Перстень Борджа

Нефф Владимир

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

ВЕЛИКИЙ БОГ ПАНТАРЭЙ

 

 

ДВА ПОСЛАНИЯ ОТЦА ЖОЗЕФА

Петр правильно рассчитывал, полагая, что его отсутствие в Стамбуле, если оно продлится не более трех месяцев или, самое большее, трех месяцев и двух недель, пройдет незамеченным, и даже если все-таки будет замечено, то можно не опасаться возникновения каких-либо осложнений и неприятностей; если во Франции, как нам кажется, все знали, что храбрый Пьер де Кукан предпринял опасное путешествие в Париж с романтической целью возмездия, то в Стамбуле никто, кроме султана, не подозревал, что первый советник Его Величества, носивший титул «Ученость Его Величества», покинул пределы Турецкой империи, и даже если его нет в Стамбуле в данный момент, то он может возвратиться в любой последующий. Так представлял себе дело Петр, когда отправлялся в путь, так оно происходило и на самом деле.

Жизнь в столице текла спокойно, и все оставалось по-старому, точнее говоря — по-новому; сановники всех ступеней и сфер деятельности носили платье, недавно приобретенное у ветошников, и нарочитовыставляли напоказ свои аскетические добродетели, не так давно проснувшиеся в их сердце; и генералы Готтенрот и фон Шауер терпеливо прочищали мозги своих учеников, офицеров и унтеров, посвящая их в тайны современных тактических приемов и наглядно объясняя, что представляет собой так называемый фланговый охват, что такое контратака и артподготовка, как обеспечивается взаимодействие военного флота с наземными войсками, что такое война на истребление или истребительная тактика, и так далее, и так далее; так же как и прежде, хоть и во все убывающем количестве, валили в Стамбул благочестивые богомольцы, чтобы передать в казну свои сбережения и драгоценности, и корабли, отягченные только что закупленным военным снаряжением, бороздили воды Мраморного моря, направляясь в Босфор, к стамбульскому военному порту, и черноокая Лейла, расцветшая от любви и счастья, сидела в своей веселенькой комнатке, в доме своего ученого отца, Хамди-историографа, поджидая возвращения своего ясного сокола, который, по ее понятиям, пребывал где-то неподалеку, может быть, в Дринополе, а Мустафа, слабоумный брат султана, искавший утешения в глубинах своей сумеречной души, сидел, как всегда, со своими четками и тайным христианством в углу парадной залы, за спиной своего брата и важных государственных чиновников.

Так было и так оставалось, когда Петр познакомился с отцом Жозефом; так было и оставалось, когда мушкетеры господина де Тревиля эскортировали его в Париж; так было и так оставалось, когда в застенке Бастилии он совершил свой фанфаронски-геройский поступок, и мы можем сказать, что так было и оставалось, даже когда он в мертвецкой задушил кардинала Гамбарини, ускорив тем самым государственный переворот, которого желала и нетерпеливо ждала вся Франция; да, так действительно можно сказать, ибо это правда, с той, однако, оговоркой, что с этой минуты полная и желанная взаимонезависимость событий, переживаемых Петром во Франции, и будней турецкой метрополии оказалась нарушена и, пусть даже лишь в нашем сознании, поставлена под угрозу чем-то новым, ложным и тревожным, а именно посланием, которое, как нам известно, отец Жозеф отправил со срочным гонцом французскому посланнику в Стамбуле, рекомендуя распространить там известие о смерти Петра.

Разумеется, оставалась некоторая надежда на то, что тот срочный курьер, которого отец Жозеф снарядил и который по его приказу немедленно отправился в путь, именовался срочным только потому, что в те поры более скоростного — даже в сравнении с голубиной почтой — средства для доставки информации в отдаленные места не существовало, и в сущности это был вовсе не скорый, а, напротив, — ленивый и необязательный, одним словом — несрочный курьер, ибо, обладай он свойством, которое мы связываем с понятием «срочный», он должен бы значительно превосходить обыкновенного курьера; и поэтому можно было рассчитывать, что Петр, человек и в самом деле скорый, а сверх того — окрыленный любовной тоской по темноокой и черноволосой Лейле, вдобавок верный обещанию, данному султану, тотчас по завершении своей миссии вернуться обратно в Стамбул, непременно обгонит курьера в дороге и первым достигнет турецкой метрополии, так что депешу отца Жозефа французскому послу курьер передаст только тогда, когда Петр будет уже спокойно заседать в Совете султана, и Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, вдохновленный и обрадованный присутствием своего любимца, только от души посмеется над ложным известием о его смерти.

Но не тут-то было! Когда мы употребляем словечко «тотчас» в двух разных применениях, это не может в том и в другом случае означать одно и то же. Курьер «тотчас» отправился в путь, и точно так же Петр «тотчас» отправился обратно в Стамбул, разница значений этих двух «тотчас» очевидна с первого взгляда. В первом случае, в случае курьера, речь идет о «тотчас» буквальном и безоговорочном, о «тотчас» солдатском и уставном, о «тотчас» примерно выполненного приказа: курьер сложит вещи, вскочит в седло, и — ать-два! — он уже в пути. В другом случае, в случае Петра, речь идет о «тотчас» сугубо принципиальном, не более чем о заявлении и заверении. Первое, курьерское «тотчас» означает «без промедления», «без малейшей задержки». Второе «тотчас», «тотчас» Петра, означает «без долгих и излишних проволочек». И Петр не изменил этому второму, спокойному, по-человечески понятному смыслу слова «тотчас», хотя ему удалось отбыть из Парижа лишь утром послезавтрашнего дня, после тревожных событий, только что нами изображенных. Отправиться в путь раньше он никак не смог, ибо в этом ему помешало новое неожиданное обстоятельство.

Когда парижский люд узнал о насильственной смерти кардинала Гамбарини, то в порыве радости и восторга зарезал и второго фаворита королевы-регентши, распроклятого Кончини, и спалил его обезображенное тело на мосту Понт-Неф. После того как это свершилось, мальчик-король Людовик Тринадцатый с удивительной легкостью совершил свой coup d'Etat и провозгласил себя королем. Когда королева-мать, теперь уже не регентша, со всевозможными почестями и знаками внимания была препровождена и заключена в один из тех замков на Луаре, куда в наши времена туристы ездят на экскурсии, молодой правитель изъявил желание пожать руку Пьеру де Кукану и лично выразить ему свою благодарность.

Это не подлежало и не могло подлежать никакому обсуждению.

В события, которые мы наблюдаем и исследуем, тем временем вмешался, чтоб своим вмешательством основательно потрясти их железную логику, еще один обеспокоенный, фатально неотвратимый участник.

После свершения казни Петра Куканя отец Жозеф, не предполагавший, что она оказалась фиктивной, до поздней ночи читал молитвы и долго еще пел псалмы перед тем, как заснуть, но, проснувшись рано утром, после краткого сна обнаружил, что Петр Кукань — жив и здоров, а, напротив, кардинал Гамбарини уже навсегда окоченел. Тотчас — опять в том воинском, по-солдатски строгом смысле слова — отец Жозеф отправил из Парижа второго срочного курьера с заданием догнать и задержать первого, везшего послание с ложным известием о смерти Петра из Кукани, а если ему это не удастся, то в Стамбуле вручить французскому посланнику еще одно письмо, в котором отец Жозеф со всевозможными учтивыми извинениями решительно опровергал содержание своего первого письма.

У официальных историографов мы ни слова не найдем об аудиенции, данной юным королем Людовиком Тринадцатым Петру Куканю из Кукани, но поскольку один из придворных, подслушивавший за дверью, все тщательно записал в карманный блокнотик, то мы постараемся восстановить ход беседы верно и дословно. Аудиенция состоялась в пятом часу пополудни тотчас после визита делегатов от французского парламента, пришедших поздравить короля с одержанной победой. Встреча состоялась в так называемом королевском алькове, небольших покоях, встроенных в огромную и полную зеркал залу, где король и молодой герой Петр из Кукани были совершенно одни; отсюда та неформальность и — скажем прямо — детская наивность, прозвучавшая в королевских высказываниях.

Преодолев явное смущение, понятное и извинительное по недостатку опыта аудиенций, юный правитель, с боязливым почтением разглядывая перевязку, которую фельдшер Бастилии наложил на обожженную руку героя, задал вопрос:

— Господин де Кукан, вам очень было больно, когда вы засунули руку в этот противень?

И Петр, приспосабливаясь к тону короля, ответил:

— Очень и очень, Сир, но все-таки не так, чтоб невозможно было выдержать.

— Выдержать это невозможно, — ответил король. — Я дома попробовал.

— Правда, Ваше Величество? И как Вы попробовали?

— Я подержал ладонь над пламенем свечи, — ответил король. — Но тут же отдернул, так что даже волдырь не вскочил. У вас вскочили волдыри, господин де Кукан?

Петр подтвердил.

Король поколебался, а потом, залившись румянцем, выпалил:

— Господин де Кукан, я ужасно восторгаюсь вами.

— Право, не знаю, каким образом я удостоился такой чести, Ваше Величество, — ответил Петр.

— Преклоняюсь, и все, — упрямо повторил молоденький король. — Господин де Кукан, у меня теперь возникает нужда в помощниках и советниках. Разумеется, не таких, какие были у моей матери.

— Разумеется, Ваше Величество.

— Я хотел бы, чтобы вы стали моим первым советником, господин де Кукан.

— Бесконечно признателен Вам, — сказал Петр, — за почет и доверие, которое Вы мне оказываете, и тем горше удручен, что не могу исполнить желание Вашего Величества, поскольку, как Вашему Величеству наверняка известно, я — первый советник турецкого султана.

— А вы не возвращайтесь к турецкому султану и оставайтесь у меня, — сказал король.

— У меня в Стамбуле жена, Сир.

— Так привозите ее в Париж. Она турчанка?

— Да, турчанка, Сир.

— И красивая?

— Очень красивая.

— А как ее зовут?

— Ее зовут Лейла, что означает «очень долгая и темная ночь».

— Une nuit tres longue et sombre, — мечтательно повторил молоденький король. — Великолепное имя! Прекрасная турчанка с роскошным экзотическим именем при французском дворе, это потрясающе! Вашу жену здесь ждет невиданный успех.

— Я не могу ее привезти, — сказал Петр. — Я дал слово Его Величеству султану, что не оставлю его.

— Тогда задержитесь здесь, со мной, до тех пор, пока все не наладится, — сказал король.

— Не могу. Сир, не могу, — повторил Петр. — Я обещал Его Величеству султану, что как только завершу свою миссию и отомщу Гамбарини, тут же отправлюсь в обратный путь.

И тут молоденький король Людовик Тринадцатый произнес нечто по-королевски великолепное.

— Как жаль! — сказал он. — Я не могу вас подкупить, потому что вы честный. А если бы вы были нечестный, это не были бы вы. Как бессильны короли!

И случилось так, что первым советником молоденького короля Людовика Тринадцатого стал некий безвестный мелкопоместный дворянин, лишенный размаха и таланта, который тем не менее нравился королю своим искусством в соколиной охоте; он оставался советником четыре года, пока руководство государственными делами во Франции не взяли на себя, как всем известно, два кардинала: де Ришелье, который в нашем повествовании еще только епископ, и отец Жозеф, его правая рука, прозванный впоследствии Серым кардиналом.

Как уже сказано, Петр отбыл из Парижа утром следующего дня, и одновременно с ним отправились в дальнейший путь первый курьер отца Жозефа, который переночевал в городе Жуаньи на Ионне в гостинице «У пращи Давида», равно как и второй курьер, переспавший у «Образа святой Екатерины» в городе Сане, тоже на Ионне. Если мы посмотрим на карту, то убедимся, что преимущество обоих курьеров перед Петром, который только что проехал через Сент-Антуанские ворота у Бастилии, было хоть и значительно, но, принимая во внимание долгий путь до Марселя, который им предстояло одолеть, не так уж и велико, чтобы Петр не смог играючи их обогнать. Однако стояла прекрасная погода, у Петра с собой снова был поясок, набитый золотыми монетами, и он не знал и не видел особых причин торопиться. Его тоска по темноокой и черноволосой Лейле, — как и боль, которую доставляла обожженная рука, — была, естественно, очень и очень сильной, но все же и не столь мучительной, чтобы этого нельзя было выдержать, поэтому ехал он весело и беспечно, наслаждаясь прекрасным весенним пейзажем, словно несколько лет назад, когда он странствовал по Италии с бравым капитаном д'Оберэ, и, так же как и тогда, заказывая по дороге свои излюбленные paupiettes с начинкой из шампиньонов и запивая их красным вином. Повсюду царили мир и покой, люди постепенно, с изрядным запозданием, осознавали, что в Париже снова случилась какая-то заварушка, и спокойно продолжали свою работу.

Да и в Стамбуле не происходило в это время ничего, достойного внимания. Генералы фон Готтенрот и фон Шауер провели на равнинах за городскими валами большие учения всех родов наземных войск, чей внешний блеск с лихвой искупал разные мелкие и не столь мелкие недочеты, которые объяснялись тем, что оба названных немецких стратега завели в турецкой армии непривычные правила, которые оказались не по зубам ни командирам, ни тем более рядовым солдатам; несколько проштрафившихся, а точнее говоря — четыре офицера, тринадцать младших чинов и двадцать три солдата, были приговорены за тупость к смертной казни. Зато генерал Ибрагим-ага, то бишь наш Франта Ажзавтрадомой, за образцовое воспитание янычар и руководство янычарскими частями был удостоен ордена Железного полумесяца.

Когда на четвертый день после своего отъезда из Парижа оба срочных гонца, один следом за другим, проезжали горный массив Монт дю Лионнэ, возникла ситуация, когда трагедия, которую они in potentia несли в своих сумках, могла бы обернуться фарсом. Сперва лошадь первого курьера, того, что вез сообщение о смерти Петра, потеряла подкову, так что гонец вынужден был спешиться и за узду довести ее до ближайшего селения — к кузнецу. Он нашел кузнеца, который почивал сном праведника, отсыпаясь после вчерашней пьянки; пригрозив его жене, что если она не заставит мужа приняться за дело, то всемогущий отец Жозеф расценит их поведение как саботаж, и с ее помощью выплеснув на голову пьяницы бессчетное количество ушатов студеной воды, гонец за час поднял его на ноги, и прошел еще час, пока кузнец опомнился настолько, что смог, ворча и проклиная все на свете, приняться за работу. Тем временем через селение проехал следующий курьер, у которого в сумке лежало послание, отменявшее известие о смерти Петра, и который, никак, не предполагая, что коллега, которого он должен настичь и остановить, совсем близко, проследовал своим разумно-неспешным темпом дальше. При таком положении дел, когда второй курьер вырвался вперед, легко могло случиться, что опровержение факта смерти Петра прибудет в Стамбул раньше, чем послание, где об этой смерти извещалось, что также вызвало бы лишь бурю здорового веселья и ничего больше. Но до этого благоприятного осложнения дело не дошло, потому что вырвавшийся вперед изначально второй курьер, доехав до Лиона, повстречал в гостинице «У знаменосца», где остановился на ночь, своего старого товарища, с которым в свое время служил в полку герцога де Лаведан; оба приятеля до глубокой ночи вспоминали минувшие дни, так что курьер проснулся поутру с больной головой и мутными глазами, тогда как изначально первый посол, тоже ночевавший в Лионе, но только в гостинице «У барабанщика», был уже два часа как в пути.

Таким образом, в конце концов случилось худшее, что только могло случиться: первый курьер, несший известие о смерти Петра, в Марселе в последнюю минуту с трудом, но попал-таки на корабль с грузом мушкетов, — корабль уже снимался с якоря, чтоб отплыть в Стамбул; второму курьеру, прибывшему в Марсель чуть позднее, пришлось ждать два дня, прежде чем нашелся корабль, плывший в Стамбул с грузом легких гаубиц; последним в Стамбул отплыл, наняв с этой целью скромное парусное судно с капитаном и командой, Петр Кукань из Кукани, которого задержали в пути не только paupiettes, которые он вкусил по дороге в Марсель, но и полная турецкая экипировка, заказанная им у лучшего марсельского портного, поскольку три месяца назад, покидая Стамбул, он переоделся матросом, а теперь хотел явиться туда в полном параде.

А в Стамбуле как-то вечером, почти месяц спустя после этих событий, достопочтенный Хранитель сокровищ паша Абеддин, дефтердар-эфенди, тот самый, кто, как мы помним, пользовался дурной репутацией из-за того, что в свое время чуть не спятил после финансовых жертв, которые ему пришлось возложить на алтарь военного ведомства, объявился на рыночной площади нагишом, вернее, в одном халате без воротника, оторванного в приступе ярости и печали, и, по давней привычке, уже в сумерках посетил французского посла господина д'Анкетиля, проникнув к нему в дом через черный ход. Паша Абеддин и господин д'Анкетиль были старинные приятели, и, поскольку мусульмане не могли встречаться с христианами открыто, оба пожилых господина виделись тайком, чтобы раз или два в неделю, никем не замеченные, сыграть в пике.

Как и всегда, они удобно устроились в обтянутых чалоунами креслах возле круглого столика у камина, где тлело дубовое полено — скорее для создания уюта, чем для тепла, ибо дни стояли погожие, — намереваясь перед началом игры выпить знаменитого бургундского, которое посол распорядился доставлять ему с родины. Паша Абеддин, в душе европеец, любил эти минуты, проходившие в атмосфере, ничем не напоминавшей о востоке, в удобном кабинете, обставленном превосходной современной мебелью в стиле Генриха Четвертого, где, вместо противно шаркающих от чрезмерного угодничества ссутулившихся рабов, непринужденными pas du valet, то есть шагами вышколенного камердинера, неспешно подходил личный слуга посланника, одетый в серую ливрею, и ублажал обоих собеседников вином и куревом.

Господин д'Анкетиль был на этот раз в дурном расположении духа и, спрошенный о причине своего расстройства, махнул рукой, словно отгоняя муху.

— Ах, сплошная ерунда, — произнес он. — Все несчастья мира происходят оттого, что таким людям, как я, кто находится в гуще жизни и изо дня в день ведет борьбу с жестокой реальностью, приходится танцевать согласно инструкциям бюрократов, которые ни о чем не имеют понятия. А мне это надоело, лучше уж все бросить, вернуться в свои туринские владения и до самой смерти выращивать картошку и капусту. Право, сам удивляюсь, отчего я не сделал этого раньше и почему все еще торчу в этом городе, где полно клопов, где человек годами не видит солнца, потому что оно скрыто за тучами коршунов. В Турине нет никаких коршунов, там небо голубое и чистое, как сталь. Мои имения лежат не в той части Турина, которую называют садом Франции, а несколько в стороне, на равнине д'Амбуаз, где не земля, а сплошной мел да мох и только местами полосы плодородных почв, но все равно такой красоты нигде больше нет. И отовсюду все видно на мили вперед. И никаких минаретов. Ах, как раздражают меня эти их минареты!

— Вы там и родились? — спросил паша Абеддин.

— Да, я родился в Турине, — ответил господин д'Анкетиль. — И я хотел бы туда возвратиться.

— А я не хотел бы вернуться туда, где родился, — признался паша Абеддин. — Потому что я родился в маленькой деревеньке недалеко от Лодзи, среди болот, и если что и помню из своего детства, так эти воспоминания ничего не стоят, к примеру — как мы с отцом ходили в Лодзь на базар по узенькой тропинке, через которую туда-сюда прыгали лягушки, зеленые в коричневую крапинку на спине; скажите. Ваше Превосходительство, стоит ли человеку вспоминать о зеленых в коричневую крапинку лягушках? И я так рад, что устроился здесь, в Стамбуле, где чувствую себя более или менее сносно, то есть я бы чувствовал себя здесь вполне сносно, если бы не этот злосчастный Абдулла, Ученость Его Величества, который охотно пустил бы нас по миру, лишь бы получить деньги на приобретение пушек и ружей.

— То есть как? — спросил господин д'Анкетиль. — Я-то полагал, что эти материальные жертвы вы приносите с радостью и что в ваших кругах Абдулла очень популярен, если не любим.

Паша Абеддин беззвучно рассмеялся.

— «Популярен, если не любим»! — повторил он. — Правда, султан любит его, он забавляется его болтовней, а генерал янычар Ибрагим — его друг детства, но ведь это чурбан, которому безразлично, спит ли он на голой земле или на пуховых подушках; что же до остальных господ… Абдулла посягнул на их имущество, а они должны его любить? Вам доводилось видеть что-либо подобное?

— Рад, очень рад слышать, что его не любят, — сказал господин д'Анкетиль. — Это как раз и есть предмет той очередной бюрократической ерунды, которая меня разозлила и от которой я вне себя. Только что мною получено из Франции письменное указание распространить известие, что Абдулла, который ни с того ни с сего очутился в Париже, был там арестован и казнен.

Паша Абеддин подскочил.

— Нет, не может быть, — проговорил он.

— Что значит — не может быть? — переспросил господин д'Анкетиль.

— Я говорю — этого не может быть, — ответил паша Абеддин. — И зачем Вашему Превосходительству распространять известие о том, чего не случилось, потому что не могло случиться никогда?

— А почему этого не могло случиться? — хмуро спросил господин д'Анкетиль.

— Потому что, если бы случилось, это было бы слишком хорошо, — сказал паша Абеддин.

— Хорошо или нехорошо, но это случилось, — сказал господин д'Анкетиль. — Написано черным по белому. Они хотят, чтоб я преподнес это известие так, чтоб как можно серьезнее досадить турецким правительственным кругам: требуется подчеркнуть, что он был замучен и казнен без приговора, поскольку вина его не была доказана, и так далее. Иными словами: как дипломат, я должен таким образом вести себя, чтобы султан, тоже без объявления приговора, повелел посадить меня на кол, и все это из-за идиотской глупости одного вшивого капуцина, никогда и в глаза не видевшего живого турка.

Господин д'Анкетиль снова вышел из себя.

— Вы говорите, Ваше Превосходительство, что Абдулла очутился в Париже ни с того ни с сего, — сказал паша Абеддин. — Но как это он мог попасть в Париж ни с того ни с сего? Разве человек попадает в Париж ни с того ни с сего?

— Не знаю, — сказал господин д'Анкетиль. — Но ведь оказался же, раз об этом пишет отец Жозеф…

— А может быть, это случайная ошибка? — предположил паша Абеддин.

— Маловероятно, ведь шевалье де ля Прэри, который Абдуллу хорошо знает, сейчас как раз в Париже и наверняка установил его личность. A propos: когда эту вашу «Ученость Его Величества» вы видели в последний раз?

— Правда, правда, я только теперь сообразил, что Ученость Его Величества уже давно не показывался во дворце, — согласился паша Абеддин. — Мы полагали, что он где-нибудь что-нибудь да реформирует. Этому человеку непременно нужно осуществлять какие-нибудь реформы. Реформы — это его призвание.

— А он, как видите, вместо этого добрался до Парижа и там нашел свою смерть, — сказал господин д'Анкетиль.

— Можно мне прочитать письменное сообщение об этом событии? — сказал паша Абеддин.

Господин д'Анкетиль молча протянул ему письмо отца Жозефа, и паша Абеддин, вооружившись сильными очками, принялся изучать этот документ, громко прищелкивая языком и мотая головой.

— Ну, и что вы на это скажете? — спросил господин д'Анкетиль, когда паша Абеддин дочитал и, опустив руку с письмом на колени, уставился в необозримые дали.

— А что можно на это сказать? — ответил он вопросом на вопрос.

— Вы же разбираетесь в турецких делах лучше меня, — настаивал господин д'Анкетиль. — Посоветуйте, что мне делать?

— Что делать? — повторил паша Абеддин. — Да ничего, разве что постараться распространить это известие надлежащим образом. И вы уже сделали первый шаг, рассказав об этом мне, вашему gehochsamster Diener . Достаточно, если вы напишете султану кратенькое соболезнующее письмо, которое он должен получить уже завтра утром. Все остальное я возьму на себя. А теперь извините, сегодня я должен нанести еще несколько визитов.

В этот вечер друзья разошлись, так и не притронувшись к картам.

На следующий день было заседание Высокого султанского Совета.

Отец прекрасной Лейлы и тесть Абдуллы историограф Хамди, который, как теперь было принято, отправился в сераль в ветхом залатанном халате со старым выцветшим тюрбаном на голове, переступив порог залы заседаний, в первый же миг поразился тому, что, кроме него и старенького Великого визиря, все прочие государственные деятели, восседавшие в первых рядах, точно так же как и подавляющее большинство чаушей, пришли разодетые, как в былые времена, в роскошных одеяниях, усыпанных драгоценными камнями, бесстыдно и с точки зрения Хамди неразумно давая понять, что они далеко еще не исчерпали содержимого своих шкатулок, как уверяли еще вчера.

Что-то произошло, что-то происходит, а мне опять ничего не известно, думал Хамди; сердце его затрепетало от страха, и ему сделалось дурно.

В самом деле, прошлым вечером паша Абеддин, покинув дом господина д'Анкетиля, успел сделать много визитов, и лица, которых он посетил, в свою очередь, на свой страх и риск, нанесли еще много-много визитов, так что о смерти Абдуллы узнали все придворные — от самых высоких до самых ничтожных, за исключением тех, кого по праву или ошибкой считали тварями, продавшимися Абдулле, — таких, как историк Хамди, тесть Абдуллы, или выживший из ума Великий визирь, по недостатку собственного мнения боготворивший все, что обожал султан, и ненавидевший все, что султан отвергал; все эти бедолаги, подобно ученому историографу Хамди, прибыли на заседание, не зная тайного пароля, в своем подчеркнуто нищенском одеянии. Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, по обыкновению не знал ничего, а продавшийся Абдулле самый опасный и могущественный генерал Ибрагим-ага, он же Франта Ажзавтрадомой, был еще вчера вечером срочно вызван в Измир, якобы для подавления мятежа, поднятого танцующими дервишами.

Султан тотчас оценил бесстыдную, вызывающую пышность одежд своих придворных, но из-за обычной своей нерешительности не дал волю гневу и ничего не сказал. Как видно, подумал он, слишком уж долго отсутствует мой дорогой Абдулла. Где ж это он, черт побери, застрял? Ну, погодите, пусть только он вернется, я все ему расскажу, и он уж вам покажет!

Из уголка за его спиной прозвучал тихий голосок его слабоумного брата Мустафы.

— Смотрите, сказал Моисей народу своему, убейте грешников, так будет лучше для вас пред Спасителем вашим, и он простит вас, ибо он милосерд и милостив.

Заседание было открыто чтением отчетов по экономике, поданных управляющими отдаленных провинций, и это чтение убаюкивало сановников, погружая в приятную дрему.

— А следующее письмо, — объявил чтец, — написано рукой французского посла в Стамбуле и адресовано Его Величеству. Если Ваше Величество позволят, я передам эту записку толмачу.

Султан повертел головой в знак согласия. Разодетое большинство придворных заволновалось.

Чтец передал послание толмачу; тот, пробежав его глазами, побледнел и упал ниц перед султаном.

— Помилуй, о несравненный! — заскулил он.

— Какое тебе еще помилование, болван? — спросил султан. — Что там, в письме? Перетолмачивай, или я прикажу всыпать тебе двести ударов палками.

Толмач, дрожа всем телом, поднялся с колен, поднял письмо, выпавшее у него из рук, и срывающимся голосом начал переводить:

— «Французский посол выражает Его Величеству султану турецкой империи и всем членам правительства свои искренние соболезнования в связи с внезапной кончиной, которая постигла в Париже первого советника Его Величества Абдуллу-бея, носителя титула „Ученость Его Величества“.

Воцарилась гробовая тишина, и лишь спустя продолжительное время ее нарушил сам султан: нечленораздельный воющий звук вырвался из его горла, и только затем, преодолев свою нерешительность, султан взревел:

— Они убили его! Они его у меня отняли! Не захотели, чтоб он был со мной! Позавидовали тому, что я, Владыка Двух Святых Городов, радовался и был счастлив от одного его присутствия, его улыбки, его слов и его мыслей! В жизни своей я не слышал ничего более остроумного и дерзкого, не слышал высказываний, более правдивых и точных, чем те, что исходили из его уст, замечательных уже тем, что и голова, в которой они рождались, была так прекрасна! Он оставил меня, дорогой и единственный мой, потому что ненавидел своего Гамбарини больше, чем любил меня, и теперь он уже не вернется, как обещал, потому что его замучили, навсегда замкнув его уста. О Аллах, могущественнее которого нет никого на свете, присоедини свой гнев к моему гневу, свое проклятие к моему проклятию и помоги мне отомстить за моего Абдуллу такой местью, о которой будут с ужасом вспоминать еще тысячи лет и которая не оставит в земле франков камня на камне и ни единого живого существа в кровавых развалинах! О, я остановлю течение их рек иссеченными телами их мужчин, детей и женщин! О, я сделаю их горы еще выше, нарастив их черепами и конечностями! Я разрушу их мечети и обломками забросаю их равнины! О, я скрою от них жар солнца дымом бесчисленных пожаров! Я вытопчу их поля копытами наших коней, чтоб земля франков превратилась в пустыню! Вот когда гяуры узнают, что такое турецкое нашествие на Европу.

— Для этого, — произнес слабоумный Великий визирь, — перед началом похода необходимо уделить самое большое внимание празднествам орду, придав им наивысший блеск, чтобы враги побледнели от страха еще прежде, чем будет объявлена война.

Если отец Жозеф замышлял своим письмом вывести султана из себя и породить в его душе смятение, чреватое безрассудством, то до этой минуты его замысел вполне удавался. Но вскоре все обернулось по-другому.

— Я вижу, мерзавцы, — продолжал султан, когда Великий визирь закончил свой старческий лепет, — что о смерти моего Абдуллы вы узнали раньше меня, потому и вырядились как павлины и увешали себя драгоценностями, которые давно уже обязаны были сдать; и этого я вам не спущу, этого я вам не забуду, это у вас не пройдет. Не надейтесь, что со смертью моего Абдуллы что-нибудь изменится в тех порядках, которые он установил, и вы опять сможете обжираться и хрюкать как свиньи, сожительствовать с мальчиками и красть у Аллаха время. Отныне я заведу такую дисциплину, что о временах Абдуллы вы будете вспоминать как о потерянном рае! Я внимательно присмотрюсь к вашим доходам и жалованью, я снижу его на десятину, я повыгоняю вас из ваших дворцов и запру в казармы! Немедля снимите драгоценности, которые вы на себя нацепили, и сложите их здесь в кучу!

И султан указал перстом место, куда придворные должны были сложить свои драгоценности, но вдруг рука его упала, он начал сползать со своего дивана, и над распростертым телом возникло узкое лицо его слабоумного брата Мустафы, с огромными, как у упыря, горящими глазами.

— Так ответил на твои злоречения и богохульства Аллах, ибо Он — всемогущий и справедливейший! — воскликнул Мустафа, пряча от придворных кинжал, который он, подкравшись сзади на своих кривых паучьих ножках, вонзил брату в спину. И придворные действительно ничего не увидели или, точнее, не захотели увидеть.

— Абдулла, — продолжал принц, — был христианин, да, вы хорошо расслышали, он был христианин, и все-таки, покупая оружие, готовил войну против христианского мира; выходит, он был изменник и отступник, черное пятно на лице человечества.

— Бак! — воскликнули чауши впервые за этот день, ибо были вконец обескуражены стремительным развитием событий, чтобы набраться духу произнести то единственное слово, котороеим разрешалось произносить.

— А на чьи деньги готовил Абдулла войну против христианского бога Пантарэя? — вскричал принц срывающимся голосом. — На ваши деньги, за ваш счет!

— Бак! — заорали чауши.

— Он отбирал у вас фамильные драгоценности и тяжким трудом заработанные дукаты, чтобы покупать на них пушки и убивать благочестивых последователей могущественного Пантарэя, а мой брат, придурковатый хлюпик, ему благоволил и даже после его смерти хотел продолжать его злодеяния.

— Бак! — воскликнули чауши.

— Но отныне, — продолжал принц, — Аллах положил конец всем этим грехам и извращениям, спалив жарким дыханием своего гнева как Абдуллу, так и моего мерзкого брата, и возвысил в сан высочайшего достоинства меня, принца Мустафу, который обещает и обеспечит вам дружбу с миром христианского бога Пантарэя вместо кровавой бойни, за которую вам пришлось бы расплачиваться не только земными владениями, но и жизнью своих сыновей. Однако прежде, чем воцарится мир и на эту землю, на этот город снизойдет благословение, необходимо уничтожить всех изменников, кто поддерживал ухищрения Абдуллы и даже сегодня, когда его уже нет среди живых, дерзко проявил свои симпатии к его попыткам разрушить и разорить эту империю, явившись на заседание Совета одетыми, как он желал, в грязные тряпки.

Услышав эти слова, ученый историограф Хамди бросился бежать, визжа от страха, а вслед за ним вскочив на свои хилые, неверные ножки, устремился слабоумный Великий визирь; пустились наутек и те из чаушей, кто по неосведомленности тоже пришли в бедной одежде, но никому не удалось убежать далеко, ибо через главный вход в залу заседаний вломился отряд янычар, вооруженных — как в давние времена — традиционными бунчуками, под предводительством одного храброго капитана, который в свое время, как вы помните, получил от Петра Куканя из Кукани такой щелчок по носу, что захлебнулся собственной кровью; и не успели беглецы оглянуться, как под градом палочных ударов были согнаны в кучку и отведены во Двор блаженства, где их всех до единого — и историка Хамди одним из первых — посадили на кол, оставив умирать медленной смертью, проклиная Аллаха, мир и людей.

Тем временем кошмар, разыгравшийся в серале, cмрадным пожаром охватил весь город. Спешно произведенный в генералы, капитан янычар захватил дворец; где с незапамятных времен живали его предшественники и который генерал Ибрагим-ага, то бишь Франта Ажзавтрадомой, передал военному ведомству, чтоб Петр смог учредить там Военную академию. Новый генерал собственноручно зарезал теоретиков современной стратегии, генералов фон Готтенрота и фон Шауера, и велел изрубить в куски их учеников, размещенных во дворце, — турецких офицеров и унтеров, ибо они были, несомненно, заражены предательскими и враждебными истинной вере Магомета знаниями, полученными от немецких диверсантов; после чего, как ему и приличествовало, сам устроился во дворце, еще пахнувшем свежей кровью, и окружил себя рабами и рабынями, которых повелел доставить сюда из греческих, еврейских и прочих иноверческих частей города.

Скромный домишко на берегу Босфора, где жил Франта Ажзавтрадомой, был разорен и спален дотла, а рота янычар, которая осталась ему верна, полностью перебита. Был разграблен и сожжен домик ученого историографа Хамди, превращены в пепел его книги и рукописи, где он вел записи славных деяний и изречений почившего султана, а его дочь Лейла, темноокая и темноволосая красавица, покончила с собой, пронзив себе сердце изукрашенным малайским кинжалом за секунду до того, как озверевшие солдаты, жаждавшие насладиться ее юным телом, взломали двери веселенькой комнатки.

Перебиты были и благочестивые пилигримы, которые, ничего не ведая о неблагоприятных переменах, пришли в Стамбул, чтобы передать военному ведомству свои сбережения и драгоценности.

В сточную канаву швырнули изуродованную Бехидже-икбалу, третью жену султана, повинную в том, что родила ему сына; сын был тоже наказан за факт собственного существования: его растоптали каблуки солдатских сапог. Эта оргия разрушений, разбоя и убийств продолжалась до поздней утренней службы, когда воды Босфора и Золотого Рога покраснели от крови, а небо сделалось лазурным и чистым, ибо коршуны, вспугнутые пламенем пожаров, улетели, как это случилось в последний раз во время бурных торжеств введения Петра в сан «Учености Его Величества». Ради порядка и полноты повествования добавим, что Ибрагим-ага, он же Франта Ажзавтрадомой, добравшись до Измира и обнаружив, что его вызвали сюда неизвестно зачем, ибо никакого бунта — тем более бунта танцующих дервишей — не было, вовремя почуял, откуда дует ветер, и исчез в неизвестном направлении.

А еще через день, когда в городе вновь установились спокойствие и порядок, представители Временного правительства наследного принца Мустафы пришли с заранее обговоренным визитом вежливости к послу королевства Франции, господину д'Анкетилю. Гости собрались на круглой площади перед дворцом за час до назначенного срока, пришли со своими оркестрами отборные роты музыкантов-янычар, спахии и бостанджии в парадных униформах; янычары и их более слабые конкуренты бостанджии, в красных шапочках вместо фесок, были вооружены бунчуками, по сему случаю выскобленными до блеска. Оркестры, сменяя друг друга, исполняли бравурные мелодии, а для пущего веселья им в меру своих ограниченных музыкальных возможностей помогали военные трубачи и барабанщики, так что от поднятого шума в окнах дворца дрожали стекла. Спахии на конях держались позади, декоративно окаймляя противоположный край небольшой площади. Строй янычар и бостанджиев раскололся, образовав проход, во всю длину которого был развернут красно-узорчатый анатолийский ковер.

На этот ковер в установленную минуту под приветственную дробь барабанов ступили новый генерал янычар и преемник Франты Ажзавтрадомой Юсуф-ага, слева от него — весь в белом — шейх Решад, далее — Хранитель сокровищ паша Абеддин и, наконец представитель духовенства — маленький помятый муфтий. Сановники прошли по анатолийскому ковру быстрым шагом и приблизились к воротам дворца, которые распахнули перед ними два швейцара в серых ливреях; сам посол, господин д'Анкетиль, ожидал их, стоя посредине приемной залы.

Слово взял паша Абеддин, потому что он единственный из всех умел говорить по-французски. Выступление его прозвучало приблизительно так:

— Ваше Превосходительство, как представители Временного правительства Его Светлости принца Мустафы мы имели честь выразить вам благодарность за соболезнования, которые Ваше Превосходительство выразили по поводу внезапной кончины Его Величества Ахмеда Первого. Одновременно мы считаем своим в высшей мере приятным долгом выразить правительству Ее Величества французской королевы-регентши нашу бесконечную благодарность за то, что правительство Ее Величества королевы-регентши и его исполнительные органы своим энергичным вмешательством обезвредили заклятого врага турецкой империи, известного Вашему Превосходительству под именем Пьер Кукан де Кукан, и тем самым позволили возродить в этой стране исконный и благословенный порядок.

Это, бесспорно, была прекрасная речь, но господин д'Анкетиль, что было явно заметно по его лицу, искривленному ухмылкой крайнего отвращения, выслушал ее без особого эстетического наслаждения.

— Благодарю, господа, — коротко поблагодарил он и, немного подумав, добавил: — Но чтобы не было недоразумений, должен заявить, что не могу передать вашу благодарность правительству королевы-регентши, потому что королева-регентша уже выпала из истории, хотя, разумеется, это не означает, что ее посадили на кол; не знаю, что произошло, но, во всяком случае, она уже не регентша, а на трон возведен ее сын Людовик Тринадцатый. И, во-вторых, что касается этого вашего Пьера Кукан де Кукана: неправда, что он обезврежен, ибо он жив и в настоящее время, без сомнения, возвращается в Стамбул. У меня от всего этого…

И старый дипломат, не закончив предложения, выудя из кармана послание, которое передал ему второй гонец отца Жозефа, порывистым жестом сунул его паше Абеддину, а затем совершенно не по протоколу повернулся и покинул залу, захлопнув за собой двери. Как только двери захлопнулись, генерал Юсуф-ага, маленький муфтий и одетый в белое шейх Решад, чуя неладное, пристали к паше Абеддину, который, сладострастно причмокивая, читал послание, где отец Жозеф просил господина д'Анкетиля учтиво опровергнуть известие о смерти Петра Куканя из Кукани, и засыпали его тревожными вопросами: что сказал господин д'Анкетиль? почему господин д'Анкетиль удалился? что паша Абеддин узнал из письма и вообще что, собственно, произошло?

— Что произошло? — переспросил паша Абеддин. — А что могло произойти? Дело как раз в том, что ничего не произошло и что Абдуллу во Франции не убили и, похоже, именно теперь он собирается в Стамбул, если уже не в пути. Я надеюсь, вам ясно, что это значит. Ровно то, что если этому человеку удастся высадиться на турецкой земле, все мы, сколько нас здесь ни есть, можем списать себя со счета вместе с любезными коллегами из сераля, включая нашего обожаемого принца Мустафу. Потому как, если ктоиз вас думает, что бедняки и вообще так называемые социально не защищенные слои турецкого народа очень нас любят и с полным пониманием наблюдают за тем, как мы домогаемся возвращения своих дворцов, рабов, денег и сокровищ, и что Абдулле никто в Турции не симпатизирует, то позвольте сказать прямо — человек, думающий так, хуже чем безумец: он дурак.

Такого же или приблизительно такого мнения держался и принц Мустафа; оправившись от приступа падучей, вызванного вторым известием отца Жозефа, он тут же приказал объявить готовность номер один для всех наземных и морских сил с единственной целью и задачей: убить, изрубить саблями — одним словом, любым способом сжить со света преступного Абдуллу, не дать ему высадиться на турецкой территории, а вместе с ним убить, изрубить, словом, не важно каким способом спровадить на тот свет каждого, кто взялся бы ему помочь; занять все порты и все дороги, наземные и водные, которыми он мог бы воспользоваться для возращения в Стамбул, а когда он будет обнаружен, не пытаться задержать его, не сажать под арест — ибо это дьявол, которого нельзя изловить наверняка, он из любого плена вывернется, — а сразу рубить его, колоть и резать, пусть он погибнет от тринадцати смертей. И вот огромное войско двинулось к Мраморному морю и заняло оба его побережья, включая Дарданеллы, а всевозможные военные корабли, легкие и тяжелые, парусные суда и галеры неутомимо бороздили его гладь; войсками были заняты все дороги, ведущие от островов Родос, Додеканес и Самое через Анатолию в Стамбул, равно как и тропки, бегущие к столице по северному морскому берегу. Кроме того, принц Мустафа приказал доставить в сераль пушки самого крупного калибра и изо всех окон и щелей всех пяти дворцов выставить гаубицы и мушкеты — на случай, если преступнику Абдулле все-таки удастся где-нибудь проскользнуть и он, взбунтовав толпы простого люда, выступит против цитадели правительства. Высокий совет заседал днем и ночью, в тревоге и постоянной готовности ожидая грядущих событий.

На четвертый день после упомянутого визита представителей турецкой империи к французскому послу господину д'Анкетилю в сераль на взмыленном коне прискакал посол с долгожданным известием: преступный Абдулла возвращался в Стамбул как обыкновенный пассажир на военном корабле «Волос Пророка» и был обнаружен на палубе, его личность была однозначно установлена с помощью биноклей, которыми был снабжен гарнизон крепости Гелибол, или Галлиполи, охранявшей вход в Дарданеллы. Корабль, как приказано, был без предупреждения потоплен сосредоточенным огнем тяжелой артиллерии. Не спасся ни один человек.

Когда стихла буря восторга, вызванная этим чрезвычайным известием, и когда члены Высокого совета поздравили друг друга и уже готовились было разойтись, в сераль на взмыленном коне прискакал второй гонец — с известием, что преступный Абдулла возвращался в Стамбул на рыбацком баркасе, переодевшись гарпунером, но был обнаружен, личность его точно установлена, и когда судно миновало остров Мраморный, баркас, согласно приказу, был без предупреждения расстрелян метким выстрелом пушки пятого калибра. Не спасся ни один человек.

Полчаса спустя в сераль на загнанном коне добрался третий гонец с известием, что преступный Абдулла был обнаружен и схвачен солдатами, охранявшими окрестности Бергамы между реками Селином и Кети, в тот момент, когда он в обществе двух туземцев-проводников пробирался по скалистой тропке на север от города; тут же, согласно приказу, он был без предупреждения застрелен и вместе с обоими проводниками сброшен в пропасть.

Следующее известие: преступный Абдулла возвращался в Стамбул на корабле неизвестного названия и происхождения, который потерпел аварию, сев на мель вблизи острова Лемнос. Гарнизон порта Мудрос обнаружил и опознал среди потерпевших, пытавшихся спастись вплавь, личность преступного Абдуллы и огнем из мушкетов расстрелял его вместе со всеми остальными.

Еще одно сообщение: преступный Абдулла, переодетый капитаном, стал командиром греческой галеры «Пираус», направлявшейся в Стамбул. Члены гарнизона обнаружили его, опознали, умертвили и выбросили в море.

Новое сообщение: преступный Абдулла направлялся в Стамбул по северному побережью Мраморного моря, переодевшись погонщиком верблюдов, но сторожевым отрядом янычар был задержан на подходах к городу Молгара, опознан и обезврежен.

Таких известий об опознании личности и незамедлительной ликвидации преступного Абдуллы в сераль поступило общим числом тринадцать, так что Петр Кукань из Кукани, как того и желал принц Мустафа, скончался от тринадцатой смерти. Мы не знаем, действительно ли в момент этой тринадцатой смерти он скончался окончательно и достоверно, но слабоумный принц Мустафа, все еще пребывавший в страхе, успокаивал себя таким рассуждением: если бы среди тринадцати уничтоженных Абдулл не нашлось хотя бы одного настоящего — значит, тут не обошлось без черта.

Впрочем, достоверно одно: в Стамбуле Абдулла так и не объявился.

 

ПАПА СНОВА СМЕЕТСЯ

После этих событий оставалось лишь выпустить из Черной башни папскую делегацию графа О**, что было сделано незамедлительно и с надлежащими извинениями. Три недели спустя граф О** передал Его Святейшеству письмо, которым вчерашний принц, а теперь уже султан Мустафа Первый, сопровождая послание редкостными дарами, устанавливал дипломатические отношения с Римом.

Письмо, составленное лучшим стилистом-латинистом сераля, звучало так:

«Султан Турецкой империи Мустафа Первый Его Святейшеству Владыке всего христианства, чьим скромным и униженным рабом он является.

Во имя великого христианского бога Пантарэя, коему всей душой и сердцем привержен ниже подписавшийся султан Мустафа Первый, аминь. Вашему Святейшеству со всем почтением, покорностью и младенческой преданностью дает знать, что период зависти и общей неправедности турецких правительственных кругов, в чем повинен преступный Абдулла, окончен, и радуга примирения, взаимного уважения и любви между миром христианским, сторонником которого нижеподписавшийся является, и миром мусульманским воссияла снова. Пусть Ваше Святейшество знают, что символ примирения и любви между христианами и мусульманами, перстень святого последователя христианского бога Пантарэя Цезаря-эфенди из рода Борджа, который Ваше Святейшество некоторое время тому назад даровал моему негодному предшественнику, а он, мой негодный предшественник, с презрением вышвырнул, был подобран и сохранен благочестивым последователем бога Пантарэя графом О** и возвращен мне, так что он снова украшает мою руку. В чем, как говорится на родине Вашего Святейшества, да поможет нам бог Пантарэй».

Когда папа дочитал это послание до конца, он, по своему обыкновению, сложил руки на животе и смеялся сердечно и долго. А насмеявшись, сказал на своем сиенском наречии:

— Как видно, Турция обезврежена, и мы можем теперь за нее приняться.

Это и явилось, по нашим представлениям, прологом к Тридцатилетней войне.