Перстень Борджа

Нефф Владимир

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

КАРЬЕРА МОЛОДОГО КАРДИНАЛА

 

 

ОКАЗЫВАЕТСЯ, ДЖОВАННИ ГАМБАРИНИ ВСЕ ЕЩЕ НЕ ДОИГРАЛ СВОЕЙ РОЛИ

Возвращение Франты, сына побродяжки Ажзавтрадомой, друга детства Петра Куканя, коего он был тремя годами старше, на страницы нашего повествования стало возможным вследствие событий отнюдь не случайных и не обязанных чьей-то дерзости и отваге, но напротив — совсем простых и логически обоснованных, а для эпохи, которая оживает перед нашим мысленным взором, стоит только прикрыть глаза, тем более весьма обычных и естественных. Разумеется, если и после таких заверений кое-кому из читателей внезапное вторжение Франты в наше повествование все-таки покажется непозволительной случайностью, давайте — пусть даже с некоторым осадком недовольства — примиримся с ним: ладно, ладно, да, да, да, бога ради, допустим, что это была чистая случайность, хотя на самом деле мы даже не знаем, что это, собственно, такое — случайность, поскольку определения случайности, которые мы находим в книгах древних мудрецов, — например, что случайность — это противоположность необходимости, или, поэтичнее, тень необходимости, или же прикрытие под которым мы скрываем свое невежество, то бишь свое незнание причин, — ничего нам не говорят; мы знаем лишь, что жизнь без случайностей представить невозможно.

Так вот, с того момента, когда мы при описании приключений, случившихся с двенадцатилетним Петром Куканем, впервые встретились с Франтой, и до момента его неожиданного появления в серале, он успел потерять мамашу — побродяжка умерла от чрезмерного употребления неочищенного алкоголя — и, осиротев, не зная, куда податься, зеленый, но закаленный и крепкий юнец решил завербоваться в армию имперского фельдмаршала-авантюриста Россвурма и с маршевой ротой отправился в Унгрию, в крепость Раб, по-мадьярски Гьёр, что во времена римлян называлась Аррабона, где они должны были помочь в обороне подступов к Вене, постоянно подвергавшейся опасности нападения турецких конников. После двух месяцев службы, которую сумасбродный бургграф, за какую-то дерзость возненавидевший Франту, сумел превратить в ад, Франта сбежал из армии и отправился, как говорится в сказках, куда глаза глядят, и как раз в тот момент, когда уже погибал от холода, голода и истощения, счастливо попал в руки туркам.

Поскольку он был очень молод, совсем еще ребенок, но необычайно сильный, его поместили в лагерь подготовки янычар в Смирне, в Анатолии, и там он три года терпел нужду, колотушки, голод, зной и холод, обучаясь рубить саблей и биться на палках, скакать через рвы и брать препятствия, метать камни и валить лес, колоть дрова и ставить шатры, стеречь верблюдов с овцами и заряжать пушки, ходить в наступление и обходиться без сна или спать стоя, готовить еду и говорить по-турецки, восхвалять Аллаха и таскать на спине провиант. Тот, кто этого не выдерживал, переселялся в рай, а кто выдержал, превращался в комок мускулов.

Превращенный в комок мускулов. Франта был выпущен из лагеря и препровожден в Стамбул, в гарнизон старших янычар, где пять лет занимался тем же, чем и в лагере новичков-новобранцев, а сверх того — еще прислуживал старшим, чистил их платье и амуницию, стирал белье, пока, достигнув двадцати трех лет, не был, наконец, зачислен в ряды ачан-огланов, как по-турецки именуются янычары, достигшие зрелости, в отличие от аджем-огланов, то есть неискушенных детей, к которым его причисляли до сих пор. Сделавшись ачан-огланом, он сам начал гонять и награждать подзатыльниками нового аджем-оглана, которого ему определили в слуги, и стал себе жить-поживать припеваючи, сладко есть и пить, пока — это произошло два года спустя благодаря его исключительной силе и ловкости и вопреки не вполне выигрышному внешнему виду — его не послали на нудную, но необременительную службу в серале.

Служа в серале, он в тиши и покое отбарабанил бы, наверное, еще два-три года, пока его снова не отправили бы дальше — на сей раз в какой-нибудь военный поход, где бы он пал на поле брани, ибо, как он сам, отвечая на загадку султана, умно намекнул, янычары, как правило, не доживают до преклонных лет, но тут, совершенно случайно — поскольку мы относим к случайности такое обстоятельство, когда пути двух гонимых жизнью искателей приключений пересекаются во времени и пространстве вместо того, чтобы, опять-таки благодаря случайности, остаться вне друг друга — он наткнулся на своего приятеля Петра, что помогло ему получить невероятное avancement от рядового янычара до всемогущего генерала, естественно, во всем готового соглашаться с Петром.

Франта, человек справедливый, отдавал себе отчет, что его победа над Петром в состязании на палках была подстроена, и это необычайно возвысило престиж Петра в его глазах. Петр мог быть стократ красноречивее, стократ умнее, стократ более восторженным сторонником правды, чем он был, но все это, на взгляд Франты, не шло ни в какое сравнение с тем, что Петр умел сражаться так, как он это доказал, и довел его, Франту, до того, что тот во время состязания вынужден был признаться, что «больше не выдержит».

«И откуда это у тебя? — думал Франта. — Ведь я помню тебя сопляком, который не мог и через забор прилично плюнуть, ты ведь дохляк, твои ручки в сравнении с моими лапами просто щепки, тренировки моей у тебя тоже нет, и все-таки ты так дал мне по заднице, что я на нее две недели сесть не мог».

Вспомним, что «дохляк», который, по выражению Франты, не мог даже через забор прилично плюнуть, к моменту их встречи уже умел изящно изъясняться на Цицероновой латыни. Но этого Франта в расчет не брал. А вот главными мужскими добродетелями — плаваньем, прыжками в высоту, умением огорошить неприятеля ударом ребра ладони по виску и прочим искусством — этим Петру в то время еще только предстояло овладеть.

Так обстояли дела у Франты Ажзавтрадомой. Что до Петра, то, избавившись от заклятого Черногорца и обретя защитника в лице старого приятеля, он стал в Османской империи теперь уже и впрямь хозяином, причем — отныне нам, наверное, уже можно на это надеяться — окончательно и навсегда.

Окончательно, — сказали мы, — и навсегда. Все свидетельствовало о том, что новое положение дел в меру ограниченности человеческой жизни и впрямь окончательно, ибо не осталось никого, кому бы оно было нехорошо; довольны были все, и более других — сам султан, счастливый, что некому уже было возражать против назначения нового советника, который умел приободрять его и вдохновлять; Петр, который снова обладал властью, что давало ему возможность осуществить свою давнишнюю мечту о спасении человечества и о наставлении его на путь разума и справедливости; Франта, кого, пожалуй, мы бы уже недосчитались среди живых, если бы — даже при изначальном нежелании — в конце концов ему не пришлась по душе — после переселения из янычарских казарм — жизнь в роскошном дворце почившего Черногорца, где было полно слуг, красавиц-рабынь, и кушаний, и питья, и перин на гагачьем пуху; остались довольны даже янычары, коим покойный Черногорец урезал плату и провиант; мы говорим: покойный, почивший Черногорец, ибо несчастный ага, хоть и пережил дефенестрацию, сломав себе при падении на твердую землю лишь несколько ребер, но прожил недолго; осознав, что навеки опозорен и стал посмешищем, он в приступе ярости пронзил себе грудь кинжалом и скончался со словами страшного черногорского проклятья на посиневших губах.

А взбодрившийся султан позаботился о том, чтобы «окончательное» установление нового порядка соответствующим образом отметить. В тот вечер, когда Петра официально, перед лицом высшего света, должны были ввести в сан «Ученость Его Величества», на широких просторах сераля, в садах и дворцах началось великолепное торжество, на которое были приглашены гости от всех посольств и представительств, европейских и азиатских, и в котором получили право участвовать — хоть и под сенью покрывал и под присмотром евнухов — даже дамы из султанского гарема, жены Владыки, наложницы и незамужние принцессы. Во время этого торжества было сожжено семьдесят тысяч петард и ракет, так что ночное небо на целых два часа преобразилось в пылающую печь, и все это сопровождалось столь оглушительным грохотом, что дрессированные животные, медведи и тигры, которых привели, чтобы похвастать их искусством перед званными гостями, обезумели и передрались от страха, а коршуны, что в мирное время составляли постоянную декорацию стамбульского неба, в ужасе разлетелись неизвестно куда и вернулись лишь через три недели. Ради этого торжества поплатилось жизнью девятьсот баранов и пять тысяч петухов, кур и индюшек, а на приготовление национального блюда под названием плов, которым на торжестве угощали, ушло шестнадцать караванов риса. Остроумный шевалье де ля Прэри, присутствовавший на этом увеселении, написал о нем в своем рапорте французской королеве-регентше: здесь-де гулял скорее un gourmand, а не un gourmet, то бишь — скорее обжора, чем истинный ценитель, ибо турецкое кулинарное искусство просто deplorable, плачевно; однако эта критическая нотка прозвучала впустую, поскольку в следующем абзаце шевалье перешел к политической сенсации, происшедшей в серале в тот же день и в тот же вечер.

А случилось вот что.

После угощения, когда посуда со столов была собрана, султан пригласил всех присутствовавших представителей иностранных держав в тронный зал и, когда под звуки императорского парадного марша, который исполнял оркестр гарема, состоявший преимущественно из женщин, переодетых мужчинами, все приглашенные собрались, Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, окруженный справа и слева своими министрами и высокими сановниками, украсил грудь Петра Куканя из Кукани, иначе Абдуллы-бея, орденом Серебряного полумесяца.

— Он моя Ученость, а его Ученость — это и моя ученость, — заявил помимо прочего султан, мужественно справляясь с волнением. — Ибо сам Аллах наделил его способностями исключительными и блестящими, самАллах прислал его путями непростыми и извилистыми к моему двору, дабы он помог мне в исполнении моих тяжелых государственных обязанностей. Поэтому все, что скажет он, имеет ту же силу, как если бы это вышло из уст Моего Величества.

Право, это было уже слишком; вскоре иноземные дипломаты, осознав, наконец, значение произнесенных слов, застыли как изваяния, а немного погодя по всему огромному пространству залы пронесся шепот, на разные лады варьирующий основную мысль: «Невозможно! Sans blague! Nicht moglidh! Accidenti!»

— Выходит, это прелестный молодец не просто фаворит, но доверенное лицо! — несколько позднее заметил по этому поводу никогда не лазивший за словом в карман шевалье де ля Прэри.

Откуда-то из угла раздался голос слабоумного принца Мустафы, о переходе которого в христианство еще никому не было известно:

— В суре об Иосифе говорится: «И молвил фараон: Ты ведь сегодня у нас сильный, доверенный».

Однако самое удивительное было еще впереди. Когда Серебряный полумесяц, составленный из драгоценных каменьев, сверкнул на его груди, Петр, великолепный в своем звездном халате, полученном в дар от султана, поднялся, повелительным жестом унял шепот, шелестевший по зале, и сказал:

— По вине негодных должностных лиц, равно как и советников Того, Для Которого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, Неизменно Побеждающего, Владыки Двух Святых Городов, по миру разнеслись недостойные слухи о слабости и упадке Османской империи, словно бы ушли в прошлое времена Мехмеда Завоевателя, Селима Грозного и Сулеймана Законодателя, когда вселенная дрожала от страха при звуке турецкого имени и свисте турецкой кривой сабли, когда пред турецким всадником целые народы склонялись ниц и падали на колени. Нет и нет! Пусть никого не собьет с толку ложное представление, будто дни турецкого расцвета сочтены. Сочтены дни только тех вероломных, изнеженных, скверных особ, кто повинен в незначительном и преходящем ослаблении турецкой мощи; одного из них, самого вероломного, самого скверного и изнеженного, я имел удовольствие собственными руками вышвырнуть в окно и избавить эту страну от его парализующего влияния; и так будет со всеми, кто попытается помешать мне осуществить святую миссию, ради которой, исполнившись государственной мудрости, призвал меня падишах: миссию снова сделать эту страну страшным и беспощадным бичом, наказующим все грехи мира.

Пока Петр ораторствовал, султан с серьезной миной качал в знак согласия головой и скалил зубы так ужасно, что дипломаты не могли не признать: все, что они тут услышали, было заявлено абсолютно серьезно и что сейчас с грохотом перевернулась еще одна страница мировой истории.

Петр переждал, пока толмачи вполголоса, на ушко пробормочут остолбеневшим дипломатам содержание его речи, после чего продолжил:

— Ибо эта уникальная держава была создана главным образом для того, чтоб научить все народы смирению и богобоязненности, чтоб карать их всех подряд за высокомерие и завистливость, за глупость и эгоизм, и если кому почудилось, будто в последнее время она забыла об этой своей великой миссии, то пускай он примет к сведению, что речь шла о затишье временном и столь же преходящем, как преходящ покой, необходимый льву перед большой охотой. Это все, что я имел сказать для первого раза и что, как вам известно, можно расценить как слова Его Величества, так что я прошу передать их главам ваших государств.

Договорив, Петр низко поклонился султану и приличествующим случаю pas du courtisan удалился из залы.

Когда он усаживался в паланкин, чтоб велеть отнести себя домой, в объятья своей пленительной Лейлы, к нему подкатился шевалье де ля Прэри, блестящий кавалер, кому были очень к лицу мушкетерская родинка и усы.

— Позвольте поздравить Вас, Exellence, с высокой наградой, а главное — с произнесенной Вами речью, — проговорил он на изысканном французском языке, который, как видно по его донесениям королеве, был для него особым видом искусства. — Никогда не слышал слов, столь сильных, решительных и мужественных. Вы смотрите на меня отчужденно, Exellence, вероятно, из Вашей памяти стерлось, что в свое время я имел честь встречаться с Вами при дворе герцога Танкреда в Страмбе — я шевалье де ля Прэри, а Вы тогда были мсье Кукан да Кукан. Ах, где те времена! Мог ли я тогда помыслить, сколь глубокоВы перемените однажды свои политические взгляды, которые в те поры, если мне не изменяет память, были весьма гуманистическими.

— Они остались гуманистическими и по сей день, — ответил Петр на языке, на каком к нему обратились, что случалось как правило, хотя он и сам толком не понимал, откуда у него брались слова, — возможно, из опыта дружеских бесед с капитаном д'Оберэ. — Они гуманистичны и по сей день, я ничего в них не изменил.

Шевалье де ля Прэри поднял свои красивые, обработанные цирюльником брови.

— Вот как, — произнес он. — Извините, пожалуйста, мою непонятливость, но гуманистическая направленность Вашего заявления о намерении воскресить кровавые времена Мехмеда Завоевателя и Селима Грозного, заново превратив Османскую империю в устрашающий и безжалостный бич, от меня некоторым образом ускользает.

— Когда исполнится давняя мечта чешского короля Иржи из Подебрад, который стремился объединить европейские народы, всякая необходимость в таком биче отпадет, — ответил Петр. — Но пока обстановка в мире складывается иначе и европейские народы далеки от мысли об объединении, они готовятся к войне, и от этого их может отвратить лишь серьезная угроза турецкого нападения. Посему я полагаю необходимым крепить военную мощь Османской империи и пробудить ее от летаргического сна, в который она последнее время погружена.

— Понимаю и прошу меня извинить, — сказал шевалье де ля Прэри. — Но позволю себе обратить Ваше внимание, что помыслы чешского короля, о котором Вы упомянули и чье имя я не успел запомнить, не были исключением — ведь кто только не мечтал объединить Европу. Опасность великой европейской войны, о чем Вы говорили, проистекает как раз из того, что нет уже в живых нашего незабвенного короля Генриха, сраженного рукой безумца, и благородный замысел объединить Европу, исполнить который не довелось нашему королю, выскользнул из рук французов и попал в чужие, неумелые руки. Объединить Европу хотел бы Святой отец, хотел бы и Габсбург, швед, голландец, саксонец, бранденбуржец; и все-таки нет сомнения, что осуществление этой великой исторической миссии по плечу одной только Франции. Так представляется ситуация мне. Идея, будто бич Господень воплотился в людей, которые носят на головах подушки… — Шевалье де ля Прэри рассмеялся, словно эта шутка только что пришла ему в голову, но, вдруг вспомнив, что и у Петра на голове тоже подушка, то есть тюрбан, посерьезнел и извинился: — Oh, pardon. Одним словом, идея, будто народ, который питается плохой бараниной с рисом, прячет лица своих женщин и поклоняется черному камню, способен защитить традиционные европейские ценности, такие, как рыцарство, готика и уж не знаю что еще, кажется мне весьма странной, но, надо думать, потому, что идея эта весьма своеобразна, и сильна, и удивительна. A propos, я имел удовольствие встретиться с Вашим личным другом, Exellence, с Его Преосвященством кардиналом Гамбарини.

Петр, до сих пор сдержанный, оживился.

— Где именно? — спросил он с недипломатическим любопытством.

— В Париже, при дворе Ее Величества королевы-регентши. К сожалению, я как раз готовился отбыть в Стамбул и мне не представилось случая обменяться с Его Преосвященством более чем двумя-тремя пустыми словами. Однако не смею дольше задерживать Вас, Exellence, к тому же я должен еще сегодня вечером написать Ее Величеству сообщение о Вашем историческом — да позволено мне будет так выразиться — вступлении на арену мировой политики. Легко себе представить, что сегодняшней ночью множество таких, как я, забыв о сне, станут переписывать документ, от которого, будьте уверены, Exellence, у многих и многих благородных людей перехватит дыханье. Сейчас душно, близится гроза и — ей-богу! — я этому не удивлюсь. Весьма счастлив, Exellence, что имел честь встретиться с Вами; позвольте пожелать Вам доброй ночи.

И откланявшись, шевалье де ля Прэри сел в карету и уехал.

 

КАК ПАПА ПЕРЕСТАЛ СМЕЯТЬСЯ

Когда папа из официальных и, как всегда, надежных источников узнал, что Петр Кукань из Кукани, он же граф ди Монте-Кьяра, не только жив, но стал первым фаворитом турецкого султана и, принимая свою фантастическую должность «Ученость Его Величества», отличился тем, что размахивал турецкой саблей, выкованной в Дамаске и закаленной в верблюжьем помете, он вспомнил о святом озарении, которое Бог ниспослал ему именно в тот миг, когда он служил заупокойную мессу за мнимоусопшего, и его охватило такое безудержное и святое веселье, что он, сложив руки на животе, рассмеялся, и смеялся долго и сердечно — никому из его сподвижников никогда еще не доводилось видеть, чтобы он так смеялся.

— Ах, негодник, ах, негодник! — восклицал он, задыхаясь, отирая катившиеся градом слезы. — Я ведь знал, что мы еще услышим о нем. Боже мой, чего бы мы уже достигли, если бы такие люди находились на службе Моего Святейшества! А он, поросенок, переметнулся к туркам!

Смех папы зазвучал уже менее сердечно, когда он получил известие, что первым дипломатическим актом нового деспота явилось заключение четырехлетнего перемирия с Персией, с той самой Персией, которая, по расчетам и надеждам европейцев, должна была не позднее чем через два месяца напасть на Турцию и разбить ее наголову, поскольку персидская армия была отлично подготовлена для ведения войны и обучена новым европейским правилам стратегии и тактики. Теперь дня не проходило без известий о новых начинаниях Петра из Кукани, иначе говоря — «Учености Его Величества», которые однозначно свидетельствовали о серьезности его намерений как можно быстрее модернизировать турецкие вооруженные силы. Прежде всего это были оптовые закупки оружия у английских, шведских, голландских и немецких военных заводов, выпускавших современные четырехфунтовые пушки и легкие мушкеты, из которых можно было стрелять без подставки и которые заряжались картонными гильзами. Это ничего, убеждал он сам себя, у этих начинаний нет будущего. Турция по уши в долгах и скоро выдохнется.

Однако вскоре пришло известие, опять развеселившее Его Святейшество, но ненадолго. Петр Кукань, правая рука султана, в свою очередь, обзавелся своей правой рукой — по непроверенным данным это был друг его детства, — лично назначив его предводителем янычар. Поговаривают, что этот всемогущий генерал оставил будто бы великолепный дворец, полагавшийся ему по чину, переселился в скромный домишко поблизости от такого же скромного дома, где обитал Петр, включил своих бесчисленных слуг, рабов и рабынь в состав войска, дворец приспособил под Военную академию и все сбережения, драгоценности, ковры, золотую посуду передал казне для закупки оружия. Этот беспрецедентный и благородный жест, в чем папа с полным основанием почувствовал руку Петра, вскорости повлек за собой другие, хотя не столь последовательные и не такие демонстративные, поступки прочих высокопоставленных лиц сераля, визирей и высоких сановников. Кое-кто избавлялся от своих драгоценных каменьев, золотых цепей, жемчуга и дорогих роскошных одежд. Сделалось модой ходить в старых перешитых платьях, приобретенных у тряпичников, которые, разумеется, неслыханно на этом разбогатели. Дефтердар-эфенди — Хранитель сокровищ — будто бы ото всего этого спятил, и его обнаружили где-то на базаре голым как палец — он будто бы плакал, рвал на себе волосы и кричал: «Все, что имел, я раздал, а теперь уж пусть хоть сам черт меня заберет!»

Согласно сведениям, полученным несколько позже, сам султан заразился этой новой пуританской модой и, конфисковав личные драгоценности своих жен, возложил их, выражаясь по-европейски, на алтарь отечества; ведь самим туркам понятие отечества неведомо. А лихорадка отречений и спасительного рвения охватила не только Стамбул, но и другие знаменитые места Османской империи на западе и на востоке; из Боснии и Сербии, Болгарии и Греции, Анатолии и Карамана поспешали в стольный град богатые и бедные пилигримы, чтобы предложить военному ведомству империи свое движимое имущество.

Как следствие этого, по известиям, поступившим из Амстердама, цены на бриллианты и прочие драгоценности на мировом рынке снизились на одну шестую.

Следующее событие: в Академию, недавно открытую в бывшем дворце генералиссимуса янычар, были приглашены в качестве профессоров и инструкторов два выдающихся знатока стратегии — немецкий генерал фон Готтенрот и генерал фон Шауер; они немедленно приступили к обучению слушателей, отобранныхизнаиболее толковых пашей среднего звена турецкой армии, современной жесткой и основательной военной доктрине, так называемой линейной тактике, суть которой состояла в том, что для наилучшего использования современного мощного огнестрельного оружия вместо прежних глубоко эшелонированных построений войска вытягивались в длинные линии, две или самое большее три, как это замечательным образом было применено в битвах у Ньюпорта и пять лет спустя — под Добриничами.

Следующее известие: половина турецкой армии была превращена в мушкетеров. У янычар упразднили традиционные парадные бунчуки и заменили на мушкеты.

В это самое время папа с великим смирением предпринял шаг, достойный его миссии прямого наместника Бога на земле, и, повелев своему золотой цепью препоясанному красавцу-секретарю составить торжественное послание, исполненное выражения христианской терпимости и богонравного миролюбия и изъявлений дружеских чувств султану, присовокупил драгоценные дары и направил послание в Стамбул, снарядив для этого делегацию из шести человек, по преимуществу высокородных мирян, чем хотел дать понять, что, помимо высочайшей своей духовной власти, он является еще и земным владыкой могущественной Италийской державы. Прямо не высказанный, но для такого искушенного в дипломатии лица, как падишах, прозрачный смысл этого жеста состоял в том, что он. Святой отец, не придает никакого значения сплетням о безумных гасконадах авантюриста из Корзины с гнездом для кур — читай: из Кукани, то бишь из гнезда наседки — и не собирается ничего менять в установившихся дружественных, миролюбивых отношениях с владыкой Османской державы.

Все предприятие отличала осторожность, глубина и основательность замысла, согласованного со всеми правилами и предписаниями, но мы не знаем и не узнаем уже никогда, из-за действий самого ли султана, стоявшего за его спиной Петра Куканя или по вине вспыльчивого главы папского посольства графа О**, за чрезмерное легкомыслие прозванного Pazzo, что значит Сумасброд, получилось так, что результат оказался крайне ничтожным, насколько только может быть ничтожным человеческое деяние, не получившее благословения и неблагосклонностью Божьей обреченное на провал. Когда итальянское посольство со всей своей обслугой и багажом добралось до Стамбула, вдруг выяснилось, что султана нет дома, или, выражаясь торжественнее, Их Величество изволили пребывать не в столичном серале, но в загородной, предназначенной для отдыха резиденции в Дринополе, которая, в отличие от сераля в Стамбуле, имела не свинцовую, а драночную крышу, отчего жить там в знойные летние месяцы было куда приятнее, и вернулись в Стамбул лишь четырнадцать дней спустя. После своего прибытия султан заставил папскую делегацию прождать еще две недели, прежде чем наконец назначил ей аудиенцию; все это время в Стамбуле стояла невыносимая жара, воды Золотого Рога воняли как гнилой зуб, изнемогший от зноя город казался обезлюдевшим, и на раскаленных от солнца улицах лишь изредка мелькала разве что тень голодной кошки.

Аудиенция, которой итальянцы в конце концов дождались, была краткой и обескураживающей. Султан находился в мрачном расположении духа, а графО** — в таком раздражении и гневе, что, непростительно забыв о дипломатическом такте, язвительно заметил: дары, которые посылает Святой отец, предназначены главным образом для турецкой военной казны. Толмач, услышав подобную дерзость, от испуга потерял голову и в смятении чувств, естественно, перевел ее буквально; тогда султан, побагровев от гнева, заявил, что от главного чародея гяуров он никаких даров не принимает — ни теперешних, ни прежних, и, стянув с пальца перстень Борджа, который до сих пор носил, хряснул им оземь. Граф Паццо-Сумасброд проворно перстень подобрал и по-дурацки брякнул, что Святой отец наверняка будет доволен, когда узнает, что эту историческую итальянскую драгоценность Турция не использовала для закупки оружия.

Тут султан крикнул стражу и приказал всю делегацию в полном составе заточить в государственную тюрьму, в страшную Черную башню, которую в христианском мире прозвали sepoltura degli vivi — гробницей заживо погребенных.

Мы не знаем, каким образом это стало возможным, однако известно одно: вскоре папа получил точную запись состоявшихся печально-нелепых переговоров, которые навеки оставили мрачный след в истории мировой дипломатии, в остальном такой радостной и безоблачной. Мы допускаем, что свою роль сыграл тут толмач, которого за то, что описанный выше неудачный обмен мнениями между папским посланником и султаном он перевел непозволительно точно, приговорили к смерти через усекновение головы, хотя нам трудно себе представить и тем более наглядно изобразить, как все это могло случиться в разумном человеческом обществе. Однако ясно одно: запись этих переговоров папа получил, а прочитав, сделался лиловым и издал тяжкий хрип, так что подоспевший лекарь вынужден был отворить ему вену; когда папа пришел в себя, первыми словами его были:

— Это все Кукан. Пусть он проваливает ко всем чертям!

Незадолго до описываемых событий умер банкир Лодовико Пакионе, финансовый магнат, известный в Османском мире как magnus mercator christianus, великий христианский торговец, и поскольку детей у него не было, то оставленное им огромное наследство должно было перейти в руки племянника по имени Марио Пакионе — того молодого распутника, о котором мы упоминали в свое время, сообщая, что дядюшка приобрел для него в Страмбе дворец, переданный в пользу Святого престола молодым кардиналом Гамбарини. Разумеется, дядюшка, почивший ныне в бозе, сделал это для того, чтобы своего распутного родственничка, недостойного носить его имя, удалить на продолжительное время куда-нибудь в провинциальное захолустье, а более провинциального захолустья, чем Страмба, в Италии не нашлось.

Со стороны дядюшки это был весьма благоразумный поступок и хорошо продуманный, ибо в Страмбе молодой плейбой мог благополучно и без стеснений продолжать свой нечестивый образ жизни, не возмущая никого из тех, от кого зависел, и что было самое приятное — за пять лет пребывания в Страмбе он стал заметно спокойнее и исправился. Хотя злые языки уверяли, что он дотла сжег свои мозги, и значит — уже не мог пить, а женщин-де избегал лишь потому, что ничего другого ему не оставалось, тем не менее, не желая полагаться на клеветнические слухи, мы хотим верить, что преображение Марио Пакионе произошло просто благодаря тому, что он образумился и дух его стал более зрелым, так что в конце концов он обдумал самого себя и понял, в чем состоят подлинные жизненные ценности и что, к примеру, от хорошей книги можно получить куда больше наслаждения, чем от двух литров тосканского вина или от страстных объятий красавицы.

И теперь — как апофеоз всей жизни — в сложенные горестно длани угомонившегося кутилы валилось состояние, о варварски безумной неисчислимости которого делались самые разные предположения, но даже если бы истинные размеры преувеличивались в них десятикратно, все равно было ясно, что речь идет о богатстве колоссальном, буквально мирового значения.

Получение наследства несколько осложнялось тем, что пять лет тому назад папа запретил Марио, тогда еще совершенно распутному малому, появляться в Риме, и теперь племяннику, дабы попасть во дворец дядюшки, построенный в стиле барокко на via di Banchi — на Банковской улице — и обосноваться в его конторе, пришлось просить папу о снятии запрета. Марио не сомневался, что все устроится наилучшим образом и папа, старец алчный и вечно нуждающийся в деньгах, охотно пойдет навстречу перебесившемуся, а тем более — несказанно разбогатевшему верноподданному. Но не тут-то было! Святой отец, которому, очевидно, только что донесли об очередной провокационной выходке Петра Куканя, пребывал в мрачно-раздраженном расположении духа и выглядел так, словно ненароком глотнул уксуса.

— Так, так, — сказал он на своем родном сиенском наречии, когда нравственно возродившийся юнец изложил свою просьбу, — значит, ты хотел бы вернуться в Рим. Только вот с какой стати я должен идти тебе навстречу, скотина? Уж не из-за того ли, что дядюшка вместо того, чтоб надавать тебе пинков, как он давно обязан был поступить, оставил тебе завещанье? Твоя ли это заслуга? Ты уверяешь, мерзавец, будто сожалеешь о своих проступках и намерен вести приличный образ жизни. Конечно, это весьма утешительно и сердце христианина не может этому не порадоваться. Да так ли уж безобидны твои проступки, чтоб довольно было ударить себя кулаком в грудь, опустить голову да заявить о своем сожалении, чтоб тебе их тут же простили?

— Но ведь это по большей части наговоры и недоразумения, — возразил плейбой.

Вместо ответа папа дернул за шнурок звоночка и, когда в залу вошел его щеголеватый, препоясанный золотой цепью секретарь, сказал ему, что хочет видеть досье молодого Пакионе.

— Вот твое досье, — произнес папа, когда щеголь в пурпурной мантии с поразительной быстротой принес длинный свиток. — Самым первым, подвигом — а в то время тебе, негодяй, не исполнилось и девятнадцати лет — значится убийство купца по имени Бонасера, который застиг тебя in flagranti со своей женой.

— Это навет номер один, — возразил молодой плейбой. — Никто не мог этого доказать…

— …благодаря денежному вмешательству твоего дяди, — парировал папа. — Далее — изнасилование двенадцатилетней девочки и смерть ее брата Карла Фануччи, который поклялся отомстить тебе и пал от руки неизвестных убийц, когда возвращался из трактира «У трех котяток».

— Но ведь от руки неизвестных убийц, — повторил молодой плейбой. — Что у меня с ними общего? А сестру его я и вовсе не знал.

— Далее: драка на квартире куртизанки Леоноры Назорини, в которой нашел смерть один из солдат подоспевшей городской стражи.

— Это произошло не по моей вине, — заявил молодой плейбой. — Леонора пригласила друзей, мы играли в кости, один из игроков несправедливо обвинил меня в нечестности, и тогда…

— Далее, — прервал его папа, — осквернение храма святого Иоанна в Латеране, где ты появился в виде… но я не хочу осквернять уста произнесением такой гадости и портить глаза чтением подобных свинств. И теперь ты, разбойник, предстаешь как ни в чем не бывало перед моим троном, — прошу, мол, прощения и позвольте вернуться в Рим, занять дядину контору и вести его дела. Да ты хоть знаешь, что это за дела?

— Да. Насколько мне известно, финансовые, — благовоспитанно ответствовал юный наследник. — Надо думать, у дядюшки трудилось много опытных служащих, которые играючи введут меня в курс дела. Главное — это предоставление кредитов и тому подобные штучки, сколько я знаю.

— Предоставление кредитов и тому подобные штучки… — насмешливо повторил папа. — И больше ничего?

— Ну, еще импорт-экспорт, — неуверенно проговорил молодой повеса. — Дядя ввозил в Европу пряности-устриц… и всевозможные сыры, а вывозил…

— …оружие! — рявкнул папа. — В последнее время все его корабли плывут в Стамбул, по самую ватерлинию нагруженные мушкетами и пушками. Вероятно и среди твоих приятелей-выпивох, которых ты, насколько мне известно, привечаешь в своем страмбском дворце, ходит неслыханная и серьезнейшая новость насчет того, что политику всего мира в последнее время определяет воскрешенная агрессивность Турции, за что несет ответственность Пьетро Кукан да Кукан, мерзейшее исчадие ада, преступник и, к сожалению, мой бывший протеже, в одном мизинце которого больше ума, воли и мощи, чем во всем твоем теле. А известно ли тебе, по какой причине Кукан, весьма осведомленный в европейских отношениях, именно фирме Пакионе доверил доставку оружия?

— Наверное, потому, что это солидная и надежная фирма, — скромно молвил молодой плейбой.

— Как бы не так — солидная! — вскричал папа. — Это пиратская фирма!

— Пиратская? — поразился юнец.

— Да, пиратская, — отрезал Святой отец. — То есть связанная с пиратами. Твой дядя был связан с пиратским центром в Лиссабоне, платил пиратам огромные проценты, а за это они не трогали его корабли. И конечно, Кукан хорошо об этом знает, разрази его гром.

— Право, это для меня новость, — признался молодой повеса. — А о Кукане, который столь докучает Вашему Святейшеству, я знаю более чем достаточно, поскольку вот уже пять лет живу в том проклятом логове, где он в свое время был герцогом. — И вняв внезапно блеснувшей идее, Марио Пакионе поспешно добавил: — А что, если я. Святой отец, принесу Вам в корзине голову Кукана с лимоном во рту и петрушкой за ухом?

— Как это следует понимать? — спросил папа.

— Буквально, — промолвил молодой плейбой. — Я знаком с одним человеком, прохиндеем, каких свет не видывал, а уж он-то знает Кукана как свои пять пальцев, ведь он поддерживал с ним связь даже в те времена, когда Кукан выступал под именем графа ди Монте-Кьяра, и водил его, Кукана, за нос до того хитро, что Кукан при всей мощи своего духа, которого — как выразились Ваше Святейшество — много уже в одном его мизинце, даже понятия не имел, что остров давно пожертвован туркам. И этот — да будет мне позволено так выразиться — гениальный интриган осведомлен об ахиллесовой пяте Кукана и, насколько я знаю, без труда найдет действенный способ, как эту ахиллесову пяту использовать.

— И эта ахиллесова пята называется…

Марио прикрыл рот, наклонился к папе и прошептал:

— Гамбарини.

— Это уже интересное заявление, если ты не бросаешь слов на ветер, — проговорил папа. — Хоть я ничего от этого не жду, но попытка не пытка. Этот твой интриган живет в Страмбе?

Молодой плейбой кивнул.

— Съезди-ка за ним, — сказал папа. — Я знать ни о чем не знаю и сам пачкать этим свинством руки не собираюсь. Твоим наследством пока займутся служащие курии, а если все кончится хорошо и я получу обещанную корзиночку, они вернут тебе все в целости и сохранности. Если же нет, то помни, что даже малой части тех грехов, что занесены в этот реестрик, довольно, чтоб тебя официально объявили неспособным принять наследство, и тогда завещание утратит силу и наследие получит другой родственник завещателя. Так что давай действуй. Только никаких шуточек с лимоном и петрушкой за ухом. Муж, о коем сейчас идет речь, не заслуживает такого глупого и безвкусного надругательства.

— Все будет так, как желают Ваше Святейшество, да пребудет их воля, — сказал молодой плейбой. — Но обращаю внимание Вашего Святейшества, что до получения наследства я нищий, а дело, боюсь, не обойдется без определенных финансовых жертв. На платных убийц, к примеру, и так далее.

Папа некоторое время беззвучно твердил разгневанными устами какие-то слова вроде infame, disatillaccio, то бишь «ничтожество», «негодяй», но потом обмакнул перо в чернила и энергично начертал нечто на листке бумаги.

— Это тебе выдадут из дядюшкиной кассы, — сказал он, протягивая молодому плейбою бумагу со своей подписью, еще не просохшей. — Но трать деньги разумно и по делу, никаких девок, никаких попоек, не то не видать тебе дядюшкиных несгораемых шкафов. А теперь пошел вон, мне от тебя тошно.

 

НОЧНЫЕ ПОСЕТИТЕЛИ

Случилось так, что однажды поздним зимним вечером — Петр как раз был погружен в изучение Ксенофонтова «Похода Кира» — в проем двери его скромного рабочего кабинета просунул голову его тесть Хамди-историограф, испытывавший перед своим бунтарем-зятем боязливое почтение и до сих пор напуганный тем, что под крышей его дома история, вместо того чтобы быть предметом научного изучения и толкования, оказалась, так сказать, объектом непосредственного творчества, и сообщил ему, что в руки янычар, стерегущих черный вход, попали два иноземца, гяура, которые во что бы то ни стало желают говорить с Его Превосходительством господином Кукан да Куканом, что, если Хамди не изменяет память, было прежней фамилией зятя.

— Я хочу их видеть, — сказал Петр. — Но пусть осмотрят, не вооружены ли они.

По случаю уже упоминавшихся ура-патриотических мероприятий в Турции, вдохновителем которых выступил Петр, Хамди-эфенди уволил и передал на службу в армию — сделав исключение для Эмине, нянюшки Лейлы, которая, однако, была разжалована и переведена на должность кухарки и черной служанки, — всех своих слуг, так что теперь был вынужден сам выполнять обязанности портье, но поскольку Петр стал особой высокопоставленной и очень важной, а потому возможной жертвой покушений, то дом его тестя охраняли усиленные наряды стражи, состоявшие из трех янычарских рот, вооруженных мушкетами.

Ночными посетителями, которых Хамди-эфенди тем временем ввел в дом, оказались хорошо знакомый Петру страмбский подеста — бывший аптекарь Джербино, статный старик с волнистой белой бородой, и стройный юноша с оливковой кожей и густыми кудрями, которого Джербино представил Петру как Марио Пакионе, племянника недавно почившего банкира Лодовико Пакионе и владельца бывших поместий и дворца Гамбарини в Страмбе.

— Весьма наслышан, — холодно произнес Петр, обращаясь к молодому человеку. — Полагаю, вас привело ко мне дело, не допускающее отлагательств, ибо способ, каким вы добились разрешения войти в этот дом, применяется очень редко и, если его соотносить со здешними обычаями, просто неприемлем. Говорите, я слушаю.

Молодой плейбой некоторое время мялся, посылал Джербино умолящие взгляды, прося его взять слово, но, ничего не добившись — ибо Джербино, наоборот, крепко сжал губы в тоненькую ниточку, — начал говорить, всячески избегая при этом встретиться взглядом с Петром, который внимательно, в упор на него смотрел.

— Да, дело и впрямь не терпит отлагательств, поскольку речь идет о наследстве моего дяди. Старый дядюшка отказал мне все свое состояние, однако другой достойный старик, то есть папа Римский, наложил на все запрет и посадил в дядюшкины конторы своих людей.

Когда Марио Пакионе, все так же уныло глядя в окно, сообщил эту потрясающую новость, левая половина его красивого лица вдруг исказилась безобразной судорожной усмешкой.

— Все это чрезвычайно прискорбно, — отозвался Петр. — Однако мне неясно, почему вы делитесь этим со мной? Неужели вы проделали путешествие из Италии в Турцию только затем, чтоб рассказать мне о трудностях получения дядюшкиного наследства?

— И да, и нет, — ответил молодой плейбой. — Но думаю, наш Джербино растолкует вам дело лучше меня.

— Нет уж, выкладывайте сами, — возразил величественный старец. — Это ваши дела. А я тут лишь для того, чтоб подтвердить Его Превосходительству господину да Кукану, что вы тот, за кого себя выдаете.

Тут молодой плейбой принялся упорно твердить, по-прежнему избегая встречаться с Петром взглядом, что, по его мнению, дело это касается не его одного, но и интересов Его Превосходительства господина да Кукана, и даже интересов Османской империи, где Его Превосходительство господин да Кукан достиг высокого положения. Насколько ему, Марио, известно. Его Превосходительство господин да Кукан пользовался услугами почившего в бозе Лодовико Пакионе для перевозок военного снаряжения, так отныне это станет, вероятно, невозможным, поскольку конторы теперь в руках папских долгополых.

— Вы хотите сказать, чиновников курии? — перебил его Петр.

— Да, именно чиновников курии, — охотно поправился молодой Пакионе. И продолжал, что, стало быть, теперь уже и в интересах Его Превосходительства господина да Кукана сделать так, чтоб состояние дяди досталось тому, кому завещано, то есть попало в его, племянника, руки. Старый господин, то есть папа Римский, дал-де молодому плейбою понять, что он готов вернуть ему имущество дяди, но при одном условии.

— При каком же?

— Если докажу, что я совсем не такое уж ничтожество, каким меня несправедливо считают, — сказал молодой плейбой. — Если я совершу нечто полезное для общества и отличусь в служении на благо человечества и так далее. Словом, если совершу что-то необыкновенное.

— Что же это может быть? — спросил Петр.

— Я должен добиться освобождения несчастного графа О** с его свитой, — сказал молодой плейбой. — Папе официально нанесено оскорбление, и в ответ на этот неприятный инцидент он может только протестовать, но это едва ли поможет. Таким образом, я должен попытаться разжалобить Вас, господин да Кукан. Я понимаю, это тяжкое бремя папа взвалил на меня, чтоб от меня избавиться, но я сказал себе: Марио, будь мужчиной и попытайся добиться цели, больше ты уже ничего не можешь испортить, все и без того здорово испорчено, а ведь дело в конце концов не такое уж и безнадежное. Насколько мне известно. Ваше Превосходительство, Вы располагаете такой властью, что достаточно Вам замолвить словечко, и все станет на место. Скажите, Вам трудно это сделать? Всего-навсего шевельнуть пальцем. Если Вы это сделаете, все будет в наилучшем порядке. Все будут рады, все будут довольны, — и папа, и граф О**, а я получу свое наследство, и все это пойдет на пользу и Вам, Ваше Превосходительство, потому что дядюшкина фирма оказывала Вам важные услуги, а ведь он был заодно с пиратами. Вы думаете, я не знаю? А я, как только стану шефом фирмы Пакионе, наполовину снижу для Вас транспортный тариф и, добавлю еще кое-что; бога ради, Ваше Превосходительство, я в отчаянном положении, ведь я рассчитывал на это наследство и потому еще при жизни дяди наделал такое количество долгов, которое мне нечем теперь оплатить. Если Вы поможете мне, Ваше Превосходительство, я буду счастлив выложить Вам, скажем, сто тысяч золотых цехинов. Сто тысяч цехинов, черт побери, это ведь денежки, о которых стоит поразмыслить. Так что, по рукам?

Он протянул Петру руку, но тот сделал вид, что этого не заметил.

— Я ждал, — сказал Петр, — что папа окажет на меня давление в связи с арестом посольства, однако меня удивляет, что он выбрал посредника столь наивного, как вы. Мне абсолютно не понятно, почему я обязан помогать вам в деле получения оказавшегося под угрозой наследства, почему я должен влиять на Его Величество, советуя отказаться от мер предосторожности, которые он ввел по причинам, конечно, очень серьезным и которые должно уважать. Тем самым я считаю вопрос закрытым, и мне остается только поблагодарить вас за удовольствие, доставленное вашим визитом.

— Вы находите, что я наивен, — жалобно произнес молодой Пакионе. — Да, наверное, я наивен; правда, я умею фехтовать и ездить верхом, умею охотиться и стрелять, но дипломатия для меня — лес темный. Вот поэтому я и взял себе в помощники старого Джербино, про которого в Страмбе говорят, что хитрее его нет в целом мире, но он, вероятно, подавлен величием Вашего Превосходительства и, как Вы могли убедиться, за все это время даже рта не открыл. И все-таки дело мое правое, клянусь пятью ранами Христа, и если бы кто-нибудь изложил его лучше, чем это могу сделать я, то наверняка. Ваше Превосходительство, Вы позволили бы себя уговорить.

Величественный старец раздвинул, наконец, тонкую ниточку губ, скрытую в белоснежной гуще его леонардовой бороды.

— Нет, не позволил бы, — проговорил он. — Господин да Кукан не позволил бы себя уговорить, и поэтому я молчал. Ждал, пока вы выговоритесь, Пакионе, поскольку знал, что иначе вы не успокоитесь; я прекрасно понимал, что вы напрасно тратите слова, ибо речь идет о вещах столь серьезных, что интересы одной незначительной личности, какой являетесь вы, не могут приниматься в расчет. Папская делегация была взята под арест в контексте новой, опасной для Европы концепции, в связи с определенным политическим поворотом, который Его Превосходительство господин да Кукан начал проводить в жизнь с тех пор, как добился исключительного влияния на правительство Его Величества султана Османской империи, а поэтому смешивать в разговоре эти серьезные, чрезвычайно важные проблемы с вопросом о каком-то дядюшкином наследстве, пусть даже огромном, право слово, как метко заметил Его Превосходительство, крайне наивно.

— Тогда зачем же мы сюда приехали? — удивленно воскликнул молодой распутник.

— Его Превосходительство господина да Кукана, — продолжал Джербино, — как европейца, возможно, заинтересует мнение серьезных и беспристрастных людей из европейских кругов — церковных и светских, которые с интересом и тревогой наблюдают за тем политическим курсом, который он проводит. Их мнение, которое я возьму на себя смелость высказать, — однозначно: Его Превосходительство совершает трагическую ошибку.

Джербино помолчал, надеясь, что Петр попросит уточнить, в чем состоит допущенная им трагическая ошибка, но Петр не спросил ничего. Однако Джербино показалось, Петр уже не настаивал на своем consiliu abeundi, то есть на своем предложении удалиться, которое он уже высказал обоим ночным визитерам, поэтому Джербино продолжал:

— Европа больна, Ваше Превосходительство, подвержена десяткам смертных недугов, а ваш способ лечения, состоящий в том, чтобы подвергнуть ее еще одной смертельной опасности, возродив османскую агрессивность, иначе говоря, угрожать Европе, снедаемой внутренними недугами, еще и внешней опасностью, — такое лечение означает страшный риск, который может обернуться непоправимой трагедией. Я знаком с письмом, которое послал своей королеве здешний секретарь французского посольства, в нем он излагает содержание неофициальной беседы с Вами. Королева-регентша, испугавшись, предоставила копию этого письма в распоряжение Ватикана, равно как императору австрийскому и королю испанскому, так что и я имел возможность пробежать его глазами и поэтому знаю, о чем говорю. Я взываю не только к Вашей рассудительности, Ваше Превосходительство, но прежде всего к Вашему европеизму, когда обращаюсь к вам с просьбой разрядить напряжение, которое вызвано политическим курсом, проводимым Вами, и начать с акта освобождения из-под ареста графа О** и его посольства.

— Вы, так же как и ваш молодой подопечный, напрасно теряете время. Мне смешно видеть вас, именно вас, в роли апостола мира и согласия. Во имя какой высокой идеи пять лет назад вы способствовали интригам Гамбарини? И та роль, которую вы играли, когда в бытность мою хозяином острова Монте-Кьяра Гамбарини предал меня второй раз, мне тоже до сих пор совсем неясна. На кого вы теперь работаете? Кто заплатил вам за то, чтобы вы читали мне нотации теперь?

— Я, нищий аптекарь и плохо оплачиваемый подеста ветшающего городишки Страмбы, конечно, не могу позволить себе роскошь дипломатических акций на свой страх и риск, — ответил Джербино, — и не вижу, к чему мне скрывать, что в данный момент я нахожусь на службе Его Святейшества. Но о том, что упомянутый Гамбарини, я хочу сказать, Его Преосвященство кардинал Гамбарини, предал Вас не один раз, но дважды, мне ничего не известно.

— Несущественно, довольно и того, что это известно мне.

Петр помолчал, а потом задал вопрос, который обрадовал обоих его посетителей.

— Что делает Гамбарини при французском дворе?

— К сожалению, то же, что и до сих пор: безобразничает, — ответил Джербино. — С тем лишь различием, что Его Преосвященство уже не мальчик, но зрелый мужчина, и сидит не в Страмбе, а в Париже, и посему его козни много серьезнее и опаснее, чем прежде, несколько лет тому назад, когда он вернулся на родину. Мне горько и больно об этом говорить, потому что я — страмбский подеста, а род Гамбарини с незапамятных времен был гордостью нашего города; воистину, именно блеск этой фамилии и привел к тому, что я склонился на его сторону и так или иначе время от времени оказывал ему помощь и делом, и советом. К сожалению, тогда мне не было известно то, что я знаю теперь, а именно — что Джованни Гамбарини недостойный потомок великих предков. И если Ваше предположение, Ваше Превосходительство, о его участии в нападении на островок Монте-Кьяра справедливо…

— Это не предположение, а твердое знание, — перебил Джербино Петр.

— …в таком случае, — невозмутимо продолжал величественный старец Джербино, — действительно странно, можно сказать, фатально, что его замыслы и поступки находятся во всегдашнем противоречии с замыслами и деяниями Вашего Превосходительства.

— Не понимаю, — сказал Петр. — Каким образомон очутился при французском дворе?

— Это произошло в результате странного стечения обстоятельств, — проговорил величественный старец. — Года два назад наша великая певица La bella Olympia была приглашена петь в Париж ко двору. Ее выступление, как и всегда, имело большой успех, и когда после концерта утихли овации, которыми избалованные парижане наградили нашу артистку, королева-регентша оказала ей честь, пригласив приблизиться к трону, и долго ласково с ней разговаривала. Ее Величество, как известно, итальянка и любит порадовать себя звучанием родной речи. Наша славная Олимпия, помимо всего прочего, упомянула, что недавно концертировала в Страмбе у вдовствующей герцогини Дианы. «Ах, герцогиня Диана, — молвила Ее Величество, — несколько лет назад она послала мне замечательное средство для рук, перчатки из мягкой кожи, пропитанные каким-то особым составом». Помнится, эту мазь я сам имел честь изготовить по рецепту, перешедшему ко мне от предков, благодаря ей даже самая грубая и запущенная кожа…

— Ну дальше, дальше, — прервал его Петр. — Что было дальше?

— Так вот. Ее Величество королева-регентша, — продолжал Джербино, — благодаря встрече с Прекрасной Олимпией вспомнившая о герцогине Диане, послала ей записочку с просьбой прислать еще одну пару косметических перчаток, точно таких, как прежние, которые она уже однажды получала от нее и которые тогда — еще бы! — обнаружили свои превосходные свойства. Разумеется, герцогиня Диана чуть не надорвалась от усердия, и я вынужден был тут же приняться за свою фармацевтику, которую давно было забросил, чтобы получить необходимые ингредиенты, а когда перчатки были готовы, герцогиня вручилаих кардиналу Гамбарини, чтобы тот, не мешкая, отправился в Париж и передал их Ее Величеству. Кардинал взялся осуществить эту заманчивую миссию с огромным удовольствием и справился с ней с большим успехом, о чем можно судить по тому, что обратно из Парижа он уже не вернулся. Этот прелестный юноша умеет себя держать в придворных кругах, он итальянец, и не удивительно, что Ее Величество королева-регентша пришла от него в восторг и сделала его своим личным духовником.

Петр тяжело вздохнул.

— Джованни Гамбарини — духовник королевы Франции! Прав был один английский драматург — запамятовал его имя, — сказавший, что жизнь — это история, рассказанная глупцом. Ну, и как быть дальше? Вы только что заметили, насколько фатален тот факт, что замыслы и поступки Джованни Гамбарини — и тут уж ничего не поделаешь! — всегда противоречат тому, что замышляю и делаю я!

— Увы, но это так, — сказал Джербино. — Пусть Ваше Превосходительство примет во внимание, что Франция в последние годы играет решающую роль в вопросе сохранения европейского мира, о чем и Ваше Превосходительство печется по-своему, на свой жесткий манер, как мы здесь уже говорили. Вашему Превосходительству наверное известно, что в хорошо информированных кругах полагают, будто война между протестантами и католиками начнется в ближайшие годы, как только в двадцать первом году истечет срок действия договора между Испанией и Голландией. Вся Европа вооружается и готовится к неслыханному кровопролитию. В этой отчаянной ситуации Европу может спасти лишь сильная Франция с мудрым правительством во главе, только она сможет оказать самое решительное сопротивление агрессивным замыслам испанских и австрийских Габсбургов.

— А также турецкий бич, который заставит рассорившиеся народы Европы объединиться и жить в мире, — добавил Петр.

— Я не хочу с Вами спорить по данному вопросу, свое мнение я уже высказал, — возразил Джербино. — Однако, как бы там ни было, но прибегать к этому отчаянному, а для старой Европы с ее культурой еще и весьма постыдному средству было бы излишне, если бы конфликт уладился без вмешательства Турции. Все это, как я уже сказал, зависит, разумеется, лишь от мощи и решимости Франции. Однако правительство королевы-регентши можно считать каким угодно, только не сильным и не мудрым. Королеве-регентше недостает собственной точки зрения, и вместо того чтобы продолжать вести традиционную для Франции антиавстрийскую и антииспанскую политику, которую особенно энергично осуществлял ее трагически погибший супруг, — рискну заметить, что, по мнению хорошо осведомленных политиков, это постыдное убийство не обошлось без участия самой королевы, — так вот, вместо этого она, напротив, заискивает перед испанцами и австрийцами, прислушиваясь к нашептываниям окруживших ее советников-изменников, в большинстве своем — горько признаться — итальянцев, а самый известный во французском обществе и самый среди них ненавидимый — некто Кончини, просто мужик с улицы, говорят, бывший лакей.

— Об этом Кончини я уже слышал, — заметил Петр.

— Еще бы, — подтвердил Джербино. — О нем все наслышаны, и всякому известно, что после смерти несчастного короля Генриха истинным правителем Франции стал именно он, Кончини. В последние год или два влияние этого человека значительно упало, возможно, потому, что королева раскусила, наконец, его несносный характер, а может, он ей просто разонравился, и она перевела его на запасной путь, но Франция от этой перемены ничего не выиграла, потому как на место Кончини тихой сапой пролез наш милейший кардинал Джованни Гамбарини; как духовное лицо, он проявляет к грешкам королевы явную снисходительность и печется прежде всего о том, чтоб она как можно дольше держалась у кормила власти, а ее подрастающий сынок Людовик Тринадцатый, с кем она обходится как с ребенком и что ни день хлещет по заднице, и далее воспитывался в бесправии и оставался в неведении. Разумеется, при таких обстоятельствах надеяться на решительное и спасительное заступничество Франции бессмысленно, и ясно как божий день, что сложившаяся ситуация предоставляет Габсбургам последнюю возможность разорвать Францию на куски. Изречение, которое только что пришло на ум Вашему Превосходительству, совершенно справедливо. Жизнь и впрямь история, рассказанная глупцом. И то, что негодяй типа Гамбарини оказался в настоящий момент барометром в делах европейского порядка и мира, — это, действительно, серьезное осложнение, которого ни один человек в здравом уме и твердой памяти не мог предвидеть.

Величественный старец кивнул своему молодому протеже, давая понять, что пора уходить, и, поднявшись, в изысканных выражениях поблагодарил Петра за любезный прием и в заключение еще раз выразил свое сожаление по поводу того, что его и Пакионе миссия оказалась напрасной, ибо Его Превосходительство господина да Кукана, очевидно, невозможно склонить к освобождению папской делегации, содержащейся под стражей, и тем поднять авторитет Его Святейшества, настолько покачнувшийся после этого инцидента, что все пасторские послания и воззвания, каковыми униженный и осмеянный папа пытается примирить рассорившихся христиан, неизменно остаются гласом вопиющего в пустыне.

— Не верю, — сказал Петр. — Согласно полученным мною сведениям, папа, напротив, сам стремится как можно быстрее развязать войну, чтобы протестантские страны были поставлены на колени еще в пору его понтификата.

Джербино скорбно опустил голову.

— Сожалею, что это мнение Вашего Превосходительства было мне неизвестно, — сказал он вдруг потухшим, усталым, сиплым голосом. — Если бы я знал о нем заранее, я не предпринял бы утомительного и, как теперь выяснилось, заведомо напрасного путешествия из Италии в Стамбул.

Ночные посетители откланялись.

— Это фиаско, — сказал молодой плейбой, проходя вместе с Джербино мимо стражников-янычар.

Со стороны греческого и еврейского кварталов, пылавших десятками пожаров, зарево которых окрашивало волны Босфора в кровавый цвет, в холодной ночи раздавались отчаянные вопли убиваемых и истязаемых людей: это мусульмане-фанатики устроили вооруженный налет, дабы наказать неверных за то, что, по слухам, они саботируют общенациональную патриотическую акцию, предпринятую Петром Куканем.

— Фиаско? Естественно. А вы надеялись на успех? — спросил Джербино, усаживаясь с молодым плейбоем в поджидавшую их карету. — Наш визит был заведомо обречен на провал, и, если бы на карту не были поставлены такие огромные деньги, на него не стоило бы и соглашаться. Пьетро Кукан — безумец, каких мало, но, на мой взгляд, не такой уж законченный, чтобы позволить себя увлечь рискованным путешествием во Францию и подставить голову вашим палачам только лишь потому, что до него дошли слухи о новых происках Джованни Гамбарини.Об абсолютной невероятности успеха нашей миссии я вас честно предупреждал и отправился вместе с вами только тогда, когда вы заявили, что, несмотря ни на что, намерены рискнуть, ибо делать вам больше нечего. Но — если не считать этой небольшой оговорки — в остальном результат нашего визита весьма обнадеживающий. Кукан, разумеется, не догадался, что нам нет ровно никакого дела до освобождения папской делегации, а важен Гамбарини, и только Гамбарини. Нам повезло, по-моему, в том, что Кукан основательно осведомлен об участии Гамбарини в афере с островком Монте-Кьяра, так что мне не пришлось брать на себя труд убеждать его в этом, я даже позволил себе роскошь высказать несколько ничего не означавших учтивых сомнений. А историйка, которую я повесил ему на уши, обладает одним огромным, неоценимым достоинством.

— Каким же? — спросил молодой плейбой.

— Она почти правдива, — ответил Джербино. — Кукан, несомненно, захочет ее проверить, а поскольку основные факты соответствуют действительности, никто не сможет опровергнуть ее в принципе. И то обстоятельство, что о пребывании Гамбарини при французском дворе он прознал сам, независимо от нас, дорого стоит. О том, что на самом деле Гамбарини ни в коей мере не играет в жизни французской королевы столь значительной роли, как я расписал, — нам тревожиться не приходится. Взгляды на то, как королева относится к молодому исповеднику, могут быть различны. Еще один козырь я вижу в том, что Кукан — человек очень мужественный и честный, и если мне удалось основательно пощекотать его ахиллесову пяту, то он наверняка попытается свернуть Гамбарини шею собственными руками и отправится к нему самолично вместо того, чтобы прибегнуть к услугам профессиональных головорезов. Так что пока все рассчитано верно. И нам остается только одно — отплыть домой и ждать.

Так они и поступили. Спустя полтора месяца на террасу бывшего дворца Гамбарини рухнул голубь, которого Джербино оставил в Стамбуле в руках надежного шпиона, нанятого на деньги молодого плейбоя, — на редкость удачный экземпляр из породы тех голубей, что разводил зловещей памяти дьявол, capitano di giustizia. Птица, насмерть измученная долгим перелетом, потребовавшим около двадцати часов, перенесла через море привязанный к ножке непромокаемый футляр с зашифрованным известием, которое — если перевести его на вразумительный язык — можно было прочесть следующим образом:

Отплыл этот вторник Вендетте переодет матросом направление Марсель.