В детстве проблема религии для меня была мучительной и сложной. Воспитывались мы под двойным влиянием. С одной стороны отец – умный, волевой человек, убежденный атеист, с другой стороны мать – мягкая сердечная женщина, как дочь священника, получившая строгое религиозное воспитание. Я металась между ними двумя, склоняясь, то к неверию, то к религиозному экстазу.

Помню великопостный вечер накануне моей первой исповеди. Я лежала с мамой на ее постели, и мы припоминали все мои прегрешения. Грехов у меня оказалось много: обидела бабушку, подралась с соседским мальчишкой, без разрешения залезла в банку с вареньем, наступила кошке на хвост и так далее и тому подобное. Я чувствовала себя великой грешницей и обливалась слезами искреннего раскаяния. С трепетом ждала я следующего дня, чтобы исповедоваться в своих грехах перед батюшкой, а через него покаяться в них и перед Богом.

Наконец этот день наступил. В пустынной церкви тихий голос священника, робкие ответы исповедывавшихся. Говели мы всей школой, и ждать пришлось долго. Но вот я и еще несколько девочек поднялись на клирос и подошли к отцу Петру, законоучителю школы. Он склонил наши головы воедино, накрыл епитрахилью и усталым голосом заученно спросил:

– Не играли ли в карты?

– Грешны, батюшка, – смиренным хором отвечали девочки.

– Не пили ли вина?

– Грешны, батюшка…

– Не прелюбодействовали ли вы?

– Грешны, батюшка…

Я молчала, ибо карт в руках не держала, они беспощадно изгонялись у нас из дому, вина не пробовала и даже не знала его вкуса. Так могла ли я вместе со всеми твердить «Грешна, батюшка?!» Конечно, нет, но отчаяние теснило мне грудь, ведь Бог не слышал меня…

Домой я пришла в таком состоянии, что мама и отец перепугались. Из моих бессвязных, прерываемых рыданиями слов они поняли, что я терзаюсь новыми грехами, которые прибавились к моим прежним, ведь я не сказала «нет», когда меня спросили, не прелюбодействовала ли.

Как мне показалось, отец закашлялся, чтобы подавить смех, и поспешил разгладить усы, а мама смущенно заметила:

– Но тебе следовало, Нина, все-таки сказать «нет»!

– Да разве меня было бы слышно, когда они хором: «Грешны, батюшка!» – рыдая, ответила я.

Думаю, что не только для меня, но и для мамы моя первая исповедь не прошла даром. Она углубила трещину, которая уже была в ее вере. Она с грустью говорила:

– Завидую людям, которые слепо верят. Им легче жить…

Она уже не верила. Жизнь с мужем-атеистом разрушила ее веру. В поселке мы в некотором роде были отщепенцами. Когда батюшка шел по поселку с крестами, наши ворота были на запоре. И если в первое время священник, исполняя свой долг, еще пробовал постучать в них, то потом уже обходил дом «безбожника». Мама болезненно переживала отлучение, но отец был непоколебим. Единственно, в чем он уступал матери – не возбранял подготовку к праздникам. На «пасху» и у нас пеклись куличи, красились яйца. И вообще вся страстная неделя проходила в атмосфере радостного ожидания праздника и подготовки к нему. Комнаты в доме оклеивались новыми обоями, все чистилось, мылось, скреблось. Выставлялись зимние рамы, распахивались окна в сад. На мебель надевались белоснежные чехлы, на окна вешались накрахмаленные шторы, полы устилались красивыми, тонко вытканными половиками. В «чистый четверг» уборка в доме заканчивалась, до блеска протиралась последняя ступенька, и в доме воцарялась торжественная тишина. В субботу дом наполнялся ароматами свежеиспеченных куличей, творожной «пасхи».

Слыша о том, с какой торжественностью в церкви происходило богослужение в пасхальную ночь, я с вечера умоляла разбудить меня в полночь. Но каждый раз просыпалась только утром. Подозреваю, что отец просто-напросто не разрешал будить меня, он не хотел, чтобы торжественность богослужения окончательно сбила меня с толку. И был прав. Церковь не случайно обставляла свои обряды пышностью. Она знала, как подействовать на души веруюших. Мне нравилась какая-то особенная, полная глубокого смысла тишина церкви, в которой гулко разносились даже полушепотом сказанные слова. Красивое печальное пение на хорах, ярко освещенная хрустальная люстра под куполом, скорбные, потемневшие лики святых, колеблющееся пламя свечей перед ними, запах ладана – все это действовало на мое воображение.

Лет до десяти моим любимым писателем был Гоголь. Я буквально зачитывалась им. Особенно мне нравилась «Ночь перед Рождеством». Оксана была для меня идеалом женской красоты. Я страстно хотела походить на нее. Десятки раз я перечитывала описание ее прелестей, с книгой в руках бежала к зеркалу, чтобы, сравнив, убедиться, что я хоть чуточку похожа на эту обворожительную красавицу. Но, увы. Где же эти брови дугой, карие очи, приятная усмешка, прожигавшая душу, темные косы-змеи? Из зеркала смотрела на меня безбровая девочка, с серыми задумчивыми глазами, с вихорками коротко остриженных волос. Тяжелехонько вздохнув, я отходила от зеркала. Но не сдавалась. Я загоралась желанием исправить ошибку природы. На помощь приходила мамина аптечка. Чего только не испробовала я на своих бровях, чтобы сделать их черными и густыми: смазывала их валерьянкой, каплями датского короля и даже желудочными каплями. Чернее от этого они не стали. Вычитав в каком-то романе фразу: «Она была безброва, как и все северные красавицы», – я несколько утешилась, но с отсутствием косы долго не могла примириться.

Как-то даже дерзнула обратиться к Богу со своей просьбой о косе. В самом деле, что стоит Ему Всемогущему, Всеблагому исполнить мое желание? Ведь Он мог бы сделать это за одну ночь!

– Господи! Сделай так, чтобы я стала красивой. Пусть завтра у меня будет коса. Ты добрый, хороший, Ты можешь сделать это… Прошу Тебя! Я буду всегда послушной, буду помогать всем бедным и не буду больше задавать вопросов отцу Петру…

Об отце Петре я упомянула перед Богом неслучайно. Начитавшись в отцовской библиотеке о развитии животного и растительного мира, я как-то на уроке закона божьего, когда отец Петр рассказывал о сотворении мира в семь дней, огорошила его вопросом:

– А сколько миллионов лет длился день шестой?

Отец Петр, красный от гнева, посадил меня на место, пригрозив, что «о подвохе безбожника через дщерь неразумную доведет до сведения властей предержащих, дабы впредь было не повадно». Ничего не поняв из его туманной отповеди, я села на место, искренне недоумевая, почему мой вопрос поверг батюшку в такое негодование. Зато дома отец вволю посмеялся, когда я рассказала о случившемся.

– Так, – заметил он весело, потирая руки, – так-таки и спросила, сколько миллионов лет? Молодец, Нина!

Помолившись о косе, я уснула в уверенности, в убежденности, что Бог не останется глух к моей мольбе и что завтра, к утру, коса до колен у меня будет. Когда я проснулась на другой день, первым моим движением было ощупать голову. Но под рукой по-прежнему были лишь жестковатые вихорки…

Еще один случай сыграл немалую роль в крушении моей веры. В наш поселок приехал архиерей. Это было событие огромной важности для маленького заводского поселка. С раннего утра вся площадь перед церковью была запружена народом, съехавшимся из окрестных деревень. После обедни, отслуженной архиереем, в церковь был открыт доступ всем желающим приложиться к руке владыки. Целый день под палящими лучами солнца простояла я в веренице верующих, трепетно ожидая чуда. Слова «архиерей» и «Бог» были для меня синонимами. Владыка, глядя поверх голов, тупо ткнул в мои губы маленькую сухую руку. Я замешкалась. Он нетерпеливо повел плечом и взглянул на следующего. Под напором, идущих сзади верующих, я вынуждена была отойти в сторону, к выходу. Так вот ради чего я томилась целый день! Какого чуда ждала я? Может быть, я хотела облить слезами раскаяния руки владыки? А может, мне надо было видеть его все понимающие глаза, его тихую всепрощающую улыбку? Вместо этого – нетерпеливый, устало равнодушный взмах руки, мгновенное прикосновение суховатой кожи к губам. Разочарование было полное. Дома отец встретил смешком:

– Ну, как? Сподобилась, богомолка?! Хорошо-о! Он, может быть, перед этим в уборной был и рук, наверняка, не вымыл! Божья благодать!

Слова отца были для меня ушатом холодной воды.

В школе 2-ой ступени мы с сестрой Надей учились в Очере, тоже в заводском поселке в десяти верстах от нашего дома. Снимали «залу» у одинокой старушки. Вторую половину дома хозяйка сдавала местному батюшке, отцу Евгению, у которого была куча ребятишек и жена с большим животом и вечно заплаканными глазами.

Сам батюшка, веселый, с масляными глазками и рыжей бородкой, похожей на подвязанную мочалку, был постоянно «навеселе». И мы с Надей больше всего боялись встречаться с ним на лестнице. Широко расставив свои ручищи, покрытые рыжим пухом, он ловил которую-нибудь из нас и, прижав к стене, похохатывая, щекотал. Мы стали бояться выходить на лестницу, подозревая, что отец Евгений подкарауливал нас. Пришлось рассказать обо всем хозяйке, и с тех пор она стала провожать нас. Стояла на площадке лестницы и ждала, пока мы не скроемся в парадной двери.

На страстной неделе после службы в церкви батюшка так напился, что еле на ногах держался. Он вошел в «залу», где мы с Надей мыли окна, несколько мгновений стоял, покачиваясь, наблюдая за сестрой, которая, встав на стул, протирала стекла, и вдруг, сделав в ее сторону два-три неверных шага, рухнул на колени перед нею, обнимая и целуя ее босые ноги. Надя заплакала, закричала. Я тоже. На крик прибежали матушка и хозяйка. Вдвоем они оттащили отца Евгения и под руки увели его упиравшегося на другую половину дома.

После этого отец нашел нам другую квартиру. Так был нанесён ещё один удар по моей наивной детской вере.

После окончания школы я была назначена избачем в село. Здесь я встретила свою подругу по школе, с которой не виделась года три. Мы обе обрадовались встрече, и Сима пригласила меня к себе.

– Только не знаю, Нина, – в странном смущении замешкалась она, – удобно ли тебе будет? Ведь ты, наверное, комсомолка, а мой отец – священник, брат – дьякон, а сама я… пеку просфоры…

Я в изумлении смотрела на подругу. Никогда ранее я не слышала от нее, что она дочь священника. Но после того как она сообщила мне об этом, мне уже неудобно было отказываться от приглашения. Это значило обидеть Симу, а она мне и без того казалась такой несчастной: темный платок, скорбно поджатые губы и какой-то обреченный взгляд делали ее намного лет старше.

Не без трепета вступила я в большой поповский дом. Верх его был отведен под жилые комнаты, а низ, довольно мрачный и неприглядный, под всякого рода чуланы и кухню. Едва мы вошли в кухню, как Сима бросилась к квашне и стала уминать тесто, вылезшее из нее. Квашня была большая, и Симе с ее впалой грудью и слабыми руками было нелегко справиться с нею. Сима познакомила нас с отцом. Отец Сергий был высокий костлявый старик с такими же обреченными как у дочери глазами, ряса болталась на нем.

– Ты, Серафима, еще одну квашню поставь, – распорядился он глухим голосом, – завтра Покров… Сама знаешь, как просфоры нужны будут.

Сказав это, отец Сергий удалился к себе, наверх. А Сима, покорно вздохнув, принялась ставить еще одну квашню.

– Вот так и живу, Нина, из кухни да чулана не вылезаю…

На Симе, помимо просфор, лежала еще и вся домашняя работа: стирка, уборка, приготовление еды, в хозяйстве были лошадь, две коровы, куры. Да, нелегко жилось Симе в доме отца. Недаром у нее был такой изможденный вид.

За столом, во время чая, я имела возможность познакомиться с остальными членами семейства. Брат Симы, отец дьякон, был здоровым красивым парнем лет двадцати семи. Он то и дело пощипывал свою недавно отпущенную бородку. «Дьяконица» была под стать ему: полная, темноглазая, светлокосая, она держала на коленях младенца с перетянутыми ручками и ножками и кормила его грудью.

За столом между «отцами» зашел спор о том, в какой деревне выгоднее отслужить завтрашнюю обедню. В самом селе церковь была занята под клуб. Отец Сергий настаивал на одной деревне, а отец дьякон – на другой.

– Чего нам, батя, соваться туда? Кто туда придет? Одни старухи! Заранее можно сказать, что никакой выгоды не будет!

Отец Сергий крякнул, дьякон взглянул на меня и осекся. Отцы переглянулись между собой и замолчали. А мне было нестерпимо стыдно, точно я увидела их голыми.

В тот же год я попала в небольшую кладбищенскую церковь, где шло отпевание моего школьного учителя. Представьте себе такую картину: аналой покрыт самой обычной клеенкой, а ведь ему положено сверкать богатыми ризами, так было когда-то даже в нашей маленькой церквушке. Вправо от входа сооружено нечто вроде помоста. На нем грубо сколоченный стол, за которым сидел дядька с опухшим от пьянства лицом и лил из воска свечи. Тут же на помосте стояло ведро с воткнутым в него веником.

За вторым столом, чуть поодаль, сидела женщина-казначей и пила чай из жестяного чайника. Перед нею лежали счеты. И пока шло отпевание, она щелкала костяшками, словно аккомпанируя возгласам священника.

Никакой торжественности. Все предельно оголено. Не церковь, а артель «Бытуслуг». По наивности мне казалось, что если бы в прежние времена церковь не обставляла обряды пышностью и торжественностью, она не имела бы такой притягательной силы.

Помню, с каким нетерпением ожидали мы Рождества, и не только потому, что с Рождества начинались школьные каникулы и устраивались елки, а потому что и взрослых и нас, детей, охватывало особое чувство приподнятости в ожидании праздника. Целую неделю мы с мамой разучивали рождественский тропарь, которым должны были порадовать бабушку и дедушку. Утром, бывало, проснешься, а в передней уже звенит хор детских голосов: это толпа ребятишек набежала и, попросив разрешения, начала славить Христа.

Быстро вскакивали с постели, одевались, умывались и бежали вниз, чтобы пропеть разученный тропарь перед дедушкой и бабушкой. Наше пение доставляло им огромное удовольствие. Дед, прослезившись, вынимал кошелек и давал нам с Надей по новому серебряному гривеннику. Но славить Христа дома нам казалось скучно. Куда интереснее было пробежаться в ватаге ребятишек по поселку. И вот однажды мы не устояли от искушения: оделись, потихоньку выскользнули из дома и присоединились к ребятишкам, бегавшим из дома в дом. А когда счастливые, довольные вернулись домой, нас встретило настороженное молчание взрослых. Чувствуя, что провинились, пристыженные мы решили поправить дело и, когда вся семья собралась за утренним чаем, выстроились перед дедушкой и бабушкой и открыли, было, рот, чтобы пропеть рождественский тропарь, как обычно пели, но отец оборвал нас:

– Довольно, – резко сказал он, – с сегодняшнего дня вы больше не будете петь!

Мы заплакали. И как ни просил дед простить нас и разрешить нам по-прежнему «славить Христа» дома, отец был непреклонен. Мы навсегда лишились веселых дедушкиных гривенников. Так отец наказал нас за непослушание.