В детстве я редко болела в противоположность Наде, которую постоянно мучили ангины, бронхиты, а то и воспаление легких, но если уж я заболевала, то всерьез и надолго. В III классе я заполучила скарлатину. Накануне заболевания в субботу, после бани мы много дурачились, рядились с Надей в длинные бабушкины юбки, из распущенных, еще влажных волос сооружали замысловатые прически, словом, «представляли» театр.

Нашими зрителями были младшие сестры и брат, который был еще совсем маленьким и сидел у няни на коленях. Мы вволю повеселились, пока сверху не спустилась мама и не прогнала нас спать.

Наутро я проснулась вялая, с головной болью, термометр показал небольшую температуру, и мне разрешили не вставать. Весь день я провалялась с книгой в постели. К вечеру температура повысилась до 38 градусов, меня вырвало, а в понедельник я проснулась вся покрытая красной сыпью. Перепуганные родители повезли меня за десять верст в больницу. Был осенний слякотный день, сверху моросил дождь, под колесами визжала в колеях галька, мне почему-то особенно тягостно было слышать этот визг, хотелось заткнуть уши и спать, спать. Но ко мне в лицо то и дело заглядывала мама. Она держала надо мной зонт и все боялась, что капли дождя с зонта упадут на меня. Отец, сидя на козлах, погонял лошадь и, оглядываясь, с тревогой смотрел на нас.

В больнице старик доктор посмотрел сыпь на моем теле, заглянул в горло и тут же поставил диагноз:

– Скарлатина!

Я видела, как побледнела мама, как крепко стиснула пальцы рук, а отец страдальчески смотрел на меня, плотно сжав губы. Они тревожились не только за меня, но и за остальных детей, которые тоже могли заболеть скарлатиной, поскольку общались со мной. За время работы в школе они не раз имели возможность убедиться в том, насколько эта болезнь заразна, и как много жертв уносила так называемая «глоточная». Умирали дети не столько даже от самой болезни, как от осложнений после нее. Что же делать? Как быть? Доктор предложил оставить меня в больнице, там как раз открылось инфекционное отделение в связи со вспышкой скарлатины осенью. Но родители и мысли не допускали, чтобы оставить меня в больнице. Решено было лечить меня дома, изолировав от остальных детей. Вся семья переселилась вниз во владения бабушки и дедушки, а меня оставили наверху. И вот я на долгих шесть недель становлюсь узницей, со мною поселяется наверху павловская бабушка, которой строго настрого запрещено спускаться вниз и общаться с остальными обитателями дома и даже выходить за калитку, чтобы не разнести заразу по поселку. Но бабушке последнее требование кажется уже совсем излишним:

– Твоя мамочка хочет быть набожнее попа! – произносит она непонятную для меня фразу и, выждав, когда родители уйдут в школу, тут же отправляется в странствие по поселку. В одном доме ей надо повидать приятельницу, в другом просто соседку, в третьем передать клубок шерсти, который она по заказу напряла.

А что делала я в это время? Читала и читала! К счастью, моя болезнь протекала легко. Только около недели мне было «жарко», да чуть побаливало горло. А все остальные пять недель я чувствовала себя абсолютно здоровой, если не считать легкого пощипывания в коже, когда она начала шелушиться. Своих домашних я видела только через двойные рамы, да раз в день слышала из-за дверей в сени голос отца или матери, спрашивавших, как я себя чувствую, какая у меня температура, чего мне хочется?

Пишу бабушка готовила сама, благо большая квадратная печь, что отапливала три комнаты и переднюю, имела плиту. На ней бабушка варила щи, кашу, кипятила молоко и «какаву» (какао), которое я очень любила.

Итак, я много читала. Отец передавал мне через бабушку книги, которые после прочтения их мною тщательно окуривались серой, выдерживались на морозе и только тогда возвращались в библиотеку. Огромное впечатление на меня произвел «Робинзон Крузо». После прочтения этой книги мне не хотелось ничего читать, казалось, что ничто не может сравниться с нею. Но вот отец принес мне Вальтер Скотта (двенадцать тоненьких книжечек, сокращенный перевод для юношества), и я перенеслась в романтический мир средневековья, с его замками, рыцарями, прекрасными дамами, королем Ричардом Львиное Сердце. Незадолго до болезни я прочитала балладу Жуковского «Перчатка», в которой рассказывается, как некий рыцарь Делорт принял вызов прекрасной дамы, поднял перчатку, брошенную ею на арену к диким зверям.

«Рукоплесканьем встречен он, Его приветствуют красавицины взгляды, Но холодно приняв привет ее очей, В лицо перчатку ей Он бросил и сказал: «Не требую награды».

Теперь рыцарские романы Вальтер Скотта дали новую пишу моему воображению.

Читала я запоем и Майн Рида, и Фенимора Купера, и Жюля Верна. «Человека-невидимку» я впоследствии не могла себя заставить перечитать. Такой леденящий душу ужас испытывала я, читая сцену погони за «Человеком-невидимкой». Он бежит, оставляя за собой на снегу следы, и по этим следам гонятся за ним преследователи.

Наконец, шесть недель моего заточения миновали, я была выпарена в бане, вымыта и, тепло укутанная, доставлена в лоно семьи. Вся семья сидела за вечерним чаем и радовалась моему возвращению. А как же я была рада! Я не могла насмотреться на маму, на отца, на братца и сестренок. И все-таки мне было чуточку жаль своего одиночества там наверху, где я, предоставленная самой себе, могла читать сколько хотела.

Помню вторую свою болезнь: у меня вдруг заболело горло, меня кидало то в жар, то в холод. Отца не было дома, мама в растерянности металась около меня. Дед посоветовал:

– Дай, Анюта, ей керосину, все как рукой снимет. Бывало, хлебнешь его, керосину-то, на другой день как встрепанный встанешь…

Только растерянностью мамы можно объяснить то, что она вняла совету деда. Как сейчас вижу поднесенную к моему рту столовую ложку керосина и наготове вторую ложку с малиновым вареньем:

– Только ты сразу, Нина. Зажмурься и проглоти… А я тебе варенья.

Я зажмурилась, проглотила и упала без сознания. В больницу меня доставили с сильнейшими ожогами рта, пищевода и даже желудка. Я долго пролежала в больнице, вначале не могла сделать и глотка воды, меня отпаивали сливками. А когда выписалась из больницы, всех поразила бледностью лица и рук. Моя болезнь была тяжелым уроком для мамы, ведь она чуть не потеряла меня по своей вине. Не знаю, виноват ли в этом керосин, но я никогда больше не болела ангиной.

И еще одно свое заболевание помню. Было мне лет 13–14, училась я в шестом классе. Дедушки в живых уже к тому времени не было, отец был в постоянных разъездах, он помогал создавать уже новую советскую школу. На мне, как на старшей из детей, лежали многочисленные обязанности. Уж не говорю о том, что я должна была до школы подоить корову, нарезать и запарить в колоде солому, почистить в стайке. Я вынуждена была выполнять и тяжелую мужскую работу, такую, как колка дров. Но сил у меня было маловато, я всегда была маленькой и даже хрупкой на вид. К тому же харчи в те голодные двадцатые годы были известно какими, и я надорвалась. Надорвалась, поднимая тяжелые чурки над головой, пытаясь расколоть их с маху, как колол отец. В результате меня временами охватывала такая слабость, что я не только чурку, топор не могла поднять. Ноги становились точно ватными, руки дрожали, в глазах метались искры. Опять мама повезла меня в больницу.

Опять доктор выговаривал ей, удивляясь тому, как можно заставить девчушку в тринадцать лет, да еще такую щуплую, колоть дрова!

– Неужели нельзя было найти кого-то другого для этой работы!?

Мне было прописано железо, усиленное питание и никакой чрезмерной нагрузки, даже школу доктор предложил оставить. Но о том, чтобы бросить школу, я и слышать не хотела. Поэтому родители пошли на полумеру. Я продолжала посещать школу, но сидела в классе столько, сколько могла высидеть. Достаточно мне было почувствовать слабость, головокружение, как я с разрешения учительницы уходила домой. Дома в это время дня было тихо: родители и сестры в школе, малышня наверху с бабушкой. Я отрезала душистую горбушку от мягкого, присыпанного сверху мукой, каравая, круто солила ее и ложилась на диван. Съев горбушку, засыпала и спала до возвращения родителей из школы. Сон восстанавливал мои силы. К началу лета я почувствовала себя лучше. А лето с его свежим воздухом, купанием в пруду, походами в лес за ягодами и грибами, где самый воздух был уже целительным, сделали свое дело. Я загорела, щеки мои порозовели, и я опять почувствовала себя здоровой.

Как ни покажется странным, но эти болезни сыграли положительную роль в моей жизни. Дело в том, что меня все больше и больше захватывала страсть к чтению, а читать было некогда, и только, когда я болела, мне разрешалось читать сколько угодно. Вслед за Пушкиным я «открыла» Некрасова, Гоголя, Чехова, Горького. Читала запоем, стала рассеяна, все валилось у меня из рук, а тут еще надо было вязать чулки. Время было трудное, чулки носились собственного изготовления, и вязка их была для меня сущим наказанием. Чтобы как-то выгадать время для чтения, я забиралась в чулан, поближе к книгам. В руках чулок, а перед глазами раскрытая книга, и я не столько вяжу, как спускаю петли. Заслышав шаги возле чулана, я роняю книгу за сундук и старательно двигаю спицами. В чулан заглядывает бабушка:

– Вяжешь?

– Вяжу!

– Ну, то-то же!

Скоро хитрость моя была разгадана. Уж очень туго у меня подвигалась работа. Младшая сестренка, не умевшая еще читать, заглядывая в щелку чулана, то и дело кричала бабушке:

– Бабушка! А Нина опять в книжку глядит!

– Вот я ее ужо! – отвечала бабушка и стала задавать мне «урки» на день.

У отца была большая библиотека. Именно домашней библиотеке я обязана знакомству с классиками. Со временем отец передал библиотеку в полное мое ведение. Но, передав, потребовал, чтобы я освоила грамоту библиотечного дела. Он даже устроил меня ученицей в поселковую библиотеку, и я много полезного для себя почерпнула за время учебы. А главное, я много читала, знакомясь с теми авторами, книг которых не было в отцовской библиотеке.

Применив на деле полученные знания, я составила полный каталог книг, имевшихся в отцовской библиотеке, на каждую книгу завела карточку и, вообще, держала книги в строгом порядке, ведя учет выдачи их даже знакомым.

Отец и в самом деле был незаурядным человеком, выделявшимся из окружающей его среды. Судить об этом можно было даже по тому, как составлялась им библиотека. Уже не говоря о том, что были в ней все классики в полном собрании сочинений, начиная с Пушкина, Лермонтова, Толстого, Гоголя, были в ней книги Горького, Бунина, Вячеслава Шишкова, Брюсова, Блока, Анны Ахматовой. Как сейчас вижу перед собою тоненькую книжечку ее стихов «Четки», на обложке которой изображена дама в черном, с угловатыми коленями и локтями, с низкой до бровей челкой.

Выписывалось отцом и много журналов. Кроме «Нивы» и «Современника» запомнился журнал «Жизнь», редактируемый Горьким. Если не изменяет память, именно в нем я впервые прочитала повесть Чехова «Моя жизнь». Она потрясла меня, особенно сцена на даче, когда сквозь назойливый стук в окно осеннего дождя из темноты доносится истошное: «Караул!», и Маша, героиня повести, заломив в тоске руки, уходит в спальню, а главный герой по прозвищу «Маленькая польза» остается сидеть у стола и, тупо глядя в журнал с модными картинками, шепчет: «Маша, бедная Маша…» По глупой детской привычке мы не обращали внимания на авторов, кто написал, казалось неважным, важно было само содержание прочитанного. Так и я долгое время не подозревала, что потрясшую меня вещь написал Чехов, мой любимый писатель, а, когда, будучи уже студенткой, узнала, была бесконечно счастлива.

Любила очень стихи Никитина, Некрасова. Последний мне казался даже выше Пушкина. Конечно, Пушкина любила, особенно его сказки, но Некрасов был ближе, понятнее, от его стихов щемило сердце, и на глаза навертывались слезы. Даже перечитывая его «Несжатую полосу», «Арину – мать солдатскую», я не могла удержаться от слез. Лермонтов, пожалуй, тоже нравился больше Пушкина, но его бессмертное «Выхожу один я на дорогу» оставляло пока равнодушным, пленяли загадочностью, романтичностью стихи «В глубоком ущелье Дарьяла…» В подражание Лермонтову я даже сама лет в двенадцать сочинила поэму «Кавказский пленник», где были: «И звон мечей на поле брани, и песни чернооких дев…»

Не исключено, что некоторые строфы ее были заимствованы у Лермонтова, я вся была во власти его стихов, в голове складывались (а может быть, вспоминались) все новые и новые стихи, и порой мне самой трудно было отличить, где мое, а где чужое.

Когда мне было лет восемь, я совершила первый в своей жизни плагиат. Вряд ли в истории литературы был отмечен когда-либо случай столь раннего и столь беззастенчивого заимствования. Дело было так. Однажды, когда вся семья была за столом во время обеда, я, улучив минуту тишины, объявила во всеуслышание:

– Папа, а я стихи сочинила!

– Ну-ка, ну-ка, это интересно! – оживился отец. Он поощрял мое увлечение стихами.

– Одну минуточку, дети! Сейчас Нина прочтет нам свое новое стихотворение. Слушаем, Нина…

Все повернулись ко мне. Чувствуя на себе взгляды, полные любопытства, я проглотила слюну и каким-то сдавленным, не своим голосом прочитала:

– Зима, крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь…

Рука папы с вилкой, которую он подносил ко рту, так и застыла в воздухе. Глаза были полны недоумения, вопроса. Он не знал, что и подумать обо мне. Зато мама была безжалостна:

– Это же стихотворение Пушкина! Как не стыдно тебе выдавать его за свое!

– Нет, нет, Анюта! Зачем же так резко, – испуганно проговорил папа, – я убежден, Нина ничего не хотела приписывать себе. Это вышло у нее нечаянно. Вероятно, она когда-то слышала это стихотворение, две строчки врезались в ее память, а потом ей показалось, что она их сочинила. Так бывает…

Я сидела красная, низко опустив голову, боясь поднять глаза, мне было мучительно стыдно перед отцом, и в то же время я была благодарна ему за то, что он заступился за меня. Отец, отчасти, был прав. Я много читала для своего возраста и читала без разбору. На авторов книг не обращала никакого внимания. И вот однажды в журнале «Мир Божий» в какой-то повести я наткнулась на двустишие: «Зима. Крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь». В двух строчках мне открылся целый мир настроений и чувств. В самом деле, при слове «зима» разве не встает перед нами картина нашей чудесной русской зимы? Снег большими хлопьями медленно кружится в воздухе, и мягкий, пушистый стелется на землю. Лес стоит торжественный, тихий. Тронешь ветку, она качнется, обдаст тебя снежным каскадом, и снова тихо, тихо в лесу, как в заколдованном царстве. «Крестьянин торжествуя…» Конечно, мужик рад, ему надоела осенняя слякоть и бездорожье: ни дров привезти, ни за сеном съездить. «На дровнях…» Наконец-то, можно поставить эту дребезжащую, вихляющуюся туда-сюда по выбоинам дороги телегу под сарай и запрячь лошадь в сани. «Обновляя путь…» Перед глазами, точно наяву лежит ровная снежная простыня, и на ней далеко в даль протянулись следы только что проехавших саней…

Так думала я, снова и снова вчитываясь в поразившие меня строчки. Я не знала тогда, что их написал Пушкин. Мне казались они настолько просты и естественны, что их мог сказать каждый, в том числе и я. Вот почему я не очень грешила против правды, когда заявила, что их написала я. Они органично вошли в мое сознание. Но все-таки это был самый настоящий плагиат, и я всегда с краской стыда на лице вспоминала о нем. Стихи я не забросила, продолжала писать их. Мои «вирши» появлялись даже в школьном рукописном журнале «Огонек», но это были стихи о природе, о смене времен года. Свои «байронические» поэмы я стеснялась показывать даже отцу, они были нечто вроде дневника, в них выражались мои настроения, чувства. В пятнадцать лет я увлеклась поэзией Надсона. Для меня до сих пор остается загадкой, почему Надсон, поэт муки и отчаяния, был мне так созвучен в те годы. Ничего надсоновского, надломленного не было в моей жизни. Я была здоровая краснощекая, жизнерадостная девочка, воспитывалась в нормальной семье с хорошими моральными устоями. Писала же я такие стихи:

Я хотела б любить всей душою, в страстной неге тоску позабыть… Позабыть все страданья и жуки, Накипевшие слезы в душе… Сбросить цепи докучливой скуки И забыться в чарующем, сне…

Никаких «страстных мук», «докучливой скуки» я не испытывала. Повторяю, я была здоровая жизнерадостная девочка, которая не испытывала желания «забыться в чарующем сне», так как и без того спала «дай Боже», меня могли вместе с кроватью вынести из дому, и я не проснулась бы. А вот писалось же так. Помню, как я мучилась, подыскивая к слову «скуки», рифмующемуся со словом «муки», соответствующее определение и написав «докучливой скуки», не была уверена, правильно ли использовала его. В моей жизни было еще несколько периодов, когда стихи не давали мне покоя. Один из них совпал с годами студенчества. Я писала много стихов, но не сохранила их, и в памяти осталось лишь начало одного стихотворения:

Весна! Далеко голубое небо, С крыш дружная капель бежит, Пахнет землею, талым снегом, И под ногой льда корочка хрустит…