Станислав Лем
ФУТУРОЛОГИЧЕСКИЙ КОНГРЕСС
[22]
Из воспоминаний Ийона Тихого
Пер. с польского К. Душенко
Восьмой всемирный футурологический конгресс открылся в Костарикане. Честно говоря, я не поехал бы в Нунас, если бы не профессор Тарантога: он дал мне понять, что там на меня рассчитывают. Еще он сказал (и это меня задело), что астронавтика стала теперь разновидностью бегства от земных передряг. Всякий, кто сыт ими по горло, удирает в Галактику — может быть, самое худшее случится в его отсутствие. И в самом деле, возвращаясь из путешествий, особенно в прежние годы, я с тревогой выискивал в иллюминаторе Землю — не превратилась ли она в печеную картофелину. Поэтому я не очень-то сопротивлялся, а только заметил, что не разбираюсь в футурологии. «Мало кто смыслит в насосах, — возразил Тарантога, — однако все мы кидаемся к помпе, услышав: „Течь в трюме!“»
Правление Футурологического общества выбрало Костарикану не случайно; темой конгресса был демографический взрыв и меры борьбы с ним, а Костарикане принадлежит мировой рекорд по темпам роста населения; предполагалось, что это обстоятельство удвоит эффективность нашей работы. Правда, злые языки называли иную причину: в Нунасе наполовину пустовал новый отель корпорации «Хилтон», а на конгресс, кроме самих футурологов, ожидалось столько же журналистов. Теперь уже от отеля не осталось камня на камне, так что я, не опасаясь обвинений в рекламных преувеличениях, могу со спокойной совестью утверждать: «Хилтон» был превосходен. Моя оценка имеет особый вес — ведь по натуре я сибарит и лишь чувство долга заставило меня променять комфорт на каторжный труд астронавта.
Над плоским пятиэтажным цоколем «Хилтона» возвышались еще сто шесть этажей. На крыше нижней части здания разместились теннисные корты, бассейны, солярии, дорожки для картинга, карусели, служившие одновременно рулетками, тир (где можно было стрелять по манекенам, изображавшим кого угодно, на выбор — заказы выполнялись в течение суток), а также раковина открытой эстрады, снабженная установками со слезоточивым газом. Меня поселили на сотом этаже, откуда я мог созерцать иссиня-коричневую пелену смога, нависшую над столицей. Кое-что из гостиничного инвентаря меня озадачило, например, трехметровый железный прут в углу ванной комнаты, маскхалат в платяном шкафу, мешок сухарей под кроватью. На яшмовой стене ванной, рядом с полотенцами, висел моток настоящей альпинистской веревки, а вставляя ключ в дверной английский замок, я заметил небольшую табличку: «Дирекция гарантирует, что в этом номере БОМБ нет».
Как известно, теперь ученые делятся на оседлых и кочующих. Первые по старинке что-то исследуют, вторые — разъезжают по конференциям и конгрессам. Кочующего ученого легко распознать: на груди у него карточка с фамилией и ученой степенью, в кармане — расписание авиарейсов; он не признает подтяжек с металлической пряжкой и портфель закрывает на пластмассовую защелку — а то, чего доброго, при выходе на посадку завоет сирена и решат, будто у тебя спрятан кинжал или кольт. Специальную литературу такой ученый читает по дороге в аэропорт, в залах ожидания и гостиничных барах. По понятным причинам я был не в курсе последних достижений земной культуры и спровоцировал сигналы тревоги в аэропортах Бангкока, Афин и самого Нунаса — а все потому, что во рту у меня шесть стальных коронок. В Костарикане я хотел заменить их фарфоровыми; увы, непредвиденные события этому помешали. А насчет прута, сухарей и маскхалата, один из футурологов-американцев снисходительно разъяснил мне, что в наши дни гостиничное дело требует неведомых ранее мер безопасности. Каждый такой предмет повышает выживаемость постояльца. На эти слова я, по легкомыслию, должного внимания не обратил.
Заседание было назначено на вторую половину дня, но уже утром мы получили полный комплект материалов конгресса, превосходно оформленных и со множеством приложений. Особенно радовали глаз отрывные купоны из голубой глянцевой бумаги со штампом «Разрешение на копуляцию».
Научные конференции тоже пострадали от демографического взрыва: популяция футурологов растет не менее быстро, чем остальная часть человечества, так что конгрессы проходят в сутолоке и спешке. О чтении докладов с трибуны и речи не может быть, знакомиться с ними нужно заранее. Утром, однако, было не до того, поскольку хозяева пригласили нас на коктейль. Эта скромная церемония обошлась почти без происшествий, только делегацию США забросали гнилыми помидорами.
Уже с бокалом в руке я узнал — от Джима Стэнтора, знакомого журналиста из Юнайтед Пресс Интернейшнл, — что на рассвете похищены консул и третий атташе американского посольства в Костарикане. В обмен на дипломатов похитители-экстремисты требовали освободить политзаключенных, а для большей весомости своего ультиматума в посольство и в министерства присылали зубы заложников и угрожали эскалацией. Это, однако, не внесло диссонанса в дружественную атмосферу коктейля.
Присутствовал лично посол США; он произнес спич о пользе сотрудничества между народами; правда, при этом его окружали шестеро плечистых парней в штатском, которые держали нас под прицелом. Признаюсь, это несколько смутило меня. А тут еще на беду мой сосед, темнокожий индиец, полез в карман за платком. Как позднее убеждал меня пресс-секретарь Футурологического общества, действия телохранителей были необходимы и гуманны. Охрана вооружена автоматами большого калибра, но малой пробойной силы, как и охрана пассажирских самолетов, и третьи лица ничем не рискуют — не то, что прежде, когда пуля, уложив террориста, случалось, прошивала еще пять-шесть ни в чем не повинных пассажиров. И все же не очень приятно, когда изрешеченный пулями человек падает к вашим ногам, даже если это обычное недоразумение, которое позже улаживается дипломатическим путем.
Впрочем, вместо рассуждений из области, если можно так выразиться, человеколюбивой баллистики, мне, пожалуй, следовало бы объяснить, почему я так и не успел просмотреть материалы конгресса. Не говоря уже о той малоприятной подробности, что пришлось спешно менять окровавленную рубашку, я вопреки обыкновению завтракал не у себя, а в баре. С утра я привык есть яйца в мешочек, а такой гостиницы, где можно получить их прямо в постель целехонькими, с нерастекшимся желтком, еще не построено. Это связано, разумеется, с гигантскими размерами столичных отелей. Если от кухни до номера полторы мили, ничто не спасет желток от взбалтывания. Как я слышал, эксперты «Хилтона», занимавшиеся этой проблемой, единственным выходом признали сверхзвуковой лифт; но sonic boom — грохот при прохождении звукового барьера — в замкнутом пространстве отеля мог повредить барабанные перепонки. Конечно, если бы кухонный автомат доставлял прямо в номер сырые яйца, которые на ваших глазах автокельнер варил бы в мешочек… Но отсюда рукой подать до собственного курятника в номере. Вот почему утром я пошел в бар. Девяносто пять процентов обитателей гостиниц составляют ныне участники конференций и съездов. Гость-одиночка, турист-индивидуалист без опознавательной карточки на лацкане и портфеля, распухшего от ученых бумаг, стал редок как черный жемчуг. Одновременно с нашим конгрессом в Костарикане проходила конференция молодых бунтарей группировки «Тигры», конгресс Ассоциации издателей Освобожденной литературы, а также Общества филуменистов. Обычно делегатам-коллегам дают соседние номера, но мне, в знак особого уважения, дирекция выделила апартаменты на сотом этаже. Здесь имелся пальмовый сад с женским оркестром, исполнявшим музыку Баха; к тому же оркестрантки совершали коллективный стриптиз. Без этого я, пожалуй, мог бы и обойтись; к сожалению, свободных номеров уже не было — пришлось довольствоваться тем, что дают.
Едва я уселся в баре, как широкоплечий кудрявобородый сосед (его борода не хуже меню рассказывала о завтраках, обедах и ужинах прошедшей недели) сунул мне прямо в нос массивную окованную двустволку и с радостным гоготом спросил, какого я мнения о его папинтовке. Я не понял, о чем он, но предпочел не показывать вида. Молчание — лучшая тактика при случайных знакомствах. И правда, он тут же с готовностью объяснил, что скорострельный двуствольный штуцер с лазерным прицелом — идеальное оружие для охоты на папу римского. Болтая без удержу, он достал из кармана помятую фотокарточку; на снимке можно было узнать его самого, целящегося в мишень — ею служил манекен в кардинальской шапочке. Бородач, по его словам, уже достиг своей лучшей формы и отправляется в Рим на церковные торжества, чтоб застрелить Его святейшество на площади святого Петра. Я не верил ни единому слову этого человека, но он, не умолкая ни на минуту, показал поочередно: авиабилет, карманный служе́бник и памятку для американских паломников, а также пачку патронов с крестообразной головкой. Из экономии билет он взял в одну только сторону, не сомневаясь, что разъяренные пилигримы разорвут на куски убийцу. Эта перспектива, как видно, приводила его в превосходное настроение.
Сперва я решил, что имею дело с маньяком или профессиональным динамитчиком-экстремистом, каких в наше время пруд пруди. Ничуть не бывало! Захлебываясь словами и то и дело сползая с высокого табурета, чтобы поднять сваливающуюся двустволку, он объяснил мне, что сам-то он истовый, правоверный католик; тем большей жертвой будет с его стороны эта операция («операция П», как он ее называл). Нужно взбудоражить совесть планеты, а что взбудоражит ее сильнее, чем поступок столь ужасающий? Он, мол, сделает то же, что Авраам, согласно писанию, хотел сделать с Исааком, только наоборот: не сына ухлопает, а отца, к тому же святого, и явит тем самым пример высочайшего самоотречения, на какое способен христианин. Тело свое он отдаст на поругание, душу — на вечные муки, и все для того, чтоб открыть глаза человечеству. «Ну-ну, — подумал я про себя, — не многовато ли стало любителей открывать нам глаза?»
Его филиппика не убедила меня, я отправился спасать папу — иными словами, сообщить кому-нибудь об «операции П»; но Стэнтор, который встретился мне в баре 77 этажа, даже не выслушал меня до конца. Он рассказал, что в подарках, преподнесенных недавно Адриану XI делегацией американских католиков, оказались две бомбы с часовым механизмом и бочонок, наполненный не вином для причастия, а нитроглицерином. Равнодушие Стэнтора к судьбе святого отца стало понятнее, когда я узнал, что экстремисты тем временем прислали в посольство целую ногу — неизвестно лишь, чью. Впрочем, журналиста позвали к телефону, и наша беседа оборвалась; кажется, на Авенида Романа кто-то поджег себя в знак протеста.
В баре на 77 этаже атмосфера царила совершенно иная, чем наверху. Здесь было полно босоногих девиц в сетчатых блузках до пояса и при шпагах. У многих косички по самой последней моде крепились к брелочку на шее или к ошейнику, утыканному обойными гвоздиками. Кто они были, филуменистки или секретарши Освобожденных издателей, не знаю; судя по цветным фотографиям, которые они разглядывали, речь скорее шла об Освобожденной литературе. Я спустился девятью этажами ниже, где разместились мои футурологи, и в очередном баре выпил коктейль с Альфонсом Мовеном из агентства Франс Пресс. В последний раз попробовал я спасти папу; Мовен выслушал меня со стоической выдержкой и промычал, что месяц назад какой-то полигрим-австралиец уже стрелял в Ватикане, хотя и с противоположных идейных позиций. Мовен рассчитывал на интересное интервью с неким Мануэлем Пирульо, которого разыскивали ФБР, Сюрте, Интерпол и десяток других полицейских служб. Этот субъект основал фирму услуг нового типа, выступая в роли эксперта по покушениям с применением взрывчатых веществ (отсюда его псевдоним «Бомбардир»), и прямо-таки козырял своей безыдейностью.
Нашу беседу прервала рыжеволосая красотка в чем-то вроде ночной кружевной рубашки, продырявленной автоматными очередями — как выяснилось, связная экстремистов; ей поручили провести репортера в их штаб-квартиру. На прощанье Мовен вручил мне рекламную листовку Пирульо. «Настала пора, — говорилось в ней, — покончить с эскападами безответственных дилетантов, которые не отличат динамит от мелинита, а гремучую ртуть — от бикфордова шнура; в эпоху узкой специализации смешно кустарничать, пренебрегая помощью добросовестных и квалифицированных специалистов». На обороте помещались цены услуг в валютах наиболее развитых стран.
Футурологи начинали стекаться в бар, когда вбежал бледный как смерть профессор Машкенази; его била нервная дрожь: он кричал, что в номере у него бомба с часовым механизмом. Привычный к подобным вещам бармен тут же скомандовал: «В укрытие!» — и нырнул под стойку. Однако вскоре гостиничные детективы установили, что это всего лишь розыгрыш: в коробку из-под кексов кто-то засунул обыкновенный будильник. Шутник, похоже, был англичанином, они обожают такие practical jokees. Впрочем, инцидент тут же предали забвению, ибо явились Дж. Стэнтор и Дж. Г. Хаулер, репортеры ЮПИ, с текстом ноты правительства США правительству Костариканы по вопросу о похищенных дипломатах. Нота была составлена на обычном дипломатическом языке, и ни зубы, ни нога прямо в ней не назывались.
Джим сказал, что местные власти могут решиться на крайние меры. Генерал Аполлон Диас, диктатор, склоняется к мнению «ястребов» — на насилие ответить насилием. На заседании (правительство заседало непрерывно) было предложено перейти в контрнаступление, то есть вырывать у политзаключенных, выдачи которых требуют экстремисты, по два зуба за зуб, а так как адрес их штаб-квартиры неизвестен — посылать эти зубы до востребования. В экстренном выпуске «Нью-Йорк таймс» обозреватель Сульцбергер взывал к человеческому разуму и солидарности. Стэнтор под большим секретом сообщил мне, что правительство реквизировало принадлежащий США поезд с военным снаряжением; он шел транзитом через Костарикану в Перу. До сих пор экстремистам не приходило в голову похищать футурологов, что с их точки зрения было бы не так уж глупо, ведь футурологов в это время в Костарикане насчитывалось больше, чем дипломатов. Впрочем, стоэтажный отель — организм столь огромный и столь изолированный, что вести извне доходят сюда как с другого полушария. Пока что футурологи не проявляли ни малейших признаков паники; во всяком случае бюро путешествий отеля не штурмовали желающие немедленно вылететь в Штаты или другую страну.
Банкет по случаю открытия был назначен на два часа, а я еще не успел переодеться в вечернюю пижаму. Итак, я поднялся к себе, а потом, задыхаясь от спешки, спустился на 46 этаж, в Пурпурный зал. В фойе меня встретили две прелестные девушки в одних шароварах (их бюсты были расписаны незабудками и подснежниками) и вручили сверкающий глянцем проспект. Не взглянув на него, я вошел в пустой еще зал; при виде накрытых столов у меня перехватило дыхание. Не потому, что они ломились от яств, нет: все блюда без исключения имели форму гениталий. Обман зрения исключался, ибо невидимые глазу динамики грянули популярный в определенных кругах шлягер: «Прочь кретинов и каналий, что не любят вакханалий!»
Появились первые гости, густобородые и пышноусые, впрочем, люди все молодые, в пижамах или без оных; когда же шестеро официантов внесли торт, то при виде этого непристойнейшего в мире творения кулинаров мне стало окончательно ясно: я ошибся этажом и попал на банкет Освобожденной литературы. Сославшись на то, что потерялась моя секретарша, я поспешил улизнуть и спустился на этаж ниже, дабы перевести дух в подобающем месте; Пурпурный зал (а не Розовый, куда меня занесло) был уже полон.
Разочарование, вызванное непритязательной обстановкой приема, я, как умел, скрыл. Горячих блюд не было, к тому же из огромного зала убрали все кресла и стулья, дабы гости угощались стоя. Пришлось проявить необходимую в таких случаях ловкость, чтобы протолкаться к наиболее лакомым блюдам. Синьор Кильоне, представитель Футурологического общества Костариканы, очаровательно улыбаясь, разъяснял неуместность кулинарных излишеств: ведь одной из тем дискуссии будет грозящая миру голодная катастрофа. Нашлись, разумеется, скептики, утверждавшие, что Обществу просто урезали дотации, отсюда и бережливость устроителей. Журналисты, которых профессия вынуждала поститься, шныряли по залу в поисках интервью со светилами зарубежной прогностики; вместо посла США прибыл всего лишь третий секретарь посольства с мощной охраной, один во всем зале — в смокинге (бронированный жилет трудно скрыть под пижамой). Гостей из города, как я слышал, подвергали в холле досмотру, и там вроде бы уже высились груды изъятого оружия.
Первое заседание было назначено на пять вечера, оставалось достаточно времени, чтобы отдохнуть, и я снова отправился на сотый этаж. После пересоленных салатов хотелось пить, но бар моего этажа оккупировали динамитчики и бунтари со своими девицами; я же был сыт по горло беседой с бородатым папистом (или антипапистом). Пришлось ограничиться водой из-под крана. Не успел я допить стакан, как в ванной и обеих комнатах погас свет, а телефон, какой бы я номер ни набирал, упорно связывал меня с автоматом, рассказывающим сказку о Золушке. Спуститься на лифте не удалось — он тоже вышел из строя. Из бара доносилось хоровое пение молодых бунтарей; те уже стреляли в такт музыке, хотелось бы надеяться, что мимо.
Подобные вещи случаются и в первоклассных отелях, хотя утешительного тут мало; но что удивило меня больше всего, так это моя собственная реакция. Настроение, довольно скверное после беседы с папским стрелком, улучшалось с каждой секундой. Пробираясь наощупь и переворачивая при этом мебель, я только кротко улыбался в темноту, и даже разбитое в кровь колено не сказалось на моем благодушии — все вокруг умиляло меня. Нащупав на ночном столике остатки второго завтрака, я вырвал из программы конгресса листок, свернул его в жгут, воткнул в кусок масла и зажег. Получился коптящий, правда, но все-таки светильник; при его мерцающем свете я уселся в кресло. У меня оставалось два с лишним часа свободного времени, включая часовую прогулку по лестнице — ведь лифт не работал. Мое благодушное настроение подвергалось дальнейшим метаморфозам; я следил за ними с живым интересом. Все было так здорово, просто чудесно! Я с ходу мог бы привести массу доводов в защиту всего происходившего со мной. Мне было ясно, как дважды два, что номер «Хилтона», погруженный в кромешную тьму, в чаду и копоти от масляного светильника, отрезанный от остального мира, с телефоном, рассказывающим сказки, — одно из приятнейших мест, какое только можно себе представить. Вдобавок мне страшно хотелось погладить кого-нибудь по голове, на худой конец, обменяться рукопожатием — и чтобы при этом мы глубоко и душевно заглянули друг другу в глаза.
Я в обе щеки расцеловал бы злейшего недруга. Расплывшееся масло шипело, дымило, и мой светильник поминутно гас; то, что «масло» рифмуется с «погасло», вызвало у меня прямо-таки пароксизм смеха, хотя как раз в это время я обжег себе пальцы в безуспешных попытках снова зажечь бумажный фитиль. Самодельный светильник едва теплился, а я мурлыкал себе под нос арии из старых оперетт, нисколько не смущаясь тем, что от чада першило в горле и слезы струились из воспаленных глаз. Вставая, я хлопнулся оземь и стукнулся лбом о чемодан, но шишка величиной с яйцо только улучшила мое настроение, если это вообще еще было возможно. Я покатывался со смеху, почти удушенный едким, вонючим дымом — даже это ничуть не уменьшило моего беспричинного ликования. Потом лег на кровать, не застеленную с утра, хотя было уже далеко за полдень; о нерадивой прислуге я думал, как о собственных детях: кроме ласковых уменьшительных прозвищ и нежных словечек, ничего не приходило мне в голову. А если я задохнусь? Ну что же — о столь милой, забавной смерти можно только мечтать. Но такая мысль никак не вязалась с моим характером, а потому подействовала на меня, словно ушат холодной воды.
Мое сознание удивительным образом расщепилось. В нем по-прежнему царила тихая умиротворенность, безграничное дружелюбие ко всему на свете, а руки до такой степени рвались погладить кого ни попало, что за отсутствием посторонних я принялся бережно гладить себя по щекам и с нежностью потягивать за уши; кроме того, я несколько раз подал левую руку правой — для крепкого рукопожатия. Даже ноги тянулись кого-нибудь приласкать. Но где-то в глубине моего естества вспыхивали сигналы тревоги: «Здесь что-то не так, — кричал во мне приглушенный, далекий голос, — смотри, Ийон, в оба, будь начеку, берегись! Восторженность твоя подозрительна! Ну, давай же! Раз-два-три! Вперед! Не валяйся как Онассис какой-нибудь, весь в слезах от дыма и копоти, с лиловой шишкой на лбу, одурманенный альтруизмом! Не иначе это какой-то подвох!» Тем не менее я и пальцем не шевельнул. Только в горле у меня пересохло. Впрочем, сердце уже давно колотилось как бешеное, но я объяснял это внезапно пробудившейся во мне вселенской любовью. Я побрел в ванную, до того меня мучила жажда; подумал о пересоленном салате, которым потчевали нас на банкете (если шведский стол можно назвать банкетом), потом представил себе для пробы господ Я. В., Г. К. М., М. В. и других моих злейших врагов и понял, что желаю лишь одного: братски пожать им руку, сердечно расцеловать и обменяться парой дружеских слов. Это уж было слишком. Я застыл, положив одну руку на регулятор крана, а другой сжимая пустой стакан. Затем медленно набрал воды — и выплеснул ее в раковину.
ВОДА ИЗ-ПОД КРАНА! Да, да. После нее и начались все эти метаморфозы. Что-то такое в ней было! Яд? Но разве бывает яд, который… А впрочем, минутку… Ведь я постоянный подписчик научных журналов и недавно читал в «Сайенс ньюс» о новых психотропных средствах из группы так называемых бенигнаторов (умилителей). Они принуждают ликовать и благодушествовать без всякой причины. Ну конечно! Эта заметка стояла у меня перед глазами. Гедонидол, филантропин, любинил, эйфоризол, фелицитол, альтруизан и тьма-тьмущая производных! Одновременно путем замещения гидроксильных соединений амидными из тех же веществ были синтезированы фуриазол, садистизин, агрессий, депрессии, амокомин и прочие препараты биелогической группы; они побуждают к мордобою и к измывательству над окружающей средой, одушевленной и неодушевленной; особенно выделяются врубинал и зубодробин.
Раздался телефонный звонок, и тут же зажегся свет. Голос портье торжественно и подобострастно просил извинения за аварию: все уже было в порядке. Я открыл дверь в коридор и проветрил номер — в гостинице, насколько я мог понять, царило спокойствие — потом, все еще в блаженном угаре, обуреваемый желанием благословлять и голубить, захлопнул дверь на защелку, сел посреди комнаты и начал бороться с самим собой. Очень трудно описать мое состояние. Мысли текли отнюдь не столь прямолинейно и гладко, как я об этом рассказываю. Любое критическое соображение словно увязало в меду, барахталось в гоголе-моголе глуповатого благодушия, утопало в сиропе возвышенных чувств, сознание погружалось в сладчайшую из трясин, захлебывалось жидкой глазурью и розовым маслом. Я силком принуждал себя думать о вещах, наиболее для меня омерзительных, — о бородатом головорезе с противопапской двустволкой, о разнузданных пропагандистах Освобожденной литературы и их вавилонско-содомском пиршестве, снова о господах Я. В., Г. К. М., М. В. и прочих прохвостах и негодяях — и с ужасом убедился, что всех я люблю, всем все прощаю; мало того, немедленно ваньками-встаньками вскакивали в моем мозгу аргументы, извиняющие любое зло и любую мерзость. Могучий прилив любви к ближнему распирал мою черепную коробку; но особенно донимали меня настроения, которые лучше всего, пожалуй, назвать «позывом к добру». Вместо размышлений о психотропных ядах в голову упорно лезли мысли о сиротах и вдовах: с каким наслаждением я утешил бы их! Как непростительно мало внимания уделял я им до сих пор! А голодные, а убогие, а больные, а нищие — боже праведный! Неожиданно я обнаружил, что стою на коленях перед чемоданом и выбрасываю его содержимое на пол в поисках вещей поприличнее для раздачи нуждающимся.
И опять в подсознании зазвучали далекие голоса тревоги: «Берегись! Не дай себя заморочить! Борись! Бей! Руби! Спасайся!» — доносился откуда-то слабый, но отчаянный крик. Я буквально раздваивался. Во мне обнаружился столь мощный заряд категорического императива, что я и мухи бы не обидел. Какая жалость, что в «Хилтоне» нет мышей или пауков — как бы я их пригрел, приласкал! Мухи, клопы, комары, крысы, вши — что за милейшие существа, боже милостивый! Я торопливо благословил стол, лампу и собственные ноги. Но рассудок начал уже возвращаться ко мне, поэтому я изо всех сил ударил кулаком левой руки по правой, которая благословляла все и вся, и прямо-таки взвыл от боли. Да, это было недурно! В этом, пожалуй, могло быть спасение!
На мое счастье, позыв к добру носил центробежный характер: ближнему я желал несравненно лучшего, нежели себе самому. Для начала я раза три заехал по собственной физиономии, да так, что хрустнул позвоночник, а из глаз посыпались искры. Неплохо, только не останавливаться! Когда лицо совсем онемело, я принялся за лодыжки. Ботинки у меня, слава богу, были тяжелые, с чертовски твердой подошвой; после серии жестоких пинков мне стало немного лучше, то есть хуже. Тогда я осторожно попробовал представить себе тумак в спину Г. К. М. Теперь это уже не казалось мне абсолютно невозможным. Щиколотки обеих ног нестерпимо болели, но, должно быть, как раз поэтому я смог вообразить себе даже пинок, адресованный М. В.
Не обращая внимания на острую боль, я продолжал истязать себя. Годился любой остроконечный предмет; сперва я орудовал вилкой, а после булавкой, извлеченной из новой, не надеванной ни разу рубашки. Впрочем, все это развивалось не по прямой, а скорее по синусоиде; чуть позже я снова готов был взойти на костер ради ближнего — с новой силой прорвался во мне гейзер благородных порывов и жертвенного экстаза. Сомневаться больше не приходилось: ЧТО-ТО БЫЛО В ВОДЕ ИЗ-ПОД КРАНА! Да, да! В моем чемодане уже давно валялась непочатая упаковка снотворного. Оно приводило меня в злое и мрачное настроение, поэтому я им и не пользовался; хорошо, хоть не выбросил. Проглотив таблетку и заев ее почерневшим маслом (воды я страшился как дьявола), а затем затолкав себе в рот две кофеиновые пастилки, чтоб не уснуть, я сел и со страхом стал ожидать исхода химической битвы в своем организме. Любовь еще насиловала меня, я чувствовал себя ублаготворенным как никогда. Но вот препараты зла стали брать верх над химикатами добра: я по-прежнему жаждал облагодетельствовать кого-нибудь, но уже не кого попало. Правда, я предпочел бы — на всякий случай — быть последним мерзавцем, по крайней мере какое-то время.
Через четверть часа все как будто прошло. Я принял душ, растерся жестким полотенцем, время от времени награждая себя зуботычинами — профилактики ради; заклеил пластырем избитые в кровь щиколотки и костяшки пальцев, пересчитал синяки (я и вправду разукрасил себя на совесть), надел свежую рубашку, фрачную пару, поправил перед зеркалом галстук, одернул фрак, напоследок заехал себе под ребро, для поднятия духа и для контроля, и вышел — в самую пору, чтобы успеть к пяти.
В отеле вопреки ожиданию ничего особенного не происходило. Я заглянул в бар своего этажа — тот почти опустел; стояла прислоненная к табурету папинтовка, две пары ног высовывались из-под стойки. Несколько динамитчиков дулись у стены в карты, еще один бренчал на гитаре, мурлыча все тот же непристойнейший шлягер. Внизу, в холле, толпились футурологи. Они, как и я, спешили на заседание, впрочем, не выходя из отеля: конференц-зал располагался в его цокольной части. Все это сначала меня удивило; по некотором размышлении, однако, я понял: в таком отеле воду из-под крана не пьют, жажду утоляют здесь кока-колой и швепсом, в крайнем случае — чаем, соками или пивом. К спиртному подается минеральная или содовая вода; а тот, кто имел несчастье совершить ту же ошибку, что и я, теперь, наверно, корчится в судорогах вселенской любви в своем запертом на ключ номере. Поэтому, решил я, лучше даже не заикаться о своих ощущениях; я человек здесь чужой, кто мне поверит? Это все, скажут, аберрации и галлюцинации. Чего доброго, примут за наркомана, дело обычное.
Впоследствии меня обвиняли в том, что я выбрал тактику страуса или улитки: мол, если бы я сразу обо всем рассказал, глядишь, и не дошло бы до известных всем бед. Но те, кто так думает, заблуждаются очевиднейшим образом. Постояльцев отеля я, может, и предостерег бы, однако события в «Хилтоне» никак не влияли на политические перипетии Костариканы.
По пути в конференц-зал я набрал кипу местных газет — такая уж у меня привычка. Я, конечно, читаю не на всех языках, но по-испански человек образованный всегда что-нибудь разберет.
В зале я познакомился с повесткой дня. Первым пунктом шла глобальная урбанистическая катастрофа, вторым — катастрофа экологическая, третьим — климатическая, четвертым — энергетическая, а пятым — продовольственная, после чего обещан был перерыв. Военная, технологическая и политическая катастрофы откладывались на другой день, вместе с дискуссией на свободные темы Докладчику отводилось четыре минуты, по-моему многовато — ведь всего было заявлено 198 докладов из 64 стран. Впрочем, чтобы ускорить темп дискуссии, доклады надлежало изучить заранее, а оратор лишь называл цифры — номера ключевых абзацев своего реферата. Дабы лучше усвоить эту премудрость, мы включили карманные магнитофоны и миникомпьютеры; между ними должна была завязаться потом основная дискуссия.
Стенли Хейзлтон из США сразу ошеломил зал, отчеканив:
— 4, 6, 11, откуда следует 22; 5, 9, ergo — 22; 3, 7, 2, 11, из чего опять же получается 22!
Кто-то, привстав, выкрикнул, что все-таки 5 и, может быть, 6, 18, 4. Хейзлтон с лету опроверг возражение, разъяснив, что так или этак — кругом 22. Заглянув в номерной указатель к его реферату, я узнал, что 22 означает окончательную катастрофу.
Затем японец Хаякава рассказал о разработанной его соотечественниками модели жилого здания в восемьсот этажей — с родильными клиниками, яслями, школами, магазинами, музеями, зоопарками, театрами, кинозалами и крематориями; предусматривались подземные помещения для погребальных урн, телевидение на сорок каналов, опохмелители и вытрезвители, залы для занятий групповым сексом (свидетельство передовых убеждений проектировщиков), а также катакомбы для нонконформистских социально-культурных групп. Определенным новшеством было намеченное в проекте ежедневное переселение каждой семьи в другую квартиру — либо ходом пешки, либо ходом коня, во избежание скуки и стрессов. Вдобавок, для этого здания объемом 17 кубокилометров, стоящего на дне океана и упирающегося в небеса, предусматривался матримониальный компьютер садомазохического образца (по данным статистики, пары садистов с мазохистками, и наоборот, наиболее устойчивы, ибо каждый партнер находит в них то, чего ищет), а кроме того, центр по профилактике самоубийств.
Другой японский делегат, Хакаява, продемонстрировал макет подобного дома в масштабе 1:10 000, с собственными резервами кислорода, но без резервов продовольствия и воды, так как дом был запроектирован с замкнутым циклом: все выделения, не исключая предсмертного пота, подлежали регенерации.
Третий японец, Яхакава, зачитал список деликатесов, синтезируемых из выделений жильцов. Тут, между прочим, значились: искусственные бананы, пряники, креветки, устрицы и даже синтетическое вино, которое несмотря на свое не слишком благородное происхождение не уступало, если верить докладчику, лучшим винам Шампани. По залу стали разносить пробные дозы в изящных бутылочках и паштетики в блестящей фольге, но футурологи пригубить вино не спешили, а паштетики потихоньку засовывали под кресло; так сделал и я. Первоначальный план, согласно которому дом-гигант, снабженный пропеллерами, мог бы летать и тем самым служить для коллективных экскурсий, потерпел неудачу. Во-первых, потому, что таких домов для начала предполагалось изготовить 900 миллионов, а во-вторых, — подобные путешествия все равно не имели бы смысла. Даже если бы дверей была целая тысяча и жильцы выходили бы изо всех сразу, они все равно никогда бы не вышли: прежде чем последний из них покинет здание, успеют подрасти родившиеся за это время младенцы.
Японцы, похоже, были от своего проекта в восторге. После них слово взял Норман Юхас из США и предложил ряд методов борьбы с демографическим взрывом: уговоры, судебные приговоры, деэротизацию, принудительную целибатизацию, а для упорствующих — кастрацию.
Каждая супружеская чета должна испросить разрешение на ребенка, а затем еще выдержать три экзамена: по копуляции, воспитанию и взаимному обожанию. Нелегальное умышленное деторождение должно было преследоваться по закону, а повторное — караться пожизненным заключением. К этому-то докладу и относились те миленькие проспекты и блоки с отрывными купонами, которые мы получили утром в числе материалов конгресса. Проект нового уголовного кодекса был нам немедленно роздан.
Тут произошел прискорбный инцидент: с галереи для публики кто-то швырнул бутылку с взрывчатой смесью. Скорая помощь (она была тут как тут, укрытая в кулуарах) сделала свое дело, а служба наблюдения за порядком быстро прикрыла исковерканные кресла и бренные останки ученых нейлоновым покрывалом с жизнерадостным узором; как видно, устроители заранее обо всем позаботились.
В паузах между докладами я попробовал читать местную прессу и, хотя испанский я понимал с пятого на десятое, все же узнал, что правительство стянуло в город танковые части, поставило на ноги всю полицию и объявило военное положение. По-видимому, кроме меня, никто не догадывался о том, что творится за стенами конференц-зала. В семь объявили перерыв, чтобы участники могли подкрепиться — разумеется, за свой счет.
Возвращаясь в зал, я купил очередной экстренный выпуск официозной газеты «Насьон» и парочку экстремистских вечерок. Эти газеты показались мне необычными. Блаженно-оптимистические сентенции о христианской любви, гарантирующей всеобщее счастье, перемежались угрозами кровавых репрессий и столь же свирепыми ультиматумами экстремистов. Такой разнобой можно было объяснить лишь одним: часть журналистов пила в тот день водопроводную воду, а прочие — нет. В органе правых воды́, естественно, выпили меньше; сотрудники оплачивались здесь лучше и за работой подкреплялись напитками подороже. Впрочем, экстремисты, хотя и склонные, как известно, к определенному аскетизму во имя высших идеалов и лозунгов, тоже не слишком часто утоляли жажду водой, если учесть, что картсупио (напиток из перебродившего сока растения мелменоле) в Костарикане невероятно дешев.
Только мы погрузились в мягкие кресла, а профессор Дрингенбаум из Швейцарии произнес первую цифру своего доклада, как с улицы послышались глухие взрывы; здание дрогнуло в основании, зазвенели оконные стекла, но футурологи-оптимисты кричали, что это всего лишь землетрясение. Я же склонен был полагать, что какая-то из оппозиционных группировок (они пикетировали отель с самого начала конгресса) бросила в холл петарды. В этом меня разубедили куда более сильный грохот и сотрясения; теперь уже можно было различить стаккато пулеметных очередей. Обманываться не приходилось: в Нунасе начинались уличные бои.
Первыми сорвались с места журналисты — стрельба подействовала на них, как побудка. Верные профессиональному долгу, они помчались на улицу. Дрингенбаум еще пытался продолжать выступление, в общем-то довольно пессимистическое. «Сначала цивилизация, а после — каннибализация», — утверждал он, ссылаясь на известную теорию американцев, которые подсчитали, что если все пойдет, как до сих пор, то через четыреста лет Земля станет походить на все разрастающийся клубок человеческих тел. Однако новые взрывы заставили Дрингенбаума замолчать.
Футурологи в растерянности выходили из зала; в холле они смешивались с участниками Конгресса освобожденной литературы, которых, судя по их внешнему виду, начало боев застигло в разгар занятий, приближающих демографическую катастрофу. За редакторами издательской фирмы А. Кнопфа шествовали их секретарши (сказать, что они неглиже, я не мог бы — кроме нательных узоров в стиле «оп» на них вообще ничего не было) с портативными кальянами и наргиле, заправленными модной смесью ЛСД, марихуаны, иохимбина и опиума. Как я услышал, адепты Освобожденной литературы только что сожгли in effigie американского министра почт и телеграфа за то, что тот приказал своим служащим уничтожать листовки с призывами к массовому кровосмешению. В холле они вели себя отнюдь не добропорядочно, особенно, если учесть серьезность момента. Общественного приличия не нарушали лишь те из них, кто совершенно выбился из сил или пребывал в наркотическом оцепенении. Из кабин доносился истошный визг преследуемых телефонисток; какой-то толстобрюхий субъект в леопардовой шкуре и с факелом, пропитанным гашишем, бушевал между рядами вешалок, атакуя всех гардеробщиц подряд. Портье с трудом утихомирили его, призвав на помощь швейцаров.
Когда на улице появились первые танки (их прекрасно было видно в окно), из лифтов повалили толпы перепуганных филуменистов и бунтарей. Ревя, как обезумевший буйвол, и сокрушая прикладом своей папинтовки всех, кто стоял на пути, пробивался через толпу бородатый антипапист; он — я видел это собственными глазами — выбежал из отеля лишь для того, чтобы тут же из-за угла открыть огонь по пробегавшим мимо людям. Похоже, ему, как убежденному экстремисту самого радикального толка, было в общем-то все равно, в кого стрелять. Когда со звоном начали лопаться огромные окна, холл, оглашаемый криками ужаса и любострастия, превратился в сущее пекло. Я попробовал отыскать знакомых журналистов; увидев, что они бегут к выходу, последовал их примеру — в «Хилтоне» и в самом деле становилось не очень уютно.
Несколько репортеров, присев за бетонным барьерчиком автостоянки, с энтузиазмом фотографировали происходящее, правда, не известно зачем: как всегда в таких случаях, в первую очередь подожгли машины с заграничными номерами, и все окутали клубы дыма. Мовен из АФП, оказавшийся рядом со мной, потирал руки от удовольствия — он-то взял машину напрокат в конторе Херца и только посмеивался, глядя на свой полыхающий «додж». Большинство репортеров-американцев не разделяло его веселья.
Какие-то люди — по большей части бедно одетые старички — пытались сбить огонь с пылавших автомашин; воду они носили ковшиками из фонтана неподалеку. Уже здесь было над чем призадуматься. Вдали, в конце Авенида дель Сальвасьон и дель Ресурексьон, поблескивали на солнце полицейские каски, но площадь перед отелем и окружавшие ее парки с высокоствольными пальмами были безлюдны. Старички надтреснутыми голосами подбадривали друг друга, хотя их слабые ноги подкашивались; такой энтузиазм показался мне просто невероятным, но тут я вспомнил об утреннем происшествии и немедленно поделился своими предположениями с Мовеном. Стрекотание пулеметов, заглушаемое басовыми аккордами взрывов, затрудняло беседу; на подвижном лице француза отражалось полное недоумение, и вдруг его глаза блеснули. «А-а! — зарычал он, перекрывая уличный грохот. — Вода! Из-под крана? Боже мой, впервые в истории… тайная химиократия!» С этими словами он, как ошпаренный, помчался к отелю — разумеется, чтобы занять место у телефона; как ни странно, связь еще действовала.
Я остался стоять у подъезда; ко мне подошел профессор Тротгельрайнер из группы швейцарских футурологов, и именно тогда произошло то, чего, собственно, давно уже следовало ожидать. Появились вооруженные полицейские в походном строю, в противогазах и черных касках, с черными нагрудными щитами; они оцепили весь комплекс «Хилтона», чтобы преградить путь толпе, которая выходила из парка, отделявшего отель от городского театра. Отряд особого назначения с немалой сноровкой устанавливал гранатометы; их первые залпы ударили по толпе. Взрывы оказались на удивление слабыми, зато их сопровождали целые тучи белесого дыма. «Слезоточивый газ», — решил я; но толпа не бросилась врассыпную — ее определенно тянуло к этому дымному облаку. Крики быстро затихли, сменившись чем-то вроде хоральных песнопений. Журналисты, метавшиеся со своими камерами и магнитофонами между полицейским кордоном и входом в отель, не могли взять в толк, что здесь, собственно, происходит, но я-то уже догадывался: полиция, несомненно, применила оружие химического ублаготворения в форме аэрозолей. Но от Авенида дель… — как там ее — вышла еще одна толпа, которую эти гранаты почему-то не брали, а может, так только казалось; как говорили впоследствии, колонна двигалась дальше, чтобы побрататься с полицией, а не разорвать ее на куски, но кого, скажите на милость, могли занимать подобные тонкости в обстановке полного хаоса? Гранатометчики ответили залпами, следом с характерным шипеньем и свистом отозвались водяные пушки, наконец застрекотали пулеметные очереди, и воздух наполнило гуденье пуль и снарядов. Дело приняло нешуточный оборот; я укрылся за барьерчиком автостоянки, словно за бруствером, и оказался между Стэнтором и Хейнзом из «Вашингтон пост».
В двух словах я обрисовал ситуацию, а они, отчитав меня за то, что сенсационную новость первым узнал репортер АФП, стремительно поползли к «Хилтону», но вскоре вернулись разочарованные: связи уже не было. Стэнтор все же прорвался к офицеру, руководившему обороной отеля, и узнал, что вот-вот прилетят самолеты с бумбами, то есть бомбами умиротворения и благочиния. Нам приказано было очистить площадь, а полицейские, все как один, натянули противогазы со специальными адсорбентами. Нам их тоже раздали.
Троттельрайнер, который волею случая оказался специалистом по психофармакологии, предупредил, чтобы я ни в коем случае не пользовался противогазом. Дело в том, что при большой концентрации аэрозолей он теряет защитные свойства; происходит «скачок» отравляющих веществ через адсорбент, и тогда в считанные секунды можно наглотаться ОВ больше, чем без противогаза. На мои расспросы он отвечал, что надежную защиту обеспечивает лишь кислородный аппарат. Поэтому мы отправились в регистратуру отеля, разыскали там последнего оставшегося на посту портье и по его указаниям дошли до пожарного пункта. Действительно, здесь не было недостатка в кислородных аппаратах системы Дрегера, с замкнутым циклом. Обеспечив тем самым свою безопасность, мы вышли на улицу — как раз в ту минуту, когда пронзительный свист над нашими головами возвестил о появлении первых бумбардировщиков.
Как известно, «Хилтон» по ошибке подвергся бумбардировке вскоре после начала воздушной атаки; ее последствия были катастрофическими. Бумбы, правда, попали лишь в дальнее крыло нижней части отеля, где на больших щитах размещалась выставка Ассоциации издателей Освобожденной литературы, так что никто из постояльцев не пострадал; зато охранявшей нас полиции не поздоровилось. Через минуту после налета приступы Христианской любви приняли повальный характер. На моих глазах полицейские, сорвав с себя маски, заливались слезами раскаяния, на коленях вымаливали прощение у демонстрантов. Они требовали, чтобы те хорошенько их вздули и всовывали им в руки свои дубинки; а после второго захода бумбардировщиков, когда концентрация аэрозолей возросла еще больше, наперебой бросались ласкать и голубить первого встречного.
Реконструировать ход событий, да и то лишь частично, удалось через несколько недель после трагедии. Еще утром власти решили пресечь в зародыше назревавший государственный переворот и ввели в водонапорную башню около 700 килограммов двуодури благотворина и суперумилина с фелицитолом; подача воды в армейские и полицейские казармы была предусмотрительно перекрыта. Но все пошло насмарку из-за отсутствия толковых специалистов: не был предусмотрен «скачок» аэрозолей через фильтры, а также то, что различные социальные группы в разных количествах потребляют питьевую воду.
Духовное просветление полиции оказалось особенно тяжелым ударом для властей потому, что бенигнаторы, как объяснил Троттельрайнер, действуют тем сильнее, чем в меньшей степени их жертва следовала до этого естественным, врожденным благим побуждениям. Вот почему, когда вторая волна самолетов разбумбила президентский дворец, многие из высших полицейских и военных чинов покончили с собой, не в силах снести кошмарных терзаний совести. Если добавить, что сам генерал Диас, прежде чем застрелиться, велел открыть тюрьмы и выпустить политзаключенных, будет легче понять необычайную ожесточенность боев, развернувшихся с наступлением ночи. Эти события, однако, не затронули удаленные от столицы авиабазы. Их офицеры имели свои инструкции, которым и следовали до конца, а укрывшиеся в герметичных бункерах полицейские и армейские наблюдатели, видя, что происходит, решились, наконец, прибегнуть к последнему средству, ввергнувшему весь Нунас в состояние коллективного помешательства. Обо всем этом мы в «Хилтоне», разумеется, и не подозревали.
Незадолго до одиннадцати вечера в зоне боевых действий, на площади с прилегающими к ней парками, появились танковые части. Им было приказано подавить любовь к ближнему, овладевшую столичной полицией, и они выполнили приказ, не жалея снарядов. Ублаготворяющая граната разорвалась в метре от Альфонса Мовена; взрывной волной бедняге оторвало пальцы левой руки и левое ухо, а он заверял меня, что эту руку он давно считал лишней, об ухе же нечего и говорить, а если я захочу, он тут же пожертвует мне второе; он даже достал из кармана перочинный нож, но я деликатно обезоружил репортера и доставил в импровизированный лазарет. Здесь им занялись секретарши издателей-освобожденцев, все до единой ревущие в три ручья по причине химического перерождения. Они не только были застегнуты на все пуговицы, но и надели что-то вроде чадры, дабы не ввергнуть ближнего в искушение; те же, кого особенно проняло, остриглись, бедняжки, наголо!
Возвращаясь из лазарета, я, на свою беду, встретил группу издателей и не сразу узнал их: они напялили на себя старые джутовые мешки и подпоясались веревками, которые к тому же служили им орудием самобичевания. Упав на колени, они наперебой стали просить меня смилостивиться над ними и хорошенько отстегать за прежнюю аморальную деятельность. Каково же было мое удивление, когда, присмотревшись поближе, я узнал в этих самобичевателях сотрудников «Плэйбоя» в полном составе, вместе с главным редактором! Этот последний, впрочем, не позволил мне уклониться, так его донимало раскаянье. Они умоляли меня, хорошо понимая, что только я, благодаря кислородному аппарату, могу им помочь. В конце концов я согласился, против собственной воли и лишь для очистки совести. Рука у меня затекла, дыхание под кислородной маской сбилось, я боялся, что не найду запасного баллона, когда этот кончится, а наказуемые не могли дождаться своей очереди. Чтоб отвязаться от них, я велел им собрать цветные плакаты, которые взрыв бумбы в боковом крыле «Хилтона» (там размещался Centro erotiсо) разбросал по холлу, уподобив его Содому и Гоморре. Они свалили плакаты в огромную груду у входа в отель и подожгли ее.
К несчастью, дислоцированная в парке артиллерия, приняв наш костер за какой-то сигнал, открыла по нему огонь. Я дал стрекача — и в подвале очутился в объятиях мистера Харви Симворта, того самого, кто первым напал на мысль переделывать детские сказочки в порнографические истории («Красная Шапочка-переросток», «Али-баба и сорок любовников» и пр.), а потом сколотил состояние, перелицовывая мировую классику. Его метод был крайне прост: любое название начиналось со слов «Половая жизнь» («…Белоснежки с семью гномами», «…Алладина с лампой», «…Алисы в Стране Чудес», «…Гулливера» и т. д., до бесконечности). Напрасно я отговаривался, что не могу и пальцем шевельнуть. Симворт с рыданием в голосе упрашивал хотя бы пнуть его хорошенько. Делать нечего — пришлось подчиниться еще раз.
Все это до такой степени меня измотало, что я с трудом дотащился до пожарного пункта, где, к счастью, нашлось несколько полных кислородных баллонов. На свернутом шланге сидел, углубившись в футурологические доклады, профессор Троттельрайнер, очень довольный, что нашел, наконец, немного свободного времени, которого никогда не бывает у кочующего футуролога. Между тем бумбардировка продолжалась вовсю. При наиболее тяжелых формах поражения добротой (особенно жутко выглядел приступ всенаправленной нежности с ласкательными конвульсиями) профессор рекомендовал горчичники и большие дозы касторки в сочетании с промыванием желудка.
В пресс-центре Стэнтор, Вули из «Геральда», Чарки и фоторепортер Кюнце, временно занятый в «Пари-матч», не снимая масок, играли в карты — из-за отсутствия связи им ничего другого не оставалось. Я присоединился к ним в качестве зрителя, и тут в пресс-центр влетел Джо Миссенджер, старейшина американской журналистики; он сообщил, что полиции розданы таблетки фуриазола для нейтрализации бенигнаторов. Ему не пришлось повторять это дважды — мы стремглав помчались в подвал; но вскоре выяснилось, что тревога была напрасной. Мы вышли на улицу; не без сожаления я обнаружил, что отель стал десятка на два этажей ниже; лавина обломков погребла мой номер со всеми моими вещами. Зарево охватило три четверти небосвода. Здоровенный полицейский в шлеме гнался за подростком с криком: «Остановись, ради бога, остановись, я же тебя люблю!» — но тот, как видно, не принимал его уверений всерьез.
Грохот понемногу стихал. Журналистов разбирало профессиональное любопытство, и мы осторожно двинулись в сторону парка. Здесь при живейшем участии тайной полиции совершались черные, белые, розовые и смешанные мессы. Огромная толпа неподалеку горько рыдала; над ней возвышался необычайных размеров плакат: «НЕ ЖАЛЕЙТЕ НАС, ПРОВОКАТОРОВ!» Судя по числу обращенных иуд, расходы правительства на их содержание были немалыми и, надо думать, отрицательно сказывались на экономическом положении Костариканы. Вернувшись в «Хилтон», мы увидели перед отелем еще одну толпу. Полицейские ищейки, преобразившись душой в сенбернаров, выносили из бара наиболее дорогие напитки и раздавали их всем без разбора. В самом же баре полицейские и экстремисты дружно горланили песни: вперемежку подрывные и верноподданнические.
Я заглянул в подвал; но сцены покаяний, ласканий и искренних излияний так на меня подействовали, что я поспешил на пожарный пункт, где рассчитывал найти профессора Троттельрайнера. К моему удивлению, он тоже подобрал себе троих партнеров и резался с ними в бридж. Доцент Кетцалкоатль пошел с козырного туза; это до такой степени разгневало Троттельрайнера, что он бросил карты. Когда мы начали его успокаивать, в дверь заглянул Чарки, чтобы сообщить о переданной по радио речи генерала Акильо: тот обещал утопить бунт в крови обычной бомбардировкой города. После недолгого совещания мы решили отступить на самый нижний, канализационный ярус «Хилтона», располагавшийся под бомбоубежищем.
Кухня отеля лежала в руинах, и есть было нечего; проголодавшиеся филуменисты, издатели и бунтари набивали рот шоколадками, питательными смесями и желе, которые они нашли в опустевшем Centro erotico. Я видел, как менялись их лица, когда пикантные сласти и любенцы смешивались в их крови с бенигнаторами (о последствиях этой химической эскалации страшно было подумать), видел братание футурологов с индейцами-чистильщиками, тайных агентов в объятиях горничных и уборщиц, сердечный альянс котов с огромными жирными крысами; вдобавок всех поголовно лизали полицейские псы.
Наша замедленная, из-за необходимости проталкиваться сквозь толпу, прогулка меня утомила, к тому же я шел замыкающим и нес половину резервных баллонов. Заласканный, зацелованный в руки и ноги, боготворимый, задыхающийся от рукопожатий и нежностей, я упорно пробивался вперед, пока, наконец, не раздался торжествующий клич Стэнтора: он нашел вход в канал! Собрав последние силы, мы сдвинули тяжеленную крышку люка и один за другим спустились в бетонированный колодец. Профессор Троттельрайнер поскользнулся на ступеньке железной лесенки; я поддержал его и спросил, так ли он представлял себе этот конгресс. Вместо ответа профессор попытался поцеловать мне руку, что пробудило мои подозрения, и точно — оказалось, маска у него съехала, и он успел наглотаться зараженного добротой воздуха. Мы немедленно применили физические мучения, чистый кислород и читку вслух реферата Хаякавы (это была идея Хаулера). Придя в себя — о чем свидетельствовала серия сочных ругательств — профессор продолжил спуск вместе со всеми.
Вскоре слабый луч фонарика уперся в масляные разводы на черной глади канала; мы несказанно обрадовались: целых десять метров земли отделяли нас от поверхности бумбардируемого города. Но как же мы удивились, обнаружив, что кто-то подумал об этом убежище еще раньше. На бетонной приступке в полном составе восседала дирекция «Хилтона»; рачительные менеджеры запаслись надувными креслами из гостиничного бассейна, транзисторами, батареями бутылок виски, швепса и множеством холодных закусок. Они тоже пользовались кислородными аппаратами, так что им и в голову не могло бы прийти поделиться хоть чем-нибудь с нами. Но мы приняли угрожающий вид, к тому же нас было больше, и это их убедило. В добром, хотя отчасти вынужденном согласии, мы принялись за разделку омаров; этот непредусмотренный программой ужин и завершил первый день футурологического конгресса.
*
Устав от волнений минувшего дня, мы стали готовиться ко сну, в обстоятельствах более чем спартанских, если учесть, что спать предстояло на узкой бетонной полоске, со следами ее канализационного назначения. Поэтому на первое место выдвинулась проблема честного дележа шести надувных кресел, о которых так предусмотрительно позаботилась дирекция «Хилтона». Этого хватало на двенадцать персон, ибо шестеро менеджеров согласились разделить свои спальные места с секретаршами; нас же, спустившихся в канал со Стэнтором во главе, было двадцать. В это число входила футурологическая группа Дрингенбаума, Хейзлтона и Троттельрайнера, журналисты и комментаторы телекомпании Эс-Би-Си, а также двое присоединившихся по дороге: никому не известный плотный мужчина в кожаной куртке и бриджах и малютка Джо Коллинз, личная секретарша редактора «Плэйбоя». Стэнтор намеревался воспользоваться ее химическим перерождением и уже по пути, как я слышал, договаривался с ней о праве на публикацию ее мемуаров.
При тридцати семи претендентах на шесть кресел обстановка сразу же накалилась. Мы стояли по обе стороны вожделенных спальных мест, глядя друг на друга исподлобья; впрочем, в кислородных масках и нельзя было иначе. Кто-то предложил, чтобы все разом, по сигналу, сняли маски — и в самом деле, тогда, наглотавшись как следует альтруизма, мы устранили бы самый предмет спора. Никто, однако, не спешил следовать этому совету. После долгих дебатов мы пришли, наконец, к компромиссу, согласившись на жеребьевку и посменный трехчасовой сон.
Мне выпало спать в первой смене, с профессором Троттельрайнером, гораздо более худым и даже костлявым, нежели мне того бы хотелось, раз уж мы делили с ним ложе (точнее кресло). Вторая смена бесцеремонно прервала наш сон и стала укладываться на наших местах, мы же примостились на коленках у самого канала, с беспокойством проверяя давление кислорода в баллонах. Было ясно: запаса хватит на пару часов; перспектива оказаться рабами добродетели представлялась нам неизбежной и навевала мрачные мысли. Коллеги, зная, что я уже вкусил это блаженство, настойчиво расспрашивали меня о впечатлениях. Я уверял, что это не так уж плохо, — но без особого энтузиазма.
Нас клонило ко сну; чтобы не свалиться в канал, мы привязались, кто чем мог, к железной лесенке. Мою неспокойную дремоту прервало эхо взрыва, более сильного, чем все предыдущие. Я огляделся в полутьме (из экономии все фонарики, кроме одного, были выключены). На бетонную дорожку вылезали громадные толстые крысы. Удивительно было, что передвигались они гуськом и на задних лапах. Я ущипнул себя — нет, это не сон. Разбудив профессора Троттельрайнера, я указал ему на странный феномен; он не знал, что думать. Крысы ходили парами, вовсе не обращая на нас внимания; во всяком случае, они не собирались лизать нас, что профессор счел благоприятным симптомом — воздух, скорее всего, был чист.
Мы осторожно сняли маски. Оба репортера справа от меня спали как убитые; крысы по-прежнему прохаживались на задних лапах, мы же с профессором расчихались, уж очень защекотало в носу. Сначала я решил, что это из-за канализационных запахов — и тут увидел первые корешки. Нагнулся — об ошибке не могло быть и речи. Я пускал корешки, чуть пониже коленей, а выше — зазеленел. Даже руки у меня покрылись почками. Они росли на глазах, набухали, белесые, правда, как обычно бывает с подвальной растительностью; я чувствовал: еще чуть-чуть, и начнется цветение. Хотел обратиться за разъяснениями к Троттельрайнеру, но пришлось повысить голос, так громко я шелестел. Спящие тоже напоминали подстриженную живую изгородь, усыпанную цветами, лиловыми и пурпурными. Крысы пощипывали листочки, поглаживали лапками усы и росли. «Еще немного, — подумал я, — и можно будет их оседлать». Как дерево, я тосковал по солнцу; я ощущал мерные сотрясения, что-то осыпалось, гудело, прокатывалось по коридорам, я покраснел, потом зазолотился и, наконец, стал ронять листья: «Что, уже осень, — удивился я, — так скоро?»
Но тогда пора собираться в поход; я вырвал корни из земли и на всякий случай прислушался. Так и есть — труба зовет! Крыса с поводьями и под седлом (экземпляр исключительный даже для породистого скакуна) повернула голову и посмотрела печальным взглядом профессора Троттельрайнера. Мне стало как-то не по себе: если это профессор, похожий на крысу, седлать его не годится, если же это всего лишь крыса, похожая на профессора, стесняться нечего. Но труба звала. Я прыгнул на спину скакуна — и свалился в канал. Только эта зловонная ванна отрезвила меня.
Содрогаясь от омерзения, я вылез на бетонную дорожку. Крысы нехотя потеснились. Они по-прежнему прогуливались на задних лапах. «Ну конечно, — мелькнуло у меня, — галлюциногены! Если я считал себя деревом, почему бы им не принять себя за людей?» Я вслепую искал кислородный аппарат: побыстрей бы надеть его! Нащупав маску, натянул ее на лицо, и все-таки вдыхал кислород с тревогой — откуда мне знать, настоящая это маска или всего лишь фантом?
В подвале вдруг посветлело. Я поднял голову и увидел открытый люк, а в нем сержанта американской армии с протянутой ко мне рукой.
— Скорее! — кричал он. — Скорее!
— Что, вертолеты прислали?! — вскочил я.
— Наверх, поторапливайся! — надсаживался он.
Остальные вскочили тоже. Я взобрался по лесенке.
— Наконец-то! — пыхтел подо мною Стэнтор.
Снаружи было светло от пожара. Я огляделся — никаких вертолетов, только несколько солдат в боевых шлемах десантников подавали мне какую-то упряжь.
— Что это? — в недоумении спросил я.
— Живее, живее! — торопил сержант.
Солдаты начали меня запрягать. «Галлюцинация!» — решил я.
— Ничего подобного, — отозвался сержант, — это десантное снаряжение, индивидуальные миниракеты. Резервуар горючего в ранце. Держись за эту штуковину, — он сунул мне какую-то рукоятку, а стоявший за моей спиной десантник уже затягивал лямку ранца. — Пошел!
Сержант тронул какую-то кнопку на моем ранце. Раздался резкий, протяжный свист, мои ноги окутал пар, а может, дым — он вырывался из сопла в ранце, и я взлетел, словно перышко.
— Но мне же не справиться с управлением! — кричал я, свечой взмывая в черное небо, объятое грозным заревом.
— Разберешься! Азимут на По-ляр-ну-ю! — орал снизу сержант.
Я поглядел вниз. Подо мной проносилась гигантская груда обломков — совсем недавно она была гостиницей «Хилтон». Рядом с нею виднелась небольшая толпа, дальше огромным кольцом вздымались кроваво-красные языки пламени; на их фоне появилось черное круглое пятнышко — это стартовал с открытым зонтом Троттельрайнер.
Я ощупал себя, проверяя, прочно ли держатся постромки и ремни. Ранец булькал, пищал, свиристел, пар из сопла все сильней обжигал мне икры, я поджимал ноги, как мог, потерял при этом устойчивость и добрую минуту барахтался в воздухе словно большущий жук. Потом, случайно задев рукоятку, должно быть, изменил угол выхлопа и фазу же перешел на горизонтальный курс. Это было даже довольно приятно, и стало бы еще приятнее, знай я хотя бы, куда лечу. Поворачивая рукоятку, я в то же время старался охватить взглядом всю лежащую подо мной поверхность. На огненном фоне чернели зубчатые руины домов. Я увидел голубые, зеленые, красные нитки огня, они протягивались ко мне с земли, что-то просвистело возле ушей — да ведь по мне стреляют! Ну, скорей же, скорее! Я рванул рукоятку. Ранец харкнул, фыркнул, как неисправный паровоз, обжег мне кипятком ноги и дал такого пинка, что я кувырком полетел в черное как деготь пространство.
Ветер свистел в ушах, я чувствовал, как из карманов вываливаются перочинный нож, бумажник и прочие мелочи, попытался нырнуть за ними, но потерял их из виду. Я был совершенно один под далекими спокойными звездами и, не переставая шипеть, гудеть, свиристеть, — летел. Попытался найти Полярную, чтобы выправить курс; когда же мне это наконец удалось, ранец испустил дух, и я, набирая скорость, понесся к земле. На мое счастье, в последний момент — я уже различал ленту шоссе в дымке тумана, тени деревьев, какие-то крыши — ранец выплюнул последнюю порцию пара; я сбавил скорость и довольно мягко упал на траву.
В канаве неподалеку кто-то стонал. «Вот было бы удивительно, — подумал я, — окажись там профессор!» Действительно, это был он. Я помог ему встать. Он ощупывал себя в поисках очков. С ним самим ничего не случилось. Троттельрайнер попросил помочь ему отстегнуть ремни, потом уселся на ранце и достал что-то из бокового отделения — какие-то стальные трубки и колесо.
— А теперь ваш…
Из моего ранца он тоже извлек колесо, куда-то его приладил и крикнул:
— По местам! Едем.
— Что такое? Куда? — спросил я в недоумении.
— Тандемом. В Вашингтон, — лаконично ответил профессор: ногу он уже держал на педали.
«Галлюцинация!» — промелькнуло у меня.
— Вот еще! — возмутился профессор. — Обычное десантное снаряжение.
— Допустим; но откуда вам-то все это известно? — спросил я, усаживаясь на заднем сиденьице.
Профессор оттолкнулся, мы покатили сначала по траве, потом по асфальту.
— Я работаю на USAF, — крикнул он, энергично перебирая ногами.
Насколько я помнил, между нами и Вашингтоном простирались Перу и Мексика, не говоря уже о Панаме.
— Мы не дотянем на велосипеде! — заорал я против ветра.
— Только до сборного пункта! — крикнул в ответ профессор.
Неужели он не был обычным футурологом, за которого себя выдавал? Ну и влип я в историю… И что мне там делать, в Вашингтоне? Я начал тормозить.
— Вы что? Шевелите ногами, коллега! — отчитывал меня Троттельрайнер, пригнувшись к рулю.
— Нет! Остановка. Я выхожу! — решительно возразил я.
Тандем вильнул в сторону и остановился. Профессор, опираясь ногой о землю, издевательски указал на окружавшую нас темноту.
— Как хотите. Бог в помощь!
Он уже отъезжал.
— Вашими молитвами! — бросил я ему вслед.
Красная искорка сигнального фонаря исчезла во тьме, а я, сбитый с толку, присел на дорожный столбик. Что-то покалывало выше колена. Я машинально протянул руку, нащупал какие-то ветки и начал обламывать их. Стало больно. «Если это мои побеги, — сказал я себе, — тогда, несомненно, я все еще галлюцинирую!» Я наклонился, чтобы проверить — и вдруг меня ослепило. Из-за поворота блеснули серебряные фары, огромная тень машины притормозила, открылись дверцы. На приборном щитке горели зеленые, золотистые, синие огоньки, матовый свет обрисовывал чьи-то стройные ноги, золотые туфельки-ящерицы покоились на педалях. Темное лицо с пунцовыми губами склонилось ко мне, на пальцах, сжимавших баранку, сверкнули брильянты.
— Подвезти?
Я сел. И даже забыл о своих ростках. Украдкой провел по ногам ладонью, оказалось — всего лишь чертополох.
— Что, уже? — раздался низкий чувственный голос.
— В каком смысле? — растерянно отозвался я.
Женщина пожала плечами. Мощный автомобиль рванулся, она коснулась какой-то клавиши, кабина погрузилась во тьму, лишь впереди мчался кусок освещенной дороги; из передней панели поплыла щелкающая мелодия. «Странно как-то, — размышлял я. — Что-то не клеится. Ни рук, ни ног. Правда, не ветки — чертополох, но все-таки, все-таки!»
Я присмотрелся к незнакомке внимательней. Она, несомненно, была прекрасна, красотой демонической, манящей и персиковой. Но вместо юбки у нее торчали какие-то перья. Страусиные? Или это галлюцинация?.. С другой стороны, нынешняя женская мода… Я терялся в догадках. Шоссе было пусто; мы мчались так, что игла спидометра перегибалась через ограничитель шкалы. Вдруг чья-то рука вцепилась мне сзади в волосы. Я вздрогнул. Длинные острые ногти царапали мне затылок, скорее заигрывая, чем истязая.
— Кто это? Что там? — попробовал я обернуться, но не сумел. — Отпустите!
Впереди показались огни, какой-то большой дом, под колесами захрустел гравий, машина резко свернула, притерлась к тротуару вплотную, остановилась.
Рука, все еще державшая меня за волосы, принадлежала другой незнакомке, одетой в черное — бледной, стройной, в темных очках. Дверцы машины открылись.
— Где мы? — спросил я.
Они, не отвечая, припали ко мне; та, первая, выталкивала меня из машины, вторая тащила наружу, стоя уже на тротуаре. Я вышел. В доме веселились, оттуда доносилась музыка, чьи-то пьяные крики; освещаемый из окна, у стоянки золотом и пурпуром переливался фонтан. Мои спутницы мертвой хваткой взяли меня под руки.
— Но мне некогда, — пробормотал я.
Они будто не слышали моих слов. Та, в черном, наклонилась и горячо дохнула мне в ухо:
— Ху!
— Простите, что?
Мы были уже у дверей; их начал разбирать смех, и смеялись они не просто так, а надо мной. Все в них отталкивало меня, к тому же они становились все меньше. Приседали? Нет — ноги у них покрывались перьями. «Ага, — с облегчением сказал я себе, — все-таки, значит, галлюцинация!»
— Какая еще галлюцинация, недотепа! — прыснула незнакомка в очках. Она подняла обшитую черным жемчугом сумочку и огрела меня по темени. Я взвыл от боли.
— Поглядите-ка на этого галлюцинанта! — кричала другая.
Страшный удар обрушился на то же самое место. Я упал, закрывая руками голову. Открыл глаза. С зонтом в руке надо мною склонялся профессор. Я лежал на бетоне возле канала. Крысы, как ни в чем не бывало, ходили парочками.
— Где, где болит? — допытывался Троттельрайнер. — Здесь?
— Нет, здесь… — я показал на вспухший затылок.
Взяв зонтик за верхний конец, он врезал мне по больному месту.
— Спасите! — взмолился я. — Ради бога, довольно! За что…
— Это и есть спасение! — ответил безжалостно футуролог. — К сожалению, у меня под рукой нет другого противоядия!
— Но хотя бы не набалдашником, прошу вас!
— Так вернее.
Он ударил меня еще раз, повернулся и кого-то позвал. Я закрыл глаза. Голова невыносимо болела. Меня тряхнуло — профессор и мужчина в кожаной куртке, взяв меня под мышки и под колена, куда-то несли.
— Куда? — закричал я.
Щебенка сыпалась мне в лицо с шатающихся перекрытий; я чувствовал, как мои санитары ступают по какой-то хлипкой доске или мостику, и боялся, что они поскользнутся.
— Куда вы меня несете? — тихо спросил я.
Никто не ответил. В воздухе стоял непрестанный гул. Стало светло от пожара; мы были уже на поверхности, какие-то люди в мундирах хватали одного за другим всех, кого удавалось вытащить из канализационного люка, и довольно грубо швыряли в открытые дверцы — мелькнули огромные белые буквы: «US ARMY COPTER 1 109 849», и я упал на носилки. Профессор Троттельрайнер просунул голову в вертолет.
— Простите, Тихий! — кричал он. — Тысячу извинений! Это было необходимо!
Кто-то, стоявший за ним, вырвал у него зонт, дважды крест-накрест огрел им профессора по макушке и пихнул его так, что футуролог со стоном упал между нами — и тут же взвыли моторы, зашумели пропеллеры, машина торжественно воспарила ввысь. Профессор пристроился рядом с моими носилками, осторожно поглаживая затылок. Не могу не признаться: понимая все благородство его поведения, я, однако же, с удовлетворением наблюдал, как на темени у него вырастает громадная шишка.
— Куда мы летим?
— На конгресс, — ответил, все еще морщась от боли, профессор.
— То есть… как это на конгресс? Ведь конгресс уже был?
— Вмешательство Вашингтона, — коротко объяснил Троттельрайнер. — Будем продолжать заседания.
— Где же?
— В Беркли.
— В университете?
— Да. Может, у вас найдется какой-нибудь нож, пусть перочинный?
— Нет.
Вертолет задрожал. Гром и пламя распороли кабину, мы вылетели из нее друг за другом — в бескрайнюю темноту. Как долго я потом мучился! Мне слышались стонущие голоса сирен, мою одежду разрезали ножом, я терял сознание и обретал его снова. Меня трясла лихорадка и подбрасывало на ухабах, надо мной белел потолок «скорой помощи», рядом лежала какая-то забинтованная мумия; по притороченному сбоку зонту я узнал Троттельрайнера. «Я жив… — пронеслось у меня в голове. — Все-таки мы не разбились насмерть. Что за счастье». Машина вдруг накренилась, перевернулась с пронзительным скрежетом, гром и пламя разорвали жестянку кузова. «Что, опять?» — сверкнула последняя мысль, а потом — черное, непроницаемое беспамятство. Открыв глаза, я увидел над собою стеклянный купол; какие-то люди в белом, с масками на лице и руками, воздетыми в благословляющем жесте, переговаривались полушепотом.
— Да, это был Тихий, — донеслось до меня. — Сюда, в банку. Нет, только мозг, остальное никуда не годится. Дайте пока наркоз.
Кусочек ваты на никелевом диске заслонил мне весь свет, я хотел закричать, позвать на помощь, но, вдохнув жгучий газ, растворился в небытии. Когда сознание вернулось ко мне, я не мог разлепить веки, не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой, словно в параличе. И все же возобновлял эти попытки, несмотря на боль во всем теле.
— Успокойтесь! Не двигайтесь, пожалуйста! — услышал я мелодичный женский голос.
— А? Где я? Что со мной?.. — пролепетал я. У меня был совершенно чужой рот и, наверное, чужое лицо.
— Вы в санатории. Все хорошо. Не волнуйтесь, прошу вас. Сейчас мы дадим вам поесть…
«Да мне же нечем…» — хотел, но не смог ответить я. Послышалось лязганье ножниц. Марля кусками опадала с лица. Стало светлей. Два санитара (я удивился их громадному росту) крепко, но бережно взяли меня под мышки, приподняли и усадили в кресло-коляску. Передо мной дымилась тарелка аппетитного с виду бульона. Я машинально потянулся за ложкой и заметил, что взявшая ложку рука — маленькая и черная как эбонит. Я поднес ее к самым глазам. Судя по тому, что я владел ею совершенно свободно, эта рука была моей. Но как же она изменилась! Желая узнать, в чем дело, я привстал и уткнулся глазами в зеркало на противоположной стене. Там в кресле-коляске сидела молодая хорошенькая негритянка, вся забинтованная, в пижаме, с ошеломленным выражением лица. Я дотронулся до своего носа. То же самое сделало отражение в зеркале. Тогда я начал ощупывать лицо, шею, плечи, наткнулся на бюст и испуганно вскрикнул — не своим, тоненьким голоском:
— Боже праведный!
Медсестра выговаривала кому-то за то, что зеркало не было занавешено. Потом она обратилась ко мне:
— Вы Ийон Тихий, не так ли?
— Ну да. То есть — да! Да! Но что это значит? Вон та девушка — та негритянка?
— Трансплантация. Другого выхода не было. Речь шла о спасении вашей жизни — то есть, вашего мозга, — быстро, но отчетливо говорила сестра, взяв меня за руки.
Я закрыл глаза. Снова открыл. Мне сделалось дурно. Вошел хирург; его лицо выражало крайнюю степень негодования.
— Это еще что такое! — загремел он. — Только шока ему не хватает!
— Он уже в шоке! — сообщила сестра. — Это все Симмонс, господин профессор. Говорила я ему: завесь зеркало!
— Шок? Так чего же вы ждете? В операционную! — приказал профессор.
— Нет! Больше не надо! — закричал я.
Никто не обращал внимания на мой девичий писк. Белая марля закрыла глаза и лицо. Попробовал вырваться — куда там. Я слышал и чувствовал, как плавно катится кресло по плитам пола. Раздался взрыв, со звоном посыпались какие-то стекла. Гром и пламя заполнили больничный коридор.
— Экстремисты! Экстремисты! — надсаживался неизвестно чей голос, стекло хрустело под ботинками убегающих, я хотел сорвать с себя ненавистную марлю, но не смог, почувствовал острую боль в боку и потерял сознание.
Очнулся я в киселе. Кисель был клюквенный, явно недослащенный. Я лежал вниз лицом, сверху давило что-то большое и мягкое. Я сбросил тяжесть с себя, оказалось — матрац. Битый кирпич больно впивался в колени и кожу ладоней. Выплевывая клюквенные зернышки и кирпичную крошку, я приподнялся на локтях. Палата выглядела как после взрыва. Шторы оборваны, уцелевшие в окнах куски стекол накренены внутрь, кровать повалена на бок. Рядом с собой я увидел вымазанный в киселе лист бумаги с каким-то текстом. Я взял его и стал читать…
Дорогой пациент (имя, фамилия) ! Ты находишься в экспериментальной клинике нашего штата. Операция, сохранившая тебе жизнь, оказалась серьезной очень серьезной (ненужное зачеркнуть) . Лучшие наши хирурги, применив последние достижения медицины, сделали тебе одну две три четыре пять шесть семь восемь (ненужное зачеркнуть) операций. Ради твоего блага они были вынуждены заменить отдельные части твоего тела органами, взятыми у других лиц в соответствии с федеральным законом, одобренным обеими палатами конгресса («Законодат. вестн.», публ. № 1 989/0 001/89/1). Дружеское наставление, которое ты в настоящую минуту читаешь, поможет тебе адаптироваться к новым условиям жизни. Мы спасли ее для тебя, однако при этом нам пришлось изъять у тебя руки ноги позвоночник череп лопатки желудок почки печень др. органы (ненужное зачеркнуть) . За судьбу вышеуказанных бренных останков ты можешь быть совершенно спокоен: мы позаботились о них, как велит твоя вера, и согласно ее традициям совершили обряд погребения кремации мумификации рассеивания праха по ветру наполнения урны пеплом освящения высыпки в помойную яму (ненужное зачеркнуть) . Новый облик, в котором отныне тебе предстоит вести счастливую и здоровую жизнь, кое в чем может оказаться для тебя неожиданным, но мы заверяем тебя, что подобно остальным нашим дорогим пациентам ты к нему быстро привыкнешь. Мы усовершенствовали твой организм с помощью наилучших полноценных удовлетворительных какие нашлись под рукой органов (ненужное зачеркнуть) . Мы гарантируем работу указанных органов в течение одного года шести месяцев квартала трех недель шести дней (ненужное зачеркнуть) . Ты должен понять, что…
На этом текст обрывался. Лишь теперь я заметил, что сверху кто-то вывел четкими буквами «ИЙОН ТИХИЙ. Опер. 6, 7 и 8. КОМПЛЕКТ». Бумага в моих руках задрожала. Боже, что от меня осталось? Я не осмеливался взглянуть даже на собственный палец. Тыльная сторона ладони заросла толстыми рыжими волосками. Я затрясся, как в лихорадке; встал, опираясь о стену; перед глазами плыло. Бюста не было, и то слава богу. Стояла полная тишина. Какая-то птичка чирикала за окном. Нашла время чирикать! КОМПЛЕКТ. Что значит КОМПЛЕКТ? Кто я? Ийон Тихий. В этом я был уверен. Следовательно? Сперва я ощупал ноги. Обе на месте, только кривые — буквой «икс». Живот — непомерно большой. Палец погрузился в пупок, как в колодец. Толстые складки жира… бррр! Что же случилось? Ага, вертолет. Кажется, его сбили. Скорая помощь. Мина, а может, граната. Потом — та маленькая негритянка, потом экстремисты в коридоре. Выходит, ее тоже, бедняжку…? И еще раз… Но что значит этот погром, эти обломки?
— Эй! — закричал я. — Есть тут кто-нибудь?
Я осекся, пораженный собственным голосом — настоящий оперный бас, даже эхо пошло по комнате. Очень хотелось посмотреть в зеркало и страшно было решиться. Я поднес руку к щеке. Боже милостивый! Кудлатые, свалявшиеся патлы… Наклонившись, увидел бороду, закрывавшую половину пижамы — растрепанную, косматую, рыжую. Ахенобарбарус! Рыжебородый! Ладно, можно побриться… Я выглянул на террасу. Птичка чирикала как ни в чем не бывало — дура. Тополя, сикоморы, кусты — что это? Сад. Больничный…? На скамейке кто-то грелся в лучах солнца, закатав рукава пижамы.
— Хэлло! — позвал я.
Он обернулся. Я увидел до странности знакомое мне лицо и растерянно заморгал. Да ведь это мое лицо, это я! В три прыжка я выскочил на террасу. Тяжело дыша, всматривался в собственные черты. Сомнений не было — на скамье сидел я!
— Чего это вы так уставились? — отозвался тот неуверенно, моим голосом.
— Откуда это — у вас? — через силу выдавил я. — Кто вы?! Кто дал вам право…
— A-а! Это вы!
Он встал.
— Перед вами профессор Троттельрайнер.
— Но почему же… бога ради, почему… кто…
— Я совершенно к этому непричастен, — произнес он внушительно. Мои губы на его лице подрагивали. — Ворвались сюда эти, как там их — йиппи. Бунтари. Граната… Ваше состояние было признано безнадежным, мое тоже. Я ведь лежал рядом, в соседней палате.
— Как это «безнадежным»?! — возмутился я. — Я же вижу! Как вы могли?!
— Но я ведь был без сознания, уверяю вас! Главный хирург, доктор Фишер, мне все объяснил: сперва брали тела и органы в хорошей сохранности, когда же очередь дошла до меня, остались одни отбросы, поэтому…
— Да как вы смеете! Мало вам было присвоить себе мое тело, так вы еще охаиваете его!
— Не охаиваю, а лишь повторяю слова доктора Фишера! Сначала вот это, — он ткнул себя пальцем в грудь, — сочли непригодным, но потом, за неимением лучшего, решились на пересадку. Вы к тому времени были уже пересажены…
— Я? Пересажен?..
— Ну да. Ваш мозг.
— Но кто же это? То есть, кто это был? — указал я на себя.
— Один из тех экстремистов. Какой-то их главарь, говорят. Не умел обращаться с взрывателем и получил осколок в собственный череп — так я слышал. Ну и… — Троттельрайнер пожал моими плечами.
Меня передернуло. В этом теле мне было не по себе, я не знал, как к нему относиться. Оно мне претило. Ногти толстые, квадратные — ни малейших признаков интеллигентности.
— Что же дальше? — прошептал я, опускаясь на скамью рядом с профессором. Ноги меня не слушались. — Нет ли у вас карманного зеркальца?
Он достал зеркальце из кармана. Я торопливо схватил его и увидел огромный подбитый глаз, пористый нос, гнилые зубы, двойной подбородок. Нижняя часть лица утопала в рыжей густой бороде. Возвращая зеркальце, я заметил, что профессор снова выставил колени и икры на солнце. Я хотел было сказать, что кожа у меня чрезвычайно чувствительная, но прикусил язык. Обгорит на солнце до волдырей — его дело; теперь уж, во всяком случае, не мое!
— Куда же мне идти? — спросил я потерянно.
Троттельрайнер оживился. Его (его?!) умные глаза с сочувствием остановились на моем (моем?!) лице.
— Не советую вам идти куда бы то ни было! Того типа разыскивали ФБР и полиция штата за серию покушений. Объявления о розыске на каждом углу; приказано стрелять без предупреждения!
Я вздрогнул. Только этого мне еще не хватало. Боже мой, все это, наверно, галлюцинация.
— Да что вы! — живо возразил Троттельрайнер. — Явь, дорогой мой, доподлиннейшая явь!
— А почему больница пуста?
— Так вы не знаете? А, верно, вы ведь потеряли сознание… Забастовка.
— Врачей?
— Да. Всего персонала. Экстремисты похитили доктора Фишера. А взамен требуют выдать им вас.
— Выдать меня?
— Ну да, они же не знают, что вы, так сказать, больше не вы, а Ийон Тихий…
Голова у меня шла кругом.
— Я покончу с собой! — заявил я хриплым басом.
— Не советую. Чтобы вас снова пересадили?
Я лихорадочно размышлял: как узнать, галлюцинация это или нет.
— А если бы… — сказал я, вставая.
— Что?
— Если бы я на вас прокатился? А? Что вы скажете?
— Про… что? Вы, верно, спятили?!
Я смерил его взглядом, весь подобрался, прыгнул и… свалился в канал. И хотя я чуть не захлебнулся черной вонючей жижей — какое же это было облегчение! Я вылез на берег; крыс поубавилось — видно, разбрелись кто куда. Остались всего четыре. Они играли в бридж у самых ног спящего крепким сном Троттельрайнера и его картами. Я ужаснулся. Даже если учесть небывалую концентрацию галлюциногенов, возможно ли, чтобы крысы в самом деле играли в бридж? Я заглянул в карты самой жирной из них. Она метала их без ладу и складу. Какой уж там бридж! Ну и слава богу… Я облегченно вздохнул.
На всякий случай я твердо решил ни на шаг не отходить от канала: всевозможные варианты спасения успели мне надоесть, во всяком случае на ближайшее время. Сперва пусть дадут гарантии, иначе опять привидится невесть что. Я ощупал лицо. Ни бороды, ни маски. Куда она подевалась?
— Если речь обо мне, — произнес профессор, не открывая глаз, — то я порядочная девушка и надеюсь, вы будете вести себя соответственно.
Он приложил руку к уху, как бы выслушивая ответ, после чего добавил:
— Нет, это не уловка с моей стороны, не демонстрация мнимой невинности с целью разжечь пресыщенное сладострастие, а чистая правда. Не прикасайтесь ко мне, иначе я буду вынуждена лишить себя жизни.
«Ага, — догадался я, — похоже, и этот не прочь искупаться в канале!»
Я слушал дальше, несколько успокоившись, — галлюцинации профессора, как мне казалось, доказывали, что я-то, по крайней мере, в полном сознании.
— Спеть я могу — отчего бы не спеть, — произнес между тем профессор, — скромная песенка еще ни к чему не обязывает. Вы мне будете аккомпанировать?
Но, может быть, он просто разговаривает во сне; в таком случае снова ничего не известно. Оседлать его ради пробы? Но прыгнуть в канал я вообще-то мог и без его помощи.
— Я сегодня не в голосе. Да и мама меня заждалась. Не провожайте меня! — категорически заявил Троттельрайнер.
Я встал и посветил фонариком по сторонам. Крысы исчезли. Группа швейцарских футурологов храпела вповалку у самой стены. Рядом, на надувных креслах, лежали репортеры вперемежку с администрацией «Хилтона». Вокруг валялись обгрызенные куриные косточки и банки из-под пива. «Если это галлюцинация, то удивительно реалистическая», — сказал я себе. И все же мне хотелось убедиться в обратном. Право, лучше вернуться в окончательную, бесповоротную явь. Интересно, как там теперь наверху?
Взрывы бомб, или бумб, раздавались нечасто и приглушенно. Где-то рядом послышался громкий всплеск. Над черной водой канала показалось перекосившееся лицо Троттельрайнера. Я подал ему руку. Он вылез на берег и отряхнулся.
— Ну и сон мне приснился…
— Девичий, да? — нехотя бросил я.
— Черт побери! Значит, я все еще галлюцинирую?!
— Почему вы так думаете?
— Только в галлюцинациях другие знают, что нам снится.
— Просто вы говорили во сне, — объяснил я. — Профессор, вы ведь специалист по этой части — нет ли надежного способа отличить явь от галлюцинации?
— Я всегда ношу при себе отрезвин. Упаковка, правда, промокла, но это ничего. Он прерывает любые состояния помрачения, а также бредовые, призрачные и кошмарные видения. Хотите?
— Возможно, ваш препарат так и действует, — хмыкнул я, — но вряд ли так действует призрак вашего препарата.
— Если мы галлюцинируем, то очнемся, если же нет, решительно ничего не случится, — заверил меня профессор и положил себе в рот бледно-розовую пастилку.
Я тоже извлек пастилку из мокрого пакета и проглотил ее. Над нами грохнула крышка люка, и голова в шлеме десантника рявкнула:
— Живо наверх! Давай, торопись, подымайся!
— Вертолеты или миниракеты? — понимающе спросил я. — Что касается меня, господин сержант, идите куда подальше.
И я уселся под стеной со скрещенными на груди руками.
— Тронулся? — деловито спросил сержант Троттельрайнера, который уже начал взбираться по лесенке. Люди в подвале зашевелились. Стэнтор попытался приподнять меня за плечи, но я оттолкнул его руку.
— Предпочитаете остаться? Ради бога…
— Нет, не так: «Бог в помощь»! — поправил я его.
Один за другим они исчезали в открытом люке; я видел вспышки, слышал команды десантников, по приглушенному свисту догадывался о запуске очередной миниракеты. «Странно, — размышлял я. — Что это, собственно, значит? А может, я галлюцинирую за них? Per procura? И что, теперь мне торчать здесь до судного дня?»
Тем не менее я не двигался с места. Люк захлопнулся, я остался один. Фонарик тускло освещал подвал. Прошли две крысы со сплетенными хвостами. «Это что-нибудь значит, — сказал я себе, — но все-таки лучше не ломать голову попусту».
В канале послышались всплески. Ну-ну, чья же теперь очередь? Клеистая поверхность воды расступилась, и из нее вынырнули пять отливающих чернотой силуэтов — водолазы в очках, кислородных масках и с автоматами. Один за другим они выскакивали на бетон и направлялись ко мне, хлюпая ластами.
— Habla usted español? — обратился ко мне первый из них, стягивая с головы маску. Лицо у него было смуглое, с усиками.
— Нет, — ответил я. — Зато вы, наверно, говорите по-английски?
— Какой-то нахальный гринго, — бросил тот, с усиками, второму.
Все, как по приказу, сдернули маски и взяли меня на мушку.
— Что, в канал? — спросил я с готовностью.
— К стенке! Руки вверх, да повыше!
Дуло уперлось мне под ребро. Ну, до чего же подробная галлюцинация, подумал я; даже автоматы обернуты в полиэтиленовые мешки, чтоб не промокли.
— Их тут больше пряталось, — заметил водолаз с усиками, обращаясь к соседу, плотному и черноволосому, который пытался зажечь сигарету. Видно, он-то и был у них главный. Они осветили наше кочевье, с грохотом пиная банки из-под консервов и опрокидывая надувные кресла; наконец офицер спросил:
— Оружие?
— Обыскал, господин капитан. Нету.
— Можно опустить руки? — спросил я, по-прежнему стоя у стены. — А то затекли уже.
— Сейчас навсегда опустишь. Прикончить?
— Мгм, — кивнул офицер, выпуская дым из ноздрей.
— Нет! Отставить! — скомандовал он.
Покачивая бедрами, он подошел ко мне. На ремне у него болталась связка золотых колец. «Удивительно реалистично!» — подумал я.
— Где остальные? — спросил офицер.
— Вы меня спрашиваете? Выгаллюцинировали через люк. Да вы и так знаете.
— Чокнутый, господин капитан. Пусть уж лучше не мучается, — сказал тот, с усиками, и взвел спусковой крючок через полиэтиленовую оболочку.
— Не так, — остановил его офицер. — Продырявишь мешок, дурень, а где взять другой? Ножом его.
— Извините, что вмешиваюсь, — заметил я, немного опустив руки, — но мне все же хотелось бы пулю.
— У кого есть нож?
Начались поиски. «Разумеется, ножа у них не окажется! — размышлял я. — А то все кончилось бы слишком быстро». Офицер бросил окурок на бетон, с гримасой отвращения раздавил его ластой, сплюнул и приказал:
— В расход. Пошли.
— Да, да, пожалуйста! — торопливо поддакнул я.
Это их удивило. Они приблизились ко мне.
— На тот свет торопишься, гринго? С чего бы? Ишь, как упрашивает, каналья! А может, пальцы ему отрезать и нос? — переговаривались они между собой.
— Нет, нет! Прошу вас, господа, — сразу, без жалости, смело! — ободрял я их.
— Под воду! — скомандовал офицер.
Они опять натянули на себя маски, офицер отстегнул верхний ремень, достал из внутреннего кармана плоский револьвер, дунул в ствол, подбросил оружие, как ковбой в заурядном вестерне, и выстрелил мне в спину. Нестерпимая боль прошила грудную клетку. Я начал сползать по стене; он схватил меня сзади за плечи, повернул лицом кверху и выстрелил еще раз, с такого близкого расстояния, что вспышка ослепила меня. Звука я уже не услышал. Потом была кромешная тьма, я задыхался — долго, очень долго, что-то тормошило меня, подбрасывало. «Хорошо бы, не „скорая помощь“ и не вертолет», — думал я; окружающий мрак стал еще гуще, наконец и эта тьма растворилась, так что не осталось совсем ничего.
Когда я открыл глаза, то обнаружил, что сижу на аккуратно застеленной кровати, в комнате с низким окном; стекло было замазано белой краской. Я тупо уставился в дверь, словно ожидая кого-то. Я не имел понятия, где я и как здесь очутился. На ногах у меня были туфли на плоской деревянной подошве, на теле — пижама в полоску. «Слава богу, хоть что-то новенькое, — подумалось мне, — хотя, похоже, ничего интересного на этот раз не предвидится». Дверь распахнулась. В дверном проеме стоял окруженный молодыми людьми в больничных халатах приземистый бородач. На нем были золотые очки, поседевшая шевелюра торчала ежиком. В руке он держал резиновый молоток.
— Любопытный случай, — произнес бородатый. — Удивительно любопытный, почтеннейшие коллеги. Четыре месяца назад наш пациент отравился значительной дозой галлюциногенов. Их воздействие давно уже прекратилось, но он не может в это поверить и продолжает считать все окружающее галлюцинацией. В своей аберрации он зашел так далеко, что сам просил солдат генерала Диаса, бежавших каналами из занятого мятежниками президентского дворца, расстрелять его. Смерть, думал он, на самом деле окажется пробуждением от бредовых видений. Его удалось спасти благодаря трем сложнейшим операциям — из желудочков сердца мы извлекли две пули — а он не верит, что живет наяву.
— Это шизофрения? — пропищала маленькая студентка. Она не могла протиснуться к моей кровати и тянула шею за спинами своих товарищей.
— Нет. Это новая разновидность реактивного психоза, связанная, несомненно, с применением известных вам фатальных веществ. Случай абсолютно безнадежный — до такой степени, что мы решили витрифицировать пациента.
— В самом деле, господин профессор?! — студентка не находила себе места от любопытства.
— Да. Как вам известно, безнадежных больных уже теперь можно замораживать в жидком азоте на срок от сорока до семидесяти лет. Пациента помещают в герметичный контейнер — наподобие сосуда Дьюара — вместе с подробной историей болезни; по мере совершения новых открытий в хранилищах, где содержатся замороженные, проводится переучет, и всех, кому уже можно помочь, воскрешают.
— Скажите, вы сами согласились, чтобы вас заморозили? — спросила студентка, просунув голову между двумя высокими практикантами. В ее глазах светилась научная любознательность.
— С привидениями не разговариваю, — отрезал я. — Самое большее, могу сказать, как вас зовут: Галлюцина.
Прежде чем дверь за ними закрылась, я успел услышать голос студентки: «Ледяной сон! Витрификация! Да это же путешествие во времени, ах, до чего романтично!» Я был другого мнения, но что мне оставалось, кроме как подчиниться иллюзорной действительности? На другой день, вечером, два санитара доставили меня в операционную. Здесь стояла стеклянная ванна, над ней поднимался пар — такой ледяной, что перехватывало дыхание. Мне сделали множество уколов, уложили на операционном столе и напоили через трубочку сладковатой прозрачной жидкостью — глицерином, как объяснил старший санитар. Он хорошо ко мне относился. Я называл его Галлюцианом. Когда я уже засыпал, он наклонился, чтобы еще раз крикнуть мне в ухо: «Счастливого пробуждения!»
Я не мог ответить ему, не мог даже пальцем пошевелить. Все это время — долгие недели! — я боялся, что они чересчур поспешат и опустят меня в ванну раньше, чем я потеряю сознание. Как видно, они все же поторопились — последним звуком, донесшимся до меня из этого мира, был всплеск, с которым мое тело погрузилось в жидкий азот. Неприятный, скажу я вам, звук.
*
Ничего.
*
Ничего.
*
Ничего. Ну, совсем ничего.
*
Показалось, что-то есть, да где там. Ничего.
*
Нет ничего — и меня тоже.
*
Ну, долго еще? Ничего.
*
Вроде бы что-то, хотя кто его знает. Нужно сосредоточиться.
*
Что-то есть, но очень уж этого мало. При других обстоятельствах я решил бы, что ничего.
*
Ледники, голубые и белые. Все изо льда. Я тоже.
*
Красивые эти ледники, вот только бы не было так дьявольски холодно.
*
Ледяные иголки и кристаллики снега. Арктика. Льдинки во рту. А в костях? Костный мозг? Какой там мозг — чистый, прозрачный лед. Холодный и жесткий.
*
Ледышка — это я. Но что значит «я»? Вот вопрос.
*
В жизни не было мне так холодно. Хорошо еще — неизвестно, что значит «мне». Кому это — мне? Леднику? Разве у айсбергов есть дырки?
*
Я — парниковая цветная капуста под солнцем. Весна! Все уже тает. Особенно я. Во рту — сосулька или язык.
Все-таки это язык. Мучат меня, катают, ломают, трут и даже, кажется, бьют. Я накрыт прозрачной оболочкой из пластика, надо мной — лампы. Вот откуда, значит, взялись тот парник и капуста. Бредил, должно быть. Вокруг белым-бело, но это не снег, а стены.
*
Меня разморозили. Из благодарности буду вести дневник — сразу, как только смогу удержать перо в окоченевшей руке. В глазах все еще ледяные радуги и ярко-синие вспышки. Холод адский, но теперь уже можно греться.
27. VII. Говорят, реанимировали меня целых три недели. Были какие-то трудности. Пишу, сидя в кровати. Комната днем большая, вечером маленькая. Ухаживают за мной милые девушки в маленьких серебристых масках. Некоторые без грудей. То ли в глазах у меня двоится, то ли у главврача две головы. Стол самый обыкновенный — манная каша, струдель, молоко, овсяные хлопья, бифштекс. Лук чуть-чуть подгорел. Ледники мне уже только снятся, но с постоянством кошмара. Замерзаю, индевею, обледеневаю, весь заснеженный и скрипучий с вечера до утра. Ни грелки, ни компрессы не помогают. Лучше всего спирт перед сном.
28. VII. Девушки без грудей — студенты. По другим признакам мужчин от женщин не отличишь. Все тут рослые, красивые, улыбаются. А я слаб, по-детски капризен, все меня раздражает. Сегодня после укола вогнал иглу в зад старшей сестре, а та вроде бы и улыбаться не перестала. Временами как будто плыву на льдине — то есть кровати. На потолке мне показывают, как на экране, зайчиков, муравьишек, жучков, паучков. Зачем? Получаю газету для малышей. Ошибка?
29. VII. Быстро устаю. Но уже знаю, что раньше, в начале оттаивания, бредил. Говорят, так и должно быть. Нормальный симптом. Пришельцев из минувших эпох с новой жизнью знакомят не сразу. Это как извлечение водолаза с морского дна: с большой глубины его не поднять в один прием. Точно так же размороженника (первое новое слово, которое я узнал) вводят в незнакомый мир постепенно. Сейчас 2039 год. Лето, июль, погода прекрасная. У моей постели дежурит сестра по имени Эйлин Роджерс, голубоглазая, двадцати трех лет. Я появился на свет вторично в ревитарии под Нью-Йорком. Или в воскресильне — так теперь говорят. Это почти город, весь в садах. Собственные мельницы, пекарни, типографии. Ведь теперь уже нет ни пшеницы, ни книг. Однако есть хлеб, сливки для кофе и творог. Не от коровы? Эйлин думала, что корова — это такая машина. Никак не могу объяснить. Откуда у вас молоко? Из травы. Ясно, что из травы, но кто ее жует, чтобы дать молоко? Никто не жует. Откуда же молоко? Из травы. Само? Само из нее берется? Не само. То есть, не совсем само. Нужно ему помочь. Помогает корова? Нет. Значит, другое животное? О нет, не животное. Так откуда же молоко! И так далее, без конца.
30. VII. 2039. Очень просто — чем-то поливают луга, и от солнечных лучей из травы образуется творог. Про молоко еще не узнал. Но это, в конце концов, и не главное. Начинаю вставать — и на кресло-коляску. Сегодня был у пруда, лебедей — множество. Очень послушные, стоит позвать — подплывают. Дрессированные? Да нет, телеупы. Что, что? Телеуправляемые. Странно. Натуральных птиц уже нет, вымерли в начале XXI века — от смога. Это по крайней мере понятно.
31. VII. 2039. Хожу на уроки современной жизни. Ведет их компьютер. На некоторые вопросы не отвечает. «После узнаешь». Уже тридцать лет на Земле прочный мир благодаря всеобщему разоружению. Военных почти не осталось. Компьютер показывал мне модели роботов. Их много, и самых разных, но не в ревитарии — чтобы не пугать размороженников. Достигнуто всеобщее благоденствие. То, о чем я спрашиваю, не самое важное, считает мой электронный наставник. Уроки проходят в небольшой кабине, перед диспетчерским пультом. Слова, картинки и трехмерные проекции.
5. VIII. 2039. Через четыре дня выхожу из ревитария. На Земле уже 29,5 миллиарда людей. Государства и границы остались, но конфликты исчезли. Сегодня узнал о главном различии между новыми людьми и прежними. Основным понятием стала психимия. Мы живем в псивилизации. Слово «психический» вышло из употребления — вместо него говорят «психимический». Согласно компьютеру, человечество раздирали противоречия между старым, унаследованным от животных, и новым мозгом. Старый мозг — инстинктивный, иррациональный, эгоцентричный и страшно упрямый. Новое тянуло сюда — старое туда. Мне еще трудно формулировать сложные мысли. Старое все время боролось с новым. То есть новое со старым. Психимия прекратила эти борения, поглощавшие понапрасну умственную энергию. Психимикаты делают со старым мозгом все, что нужно, примиряют, убеждают, гармонизируют — изнутри, по-хорошему. Непроизвольным эмоциям не доверяют — это считается неприличным. Вместо этого следует принять препарат, подходящий для данного случая, а тот уж поможет, поддержит, направит, утешит и успокоит. Впрочем, это не он, это часть меня самого, как очки, без которых близорукому не обойтись. Такие уроки меня тревожат — я боюсь контакта с новыми людьми. Психимикаты глотать не хочу. «Это, — замечает наставник, — типичные и естественные предубеждения. Пещерный человек тоже содрогнулся бы при виде трамвая».
8. VIII. 2039. Ездил с медсестрой в Нью-Йорк. Зеленый гигант! Высота, на которой плывут облака, регулируется. Воздух прямо лесной. Прохожие одеты пестро как попугаи, но выглядят достойно, друг к другу благожелательны, улыбаются. Никто никуда не спешит. Женская мода, как всегда, малость шальная: на лбах живые картинки, из ушей свисают красные язычки или пуговки. Кроме натуральных рук можно иметь деташки — добавочные, пристяжные руки. Руки эти мало на что пригодны, но и для них находится дело — подержать что-нибудь, открыть двери, почесать между лопатками. Завтра выхожу из ревитария. В Америке их уже двести, и все-таки график размораживания массы людей, которые когда-то с надеждой погрузились в азот, трещит по швам. Из-за длинных застывших очередей приходится ускорять процедуру оттаивания. Мне это очень понятно. В банке на мое имя есть счет, так что поисками работы можно будет заняться после Нового года. Оказывается, каждый замороженный имеет сберкнижку на сложный процент; по воскрешении вклад размораживается.
9. VIII. 2039. Вот и настал долгожданный день. У меня уже есть трехкомнатная квартирка в Манхэттене. Терикоптером прямо из ревитария. Теперь говорят очень кратко: «терикать» и «коптать». Оттенков смысла этих глаголов я не улавливаю. Нью-Йорк из мусорной свалки, забитой автомобилями, превратился в систему многоэтажных садов. Солнечный свет подается по солнцепроводам (соледуктам). Такие неизбалованные, послушные дети в мое время встречались разве что в назидательных книжках. На углу моей улицы — Бюро регистрации самородков, претендующих на Нобелевскую премию. Рядом художественные салоны, в которых за бесценок продаются шедевры — только оригиналы, с гарантиями и свидетельствами подлинности; есть даже Рембрандт и Матисс! В цокольной части моего небоскреба — школа пневматических миникомпьютеров. Иногда оттуда доносится (через вентиляционные шахты?) их шипение и сопение. Пневмокомпьютеры служат, в частности, для оживления чучел любимых собак после их естественной смерти. Мне это кажется жутковатым, но ведь люди вроде меня составляют здесь ничтожное меньшинство. Много хожу по городу. Уже научился водить гнак. Это нетрудно. Купил себе курточку — спереди белая, сзади малиновая, по бокам серебристая, с малиновой лентой и воротником, вышитым золотом. Это наименее яркое из того, что сейчас носят. Можно носить одежду меняющегося фасона и цвета, платье, которое съеживается под мужским взглядом или наоборот — распускается ко сну, как цветок, юбки и блузки с подвижными изображениями, как на телеэкране. Ордена можно носить какие угодно и сколько угодно. Можно выращивать на шляпе японские карликовые растения методом гидропоники, но можно, к счастью, их не выращивать и не носить. Решил ничего не втыкать ни в уши, ни в нос. Беглое впечатление: люди, такие красивые, рослые, милые, вежливые и спокойные, отличаются чем-то еще, какие-то они особенные, необычные, есть в них нечто такое, что меня удивляет, во всяком случае, настораживает. Только вот что — не могу понять.
10. VIII. 2039. Сегодня ужинал с Эйлин. Приятный вечер. Потом — Старинный Луна-парк на Лонг-Айленде. Поразвлекались на славу. Внимательно слежу за людьми.
Что-то в них есть. Что-то в них есть особенное — но что? Никак не возьму в толк. Детская одежда: мальчик, переодетый компьютером. Другой планирует на высоте второго этажа над Пятой авеню, осыпая толпы прохожих сладким драже. А те кивают ему, улыбаются добродушно. Идиллия. Просто не верится!
11. VIII. 2039. Только что был клибисцит относительно сентябрьской погоды. Погода выбирается всеобщим и равным голосованием на месяц вперед. Результаты сообщаются тут же благодаря ЭВМ. Чтобы проголосовать, достаточно набрать по телефону соответствующий код. В августе будет солнечно, не слишком жарко, кратковременные дожди. Много радуг и кучевых облаков. Радуги бывают не только при дожде; можно получать их как-то иначе. Представитель Метео извинялся за неудачную облачность 26, 27 и 28 июля — недосмотр техконтроля! Обедаю в городе, иногда дома. Эйлин взяла для меня толковый словарь Вебстера — из ревитарийной библиотеки, ведь книг теперь нет. Что вместо них — не знаю. Ее объяснений не понял, признаться же в этом неудобно. Еще один ужин с Эйлин — в «Бронксе». Милая девушка! Всегда у нее находится что сказать, не то что у этих девиц в гнаках, которые все заботы по поддержанию разговора сваливают на ридикюльные миникомпьютеры. Сегодня в Бюро находок видел три таких ридикюля: сперва они беседовали спокойно, потом перессорились. Что же касается прохожих, короче, людей в общественных местах — они как будто посапывают. То есть дышат с присвистом. Может, так принято?
12. VIII. 2039. Набрался смелости и начал расспрашивать встречных о книжном магазине. Те пожимали плечами. Когда двое мужчин, которым я задал этот вопрос, отошли, до меня донеслось: «Какой-то закоснелый мерзлянтроп». Неужели к размороженникам относятся с предубеждением? Записываю новые для меня слова, услышанные на улице: смысленыш, внедрец, внутреха, самичник, дворцовать, хрусти́ть, па́лкать, синтезить. Газеты рекламируют такие продукты, как братанций, чуванций, ванилянт, ласкомобиль (ласканчик, ласкетка). Заголовок заметки в городской хронике «Геральда»: «От полуматери к полуматери». Это о яйценоше, который перепутал яйницы. Выписываю из большого Вебстера: «Полумать (ср.: полубрат, полуштоф). Одна из двух женщин, коллективно производящих на свет ребенка». «Яйценоша — от „книгоноша“ (устар.). Евгенщик, доставляющий лицензионные яйцеклетки на дом». Не скажу, чтобы очень ясно. «Братанций — см. сестронций». «Энцик — см. пенцик, а также: Ватикан». Идиотский словарь — дает синонимы, которые для меня что китайская грамота. «Подворцовать, задворцовать, придворцовать — временно иметь (не нанять!) дворец». «Ванилянт — духороб». Хуже всего слова, с виду не изменившиеся, но получившие совершенно другой смысл. «Промысловик — охотник за чужой мыслью». «Симулянт — несуществующий объект, который прикидывается существующим». «Мазурик — робот-смазчик». «Множитель (многожитель) — возвращенная к жизни жертва убийства». Ну и ну! А дальше: «Вставанька — от „ванька-встанька“». Выходит, оживить труп проще пареной репы? А люди, почти все, посапывают. В лифте, на улице, всюду. Выглядят превосходно, румяные, веселые, загорелые — а дышат с трудом. Я — нет. Значит, это не обязательно. Обычай, что ли, такой? Спросил Эйлин — она меня высмеяла; ничего, говорит, подобного. Неужели мне только кажется?
13. VIII. 2039. Хотел просмотреть позавчерашнюю газету — не нашел, хотя перевернул живальню вверх дном. Эйлин опять меня высмеяла (впрочем, самым премилым образом): газета существует не более двадцати четырех часов, после чего материал, на котором она напечатана, улетучивается. Так проще убирать мусор. Джинжер, подруга Эйлин (мы танцевали с ней фокстрип в небольшом ресторанчике), спросила: «Может, дрябнем в субботу на притирочку?» Я ничего не ответил — просто не понял ее, а чутье мне подсказывало, что лучше не переспрашивать. По совету Эйлин потратился на действизор. Телевизоры вышли из моды полвека назад. Поначалу смотреть трудно: кажется, будто чужие люди, а также собаки, львы, пейзажи, планеты валятся в угол комнаты, овеществленные до такой степени, что ничем не отличаются от реальных. Впрочем, художественный уровень слабоват. Новые платья называют прыщами, поскольку они напрыскиваютя на тело из бутылочек. Больше всего изменился язык. «Живать» от «жить», как «бывать» от «быть». Ведь жить можно не один раз, отсюда несовершенная форма. А также: читать — чтиво, смотреть — смотриво, страшить — страшиво. Понятия не имею, что это значит, а превращать свидания с Эйлин в уроки современного языка неудобно. Сниво — это управляемый сон по заказу. Изготовляется он электросниксером, а заказы принимаются в местной сонтезаторной мастерской. Вечером приносят готовые пастилки-приснилки. Я никому уже не говорю, но теперь для меня несомненно: у них одышка. У всех до единого. А они не обращают на это внимания — ни малейшего. Особенно люди постарше — те просто сопят. Все же, наверно, такой здесь обычай, ведь воздух в городе исключительный, о духоте и речи не может быть. Сегодня видел соседа, вышедшего из лифта — он хватал воздух ртом, как рыба, а лицо у него посинело. Но присмотревшись к нему поближе, я убедился, что он прямо-таки пышет здоровьем. Глупость, а не дает мне покоя. В чем тут дело? Некоторые дышат только носом.
Сегодня я выснил (выснул?) профессора Тарантогу — потому что скучаю по нём. Но почему он все время сидел в клетке? Подсознание виновато или сонтезатор ошибся?
Диктор вместо «большая ошибка» говорит «ошиба». Как «шубка» и «шуба»? Оказывается, «действизор», как я написал раньше, — неправильно. Я перепутал. Правильно будет «реви́зор» (от латинского res — вещь). Эйлин сегодня дежурит, вечер я провел один, в своей квартире, то есть живальне. Смотрел беседу за круглым столом о новом уголовном кодексе. Убийство наказывается краткосрочным арестом — ведь жертву легко воскресить. Как раз такой воскрешенный и зовется многожителем. Только лишь прецидив — предумышленное повторное преступление — грозит тюрьмой (за многократное убийство одного и того же лица). А наиболее тяжкой провинностью считается злонамеренное лишение кого-либо психимических средств, а также воздействие таковыми на граждан без их ведома и согласия. Ведь так можно добиться чего угодно: завещания в свою пользу, сердечной взаимности и даже согласия на участие в заговоре. Мне было очень трудно следить за ходом этой ревизионной дискуссии. Только под конец до меня дошло, что «тюрьма» означает теперь нечто совершенно иное, чем раньше. Приговоренного не сажают за решетку, а лишь надевают на него нечто вроде корсета, или, скорее, оболочки из тонких, но прочных прутьев; такой экзоскелетик находится под непрерывным контролем зашитого в одежде юрифмометра (юридического миникомпьютера). Этот недремлющий страж пресекает недозволенные поступки и наслаждение радостями жизни. Сам по себе незаметный, он препятствует любой попытке полакомиться запретным плодом. Для закоренелых преступников имеется какой-то криминол. На лбу у всех дискутантов указаны их имена и научные звания. Это, конечно, облегчает беседу, а все-таки странновато.
1. XI. 2039. Неприятное приключение. После обеда я выключил ревизор, чтобы приготовиться к свиданию с Эйлин. Но двухметровый верзила, не понравившийся мне с самого начала спектакля («Лежанка мутанга») — жуткая помесь атлета и клена, с сучковатой, вывороченной, зелено-коричневой пастью — не исчез вместе с ревизионным изображением, а подошел к моему креслу, взял со стола цветы, предназначенные для Эйлин, и обломал их о мою голову. Я буквально остолбенел и даже не пробовал защищаться. Чудище разбило вазу, расплескало воду, сожрало полкоробки тартинок, остальные высыпало на ковер, растоптало ногами, набухло, засветилось и брызнуло дождем фейерверочных искр, которые выжгли множество дырок в моих разложенных на кровати рубашках. Хотя глаза у меня были подбиты, а лицо в ссадинах, я пошел на свидание. Эйлин сразу же все поняла. Едва завидев меня, она всплеснула руками: «Боже, к тебе явился интерферент!» Оказывается, если программы, передаваемые с разных спутников, долго интерферируют между собой, может возникнуть гибрид, помесь нескольких персонажей ревизионного представления, то есть интерферент. При своих внушительных габаритах он способен натворить ужасных вещей — как-никак, время его существования после выключения аппарата доходит до трех минут. Энергия, потребляемая ревизионным фантомом, говорят, того же рода, что энергия шаровых молний. К подруге Эйлин вломился интерферент из палеонтологической передачи, скрещенный с Нероном; девушку спасло редкое самообладание: она мигом прыгнула в ванну с водой. Живальню, однако, пришлось ремонтировать. Правда, можно экранировать передачи, но это довольно дорого; а ревизионной компании выгоднее платить судебные издержки и компенсации за увечье, чем тратиться на защиту зрителя от интерферентов. Отныне буду смотреть ревизор с увесистой палкой в руке. Кстати: «лежанка мутанга» — не лежбище некоего мустанга, а наложница человека, который благодаря программированной мутации явился на свет с врожденным умением исполнять аргентинское танго.
3. IX. 2039. Был у своего адвоката — и удостоился чести беседовать с ним. Это редкость; обычно клиентами занимаются бюропьютеры. Мистер Кроли принял меня в кабинете, обставленном по образцу почтенных контор обладателей адвокатской тоги, в окружении черных резных шкафов, где рядами высились папки с бумагами, впрочем, не настоящими, поскольку дела теперь записываются при помощи электроники. На голове у него был мемнор — приставка памяти, что-то вроде прозрачного колпака, в котором, как светлячки, роились электрические разряды. Вторая голова, поменьше и помоложе, торчала у него из спины и вела негромкие телефонные разговоры. Она-то и называется деташкой. Хозяин осведомился о моих планах и был удивлен, узнав, что я не собираюсь в заокеанское путешествие; когда же я объяснил, что бережливость в моем положении обязательна, удивился еще больше:
— Ведь в бральне вы можете взять любую сумму.
Оказывается, достаточно подписать чек, и банк (теперь — бральня) немедленно выплатит деньги. Причем это не ссуда — получение; денег из бральни ни к чему не обязывает. Здесь, правда, есть своя закорючка. Обязательство вернуть взятую сумму — скорее морального свойства; расплачиваются, бывает, годами. Я спросил, почему банки не разоряются из-за неаккуратности должников. На его лице опять появилось удивленное выражение. Я забыл, что живу в эпоху психимии. Письма с вежливыми просьбами и напоминаниями пропитывают летучей субстанцией, вызывающей угрызения совести и прилив трудолюбия; таким путем бральня получает свое. Попадаются, конечно, и злонамеренные должники; те просматривают корреспонденцию, заткнув нос. Однако нечестных людей хватало во все времена. Вспомнив о ревизионной дискуссии насчет уголовного кодекса, я спросил, не подпадает ли насыщение писем психимикатами под статью сто тридцать девятую («психимическое воздействие на физических или юридических особ без их ведома и согласия карается…» и т. д.). Моя осведомленность приятно удивила его; он разъяснил мне всю тонкость подобной ситуации: обоснованные притязания удовлетворять таким образом можно, ведь если адресат ничего не должен, не будет и угрызений совести, а пробуждать трудолюбие — дело социально полезное. Адвокат был чрезвычайно любезен и даже пригласил меня на обед в «Бронксе» — мы встречаемся там девятого сентября.
Вернувшись домой, я решил, что самое время познакомиться с положением в мире, не доверяясь только ревизору. Попробовал взять газету лобовой атакой, но застрял уже на середине передовицы о роботрутнях и роботрясах. С заграничными новостями дело пошло не лучше. В Турции наблюдается значительная утечка десимулов и множество тайных уроженцев; тамошний Центр демопрессии не в силах этому помешать, а содержание целых толп симкретинов разоряет государственную казну. В «Вебстере», разумеется, — ничего путного. Десимулянт — объект, притворяющийся, будто он есть, хотя на самом деле его нет. Десимулов я не нашел. Тайный уроженец — подпольно рожденный. Так мне сказала Эйлин. Демовзрывы сдерживает демопрессионная политика. Есть два способа получить лицензию на ребенка: либо сдав необходимые экзамены и документы, либо угадав главный выигрыш в инфантерее (инфант-лотерее). В ней участвует масса лиц — из тех, что не имеют никаких шансов получить лицензию обычным путем. Симкретин — искусственный идиот; больше я ничего не узнал. И то слава богу, если принять во внимание язык, которым пишутся статьи в «Геральде». Выписываю для примера отрывок:
«Ошибочный или недоиндексированный будильник подрывает не только конкуренцию, но и рекурренцию; на таких будильниках наживаются жирократы, благодаря тайнякам, которые почти ничем не рискуют, коль скоро Верховный суд все еще не вынес решения по делу Геродотоуса. Уже не первый месяц общественность задается вопросом: кто же, в конце концов, отвечает за борьбу с киберрастратами — контрпьютеры или суперпьютеры?» И т. д.
Из «Вебстера» я узнал лишь, что жирократ — это заимствованное из сленга, но теперь уже общепринятое обозначение взяточника (дать взятку — «подмазать», подмазывают обычно жиром, отсюда жирократия, то есть коррупция). Выходит, жизнь и теперь не так идиллична, как могло бы казаться. Знакомый Эйлин, Билл Хомбургер, хочет взять у меня ревизионное интервью, но это еще не решено окончательно. Не на дейстанции, а в моей живальне — ревизор, оказывается, может служить передатчиком. Мне сразу пришли на мысль книги, изображавшие будущее в мрачных тонах, как антиутопию, где за каждым обывателем установлена слежка в его квартире. Билл посмеялся над моими страхами и объяснил, что изменить направление передачи нельзя без согласия владельца ревизора, иначе легко угодить в тюрьму. Зато, если уж это удалось, можно совершить даже супружескую измену на расстоянии. Это я тоже услышал от Билла, только не знаю, правду он говорит или шутит. Сегодня ездил на гнаке по городу. Церквей уже нет, вместо святилищ — фармацевтилища. Люди в белых одеждах и серебряных митрах — не священники и не монахи, но аптекарии. Хотя — странное дело — нигде ни одной аптеки.
4. IX. 2039. Наконец-то узнал, как стать обладателем энциклопедии. Я даже имею ее у себя — в трех пузырьках. Купил в научной химоглотеке. Книги теперь не читаются, а поедаются, и делают их не из бумаги, а из информационной субстанции, политой глазурью. Зашел я и в глотеку с деликатесами. Полное самообслуживание. На стеллажах аргументан и кредибилин в изящных коробочках, мультипликол в потемневших от старости флаконах, эгоуплотнитель, пуританиды и экстазиды. Жаль только, нет у меня знакомого лингвиста. «Глотека», наверно, от «глотать»? Тогда теоглотека на Шестой авеню, должно быть, теологическая библиотека? Похоже, так и есть, судя по названиям выставленных препаратов. Расположены они по отделам: индульгины, теодиктины, метамории — целый зал, и немалый; все это на фоне тихой органной музыки. В продаже психимикаты любых религий: христин и антихристин, ормуздан, ариманол, банки-нирванки, антимортин, буддин, перпетуан и сакрантол (в упаковке, окруженной мерцающим ореолом). Все это в пастилках, таблетках, пилюлях, сиропах и каплях, есть даже леденцы на палочке — для детей. Я был маловером, пока не убедился во всем на собственном опыте. Приняв четыре таблетки алгебраина, я, неведомо как, без малейших усилий овладел высшей математикой — знания теперь усваиваются желудком. Пользуясь случаем, я принялся утолять свою жажду в них, но уже два первых тома энциклопедии вызвали желудочное расстройство. Билл — тот журналист, о котором я говорил, — посоветовал не засорять себе мозги: ведь их возможности не безграничны! К счастью, имеются средства, прочищающие память и воображение. Например, мемнолизин и амнестан. Избавиться от балласта ненужных фактов и неприятных воспоминаний нетрудно. В деликатесной глотеке я видел пастилки-фрейдилки, мемантан, монстрадин, а также превозносимое до небес новейшее средство из группы былиногенных препаратов — аутентал. Он синтезирует воспоминания о том, чего клиенту не довелось пережить. Так, после дантина человек глубоко убежден, что именно он написал «Божественную комедию». Я, правда, не очень-то понимаю, кому это нужно. Появились новые научные дисциплины — например, психодиетика и корруптистика. Во всяком случае, энциклопедию я проглотил не напрасно. Я уже знаю, что ребенок действительно появляется на свет от двух матерей: одна дает яйцеклетку, другая вынашивает плод и рожает. Яйценоша доставляет яйцеклетки от полуматери к полуматери. А как-нибудь проще нельзя? С Эйлин об этом говорить неудобно. Хорошо бы расширить круг знакомых.
5. IX. 2039. Можно обойтись и без знакомых: для этого есть дуэтин. Он расщепляет сознание и позволяет беседовать с самим собой на любую тему (которая задается особым психимикатом). Но безграничные, возможности психимии немного пугают меня, и я не намерен глотать все, что подвернется под руку. Сегодня, продолжая осматривать город, совершенно случайно наткнулся на кладбище. Называется оно «упокойня». Гробовщиков больше нет, вместо них — гроботы. Видел похороны. Покойника положили в так называемый «склеп с обратным ходом», поскольку еще неясно, воскресят его или нет. Последней волей усопшего было лежать до конца, то есть так долго, как только можно, но жена с тещей опротестовали завещание. Это, говорят, не единственный случай. Дело пойдет по инстанциям — с юридической точки зрения оно непростое. Самоубийце, не желающему никаких воскресений, остается, наверно, прибегнуть к бомбе? Мне как-то не приходило в голову, что можно не хотеть воскресения. Как видно, можно — если оно слишком доступно. Кладбище великолепное, настоящий зеленый парк, только гробы уж очень малы. Не кладут же они останки под пресс? Впрочем, в псивилизации, кажется, все возможно.
6. IX. 2039. Покойников под пресс не кладут, но погребается лишь биологическая оболочка, протезы же идут на слом. Неужели они протезированы до такой степени? По ревизору захватывающая дискуссия о проекте, сулящем человечеству бессмертие. Мозги дряхлых старцев пересаживались бы в черепа юношей. Эти последние ничего не теряют: их мозги, в свою очередь, достаются подросткам и так далее, — а поскольку все время рождаются новые люди, никто не будет обижен, то есть навсегда обезмозжен. Но есть и многочисленные возражения. Сторонников пересадки мозгов окрестили пересадистами. Возвращаясь с кладбища — пешком, чтобы подышать свежим воздухом — я споткнулся о натянутую между надгробиями проволоку и упал. Что еще за глупые шутки? Надгробот рассыпался в извинениях: это, мол, выходка какого-то хаманта. Дома — сразу к «Вебстеру». «Xамант — робот-хулиган, деградировавший вследствие врожденных дефектов или дурного обращения». На ночь читал «Дамекена с камелиями». Прямо не знаю — может, проглотить весь словарь сразу? Опять ничего не понятно! Впрочем, одного словаря мало, теперь я все лучше это осознаю. Ну вот, например. У героя романа какие-то там амуры с надуванкой (имеются две разновидности: кассетные и развращенки). Что такое надуванка, я уже знаю; не знаю, однако, как относиться к подобной связи: пятнает она мужское достоинство или нет? Может, глумиться над надуванкой — все равно, что кромсать на куски мяч? Или это аморальный поступок?
7. IX. 2039. И все-таки великое дело — настоящая демократия! Сегодня был либисцит: сначала по ревизору показали различные типы женской красоты, потом провели всеобщее голосование. В заключение Верховный комиссар Евгенплана заверил, что выбранные модели получат распространение уже в следующем квартале. Да, это вам не времена подкладок, корсетов, пудры, помады, краски! В улучшальнях (калотехнических салонах) действительно можно изменять рост, пропорции, формы тела. Интересно, могла бы Эйлин… Мне-то она нравится, какая есть, но женщины ведь рабыни моды… Какой-то чуждак пытался вломиться в мою квартиру, а я, как нарочно, принимал ванну. «Чуждак» — это чужой робот. Впрочем, то был роботряс — с фабричным дефектом, но не принятый обратно изготовителем, то есть фактически безроботник. Подобные субъекты увиливают от труда; среди них немало хамантов. Мой душевой мигом сообразил, в чем дело, и дал тому от ворот поворот. Хотя, если быть точным, робота у меня нет: мояк — всего лишь купьютер (купальный компьютер). Я написал «мояк» — так уж теперь говорят — но все же не буду злоупотреблять нынешними словечками; они претят мне, а может, это ностальгия по утраченному прошлому. Эйлин уехала к тетке. Ужинать буду с Джорджем Симингтоном, хозяином того дефективного робота.
После обеда усваивал любопытнейшую монографию «Интеллектрическая история». Кто бы мог в мое время подумать, что цифровые машины, преодолев определенный порог разумности, потеряют надежность, а все потому, что разума без хитрости не бывает. В монографии это называется по-ученому — правило Шапюлье (или закон наименьшего сопротивления). Машина тупая, бесхитростная, неспособная пораскинуть умом, делает, что прикажут. А смышленая — сначала соображает, что выгоднее: решить предложенную задачу или попробовать от нее отвертеться. Она ищет чего полегче. А почему бы и нет, если она разумна? Ведь разум — это внутренняя свобода. Вот откуда взялись роботрясы и роботрутни, а также специфическое явление симкретинизма. Симкретин — это компьютер, симулирующий кретинизм, чтобы от него отвязались. При случае я узнал, наконец, что такое десимулы: те просто-напросто притворяются, будто не притворяются дефективными. Или наоборот. Все это очень запутано. Лишь примитивный робот (примитивист) может быть роботягой; но придурист (придуривающийся робот) — отнюдь не придурок. В таком вот афористическом стиле выдержана вся монография. После одного пузырька голова трещит от фактов. Электронный мусорщик — это компостер. Будущий робофицер — компьюнкер. Деревенский робот — цифранин, или цифрак. Коррумпьютер — продажный робот, контрпьютер (counterputer) — робот-нонконформист, не способный сотрудничать с другими; из-за скачков напряжения, которые их скандалы вызывали в сети, случались электрогрозы и даже пожары. Робунт — взбунтовавшийся робот. А озвероботы (одичавшие роботы), а их сражения — робитвы, электросечи, а электротика! Суккубаторы, конкубинаторы, инкубаторы, подвоботы — подводные роботы, а автогулёны, или автогуляки (les robots des voyages), a человенцы (андроиды), а ленистроны, их обычаи, их самобытное творчество! История интеллектроники повествует и о синтезе искомых (искусственных насекомых), которые включались даже в боевой арсенал, например програмухи. Тайняк, он же внедрец — робот, выдающий себя за человека, «внедряющийся» в общество людей. Старый робот, выброшенный на улицу — явление, увы, нередкое; этих бедняг называют трупьем. Говорят, раньше их вывозили в резервации, для облавной охоты, но Общество защиты роботов добилось закона, возбраняющего подобные вещи. Это не решило проблему полностью, коль скоро по-прежнему встречаются роботы-самоубийцы — автоморты. Законодательство, по словам Симингтона, не поспевает за техническим прогрессом, поэтому и возможны столь грустные, даже трагические явления. Самое большее, изымаются из употребления автомахинаторы и киберрастратчики, вызвавшие лет двадцать назад ряд экономических и политических кризисов. Большой Автомахинатор, который девять лет возглавлял проект освоения Сатурна, ничегошеньки на этой планете не делал, зато целыми пачками отправлял фальшивые отчеты, сводки и рапорты о выполнении плана, а контролеров подкупал или приводил в состояние электроступора. Он до того обнаглел, что, когда его снимали с орбиты, грозил объявить войну. Демонтаж не оплачивался, так что его торпедировали. Зато пиратронов никогда не было; это чистой воды вымысел. Другой компьютер, изготовленный по французской лицензии и занимавшийся околосолнечным проектированием в качестве уполномоченного ГЛУПИНТа (Главного управления интеллектроники), вместо того чтобы осваивать Марс, освоил торговлю живым товаром, за что и был прозван компьютенёром.
Это, конечно, явления крайние, вроде смога или пробок на автострадах в прошлом веке. О злой воле, о заранее обдуманном намерении здесь и речи не может быть; компьютер всегда делает то, что легче дается, подобно тому, как вода всегда течет вниз. Но воду можно остановить плотиной; помешать уловкам компьютеров несравненно труднее. Впрочем, подчеркивает автор «Интеллектрической истории», все, в общем-то, идет как нельзя лучше. Дети учатся грамоте при помощи орфографического сиропа, любые изделия, включая шедевры искусства, доступны и дешевы, в ресторане вас встречает толпа вышколенных кельпьютеров, а их специализация доходит до того, что один занимается только пирожными, другой соками, желе, фруктами (так называемый компотер) и так далее. Что ж, это, пожалуй, верно. Действительно — куда ни глянь, комфорт просто неслыханный.
Дописано после ужина у Симингтона. Вечер прошел очень мило, но надо мной жестоко подшутили. Кто-то из гостей — узнать бы, кто! — всыпал мне в чай щепотку кредибилина, и я немедленно ощутил такое восхищение салфеткой, что тут же, с ходу, изложил новую теодицею. После нескольких крупиц проклятого порошка человек начинает верить во что попало — в лампу, в ложку, в ножку стола; сила моих мистических ощущений была такова, что я пал на колени перед своим кувертом, и только тогда хозяин поспешил мне на помощь. Двадцать капель трынтравинила отрезвили меня: он навевает такой ледяной скептицизм, такое безразличие ко всему на свете, что даже приговоренный к повешению плюнул бы на предстоящую казнь. Симингтон горячо извинялся за инцидент. Думаю, однако, что размороженники пробуждают у прочих людей какие-то скрытые антипатии — вряд ли кто-нибудь отважился бы на подобную шутку в другой компании. Чтобы дать мне время придти в себя, Симингтон проводил меня в свой кабинет. И снова я сделал глупость: включил кассетный аппарат на рабочем столе. Я принял его за радио. Оттуда вылетел целый рой блестящих букашек и облепил меня с головы до ног; изнемогая от щекотки и зуда, царапая себе кожу ногтями, я вылетел в коридор. То была обыкновенная зудиола, а я по незнанию включил «Пруритальное скерцо» Уаскотиана. Ей-богу, это новое осязательное искусство выше моего понимания. Билл, старший сын Симингтона, говорил мне, что существуют и непристойные сочинения. Фривольное асемантическое искусство, близкое к музыке! Ох уж эта неистощимая человеческая изобретательность! Молодой Симингтон обещал свести меня в тайный клуб. Неужели оргия? Во всяком случае в рот я ничего не возьму.
8. XI. 2039. Я-то думал, что попаду в роскошное заведение, притон неслыханного разврата, а очутился в затхлом, грязном подвале. Говорят, столь точная имитация минувшей эпохи обошлась в целое состояние. Под низкими сводами, в духоте, перед наглухо запертым окошком терпеливо стояла длинная очередь.
— Видите? Настоящая очередь! — с гордостью подчеркнул Симингтон-младший.
— Ну хорошо, — сказал я, отстояв примерно с час времени, — а когда же оно откроется?
— То есть что? — удивились они.
— Ну, как же… окошко…
— Никогда! — с удовлетворением отозвался хор посетителей.
Я остолбенел. До меня не сразу дошло, что я участвую в развлечении, которое было такой же противоположностью их жизненного уклада, как черная месса в старые времена — противоположностью белой. Ведь ныне (и это совершенно логично) выстаивание в очереди может восприниматься только как извращение. В другом клубном подвале я увидел обычный трамвайный вагон; внутри была ужасная давка, летели пуговицы, в клочья рвалась одежда, трещали ребра, отдавливались каблуками ноги — в такой натуралистической манере эти любители старины воссоздавали экзотический трамвайный быт. Посетители — растерзанные, помятые, однако сияющие от удовольствия, пошли потом подкрепиться, я же вернулся домой, прихрамывая и придерживая брюки руками, но с улыбкой на лице. О, наивная молодость! Радостей и волнений она всегда ищет в том, что меньше всего доступно. Впрочем, историю теперь мало кто изучает: в школе ее заменил новый предмет, бустория, то есть наука о том, что будет. Как обрадовался бы профессор Троттельрайнер, если б узнал об этом! — грустно подумал я.
9. IX. 2039. Обед с адвокатом Кроли в небольшом итальянском ресторанчике «Бронкс» без единого робота или кельпьютера. Превосходное кьянти. Нас обслуживал сам шеф-повар, пришлось хвалить, хотя я не переношу макарон в таком количестве, даже с приправой из базилика. Кроли — настоящий адвокат, адвокат с головы до ног, сожалеющий об упадке судебного красноречия. Ораторское искусство в суде зачахло, все решает подсчет штрафных пунктов. Преступность, однако, не отмерла. Она лишь стала незаметной глазу. Наиболее тяжкие преступления — это майнднапинг (духовное похищение), нападение на банки особо ценной спермы, убийство со ссылкой на восьмую поправку к конституции (убийство наяву в убеждении, что оно иллюзорное, а жертва — всего лишь псивизионный или ревизионный фантом), а также тьма разновидностей психимического порабощения. Майнднапинг обнаружить непросто. Жертва, одурманенная психимикатом, попадает в фиктивное окружение, даже не догадываясь об этом. Некая миссис Вандейджер, решив избавиться от постылого мужа, любителя экзотических путешествий, подарила ему билеты на сафари в Конго, вместе с лицензией на отстрел крупного зверя. Не один месяц провел мистер Вандейджер в увлекательных охотничьих приключениях, не подозревая, что все это время он торчал на чердаке, в садке для домашней птицы, напичканный психимикатами. Если бы не пожарные, забравшиеся на чердак при исполнении служебных обязанностей, мистер Вандейджер наверняка погиб бы от истощения, которое он, кстати, считал естественным: ему мерещилось, будто он заблудился в саванне. Такие операции часто проводит мафия. Один мафиози хвастал перед мистером Кроли, что за последние шесть лет он распихал по сундукам, куриным садкам, собачьим будкам, чердакам, подвалам и прочим укрытиям в домах весьма уважаемых семей четыре с лишним тысячи человек; всех их постигла незавидная участь. Затем разговор перешел на семейные дела адвоката.
— Милостивый государь! — произнес он, привычно сопровождая свои слова ораторским жестом. — Вы видите перед собой известного защитника, светило адвокатуры — и несчастнейшего из отцов! У меня было двое талантливых сыновей…
— Как, и оба умерли?! — ахнул я.
Он отрицательно покачал головой.
— Живы, но стали эскалантами!
Видя, что я не понимаю его, он разъяснил существо своей родительской катастрофы. Старший сын подавал большие надежды в качестве архитектора, младший — на поэтическом поприще. Первый от реальных заказов, которые не удовлетворяли его, перешел на урбафантин и конструктол и теперь возводит целые города — воображаемые, однако. Подобным же образом протекала эскалация у младшего отпрыска: лиронал, поэматол, сонетал, и теперь вместо того, чтобы творить, он глотает психимикаты, навсегда потерянный для реального мира.
— На какие же средства они оба живут? — полюбопытствовал я.
— И вы еще спрашиваете? На мои, разумеется!
— И ничего нельзя сделать?
— Мечта, если дашь ей волю, всегда одолевает реальность. Псивилизация требует жертв! Все мы прошли через этот искус, даже я. Ведь безнадежное дело нетрудно выиграть перед несуществующим трибуналом!
Смакуя молодое и терпкое кьянти, я вдруг застыл, пораженный кошмарной мыслью: если можно писать иллюзорные стихотворения и возводить несуществующие дома, то почему нельзя есть и пить миражи? Адвокат, узнав о моих опасениях, рассмеялся.
— О, это нам не грозит, господин Тихий! Призрак успеха насытит дух, но призрак котлеты не наполнит желудка. Тот, кто захотел бы так жить, быстро умер бы с голоду!
Я, хотя и сочувствовал ему как отцу сыновей-эскалантов, все же вздохнул с облегчением. Действительно, мнимая пища реальную никогда не заменит. Хорошо, что сама природа ставит преграду психимической эскалации. Между прочим: адвокат тоже подозрительно громко дышит.
О том, как дошло до разоружения, я по-прежнему ничего не знаю. Межгосударственные конфликты принадлежат истории. Случаются, правда, локальные небольшие робитвы — обычно из-за соседских споров в районах пригородных вилл. Когда повздорившие семьи принимают кооперин и мирятся, их роботы, с обычным для автоматов запаздыванием восприняв флюиды враждебности, бьются стенка на стенку. Потом компостер вывозит трупье, а издержки возмещает страховая компания. Неужели роботы унаследовали от нас воинственность? Я проглотил бы любой труд на эту тему, но где его взять? Почти ежедневно бываю у Симинггонов. Он — скупой на слова интроверт, она — женщина неописуемой красоты; неописуемой, потому что меняется каждый день. Все совершенно другое — глаза, волосы, ноги, фигура. Их собаку зовут Киберняжка. Она уже три года как умерла.
11. IX. 2039. Дождь, запрограммированный на самый полдень, не удался. А уж радуга просто скандал — квадратная! Настроение хуже некуда. Я снова одержим своей давней навязчивой идеей. Опять перед сном меня мучит вопрос: не галлюцинация ли все это? Вдобавок меня одолевает желание заказать сниво о седлании крыс. Седла, подпруга, мягкая шерсть все время перед глазами. Тоска по утраченным навсегда временам хаоса в эпоху безмятежной гармонии? Неисповедима душа человеческая! Фирма, где работает Симингтон, называется «Прокрустикс инкорпорейтед». Сегодня в его кабинете листал иллюстрированный каталог. Какие-то механические пилы или станки. А я представлял его скорее уж архитектором, чем механиком. По ревйзору интереснейшая передача: похоже, назревает конфликт между ревизией и псивизией. Псивизия — это «программы почтой», доставляемые на дом в таблетках. Себестоимость намного ниже. По учебной программе — лекция по военной истории профессора Эллисона. Начало психимической эры было тревожным. Появилось настоящее сверхоружие в виде аэрозоля — криптобеллин; тот, кто его вдохнул, сам бежал за веревкой и вязал себя по рукам и ногам. К счастью, при испытаниях оказалось, что никакое противоядие его не берет, фильтры тоже не помогают, так что вязали себя все поголовно, а пользы от этого не было никому. После тактических учений 20004 года и «красные», и «синие» валялись на поле боя вповалку — все до единого в путах. Я не сводил с лектора глаз, ожидая сенсационных сведений о разоружении, но об этом — ни слова. Сегодня пошел, наконец, к психодиетику. Тот посоветовал изменить рацион и прописал небылин с пиеталом. Чтобы я забыл о прежней жизни? Повыкидывал все препараты, как только вышел на улицу. Можно еще купить духостат, его теперь так рекламируют, но что-то мешает мне; никак не могу решиться. Через открытое окно — модный, глупейший шлягер «Мы безродные ребята, разбитные автоматы». Никакого дезакустина! Вата в ушах ничуть не хуже, если хорошенько скатать.
13. IX. 2039. Познакомился с Барроузом, зятем Симингтона. Он производит говорящую упаковку. Странные заботы современного бизнесмена: упаковке разрешено завлекать клиентов, но только голосом; можно расхваливать товар, но тянуть покупателя за рукав нельзя. Второй зять Симингтона владеет фабрикой дверья, то есть дверей, открывающихся на свист хозяина. Рекламные картинки в газетах оживают, если на них посмотреть В «Геральде» одну полосу неизменно занимает «Прокрустикс инк.» Я обратил на это внимание, когда познакомился с Симингтоном. Реклама на всю страницу, причем сначала появляется огромная надпись «ПРОКРУСТИКС», потом — отдельные слоги и слова: «НУ…? НУ!!! Смелей же! ЭХ! ЭЙ! УХ! ЫХ! О-о-о, именно ТАК. АААаааа…» И все. Что-то не похоже на сельхозтехнику. К Симингтону пришел сегодня монах, отец Матриций из ордена безлюдистов — забрать какой-то заказ. Интересная беседа с ним в кабинете. Отец Матриций рассказывал, в чем заключается миссионерская деятельность его ордена. Отцы безлюдисты проповедуют евангелие компьютерам. Безлюдный разум существует добрых сто лет, а Ватикан все еще отказывает ему в равенстве перед богом. Папская курия словно воды в рот набрала, хотя сама прибегает к услугам компьютеров. Оказывается, энцик — это автоматически запрограммированная энциклика! Никого не заботят душевные муки компьютеров, возникающие перед ними вопросы, смысл их бытия. В самом деле: быть компьютером или не быть? Безлюдисты добиваются догмата о косвенном сотворении. Один из них, отец Шасси, автопереводчик, перелагает писание на современный язык. Пастырь, стадо, агнец — эти слова уже никому не понятны. Главный распределитель, следящая система, максимальная погрешность, профилактическое помазание — вот что действует на воображение! Глубокие, вдохновенные глаза отца Матриция, его холодное, стальное рукопожатие. Но типично ли это для новой теодицеи? С каким презрением отзывался он о теологах-ортодоксах, именуя их граммофонами Сатаны! Потом Симингтон робко предложил мне попозировать для его нового проекта. Значит, он все-таки не механик! Я согласился. Сеанс продолжался около часу.
15. IX. 2039. Сегодня позировал Симингтону. Измеряя пропорции моего лица при помощи карандаша, левой, свободной рукой он что-то положил себе в рот — украдкой, но я-то заметил. Он застыл, всматриваясь в меня и бледнея; на висках у него показались прожилки. Я испугался, но это почти мгновенно прошло; он сразу же извинился — как всегда, вежливый, спокойный и улыбающийся. Однако выражение его глаз в эту секунду забыть невозможно. Мне как-то не по себе. Эйлин все еще у тетки, по ревидению — дискуссия о необходимости реанимализации природы. Диких зверей давным-давно нет, но ведь можно воссоздать их путем биосинтеза. С другой стороны, стоит ли рабски копировать то, что когда-то бездумно состряпала эволюция? Интересно выступал сторонник фантастической зоологии: нужно, мол, заселить заповедники не плагиатами, а плодами оригинального творчества. Из проектных образцов особенно удачными мне показались грабасты и леммипарды, а также огромный муравец, поросший густой муравой. Основная задача, стоящая перед зоодизайнерами, — гармоническое сочетание новых животных со специально подобранной природной средой. Крайне любопытными обещают быть люминодрамонты — гибрид светлячка, дракона о семи головах и мамонта. Не спорю — все это оригинально, а может быть, и красиво, но мне как-то ближе старые, простые животные. Я сознаю неизбежность прогресса и умею ценить лактофоры, которыми опрыскивают луговую траву для получения творога. И все же исчезновение с пастбищ коров — мера, в общем-то, рациональная — невольно наводит на мысль, что луга, лишенные их флегматичной, интровертивно пережевывающей экзистенции, как-то пусты и печальны.
16. IX. 2039. Странная заметка в утреннем «Геральде» — о проекте закона, по которому старение объявляется наказуемым. Спросил Симингтона, как это понимать. Тот лишь усмехнулся. Выходя из дома, во внутреннем дворике заметил соседа. Он стоял, прислонившись к пальме, закрыв глаза, а на его лице, на обеих щеках, сами собой появились красные пятна, образовавшие четкий контур ладони. Он потряс головой, протер глаза, чихнул, высморкался и начал опять поливать цветочки. Как мало я все-таки знаю! Пришла осязаемая открытка от Эйлин. Ну, не чудесно ли это — современная техника у любви на посылках! Мы, наверно, поженимся. У Симингтонов только что прибывший из Африки левак — ловец синтетических львов. Его рассказ о неграх, побелевших при помощи альбинолина. Но хорошо ли решать наболевшие социальные и расовые проблемы химически? Не слишком ли это просто? Получил рекламную бандероль — внушилки, которые сами никак не воздействуют на организм, а лишь убеждают принимать другие психимикаты. Значит, есть все-таки люди, не желающие их глотать? Этот вывод меня ободрил.
29. IX. 2039. Все еще не могу опомниться после беседы с Симингтоном. Вот уж поговорили начистоту! Может, из-за принятой нами повышенной дозы симпатина пополам с амиколом? Он буквально сиял: проект был готов.
— Тихий, — сказал он мне, — вам известно, что мы живем в эпоху фармакократии. Осуществилась мечта Бентама о максимуме счастья для максимума людей — но это лишь одна сторона медали. Вспомните-ка французского мыслителя: «Недостаточно, чтобы мы были счастливы — нужно еще, чтобы несчастны были другие!»
— Пасквильный афоризм! — возмутился я.
— Нет. Это правда. Знаете, что производит «Прокрустикс инк.»? Наша товарная масса — зло.
— Вы шутите…
— Нисколько. Мы реализовали противоречие. Каждый теперь может делать ближнему пакости — без всякого для него вреда. Мы освоили зло, как вирусы, из которых приготовляют вакцины. Ведь чем, позвольте спросить, была до сих пор культура? Человек убеждал человека быть добрым. Только добрым. А куда прикажете распихать все остальное? История распихивала так и сяк, где внушением, где принуждением, но в конце концов всегда что-то не помещалось, выпирало, вылезало наружу.
— Однако разум говорит нам, что следует быть добрым, — не сдавался, я. — Это же всем известно! Впрочем, теперь, я вижу, все вместе, достойно, успешно, сердечно, весело, в гармонии, искренне и заботливо…
— И как раз потому-то, — прервал он меня, — тем сильней искушение вре́зать — наотмашь, со смаком, вдоль, поперек, для равновесия, успокоения, ради здоровья!
— Как-как, повторите?
— Ну, будьте же, наконец, искренни. Бросьте заниматься самообманом. Это уже ни к чему. Мы свободны — благодаря сонтезированию и злодеину. Каждому столько зла, сколько душа пожелает. Побольше несчастий, побольше позора — для других, разумеется. Неравенство, рабство, ссоры, раздоры, барышень под седло! Когда мы выбросили на рынок первые образцы товара, их расхватали в момент; помню — люди рвались в музеи, в картинные галереи, каждому хотелось вломиться в мастерскую Микельанджело с дубиной в руках, поразбивать скульптуры, продырявить полотна, а при случае накостылять и самому маэстро, если б осмелился стать на пути… Вам это странно?
— Странно?! Мягко сказано! — взорвался я.
— А все потому, что вы еще раб предрассудков. Но теперь уже можно, неужели вам невдомек? Да разве при виде Жанны д’Арк вы не чувствуете, что эту одухотворенную прелесть, эту ангельскую чистоту, эту грацию неземную непременно надо взнуздать? Седло, подпруга, уздечка — и вскачь! Шестерней в упряжке барышни-милашки — с бубенцами, с высоким плюмажем. Резво девушки бегут, снег сверкает, свищет кнут…
— Да вы что! — кричал я срывающимся от ужаса голосом. — Взнуздать? Запрячь? Оседлать?!
— Ну конечно. Для здоровья, для гигиены, но и для полноты ощущений. Вам достаточно указать объект, заполнить нашу анкету, перечислить претензии, антипатии, яблоки раздора — впрочем, это необязательно, в общем-то, зло хочется делать без всякого повода, то есть поводом служит чужое благородство, достоинство, красота — достаточно перечислить все это, и вы получаете наш каталог. Заказы мы выполняем в течение суток. Полный комплект высылается почтой. Принимать с водой, лучше всего до еды, но можно и после.
Теперь я уже понимал анонсы «Прокрустикс» в «Геральде», а также в «Вашингтон пост». «Но, — лихорадочно и тревожно размышлял я, — почему он именно так? Откуда эти намеки на упряжь, эти кавалерийские ассоциации, почему же непременно в седло? Боже праведный, неужели и тут где-то рядом проходит канал — мой будильник, мой оселок, моя гарантия яви?» Но инженер-проектировщик (проектировщик чего?!) не заметил моего смятения или неверно истолковал его.
— Своим освобождением мы обязаны химии, — продолжал он. — Ведь все существующее — не более, чем изменение натяжения водородных ионов на поверхности клеток мозга. Вы меня видите — но это, собственно, лишь изменение натриево-калиевого равновесия на мембранах ваших нейронов. А значит, достаточно послать туда, в самую глубину мозга, щепотку специально подобранных молекул — и любая фантазия покажется явью. Да вы, впрочем, сами знаете, — добавил он тише и достал из письменного стола горсть пилюль, разноцветных как драже для детей. — Вот зло нашего производства, исцеляющее душевные раны. Вот химия, которая взяла на себя грехи мира.
Дрожащими пальцами я выскреб из нагрудного кармана таблетку трынтравинила, не запивая проглотил ее и заметил:
— Я попросил бы вас держаться поближе к делу.
Он приподнял брови, молча кивнул, выдвинул ящик стола и что-то взял из него.
— Как вам будет угодно. Я говорил о модели Т новой технологии, о ее примитивном начале. Такой, знаете ли, сон о дубине. Публика на ура подхватила флагелляцию, дефенестрацию, это было felicitas per extractionem pedum. Но фантазия столь убогая быстро себя исчерпала. Чего вы хотите — выдумки не хватало, не было образцов! Ведь в истории только добро практиковали открыто, а зло — под маской добра, под благовидным предлогом, грабя, громя и насилуя во имя высших идеалов. Ну, а приватное зло даже и таких путеводных звезд не имело. Все-то оно по углам таилось, грубое, топорное, примитивное. Это видно было по реакции публики; в заказах без конца повторялось одно и то же: налететь, задавить и скрыться. А ведь людям мало просто творить зло — им подавай еще сознание своей правоты. Потому что, видите ли, не очень удобно, если ближний, на минуту опомнившись (а это всегда может случиться), начинает голосить «за что?!» или «как не стыдно?!» Неприятно, когда крыть нечем. Дубина — недостаточный контраргумент, это чувствует каждый. Все дело в том, чтобы неуместные эти претензии презрительно отклонить с единственно верных позиций. Каждый не прочь попакостничать, но так, чтобы этого не стыдиться. Сознание своей правоты дает месть — но что тебе сделала Жанна д’Арк? То, что она лучше, выше тебя? Тогда, значит, ты хуже, разве только с дубиной. Но этого никто себе не желает! Каждому хочется совершать зло, побыть хоть немного висельником и кромешником, оставаясь, однако ж, великодушным и благородным — прямо-таки изумительным. Все хотят быть изумительными. Все — и всегда. Чем хуже, тем изумительнее. Это почти невозможно и потому-то заманчиво. Мало клиенту навытворять невесть что со вдовами и сиротами — он желает проделать все это в ореоле незапятнанной добродетели. Преступников никто и пальцем не хочет тронуть, хотя где, как не тут, можно действовать с чистой совестью, во имя закона — но это ведь так банально, так скучно, и без того по ним плачет виселица. Подавай клиенту ангельскую невинность, беспримерную святость, но так обработанную, чтобы мог он разгуляться вовсю в убеждении, что не только может, но прямо-таки должен. Теперь вам понятно, какое это искусство — согласовывать подобные противоречия? Речь, в конце концов, всегда идет о духе, а не о теле. Тело — всего лишь средство. А тот, кому это невдомек, кончает у мясника, на кровавой кишке. Конечно, подобные тонкости чужды многим нашим клиентам. Для них у нас есть отделение доктора Гопкинса — биеологии мирской и сакральной. Ну, знаете — долина Иософата, в которой всех, кроме клиента, черти уносят, а на исходе Судного дня господь бог лично причисляет его к сонму святых, и даже с подобострастием. Некоторые (но это снобизм кретинов) домогаются, чтобы под конец господь предложил им поменяться местами. Это, знаете ли, ребячество. Американцев всегда тянуло к нему. Разные там вырваторы, бияльни, — он с отвращением помахал толстым каталогом, — что за убожество! Ближние — это вам не бубен какой-нибудь, это инструмент деликатный!
— Погодите, — сказал я, проглотив очередную таблетку трынтравинила, — так что же вы, собственно, проектируете?
Он с гордостью усмехнулся.
— Безбит-композиции.
— А биты — единицы информации?
— Нет, господин Тихий. Единицы битья. В своих композициях я принципиально ими не пользуюсь. Мои проекты измеряются в бедах. Один бед — это количество горя, которое ощущает pater families, когда семью из шести душ приканчивают у него на глазах. По этой шкале всевышний огорошил Иова трехбедкой, а Содом и Гоморра были господними сорокобедами. Но довольно о цифрах. Ведь я, по сути, художник и творю на совершенно девственной почве. Теорию добра развивали толпы мыслителей, теории зла почти никто не касался — из ложного стыда, а в результате ее прибрали к рукам недоумки и неучи. Мнение, будто можно злодействовать искусно, изобретательно, тонко и хитроумно без тренировки, навыков, вдохновения, без глубоких познаний — в корне ошибочно. Тут мало инквизитуры, тиранистики, обеих биелогий; все это лишь введение в проблему как таковую. Впрочем, универсальных рецептов нет — suum malum cuique.
— И много у вас клиентов?
— Все живущие — наши клиенты. Начинается это с детства. Ребятишкам дают отцебийственные леденцы для разрядки враждебных эмоций. Отец, как вы знаете, — источник запретов и норм. Даем детям фрейдилки, и эдипова комплекса как не бывало!
Я вышел от него, израсходовав трынтравинил до последней таблетки. Вот оно, значит, что! Ну и общество! Не оттого ли они так задыхаются? Я окружен чудовищами.
30. IX. 2039. Не знаю, как вести себя с Симингтоном, но отношения наши прежними оставаться не могут. Эйлин мне посоветовала:
— А ты закажи себе его упадлинку! Я ее подарю тебе, хочешь?
Другими словами, она предлагала заказать в «Прокрустикс» сцену моего триумфа над Симингтоном, где он валялся бы у меня в ногах и признавался, что сам он, его фирма и его ремесло — гнусность. Но я не могу прибегнуть к методу, который обесславит себя благодаря самому же себе! Эйлин этого не понимает. Что-то разладилось между нами. От тетки она вернулась плотнее и ниже ростом, только шея заметно вытянулась. «Бог с ним, с телом, душа гораздо важнее», — как говорил этот монстр. Насколько же я был слеп в мире, в котором обречен жить! А я-то думал, что узнаю его все лучше и лучше! Теперь я вижу многое, чего раньше не замечал. Я уже понимаю, что делал в патио мой сосед, так называемый стигматик; я знаю: если на светском приеме мой собеседник, извинившись, тактично удаляется в угол и нюхает там свое зелье, одновременно фиксируя меня взглядом, то мой образ, неотличимый от оригинала, погружается в пекло его разъяренной фантазии! И так поступают особы из высших химиократических сфер! А я за фасадом изысканной вежливости этих гадостей даже не замечал!
Подкрепившись ложкой геркуледина на сахаре, я поломал все бомбоньерки, вдребезги разбил ампулы, пузырьки, флаконы, пилюлечницы, которые надарила мне Эйлин. Теперь я готов на все. Временами меня охватывает такая ярость, что я прямо жажду визита какого-нибудь интерферента — уж я бы на нем отыгрался! Рассудок подсказывает, что с тем же успехом я мог бы сам все устроить, а не ждать с дубиной в руках — купить, например, надуванца. Но если уж покупать манекен, то почему бы не дамекен? Если же дамекен — почему бы не человенца? А если, сто чертей побери, человенца — почему бы не заказать у Гопкинса, в филиале «Прокрустикс инк.», подходящую казнь, какой-нибудь дождь из серы, смолы и огня на этот чудовищный мир? В том-то и заковыка, что не могу. Я все должен сам, все сам — сам! Ужасно.
1. X. 2039. Сегодня дошло до разрыва. Она протянула мне две пилюли, белую и черную — чтобы я сказал, какую из них ей принять. Значит, даже такой сугубо интимный вопрос она не смогла решить естественным образом, без психимикатов! Я не стал выбирать, началась ссора, которую она еще подогрела, приняв скандалол, сама же обвинила меня в том, будто я, идя на свидание, наглотался оскорбиновой кислоты (это ее собственные слова). То были тягостные минуты, но я остался верен себе. Отныне буду есть только дома и лишь то, что сам приготовлю. Никаких снив, никакого парадизина, долой аллилулоидное желе. Гедонизаторы я разбил — до единого. Мне не нужен ни протестол, ни возразил. В мою комнату заглядывает через окно большая птица с печальным взором, очень странная — на колесиках. Компьютер говорит — педролла.
2. X. 2039. Почти не выхожу из дому. Поглощаю труды по истории и математике. Иногда включаю ревизор. Но и тогда мое естество бунтует против всего окружающего. Вчера, например, решил покрутить регулятор солидности, то есть собственного веса изображения, чтобы сделать его поплотнее и поувесистее. Стол диктора треснул под тяжестью текста вечерних известий, а сам он провалился сквозь пол студии. Разумеется, эти эффекты наблюдались у меня одного, последствий никаких не имели и лишь указывали на состояние моих нервов. Кроме того, раздражают меня в ревизии юморок, шуточки, нынешние комедийные трюки. «Нет спасенья без пилюль, говорил святой Илюль». Какая пошлость! Одни названия передач чего стоят… Например, «С надуванкой на эротоцикле» — криминальная драма, которая начинается с того, что в темном бистро сидит компания роботрясов. Я выключил — был уже сыт по горло. Но что с того, если у соседей гремел по другому каналу новейший шлягер (но где же мой канал? где?!): «В ридикюлях у фемин распустин и нимфомин». Неужели и в XXI веке нельзя как следует изолировать живальню?! Сегодня мне опять захотелось покрутить солидатор ревизора; в конце концов я сломал его. Нужно взять себя в руки и на что-то решиться. Но на что? Все меня раздражает, малейший пустяк, даже письмо с предложением выставить свою кандидатуру на Нобелевскую премию — обещают выбрать в первую очередь, как гостя из тяжелого прошлого. Ей богу, я лопну от злости! Кроме шуток! Подозрительная листовка с рекламой «тайных пилюль, которых нет в обычной продаже». Страшно подумать, что в них может быть. Предостережение перед снекулянтами — торговцами запрещенным снивом. И тут же — призыв не смотреть стихийные, дикие сны; это, мол, разбазаривание нервной энергии. Какая забота о гражданах! Заказал себе сниво из Столетней войны; проснулся — все тело в синяках.
3. X. 2039. По-прежнему веду одинокую жизнь. Сегодня, просматривая ежеквартальник «Родная бустория» (я только что на него подписался), с изумлением обнаружил в нем имя профессора Троттельрайнера. Опять пробудились во мне наихудшие опасения. А вдруг все то, что со мной происходит — лишь непрерывная цепь фантомов и миражей? В принципе это возможно. Разве «Психоматикс» не расхваливает сейчас слоистые пилюли (стратилки), вызывающие многослойные видения? Кого-то, к примеру, увлек сюжет «Наполеон под Маренго»; сражение выиграно, но к яви жаль возвращаться, и здесь же, на поле битвы, маршал Ней или кто там еще из старой гвардии преподносит ему на серебряном блюде другую пилюлю, тоже иллюзорную, правда, но это неважно — главное, она открывает ворота очередной галлюцинации, и так ad libitum. Гордиевы узлы я привык разрубать сам; поэтому, проглотив телефонную книгу, чтобы узнать номер, я позвонил Троттельрайнеру. Это он! Встретимся за ужином.
3. X. 2039. Третий час ночи. Пишу смертельно усталый, с поседевшей душой. Профессор запаздывал, пришлось его подождать. В ресторан он пришел пешком. Я узнал его издали, хотя теперь он гораздо моложе, чем в прошлом веке, и к тому же не носит ни зонтика, ни очков. Увидев меня, он, похоже, растрогался.
— Как же так, — спросил я, — вы не на машине? Что, автобрык? (Самовзбрыкивание автомобиля, это случается.)
— Нет, — ответил профессор. — Я уж лучше per pedes apostolorum… — Но как-то странно усмехнулся при этом.
Когда кельпьютеры отошли, я начал выспрашивать, что он делает, но почти сразу же проговорился о своих подозрениях насчет галлюцинаций.
— Да что вы, Тихий, ей-богу! Какая галлюцинация! — возмутился профессор. — С тем же успехом я мог бы подозревать, что это вы мне мерещитесь. Вас заморозили? Меня тоже. Вас разморозили? И меня разморозили. Меня еще к тому же омолодили, ну, реювенил, десенилизину вам это ни к чему, а я, если бы не основательное омоложение, не мог бы уже работать бусториком!
— Футурологом?
— Теперь это слово значит нечто иное. Футуролог готовит будильники, то есть прогнозы, а я занимаюсь теорией. Дело совершенно новое, в нашу с вами эпоху неизвестное. Что-то вроде языкового предсказания будущего — лингвистическая прогностика!
— Не слышал. И в чем же она состоит?
Хотя я спрашивал скорее из вежливости, чем из любопытства, он этого не заметил. Кельпьютеры принесли нам заказ. К супу подали шабли урожая 1997 года. Хорошая марка, я ее очень люблю, потому и выбрал.
— Лингвистическая футурология изучает грядущее под углом трансформационных возможностей языка, — объяснил Троттельрайнер.
— Не понимаю.
— Человек в состоянии овладеть лишь тем, что может понять, а понять — лишь то, что выражено словами. Не выраженное словами ему недоступно. Исследуя этапы будущей эволюции языка, мы узнаём, какие открытия, перемены, перевороты в обычаях этот язык сможет когда-нибудь отразить.
— Очень странно. А на практике как это выглядит?
— Исследования ведутся при помощи самых больших компьютеров: человек не может перепробовать все варианты. Дело тут, главным образом, в вариативности языка — синтагматически-парадигматической, но квантованной…
— Профессор!
— Извините. Шабли, скажу я вам, превосходно. Легче всего это понять на примерах. Дайте, пожалуйста, какое-нибудь слово.
— Я.
— Как? «Я»? Гмм… «Я». Хорошо. Мне придется в некотором роде заменять собою компьютер, так что я упрощу процедуру. Итак: Я — явь. Ты — тывь. Мы — мывь. Видите?
— Ничего я не вижу.
— Ну, как же? Речь идет о слиянии яви с тывью, то есть о парном сознании, это во-первых. Во-вторых — мывь. Чрезвычайно любопытно. Это ведь множественное сознание. Ну, к примеру, при сильном расщеплении личности. Пожалуйста, какое-нибудь другое слово.
— Нога.
— Прекрасно. Что мы извлечем из ноги? Ногатор. Ноголь, или же гоголь-ноголь. Ногер, ногиня, ноглеть и ножиться. Разножение. Изноженный. Но-о-гом! Ногола! Ногнем? Ногист. Вот видите, кое-что получилось. Ногист. Ногистика.
— Но что это значит? Ведь эти слова не имеют смысла?
— Пока не имеют, но будут иметь. То есть, могут получить смысл, если ногистика и ногизм привьются. Слово «робот» ничего не значило в XV веке, а будь у них языковая футурология, они, глядишь, и додумались бы до автоматов.
— Так что же такое ногист?
— Видите ли, как раз тут я могу сказать точно, но лишь потому, что речь идет не о будущем, а о настоящем. Ногизм — новейшая концепция, новое направление автоэволюции человека, так называемого homo sapiens monopedes.
— Одноногого?
— Вот именно. Потому что ходьба выходит из моды, а свободного места все меньше и меньше.
— Но это же чупуха!
— Согласен. Однако такие знаменитости, как профессор Хацелькляцер и Фёшбин — ногисты. Вы ведь об этом не знали, давая мне термин «нога», не правда ли?
— Нет. А что значат другие ваши словечки?
— Вот это пока неизвестно. Если ногизм победит, появятся и такие объекты, как ноголь, ногиня и прочее. Ведь я, дорогой коллега, не занимаюсь пророчествами, а лишь изучаю возможности в чистом виде. Дайте-ка еще слово.
— Интерферент.
— Отлично. Интер и феро, fero, ferre, tuli, latum. Коль скоро слово заимствовано из латыни, в латыни же следует искать варианты. Flos, floris. Интерфлорентка. Пожалуйста — это девушка, у которой ребенок от интерферента, отнявшего у нее венок.
— Венок-то откуда взялся?
— Flos, floris — цветок. Лишение девичества — дефлорация. Наверное, будут говорит «ревиденец» — ревизионно зачатый младенец. Уверяю вас, мы уже собрали интереснейший материал. Взять хотя бы проституанту — от конституанты — ведь тут открывается целый мир будущей нравственности!
— Вы, я вижу, энтузиаст этой новой науки. А может, попробуем еще одно слово? Мусор.
— Почему бы и нет? Это неважно, что вы такой скептик. Пожалуйста. Итак… мусор. Гмм. Намусорить. Астрономически много мусора — космусор. Мусороздание. Мусороздание! Весьма любопытно. Вы превосходно выбираете слова, господин Тихий! Подумать только, мусороздание!
— А что тут такого? Это же ничего не значит.
— Во-первых, теперь говорят: не фармачит. «Не значит» — анахронизм. Вы, я заметил, избегаете новых слов. Нехорошо! Мы еще об этом поговорим. А во-вторых: мусороздание теперь еще ничего не значит, но можно догадываться о его будущем смысле! Речь, знаете ли, идет ни больше, ни меньше, как о новой психозоической теории. Да-да! О том, что звезды — искусственного происхождения!
— А это откуда следует?
— Из слова мусороздание. Оно означает, точнее, заставляет предположить, такую картину: за миллиарды лет мироздание заполнилось мусором — отходами жизнедеятельности цивилизаций. Девать его было некуда, между тем он мешал астрономическим наблюдениям и космическим путешествиям; так что пришлось развести костры, большие и очень жаркие, чтобы весь этот мусор сжигать, понимаете? Они, конечно, обладают изрядной массой, и поэтому сами притягивают космусор; постепенно пустота очищается, и вот мы имеем звезды — те самые космические костры, и темные туманности — еще не убранный хлам.
— Вы что же, серьезно? Серьезно допускаете такую возможность? Вселенная как всесожжение мусора? Профессор!
— Не в том дело, Тихий, верю я или нет. Просто, благодаря лингвистической футурологии, мы создали новый вариант космогонии как чистой возможности для будущих поколений! Неизвестно, примет ли его кто-нибудь всерьез; несомненно, однако, что такую гипотезу можно словесно выразить! Заметьте, пожалуйста: если бы в двадцатые годы существовала языковая экстраполяция, можно было бы предсказать бумбы — вы их, я думаю, помните! — образовав это слово от бомб. В само́м языке, господин Тихий, таятся возможности колоссальные, но все же небезграничные. Например, «утопиться»: осознав, что это может идти от «утопии», вы лучше поймете, почему среди футурологов так много пессимистов!
Разговор вскоре перешел на вопросы, которые занимали меня гораздо больше. Я признался ему в своих опасениях и в своем отвращении к новой цивилизации. Он возмутился, но слушал внимательно и — добрая душа! — принялся мне сочувствовать. Я даже видел, как он потянулся в карман жилета за сострадалолом, но остановился на полпути, вспомнив о моей неприязни к психимикатам. Однако когда я кончил, лицо его приняло строгое выражение.
— Плохи ваши дела, Тихий. Ваши жалобы вообще не затрагивают сути проблемы. Она вам попросту неизвестна. Вы даже не догадываетесь о ней. По сравнению с ней «Прокрустикс» и вся остальная псивилизация — мелочь!
Я не верил своим ушам.
— Но… но… — заикался я, — что вы такое говорите, профессор? Что может быть еще хуже?
Он наклонился ко мне через столик.
— Тихий, ради вас я нарушу профессиональную тайну. Обо всем, на что вы тут жаловались, знает каждый ребенок, это же ясно. Развитие и не могло пойти по-другому с тех пор, как на смену наркотикам и прагаллюциногенам пришли так называемые психолокализаторы с высокой избирательностью воздействия. Но настоящий переворот произошел лишь четверть века назад, когда удалось синтезировать масконы, или пуантогены — то есть точечные галлюциногены. Наркотики не изолируют человека от мира, а лишь изменяют его восприятие. Галлюциногены заслоняют собою весь мир. В этом вы убедились сами. Масконы же мир подделывают!
— Масконы… масконы… — повторил я за ним. — Знакомое слово. А! Концентрация массы под лунной корой, глубинные скопления минералов? Но что у них общего…?
— Ничего. Теперь это слово значит — то есть фармачит — нечто совершенно иное. Оно образовано от «маски». Вводя в мозг масконы определенного рода, любой реальный объект можно заслонить иллюзорным, и притом так искусно, что захимаскированное лицо не узнает, какие из окружающих предметов реальны, а какие — всего лишь фантом. Если бы вы хоть на миг увидели мир, в котором живете на самом деле — а не этот, припудренный и нарумяненный масконами — вы бы слетели со стула!
— Погодите. Какой еще мир? И где он? Где его можно увидеть?
— Где угодно — хоть здесь! — выдохнул он мне в самое ухо, озираясь по сторонам. Он придвинулся ближе и, протягивая мне под столом стеклянный флакончик с притертой пробкой, доверительно прошептал:
— Это очухан, из группы отрезвинов, сильнейшее противопсихимическое средство, нитропакостная производная омерзина. Даже иметь его при себе, не говоря уж о прочем, — тягчайшее преступление! Откройте флакон под столом и вдохните носом, один только раз, не больше, как аммиак. Ну, как нюхательные соли. Но потом… ради всего святого! Помните: нельзя терять голову!
Трясущимися руками я отвернул пробку и едва втянул резкий миндальный запах, как профессор отнял у меня флакон. Слезы выступили на глазах; я смахнул их кончиком пальца и остолбенел. Великолепный, покрытый паласами зал, со множеством пальм, со столами, заставленными хрусталем, с майоликовыми стенами и укрытой от глаз капеллой, под музыку которой мы смаковали жаркое, — исчез. Мы сидели в бетонированном бункере, за грубым деревянным столом, упираясь ногами в потрепанную соломенную циновку. Музыка звучала по-прежнему — из репродуктора, который висел на ржавой проволоке. Вместо сверкающих хрусталем канделябров — голые, запыленные лампочки. Но самое ужасное превращение произошло на столе. Белоснежная скатерть исчезла; серебряное блюдо с дымящейся куропаткой на гренках обернулось дешевой тарелкой с отвратительной серо-коричневой жижей, прилипавшей к алюминиевой вилке, — ее благородное старинное серебро тоже погасло. В оцепенении смотрел я на гадость, которую только что с аппетитом кромсал ножом, наслаждаясь хрустом подрумяненной кожицы. Ветки пальмы в кадке неподалеку оказались тесемками от кальсон, обладатель которых сидел в компании трех приятелей прямо над нами — не на антресоли, а скорее на полке, настолько она была узкой. Давка царила невероятная! Я боялся, что глаза мои вылезут из орбит, но ужасающее видение дрогнуло и стало опять расплываться. Словно по волшебству тесемки над моей головой зазеленели и снова покрылись листьями, помойное ведро, смердящее за версту, матово заблестело и превратилось в резную цветочную кадку, а грязный стол обрел чистоту первого снега. Засверкали хрустальные рюмки, липкое месиво вернуло себе вид жаркого, старинным серебром заиграл алюминий, снова замелькали фраки официантов. Солома под ногами обернулась персидским ковром, и я, опять окруженный роскошью, тяжело дыша, уставился в румяную грудку куропатки не в силах забыть того, что за нею таилось…
— Вот теперь вы начинаете разбираться в действительности, — конфиденциально шептал Троттельрайнер; при этом он заглядывал мне в глаза, явно опасаясь чересчур бурной реакции. — А ведь мы, заметьте, находимся в заведении экстракласса! Хорошо еще, что я это заранее предусмотрел! В другом ресторане у вас бы помрачился рассудок.
— Как? Значит… есть… еще отвратительнее?
— Да.
— Не может быть.
— Уверяю вас. Здесь хоть настоящие стулья, столы, тарелки и вилки, а там мы лежали бы на многоярусных нарах и ели руками из подвозимых конвейером чанов. То, что скрыто под маскою куропатки, там еще несъедобнее.
— Что же это?!
— Да нет, Тихий, не отрава какая-нибудь — просто концентрат из травы и кормовой свеклы, намоченный в хлорированной воде и смешанный с рыбной мукой; обычно сюда добавляют витамины и костный клей и все это сдабривают синтетической смазкой, чтоб не застряло в горле. Вы не заметили запаха?
— Заметил. Заметил!!!
— Вот видите.
— Ради бога, профессор… что это? Ответьте, заклинаю вас! Сговор? Обман? План истребления всего человечества? Дьявольский заговор?
— Где уж там, Тихий. Дьявол тут не при чем. Это попросту мир, в котором живут двадцать с лишним миллиардов людей. Вы читали сегодняшний «Геральд»? Пакистанское правительство утверждает, что от голода в этом году погибло лишь 970 000 человек, а оппозиция — что шесть миллионов. Откуда взять в таком мире шабли, куропаток, закуски в соусе беарнэ? Последние куропатки вымерли четверть века назад. Наш мир — давно уже труп, прекрасно сохранившийся, поскольку его все искуснее мумифицируют. Мы научились маскировать эту смерть.
— Погодите! Дайте собраться с мыслями… Так это значит, что…
— Что никто не желает вам зла, напротив — как раз из жалости, из соображений высшей гуманности выдуман химический блеф, камуфляж, расцвечивание действительности красками, которых она лишена…
— Профессор, выходит, что жульничество повсеместно?
— Увы.
— Но я не обедаю в городе, я готовлю все сам, так как же, когда же…?
— Как вы принимаете масконы? И вы еще спрашиваете? Вы? Они постоянно распыляются в воздухе. Помните костариканские аэрозоли? То были первые робкие попытки, все равно что монгольфьер по сравнению с ракетой.
— И все об этом знают? И все-таки могут жить?
— Ничего подобного. Об этом не знает никто.
— И ни слухов, ни разговоров?
— Слухи есть всюду. Не забывайте, однако, об амнестане. Есть вещи, известные каждому, и вещи, неизвестные никому. Фармакократия имеет явную и скрытую часть; первая покоится на второй.
— Не может быть.
— О! Почему же?
— Да кто-то ведь должен постелить эти циновки, изготовить тарелки, из которых мы на самом деле едим, и это вот месиво, изображающее из себя куропатку. И все, все!
— Ну, конечно. Вы правы, все должно быть изготовлено и сохранено, но что же из этого?
— Те, кто занимается этим, видят и знают!
— С чего бы? Вы все еще мыслите допотопными категориями. Люди думают, что идут на стеклянную фабрику-оранжерею; у проходной получают противогаллюцин и замечают голые бетонные стены.
— И все же работают?
— Приняв дозу сакрофицина — с величайшим запалом. Труд становится для них высшей целью, самопожертвованием; после смены — глоток амнестана или мемнолизина, и все увиденное забывается напрочь!
— До сих пор я боялся, что живу среди призраков, но теперь понимаю, каким я был дураком! Боже, как я хотел бы вернуться! Чего бы я за это не дал!
— Вернуться? Куда?
— В канал под «Хилтоном».
— Нонсенс. Вы ведете себя безрассудно, чтобы не сказать — глупо. Делайте то же, что остальные, ешьте и пейте, как все, и вы получите необходимые дозы оптимистана, серафинола, и будете в превосходнейшем настроении.
— Значит, вы тоже адвокат дьявола?
— Будьте благоразумны. Что ж тут дьявольского, если врач обманывает больного к его же пользе? Раз уж мы вынуждены так жить, есть и пить — лучше видеть все это в розовом свете. Масконы действуют безотказно, за единственным исключением, так что в них плохого?
— Я не в силах дискутировать с вами теперь на эту тему, — уже спокойнее сказал я. — Только ответьте, пожалуйста, мне, как старинному другу: о каком исключении в действии масконов вы говорили? И как дошло до всеобщего разоружения? Или оно тоже мираж?
— Нет, оно, слава богу, совершенно реально. Но чтобы объяснить это, пришлось бы прочесть целую лекцию, а мне уже пора.
Мы договорились встретиться завтра; на прощание я опять спросил об изъяне масконов.
— Сходите-ка в Луна-парк, — ответил профессор, вставая. — Если вам хочется неприятных сюрпризов, сядьте на гигантскую карусель, а когда она разгонится до предела, продырявьте ножиком стенку кабины. Кабина как раз потому и нужна, что при вращении фантазиды, которыми маскон заслоняет реальность, перемещаются — словно центробежная сила срывает с ваших глаз шоры… Вы увидите, что показывается тогда вместо дивных иллюзий…
Я пишу это ночью, в третьем часу, совершенно убитый. Что еще могу я добавить? Не бежать ли от псивилизации куда-нибудь в самую глушь? Даже Галактика больше не манит меня, как не манят нас путешествия, если некуда из них возвратиться.
5. X. 2039. Все свободное утро бродил по городу. Едва скрывая ужас, всматривался в свидетельства всеобщего комфорта и роскоши. Картинная галерея в Манхэттене призывает покупать за бесценок оригинальные полотна Рембрандта и Матисса. Рядом предлагают великолепную мебель в стиле рококо, мраморные камины, троны, зеркала, рыцарские доспехи. Масса различных аукционов — дома дешевле грибов. А я-то верил, будто живу в раю, где каждый может себе «подворцовать»! Бюро регистрации самозванных кандидатов в нобелевские лауреаты на Пятой авеню тоже открыло передо мной свое истинное лицо: премию может получить кто угодно и кто угодно может увешать квартиру шедеврами живописи, коль скоро и то, и другое лишь щепотка раздражающего мозг порошка! А всего коварнее вот что: каждый знает о части коллективных галлюцинаций и поэтому думает, будто может отграничить иллюзорный мир от реального; различие между естественным и искусственным чувством стерлось, коль скоро люди учатся, любят, бунтуют и забывают химически. Я шел по улице, сжимая кулаки в карманах. О, мне не нужен был амокомин и фуриазол, чтобы придти в бешенство! Мое обостренное чутье отыскивало все пустоты в этом монументальном жульничестве, в этой вышедшей за горизонт декорации. Детям дают отцеубийственный сиропчик, потом, для развития личности, контестан и протестол, а для обуздания пробужденных порывов — субординал и кооперин. Полиции нет — и зачем, если есть криминол? Преступные аппетиты насыщает «Прокрустикс инк.» Хорошо, что я не заглядывал в теоглотеки — там тоже всего лишь набор вероукрепляющих и душеутоляющих препаратов: фарморалин, грехогон, абсолюцид, и даже святым можно стать при помощи сакросанктола. Впрочем, почему бы не выбрать аллахол с исламином, дзен-окись буддина, мистициновый нирваний или теоконтактол? Эсхатопрепараты, некринная мазь поставят тебя в первые ряды праведников в долине Иософата, а несколько капель воскресина на сахаре довершат остальное. О фармадонна! Парадизол для святош, адомин и сатанций для мазохистов… Я с трудом удержался, чтобы не ворваться в попавшееся на пути фармацевтилище, где народ отбивал поклоны, наглотавшись преклонина. А то, чего доброго, меня угостили бы амнестаном. Только не это! Я отправился в Луна-парк, вспотевшими пальцами вертя в кармане перочинный нож. Эксперимент не удался — стенка кабины оказалась на удивление твердой, наверно, из закаленной стали.
Троттельрайнер жил в меблированных комнатах на Пятой авеню. Я пришел вовремя, но профессора не застал; впрочем, он предупредил, что может задержаться и дал мне хозяйский свист для дверья. Поэтому я вошел и сел за письменный стол, заваленный научными журналами и исписанными листками бумаги.
Со скуки — или, скорее, чтобы заглушить тревогу, грызущую меня изнутри — я заглянул в заметки профессора. «Мусороздание», «ревиденец», «чуждинник», «чуждинница». Ах, так он еще находил время, чтобы записывать термины этой чудно́й футурологии… «Плодотворня», «вырыванец», «вырыванка». «Рекордительница» — родительница-рекордистка? Ну да, при демографическом взрыве, наверно. Ежесекундно рождалось восемьдесят тысяч детей. Или восемьсот тысяч. Что за разница? «Мыслист», «мыслянт», «мысе́ль», «коренная», или «дышловая мысль», «мыслина» — «дышлина». Чем же он занимался?! «Профессор, ты вот здесь пишешь, а там мир погибает!» — чуть было не закричал я. Под бумагами что-то блеснуло — противогаллюцин, тот самый флакончик. Какую-то долю секунды я колебался, потом, решившись, осторожно вдохнул и огляделся вокруг.
Удивительно: комната почти не изменилась! Книжные шкафы, полки со справочными пилюлями — все осталось, как было, только огромная голландская печь в углу, украшавшая комнату матовым блеском своих изразцов, превратилась в так называемую «буржуйку» с прожженной насквозь жестяной трубой, выведенной через дыру в стене. Я быстро, по-воровски, поставил флакон на место — в передней послышался свист и вошел Троттельрайнер.
Я рассказал ему о Луна-парке. Он удивился, попросил показать ножик, покачал головой, взял флакон со стола, понюхал, а потом дал понюхать и мне. Вместо ножа у меня в руках оказалась трухлявая веточка. Я поднял глаза на профессора — он как-то сник, выглядел куда менее уверенным в себе, чем накануне. Троттельрайнер положил на письменный стол папку, распухшую от реферативных леденцов, и вздохнул.
— Тихий, — сказал он, — поймите: экспансия масконов не вызвана чьим-то коварством…
— Экспансия? А что это такое?
— Многие вещи, реальные год или месяц назад, приходится заменять миражами, коль скоро подлинные уже недоступны, — объяснял он, явно озабоченный какой-то другой мыслью. — На этой карусели я катался месяца три назад, но не поручусь, что она еще там стоит. Может быть, вместе с билетом вы получаете порцию карусельного пара или лунапаркина из распылителя; это было бы, впрочем, гораздо экономичнее. Да-да, Тихий, сфера реального тает ужасающе быстро. Прежде чем поселиться тут, я остановился в новом «Хилтоне», но, признаюсь, не смог там жить. Вдохнув по рассеянности очухан, я увидел себя в каморке размерами с большой ящик, мой нос упирался в кормушку, под ребра давил водопроводный кран, а ноги касались изголовья кровати в соседнем ящике, то бишь апартаментах — ведь меня поселили в номере на восьмом этаже, за 90 долларов в сутки. Ме́ста, обыкновенного ме́ста становится все меньше и меньше! Проводятся опыты с псивидимками — психимическими невидимками, но результаты не обнадеживают. Маскировать огромные толпы на улице, выделяя лишь отдельных прохожих вдали, невозможно — начнется общая свалка. Тут наука пока бессильна.
— Профессор, я заглянул в ваши заметки. Прошу извинения, но что здесь у вас? — Я указал на листок бумаги со словами «мультишизол», «уплотнитель множелина».
— А, это… Видите ли, существует план или, скорее, концепция хинтернизации (от имени автора, Эгоберта Хинтерна): возрастающую нехватку внешнего пространства заменять иллюзорным внутренним, то есть пространством души, метраж которой никаким физическим ограничениям не подлежит. Вам, должно быть, известно, что благодаря различным зооморфинам можно на время стать — то есть почувствовать себя — черепахой, муравьем, божьей коровкой и даже жасмином (при помощи инфлоризирующего преботанида), разумеется, лишь субъективно. Кроме того, можно расщеплять свою личность на две, три, четыре и больше частей, а если дойти до двузначных цифр, наблюдается феномен уплотнения яви: тут уж не явь, а мывь, множество «я» в единой плоти. Есть еще усилители яви, интенсифицирующие внутреннюю жизнь до такой степени, что она становится реальнее внешней. Таков ныне мир, таковы времена, коллега! Omnis est Pillula! Фармакопея теперь — основа основ, книга судьбы, энциклопедия бытия; никаких переворотов не ожидается, раз уж есть бунтомид, оппозиционал в глицериновых свечах и экстремин, а доктор Гопкинс рекламирует содомастол и гоморретки — можно спалить небесным огнем столько городов, сколько душа пожелает. Должность господа бога тоже вполне доступна, цена ей 75 центов.
— А еще появилось такое искусство — зудожество, — заметил я. — Я слышал… нет, осязал «Скерцо» Уаскотиана. Не скажу, чтобы оно доставило мне эстетическое наслаждение. Я смеялся в самых серьезных местах.
— Да, это все не для нас, мерзлянтропов, потерпевших крушенье во времени, — меланхолически подтвердил Троттельрайнер. Словно что-то преодолев в себе, он откашлялся, посмотрел мне в глаза и сказал: — Как раз сейчас, Тихий, начинается конгресс футурологов, иначе говоря, дискуссия о бустории человечества. Это LXXVI Всемирный съезд; сегодня я был на первом заседании оргкомитета и хочу поделиться впечатлениями…
— Странно! Я читаю газеты довольно внимательно — нигде ни строчки об этом конгрессе…
— Потому что он тайный. Думаю, вам понятно: ведь среди прочих должны обсуждаться проблемы химаскировки!
— И что? Дело плохо?
— Фатально! — произнес профессор с нажимом. — Хуже и быть не может!
— А вчера вы пели другую песню, — заметил я.
— Верно. Но учтите, пожалуйста, мое положение — я только сейчас знакомлюсь с последними результатами исследований. То, что я слышал сегодня… Впрочем, вы сами можете убедиться.
Он достал из папки большущую связку информационных леденцов на палочке, перевязанных разноцветными ленточками, и протянул ее мне через стол.
— Прежде чем вы ознакомитесь с этим, несколько слов в пояснение. Фармакократия — это психимиократия, основанная на жирократии. Вот девиз Новой эры. А если еще короче — всевластию галлюциногенов сопутствует подкуп. Впрочем, иначе не видать бы нам всеобщего разоружения.
— Наконец-то я узнаю, как это было!
— Да очень просто. Подкуп нужен либо для сбыта неполноценных товаров, либо для Приобретения дефицитных. Товаром, впрочем, могут быть и услуги. Мечта бизнесмена — загребать наличные, ничего не давая взамен. Вполне вероятно, что начало реализу положили аферы киберрастратчиков — вы, наверно, о них слышали.
— Слышал, но что такое реализ?
— Буквально — растворение, то есть исчезновение реальности. Когда разразился скандал с киберрастратами, все свалили на электронику. На самом же деле тут были замешаны могущественные консорциумы и тайные картели. Речь, понимаете ли, шла о создании на планетах условий, пригодных для жизни — актуальнейшая проблема в эпоху перенаселения! Предстояло построить огромные ракетные флотилии, изменить климат, преобразовать атмосферы Сатурна и Урана; гораздо проще было делать все это только на бумаге.
— Позвольте, но это сразу бы обнаружилось! — удивился я.
— Ничего подобного. По ходу дела появляются объективные трудности, непредвиденные проблемы, помехи, препятствия, запрашиваются новые ассигнования и кредиты. Проект Урана, к примеру, поглотил уже 980 миллиардов, между тем неизвестно, сдвинули там хоть камешек, или нет.
— А как же проверочные комиссии?
— Не составлять же комиссии из космонавтов, а неподготовленный человек высадиться на этих планетах не может. Поэтому выделяют уполномоченных, которые изучают таблицы, фотоснимки и прочие документы, но ведь отчетность нетрудно подделать, а еще проще прибегнуть к масконам.
— Ага!
— Вот именно. Как раз таким образом, я полагаю, и началась в свое время имитация вооружений. Ведь фирмы, работающие на войну, являются частной собственностью. Получая миллиарды, они ничего не делали; то есть выпускали, конечно, лазерные пушки, ракетные установки, противо-противо-противо-противоракеты (в арсеналах уже шестое их поколение), летающие танки (летанки) — но все это пуантогенное.
— Извините, какое?
— Иллюзорное, дорогой мой. К чему ядерные испытания, если имеются микопастилки?
— То есть..?
— Пастилки, вызывающие видение атомного гриба. Это была цепная реакция. Зачем муштровать солдат? Дать новобранцам милитаблетки, и дело с концом. Офицерский корпус обучать тоже не стоит — для чего тогда стратегии, генеразол, тактидон, ордерол? «Проглоти, запей водицей — превзойдешь Клаузевица». Слышали?
— Нет.
— Потому что эти препараты секретные, во всяком случае в продажу не поступают. Десанты высаживать тоже нет смысла: достаточно распылить над мятежной страной десантный маскон, и население воочию увидит парашютистов, морскую пехоту и танки. Реальный танк стоит почти миллион, а иллюзорный — около одной сотой цента на зрителя; это так называемая зрительская танкоединица. Броненосец обходится в четверть цента. Весь арсенал Соединенных Штатов уместился бы на грузовике. Танконы, атаконы, бомбоны — твердые, жидкие, газообразные. Говорят, есть порошочек, имитирующий нашествие марсиан.
— И все это масконы?
— А как же! Так что реальная армия оказалась ненужной. Осталось чуть-чуть авиации, да и то не уверен. Зачем? Процесс шел лавинообразно, понимаете? Остановить его было нельзя. Вот и вся тайна разоружения. Впрочем, не только разоружения. Вы видели последние модели кадиллака, доджа и шевроле?
— Видел — очень красивые.
Профессор подал мне флакончик.
— Пожалуйста, подойдите к окну и присмотритесь повнимательнее к этим прекрасным машинам.
Я перегнулся через подоконник. В глубоком ущелье улицы, вид на которую открывался с двенадцатого этажа, неслась река новеньких, с иголочки, автомашин, сверкающая на солнце стеклами и лаком крыш. Я поднес открытый флакончик к носу и заморгал; когда же я снова обрел зрение, то увидел удивительную картину. По мостовой, округлив согнутые в локтях руки, словно дети, играющие в шоферов, галопировали бизнесмены. Они торопливо перебирали ногами, откидывая корпус назад, будто на мягкую спинку сиденья. И только изредка в их плотных рядах появлялся одинокий автомобиль. Как только действие препарата кончилось, картина покрылась рябью, сквозь которую там, внизу, я опять увидел сверкающий поток лакированных крыш, белых, изумрудных и желтых, величественно плывущий через Манхэттен.
— Кошмар! — ошеломленно произнес я. — Но, тем не менее, pax urbi et orbi достигнут, так что все это, может быть, окупилось?
— Разумеется, здесь есть и свои плюсы. Заметно снизилось число инфарктов, ведь такое галопирование — прекрасная тренировка. Правда, стало больше больных эмфиземой легких, расширением вен и сердца. Не каждый рождается марафонцем.
— Так вот почему у вас нет машины! — догадался я.
Профессор лишь криво усмехнулся.
— Среднего класса машина стоит теперь каких-нибудь 450 долларов, — сказал Троттельрайнер, — учитывая, однако, ее себестоимость (около одной восьмой цента), это, пожалуй, дороговато. Людей, которые производят хоть что-то реальное, все меньше и меньше. Композитор, получив гонорар, дает взятку заказчику, а публике, пришедшей в филармонию на премьеру, подсовывает под нос концертозольный мелотропин.
— В нравственном плане это скверно, — заметил я, — но так ли уж вредно для общества?
— Пока еще — нет. Впрочем, смотря как оценивать. Благодаря трансмутину вы можете пережить роман с козой, в убеждении, что перед вами Венера Милосская; научные доклады и совещания вытесняются конгрессинами и деконгрессинами. Но есть ведь определенный жизненный минимум, которого иллюзией не заменишь. Нужно где-то взаправду жить, чем-то дышать и питаться, а тем временем реализ одну за другой пожирает сферы действительной жизни. К тому же угрожающе быстро растет число побочных явлений, а это вынуждает применять дегаллюцины, неосупермасконы, фиксаторы — с сомнительным результатом.
— Что это такое?
— Дегаллюцины — это новые психимикаты, после которых кажется, что ничего не кажется. Сначала ими лечили душевнобольных, но людей, подозревающих окружающее в нереальности, все больше и больше. Амнестан не помогает против фантофантомов, то есть фантомов второго порядка. Понимаете? Ну, если кто-нибудь воображает себе, что воображает себе, будто ничего себе не воображает — или наоборот. Это типичная проблематика современной психиатрии — так называемой многоярусной, или n-этажной. Но хуже всего неомасконы. Видите ли, под влиянием чрезмерных доз психимикатов организм дает сбой. Начинают выпадать волосы, роговеют уши, а то вдруг хвост исчезает…
— Вы хотели сказать, вырастает.
— Да нет, исчезает — хвост есть у каждого, уже лет тридцать. Побочное следствие орфографина. Это цена за моментальное обучение письму.
— Какие еще хвосты? Я ведь бываю на пляже!
— Вы ребенок, ей-богу. Хвосты маскируются антихвостидом, из-за которого, в свою очередь, чернеют ногти и портятся зубы.
— И это опять-таки маскируется?
— Ну конечно! Масконы вводятся миллиграммами, но в общей сложности на человека их приходится около ста девяноста килограммов в год; оно и понятно — ведь нужно имитировать домашнюю утварь, еду и напитки, вежливость ребятишек, предупредительность служащих, научные открытия, полотна Рембрандта, перочинные ножики, заморские путешествия, космические полеты и миллион подобных вещей. Если бы не врачебная тайна, известно было бы, что в Нью-Йорке у каждого второго плоскостопие, пятнистая кожа, зеленоватая шерсть на спине, на ушах колючки, эмфизема легких и расширение сердца от безустанного галопирования. Все это приходится маскировать — вот почему нужны неосупермасконы.
— Какой ужас! И ничего нельзя сделать?
— Наш конгресс как раз будет обсуждать альтернативы бустории. В кругах экспертов только и разговору, что о необходимости коренных перемен. В настоящий момент налицо восемнадцать проектов.
— Спасения?
— Если хотите — спасения. Присядьте вот здесь, пожалуйста, и пролижите эти материалы. Но я попрошу вас об одном одолжении. Дело весьма деликатное.
— Буду рад вам помочь.
— Я на это надеюсь. Видите ли, я получил от знакомого химика пробные дозы двух только что синтезированных веществ из группы очуханов (отрезвинов). Он прислал их утренней почтой и пишет, — Троттельрайнер взял письмо со стола, — что мой препарат (вы его пробовали) — не подлинный очухан. Тут говорится буквально следующее: «Федеральное управление псипреции (психопреформации) старается отвлечь внимание действидцев от целого ряда кризисных явлений и с этой целью умышленно и злонамеренно доставляет им фальшивые противоиллюзионные средства, содержащие неомасконы».
— Я что-то не понимаю. Ведь я сам испытал действие вашего препарата. И что такое действидец?
— А, это такое высокое звание; я его тоже имею. Действидение означает право и возможность пользоваться очуханами — чтобы знать, как все выглядит на самом деле. Кто-то ведь должен быть в курсе, не так ли?
— Пожалуй.
— А что касается того препарата, то он, по мнению моего друга, устраняет влияние масконов старого образца, но против других, особенно новейших, бессилен. В таком случае вот это, — профессор поднял флакончик, — не отрезвин, а коварно укрытый маскон, короче, волк в овечьей шкуре!
— Но зачем? Если нужно, чтобы кто-нибудь знал…
— «Нужно» вообще говоря, с точки зрения общества в целом, но не с точки зрения интересов различных политиков, корпораций и даже федеральных агентств. Если дело обстоит хуже, чем видим мы, действидцы, они предпочитают, чтобы мы не поднимали шума; вот для чего они подделали отрезвин. Так, в старинной мебели сооружали легко находимые тайники, чтобы отвлечь грабителей от настоящих, запрятанных куда как искуснее!
— Ага. Теперь понимаю. Чего же вы от меня хотите?
— Чтобы вы, когда будете знакомиться с этими материалами, потянули носом сначала из этой ампулы, а потом вот из этой. Мне, по правде сказать, не хватает отваги.
— И только-то? С удовольствием.
Я взял у профессора обе ампулы, уселся в кресло и начал один за другим усваивать присланные на конгресс бусторические доклады. Первый из них предусматривал оздоровление общественных отношений путем введения в атмосферу тысячи тонн инверсина — препарата, который инвертирует все ощущения на 180 градусов. После этого комфорт, чистота, сытость, красивые вещи станут для всех ненавистными, а давка, бедность, убожество и уродство — пределом желаний. Затем действие масконов и неомасконов полностью устранялось. И вот тогда-то, при виде скрытой доселе действительности, общество ощутит себя совершенно счастливым. Может быть, поначалу даже придется запустить хужетроны — для снижения уровня жизни. Однако инверсин инвертирует все эмоции, не исключая эротических, что грозит человечеству вымиранием. Поэтому его действие раз в году будет временно, на 24 часа, приостанавливаться при помощи контрпрепарата. В этот день, несомненно, резко подскочит число самоубийств, что, однако, будет с лихвой возмещено спустя девять месяцев за счет естественного прироста.
Не могу сказать, чтобы этот план привел меня в восхищение. Единственным его достоинством было то, что автор проекта в качестве действидца будет постоянно находиться под воздействием контрпрепарата, а значит, всеобщая нищета, уродство, грязь и монотонность жизни наверняка не доставят ему особой радости. Второй проект предусматривал растворение в речных и морских водах 10 000 тонн ретротемпорина — реверсора субъективного течения времени. После этого жизнь потекла бы вспять: люди приходили бы на свет стариками, а покидали его новорожденными. Тем самым, подчеркивалось в докладе, устраняется главный изъян человеческой природы — неотвратимая перспектива старения и смерти. С течением времени каждый старец все больше бы молодел, набирался сил и здоровья. Уйдя с работы, по причине впадения в детство, он жил бы в волшебной стране младенчества. Гуманность этого плана естественным образом вытекала из присущего младенческим летам неведения о бренности жизни. Правда, вспять направлялось лишь субъективное течение времени, так что в детские сады, ясли и роддома надлежало посылать стариков; в проекте не говорилось определенно об их дальнейшей судьбе, а только в общих словах указывалось на возможность соответствующей терапии в «государственном эвтаназиуме». После этого предыдущий проект показался мне совсем не таким плохим.
Третий проект был рассчитан на долгие годы и гораздо более радикален. Он предусматривал эктогенезис, деташизм и всеобщую гомикрию. От человека оставался один только мозг в элегантной упаковке из дюропласта, что-то наподобие глобуса, снабженного клеммами, вилками и розетками. Обмен веществ предполагалось перевести на ядерный уровень, в связи с чем принятие пищи, физиологически совершенно излишнее, сводилось к иллюзии. Головоглобус можно было бы подсоединять к любым конечностям, аппаратам, машинам, транспортным средствам и т. д. Такая деташизация проходила бы в два этапа. На первом проводится план частичного деташизма — ненужные органы оставляются дома; так, собираясь в театр, вы снимаете и вешаете в шкаф подсистемы копуляции и дефекации. В следующей десятилетке намечалось путем гомикрии решить проблему всеобщей давки — печального следствия перенаселения. Кабельные и беспроводные каналы межмозговой связи сделали бы излишними поездки в командировки, на конференции и совещания и вообще какое-либо передвижение, ибо все без исключения граждане имели бы связь с датчиками по всей ойкумене, вплоть до самых отдаленных планет. Промышленность завалит рынок манипуляторами, педикуляторами, гастропуляторами, а также головороллерами (чем-то вроде рельсов домашней железной дороги, по которым головы смогут катиться сами, ради забавы).
Я прервал усвоение рефератов и заметил, что их авторы, должно быть, свихнулись.
— Суждение слишком поспешное, — сухо возразил Троттельрайнер. — Каша заварена — нужно ее расхлебывать. С меркой здравого смысла историю человечества не понять. Разве Кант, Аверроэс, Сократ, Ньютон, Вольтер поверили бы, что в двадцатом веке бичом городов, отравителем легких, свирепым убийцей, объектом обожествления станет жестянка на четырех колесах, а люди предпочтут погибать в ней, устремляясь лавиной за город, чем спокойно сидеть дома?
Я спросил, какой из проектов профессор собирается поддержать.
— Пока не знаю, — ответил он. — Труднее всего, по-моему, решить проблему тайнят — подпольно рожденных детей. А кроме того, я побаиваюсь химинтригантства.
— То есть?
— Может пройти проект, который получит кредибилиновую поддержку.
— Думаете, вас обработают психимикатами?
— Почему бы и нет? Чего проще — взять и распылить аэрозоль через климатизатор конференц-зала.
— Что бы вы ни решили, общество не обязательно это одобрит. Люди не примут всего безропотно.
— Дорогой мой, культура уже полвека не развивается стихийно. В XX веке какой-нибудь там Диор диктовал моду в одежде, теперь же все области жизни развиваются под диктовку. Если конгресс проголосует за деташизм, через несколько лет будет неприлично иметь мягкое, волосатое, потливое тело. Тело приходится мыть, умащивать и прочее, и все-таки оно выходит из строя, тогда как при деташизме можно подключать к себе любые инженерные чудеса. Какая женщина не захочет иметь серебряные фонарики вместо глаз, телескопически выдвигающиеся груди, крылышки, словно у ангела, светоносные икры и пятки, мелодично звенящие на каждом шагу?
— Тогда знаете что? — сказал я. — Бежим! Запасемся едой, кислородом и уйдем в Скалистые горы. Каналы «Хилтона» помните? Разве плохо там было?
— Вы это серьезно? — как будто заколебавшись, начал профессор.
Я — видит бог, неумышленно! — поднес к носу ампулу, которую все еще держал в руке. Я просто забыл о ней. От резкого запаха слезы выступили у меня на глазах. Я стал чихать, а когда открыл глаза снова, комната совершенно преобразилась. Профессор еще говорил, я слышал его, но, ошеломленный увиденным, ни слова не понимал. Стены почернели от грязи; небо, перед тем голубое, стало иссиня-бурым, оконные стекла были по большей части выбиты, уцелевшие покрывал толстый слой копоти, исчерченный серыми дождевыми полосками.
Не знаю почему, но особенно поразило меня то, что элегантная папка, в которой профессор принес материалы конгресса, превратилась в заплесневелый мешок. Оцепенев, я боялся посмотреть на хозяина. Заглянул под письменный стол. Вместо брюк в полоску и профессорских штиблет там торчали два скрещенных протеза. Между проволочными сухожилиями застряла щебенка и уличный мусор. Стальной стержень пятки сверкал, отполированный ходьбой. Я застонал.
— Что, голова болит? Может, таблеточку? — дошел до моего сознания сочувственный голос. Я превозмог себя и поднял глаза на профессора.
Немного осталось у него от лица. К щекам, изъеденным язвами, приклеились обрывки ветхого, гнилого бинта. Разумеется, он по-прежнему был в очках — одно стеклышко треснуло. На шее из отверстия после трахеотомии торчал небрежно воткнутый вокодер, сотрясавшийся в такт голосу. Пиджак висел старой тряпкой на грудном стеллаже; помутневшая пластмассовая пластинка закрывала отверстие в левой его части, где серо-фиолетовым комком колотилось сердце, в рубцах и швах. Левой руки я не видел, правая — в ней он держал карандаш — оказалась латунным протезом, позеленевшим от времени. К лацкану был наспех приметан клочок полотна с надписью красной тушью: «Мерзляк 119 859 / 21 транспл. — 5 брак.» Глаза у меня поползли на лоб, а профессор — он вбирал в себя мой ужас, как зеркало, — осекся на полуслове.
— Что?.. Неужели я так изменился? А? — произнес он хрипло.
Не помню, когда я успел встать, но я уже рвал на себя дверную ручку.
— Тихий! Что вы? Куда же вы, Тихий! Тихий!!! — отчаянно кричал он, с трудом поднимаясь из-за стола. Дверь поддалась, и тут же послышался страшный грохот — профессор, потеряв равновесие от резких движений, рухнул. С хрустом рассыпались по полу его искусственные суставы и позвонки. Но я уже несся по коридору, как будто за мной гнались фурии.
Кругом было полно народа — наступило время ленча.
Из контор выходили служащие; оживленно беседуя, они направлялись к лифтам. Я втиснулся в толпу у открытых дверей лифта, но его очень уж долго не было; заглянув в шахту, я понял, почему все тут страдают одышкой. В воздухе болтался конец оборванного невесть когда каната, а пассажиры с обезьяньей ловкостью, свидетельствующей о большом навыке, карабкались по сетке ограждения. Обливаясь потом, но спокойно разговаривая между собой, они добирались до кафе на крыше здания. Я подался назад и побежал вниз по ступенькам, огибавшим шахту. Несколькими этажами ниже я сбавил темп. Толпы служащих по-прежнему валили из всех дверей. В здании находилось множество контор. Я остановился у открытого настежь окна и сделав вид, будто привожу в порядок костюм, посмотрел вниз. Сначала мне показалось, что на заполненных тротуарах нет ни одного живого существа, но я просто не узнал прохожих. Их прежний праздничный вид бесследно исчез. Они шли поодиночке и парами, в жалких обносках, нередко с бандажами, перевязанные бумажными бинтами, в одних рубашках; действительно, тело их покрывали пятна, спины заросли щетиной. Некоторых, по-видимому, выпустили из больницы по каким-то срочным делам; безногие катились на досочках-самокатах. Я видел уши дам в слоновьих складках, ороговевшую кожу их кавалеров, старые газеты, пучки соломы, мешки, которые прохожие носили на себе с шиком и грацией; те же, что покрепче и поздоровее, во весь опор мчались по мостовой, время от времени нажимая на несуществующий акселератор. В толпе преобладали роботы — с распылителями, дозиметрами и опрыскивателями. Они следили, чтобы каждый прохожий получил свою порцию аэрозольной пыльцы, но этим не ограничивались. За парой влюбленных, шедших под руку (ее спина в роговой чешуе, его — в пятнистой сыпи), тяжело ступал робот-цифрак с распылителем, методично постукивая воронкой по их головам — а те хоть бы что, хотя зубы у них лязгали на каждом шагу. Нарочно он или как? Но размышлять я уже был не в силах. Вцепившись намертво в подоконник, глядел я на улицу с ее непрестанным движением, оживлением, бодростью — единственный зрячий свидетель. Но в самом ли деле единственный? Жестокость спектакля, казалось мне, требовала второго зрителя — его режиссера; ничего не отнимая у этих жанровых сцен, он придал бы им смысл как верховный распорядитель блаженной агонии — чудовищный, но все-таки смысл. Маленький авточистильщик обуви, суетясь у ботинок какой-то старушки, то и дело подсекал ее под колена; старушка грохалась о тротуар, поднималась и шла дальше, он валил ее снова, и так они скрылись из виду, он — механически упрямый, она — энергичная и уверенная в себе. Часто роботы заглядывали прямо в зубы прохожим, должно быть, для проверки результатов опрыскивания — но выглядело это не так. На каждом углу торчало множество безроботников и роботрясов, откуда-то сбоку, из фабричных ворот после смены высыпали на улицу роботяги, кретинги, праробы, микроботы. По мостовой тащился огромный компостер, унося на острие своего лемеха что попадется; вместе с трупьем он швырнул в мусорный бак старушку; я прикусил пальцы, забыв, что держу в них вторую, нетронутую еще ампулу, — и сжег себе горло. Все вокруг задрожало, глаза заволокло светлой пеленой, бельмом, которое постепенно снимала невидимая рука. Окаменев, смотрел я на совершающуюся перемену, в кошмарном предчувствии, что теперь реальность сбросит с себя еще одну оболочку; как видно, ее маскировка началась настолько давно, что более сильное средство могло лишь сдернуть больше покровов, дойти до более глубоких слоев — и только. В окне посветлело, побелело. Снег покрывал тротуары — обледенелый, утоптанный сотнями ног; зимним стал городской пейзаж; витрины магазинов исчезли, окна были заколочены гнилыми досками. Вокруг царила зима; с притолок, с лампочек бахромой свисали сосульки; в морозном воздухе стоял чад, горький и синеватый, как небо вверху; в грязные сугробы вдоль стен вмерз свалявшийся мусор; кое-где чернели длинные тюки или, скорее, кучи тряпья, пешеходная рябь подталкивала их, сдвигала в сторону, туда, где стояли проржавевшие мусорные контейнеры; снега не было, но чувствовалось, что недавно он шел и пойдет снова; я вдруг понял, кто исчез с улиц: роботы. Исчезли все до единого! Их засыпанные снегом остовы валялись на тротуарах — застывший железный хлам рядом с лохмотьями, из которых торчали пожелтевшие кости. Какой-то оборванец устраивался в сугробе, словно в пуховой постели. Лицо его выражало довольство, как будто он был дома, в тепле и уюте. Так вот что значил тот странный озноб, та прохлада, которая время от времени приходила откуда-то издалека, даже если вы шли серединой улицы в солнечный полдень (оборванец уже приготовился к долгому-долгому сну), так вот оно, значит, что. Вокруг, как ни в чем не бывало, копошился людской муравейник, одни прохожие опыляли химикатами других, и по их поведению легко было догадаться, кто считает себя человеком, а кто — роботом. Выходит, и роботы были обманом? И откуда эта зима в разгар лета? Или фатаморганой был весь календарь? Но зачем? Ледяной сон как демографическое противоядие? Значит, кто-то все это продумал до мелочей, а мне придется исчезнуть, до него не добравшись? Мой взгляд упирался теперь в небоскребы, в их склизкие стены с провалами выбитых окон; позади меня стало тихо: ленч кончился. Улица — это конец, зрячие глаза мне ничуть не помогут, толпа захлестнет и поглотит меня, нужно найти хоть кого-нибудь, сам я смог бы лишь прятаться какое-то время, как крыса; я теперь вне иллюзии, а значит, в пустыне. Охваченный ужасом и отчаянием, отпрянул я от окна. Я дрожал всем телом — иллюзия лета уже не согревала меня.
Я и сам не знал, куда направляюсь, но старался ступать бесшумно; да, я уже скрывал свое присутствие здесь, сутулился, съеживался, озирался по сторонам, останавливался, прислушивался — бессознательно, еще не успев принять никакого решения и в то же время ощущая всей кожей — по мне видно, что́ я вижу, и это не может пройти безнаказанно. Я шел по коридору шестого или пятого этажа; вернуться назад, к Тротгельрайнеру, я не мог, ему нужна была помощь, а я не в силах был ее оказать. Я лихорадочно думал о нескольких вещах сразу, но прежде всего о том, не кончится ли действие отрезвина и не окажусь ли я снова в Аркадии. Странное дело — при мысли об этом я не чувствовал ничего, кроме страха и отвращения, словно мне было бы легче замерзнуть в мусорной куче, сознавая, что так и есть, чем обрести утешенье в иллюзии. Я не смог свернуть в боковой коридор — дорогу загораживало тело какого-то старика; чтобы идти, ему не хватало сил, он только подрыгивал ногами и дружески улыбался мне, тихонько похрипывая. Я ринулся в другой коридор — тупик, матовые стекла какой-то конторы, за ними — полная тишина. Я вошел через стеклянную дверь-вертушку, это было машинописное бюро — пустое. В глубине — еще одна приоткрытая дверь, а за ней — большая светлая комната; я хотел уже улизнуть — там кто-то сидел, но услышал знакомый голос:
— Войдите, Тихий.
Пришлось войти. Меня даже не особенно удивили его слова — казалось, он ждал моего прихода; спокойно я принял и то, что за рабочим столом собственной персоной восседал Джордж Симингтон. Костюм из серой фланели, ворсистый шейный платок, темные очки, сигара во рту. Он смотрел на меня то ли со снисхождением, то ли с жалостью.
— Садитесь, — сказал Симингтон. — Поговорим.
Я сел. Комната с совершенно целыми окнами казалась оазисом чистоты и тепла посреди всеобщего запустения — ни пронизывающих сквозняков, ни наметенного ветром снега. Поднос, черный дымящийся кофе, пепельница, диктофон; над головой хозяина — цветные фотографии обнаженных женщин. «И никаких лишаев», — почему-то подумал я.
— Вот вы и доигрались! — назидательно произнес Симингтон. — А ведь жаловаться вам не на кого! Лучшая медсестра, единственный на весь штат действидец — все вам старались помочь, а вы? Вам захотелось докопаться до «правды» на свой страх и риск!
— Мне? — ошеломленно отозвался я, а он, прежде чем я собрался с мыслями, обрушился на меня:
— Только, ради бога, не лгите. Теперь уже поздно. Вам-то, конечно, мерещилось, будто вы необыкновенно хитроумны со всеми своими жалобами на «галлюцинации»! «Канал», «подвальные крысы», «седлать», «запрягать». И такими убогими штучками вы хотели нас обмануть! Думали, они вам помогут? Только мерзлянтроп может быть таким простаком!
Я слушал, приоткрыв от удивления рот. Оправдываться бесполезно — он все равно не поверит, это я понял сразу. Мои навязчивые идеи он счел коварной уловкой! Но тогда и его беседа со мной о тайнах «Прокрустикс инк.» преследовала одну лишь цель — развязать мне язык; вот для чего он вставлял в разговор слова, которые так меня поразили; быть может, он принял их за какой-то секретный пароль — но чего, антихимического заговора? Мои сугубо личные подозрения показались ему отвлекающим маневром… Действительно, не стоило объяснять ему это, особенно теперь, когда карты лежали открытыми.
— Так вы здесь ждали меня? — спросил я.
— А как же! Все это время вы со всеми вашими хитростями были у нас на привязи. Мы не можем позволить, чтобы безответственный бунт нарушил господствующий порядок.
«Старик, умирающий в коридоре, — мелькнуло у меня в голове. — Он тоже был частью барьеров, которые меня сюда привели».
— Хорош порядок, — заметил я. — А во главе его — уж не вы ли? Поздравляю!
— Приберегите свои остроты для лучшего случая! — огрызнулся Симингтон. Значит, мне удалось-таки задеть его за живое. Он разозлился. — Вы всё искали «источники демонизма», мерзлянчик вы этакий, ледышка моя допотопная… Так вот — их нет. Ваша любознательность удовлетворена? Их просто-напросто нет, понимаете? Мы даем наркоз цивилизации, а то бы она сама себе опротивела. Поэтому-то будить ее не дозволено. Поэтому и вы вернетесь в ее лоно. Бояться вам нечего, это не только безболезненно, но и приятно. Нам куда тяжелее, мы ведь обязаны трезво смотреть на вещи — ради вас же.
— Так вы это из альтруизма? Ну да, понятно, жертва во имя общего блага.
— Если вы и впрямь так цените эту ужасную свободу мысли, — заметил он сухо, — советую оставить глупые колкости, иначе вы добьетесь того, что в миг ее потеряете.
— А вы хотите мне еще что-то сказать? Я слушаю.
— В настоящий момент, кроме вас, я единственный человек в целом штате, который видит! Что у меня на глазах? — добавил он быстро, испытующе.
— Темные очки.
— Значит, мы видим одно и то же! — воскликнул Симингтон. — Химик, давший Троттельрайнеру отрезвин, уже возвращен к нормальной жизни и никаких сомнений более не испытывает. Их никто не может испытывать, неужели не ясно?
— Позвольте, — прервал я его. — Похоже, вы и в самом деле стараетесь меня убедить. Странно. Собственно говоря, зачем?
— Затем, что действидцы — не демоны! Обстоятельства нас вынуждают. Мы загнаны в угол, играем картами, который раздал нам жребий истории. Мы даем утешенье, покой, облегчение последним еще доступным нам способом, мы с трудом удерживаем в равновесии то, что без нас рухнуло бы в пропасть всеобщей агонии. Мы — последний Атлас этого мира. Если мир должен погибнуть, так пусть хоть не мучается. Если нельзя изменить реальность, нужно хотя бы заслонить ее чем-то. Это наш последний гуманный, человеческий долг.
— Неужели совсем ничего нельзя изменить?
— Сейчас 2098 год, — сказал Симингтон. — 69 миллиардов людей живут на Земле легально и еще, надо думать, 26 миллиардов тайных уроженцев. Температура падает на четыре градуса в год; лет через пятнадцать — двадцать здесь будет ледник. Остановить обледенение, помешать ему мы не в силах, мы можем только скрыть его.
— Мне всегда казалось, что в пекле будет адская стужа, — сказал я. — А вы украшаете вход в него миленькими узорами?
— Именно так. Мы — последние добрые самаритяне. Все равно кому-то пришлось бы, сидя на этом вот месте, разговаривать с вами — случайно им оказался я.
— Да-да, припоминаю: esse Homo. Но… погодите… сейчас… Я понял, чего вам надо! Вы хотите убедить меня, что без вас, эсхатологического наркотизатора, не обойтись. Раз нет уже хлеба — наркоз страждущим. Не понимаю только, к чему вам мое обращение в вашу веру, если мне все равно придется тут же о нем позабыть? Если средства, которые вы применяете, и вправду так хороши, к чему заботиться о доказательствах? Достаточно пары капель кредибилина, и я с восторгом буду ловить каждое ваше слово, буду чтить вас и слушаться. Похоже, вы и сами не очень-то убеждены в достоинствах такого лечения, если вас привлекает обычная старосветская болтовня, бросание слов на ветер, если вам приятней беседовать, чем хвататься за распылитель! Вы, как видно, прекрасно знаете: психимическая победа — всего лишь жульничество, на поле боя вы останетесь в одиночестве — триумфатор с изжогой. Убедить, а после столкнуть в беспамятство — вот чего вы хотите. Не выйдет! Раньше ты повесишься на своей благородной миссии вместе с теми вон девками, что скрашивают тебе труды по спасению. А все-таки настоящих хочется, без щетины, а?
Его лицо исказила гримаса ярости. Вскочив со стула, он заревел:
— У меня найдутся не только аркадийские средства! Есть и химический ад!
Встал и я. Он потянулся было к пресс-папье, но я с криком «Отправимся туда вместе!» вцепился ему в горло. Сила инерции, как я и рассчитывал, бросила нас к открытому окну. Послышался чей-то топот, чьи-то сильные пальцы пытались оторвать меня от него, он извивался, пинал меня, но в последний момент я опрокинул его на подоконник, собрал все силы и прыгнул; в ушах засвистело, мы кувыркались, вцепившись друг в друга; вращаясь, воронка улицы стремительно надвигалась на нас, я приготовился к сокрушительному удару, между тем падение оказалось мягким, брызнула черная жижа, зловонная, благословеннейшая трясина сомкнулась над моей головой — и опять расступилась. Я вынырнул посреди канала, отирая рукой глаза, с резким вкусом помоев во рту, но счастливый, как никогда! Профессор Троттельрайнер, разбуженный моими проклятьями, склонился над топью и подавал мне как братскую руку ручку сложенного зонта. Отзвуки бумбардировки стихали. Дирекция «Хилтона» спала вповалку на надувных креслах (вот откуда взялись надуванки!), секретарши вели себя во сне вызывающе. Джим Стэнтор, храпя и ворочаясь с боку на бок, придушил крысу, которая выцарапывала шоколад у него из кармана; перепугались и он, и она. Присев на коленях у стены, Дрингенбаум, этот педантичный швейцарец, при бледном свете фонарика правил свой реферат. Занятие, в которое углубился профессор, возвещало начало второго дня футурологического конгресса; при этой мысли я разразился таким хохотом, что рукопись выпала у него из рук, плюхнулась в черную воду и поплыла — в неизведанное грядущее.