Владимир Марамзин
НАЧАЛЬНИК
Повесть
1. С МОИМ НАРОДОМ
В четверг начальник пошел мыться в баню. В бане было много народу.
— Ну и пусть, — обиделся начальник. — Я тогда не пойду, пусть им будет хуже.
Но потом он утешился и занял очередь.
«Ничего, — подумал он снова, когда утешился. — Я могу и подождать. Значит, я живу теперь, как все, со всем народом, в полном согласии с расписанием телевизора: раз четверг выходной — весь народ устремляется в баню».
Он стоял, как и очередь, вдоль по стене и, скучая, болтался телом вправо и влево, слегка постукивая об стенку плечами.
Вдруг ему наступили на обе ноги и пребольно.
— Ой! — сказал начальник. И добавил вежливо:
— Извините!
— Понаставили ноги! — крикнула сердито наступившая тетка. — Дома ведь не расставляются, а в бане можно. Своей жене не суют сапогами в походку! А тут, значит, баня, тут можно. Тут общественное место — значит, суйте.
И долго еще ворчала, спускаясь по лестнице, ничуть не приняв от начальника извинений.
«Ей мало, чтобы ты извинился, — думал ей в спину начальник со вздохом. — Ей еще об тебя и натешиться надо. Это пусть. Ничего. Лучше тут промолчать».
Женщин начальник не то что боялся — он себя над женщиной не чувствовал начальством, потому что главная женская жизнь идет где-то дома, куда не добраться со всеобщим порядком, который нравилось начальнику внедрять. Мужчины, что же — такие же точно, как и у него, у начальника, в цеху: над каждым есть свое руководство. А когда руководство его отпускает — мужчина тогда покупает газету. Газеты начальник регулярно читал, поэтому у него с мужчинами был общий язык, к тому же и сам он, начальник, мужчина.
Помывщиков впускал по одному нестарый банщик с бородой: красив, подлец, как русский царь.
— Хотя мы все честные и справедливые, а все же грязь на людях есть, как ни скажи, — сказал он начальнику, принимая талон.
Больше в бане ничего не случилось особенного, кроме того, что какой-то старик попросил начальника вымыть спинку.
— Ты покрепче давай, — попросил старичок и склонился, принимая на спину привычно мочалку.
«Как он запросто — я так не умею. Я не умею сразу же на ты переходить, — огорчился начальник. — Мне для этого нужно всегда много времени. Вот, скажем, нужно кого-нибудь обругать — на вы разве обругаешь как следует? Нет, ни за что».
«Но все же ругаются сразу на ты? — и ничего, а у меня это никак не выходит»,—удивлялся начальник.
Он мылил и мылил стариковскую спину, а старик с удовольствием прогибался и ничего не говорил ему, что хватит. Не мог же он сам объявить, что довольно? Начальник надеялся хотя бы на маленькую, пожилую совесть, которая должна же быть у каждого старика.
— Ты не заснул ли случайно, дедушка? — спросил он, решившись.
— А, да! Хватит, милый, хватит. И правда, — спохватился старик. Он вроде, и верно, маленько соснул.
«Ну вот, — подумал начальник. — Как это я хорошо. Если б я не сказал, он бы просто замылся. Ему б не хватило на такое усердие кожи. Значит, хорошо, что я начал отучаться от вы».
Но просить старика все же он постеснялся, поскорей вымыл сам себе спину, как мог, быстро оделся и двинулся к дому.
2. ВО СНЕ И НАЯВУ
Дома все спали, привыкнув рано ложиться. Он улегся не сразу, долго пил чай у себя на столе, вдалеке от кровати, чтобы никому не мешать. Настольная скульптура Петр Первый, слегка подняв свои чугунные усы на щеки, стояла перед ним, как собеседник.
Потом начальник разделся и лег. Он скоро уснул на краю постели, высунув чистые, парные коленки наружу. Он спал, подергивая согнутыми пальцами руки, иногда видел сны, приобнимал одной рукой жену за плечи, зовя ее к себе на помощь, в этот сон, и снова выкидывал руку обратно, за постель, за одеяло, чтоб рука успела что-нибудь сделать, пока он там спит.
Вдруг, в разгар самой ночи, ему показалось, будто он выплыл откуда-то на поверхность.
— Я лежу и сплю, и мне уже много для этого ночи, — подумал начальник. Сон его прекратился.
Жена отчужденно лежала во сне, раскинув ладоши среди одеяла, привалив сомлевшие ноги друг к другу. Была она занята только собой, только сном, не имевшим отношения ни к мужу, ни к целому свету.
Если бы он и появился у ней, в ее сне, прорвавшись силою ее — а не его — желания на это, он бы оказался в ее сне не самим собою, был бы он искажен фантазией ее к нему отношения.
И что бы тут он ни делал, как бы ни старался, нельзя ему пробиться уже в ее голову. Можно разбудить, тогда она рассердится и, только вспомнив, что он — это он, что она его любит, может быть, вскоре заставит себя улыбнуться и сердитость подавит.
Сто лет назад и даже позже многие люди не спали ночами — и что из этого вышло? Теперь введено поголовное равенство, ночью всем нужно обязательно спать, кроме, разумеется, третьей смены станочников.
Избыток энергии мешал начальнику уснуть как надо. «Какой я все-таки энергичный», — подумал он, но не успокоился. Все время думалось про цех и про различные дела на работе, про которые думать сейчас бы не нужно.
Вчера ему прислали анонимное письмо: «Двадцать четвертого этого месяца ваша комсомолка Денисенко судится с Володькой. Вы пришлите честных людей посмотреть и убедиться, какие есть ваши комсомольцы. Наблюдающий».
А недавно пришел к нему наладчик Жора Крёк- шин.
— Надо бы механизировать, — сказал Жора Крёкшин.
— Правильно, — ответил начальник. — А что?
— Всё механизировать, в цехе, что можно.
— Что же можно? конкретно? — спросил терпеливо начальник.
— Ну, я не знаю. Мое дело предложить. Я идею предложил, а там дело ваше, — отвечал хитрый Крёкшин.
Начальник хотел на него рассердиться, но передумал:
— Знаешь, Крёкшин, я тебя не пойму. Ты ко мне приди еще раз с Михельсоном. Пусть-ка он тебя поймет, а потом мне расскажет. Мне просто некогда всех понимать.
Крёкшин тогда на него разобиделся и пошел говорить, что его зажимают. Зажимать изобретателей было нельзя, и хоть, может быть, Крёкшину не очень поверили, но слово прозвучало, и все его запомнили себе на уме. Цеху от этого была не польза.
Начальник подумал о хитром Крёкшине и еще о своем заместителе Михельсоне. Надо бы ему прибавить зарплаты, давно он работает, и большая семья — да как это сделать? По штату больше ему не положено. Значит, выход один — перейти на другое место, а он начальнику нужен был в цехе.
Он ворочался один, в самом центре ночи, задыхаясь от своей энергичности, от хотения скорее продолжить дела, и было некому хотя б рассказать, чтобы успокоиться, потому что даже самые близкие люди были заняты сейчас только сном.
Наконец, начальник опять заснул, и ему приснился еще один сон, которого он уже не забыл.
Цех его стал развиваться вдруг бурными темпами. Всем, кому можно, он повысил оклады. Рабочим удалось увеличить расценки.
Хитрый Крёкшин расхаживал в цехе, глядя на работниц, как на лишние стулья.
— Механизировать сегодня этот угол, — подавал идею Крёкшин, и один цеховой угол был сегодня же механизирован свыше.
Крёкшин получал за свою изобретательскую идею, отдыхал пару дней, а потом отправлялся в другой угол цеха и предлагал его механизировать завтра. Все не могли нахвалиться на БРИЗ у них в цехе.
Вскоре цех был механизирован вдоль и по диагонали. Начальник чувствовал к Крёкшину страх, не велел пускать его к себе в кабинет, вечерами, вспомнив, что он тоже инженер, изобрел небольшое приспособление, отличавшее Крёкшина от других людей цеха.
Это приспособление он устроил в двери, чтобы Крёкшин не мог механизировать до конца руководство.
«Все же я человек несомненно нужный», — подумал начальник в том куске головы, который и во сне у него не засыпал; подумал, как будто он был дурачок, а на самом деле, как часто мы думаем в глубине про себя.
Цех покрасили наново. Если идти по нему к кабинету начальника — цех был красный, а если обратно — зеленый. По диагонали тоже были разные оттенки, позволявшие глазу отдыхать, не уходя из помещения. У входа висели большие часы, но вскоре их сняли, чтобы не огорчать опоздавших.
Каждый в цехе боролся за звание, но не каждому звание было присвоено (хотя и все его, конечно, достигли), потому что это было бы не мудрено и не нужно, даже плохо: а за что же тогда все боролись бы дальше друг перед другом?
Выступая на празднике под названием «Что наметили, то и сделали», заместитель начальника как-то сказал:
— По данным отдела кадров завода, люди в нашем цеху на два сантиметра теперь в среднем выше, чем люди в других, аналогичных цехах.
И люди, которые стали выше других, хотели сплясать или спеть хором песню, но потом передумали, потому что не знали, чего с собой сделать для ради веселья.
Начальник во сне очень много работал для этой картины — впрочем, в нормальное, дневное время он работал точно так же, так как верил, что все развивается к лучшему, и эта хорошая вера двигала его вперед, а также желание отличиться в достойном деле — тоже не совсем плохое желание.
И когда он где слышал, что в других цехах хуже расценки и ремонта не было последние годы, он ругал их начальника и только его, потому что тот не добился, не постарался для цеха, а так бы все двигалось к лучшему и в том, другом цехе, и в другом заводе, и во всем нашем городе, и везде, в целом свете — если только все очень бы вдруг постарались, каждый у себя на месте.
Этот приятный сон уже ощутимо прекращался, но начальник его не отпустил от себя, сон замкнулся и несколько ушел в глубину.
Начальник снова увидел свой цех на большом красном острове посреди океана. В океане был ветер, а на острове солнце. Тепло шло откуда-то еще из-под низу и приятно грело ноги. На острове весело выпускали продукцию под охраной нескольких холщевых пожарников. Каждый день пожарники красили длинную лестницу и свои ворота. Ворота так и горели красной краской, и это горение привлекало к острову теплое солнце, а также спасало от опасных пожаров и ветра.
3. ВСТАВАЙ-ПОДЫМАЙСЯ
Было действительно рано. Ноги у начальника угрелись от солнечного света, с утра лежащего в конце постели. Он понял, что сегодня уже невозможно уснуть от прилива энергии.
Он собрался подумать над тем, что приснилось, но вдруг он увидел на стуле газету с большой статьей о расстрелянном в нелучшие годы. «Иди, вернись скорей к живым!» — призывала статья, и начальник враз почему-то заторопился, так, будто он это был расстрелян, а теперь призывался обратно.
— Маша! Мать! Ну, давайте-ка подыматься! — крикнул он дочери и жене, выскочил из постели на дующий холодом пол, приговаривая про себя название этой призывной статьи.
Маша сразу проснулась, будто находилась где-то очень близко и ждала, чтобы кончить это безынтересное дело; тут же стала натягивать лифчик, чулки.
Жена потянулась и заленилась, не хотела еще просыпаться из тепла на работу.
«Пусть полежит», — пожалел ее начальник (ему человеческое было не чуждо, хотя зачастую и непонятно) и стал помогать одеваться Маше.
Невысоко над коленками чулки у нее прицеплялись к красивым красным резинкам с белыми львами. Маша все время оттягивала эти резинки и смотрела на всякие превращения львов.
— Это львята, — говорила она и не трогала резинку.
— А сейчас это лев. — Она растягивала ее, лев удлинялся, становился пузатым и опять возвращался в размер — будто прыгал.
— Ты скорей! — торопился начальник.
— А зачем? — удивлялась Маша. — Зачем мне скорее?
— Я встаю, я уже, — бормотала жена, ласково гладя себя по животу и вкруг бедер поверх одеяла.
В них обеих было что-то, неясное для начальника, с самого их появления в его жизни.
«Иди, вернись... вернись!» — приговаривал начальник, повторяя про себя быстрее и быстрее, начиная вдруг понимать, что нуждается снова, с самого утра, в другой, более скорой жизни, уже отвык от нее за прошедшую ночь, и уже ему трудно, мучительно жить, одеваться, ждать, пока согреется завтрак, ехать трамваем и лишь тогда наконец добраться до того стремительного, быстрого дела, где только и получал он необходимое спокойствие для себя.
Он вдруг бросил одевание Маши, наскоро умылся и, не став даже есть, выбежал на улицу, покричав в коридоре что-то вроде: «я тороплюсь» или «мне уже надо».
Выйдя на улицу, он думал, что будет дрожать, и заранее сжался. В нашей сырости холод нельзя выносить.
Но на улице бойкий мороз только тронул начальнику щеку, да слепил друг с другом обе ноздри, чтобы он не дышал очень громко и самовольно, а от остального мороз отскочил, потому что в остальном начальник был хорошо упакован от воздуха. От этого у него поднялось настроение, по телу опять появилось довольство.
Довольство в теле, когда оно есть — например, после душа или если тебя миновало несчастье, — очень работает внутри, как будто новый мозг, и тело слушается его, гоняет какие-то круговые соки, занимает хорошие, легкие положения, делает быстрые позы, спешит.
Чаще всего начальник чувствовал это, если делал что-нибудь быстро, — уж он заметил.
Вот он быстро побежал на трамвай (хорошо!), быстро вскочил на подножку и быстро поехал.
— Голову, голову спрячьте в трамвай! — кричал в микрофон вожатый. Он спрятал.
Теперь было самое трудное: ждать. Хотелось хоть что-нибудь сделать пока, ну хотя бы пробраться вперед, чтобы ближе. Он дернулся одним плечом, он дернулся другим, но не мог освободиться, потому что руки и ноги были крепко зажаты среди населения.
4. ЗА ЧТО?
В цехе он встретил у входа Жору Крёкшина.
— Здравствуй, Крёкшин! — сказал начальник громко и весело. Своих рабочих он всегда звал на ты, без натуги.
— Здрасьте, — ответил неохотно Крёкшин и отвернулся.
Начальник знал, что Крёкшин его не любит.
«И как ему не страшно меня не любить?» — изумился он про себя.
Начальнику хотелось, чтобы все его любили, а уж он посмотрел бы: кого ему любить, а кого бы и нет.
Если ему говорили, что кто-то его не любит, тот человек ему сразу же становился от этого интересен: а почему? вообще не любит или просто невзлюбил? И за что? За что его можно не любить? «А я его люблю или нет? — проверял он себя. — Нет, не знаю, вроде бы ни да, но и нет». Он начинал много думать про этого человека. Если кто поминал про того в разговоре, у него начинало щемить под ребром: «Да за что же он меня не любит? Так нельзя! Для чего ему это? Лучше бы он меня все же любил, пусть лучше я бы его не любил. Разве можно меня не любить? Или только за то, что начальник? Но ведь я еще — честно — хороший начальник. Бывают начальники хуже, я сам начальников всегда не любил».
«Да, почему это? — думал начальник. — Вот я — а начальников сам не люблю?»
5. ПРОИЗВОДСТВО ЭТО Я
На монтаже был с утра говорок. Женщины работали быстро, даже очень, но успевали при этом еще говорить. Столько им было сказать друг другу, и работая рядом по нескольку лет, бывая в гостях и встречаясь на танцах, никак не могли они всё рассказать, кто что думал. И думали они будто с виду по-разному, а на самом же деле на редкость согласно.
. — Ну, так пойдем? — говорила, к примеру, Лю- баше Мария Ивановна.
— Нет, пойдем! — отвечала Любаша с упрямством, потому что хотела, чтобы слово прозвучало от нее, — а сама, конечно же, шла куда нужно.
Если б их поместить вдруг среди полной пустыни и не дать им смотреть телевизор, читать дома книжки, посещать агитпункты, кино и театры, — все равно бы им было о чем говорить каждый день, потому что, живя в одной жизни, очень они пропускали ее сквозь себя и всё в этой жизни их, женщин, касалось, даже небольшие события, которые мужчине незаметны, потому что он себя настраивает на большие дела и при этом нарочно забывает про течение жизни, от чего мужчине бывает не польза, потому что любое главное дело не может вырасти не из жизни, на открытом деловом плоскогорье, в деловом инкубаторе, — и всегда нужно помнить, зачем оно есть.
— Посмотрела кино... — говорила Любаша. — Жанна Прохоренко... Вот красивая!
— Красивая!., какая же она красивая? — сказала работница с шестого конвейера, с непонятной даже злостью сказала. — Да если бы мы не работали, красились и ногти отращивали, мы такие же были бы красивые, и не меньше.
— Чего же она, не работает, что ли? — возразила Любаша. — Ведь артистка.
— Да уж что это за работа. Себе в удовольствие. Оделась, походила по сцене, а потом сразу в душ и домой. Каждый день принимает по душу.
«Странное дело, — часто думал начальник. — Почему у одних людей можно вызвать неправильным делом обиду, а у других тем же самым вызывается злость? Что ли там, где у всех людей лежит хорошая обида, у таких находится злоба? Видно, эти люди много хуже других».
— Да, это точно, конечно же, хуже, — говорил он при виде сердитой женщины с шестого конвейера.
Вот и сейчас она тоже — не обиделась, но озлилась.
— А тут даже душа у нас в цехе нет. Негде и помыться опосля такой спешки!
— Что? — заговорили кругом. — Д? Что? Душ?
— Нету душа!
— Когда будет душ?
— Да никогда, кто же говорит, что когда.
— Как это никогда? Мы покажем никогда! Душ обязаны сделать, а то — никогда!
— Ну ладно, мы на производстве... нам некогда об этом много думать, — сказала Мария Ивановна, бригадир. — Нам надо с браком бороться, уменьшать трудоемкость и выполнять показатели. Если мы будем скандалами заниматься, мы никогда не закончим его, то есть производство.
— Это для производства и надо! — закричали громче прежнего с шестого конвейера.
Тут на монтаж ненароком зашел предцехкома.
— Мы вас искали, искали! — кинулись женщины на него полным скопом.
— А когда будет душ?
— Вас и не найдешь! Всё говорят: уехал или на каком совещании.
— Больно вы любите свои совещания!
— Мы выдвигали, на нас и работай!
— Что же вы думаете? — отвечал предцехкома громовым голосом. — Я для своего удовольствия ездил? Меня вызывали на девять утра, я полдня потерял, да еще двугривенный из своего кармана на дорогу.
Так он просто сказал, по-профсоюзному, громко, и это сразу же всех убедило.
— Душ! Когда будет душ? — крикнули сзади, но уже потише.
Подошел Михельсон.
— И на что вам тут душ? — пошутил предцехкома. — Вы всё женщины чистые. Лично мне, например, душ не нужен.
— Вы бы хоть тогда о коллективе... в чистом коллективе и работать веселее! — крикнули сзади.
— Производство... — сказал Михельсон. — Требует...
В это время краем монтажа прошел начальник. Начальник видел, что женщины расшумелись, и хотел подойти, но потом не пошел. Он не мог бы покамест ничем им помочь.
«Ничего... как-нибудь, — думал про себя начальник с легким риском. — Наш директор же не обратит на меня внимания, если я с кем-нибудь раскричусь? Нет, не обратит. Значит, и мне тоже не надо».
Директора лично начальник любил — на заводе этого директора любили, по сравнению с другими — и всегда проверял свои действия по нему.
У руководителя должны быть качества. А каких ему не достанет, теми качествами он окружает себя. Помощник в качестве подлеца и заместитель в состоянии грубияна ограждают его от нужды самому заполучить эти свойства, когда, конечно, их нету. (Правда, все же чаще есть они, есть,) И только к помощнику, только к заместителю он обязан быть тем же самым, что они для других, для многих. Такая тут зависимость, ее не избегнуть — ее и не избегают.
— Придется несколько подождать, — говорил тем временем Михельсон работницам, замещая в этом самого начальника.
— Ладно, ладно, подождем! — прокричала Любаша. — Подождем, если совесть вам позволяет!
Начальник прислушался: совесть ему позволяла.
— При чем же тут совесть? — спросил Михельсон.
Тут почему-то все кругом закричали, так что понять было вовсе нельзя, Михельсон ругнулся, махнул рукой и пошел вдогонку начальнику к кабинету.
— Ты что при женщинах ругаешься? — сказал Михельсону начальник.
— А женщины что — никогда не слыхали? Да женщина может такое сказать, что и мужчина не знает, где это растет, — отвечал расстроенный Михельсон.
Начальнику был эпизод непонятен. «Неужели им всем не важней производство? Раз производство не может — тогда погоди». Самому начальнику производство изо всех его дел было самым важнейшим.
В конторе их встретила технолог Анна Львовна. Она была специальный технолог по цеховой чистоте.
— Я опять к вам о душе, — сказала она.
— И вы мне о душе? — удивился начальник.
— Извините, Иван Иваныч, — сказала она, ясно глядя начальнику прямо в глаза. — Я пошла и пожаловалась на вас, потому что надо же что-нибудь с этим поделать? Вы на меня не сердитесь, Иван Иваныч?
— Да нет, ради Бога! — отвечал начальник в том же тоне. — Даже спасибо. Скорее решат.
«Не нужно раздражаться по пустякам, — думал начальник. — Но даже можно и раздражаться — только чтоб было это естественно и с талантом».
— Вот наш директор... — сказал он Михельсону совсем невпопад и опять подумал о директоре.
— Да, директор... — сказал Михельсон, потому что он понял.
— Он бы, директор... — опять не докончил начальник.
— Да! — подтвердил Михельсон, думая точно про то же.
«Хорошо подчиняться достойному человеку!» — подумал начальник.
«Мне только дали бы что почитать, я по натуре на редкость почтительный», — пронеслось у начальника совсем уже сокрыто, а потом он поспешно засел за дела.
6. В МОСКВУ; В МОСКВУ!
На столе непрерывно звонил телефон. Звонки были разные — от диспетчера и главного инженера, из завкома о премии для рабочих, из БРИЗа.
Позвонила женщина из проходной и сказала, что она жена автоматчика Соколова.
— Да, — сказал начальник. — Я слушаю.
И послушал.
— Как же это так, — сказала жена Соколова, — мужчина в заводе шестьдесят рублей заработал за месяц? Да таких и заработков не бывает. Что я — дура?
Начальник ей объяснил, что на этом участке в прошлый месяц случился простой: не хватило деталей.
— А вообще у нас заработок для рабочего выше, чем в других, аналогичных цехах! — похвалился начальник.
— Как же это простой? — удивилась жена. — Он мне вроде говорил, а я подумала, врет. Да разве так можно? Или вас за это никто не ругает?
«Как бы ей объяснить?» — затруднился начальник. Если бы им отдали участок штамповки, он уверен — простои бы сократились. Но разве женщине скажешь об этом? Что она, женщина, может понять, — что поймет в производственной сложности, если просто хозяйничает у себя на дому?
— Как же это так? — не унималась в телефоне Соколова. — Да таких-то и заработков мужских быть не может. Я и сама тогда столько-то заработаю. Для чего нам, женщинам, тогда в семье мужчина?
«И правда, для чего?» — подумал начальник. Начальник расстроился.
Потом зашла посоветоваться Мария Ивановна.
— Я по жилью. Может, после зайти? — спросила она, постеснявшись, что помешала. Просить о себе ей казалось неловко.
— Нет, отчего же, не все ли равно? — возразил ей начальник. Она рассказала.
Дело заключалось в том, что пока еще точно никому не известно, но она уже слышала, что ей жилья не дадут, хотя она была в списках от цеха, а дадут председателю их цехкома, которому нужно, да не так все ж, как ей.
— Он и на очереди, помнится, не стоял? — подивился начальник.
— Что же делать, — сказала Мария Ивановна. — Да чего же, я не против, пусть дают людям, токо дайте и мне. Я же своего прошу.
— А ему, значит, дали? — повторил начальник, как будто спросил, думая при этом о своем. Вот куда он сегодня, должно быть, и ездил! «Маленький цех, — в этом, ясно, все дело! Так бы дали и ему, и хватило бы ей, а на маленький цех положили в этот раз одну квартиру — и довольно. Да, все дело, конечно же, в этом, тут единственный путь: поскорей укрупняться».
— Да ведь он профсоюз, он там ближе, его и виднее, — отвечала тем временем Мария Ивановна.
«Ну да, — подумал начальник без всякого возмущения, вдруг с открывшимся интересом, как-то так, будто это и быть по-другому не может; подумал откуда-то вдруг по-крестьянски. — Он, конечно, виднее, чем мы тут, в цехах. Он у них бывает все время, заменяет при случае члена завкома. Да и в город он съездит, замолвит словцо. Ну, ничего, им дадут, а потом и сюда».
— Я поговорю, — сказал он все-таки Марии Ивановне, зная, что, точно, он о ней поговорит. — Я с директором поговорю, уж я не забуду, а директор у нас справедливый, он этого не допустит.
— Он справедливый, это верно, я с ним еще в третьем цехе работала, — подтвердила Мария Ивановна. — Только он не один справедливость теперь соблюдает, у него по справедливости свои есть помощники, он их не может не слушать, тогда что получится?
— Ну, а вам и за это спасибо, — добавила она с благодарностью и ушла.
«Интересно все-таки — вот, положим, случилась несправедливость: у одних от нее обида, у других в этом месте начинается злость, а мне в этом случае интересно. Как всё же так? Это стыдно», — удивился начальник себе.
Недолго он постыдился, а потом перестал. С очень многих забот начинался сегодняшний день.
Женщины шумели по причине душа. Новое помещение сейчас не дадут. Значит, нужно найти у себя. Для этого надо бы механизировать мойку. А как механизировать? — своей только силой? Это можно поручить Жоре Крёкшину, но Жора Крёкшин работать не любит. Только Михельсон его умеет заставить. Значит, это нужно поручить Михельсону, но ему, Ми- хельсону, он уже поручил одно лишнее дело, а вчера целых три и так далее — больше вроде нельзя, это сверх его сил (хотя он начальника должен ценить, сам понимает, за что: не часто такие, как он, теперь выходят в руководство, а начальник на это не посмотрел, хотя ему говорил зам по кадрам). Если бы повысить Михельсону оклад, он тогда постарается сделать сверх силу, но оклад ему можно повысить в одном только случае — если цех разовьется, поглотит обещанный участок штамповки, был к тому же проект, что тогда, для такого укрупнения цеха, могут выделить деньги на большую пристройку.
И к главному пониманию, что от этого соеди- ненья будет общая польза для целого дела (чтобы все поскорей развивалось к лучшему, хотя к чему именно лучшему, неизвестно), прибавлялись мелкие заботы о прочем, сходились разные линии: Михельсон, Жора Крёкшин, продукция, женщины, душ, справедливость для Марии Ивановны, жена Соколова — и уже как единственный выход, как решение всех неурядиц, как личное счастье виделся начальнику такой укрупненный, пристроенный цех в центре жизни.
— Я ушел к замдиректора! — прокричал он в конторе и лихо выбежал вон из цеха.
Заместитель директора Порываев был совсем недавно начальником производства.
— Ваши цехи надо развивать, — говорил он часто, в том числе и начальнику. — Если был бы я замдиректора...
И вот теперь он стал замдиректора.
«Он поможет, — думал начальник о Порываеве.
— Да он сам понимает не хуже меня!»
Порываев встретился начальнику в коридоре. Без лишних волос на крутой голове, он просторно шел внутри костюма и выглядел человеком, с самого детства готовившимся вырасти в значительного, крупного мужчину. Было видно, что он достаточно умен, а главное, не отвлечен умом от жизни на какие-то специальные, недоступные, не такие, как у прочих, заботы, дела.
— Здравствуй, — сказал он начальнику просто и поздоровался с ним на ходу за ладонь.
«Нет, он поможет!» — совсем уверился начальник и тут же в коридоре стал рассказывать про свои неудачи. Рассказать надо было и коротко, но и полно, надо было успеть, чтобы он не заскучал от подробностей, отнеся сразу дело к разряду известных — не каждое дело могло его захватить, для иных дел не надо обращаться к нему.
— Понял, понял, — сказал Порываев, послушав.— Этого нужно добиться в Москве, в Комитете.
Он взялся за нос и немного его покрутил, будто поправил у себя на лице.
— Я с тобой согласен, но помочь не могу. Я в Москву не поеду, не могу, ты мне веришь? А больше некому сейчас; поезжай, хочешь, сам? — добавил он
не без хитрости, понимая, что это не дело начальника цеха — бросить дела и добиваться в Москве. На лице замдиректора появилось и сразу исчезло сладкое выражение от стыда за себя, не желающее однако выказываться.
В коридоре кто-то уже приближался к нему, вынимая из папочки на ходу переписку.
— Говорят, у тебя изобретателей зажимают? — сказал замдиректора вскользь, не желая услышать в ответ оправдание, просто чтобы слово немножечко повисело, не давая начальнику уж такой перед ним безупречности, — и ушел.
Тут начальник вдруг понял, что должен, что может сейчас погорячиться, кинуть ему необычное, гордое слово, будто бы не по работе, и это подействует на него так, как надо, какой это слово имеет по словарю полный смысл.
Он, было, бросился к спине замдиректора, но замдиректора было уже не догнать.
Он подумал, подумал и позволил себе обидеться.
«Что такое замдиректора? — размышлял начальник в обиде. — Он может заменить собой любого директора. Будет хороший директор (а сейчас у нас хороший), он заменит хорошего, будет плохой — и тогда ему придется заменять собой плохого, что же делать, и продолжать его линию в разных вопросах. При этом он делает вид, что хотел бы всегда заменять только самых отборных, самых лучших, добрейших директоров, — но теперь мне сдается, будто ему все ж приятнее заменять собой плохого; и значительно легче».
— Но ведь свой человек, понимающий нужды! — удивился он снова. — Никак не пойму.
Вечером он горестно напился дома, чего никогда обычно не делал, и даже не один, а в присутствии всех домашних, и не водкой, а нехорошим дагестанским вином. Выпивши, совсем не пошумел, как другие люди, тихо лег на постель и тяжело задремал.
А назавтра, закончив какие можно дела, он собрался и уехал в Москву, в Комитет.
7. ПО РОДНОЙ СТРАНЕ
Он часто ездил по родной стране, а не дальше.
Отправляясь в столицу — в большой, быстрый город, где недолго любому и утеряться, начальник надел толстый шарф до ушей, втайне надеясь добавить себе ощущения личности; и добавил.
Скорый поезд тронулся, набирая движение, оставляя провожающих вне пределов окна. Газета, лежавшая смирно около урны, вдруг заволновалась, подымая углы, будто сразу же не в силах подняться сама, а потом понеслась, закружилась над самой платформой, подхваченная железнодорожным ветром.
Стали появляться и заполнили всю картину вагоны от разных составов, случайные с виду постройки, грузы, положенные не основательно, а пока, магазин возле переезда, который всегда называют железнодорожным, во всех городах и у разных вокзалов. Дома, даже новые, казались построенными неправильно, потому что из них (представлялось) были видны и слышны целый день поезда.
Поезд гудел и гудел на ходу, давая всем знать, что не собирается останавливаться у маленьких, еще внутри города, остановок. Миновали товарную станцию — перевалку. Это слово всегда вызывало у начальника горечь, потому что значило, что на этом месте что-то куда-то переваливают в беспорядке. Он закрыл глаза, чтобы не глядеть пока вокруг, потому что не знал, не решил еще для себя, что нужно сделать для упорядочения этой картины.
Может быть, он и вздремнул, потому что когда поглядел за окно, поезд ехал уже мимо белых полей. Кругом находились большие просторы, лишенные видимого порядка. Вся равнина вертелась вокруг озерка, озерка незамерзшего, несмотря на погоду. Видно, лед все не мог получить такой силы, чтобы закрыть вдруг поверхность всех вод, на полях и в лесу.
Далеко по линии горизонта выступали из мелкого леса железные мачты, неслй мимо поезда свои высокие вольты, опасаясь приблизиться к самой дороге, опасаясь близости к своему тихому, гудящему напряжению.
Поезд быстро отталкивал землю назад, и она легко кружилась со своими домами, огородами, улицами и неровной почвой, с сутулыми копнами, посаженными серединой на кол, с частыми прутьями — это кустарник, и вдруг над кустарником подымается дерево — голое, без листьев, но в засохших цветах.
«Берегите наши леса — они ваши», — пытается власть убедить население с блеклых плакатов; но оно неубедимо.
Рядом с поездом долго тянулась вторая ветка, мелькавшая шпалами в неодинаковом ритме. По ее блестящим на спинах, обкатанным рельсам ехала в окошке вагонная тень. Потом ветка стала неудержимо сближаться с составом и вдруг отчаянно бросилась ему под колеса и пропала.
Дальше пошла уже одна колея.
От деревни к деревне шел старик, переставляя палочку из-за себя вперед по тропке, а потом обгоняя ее на ходу. Старик был на середине своего пути, и из поезда проглядывался этот путь из конца в конец, как будто он был прочерчен — и поезд быстро проехал мимо.
«Почему он идет? почему не поехал? Что там ходит: грузовик? или лошадь? И куда он идет?» — успел подумать, проезжая, начальник.
Поезд мчал все быстрее, и люди, идущие себе по делам, на этой скорости выглядели без суеты, будто остановленные, как картины природы.
На той же скорости проезжали и станции, проходя в том же темпе сквозь их беспорядок. Небогатое окружение железной дороги, неправильно застроенное, раскопанное и заваленное разными материалами, которые вдруг да понадобятся, если авария, с канавами, лесообсадками разного роста, — было все как обычно. Стучали мосты. От будок смотрителей звук отражался, как мячик.
Внезапно открылась лесная дорога, по которой стрелочник в новой форме нес на спине, пригибаясь к дороге, охапку сена. За ним виднелся у дороги стожок, выеденный донизу вокруг своего шеста.
«Зачем так много, так часто накошено сено и сложено всюду в стожки за оградой? Или всюду так много скотины? — размышлял начальник. — Тогда скотина должна бы жить стадом, а для стада такие стожки ни к чему — больно малы».
К каждой новой копне ходит своей человек. Дергают из серой копны, изнутри, почему-то очень зеленое сено и несут на себе через горку в дома. В каждом доме их ждет, очевидно, корова.
«Для чего же каждому надо носить? Пусть бы одни носили, а другие делали для них совсем другое, например...» — Что например, так начальник и не придумал.
Двое в длинных тулупах ставили на крыше деревянного дома высокую антенну на огромном шесте, надеясь достигнуть Москвы в телевизоре.
— Телевизор... — приятно сказал себе начальник и улыбнулся, как знакомому по работе.
Гипсовый солдат, уменьшенный в размерах, но с полной выкладкой амуниции, в плащпалатке и каске, день и ночь стоит над своей могилой — один, посредине широкого белого поля, наклонно спускающегося к болотине.
И вдруг все завалено желтыми дровами, в кучах, в клетках, рассыпанными по бокам от внезапно отделившейся вправо дорожной ветки. Между дров, подымаясь на взгорки, качаясь и заваливаясь набок, как лошадь, разъезжал почему-то мотоциклист в черной шубе.
«Нет, — подумал начальник, озираясь кругом будто с той высоты, что давала ему скорость поезда.
— Все же мало у них красоты и порядка. Ездят по дровам на мотоцикле — зачем ездят? Кругом земля неровная, в неровностях вода. Почему не устроить им ровную землю? Было бы проще пройти и проехать. Вот плотник (плотник, поднявши топор, загляделся боком на поезд) — он строит, наверно, в колхоз новый дом. Почему бы ему не построить такой дом, как в городе — ну, конечно, поменьше? Он ведь лучше, удобней, — а построит избу. Нет, всё же сами они виноваты во многом. Нужен всё же обмен лучшим опытом. Вот у нас...» — подумал начальник, и снова стала расти в нем картина цеха, картина правильного совместного труда для общей цели, с половины восьмого до четверть четвертого, цех незаметно улучшался у него в воспоминании, разрастался, поднимался, приближался к увиденному во вчерашнем сне и вскоре вытеснил небогатую красоту за окном, которая развивалась все дальше, но по-прежнему для него непонятно, неверно, со своим среднерусским хорошим лесом, прелестью полей, дачных речек, прудов, узких троп, по которым, казалось, легко пробираться, с телеграфным столбом, только вынутым у дерева из коры, с деревянными спокойными домами без удобств,
— а рядом такой же, но маленький, это дом для воды, тоже с крышей — колодец; и жить в этой тихой, нетребовательной красоте казалось начальнику, по рассеянности, много легче, возникала зависть к живущим среди нее и досада на них за то, что не могут всё устроить, как нужно.
И только скользнула неглавная мысль, что эта скорость, с которой идет мимо поезд, может, построила всем пассажирам свой дом и из этого дома посторонняя жизнь непонятна, — но мысль не осталась и скоро прошла.
С этой, лукаво осмысленной картиной природы начальник и приехал в столицу, в Москву.
8. ДЕЛО ЛУЧШИЙ ОТДЫХ
С поезда начальник поспешил в одну знакомую гостиницу, куда было можно обычно попасть, хотя и довольно неблизко от центра.
В это раннее время у вокзала, на площади стояли две очереди: одна за газетой, другая в Горсправку.
Горсправка не дремлет, уже на посту. В этот ранний час кому-то уже надобятся справки по городу.
Еще удивительней газетная очередь. Это единственный город, где с утра население окунает опухшие лица в газету. Во всех других местах страны рано утром очередь стоит лишь за пивом. Начальник встал за газетой; купил. Может, тут особые газеты, для местного центра.
«Сочинители, которых надо унять», — была статья через всю страницу. «Кого же здесь нужно так срочно унять?» — подумал начальник, но не стал читать тут же, а сложил газету и убрал в карман.
Он торопился в гостиницу. Все кругом торопились куда-то, и это было начальнику очень понятно.
— Ты смотри по сторонам, а то задавит транспортом, — сказал кто-то рядом.
Транспорт шел медленно, но настолько густо, что по его головам можно было пройти не одну остановку.
Машина едва не наехала на одного человека и страшно перепугалась, долго ехала, дрожа и виляя от страха багажником.
Троллейбус на остановке гудел всей обшивкой, еле сдерживая свое движение. Вожатый тронул какую- то ручку, и вот он бешено вырвался с остановки, приняв последних двоих на ходу, и помчался вдогонку по краю дороги, вздымая шинами странную зимнюю пыль, ночной, городской, приобочинный прах.
Все валили в метро, и начальник спустился за всеми.
— Граждане! Спускайтесь скорее! — говорила дежурная в рупор. — Становитесь по два человека на каждой ступени! Между вами свободно!
Дежурная никак не хотела, чтоб между ними было хоть немного свободно.
— Вот это да! — сказал деревенский сосед-мужичонка. — Вот это партия! Всё замечает!
Вдоль туннеля ровно дуло земляным подземным воздухом метро. Проходящие поезда, словно поршни, гнали этот воздух вперед себя из туннелей.
На платформе ловко работала женщина в красной фуражке. И это неженское, странное дело — носить на себе, на прическе, фуражку — никому не казалось тут удивительным.
Покамест поезд не тронулся, а двери были уже закрыты, она держала, как зеркальце, красный кружок. Потом, крутанув, опустила его, — поезд тронулся, набирая с жужжанием ход, и она, потеряв интерес, отвернулась к колоннам. У нее на лице выражалась холодность ко всем, не нужным сегодня ей людям.
И начальник, уносимый в темный туннель быстрым поездом, вдруг подумал — совсем непривычно: «Хорошо ли, если работник делает с наслаждением дело, к которому он приставлен? Хорошо ли это для него самого? и для других?»
Но тут же он кинулся наперерез этой мысли и дальше снова себя не пустил. Он привычно стал думать вперед, о гостинице, как он войдет в нее и получит ли номер.
Почему-то он, приходя, к примеру, в гостиницу, взрослый человек, начальник цеха, в полных своих правах, с командировкой, при паспорте, с самой нужной на сегодня национальностью, вписанной на первой странице, чтобы видно, с постоянной пропиской и всё остальное — разговаривал с администратором, конечно, не заискивающе, нет, но слишком уж мягко, предупредительно, чтобы не спугнуть возможность жить в Москве под крышей (а ведь не может быть такого окончательного случая, чтобы он остался ночевать вообще на улице).
Это был город постепенных привилегий. Тут без привилегий и по улице никому не проехать. На щите его надо начертать ступеньку. В центре города устроены главные ступени страны, а из них образован домик-кубик, где отдыхает от жизни и смерти, лежа на сухотке спины, мозг державы и диктует всем подземными путями.
Здесь, в большом, не родном ему городе, начальник снова не чувствовал себя начальником, как перед женщиной, хотя и добавил себе ощущения личности, надев толстый шарф и большие, красивые перчатки из кожи. Но здесь надо было ощущать свое значенье, а не личность.
И когда его опасения оказались пустыми, когда он легко получил себе номер, хотя бы и в этой, удаленной гостинице (ходить по центральным он даже не думал!), начальник развеселился и почувствовал себя счастливым.
«Могли бы быть огорчения, а вот ведь — не стали!» — означало его счастливое настроение.
Положив чемодан, он спустился обратно.
Он заказал в столовой обед и, пока его несли, пошел в парикмахерскую бриться. В парикмахерской он занял очередь и, покуда оставалось время, пошел звонить по телефону в Комитет. Когда позвонил, подошла его очередь. Он побрился и вернулся в столовую. Горячий суп стоял для него на столе.
Довольный от такой удачи (он всегда удивлялся, как много успевают делать люди в промежутке между заботой о своем существовании), начальник снова развернул газету. «Сочинители, которых надо унять», — было по-прежнему написано на странице.
«Ласковый враг», — называлась другая статья. «Что это за враг такой, честное слово? Где такие берутся враги? Мне бы, что ли, такого», — подумал начальник, припомнив угрюмого Жору Крёкшина. И опять у него защемило: «Ну зачем, зачем он меня не любит? Лучше бы я его не любил, я бы ему этого не показывал, а не любил бы себе, да и только».
Эти статьи он слегка просмотрел, но читать их подробно не стал. Разделение труда, считал начальник. Нужно каждому делать свое дело, и тот, у которого дело — политика, тот должен делать его и в нем ежедневно разбираться.
«Дело — лучший отдых», — прочел начальник на третьей странице. Эту статью он прочитал до конца. И сказал себе: «Верно. Вот это про нас».
Потом он доел два биточка, компот и поехал по делам в Комитет.
Все-таки он был необыкновенный человек, начальник. Он все время находился в состоянии душевных движений, в какое мы входим обычно только тогда, когда выпиваем с друзьями.
Побывать в Комитете было ему интересно. Говорили, что там все работают гораздо проворней. Там и порядок продуман такой, чтобы работали быстро и четко.
Указание было заводу выгодно, поэтому письмо задержалось присылкой. Начальник нашел его, с нужными визами, но на нем еще не было одной, главной подписи, а без подписи указание не имело хорошего смысла, даже наоборот: потому что заместитель начальника этого указания не поддержал и мог очень просто переуказать ему навстречу.
Письмо начальнику не выдали на руки, но срочно выслали с курьерами через улицу, где помещалась нужная подпись. На подпись подносит письмо референт, и пока начальник перешел через улицу, получил снова пропуск, поднимался на лифте, референт взял письмо, тут же быстро прочел и отправил обратно — для дополнительных реферативных разъяснений.
Уж вот как быстро он работал, он не мог у себя задержать документ (он тогда оказался бы бюрократ своего дела), а над документом надо было подумать.
На этом и день был сегодня закончен. Начальник уехал обратно в свой номер.
У него был номер на одного, с ванной и уборной и с телефоном.
Уж как он ходил по нему, он заперся и никуда не выглядывал полный вечер. Он пел, звонил куда придется по телефону, три раза принял ванну, валялся на кровати. Он посидел возле каждого окна, посмотрел. Голый походил по квартире, нагляделся на себя, на такого, в зеркало. Посидел за столом. Что-то там почитал.
Он объелся одиночеством с непривычки.
9. НЕРАЗВРАЩЕНЕЦ
Наутро он снова пошел к референту.
И опять повторилось такое же, как вчера. Так быстро работал этот самый референт, что опять успел сделать какое-то замечание и услать письмо назад до прихода начальника.
Начальник стоял перед ним со своими бумагами и уже не любил его, этого референта.
«И как мне не страшно его не любить? Он же чувствует, поди, как и я у себя, про Жору Крёкшина, — а мне не страшно», — удивился начальник.
Рассеянно глядя, как начальник подравнивает бумаги, референт вдруг приподнялся, принял их от него, достал, изогнувшись, из кармана две скрепки и скрепил ему письма по листам меж собой.
Так невыносимо ему было видеть нескрепленные, простоволосые документы.
— Ну, а что же теперь? — не удержался и спросил его начальник, хотя было ясно, что надо делать теперь: а опять подождать.
Референт поглядел на начальника умными глазами и задумчиво, грустно смолчал перед ним.
«У одних от неправды обида, у других сразу злость, у меня начинается интерес, а что же у него? — думал начальник о референте. — Нет, не знаю, у него не видать. Вот еще посмотрю: нет, опять ничего».
А может быть, у референта от неправды отросла небольшая привычка, как мозоль между пальцев от державки пера.
Начальник побежал и разыскал знакомого, который работал в этом же здании. Тот как-то взял документ на себя и отдал его референту безо всякой расписки.
И тогда референт обрадовался, стал веселее и просил прийти окончательно завтра: у него будет время сегодня подумать.
«Вот как просто! Ему не давали подумать из-за порядка, уж очень он быстро приучен работать, — понял начальник, возвращаясь к себе. — Дело все в том, как тебя направляют!»
В номере было тихо, шумная жизнь обтекала его с двух сторон, по двум улицам.
Как это можно, это совершенно невыносимо: в комнате стоит телефон и никогда не звонит. Хоть бы кто по ошибке набрал этот номер. Разве так не может быть? Вполне может быть. Но не набирает.
Меховая шапка начальника лежит на шкафу, притаившись, как кот.
Стоит начальнику тихо пожить и не выйти на улицу день или два, а где-нибудь что-нибудь может случиться, в чем он мог очень просто бы быть соучастником.
Он вскочил разом на ноги, бросился в маленькую комнатку, задвигался там и вдруг излил из себя громадное количество воды.
Потом он оделся и вышел на улицу.
По тихой улице гуляли старухи с собаками, и аккуратные, как люди, собаки садились, если нужно, над сточными люками.
На углу, против парикмахерской «Мать и дитя», то и дело свистел милиционер возле перехода. Свисток у него был плохой, почти без государственного раската, и многие не оборачивались, будто он свистел не от милиции, а лично от себя.
— Не ленитесь пройти до перехода! Лень... не украшает... Нашу молодежь не украшает ее лень! — кричал он в свой рупор.
Он всех направлял, разных сложных людей, направлял грубовато, но верно.
«Вот и я, видно так, — вдруг подумал начальник, — хоть я понимаю про сложность людей, все же я при своем понимании верю, что можно этих сложных людей направлять по куда более грубой системе, которая многого из сложности их не учтет — и это не только не будет обидным, но даже окажется верным в итоге, даже позволит человечеству развивать свою жизнь — и даже, может, развивать в лучшую сторону».
Начальник немного стыдился, что позволил так себе думать, так не полагается думать, он знал; так, наверно, не прогрессивно.
«Но что же мне делать в конце-то концов, если оказывается, что я так считаю?» — думал он. Начальник чувствовал, что в среде человечества уже появлялись его предшественники: начальники, которые думали так же.
Он остановился, глядя на женщину с маленькой девочкой, медленно входившую на тротуар с перехода.
Она улыбалась, и при этой слабой, медленно разворачивающейся улыбке — будто сквозь неловкость — у нее к губе приставал крошечный пузырик слюны.
Столько в ней было живой красоты — в ней и в дочке, и начальнику неожиданно захотелось сказать ей какое-то слово, которого ему не полагалось говорить, как прохожему.
Но женщина вдруг покраснела от стыда за него и ушла.
«Как он мог пожелать ее, женщину, идущую к дому с красивым, любимым ею ребенком, вовсю выражающую собой семейность? Ну хотя б час назад!» — думалось ей. Ей никак не понять его нестоличного желания входить в отношение со встреченным человеком.
Как легко человеку получать часто то, что он хочет! Скажем, одинокому надо выйти на улицу и подойти к другому такому же одинокому (а таких сразу видно, и они, в общем, есть). Но нет, большинство не сделает этого шага — и не только из робости. Видно, это не задача нормальному человеку — получать, что он хочет. Да, видимо, не задача.
Начальник прошел еще несколько улиц. На пути ему встретились разные люди, дома и учреждения.
Ему встретилось бюро жалоб Министерства торговли. Там на полках стояли аккуратно переплетенные жалобы со всех концов необъятного государства.Начальнику встретилась постоянная, хорошо оформленная витрина под названием: «Они позорят наш двор», рассчитанная, чтобы никогда не пустовать.
Над этим надо бы подумать, но начальник заспешил назад в гостиницу и думать не стал. Когда он хотел избежать, чтобы думать, он заторапливался, и все проходило.
Возле его номера был столик дежурной. Там собрались и о чем-то спорили горничные с этажей.
«Ведь можно исходить из неверных представлений о людях, — подумал начальник почему-то опять, — а выводы о том, как им надо поступать в обстоятельствах, в конце концов будут верными. Как же это так?»
Даже сплетницы, которых начальник никак не любил, часто оказываются правы; конечно, лишь в схеме, но — в схеме-то все-таки часто правы?
«Чтожемнеделать — когда я так думаю?» — все чаще среди этих мыслей проносилось у начальника в голове, проносилось и налаживало нужный покой.
День кончался, пора было спать.
Он ложился один, но всегда здесь стелил как бы на двоих, разложив рядом две большие подушки, на которых ночью он поочередно полежит.
В голове было трудно представить жену, а руки очень помнили ее, и это удивляло.
Вот начальник заснул, и макушка его холодеет в одиноком, гостиничном сне на всю ночь.
10. НАЗАД К ПРОДУКЦИИ
С утра референт колебался часок, а потом решился и сходил к замначальства; замначальства, конечно же, подпись отдал.
Начальник с жаром поблагодарил референта, чтобы тот почувствовал его благодарность.
— Не ждал... честно не ждал, что так просто! — сказал начальник.
— Пустяки, — отвечал референт, слегка довольный своей добротой и вниманием вниз. — Привет от нас Питеру!
На том и расстались.
«Мало ли когда еще придется обращаться», — думал начальник не вполне простодушно, то и дело щупая в кармане бланк письма. Вряд ли он когда-нибудь еще сюда приедет, не его это дело — посещать Комитет, но ему хотелось улестить счастливый сегодняшний случай, только он стеснялся приоткрыть себе это и объяснил благодарность по-другому, практичней.
Он заторопился, как уже не торопился здесь три дня, и помчался на вокзал, желая сразу же уехать, на дневном курьерском поезде — обратно на завод.
На дневной скорый поезд билеты уже все купили.
— Ну и пусть! Пускай им будет хуже, я тогда не поеду, дожидайтесь меня! — подумал начальник о каком-то верховном начальстве, которое не устроило такого порядка, чтобы он смог уехать, когда стало нужно. Ведь кого-то, конечно, должно беспокоить, чтобы все совершалось разумно и с конечною пользой — так представлял себе смутно начальник, так как верил, что все развивается к лучшему.
— Погодите, — сказала начальнику кассирша в окне. Она на время закрыла кассу и куда-то ушла. Продолжение очереди было им недовольно.
Походив где-то там, в глубине помещений, она ему вынесла все же билет и так была рада — хотя и не рассказала, в чем дело — будто с трудом и отвагой нашла его там.
Одинокий лишний рубль, что оставил начальник, должен был бы сгореть от стыда перед этим усилием.
«Хорошо ли, если работник делает с наслаждением дело, к которому он приставлен?» — думал начальник, уже сидя в поезде.
«Да, это очень хорошо, — наконец он додумал эту мысль, словно он прорвался, — но только в том случае, если дело его безусловно полезно, — в каждой стадии очень полезно и не может вдруг перейти в свою полную противоположность в результатах».
От нехватки дела, от малой загрузки он слишком много размышлял там, в Москве, размышлял не про то, о чем привык обычно думать: про будничную жизнь, про толкучку на улице, про людей, про домашнее их, бытовое житье.
«Нахожусь в остановке по поводу сегодняшней жизни», — так понимал это время начальник и очень был рад, что оно прекратилось.
И опять разворачивалась перед ним небогатая красота, проносясь на ответной скорости мимо вагонов: стожки, подрубленные сбоку под корень, со светлым сеном в выеденных местах; железный перекрещенный мост, а за ним — запасные, огромные части к нему, сложенные возле речки на случай; старик несет за плечом три плетеных ярко-желтых корзины — куда несет? для чего? непонятно; едет старый грузовик с грязным кузовом — тихая техника негородского прогресса.
Два ржавых провода телеграфной линии всюду шли рядом, среди остальных, темно-серого цвета, и эта рыжая нитка была всем заметна на фоне присыпанных снегом полей. Она хорошо перечеркивала их картину, отвечая мыслям начальника об этой бедной, заоконной, полевой красоте, прославленной школьным учебником и платным поэтом, но еще не охваченной хорошим всеобщим порядком.
«Чтобы наблюдать красоту кругом, в природе, и получать от нее удовольствие, а не ахи, нужно иметь спокойствие и достаточное одиночество от слишком многих, окружающих нас ежедневно людей. Может, так бы и надо, но я не хочу, — признавался начальник.
— Я человек оживленный, быстрый, а для современных, быстрых людей нужна красота моментальная, красота, переработанная другими людьми, которые специально посажены на это дело, — такая, как кадры в кино, или дом из стекла, этот поезд, в котором я еду, метро, или женское, пронзительное по своей специальной прелести, каждый год изменяемое по стилю лицо».
Топятся печки, идет кверху дым, от каждой деревенской трубы свой дымок; кто-то вышел зачем-то к железной дороге, — стоит в кусту и смотрит на поезд; проезжаются мимо деревни, поровну освещенные с неба.
«Ну что они там делают? Просто живут? — думалось начальнику в его высокомерной радости. — А я везу письмо, с трудом, умно и хитроумно добытое, от этого письма всем у нас в цехе польза: и рабочим, и Крёкшину (пусть его тоже), Михельсону, с его тяжелой анкетой, — ну и мне; Мария Ивановна, возможно, получит квартиру, будет душ, справедливость, сократятся простои, станет больше продукции, а от этого...»
Что от этого будет, начальник не мог и представить.
— Продукция! — повторил он опять, и это слово начинало пухнуть, заполняло все области, отведенные им своему удовольствию, хоть сам он, в своей ежедневной жизни, никогда не сталкивался с той продукцией, какую выпускал.
«Они нам сеют и делают рожь, хорошо, но мы им сделаем нечто другое, например, продукцию...»
Еще ему вспомнилась баня и цех, парикмахерская «Мать и дитя», милиционер с плохим свистком, но с рупором для направления, быстрый референт, увлеченный, со скрепочкой.
Тут начальник загляделся в окно, на пути.
Как моментально сливаются, сходятся воедино четыре, три, два самостоятельных пути со шпалами, рельсами, фонарями, — в один-единственный путь, без возможности выбора, уже невидимый под своим колесом.
«Но, наверно, нельзя жить в такой дикой скорости?» — вдруг подумал справедливо начальник, прежним своим мыслям подумал навстречу, подумал, испробуя и такую дорогу.
Если жить всегда на такой большой скорости — в суете и делах, эта скорость создаст тебе домик среди прочей жизни. Надо медленнее жить, и тогда растворятся, рассеются стены у дома, который нам сделала скорость и спешка, жить станет хуже, мучительней, но это так надо, потому что нельзя защищаться от хаоса для себя.
Вот до чего доходил теперь в мыслях начальник, вот до каких пониманий добирался он после своей остановки в Москве.
— Да, так, наверное, нужно, — но я так не думаю! — тут же сказал он себе с полной искренней силой.
«Чтожемнеделатькогдаятакдумаю», — снова возникло у него изнутри, выросло как объяснение, как искупление, как оправдание всего, что он делал — искренней жизнью у него в голове.
«Чтожемнеде... или мне тогда нужно не жить? Ятакдумаю! — ведь должен же я жить по собственным мыслям?»
«Человек должен жить по совести. Все передовые люди всегда боролись за то, чтобы человек жил по совести — или же нет? Человек должен жить по свободной совести. Все, кого мы так ценим сейчас из истории, всегда боролись за это, за свободную совесть, потому что и любые догматики всегда стремились заставить других жить по совести — по очень узкой, ограниченной совести».
Совесть должна быть свободной — вплоть до полного своего отсутствия.
— А совесть так думать тебе позволяет?
Начальник прислушался: совесть ему позволяла.
— Но если мои мысли пойдут вразрез? — боялся начальник еще в институте.
— Вот и хорошо! — говорило неискренне ему руководство. — Пусть они идут вразрез с общепринятым.
Он поискал, но не нашел ни единственной мысли вразрез.
Невозможность ясно в себе разобраться очень впервые его напугала, и даже появлялось отчаяние по этому .поводу.
«Но ведь бываю я грязный, если долго без бани, — а ничего же, я себе полюбовно прощаю, так как временно, и так же прощают мне те, кто меня любит, — а всем остальным ни за что не простят».
«Правда, могут вдруг разлюбить, и тогда уж припомнят».
— Как бы случайно не разлюбили, пока я тут еду! — испугался начальник, встал, снова сел, и опять заторопился вперед, на работу, в свой цех, на завод и домой, где уже без него привыкали жить люди, которые могли вдруг его разлюбить.
Как всегда, если он заторапливался, он не умел вместе с этим и думать — и больше ясными мыслями всю дорогу не думал.
Перед городом он пошел в туалет.
Из дырки умывальника начальнику в лицо задувал толчками подколесный ветер.
Он вымыл руки, лицо, вымыл зубы, выполоскал маленькие крошки изо рта от обеда. На всякий случай он сделался чище.
11. ВСЁ МОЁ
— А я уже на голову старше! Мне стол уже по грудь! — крикнула Маша, когда он вошел, — так, будто он уезжал на полгода, и обняла его руку, большую для нее, как целый человек.
— Ну приехал? Здравствуй, — ласково сказала жена, подходя, чтобы он ее обнял за шею.
— Есть хочу, тебя не вижу! — закричал начальник весело, увидав, что его еще тут любят. Он бросился на кухню, но вспомнив, что жить надо медленнее, вернулся и тихо стал ждать, пока согреется ужин.
Женщина! подруга имперского завтрака жизни! В ней есть всегда неизвестное, сверх наших пониманий, а уйти не посмеет.
12. МАКЕТ ЧЕЛОВЕКА
Утром начальник понес на работу письмо.
У входа в свой цех он заметил одно небольшое новшество, которое сам заказал в прошлом месяце. В вестибюле стоял манекен — чучело женщины в белом халате, одетое так, как бы всем полагалось входить в этот цех. Чучело являло пример производству, всем инженерам и служащим и рабочим их цеха.
Начальник кругом обошел манекен. Он вспомнил, как заказывал его по частям (голову, например, делал мастер в модельном), как приучал Михельсона следить за заказом — все же Михельсону нельзя целиком доверять производство, он человек отвлеченный, нерусский, да и никто еще не воспитался настолько, чтобы почувствовать важность того, как одеты все в цехе, как повязаны белые косынки работниц, как застегнут халат и какой он длины.
Он видел, что некому их воспитать, если он не попробует этого сделать.
— Наконец-то! — воскликнул начальник, любуясь. Он вступил на монтаж, вынул письмо. Начальник шел, наслаждаясь красивостью работы и настроением людей. К нему уже подбегали.
«Все же я счастливый человек, — думал он, — не подымался высоко, не падал глубоко».