора, сейф. С губ слетают хлопья холодной пены – замкнутого себя посвящаю в ключники, в хранители краденого. Однако еще раз наведу луч фонарика и посчитаю, на корточках сидя.
Она была ростом с очень длинный макарон и не выговаривала букву «о». Странности замечались во взгляде, особенно когда она сидела у меня на коленях. Сколько было съедено мороженого в надежде на даму бубей. Сколько вечерних газет было прочитано утром. Она говорила примерно так – я, жам, жам, увы, йёф. И оркестр хохотал, придвинувшись вплотную. Черемуха моя. Мухобойка. С тем и прощаюсь, будучи списан в ключники. Жирный взгляд из-под кружевной кофточки – сними с меня этот постылый груз. Помню как нагибались над созданием воды в скопище облаков. Любил ли я вас? Без сомнения. И выжигал на фанерке неприличные слова – язва, гроб, математика. Чужой фамилией воспользовавшись, она и я, нас было четверо, и подтвержденьем этого будут рукава. Совсем унылый шепот. Счастье.
Остановимся на последнем несколько более положенного. По прошествии насморка я всегда ощущал прилив некоторого измождения и необъяснимой тяги заниматься самовоспитанием или самовоспоминанием.
Средство от икоты: нужно зажать нос, уши, глаза, верхнюю часть туловища руками и, нахлобучив ящик из-под помидорной рассады на голову, делать движения пальцами ног в направлении колесного трактора «Беларусь», разрушающего в это время гнездо свиристели.
После всего, после того и после этого, после вопросов и после стояния на морозе с окаменевшим задом – нет лучшего выхода, как начать спрашивать громким голосом девушку с карими глазами на лице смуглом, под лисьей шапкой, а сама она рядом с молодым человеком, он-то на кой черт, муж ее что ли, что-то не похоже, но сидит рядом на одном сиденье, а я, как дурак, разглядываю ее через плечо некрасивой моей соседки, ну давай выйдем вместе и пойдем ко мне на чердак.
Она мне не верила, я видел в ее кротких глазах массу недоверия. – Не отчаивайся, – шептала она мне, раздеваясь и одеваясь снова, но где, в какой именно точке земного шара? В точке Фаренгейта. Опять стал я зловредина, опять я упиваюсь личным несчастьем. Справедливое замечание.
Театр ля Пегас. Груды любителей. Башня. Я вспомнил, где ее видел. Это было по пути в Ликудубрю. Нас везли в противогазах и не разрешали курить. Кого ловили с сигаретой, заставляли скушать ее непотушенной. Башня, с небольшим деревцем на кромке, рыже-коричневые кирпичи напоминали лица товарищей. Чашки, миски и посреди стола китайская ваза для сержанта. Я сидел напротив генерала, он ел и плакал, слезы то и дело падали в его генеральскую мисочку супа, а из супа торчала маленькая, но очень изящная женская ножка. Мы сидели друг против друга и корчили рожи. Генерал сквозь душившие его слезы порой не видел, какую удачную я ему сварганил. Он продолжал помешивать суп с женщиной, задирающей ножки поочередно со дна мисочки. Генеральская женщина. Она снилась мне под утро, ничем не отличающееся от ночи, я стонал, как от зубной боли, и переворачивался на другой измазанный зеленкой бок.
Утром была команда ходить по проволоке, и все, лениво потягиваясь, шли и шли по слегка обвислой проволоке, протянутой между столбами с надписью «влезай, убьет», стараясь увильнуть по пути в сортир, посидеть, подумать о сержанте, о женщинах. Из последних чудесные стояли в оружейной комнате, нужно было протереть ветошкой, но кружилась голова от бессонно проведенной ночи.
Я помню, как она вошла ко мне в умывалку. Я, от нечего делать, скреб подбородок лезвием безопасной бритвы, тут послышались шаги, двое обернулись с мылом на физиономиях и выронили помазки прямо на кафель, где они встали торчком. Не обращая ни на кого внимания, я подошел к ней и, поцеловав руку, провел к моему умывальнику. Какое-то время она держала зеркало в своих руках. – Жжж – рррр – ссссс, – вот что она говорила. Незаметно надвигались майоры на колесиках и жужжали, в руках у каждого было по плакату: «Ешь смело, если кончил дело». Эти бушлатовидные тучки. Не знаю, как бы кончилась наша встреча, если б не прибежал связной с веером порнографических открыток. Сдувание пудры со щеки. До завтра. Как всегда до завтра.
Полковой комиссар запутался между коек в простынях, и нашей роте был приказ – взять и осторожно удалить его оттуда. Некоторые, например Содов, пробовали щипать его за ляжки. Мы так упарились, что очухались лишь за бараками в рытвине, в сплетении панцирных сеток. Он визжал и гнал нас дальше, в поле, копать землю. Земля. О ней ниже будет сказано следующее. Чем глубже в нее закапываешься, тем очевидней, что ничего кроме мозолей на руках и мерзлых крошек земли в прикрытое запотевшими стеклами противогаза лицо не будет.
Еще дрожали перчатки в ее руке, еще не остыла поросль, где мы слушали транзистор, – и вот навстречу нам вышел Криштапов – страшный человек из Ликудубри. Из его рта выглядывала кудрявая головка Супивини. – Подойди сюда, сын мой, – и он крутит мне ухо, выворачивая, вытягивая, а я в это время забываю, где я положил мою лопату. Уж не отправил ли я ее скорым поездом?
Что-то не позволяет уснуть. Справа Сергей Чувачек, дальше Ваня Кукшин. Их мирное посапывание заставляет восхищаться крепостью перегородок между отделениями в мозгу. У меня барахлят перегородки, я уставился в луну, заглянувшую в нашу казарму. Никто не хочет ловить грейпфруты, но мне не укрыться от полетов желтых планет. Я укроюсь с головой одеялом, я закутаюсь в храп двух сотен коек и постараюсь исчезнуть здесь, чтоб вынырнуть на бульваре города Руксворда. Заносит к газировальной будочке с милой девушкой в пластмассовых очках от загара. Сегодня осы не летают. Тебе помогло мое средство от ос?
Утром в столовой нам рекомендует официант борщ по-украински. Шмит, озираясь по сторонам, шепчет мне: – Ты что, вовсе с ума спятил? Какой официант? – И действительно, мы сидим вокруг деревянного стола без скатерти с дежурными кусками хлеба, тихо переговариваемся, держа шапки на коленях. Ожидание порции супа. У меня даже ложки нет. – Шмит, жри быстрее.
Кто виноват, что танцы тогда были местом сосредоточения душевных катаклизмов? И лесопарковые зоны рождали отношение ко мне, как представителю… а я ничьим представителем до сих пор не являюсь. Разве что поедателей грейпфрутов.
Я купаюсь в борще. На лице сотрапезницы горе от только что прочитанной книги про убийство и совращение. Последнего было меньше. На окнах тюль, скользкая на ощупь. Дыши взатяг. У нас курят и еще как. Смех поднимался из глубины двора и мог остановиться лишь в ванной, при виде складок на животе. Розовый младенец. Император приказал слугам ловить всех красивых женщин и выбивать передний зуб, так как дочь императора потеряла оный, подскользнувшись в паркетном зале. Трах! Ослик. Решение стать великим. Я не пойму, о чем ты говоришь. Мне безразлично, с кем ты была до меня. Но со мной ты можешь забыть обо всем на свете. В подъезд ее волоки, в подъезд! К подоконнику ее прижимай!
Поезд набирал скорость, я лежал на верхней полке и старался срастись с ее обивкой, с пружинящим поролоном. Но ни черта не выходило. Лишь кровавый закат да дрожь по воде. Ну вырви, вырви же меня из челюстей! Красавица, ты же знаешь, отсюда не так просто возвратиться, да и верен ли я останусь нашей юности? Обет, что ты мне дала на прощанье, я тоже держу, да и с кем тут, в горах? – одни кони да старшина. По политучебе у меня пять, скоро мы одолеем всё и я вернусь. Не спи ни с кем. Кстати, тут продают торшеры, помнишь, о таком мы мечтали, сидя на бревне, возле сарайки, за школой. Милый. Ее видели в окно, проходящую с папкой кожаной, на ней был голубой свитер облегающий, она ела яблоко, в сердцевине которого трещал червяк. Щелкнул выключатель, отец спал на полу не раздевшись. Может это был и не отец. Скорее всего это ее парень, а что он лежит лицом вниз, так ничего в том опасного нет, может быть, он слегка пьяный. Отчего бы это? Вроде не пахнет. Дыхни. Что он и делает вполне заметно, да еще в самое ухо, хоть наушники одевай. Главное, чтоб никто не вошел в служебное помещение. Все это глупости. Ты слышишь меня? Я утверждаюсь, окапываясь с головой, вот моя лопата, тебе хорошо видно, довольно тупомордая, не правда ли? Окапываюсь, так что пот идет от гимнастерки, поднимается выше и сливается с шумом воды и пара в прачечной. Увидишь меня набирающего снег в банную шайку, на мне, кстати сказать, нет даже кальсон. Остальные делают то же. Горячей воды много, но нет холодной.
Мы идем вдоль забора строем, а из репродуктора развевается джаз. Репродуктор на столбе. Вот оттуда и джазит вовсю. Уголь слева, забор справа. Ложись! Помилуй, господин капитан, после баньки-то. Ну что вы ребята, я же пошутил. А что у вас, ребята, в шайках? Да снег, товарищ капитан. Снег, видите, белеет, холодный снег, хрен слепошарый. Равняйсь, смирно! Товарищи солдаты, сегодня рота отмечает банный день, так что прошу кто хочет ко мне на чай.
Он наливает себе в чашечку кипятка. Ваня Кукшин подкрашивает заваркой. Сбегал бы ты, Ваня, сбегал. Право слово, а? Слушаюсь, товарищ капитан. И строевым шагом он удаляется с песней звенящей между колонн, голос его еще долго доносится из глубины зала, но тишина и залитая сияньем люстра поглощают всё.
Вставай, скотина! И туча пинков в бока неприятно пробуждают от действительности. Над погонами светятся звезды, но все они в небе и только на луне можно вполне прилично отдохнуть. Без девочек, уносящих в таких маленьких сумочках нашу припудренную юность и щетинистую суровость дальнейших лет готовности к смерти, к полному приятию ее во всех проявлениях, без оговорок.
Мертвые, мы напяливаем одежду и идем в морозном хрусте, впереди вышагивает писарь с чернильницей в левой вытянутой на уровне глаз руке. На углу машина, и достигая света фар, мы на время растворяемся. Лица исчезают на грани ночи и света. И лишь дергающиеся в одном направлении мундиры выносят нас снова в ночь. Но мрак редеет, с полей ветерком придувает свет утра. А мы всё идем, оглушенные топотом нескольких сотен наших сапог. Кто-то сзади запел, ни одного слова не разобрать. Плывет перед глазами маленький красный кружок солнца, отдаленно напоминающий вишенку в бокале. Потанцуем. Не в меру длинное платье, плечи обнажены, она слегка провисает на моей ничуть не вспотевшей руке. Ты знаешь, я часто предавался размышлениям, мне казалось, чем больше буду я постигать смерть, тем больше я стану неуязвим. Как странно, об этом я никогда не думала. Само собой, нет, я не хочу, коктейль? – попозже. Волосы льются через край, со всех сторон на нас смотрят, глаза из темноты. Мы в пятне расхлябанного прожектора. Мне осталось расстегнуть нижнюю пуговку. Голос нетерпеливо рвется из темноты, сейчас, я только сброшу пижаму на шлепанцы, куда спешить. Да быстрей ты, дохлятина! Я уже иду, я шагаю по светящейся дорожке к теплому аппарату, глядящему из темноты. Нужно лечь, подсунув голову под штуку с мягкими краями. Вспышка, шорох чего-то пролетевшего мимо. Вот собственно и всё…
Дорога кончилась внезапно крутым обрывом, далеко внизу шипел океан. Так что первые от неожиданности отшатнулись, оттесняя за ними идущих. Простор открывался необычайный, высоко-высоко в небе громоздились, вырастая одно из другого, облака. Может быть это был приказ, прозвучавший из синей дали, где птицы, даже самые крупные, настолько становятся крохотными, что глядишь-глядишь и вовсе теряешь из вида. Так только, разве что вздохнешь облегченно и подумается о чем-нибудь таком, из ряда вон выходящем. Потом вдруг опомнишься, о чем это я только что, вот сейчас, вот сию минуту подумал? И могут даже волосы на голове чуть-чуть пошевелиться.
Боль и другие
Заборов вышел на прогулку. Не то чтоб дома было слишком. И не для пользы. Ему было наплевать. Не в том смысле, а что бывало сядешь где, и нет в этом месте тебя. Не в том смысле, а что вечно алчешь то одного, то другого, то третьего, а то еще бог весть чего да притом еще всего сразу. Потому-то так тянет по душам заговорить насмерть. Вот так вот, а может быть иначе. Но уж определенно что-то в этом духе. И тут уж ничего не поделать, раз уж так повелось, так что во всяком случае лучше выйти погулять, для Заборова это однозначно. Ведь если разобраться, он-то и есть основная причина выхода на прогулку, тут скрывать нечего. Скрывай-не-скрывай, а вот она, правда: одна, и двух быть не может. Да и скрывать-то в сущности нечего. Всё бесцельно и в общем-то безнадежно, так что грусть-грустища забирает нашего Заборова, за жисть забирает.
– Хоть ссы с крыши – ну вот люблю я вас, грешный, обожаю; чтоб у вас дочери по рукам пошли, а мужеский пол с колуном на дорогу; чтоб соседи сговорились вас со свету сжить, не говоря уже о начальнике и благоверной. Вы же любите когда от вас пахнет. Хватит скрытничать. Ведь в холодильнике твоем, в твоем, твоем хранится зачем-то твой собственный кал. Зачем, с какой целью, кого ты хотел удивить?
– Разводить лягушек, жаб, солить их на зиму, у нас же демократия, насекомые тоже большей частью съедобны, хоть и не все полезны.
– Рыло свиное, что ты из себя корчишь умника. Конечно, ты тут ни при чем, что у Заборова такая вот подзаборная участь…
Тут он запнулся и упал, с трудом встал и, держась за разбитое колено, хромая, поплелся дальше…
– То, что сняли с меня часы, туфли, сколько раз забирали туда, где вечно пляшут и смеются, так это, как говорится, издержки производства…
Идти было трудно, идти было просто невозможно, боль такая взялась! – арматурина проклятая, – что пришлось сесть в тенек. Заборов откинулся на спинку. И в тихом вопле отчаянья начал истаивать и исходить в масличных блужданьях полупятен-полунаваждений. Среди буйственных обмороков лиственного света, опершись на батожок, шляпный старик, растворяясь в пронзительной боли, и не думал исчезать в своем чесучовом пиджаке, он – как воплощенье скрежещущей реальности, то скрутит боль, аж согнешься. Отставь ногу как можно дальше, километра на два, а потом ползи к ней, вот задача дня. Вдоль аллеи героев, начиная с Муция Сцеволы.
Дед сбоку посмотрел на него: – М-да, бывает.
– Какой х…, и главное – за что?!
– Ну мало ли.
– Как-то в детстве я ударил мальчика за то, что он мне не дал на самокате покататься… Подвернувшейся железячкой. Мне было неприятно его сморщенное от боли и хлынувшей носом юшки лицо.
– Ну, вот видите.
Боль с новой силой схватила Заборова, заполняя собой все так называемое жизненное пространство. Она опьяняла, отрезвляя, делая все прозрачным и контрастным одновременно. Боль и другие. Боже, когда же это кончится!?
– Так ты, старик, считаешь, я крайний и на мне можно ставить эксперименты, как на собаке Павлова? Я – один из представителей акакиев акакиевичей?
– Ваши слова, может быть, и не лишены смысла, во всяком случае ход ваших мыслей, хотя бы и с трудом, но угадывается. Завтра будет дождь.
– Завтра, завтра, что это, как не очередная бессмыслица. О, какая мерзость эта боль, какая мерзость! У вас случайно нет за пазухой обезболивающего?
– Да, да, пожалуйста, вот, как же я забыл. Но запить нечем.
– Ничего, я из лужи почерпну.
– Ну что, полегчало?
– Да, кажется, кажется…
Тут Заборов оглядел длинный ряд акаций и окон, подпаленных нахрапистым солнцем. Неужели за всеми этими тысячами и тьмами живущих в коробках нет ни одного достаточно живого?
– Вы имеете в виду яркую личность?
– М-м-м.
– Да сколько угодно. Достаточно повиснуть на телефоне и раскручивать. Разве вы не занимались этим на заре вашей юности?
– Хороший ответ; послушай, провидец, я – на финишной прямой.
– Мы с вами в чем-то похожи.
– Интересно получается, если я дотяну до такой же шляпы и батожка… то меня ждет…
– Вы хотите сказать, полное разочарование? Не думаю.
Слова вставали на цыпочки, словно хотели заглянуть за забор, на котором черным по белому – конец света. Слова дребезжали и брезжили, укутанные в дымку и флер. Казалось, существо в обличии младенца тянет руки, а сквозь него просвечивает дорога и странник. И было ясно кому-то из них, но что именно, что именно, об этом, как говорится, мы поговорим в следующий раз.
Кроме нас двоих
Часть I
Трамваи уносились с поземкой. Фонари начали зажигаться. Скрипели-пели двери магазинов, некоторые из которых, особенно в центре, ослепляли своей роскошью и изобилием. Наверное, почти каждому хотелось принести в дом хотя бы небольшой скромный подарок: чулочки жене, новый видеофильм сыну, матери-старушке новые очки…
А может быть кому-то ничего не хотелось, лишь бы прошел побыстрей и этот вечер – вместе с сосульками, и неотвязными воспоминаниями, от которых голову хоть в ведро с водой, но ты же не Бетховен, иди от фонаря к фонарю, сжимая в кармане опасную бритву, не потому, что тебе так уж жизнь дорога, а просто ты решил свести счеты с одним вредным и отравляющим тебе жизнь субъектом. Ты знаешь, где его встретишь, – на мосту. В это время он завсегда там проходит. И хорошо, если никого вокруг не будет, а чаще всего там – никого. Тогда его можно будет сбросить с моста и идти дальше, как ни в чем не бывало. Другое дело, что совесть. Но тогда наступит другая фаза – раскаянье, ведь нельзя мучиться раскаяньем, не совершив действия, достойного раскаянья. Может быть у него ничего достойного в жизни и не было и не будет больше, только одно это. И все, кто знал его, загалдят и отвернутся, не будут двери открывать, не станут по телефону вести беседу. Вот бесед-то он наслушался. Да как же они узнают-то? А догадаются, просто так. Теперь они складываются как бы в одну цепочку – болтовня нескончаемая, как поток в унитазе. Так ли все на самом деле? Когда-то, лет в семнадцать, ему и позвонить было некому. У него были знакомые во дворе, школе. И часто он бродил, не зная, куда себя деть, и тогда всплывали какие-то навязчивые воспоминания, и тогда надо было терпеть какие-то разговоры. Особенно раздражала его восьмидесятилетняя его родная бабка, сидевшая по вечерам со спущенными чулками, уставившаяся куда-то вовнутрь себя. Она отвечала на вопросы, даже не моргнув глазом. Все ее слова – паразиты, просто не хочется вспоминать. Может быть, невыносимость была связана с ней. Целый день она крутилась, как белка в колесе, чтобы сесть перед сном и уставиться в рамку, утыканную ее многочисленной родней. До пятидесяти с лишком вся ее жизнь прошла в деревне. В детстве даже довелось у барыни в прислугах поработать. Это там она научилась украшать кровать самодельными кружевами, застилать покрывалом со складочкой, накрывать кружевной тюлью подушки, сложенные в пышную стопку. Но вот суп так и не научилась варить. Что правда, то правда. Пряла веретеном, вязала носки, варежки, и, когда смеялась, прикрывала беззубый рот ладошкой, может это и к лучшему. Когда приходил ее бывший муж, а мой стало быть дед, запиралась и не выходила, или вовсе убегала к соседям. Дед трезвый не заходил, и его вальяжность особенно мне импонировала, он был розовощекий, пахнущий одеколоном, всегда выставлял бутылку хорошего вина, и отец откладывал свое бесконечное чтение: другие ногти грызут, картавят – дурная привычка, а он читал, пока совсем почти не ослеп, заменил хрусталик, еще какую-то починку учинил и до сих пор, а ему за семьдесят, читает, притом все подряд, без разбору, кроме богословской литературы, ни Евангелия, ни Библии – вот уж ни при какой погоде. Мать хлопотала с закусью: соленые грибочки, капуста квашеная с лучком и маслом, яичница или даже пельмени. Дед курил, вел разговоры – о чем, не помню ничего. Это потом, когда ему стукнуло за восемьдесят, он держал дома водку, смотрел немецкую программу, и очень удивился, что я к нему пришел с мешком сухариков, под Новый год чай пить. Именно не сухарей, а аккуратно подрумяненных сухариков. Для него была дикость – ходить по городу с сухарями, он тут же выложил свое возмущение по телефону, на что отец злорадно рассмеялся. Читать – не жить, смотреть телевизор – не жить, лишь изредка врубаться, как, должно быть, древние римляне, захваченные схваткой гладиаторов, забывали про все на свете, а потом шли и, размахивая руками, как футбольные болельщики, обсуждали поединок.
Как мне не хватает тебя, заловивший меня в ловушку, самодовольный, удачливый монстр. Пролетарий, по большей части из зависти, объединялся, прикрываясь удобными лозунгами, чтобы покуражиться. И этот кураж выплеснулся до полного уничтожения крупнейшей в мире страны. Но наконец-то я сведу с тобой счеты, ядовитая гадина. Доберусь до твоего горла ненасытного, до твоей болтливой гортани, чтобы вместе с последним хрипом вытекли графские замашки, ненасытная жажда все новых свежих утех и все эти мечты – залитые солнцем мансарды, шум ленивого моря о гальку, душевная лень вперемешку с безграничной фантазией, денежные проекты один другого круче… А тут унылая, черная предутренняя слякоть, ни копейки за душой, будущее жалко, настоящее невыносимо, прошлое стыдно. Нужен дозняк. Лишь бы шырнуться, лишь бы шмали достать, лишь бы уйти от этой невыносимой, мерзкой… туда, где всё по-другому, и нет…
Ну, вот и знакомые шаги, я натягиваю шапку пониже, воротник повыше, и когда мы поравнялись, – он даже не обернулся, неся свой модный портфель с органайзером и сотовым телефоном, – я воткнул ему длинное острое как игла шило под левую лопатку, и он обмяк у меня в руках. Мы свесились через парапет, как бы глядя в воду, как в задушевной беседе, навеселе с пирушки. Я закурил, вставил сигарету ему в губы. Вдалеке показалась фигура милиционера с дубинкой, я встряхнул и поставил его прямее, боясь, чтоб не свалилась в воду норковая шапка. Оказалось – старик с собачкой. Они приблизились, я пододвинул портфель ногой (наверняка с деньгами и магнитофончиком), собачка гавкнула, но как-то хрипло, и утаскиваемая за ремешок, скрылась, семеня за стариком в тумане. Никого. Он шлепнулся и поплыл на спине, разметав руки и ноги, блестя очками с золотым фильтром, мне показалось, что он улыбается своими ослепительно белыми зубами. Никакой ошибки, бритву я не решился применить – шарф, слишком далеко добираться до горла, да и где мне справиться, ведь он спортсмен. В его карманах кое-что нашлось. Часы я не стал снимать из брезгливости. Шило булькнуло рядом с ним. Он зацепился за водоросли, постоял, медленно разворачиваясь, и поплыл дальше, увлекаемый течением, то ли рыбка плеснула, то ли он помахал мне ручкой на прощанье. Ну, с Богом! – подумал я, провожая его уже слабо различимый контур.
Часть II
Тело его плыло, увлекаемое волнами, все дальше и дальше, набухая одеждой и утягивая ноги тяжелыми, длинными ботинками, рукоять шила торчала из горла, и кажется, был слышен какой-то вроде бы хрип. Грабитель не сумел справиться с накачанным бизнесменом, и вывернутая рука в цепкой хватке противника сама вонзила в себя тонкую сталь. Покушение не состоялось. Бедный Герман остался опять ни с чем, и все его планы неожиданно рухнули, беззубый рот молчал, близорукие глаза не видели, как кто-то подгребает на резиновой лодке, ломая корочку льда, охватившего реку до половины; чьи-то руки гребли короткими веслами, затем втаскивали, рискуя перевернуть лодчонку, так и не затащив до конца, а бросив на половине, оставив ноги волочиться в ледяной воде; лодка пробивалась обратно. Уже на берегу, на отмели все те же жилистые руки пожилого мужчины (он ступал в высоких сапогах по черной кое-где воде) тянули поклажу, то есть лодку и мужика, набухшего и оттого тяжелого, с ручкой от шила в горле. То ли ее вытащить, то ли оставить, то ли отвезти его в милицию, то ли в реанимацию. Он поспешил выпустить воздух из лодки, и пока этот, с шилом, лежал на отмели, отнес ее в мотоцикл с коляской, стоящий в кустах. Взгромоздил сначала тело в люльку, потом лодку во вместительный рюкзак, привязал обе поклажи, чтоб не выпали на повороте. Все-таки решил в реанимацию, зачем милиции с шилом в горле. В реанимации его встретил пьяный дежурный врач и, широко расставив руки и улыбаясь, выслушал ничуть не обескуражившую его новость.
– Протокольчик придется писать, показания давать; здесь, – он указал на потерпевшего, – мне кажется, наши услуги уже не требуются. Кто он вам, родственник?
– Нет, просто гляжу – плывет.
– Не промок, значит, еще.
– Выходит дело. Ну я сгонял за мотоциклом, пока лодку накачивал, думал потонет, а он вот он. Плавучий оказался.
– Ну что ж, посмотрим, диагноз поставим. Вы пока не уходите до приезда милиции. Коля, Вася, приготовьте пациента, да побыстрей, что вы там, уснули что ли?
Появились действительно заспанные молодые люди и с неохотой, ленцой стали разоблачать втащенное в переднюю тело. Когда они совершенно раздели и уложили его на высокий стол, врач склонился и с осторожностью, медленно вынул шило, предварительно надев резиновые перчатки. Кровь пульсирующей струйкой слабо двинулась по шее и сползла за спину. Врач приставил стетоскоп к груди – пульс вроде бы еле-еле душа в теле. Вскоре появились две женщины в бежевых халатах, включили яркий свет, дверь, как оказалось в операционную, закрылась. И старик, оглядевшись и обнаружив ведра со швабрами, подошел и вылил воду сначала из правого сапога, потом из левого. Присел на топчан и тут же уснул, пригревшись.
А бизнесмен все никак не мог уснуть, все ему представлялся наркоман, налетевший на него вдруг, и если б он не увернулся, то точно пришлось бы рыб кормить. Но он недаром шел с тренировки по дзюдо и, изловчившись, вмазал ему в живот ногой с разворотом, одновременно перехватывая и выкручивая руку с чем-то стальным; а остальное произошло до нелепости глупо, вместо того чтоб разжать руку, наркоман уцепился и упрямо двинул острие; не ожидая такого натиска, дзюдоист ошалело смотрел на медленно и неуклонно приближающееся к его глазу жало, и чем ближе оно приближалось, тем дичее и безумней становился момент: какая-то искрящаяся сосулька метила ему в шар, на конце переливалась капля, искрящаяся и радужная, с узорчатыми краями, тупое бледное лицо наркомана с дрожащей и посиневшей от напряжения губой неслось на него. Совершенно мертвая тишина, слышно было, как равнодушно течет река под мостом, ломались и скрипели под башмаками кусочки заледеневшего снега. Глядя со стороны, можно было подумать, что они переплелись и качаются в каком-то странном танце.
– Щщщас, – прошипел наркоман и засунул откуда-то взявшуюся руку ему в рот. Надо было кусать, а она все лезла, и он, уже задыхаясь, толчком, навалившись всем телом и прижав его к перилам моста, надавил двумя руками на хрустнувшую руку, и сталь оказалась по самую рукоятку вогнанной в аккурат под адамово яблоко, в мягкую впадину. Наркоман обнял его, прижался лицом к лицу, что-то хрипя, елозя языком по щекам и не то пытаясь что-то сказать, не то цапнуть зубами. Обессиленные, они стояли в обнимку, бизнесмен даже поддерживал его, тот неуклонно сползал, и тут по ноге дзюдоиста поползла горячая жидкость. Неужели он меня убил – была первая лихорадочная мысль. За что, я так молод, меня любят красивые, очень-очень красивые женщины. Одна меня ждет дома в шелковом халатике, надетом прямо на голое, почти детское тело. Что же я сделал? Наркоман жарко, истошно дышал ему в лицо, глаза его струились. У него все плыло перед глазами, и этот мужик казался ему спасительной лодкой, от которой чья-то ласковая рука в звенящих тонких браслетах отталкивала его, а он плакал как маленький – не бойся, тут же мелко, трусишка, иначе ты никогда не научишься плавать. Или это была изнасилованная им девятиклассница, там, в парке, в которую он был влюблен и просто не знал, как все это получилось, а теперь он стоял перед ней на коленях и плакал, и руками размазывал свои сопли-слезы, а она вытирала ему лицо своими душистыми волосами.
– Ты никому не скажешь? – наконец вымолвил он через рыдания.
– Нет, – она отрицательно повертела головой.
– Все будет по-прежнему? Мы будем встречаться там же?
Она промолчала, и он понял по ее глазам.
Бизнесмен понял, что он хотел сказать.
– Ты никому не скажешь?
Бизнесмен отрицательно покачал головой.
– Вытащи! – разобрал он из хрипа, но как только он потянул за рукоять – она была наборной и переливалась как украшение индейского вождя, – тут же усилилась кровяная струйка, и он машинально остановил ее, поставив на место. Затем их руки разжались, наркоман начал отходить назад, растворяясь в свете фонаря и не опуская рук, словно не знал, которой из них попрощаться. Вдруг он натолкнулся на преграду и, плавно перевалив через нее, все еще глядя в глаза, стал приближаться к воде, пока не полетели брызги вокруг. Потом он появился лицом кверху, слабо помахал ручкой и поплыл…
Снился мне дом, где я счастлив был, и любовь моя улыбалась с экрана. Я работал тогда крановщиком, и город красивым казался мне с крана.
Накрахмаленная до твердости белая рубаха висела на стуле, а мы искали часы, завалившиеся за диван. Она ползала по полу, извиняюсь, с голой попой, когда вошел дед Иван и занял своим пузом полкомнаты.
– Что вы ищете?
– Часы.
– Да вот же они.
Он засмеялся и вышел.
– Эх вы!
Он шел по коридору и пел. И еще долго доносился его голос из уходящего в неизвестность коридора.