Первые три года в начальной школе я училась у мамы. Школа была в 2-х километрах от дома за поселком Одуй. Дорога шла через длинную плотину, соединявшую оба поселка, круто поднималась в гору, выводила за околицу Одуя, и там, на пригорке, у кромки соснового бора стояла наша школа. Белоснежная на фоне зеленого леса, она была очень живописна, казалась легкой, воздушной. И в самом деле, построенная по чертежам отца перед самой войной 1914 года, она была просторна, удобна и вполне соответствовала своему назначению. Тамбур, большая раздевалка, длинный коридор одним концом упиравшийся в учительскую, в другом конце его дверь в подсобные помещения: просторную кухню, умывальную комнату, в туалеты. По одну сторону коридора окна, выходящие на восток, по другую – шли двери в классы, их было четыре. Самая светлая комната – учительская, где единственное окно во всю стену выходило на юг, так что учительская постоянно была залита солнечным светом.

В большую перемену детей кормили завтраком. Мы рассаживались вдоль длиннущего стола, протяженностью во весь коридор, и школьная сторожиха, обходя нас с кастрюлей, каждому в его чашку вливала картофельную похлебку. Приправленная льняным маслом она была удивительно вкусна. Никогда позже мне не удавалось сварить такой похлебки. Может быть, имело значение и то, из какой картошки она была сварена? Уральская картошка белая, рассыпчатая уже сама по себе объедение, а тут еще приправленная луком, маслом и капустным рассолом. Завтраки были бесплатными. Школьники сами выращивали картошку, капусту и лук на пришкольном участке. И участок этот не походил на те ухоженные грядки, которые имеются теперь при школах, как обязательное приложение к урокам естествознания. Нет, участком нашей школы было поле, где высаживались не только картошка и капуста, но высеивался и лен, из семян которого потом давили масло. И поле это было не где-то за тридевять земель, а простиралось от самой школьной ограды. Участок вспахивался родителями школьников, но сажалась, окучивалась и копалась картошка самими детьми. Это были веселые уроки труда, навыки к которому прививались и дома.

Занятия в школе начинались в 9 часов утра и в 2 часа заканчивались. Каждое утро в половине девятого у ворот нашего дома останавливал свою лошаденку старик Прокопьич, с которым была договоренность о помесячной оплате. Лошаденка соответственно временам года была запряжена то в коробок, то в сани. Прокопьичу уже несколько лет было «сто лет». Крепкий, как гриб боровичок, он сохранил хорошее зрение и все до одного зубы. Дочь, 70-летняя старуха, у которой он жил, жаловалась маме, что она слышать не может, как отец хрумкает сухари: «Аж, у самой зубы ломит!». Прокопьич был очень аккуратен, не помню случая, чтобы он подвел маму и не доставил ее в школу к урокам. Зато мы должны были быть совершенно готовы к моменту, когда он подаст лошадь. Если я или сестра замешкивались, он не ждал и трогал лошадь, а мы вынуждены были бежать следом, догонять, а то и вовсе пешком приходить в школу, на своих двоих, как говорится. Тут уж и мама бывала безжалостна. Считалось, что она не имеет права даже на минутное опоздание. Кончаются уроки, выглянешь в окно, а Прокопьич со своей лошадкой уже стоит у дверей школы.

Мама была прекрасной учительницей, ее хвалили на всех учительских собраниях, прикрепляли к ней молодых для заимствования опыта, а при выходе на пенсию наградили таким адресом, что, читая его, нельзя было не прослезиться. Да, мама была героиня, такой она представляется мне и теперь. Родить двенадцать детей и ни года не пропустить из многих лет, отданных школе, разве это не геройство? Заботы по дому, о подрастающих детях, о муже, постоянно охваченном какой-нибудь идеей, сотни проверенных тетрадей, бессонные ночи возле постели больного ребенка. Сколько же требовалось на это и душевных и физических сил? и где, казалось, взять их этой высокой, хрупкой на вид женщине? Но неизменно каждое утро мама появлялась перед своим классом строгая, подтянутая, требовательная и…справедливая. Она любила своих учеников, любила свое дело, может быть, поэтому вопрос о дисциплине в классе никогда не стоял перед нею. Позднее, когда мама работала уже в восьмилетней школе, где полагался по штату и завуч, так тот, встревоженный тишиной, царящей в классе, приоткрывал дверь и заглядывал в класс. Нет, все в порядке, все увлеченно работают. Нередко маме передавали отстающие классы, и мама выправляла их. Ее ученики писали грамотно. Как она добивалась этого? Своим упорством, терпением, и этого же требовала от учеников. Не дай Бог, сделать в диктанте ошибку, мама не подчеркивала ее, дабы не закрепилась эта ошибка в зрительной памяти ученика, а тут же в тетради сама правильно напишет это слово. И заставит 10, 20, а то и 30 раз переписать его, чтобы потом, привыкнув, рука уже автоматически правильно выводила это слово. Большое значение она придавала и классному чтению вслух. Не терпела невнятного бормотания, требовала, чтобы каждое слово ученик произносил ясно, отчетливо, справедливо полагая, что неряшливая речь ведет и к неряшливому, безграмотному письму. Во время диктанта и сама старалась произносить слова четко, чтобы ученик не делал лишних ошибок, тогда как другие учителя, стараясь проверить грамотность учащихся, диктуют нарочно невнятно и тем самым, того не желая, сеют неграмотность. Запомнились мне мамины уроки еще и тем, что она умела разнообразить их. Так, в III классе она раздавала ученикам карточки с образцами неразборчивого почерка, и мы должны были расшифровать написанное, что и делали с превеликим удовольствием. Бьешься, бьешься, бывало, над каракулями, и звонок на перемену воспринимаешь как досадную помеху. Как я теперь понимаю, на карточках были факсимиле – точное воспроизведение (печатное) документа или рукописи какого-нибудь писателя, почерк которого был особенно неразборчив. Да, были, оказывается и такие учебные пособия в земской школе, как набор карточек с факсимиле. На уроках же письма мы знакомились с тем, как следует писать прошения, заявления, почтовые адреса.

Только однажды на уроке чтения мама оказалась не на высоте. Разбирали стихотворение, заданное на дом. Ученик, вызванный мамой, уверенно начал:

– Белка, клюнь на лбу морщины…

Мама не выдержала, засмеялась, а вслед за нею и мы, весь класс.

– Ваня! Ты неправильно читаешь. Надо: бел как лунь. Ты знаешь, что такое лунь?

– Нет.

– Это месяц, когда он только-только появляется на небе, он белый, серебристый. Вот и старик белый, седой…

Дома, когда мама, смеясь, рассказала отцу об эпизоде: «Белка клюнь на лбу морщины», отец тоже расхохотался, а потом, посерьезнев, выдал:

– А ведь ты, Анюта, неправильно растолковала детям слово «лунь». И совсем это не месяц, а птица из породы хищных.

– Какой ужас! Как же мне теперь быть?

– Войдешь и скажешь ученикам, что ты ошиблась.

Отец уже снова смеялся, видя непритворное огорчение мамы.

На следующий день на уроке чтения мама сказала:

– Дети! Слово «лунь», оказывается, имеет еще одно толкование. Лунь – это хищная птица, похожая на сову, чтобы вы это лучше запомнили, я принесла картинку.

И мама повесила на доску изображение совы.

– Не правда ли, серовато-белое оперение луня похоже на седину? Вот почему поэт и написал: бел как лунь.

Надо отметить, что мама хорошо вышла из затруднительного положения. Дав правильное толкование слова «лунь», она, тем не менее, сохранила право на собственное представление о нем. И это мамино представление мне больше нравилось, оно было поэтичнее. А серо-белая птица с круглыми глазами совсем не казалась похожей на седого старика.

В четвертом классе у нас была уже другая учительница – Надежда Петровна, маленькая, бледная, с квадратным лицом и тяжелым узлом волос на затылке. Этот тяжелый узел оттягивал ее голову назад, отчего ее лицо казалось надменным и злым. Мы не любили ее и боялись, так как за малейшую провинность она ставила к доске, а то и выгоняла из класса. Но однажды она поразила нас до онемения, может быть, потому и запомнилась. Рассказывая на уроке естествознания о строении полости рта, количестве зубов, она вдруг, каким-то неуловимым движением вынула изо рта свои зубы и протянула их классу, чтобы мы лучше их рассмотрели. Мы сидели, открыв рты, выпучив глаза, еще никогда нам не приходилось видеть, чтобы человек единым махом, запросто вынул изо рта свои зубы. Ведь мы не слыхивали еще никогда об искусственных зубах. Руки некоторых учеников (в том числе и я) непроизвольно потянулись к своим зубам пощупать, нельзя ли их выдернуть с такой же легкостью? Вот было смеху потом в учительской, когда Надежда Петровна рассказала, как она напугала своих учеников.

Для учебы в пятом классе родители отдали меня в коммерческое училище, но там мне очень не понравилось. Основной упор в преподавании был на изучении иностранных языков. Так, в первом классе коммерческого училища преподавались сразу два языка: французский и немецкий. К несчастью, я попала в училище в середине учебного года, и уроки иностранного языка превратились для меня в пытку. Вот в класс буквально как птичка влетает француженка и начинает что-то щебетать, класс более или менее дружно отвечает ей. Затем головка француженки вся в мелких кудряшках поворачивается ко мне, и француженка что-то непонятное спрашивает у меня. Я молчу. Вопрос повторяется уже более нетерпеливо. Снова молчание. Тогда учительница обращается с тем же вопросом уже ко всему классу. Класс хором отвечает, учительница довольно качает своими кудряшками и с укором смотрит на меня. Еще большей пыткой были для меня уроки немецкого языка, потому что вел их мужчина. В нем не было ничего устрашающего, наоборот, это был скорее приятный молодой человек с чуть подслеповатыми глазами. Но когда он садился за стол и, раскрыв журнал, окидывал класс взглядом, выбирая, кого бы вызвать, ученики втягивали головы в плечи и прятались за спины впереди сидевших. Мое же бедное сердечко начинало так биться, что готово было выпрыгнуть из груди.

В конце концов, я не выдержала этой пытки, собралась с духом и отправилась к директору училища, которому и заявила, что не хочу больше учиться у него.

– Почему? – удивленно спросил он, выйдя из-за большого письменного стола, на котором ничего не было кроме внушительного письменного прибора и небольшого листочка бумаги. Он даже приподнял волосы с моего лба, заглядывая в глаза.

Я решила, что мне терять уже нечего и без обиняков заявила:

– Потому, что мне не нравится у вас.

– Вот как! Странно. А мне помнится, твоя матушка очень просила принять тебя. Ну что ж, насильно мил не будешь. Можешь забрать свою метрику в канцелярии.

С легким сердцем я выходила из дверей училища, радуясь тому, что навсегда избавилась от этих ужасных ненавистных уроков иностранного языка. Мне кажется, что я потому впоследствии и не смогла овладеть ни одним иностранным языком, что именно в коммерческом училище получила отвращение к ним. Мама пришла в ужас, когда я веселехонькая заявилась домой и подробно рассказала о сцене в кабинете директора коммерческого училища.

– Нина! Как ты могла вот так прямо заявить директору, что тебе не нравится у него! Ведь коммерческое училище его детище! – патетически восклицала мама.

А я в свою очередь не могла понять, почему я должна была продолжать учиться в этом «детище», если учеба в нем вызывала у меня отвращение? Неожиданно папа встал на мою сторону.

– Нина сказала то, что думала. И совершенно незачем было врать, ссылаться на другие причины.

После зимних каникул я стала учиться во II классе городского училища, что соответствовало IV классу школы второй ступени. Здесь мне преподавание очень нравилось, были нормальные интересные уроки русского языка, литературы, истории, географии, математики и никаких уроков иностранных языков. Осенью папа получил назначение в Серафимовскую школу II ступени. Серафимовское село находилось от нашего дома в 100 верстах. Решено было, что в Серафимовск вначале поедем мы с папой, осмотримся, устроимся, а уже тогда приедет мама с остальными детьми. Но так случилось, что заболел кто-то из малышей, мама не могла тронуться в путь по санному следу, приехала только весной, и всю зиму мы прожили с отцом одни. Так как учительский дом был достаточно просторен, то не было нужды выселять из него двух учительниц, занимавших до нашего приезда квартиру, предназначенную нам. Папа нашел, что одной комнаты нам с ним вполне достаточно. Итак, мы стали жить в квартире не одни. Учительниц, как я уже упомянула, было две. Пожилая, вернее средних лет, Павла Ивановна жила с нами недолго, скоро она сняла комнату на селе, а потому запомнилась мало. Зато с другой учительницей – Катей Румянцевой – я подружилась крепко. Я даже перешла спать в ее комнату, предоставив отцу одному занимать нашу. Катюше было лет двадцать, она вела 2-ой класс и не очень огорчалась, если ученики не проявляли большого рвения в учебе. Гораздо больше ее заботила собственная внешность. Каждое утро меня будил ее тревожный голос:

– Нина, как я сегодня выгляжу?

– Ничего, – отвечала я, поднимая сонную голову с подушки и вглядываясь в Катю.

Мне казалось, что выглядела она всегда одинаково: черные жиденькие волосики в папильотках, чуть одутловатые щеки и припухшие со сна веки. Но темные Катины глаза с такой надеждой и мольбой устремлялись на меня, что я, кривя душой (что может измениться в человеке за ночь?), добавляла:

– Мне кажется, что ты сегодня выглядишь лучше!

– Правда? – радостно переспрашивала Катенька и, выпрыгнув из постели, начинала одеваться.

Меня всегда удивляло, что, прежде всего, сидя еще в одной ночной рубашке, она начинала натягивать чулки и только потом уже надевала все остальное. Кое-как, торопливо умывшись, Катя начинала заниматься своим лицом. Втирала в кожу какие-то мази, густо пудрилась мелко истолченным мелом, обгоревшей спичкой подводила брови и румянила щеки оберточной бумажкой от дешевых конфет. Стоя перед зеркалом, она то отодвигалась от него, оценивающе оглядывая себя, то вновь приближала лицо, накладывая последние штрихи. Затем Катя раскручивала папильотки, пышно взбивала волосы надо лбом, еще раз бросала взгляд в зеркало и довольная, схватив на бегу стопку ученических тетрадей, бежала на урок. На завтрак у нее уже не оставалось времени. Родители Кати жили на заводе Танино в 4-х верстах. Отец работал на почте, мать хозяйничала по дому. Каждое воскресенье Катя проводила дома, однажды она пригласила и меня с собою. Мне было интересно познакомиться с ее семьей. Я знала со слов Кати, что и в Ленинграде, где они жили, пока не переехали в Танино, отец тоже был почтовым работником. Почему семья, оставив Ленинград, поселилась в маленьком заводском поселке для меня так и осталось тайной. Катя как-то очень туманно объясняла мне их переезд.

Итак, в ближайшее же воскресенье мы отправились к родителям Кати. Жили они в казенной квартирке, состоявшей из маленькой спальни и кухни, впрочем, довольно просторной. Мать поразила меня сходством с Катей: такие же папильотки в темных волосах, одутловатые бледные щеки, темные глаза и брови. Но мать была выше и грузнее Кати, удивил меня ее большой низко опущенный живот и большая грудь, бумазейный застиранный халат. Вообще, во всем ее облике было что-то опустившееся, двигалась она точно в полусне, поглощенная своими мыслями. Машинально накрыла на стол, подав на обед кислые щи с грибами и сметаной и жареную в сале картошку. Меня неприятно поразило, как грубо, хамски Катя разговаривала с матерью. Она ни разу не назвала ее «мамой». Катя открылась мне незнакомой, неприятной в ней стороной. К обеду подошел и отец. Был он в фирменном кителе с позолоченными пуговицами, но тоже какой-то вялый, погрузневший. С ним Катя и двух слов не сказала, да, впрочем, он, пообедав, тут же ушел. Зато когда мы шли с Катей обратно домой, она дала волю своему раздражению:

– Не жилось им в Ленинграде! Теперь и я по их милости должна торчать в этой дыре, где ни одного приличного кавалера!

Из ее слов я поняла, что в Ленинграде они жили хорошо, были обеспечены, но отец оказался замешанным в какой-то организации меньшевистского толка, и был выслан сюда. Сетуя на то, что в округе нет ни одного приличного кавалера, Катя, между тем, не терялась, во всю флиртовала со старшими учениками школы. Школа в селе была открыта недавно (кстати, отец сыграл немаловажную роль в ее открытии), и в старшие классы хлынула сельская молодежь, потянувшаяся к знаниям. Так со мной в седьмом классе учились парни, которым было, кое-кому, и за 20 лет. А одному, уже женатому, Михаилу Мошеву было и вовсе 23 года. Женат он был на кержачке, красивой женщине одного с ним возраста, и поговаривали, что он жестоко избивал ее. Но сам Мошев, широкоплечий парень, категорически отрицал это, посмеивался хитро, пощипывая свои реденькие рыженькие усики.

Вот на этого-то Мошева Катя и обратила свое благосклонное внимание. Утром она совала мне записочку для Мошева, в которой назначала час свидания где-нибудь за школой. В условленный час Мошев подкатывал на лошади, запряженной в сани и, подхватив Катюшу, лихо мчал ее по дороге за село. Возвращалась Катя поздно, румяная и от мороза и от страстных поцелуев Мошева, со смехом рассказывала, как Мишка на повороте вывалил ее в снег. И всегда, вздыхая, заключала:

– Ах, если бы он был чуточку покультурнее, а то мужлан – мужланом. А тут еще эта кержачка…

Но кержачку Мошев стал поколачивать чаще, и она, не вытерпев издевательств, кинулась с жалобой в сельсовет. Вызвали отца, как директора школы, и он, узнав о шашнях учительницы с учеником, был взбешен. А когда узнал о моей роли связной, пришел в еще большую ярость. Никогда не помню, чтобы когда-нибудь (ни раньше, ни позже) он так кричал на меня:

– Да, знаешь ли ты, какую гнусную роль сводни играла ты в этом деле! Если дело дойдет до суда, я и пальцем не пошевелю, чтобы оправдать тебя! Получай по заслугам!

Несколько дней отец не разговаривал со мной, а Екатерине Ивановне предложил найти другую квартиру и, вообще, предупредил, что в школе она работает только до конца учебного года. Растерянная, залившись краской стыда, Катя перебралась на другую квартиру, и виделись мы с ней только в школе, и то редко. Весной она уехала из села. И где устроилась и как сложилась ее дальнейшая судьба, я так и не узнала никогда. Только изредка вставали в памяти помятое после сна ее лицо с темными, тревожно устремленными на меня глазами, и ее испуганный вопрос:

– Нина, как я сегодня выгляжу?