АЛЕКСАНДР РАЗУМИХИН
ТРОЕ ИЗ СУМЫ
Собьют с ног меня –
поднимется в России другой человек.
Юрий Селезнёв
Не мною первым замечено, что литературные репутации и их изменения в историческом времени – дело тонкое. И всё же попытаюсь коснуться этой щекотливой темы.
Скажу сразу: у меня нет намерения создать многофигурное историческое полотно критического цеха от Александра Макарова, которого не каждый и вспомнит, до Марии Ремизовой, о которой не всякий и слышал. Мне хочется всего лишь вспомнить и немного поразмышлять о судьбе своих ровесников, тех, в чьих паспортах в графе «год рождения» значились или значатся преимущественно 40-е годы.
В литературной табели о рангах конца 70-х – начала 80-х годов круг имён, о котором пойдёт речь, официально был прописан просто и без затей – молодые критики.
Сегодня, когда я пишу эти строки, многих из них уже нет среди нас. Да и большинство живущих, надо признать, по разным причинам перестали заниматься делом, которому служили и в котором когда-то успели проявить себя.
Допускаю, что нынешними читателями и почитателями О.Робски, С.Минаева, Д.Донцовой, Э.Лимонова, Ю.Полякова и А.Проханова эти заметки наверняка будут восприняты как некое ретро, как ностальгия о том мире, куда нет возврата. И тем не менее не могу не задать два жгучих вопроса. Почему столько моих талантливых ровесников рано ушли из жизни? Почему не сложилась критическая судьба у многих незаурядных людей моего поколения?
Юрий Селезнёв: «Вредный цех»
С кого или с чего начать? Среди очень разных – по месту профессионального рождения, по социальному происхожде-нию, по образованию и воспитанию, по симпатиям и антипатиям как человеческим, так и литературным, по уму, таланту и характеру, по близости к той или иной литературной партии или группировке и самое главное, по целям, какие каждый ставил перед собой на писательском пути, – молодых критиков той поры я прежде всего выделил бы Юру Селезнё-ва.
Хочу быть правильно понятым. Да, по дате рождения Селезнёв вроде бы не вписывается в заявленные мной времен-ные рамки – он 1939 года. Но, надо быть справедливым, отделить его от критической поросли сороковых просто невоз-можно. Это, во-первых.
А теперь, во-вторых, почему «Юра», а не «Юрий» или «Юрий Иванович», что за фамильярность? Вспоминаю те дни. При встречах в его кабинете в издательстве «Молодая гвардия» или в журнале «Наш современник», в коридорах ЦДЛ, и кулуарах всевозможных писательских собраний, пленумов, съездов, и даже у него дома мы неизменно называли друг друга по имени-отчеству. Но во всех разговорах с другими критиками, где всплывало его имя (а оно возникало почти всегда как по мановению волшебной палочки в том кругу, в котором я тогда вращался), все иначе как Юрой Селезнёва не звали. Это было как в семье, где никто никогда не называет друг друга полным именем. Кроме того, для молодых он был как бы тоже молодым и значит «Юра». А старшие, предпочитая поглядывать с высоты своего возраста, находили его бе-зусловно молодым, а потому тоже «Юра».
Сейчас не могу даже вспомнить, как мы познакомились. Вот с кем меня знакомил Селезнёв – помню. А кто и где нас познакомил – нет. Такое впечатление, что были знакомы всегда. Не исключаю, что впервые мог услышать его имя от Коли Машовца или Лёни Асанова. А могло быть всё куда проще. Будучи редактором (заведующим отделом литературоведения и критики) журнала «Литература в школе», я мог обратить внимание на его очередную пуб-ликацию и сам вышел на него как на потенциального автора – обычное для меня дело.
Наши отношения сложились как-то сами собой. Мы встречались, разговаривали, сотрудничали, обсуждали, кажется, всё, кроме личной жизни. Разумеется, это не были отношения совершенно на равных. И дело вовсе не в семи годах раз-ницы. Просто я хорошо сознавал, что Селезнёв лучше меня информирован во многих вопросах, имеет большие связи в писательских кругах и не только в них. Но не это главное! Рано или поздно в любом общении с человеком всегда наступа-ет момент, когда ты задаёшь себе простой вопрос: с кем ты имеешь дело? Продолжать поддерживать дипломатические отношения, потому что это нужно, небесполезно, выгодно; ну, куда без этого деться, в конце концов, не кон-фликтовать же? Или принять человека как своего, открыться перед ним, пойти навстречу без всяких раздумий о полез-ности.
В случае с Юрой всё было куда ясней ясного. Идеальных людей не бывает. Селезнёв мог (и часто) не сдержать слова и не написать к назначенному сроку обещанную тебе статью (при его очевидной для меня занятости немудрено). Но он никогда не юлил, не выкручивался, не врал, а как мог, старался войти в твоё положение редактора, которого поджимают сроки выхода номера журнала, и помочь привлечением ещё одного, другого, третьего автора. Это был профессионализм высшего класса.
Как обычно ведут себя авторы, просрочившие сдачу запланированного материала? «Я не успел, но это твои пробле-мы» – самая распространённая реакция. Или: «Ну, ещё немножко, я вот-вот закончу, ты мне верь, я тебя не подведу» – в моём редакторском опыте есть случай, когда автор завершал книжку в восемь авторских листов, уже написав шесть из них, более трёх лет и каждый раз: «Я, конечно, мерзавец, но к следующему четвергу рукопись будет у тебя! Я так тебе благодарен, что ты ждёшь!» Кто-то бравирует: «А я вот такой! Все знают, что я необязателен! Но я – это я! Подождёшь, ничего с тобой не случится! Если что, я всегда это куда-нибудь пристрою!» Другие ищут у тебя же сочувствия, бьют на жалость: «Понимаешь, обстоятельства!» И затем следует перечисление кучи причин (никогда не бывает одной, их обяза-тельно масса), по которым материал не был написан вовремя.
Селезнёв всегда винил себя, тут же входил в твоё положение и вместе с тобой начинал искать выход. Если понимал, что сам не в состоянии успеть, находил замену: другим материалом или другим автором. Именно в таких или похожих случаях происходили мои последующие знакомства с Жорой Анджапаридзе, Славой Горбачёвым, Владимиром Енишерловым, Витей Калугиным, Витей Кречетовым, Юрой Лощи-цем, Серёжей Лыкошиным, Володей Липилиным, Петром Паламарчуком, Иго-рем Штокманом, Володей Левченко, Сергеем Семановым и Любовью Левко, Ниной Подзоровой, Севой Сахаровым, Борисом Тарасовым, Сергеем Небольси-ным.
Считается, что большое видится на расстоянии. Так вот, Юра безусловно здесь исключение! Потому что только вбли-зи можно было понять образ его жизни, увидеть, как он работал, как – сегодня можно смело сказать – творил.
Для большинства Юрий Селезнёв – это несколько его книг, прежде всего о Достоевском в сериях «Библиотека «Люби-телям российской словесности» и «Жизнь замечательных людей», острые, с чётко направленным ударом полемические статьи, и организаторская работа по выстраиванию позиции книг редакции «ЖЗЛ».
Немногие знают, сколько Юрой написано помимо изданного. Нет, не в стол. Не для массового читателя. А для читате-лей особенных. Должность заведующего редакцией издательства «Молодая гвардия» – номенклатура ЦК ВЛКСМ. Сколько многостраничных докладных, обширных согласований, глубоких объяснительных, обстоятельных сопроводи-тельных, развёрнутых тематических планов с комментариями и мотивировками написано им за эти годы – целое собра-ние сочинений! Сколько отчётов «на ковре» и вынужденной силовой борьбы «под ковром»! Сколько на это уходило сил!
Он вынужден был играть во все эти игры советского времени. А потом радовался как ребёнок, когда удавалось сохра-нить свою линию. «Сегодня утвердили позицию в темплане на… – назывался кто-то из ряда русской классики, – приня-то, что автором книги о нём будет… – произносилось какое-нибудь звучное имя вроде Е.Носова, В.Распу-тина, В.Лихоносова». Я глядел на него с недоумением:
– Да он же никогда не напишет этой книги! Зачем это ему надо?
– Конечно! Зато позиция в темплане забита, и рукопись… – он показывал заявку автора из «чужого» лагеря, – редак-ция принять не может. А за неё уже хлопочут. Так что не зря велась предварительная работа, вся эта писанина с продви-жением и оформлением заявки-муляжа. На войне – как на войне. Мы найдём другого автора!
Или в другой раз. Прихожу, как договаривались, днём к нему на работу. Юры нет. Жду – Юры нет. Спрашиваю у ребят в редакции – отвечают, что Юра не звонил, значит, должен быть, где-то задерживается. (Напомню, что события проис-ходят в пору, когда мобильников и в помине не было.) Время у меня есть, надобность во встрече тоже – жду. Наконец во второй половине дня он появляется. Первое, что видится, – его покрасневшие, отёкшие глазницы и больше обычного воспалённые глаза.
Вообще должен сказать, селезнёвские глаза – тема особая. Серёжа Лыкошин и Юра Лощиц уже писали о том, какие это были удивительные глаза: ясные, сияющие страстью, чуть прикрытые, с устремлённым вдаль прозрачно-голубым взглядом. И это правда. Но меня поражало другое. Его глаза почти всегда были воспалёнными от многочасового письма прежде всего по ночам. И ещё. Мне постоянно казалось при взгляде на Селезнёва, что я вижу глаза самого Достоевского, причём, в период уже после казни. Было в его глубоком, провидческом взгляде что-то такое, от чего по тебе пробегал хо-лодок. Словно Юра заглянул в какую-то жуткую бездну, и теперь его глаза вопрошают, что же делать с увиденным.
Спрашиваю:
– Что-то случилось?
В ответ нескрываемая радость:
– Завтра в «Комсомолке» появится моя статья к 120-летнему юбилею Чехова.
Я, честное слово, не очень понимаю Юрину радость. Ну, ещё одна газетная публикация.
– И что, ради этого небось опять всю ночь сидели?
– Конечно, даже не прилёг, ещё и утро прихватил!
– Какая же необходимость была? Что, нельзя было написать чуть раньше, спокойнее, хотя бы вечерами, и сдать не в самый последний момент?
Вроде не сердится, но радостных искорок в глазах становится меньше.
– Времени, как всегда, поверьте, не было – два последних дня сочинял очередную объяснительную по составу следу-ющего «Прометея». Директору издательства из ЦК комсомола пришла «телега». Вот я и отписывался. А автору кляузы, смею думать, статью о Чехове писать не надо было. Но я всё равно успел. И главное, материал отдадут дежурному ре-дактору в самый последний момент, когда никто никуда его передать для ознакомления уже не сможет, – искорки в гла-зах вновь вспыхивают. – Пришлось, конечно, в конце абзац вписать, прямо там, в редакции, про сестру Ленина, которая вспоминает разговор с Володей о «Палате № 6». Да ещё добавить обязательные слова про «гражданина великой Совет-ской Родины» – без этого разве можно представить Чехова?! Но читатель не дурак, он тоже всё понимает! Зато, что хо-тел, сказал! Не стыдно будет.
Это не любопытный эпизод – в таком ритме он жил все отпущенные ему судьбой годы! Нынче в ходу слово «трудого-лик», раньше с долей усмешки произносили «трудяга». Селезнёв не был таким. Он был редчайшего качества тружени-ком, который никогда не «пахал» – ещё одно модное словечко, – а просто жил. Но жизнь его была столь насыщенной и напряжённой, что уму непостижимо. Причём жил он не самоутверждением, а самоотдачей. И это было не природное ка-чество (что поделаешь, в генах заложено!), а его философия жизни. Селезнёв, человек исключительно добрый и чест-ный, был убеждён, во-первых, что иначе жить не стоит, во-вторых, что слово и дело неотделимы. Такие вот два жизнен-ных принципа. И не от случая к случаю, а постоянно – каждый день, каждый час, каждую минуту.
Говоря сегодняшним языком, он был звездой, правда, никогда не звездившим, а светившим другим. Он радовался чужому успеху, в нём не было зависти, ему никогда не хотелось «утопить» коллегу только за то, что из-под его пера вышла удачная книга, статья, абзац, фраза, слово… Редкое, замечу, в нашем писательском цеху качество!
Желание, стремление и умение так жить – это особый талант. И как любой талант, нравящийся далеко не всем. Уже много позже мне попались в Интернете строки о Юре, автором которых оказался Сева Сахаров. Тот самый, кого мне в своё время рекомендовал Юра как одного из перспективных молодых критиков. После чего тот даже написал по моей просьбе статью в «Литературу в школе». Но речь не об этом. Вернусь к ранее сказанному, что хотеть и уметь тру-диться по-настоящему желают отнюдь не все. Человек, о котором мы оба (Сахаров и я) говорим, вроде бы один и тот же, а вот видится он нами по-разному.
Я считаю, что Юра делом хотел доказать то, что дерзнул утверждать.
Сахаров пишет: «Юра всё знал и понимал лучше меня, был старше и многоопытнее, очень закрыт, недоверчив, опас-лив, всегда больше выспрашивал и слушал, нежели говорил сам – сказывалась школа, полученная в наших спецвойсках на Кубе. Никогда не видел его пьяным. Я по-студенчески простодушно веселился три аспирантских года… ему надо было выбиться в люди номенклатуры и остаться в Москве...»
Сахаров простодушно веселился, по его же собственному признанию, а Юра безудержно трудился. Вам ничего это не напоминает? Прямо-таки живая иллюстрация к басне Крылова. Стрекоза, помнится, тоже никак не могла взять в толк, что это Муравей не рань свет начинает и в ночь-заполночь заканчивает. «Простодушным» такие и впрямь кажутся очень закрытыми, недоверчивыми, опасливыми. До чего же мудр был Иван Андреевич! Не берут его годы.
Любое сравнение хромает, но если сравнивать, то я бы сказал: Юра не был владельцем автомобиля, простаивающего в гараже, он был автогонщиком – человеком опасной профессии! – который не пропускал ни одной гонки.
Юра часто делился со мной тем, во что обычного знакомого-приятеля никогда не посвящают. Однако это вовсе не оз-начает, что Юра был болтуном или способным врать как очевидец. И здесь самое время затронуть очень болезненную тему, о которой кто только уже не писал. Я имею в виду ситуацию его снятия с должности первого зама главного редак-тора С. Викулова и изгнания из «Нашего современника».
На сегодняшний день существует немало версий происшедшего: с сокращёнными, комментированными и полной сте-нограммами заседания секретариата правления Союза писателей РСФСР от 07.12.81. (обсуждение № 11 за 1981 год журнала «Наш современник»). Я не собираюсь говорить, что я не верю даже полной стенограмме, потому как не я один знаю, что всевозможные стенограммы, когда это было нужно, правились, усекались в стенах Союза. Я лишь хочу сказать, что, во-первых, принятие решения сопровождалось множеством нестенографируемых бесед и разговоров как в Союзе писателей, так и на Старой площади; во-вторых, мне довелось слышать комментарий событий от самого Селезнёва.
Впервые о складывающейся ситуации, при которой не исключено, что в обозримое время он станет главным редакто-ром «Нашего современника», Селезнёв сказал мне уже вскоре после перехода в журнал весной 1981 года. Я зашёл к нему в редакцию, мы немного поболтали в его маленьком кабинете, а потом вышли продолжить разговор «не для чужих ушей», прохаживаясь по арбатским переулкам. Да, возраст Викулова. Да, отголоски для того скандала с публикацией ро-мана Пикуля «У последней черты». Да, напряжённые отношения Викулова со многими известными писателями. Журнал должен объединять, а главный многих отталкивает. Да, конечно же, на его сторону, полагал Юра, встанут ведущие члены редколлегии В. Белов и В. Распутин. Да, есть некая поддержка в большом ЦК. Но главное, во-прос уже обговорён с Юрием Бондаревым, который очень заинтересован, чтобы место главного занял более энергичный и авторитетный человек, пришедший от него и, значит, ему этим вроде как бы обязанный. Журнал всё же писательский, и позиция Бондарева здесь много значит. Тут Юра, как мне кажется, немного мерил былыми комсомоль-скими мерками, но сказать, что он был в корне не прав, нельзя.
Несколько позже Юра рассказал о своём предложении Викулову попробовать «вести» номера журнала поочерёдно. Мол, и вам, Сергей Васильевич, будет легче, и сможете увидеть, на что я способен, – журнал от этого только выиграет. Так что история с 11-м номером, который вёл Селезнёв, когда Викулов был в отпуске, могла иметь в другой ситуации продолжение.
Появление Селезнёва в качестве первого зама С. Викулова самой редакцией было воспринято, мягко говоря, неодно-значно. Нарушались сложившиеся устои. О том, что это были за устои, можно судить по нескольким примерам на тему: кто работал в редакции. Серьёзная и правильная, ничуть не ангажированная и не идеологизированная Татьяна Иванова, разве что излишне восторженная, когда доводилось писать комплиментарные статьи о поэте Сергее Ви-кулове. Володя Коробов, земляк главного редактора, – к тому времени автор книги «Сергей Викулов. Литера-турный портрет» и в скором будущем автор книги о Юрии Бондареве. Совсем молодой Саша Казинцев – как я помню, очень боящийся, что у него с Селезнёвым ничего не получится, а вот с Викуловым очень даже. Получилось – по-сле ухода Селезнёва он стал одним из замов главного редактора. Надо продолжать?
Викулов, слабенький как поэт, был к тому же человек не очень-то образованный и разносторонний. С ним сотрудникам было проще, удобнее. Приход Юры вносил осложнения в привычную редакторскую жизнь. Начальником становился мо-лодой амбициозный писатель, получивший широкую известность своей книгой «Достоевский», человек, которого отли-чали серьёзное образование и широта взглядов, прекрасно ориентировавшийся в различных течениях современной об-щественной мысли, лично знакомый с большинством ведущих писателей и потому способный (а главное желающий!) вы-вести журнал «Наш современник» на качественно новый уровень.
Реакция на круги по воде не заставила себя долго ждать – первым был заменён заведующий отделом критики. На-сколько я помню, должны были последовать и другие кадровые подвижки. По сути редакторский корпус разделился на два лагеря: не желающих перемен и не особо возражающих против них. Вот только единомышленников не было. Не ока-залось рядом такого человека, как Юра Лощиц, с которым Селезнёв работал и дружил в редакции «ЖЗЛ».
Я, наверное, единственный раз употреблю слово «дружил» в своём рассказе о Селезнёве. Единственный, потому что не знаю иных действительно друзей Юры. И не могу вспомнить среди писателей, кого доводилось знать, другого при-мера столь же крепкой, настоящей мужской дружбы между двумя творческими личностями.
Были у Селезнёва коллеги: критики, литературоведы, писатели, – с одними отношения складывались лучше, с други-ми хуже, третьи откровенно ненавидели Селезнёва. Были соратники, многие, как это часто случается, до первого поворо-та или первой напасти. А друг был единственный – Юра Лощиц. Такими во всяком случае мне виделись их отношения.
Своя система отношений у Селезнёва была с Вадимом Кожиновым, своя – с Валерием Ганиче-вым, своя – с Сергеем Семановым, своя – с Анатолием Ланщиковым, своя – с Серёжей Лыкошиным. Я называю здесь тех, с кем у него были, как мне кажется, довольно тесные отношения. Но называть их друзьями я бы не стал. Почему?
Вадим Кожинов был первым, с кем в Москве сошёлся Юра. От самого Кожинова знаю, что по приезде в столицу из Краснодара Юра какое-то время даже работал у Вадима Валерьяновича помощником (если не вру, то он и жил тогда на даче Кожинова). У них было много общего, Селезнёв часто советовался с Кожиновым, но как назвать их отношения: учи-тель – ученик, соратники, единомышленники? – затрудняюсь сказать, но друзьями – не стал бы. И есть на то причина.
И дело вовсе не в том, что от Юры я знаю, как критическая статья уважаемого мной Вадима Валерьяновича «И назовёт меня всяк сущий в ней язык (Заметки о своеобразии русской литературы)» появилась на страницах 11-го номера «Наше-го современника». Селезнёва не всё в этом материале устраивало, и он, честно говоря, собирался её попридержать, но Кожинов настаивал. Я бы даже здесь употребил слово «категорически» настаивал, применяя, на мой взгляд, не самый «чистоплотный» приём, когда говорил Селезнёву: «Ты же не хочешь, чтобы мы поссорились! Викулова нет. Ты ведёшь этот номер, тебе и решать – так решай!» Юра не посмел отказать Кожинову. Нет и мысли предполагать, что, провоцируя Юру таким образом на публикацию своей статьи, Кожинов думал, что для всего пять месяцев пребывающего в журнале Селезнёва всё обернётся так, как это случилось. Но обернулось! И опять вопрос: почему?
Дело в том, что у каждого, с кем у Юры были особые отношения, вновь очерчу этот круг: Бондарев, Кожинов, Ганичев, Семанов, Ланщиков, Лыкошин, – были свои, нет, не амбиции, были свои виды на роль Селезнёва в движении, какое в нынешние дни спокойно называется «русской партией». Кто-то из них хотел занять лидирующее место с перспективой на будущее вождя, кто-то – идеолога современного русского национализма, поэтому пропускать вперёд соперников не спе-шил, наоборот, при любом удобном случае притормаживал. Исключение разве что Лыкошин – по очевидной молодости, да Ланщиков, который по характеру не рвался в вожди (к тому же, насколько я знаю, он был всё же ближе к Петру Проскурину, нежели к Бондареву).
У Семанова, однако, именно тогда были серьёзные проблемы по линии КГБ: он в это время находился практически под следствием. Ганичеву приходилось тоже совершать вынужденный вояж из «Молодой гвардии» в «Комсомольскую правду», а оттуда в «Роман-газету». Наверху оставались Бондарев и Кожинов – один чем не вождь, другой соответствен-но идеолог. Селезнёв мог составить конкуренцию обоим, но прежде всего первому. С Кожиновым он бы просто не стал конкурировать – эпизод с публикацией «И назовёт меня всяк сущий в ней язык (Заметки о своеобразии русской литера-туры)» тому яркое подтверждение.
А вот для беспокойства Бондарева, полагаю, основания были. В одной из публикаций Вячеслав Огрызко как-то обронил: «Меня, например, смущает уже то обстоятельство, что Викулов ни слова не говорит о том, кто же конкрет-но навязал ему Селезнёва в первые заместители. Неужели это есть страшная тайна?» Нет тайны – Юрий Бондарев. Так во всяком случае мне говорил Селезнёв. И тот же Бондарев первым сдал его. Больше того, от Селезнёва знаю, что нака-нуне заседания секретариата у него была встреча с Бондаревым, на которой он получил заверения, что всё обойдётся.
Одно лишь странным видится мне и в воспоминаниях С.Викулова, и в вопросе В.Огрызко – слово «навязал». Что зна-чит «навязал»? Тогда это выглядело иначе – рекомендовал и убедил. Каким образом и почему Викулов принял рекомен-дацию? – другой разговор. Мне кажется, в воспоминаниях самого бывшего главного редактора «Нашего современника» легко прочитывается ответ на вопрос. Это когда Викулов объявляет, будто он после публикации романа Пикуля находил-ся на грани увольнения, и если что и спасло его, так это твёрдая позиция Юрия Бондарева и Феликса Кузнецо-ва, грудью вставших на защиту журнала перед коварными аппаратчиками из ЦК КПСС.
Насколько от обоих реально зависело тогда «спасение» Викулова – не суть дела. Даже если мало что зависело, при по-ложительном решении сверху сказать, что ты как мог «упирался» и голову был готов положить «за други своя», и только это помогло, среди аппаратчиков явление самое обычное, даже повседневное. Так что Викулов и впрямь мог слышать от Бондарева (такое никогда не скрывается, а наоборот, афишируется), что тот имел непосредственное отношение к его спасению после публикации Пикуля. Поэтому пойти навстречу убедительной просьбе спасителя, что называется, сам бог велел.
Уровень (не критический градус, а именно уровень) разговора на секретариате был, говоря языком нынешней моло-дёжи, «ниже плинтуса». Нет необходимости воспроизводить слова, например, Викулова, я лишь процитирую одну реп-лику Бондарева, чтобы была ясна «научность» подхода советского писателя-классика: «В интересной во многом статье Ланщикова мне показалось чрезмерным противопоставление Достоевского Чернышевскому, потому что два великих че-ловека – Достоевский и Чернышевский – наши союзники, два великих человека, которых мы не должны разъединять во имя величия нашей литературы». Вот так: «Не должны… во имя величия нашей литературы»! А как оно было на самом деле – никого не должно волновать. Большевистский принцип целесообразности велит не разъединять!
После секретариата, повторю, Юра воспринял поведение Бондарева как предательство. Так ли это? Мне представля-ется, предательство – это когда тебя не спасают, отмалчиваются, разводят руками. А тогда Юрий Васильевич руками не разводил, он ими топил Селезнёва. Чуть позже Вадим Кожинов при встрече рассказал мне, а затем и в печати воспро-извёл реплику из заключительного слова Бондарева на заседании секретариата в адрес Викулова: «Сергей Васильевич, вы должны подумать о какой-то перегруппировке сил... чтобы вам было сподручно и удобно командовать...» Как по-писа-тельски свежо и мягко прозвучало – обычно тогда говорили куда проще и доходчивей: «следует укрепить кадры» или «решить кадровый вопрос» – общепринятые формулировки.
Но это лирика. Существеннее другое, почему тогда так поступил Бондарев? И каким образом информация о том, что Юрий Селезнёв – «засланный казачок», т. е. конкурент Сергею Викулову, уже тогда, по возвращении главного редактора из отпуска, была доведена до сведения Викулова сотрудниками редакции? Если исходить из принципа «ищи, кому это выгодно», то сегодня я больше чем уверен: информация эта через «доверенных» людей была вброшена в редакцию са-мим Бондаревым. Именно в расчёте на то, что она дойдёт до ушей Викулова. Из чего я делаю такой вывод?
Мог ли секретариат ограничиться «разносом»? Вполне. Напомню: в это же время упорство парткома Московской пи-сательской организации, так и не исключившего Семанова из партии, несмотря на давление ЦК (т. е. того же А. Беляева, закулисного участника событий и с Селезнёвым, по мнению многих), спасло его от ареста (тогда ведь член партии не мог быть осуждён до исключения из её рядов). В случае с Юрой секретариат тоже мог занять аналогичную позицию. Словеса, звучавшие на заседании, могли быть какими угодно «страшными» и «рычащими» – оно и понятно, стенограм-ма, конечно же, самое позднее на следующий день проследовала с курьером на Старую площадь. Но достаточно было в конце Бондареву произнести слова, что, «принимая во внимание осознание Селезнёвым своей вины, непродолжитель-ность пребывания на посту первого зама, молодость и несомненный талант», Юрий Иванович должен в дальнейшем не допускать подобных ошибок, – всё обошлось бы. Вместо: «Вы, Сергей Васильевич, приглядывайте за Селезнёвым по-лучше – молод ещё, горяч, заносит куда не следует» Бондарев, как мы знаем, произнёс иные слова.
В искусстве по сию пору действует старое правило: «Честность есть лучшая политика!». Если отбросить дипломатиче-ский политес, то без каких-то ссылок на Юру я должен отказать Юрию Васильевичу именно в честности. Зачем он так по-ступил? У меня на сегодняшний день только один ответ. Уж больно лихо Юра начал в первых замах. А что будет, если сделать, как думалось раньше, главным редактором? Советская система знала только один критерий при назначении – должен быть не просто лояльным, но прежде всего управляемым: никакой самодеятельности! (И не важно, в какой сфере назначение происходило, хоть в банно-прачечном тресте.)
А писатель Бондарев, сделав литературную «карьеру», уже тогда, как мог, начинал выстраивать свою политическую «карьеру». В политику редко входят, в неё врываются, не смущаясь наступать на чужие головы. Политикой ещё реже за-нимаются, в неё играют. И игры эти отнюдь не детские, не зря почти что общепринято, что политика – грязное дело. Но смею заверить, более грязных дел, чем совершают писатели, играющие в политику, я не знаю. Прошедшие 20 лет под-тверждают моё суждение.
А Бондарев? Что Бондарев, он вовсе не предавал Селезнёва, он убирал конкурента, соперника, он просто делал свой следующий шаг вверх по политической лестнице, ведущей вниз. Так что напрасно сегодня Володя Бондаренко, пробуя поймать в кадр литературное мгновение, заявляет, будто «ныне, скажем, Юрий Бондарев кроме себя никого и знать не хочет». Он и раньше по большому счёту кроме себя никого знать не хотел.
Что же касается Селезнёва, то он вовсе не стремился «подставить» С. Викулова. Он лишь хотел сделать «Наш совре-менник» иным, более смелым и делал это, как он это умел, быстро. Взял и сгруппировал в одном номере сразу и повесть В. Крупина «Сороковой день», и статью В. Кожинова, и статью А. Ланщикова (по сути главу из его готовящейся книги о Чернышевском в «Современнике»), и рецензию уже опального С. Семанова. Чересчур быстро, рассудили «това-рищи». «Подставлять» С. Викулова – зачем? Ведь место главного редактора и без того было обещано. Забыл, что обе-щать не значит жениться.
И ещё одно предположение. В содержании номера, в самом выборе повести Крупина Бондарев мог разглядеть, что как редактор Селезнёв готов отдать предпочтение более молодым прозаикам, т. е. слегка подвинуть в сторону примель-кавшиеся имена занудного Н. Шундика, тяжеловесного М. Алексеева и самого Ю.Бондарева, Героя Социалистического Труда, лауреата Ленинской и Государственных премий, чьи «Последние залпы» в литературе как-то незаметно превратились в «Игру». А этого Юрию Васильевичу допустить, как понимаете, никак было нельзя.
А теперь совсем коротко на тему, для меня по сию пору очень туманную.
…Мы сидим у Селезнёва дома на кухне. За окном ночная темень. Жена Марина на подносе в последний раз приносит кофе с какими-то печенюшками. Юра курит. Я терплю. Мы ведём разговор о только что состоявшейся его по-ездке в Ленинград. Вернее, говорит он, а я слушаю. Лишь иногда вклиниваясь вопросами. Юра рассказывает, как на об-ратном пути в Москву на него было совершено покушение. Кем? КГБ. Но там же, в КГБ, нашлись другие люди, которые помогли и спасли, они спрятали его в другом купе поезда, всю ночь охраняли и благополучно доставили до дома. Ничего другого не нахожу, как спросить: «И что теперь, страшно?» Юра провёл рукой по своим тёмно-русым с ранней сединой волосам, и я услышал в ответ: «Не хочется так уходить из жизни. Ещё, собственно, ничего не успел сделать…»
Об отношениях Юры с «органами» мы вряд ли когда узнаем. Но они в ту пору были, мне кажется, у каждого входящего в литературу. Я даже не имею в виду прямое сотрудничество или стукачество. И речь не о постоянной телефонной про-слушке. И не о письмах за рубеж и из-за рубежа, которые шли больше месяца, откровенно вскрывались, и часть коррес-понденции куда-то исчезала. И не о собираемой информации: с кем из иностранцев когда, где и сколько раз ты встре-чался.
Помню, я какое-то время работал в Саратовском отделении Союза писателей. И как в любой области у нас был свой куратор из обкома партии и свой куратор из областного управления КГБ. Он приходил, задавал вопросы. Его интересо-вали даже члены литературного объединения при писательской организации, объединения, в котором добрая половина были графоманы. Но – кто ходит? О чём пишет? А есть ли кто из фантастов? А то собираются в Ленинском районе лю-бители фантастики. И среди них много евреев. Сегодня обсуждают и пишут фантастику, а завтра возьмут и напишут за-явление о выезде в Израиль. По молодости, по глупости я пошутил:
– Боитесь, что если уедут, у вас не будет работы?
– Вы о себе думайте, а не обо мне.
Позже я переехал в Москву. Жил, работал, писал, печатался. Встречаю как-то на улице знакомого, иногда в печати по-являлись его рецензии и обзоры. В разговоре мелькает, что он то ли работает, то ли подрабатывает консультантом-обо-зревателем в Комитете. Ну что ж, тоже работа. Когда прощались, слышу тёплый, радушный голос:
– Пиши, пиши – мы за тобой наблюдаем.
…Те кухонные посиделки у Юры были незадолго до его последней поездки в Германию, откуда он не приехал, а его до-ставили. Говорят – сердце. Может быть. Случается же стечение обстоятельств. Как это у Блока: «Нас всех подстерегает случай». Вот и на сей раз подстерёг.
Иногда я подхожу дома к книжным полкам и беру в руки (просто так) ЖЗЛовского «Достоевского», открываю титульный лист и перечитываю: «Коллеге по вредному (т. е. критическому) цеху Александру Разумихину с благодарностью, дружес-ки и сердечно. Юрий Селезнёв. 10.XII.81.» Сознание воспринимает только одно слово «по вредному цеху».
Как скажет позже Валерий Ганичев, Селезнёв был способен объединить. Окидывая взглядом сегодняшние писатель-ские ряды, я бы сказал иначе: Юра, человек-магнит, если бы жил, оказался единственным способным объединить. Если бы…
А потому не даёт покоя мысль: может, это и есть истинная причина его гибели?
Николай Машовец: «Должен знать всё!»
Справедливости ради надо заметить, что вхождение в литературную критику, определившую весь мой дальнейший профессиональный путь, у меня началось не с Селезнёва и не в Москве, а несколько раньше – в Саратове. И связано оно, с одной стороны, с кафедрой советской литературы филфака Саратовского университета, где я учился, с другой – с именем земляка, молодого критика Коли Машовца.
Саратов, хочу обратить внимание, одномоментно дал тогда литературе – уникальный случай! – сразу четырёх крити-ков: Колю Машовца, Серёжу Боровикова, Володю Васильева и автора этих строк. Трое из нас учи-лись вместе. Мы с Серёжей на одном курсе и даже в одной группе, а Коля курсом младше.
Что касается меня, то в филологии мне в годы учёбы больше всего привлекательной казалась теория литературы, а в ней проблема жанров. Поэтому, получив рекомендацию в аспирантуру, я, так сложилось, уехал по назначению на север Урала учительствовать в школе. Хотя первую попытку стать автором журнальной публикации я предпринял ещё на чет-вёртом курсе. Увы, она оказалась неудачной. Саратовская «Волга» отвергла мою статью о «Жизни Клима Самгина». Хотя шёл юбилейный горьковский год. И заведующий кафедрой, рекомендовавший мой материал в журнал, был членом ред-коллегии журнала.
Получив отказ, я сделал правильные, как мне кажется, выводы: даже победа на Всесоюзной студенческой научной кон-ференции не Николай Машовецгарантирует появление на страницах «толстого» журнала. Наука и литература – два разных мира. И в них разговаривают на разных языках. Литературная критика не инструкция по применению того или иного художественного произведения – писать здесь надо не только умно, но и интересно, захватывать читателя не одним содержанием, но и формой, в том числе языковой.
Сегодня можно улыбаться моим «открытиям», но тогда, следуя им, я написал дипломную работу, по форме напоминав-шую роман Дефо про Робинзона Крузо. А тема диплома была самая что ни на есть «приключенческая» – «Проблема жан-ровой типологии эпопеи в современном литературоведении».
Правда, несколько раньше окончания университета был эпизод, поколебавший мои литературоведческие симпатии. На кафедру пришло, каким образом не знаю, приглашение на пленум Союза писателей. Это было вскоре после появле-ния в печати романа В.Кочетова «Чего же ты хочешь?». Кафедра отправила в Москву двух преподавателей (один из них был членом Союза) и… меня. Полемика, разразившаяся на том пленуме, открыла до того неведомый мне мир литературной борьбы. И он мне понравился! Оказалось, литература – это живое дело, а не только академическое литературоведение.
Впрочем, пройдёт ещё несколько лет, прежде чем я обращусь к литературной критике. И произойдёт это совершенно неожиданно для меня самого. Знаю, ещё Паскаль заметил, что «самая важная вещь в жизни – выбор ремесла, и выбор этот зависит от случая». Но не до такой же степени!
К тому времени, отработав по распределению, я вернулся в Саратов и работал инспектором школ облоно. Одновре-менно печатался в саратовских газетах и регулярно в московской «Советской России». И в какой-то из дней принял приглашение ребят из молодёжной газеты перейти к ним в отдел культуры. Но все тогдашние газетные выступления собст-венно к литературе прямого отношения не имели. Обычная журналистика.
И вот однажды получаю задание сделать репортаж с какого-то праздника. Но в воскресенье, когда он должен был со-стояться, разразился страшный ливень. Праздник отменили, и я оказался неожиданно свободным. От нечего делать стал читать купленную днём ранее книжку молодого тогда писателя Юрия Дружникова «Спрашивайте, мальчи-ки». Тема книжки, о воспитании детей, мне близкая. Книжка небольшая, проглотил её быстро и… сел писать на неё ре-цензию. Почему? Не знаю. Не собирался. И в мыслях не было. Вообще, если уж на то пошло, никогда раньше рецензий я не писал. У меня есть только одно объяснение. Тот психологический настрой писать, что был во мне, видимо, в подсозна-нии сохранился. И автоматически усадил меня за машинку. Подсознание распорядилось: была команда писать – садись и пиши. Не вышло с репортажем о празднике, всё равно пиши что-нибудь, пиши… рецензию.
Уложился в отведённую вторую половину дня. Закончил и сижу думаю: зачем написал? и что теперь с написанным делать? Тем более, что получившийся текст слишком велик для молодёжной газеты. К тому же автор книги не местный, не саратовский, да и книга вышла в столичном издательстве. Отклики на такого рода книги обычно не появляются в региональной прессе.
На следующий день обескураженный приношу отпечатанные страницы в свою редакцию. Там и выносится приговор: «Посылай в Москву». Легко сказать. Это ведь Москва. И куда? Перебираются названия журналов, и выбор падает на «Семью и школу». Тут же мои страницы вкладываются в редакционный конверт и отправляются.
Через месяц получаю короткое письмо из Москвы: «Ваша рецензия будет напечатана в десятом, октябрьском, номере». Это 1974 год. Потом присылают авторский экземпляр журнала. Читаю, даже правки, кажется, нет. Первая моя московская критическая публикация. И я начинаю думать: меняет это что-нибудь для меня или нет? Чтоб вот так, сразу, напечатали в Москве, в известном журнале! Целый разворот, то есть две журнальные страницы. Недоразумение! Я что – литературный критик? Абсурд! О том ли мне думать? Я «прикрепился» к кафедре. Впереди сдача кандидатских экзаменов. На столе вступление и первая глава диссертации.
Решаю раз и навсегда всякие вольные мысли отмести. Как? Иду в книжный магазин. Покупаю первую попавшуюся, почему-то детскую, книжку современного автора. Ею оказывается книжка Я.Длуголенского «Приключение в дачном поезде». И пишу на неё рецензию. Логика проста. Пошлю рецензию опять в Москву, её не напечатают, и всё встанет на свои места. Так и делаю. Опять в редакции выбираем, куда отправить. Собственно, выбирают за меня, я лишь киваю головой. Мне рекомендуют «Литературное обозрение» – новый, только что родившийся журнал. Через месяца полтора приходит ответ из Москвы: «Мы планируем Ваш материал в восьмой номер». Я сначала в шоке, а потом… начинаю обдумывать: какая будет моя следующая рецензия? Решаю писать о первой, только что появившейся книге рассказов молодого писателя-земляка Ивана Шульпина.
Вот так – был школьным учителем, инспектором школ, журналистом, позже книгоиздателем. И как-то эти четыре сферы: педагогическая, журналистская, издательская и писательская, – всё время по жизни будут у меня и дальше пересекаться, переплетаться.
Я был автором уже семи рецензий в журналах «Семья и школа», «Литературное обозрение», «Детская литература», «В мире книг» и газете «Книжное обозрение», когда в Саратовскую областную писательскую организацию, куда к тому времени меня пригласили работать литературным консультантом, пришла из Москвы очередная разнарядка на участие в семинаре молодых критиков России. Заканчивался 1977 год. В ту пору я уже осмелел настолько, что сочинил в Приволжское книжное издательство заявку на книгу о трёх саратовских детских писателях и начал (даже написал десяток-другой страниц) книгу об известном московском писателе Альберте Лиханове. Для поездки требовалось прислать публикации. Я выслал все семь рецензий и начальные страницы про Лиханова. Приглашение последовало. В присланной бумаге в 31 год меня впервые официально поименовали молодым критиком.
Про существование таких семинаров я впервые услышал от Коли Машовца. Дело в том, что несколько раньше на подобные семинары, сначала в Дубулты, потом в Малеевку, он и Серёжа Боровиков уже ездили. Я после университета покидал Саратов, вернулся, служил на ниве народного образования, потом в газете, а они оба всё это время работали в журнале «Волга». Активно писали, печатались – всё закономерно.
С Колей мы дружны ещё с университета. Оба были в бюро комсомола факультета. Свело нас общефакультетское комсомольское собрание. Праздновался юбилей ВЛКСМ, собрание было парадное, торжественное. Но получилось так, что Коля начал не за здравие, а за упокой – взялся критиковать организацию и проведение летних студенческих стройотрядов, а потом и я в продолжение поддержал его тоже не в бравурных тонах уже на какую-то другую тему. Декан собрание тут же закрыла, а назавтра мы увидели свои фамилии на доске приказов с извещением о снятии с нас стипендий «за срыв юбилейного комсомольского собрания». Вот оно-то и листок с приказом нас и объединили. Говорю об этом с единственной целью – обозначить хоть одним штрихом наши характеры, с какими мы входили в литературную критику.
Собственно, с азами профессии критика, как более опытный литератор, меня знакомил именно он. От Коли я впервые услышал о том, что журнал журналу рознь. Что то, что может увидеть свет в одном журнале, никогда не будет опубликова-но в другом. Что о том или ином произведении этого писателя непременно положительно откликнутся именно такие-то критики и обязательно отрицательно такие-то. Он рассказывал – вводил в курс, а я на собственном опыте убеждался в справедливости его слов.
Как раз тогда вышла повесть В.Тендрякова «Ночь после выпуска». Я, взяв её за основу вместе с ещё двумя повестями других авторов на «школьную тему», написал свою первую статью и отправил в лучший, как слышал от Ма-шовца, журнал – в «Наш современник». И довольно быстро получил ответ из отдела критики – статья интересная, напи-сано хорошо, но публикация материала о повести Тендрякова в планы журнала не входит. В полном недоумении прихожу к Машовцу домой и задаю сверхнаивный вопрос: «Как ты думаешь, если интересно и хорошо, почему не печатают?» Ко-ля, не читая, спрашивает, о ком идёт речь в моей статье. И только я произношу: «Ночь после выпуска», тут же отвечает:
– Так Тендряков предлагал эту повесть сначала именно в «Наш современник», там её «завернули», Тендряков обиделся и отдал её в «Новый мир», где она и вышла. Как же они теперь могут говорить про повесть что-то доброе, если сами не стали её печатать.
– А как я здесь, в Саратове, могу знать, какой автор в какой журнал что принёс, и где ему и почему отказали? – инте-ресуюсь я.
В ответ слышу:
– Критик должен знать всё! Если не знаешь, значит, ты не критик!
Я действительно критик никакой. Поэтому свою статью отправляю в другой журнал – в «Юность». Ответ приходит большой, на полстраницы, где меня некто с неразборчивой подписью «размазывает по тарелке» за то, что я взялся не за своё дело. Лучше бы сидел там, в своём Саратове, и не высовывался. Пока я чешу затылок: какую же я написал статью, хорошую или плохую? из «Юности» приходит ещё одно письмо. На сей раз пишет заведующий отделом критики и изви-няется: был в отпуске, в это время практикантка по собственной инициативе написала хамский ответ, её никто об этом не просил и на это не уполномочил. Только вернувшись, он обнаружил копию ответа и возмутился. Статья ему понравилась, но за это время «поезд ушёл», откликаться на повесть уже поздно, хотя в дальнейшем журнал хотел бы видеть меня на своих страницах.
На следующий год, уже после семинара в Малеевке, я предложу эту статью «О чём спорят в учительской» издательст-ву «Современник», и она выйдет в сборнике статей молодых критиков «Сверстники-1979».
Но о семинаре чуть позже, а пока всё же о Коле Машовце. Совсем недавно его не стало. Болезнь в какие-то несколько месяцев спалила его. И как бывает в таких случаях, когда твой ровесник уходит из жизни, ты невольно, перебирая ми-нувшие дни, начинаешь вспоминать о нём и как о человеке, и как о литераторе.
В момент написания этой главки я перелистал одну из двух его книг – «Осмысление». И был поражён количеством совпадений, присутствовавших в наших писательских судьбах. Оказалось, мы оба в разные годы писали о Николае Островском, оба обращались к проблемным произведениям в детской литературе, оба размышляли на темы се-мьи и воспитания семьянина…
Перебирая в памяти ушедшие годы, я безусловно обязан сказать, что Коле по сей день благодарен.
И за «науку» в момент моего вхождения в критику.
И за помощь, когда, переехав в Москву (Машовец к тому времени уже жил и работал не первый год в столице), я ока-зался на распутье – куда приткнуться? Именно Коля тогда помог мне устроиться в «Литературу в школе», что решило мою проблему и во многом, как оказалось, определило дальнейший путь.
И за то, что, будучи главным редактором издательства «Молодая гвардия», никогда не чванился и не чинился своим положением, когда я без приглашения, по-свойски, заявлялся к нему.
И за то, что, затеяв издавать многотомную «Библиотеку молодой семьи», он сам вспомнил обо мне, пригласил, вызвал заведующего редакцией Святослава Рыбаса и сказал тому: «Сборник рассказов о любви составлять будет Разумихин. И напишет предисловие – тоже он. Помнишь в «Нашем современнике» статью «О делах семейных»? Это он. Готовь договор, я подпишу».
И за то, что, опубликовав в журнале «Трезвость и культура» (где, уйдя от нового директора «Молодой гвардии», на ко-роткое время он обосновался главным редактором) жёсткую и правдивую повесть Альберта Смирнова «За всё заплачено», попросил откликнуться о ней.
Публикация повести ударила по Коле – растерянная партийная власть и без того не знала, что делать с потоком, хлы-нувшим со страниц журналов. Был «перестроечный» 1986 год – только-только Адонин Мила. Натюрморт с портретомотполыхал «Пожар» В.Распутина, страна в январе читала «Печальный детектив» В.Астафьева, в апреле – Ф.Абрамова, в мае – «Карьер» В.Быкова, в июне – А.Платонова, в августе – «Всё впереди» В.Белова, в сентябре – «Плаху» Ч.Айтматова, в октябре – К.Воробьёва, в ноябре – «Новое назначение» А.Бека, в декабре – В.Набокова. А тут ещё какой-то неизвестный А.Смирнов. Сущее наказание с этими непрофессионалами. Пар-тия всё ещё не дремлет и ясно видит: что диалектика видения мира «нарушена», что акценты «смещены», что характеры «ущербные», что приведённые факты в большинстве «не соответствуют».
Я тогда, Коля об этом знал, писал для издательства «Знание» ежегодный критический обзор прозы. И он попросил (впервые за долгие годы наших отношений) поддержать публикацию повести А.Смирнова. Я это сделал. Прежде всего потому, что она пришлась удивительно к месту в ряду тех произведений, которых я касался в своих «Заметках критика». Ещё в рукописи будущая книжка была положена на стол директора издательства, в недавнем прошлом председателя КГБ. В результате несколько принципиальных для меня фраз были безжалостно убраны, а после слов (речь шла о «Пе-чальном детективе»): «Уровень «концентрации зла в народе», свидетельствует писатель, достиг критического состояния» – уже на 13-й странице книжки появилась сноска: «Здесь и во многих других местах работы автор высказывает своё мнение, которое далеко не всегда разделяется редакцией. – Прим. ред.». Не припомню, чтобы в этой серии ещё когда-либо применялась такая форма редакционного присутствия.
Мы с Машовцом были дружны, но всё же не были друзьями. После «Трезвости и культуры» он окончательно ушёл в са-мостоятельный бизнес. Его издательский дом «Русская семья» выпускал журналы, газеты, преимущественно семейной и детской тематики. Он несколько раз поднимался в финансовом положении вверх, столько же раз скатывался вниз и сно-ва начинал фактически «с нуля». Он был по-хорошему упрям – думаю я, и «не в меру» авантюрен – считает жена Таня, ко-торая, конечно же, знает его лучше.
В один из благополучных дней он обратился ко мне с просьбой (второй и по сути последней за годы нашего приятель-ства) помочь ему создать новый журнал. Он ему уже даже название придумал – «Про любовь и не только». И отыскал «пе-ревод» какого-то мексиканского телесериала для печати в новом издании «с продолжением». Я согласился, но с услови-ем, что концепцию журнала разработаю сам. Коля выразил недоумение:
– Что значит, сам?
– Так, – объясняю, – я разработаю концепцию и предложу тебе. Если ты её примешь, при этом, естественно, возмож-ны встречные от тебя предложения, и я с ними буду согласен, то я готов стать главным редактором.
Коля хмыкнул.
– Журнал, между прочим, мой! – сказал он.
– Безусловно! Ты его финансируешь, ты получаешь доход, мы обговариваем его направленность, а я как наёмный ра-ботник журнал делаю – кажется, всё ясно! Стратегические вопросы за тобой, тактические за мной.
– Ну ладно, начинай. Посмотрим, что из этого получится.
Через несколько дней я положил перед ним концепцию. На согласование ушло, к его удивлению, совсем немного вре-мени. А через месяц я положил ему на стол содержание первого и второго номеров почти со всеми готовыми материа-лами. За минувший месяц мы с ним ещё нашли, не без споров, художника и подготовили оформление. А дальше нача-лось то, чего я боялся больше всего. Коля стал читать и вчитываться как обычный редактор в предложенные материалы. Дни шли… Он читал… Времени для ознакомления он мог выкроить не много, ведь были ещё другие существующие из-дания, и их Коля тоже читал.
В конце-концов я не вытерпел. Говорю ему:
– Давай построим наши рабочие отношения таким образом. Я выпускаю журнал, ты по выходе с ним знакомишься и, если есть замечания, мне их высказываешь, а я их учитываю в дальнейшей работе. Журнал должен выходить каждый месяц, а ты ещё и половины одного номера не прочёл. При твоей загруженности желание во всём участвовать лично по меньшей мере странно.
– Журнал, между прочим, мой! – вновь повторил он.
– Верно, только журнала пока нет, именно потому, что у тебя на него нет времени. Бегать к тебе, согласовывая каждую запятую, – так журнал никогда не выйдет. Я опять предлагаю перестроить наши сугубо производственные отношения. Или ищи другого главного.
Первый номер вышел с моей фамилией в выходных данных, но без меня. Просуществовал он года два, на большее Ко-лю не хватило.
Он действительно был упрям. Была в нём, как я тогда ему говорил, «комсомольская упёртость».
Но не безнадёжен. Через несколько лет я обратил внимание, как он начинал очередное издание и все тактические во-просы отдавал «на откуп» главному редактору.
– Осознал? – стараясь не язвить, спросил я.
Коля махнул рукой.
– А мне жалко тот журнал, – заметил я.
Больше к теме несостоявшегося сотрудничества мы не возвращались.
Впрочем, к тому времени Машовец давно уже покинул критику. Собственно, ещё будучи главным редактором изда-тельства «Молодая гвардия», он перестал активно ею заниматься. Почему? Я никогда не задавал ему такого вопроса. Могу лишь высказать своё мнение. Во-первых, жутко много времени отнимала работа в издательстве. Во-вторых, и это была, вероятно, основная причина, настоящая критика – всегда если не драка, то боксёрский поединок. Бьёшь ты, но и тебе достаётся не меньше. А тут должность, номенклатура, положение. Целят вроде бы в тебя, а «подставляешь» изда-тельство. Сам ли это понял Коля, или помогли, объяснили? Факт остаётся фактом – Машовец-критик замолчал.
Однако совсем бросать писать ему не хотелось. И он попробовал обратиться к прозе. В 1987 году у него вышла ма-ленькая книжечка «Снежный ком счастья», названная по одноимённому рассказу из сборника, лучшему, на мой взгляд, из включённых туда. Он и по сей день нравится мне. А тогда… Нет, спустя несколько лет я составлял для издательства «Рус-ский язык» сборник рассказов о любви и включил в него «Снежный ком счастья». Но и тут Коле не повезло. Уже в разга-ре была перестройка – государственные издательства от большого ума их руководителей одно за другим прекращали существование. Рухнул и «Русский язык». Редактор издания в последние дни передал мне (на память!) сверку несостояв-шейся книги с рассказом Коли. Я с ней зашёл к нему на работу, показал, рассказал.
– Не судьба! – сухо сказал он.
Машовец был не единственным из нашего поколения, напрочь порвавшим с литературной критикой. Чуть позже я кос-нусь и других имён. А сейчас хочу сказать, что в молодости нередко доводилось слышать, что, мол, в критику идёт тот, кто сам ничего написать не может, вот и берётся учить, критиковать других. Случалось видеть и такое, но, должен заме-тить, очень многие из нас, прекратив выступать в качестве профессиональных критиков, позже вполне состоялись в про-зе. Назову хотя бы Лёню Асанова, Серёжу Плеханова, Володю Коробова, Женю Шкловского, Серёжу Лыкошина, Игоря Штокмана, Серёжу Боровикова…
Надо признать, молодые критики, о которых я пишу, были совсем даже не бесталанными людьми. Просто очень скоро новая коммерческая литература отбросит их за ненадобностью в сторону, и они окажутся не у дел. Такой поворот собы-тий выдержат не все.
Был ли Машовец критиком с искрой божьей? Наверное, нет. Я никогда бы не стал его даже сравнивать с тем же Селезнёвым. Но вот слышу совсем недавно с телевизионного экрана вещает весь из себя преуспевающий Эдуард Успенский. И вдруг со злостью, так контрастирующей с его довольным видом, вспоминает он давнюю критическую статью «Кто усыновит Чебурашку?». При этом писатель, чьи книги лежат на всех без исключения прилавках, перевирает фамилию автора статьи. Но главное, он до сих пор не может забыть, как его, такого великого детского писателя, посмел когда-то обидеть критик. Надо ли говорить, что тем критиком был именно Машовец?!
Перечитывая сегодня Колины критические работы, видишь, как часто он был прав. Например, когда писал: «Одино-кие, безродные, как бы они сами ни старались скрыть свою беду за весельем и беззаботностью, всегда вызывали со-чувствие и жалость. Чебурашку, как и некоторых других героев современной детской литературы, жалко ещё и потому, что при рождении своём они были обделены сердечным теплом и подлинной любовью автора. Впрочем, народная муд-рость гласит: родителей не выбирают…»
Коммерческий проект «Чебурашка», начатый Э.Успенским детской книжкой, продолженный сначала мультипликацией, потом мягкими и не очень мягкими игрушками, ушастый Чебурашка, ставший логотипом на тарелках и других товарах, оспоренный в бесконечных судах с художником за авторское право, наконец, закреплённый в олимпийском символе, не принёсшем нашей стране ожидаемого большого успеха (кто-то из спортсменов на всю страну грустно пошутил: «Наверное, Чебурашка несчастье принёс»), полагаю, писатель тем не менее может счесть удачным коммерческим проектом. Ведь тираж историй про Чебурашку, злую старуху Шапокляк, крысу Лариску и крокодила Гену сегодня наверняка не меньше времени звучания каких-нибудь «форматных» шлягеров вроде «Муси-пуси» или «Джага-Джага» Кати Лель. Но можно ли всё это назвать явлением, связанным с прибавлением ума-разума в детях и формированием у них духовно-нравственного, гражданского начала в наш непростой рыночный век? Или и впрямь, всё на продажу? Вопрос скорее все-го риторический, ибо Э.Успенский никогда не скрывал того, что для него есть литература: «Я надеюсь, право на интел-лектуальную собственность заработает. И тогда... Чебурашка, кот Матроскин, Печкин, Колобки, пластилиновая ворона, «Радионяня», «АБВГДейка», Жаб Жабыч, Вера и Анфиса и др. герои принесут мне соответствующие их популярности дивиденды».
А ведь вопрос Машовца «Кто усыновит Чебурашку?» задан был ещё в 1981 году, когда и помыслить про формат «Муси-пуси» было невозможно. И кому-то он показался «прямолинейным до анекдотичности».
…Сын генерала, прошедший школу ЦК ВЛКСМ, главный редактор комсомольского издательства Машовец-критик вечно должен был оглядываться на то, как его слово отзовётся. Не в умах и сердцах читателей, а в сознании хозяев ком-сомольско-партийных кабинетов, от которых он слишком многим зависел – положением, зарплатой, тремя дочками, ко-торых надо было растить, дать образование. Отсюда его внимание в литературной критике к тому, что сказать, и уже по-том, как сказать. Мастером-стилистом Коля никогда, увы, не был. Любому читателю его работ даже тогда было видно, как он был зажат.
В то же время Машовец умел находить верные направления, имена, темы, проблемы – в этом он был силён. Но начи-нал писать и как-то незаметно для себя скатывался в форму идеологического обзора для отдела пропаганды и агита-ции. И тогда на странице в пишущей машинке появлялись жуткие строки вроде таких: «Общественная проблематика – понятие ёмкое, сложное. На своём XXV съезде партия, подведя итоги достигнутому, открыла новые перспективы движе-ния по пути коммунистического строительства. На фоне грандиозных планов десятой пятилетки – пятилетки эффектив-ности и качества – заново оцениваешь роль и значение искусства в идейно-нравственном воспитании человека». И это где? В статье про В.Шукшина, В.Личутина, В.Белова, В.Распутина, В.Липатова. Даже для тех, советских, лет это был явный перебор!
На кухне со мной он говорил нормальным человеческим языком – потому что по-товарищески общался с приятелем. В очередной статье, идущей в печать, в нём вдруг просыпался бывший инструктор отдела культуры ЦК ВЛКСМ, которому из всех пластов русского языка знаком лишь один – канцелярский. Хотя, конечно, как взглянуть на проблему. В этом жан-ре существовали тогда в критике и признанные мастера среди маститых товарищей («Учились бы на старших глядя» ещё никто не отменял!). Достаточно вспомнить вальяжно-зубодробительные выступления официозных Ю.Суровце-ва, Ф.Кузнецова, В.Оскоцкого, П.Николаева, В.Озерова или В.Кулешо-ва, которые я отнёс бы, правда, не столько к литературной критике, сколько к разухабистому политическому разбою.
Доктора наук, члены всевозможных советов, коллегий, комиссий, они напоминали крепко сбитый партийно-литератур-ный клан принца Лимона и сеньоров Помидоров из сказки про Чипполино. Те же напыщенность и апломб, одинаковая политическая жвачка, схожий набор общих мест и цитат из Ленина и последнего по времени Генерального секретаря ЦК КПСС.
Слава богу, Машовец был не из их числа. Потому что когорта перечисленных мной разухабистых профессоров-лите-ратуроведов знала только одно дело: дискредитировать, уничтожать. А Коля, используя аналогичный жанр идеологичес-ких заметок, преимущественно стремился помочь, поддержать. А это, как говорят не только в Одессе, большая разница.
В выборе тем для своих публикаций я знаю у Коли только один, на мой взгляд, прокол: его очерк творчества Гри-гория Коновалова («Русло реки народной»). И обращение к иллюстративному роману Коновалова «Истоки» в пери-од возрождения идей сталинизма, с демонстрацией коноваловского портрета Сталина, с его духовностью и символич-ностью, таинственной приподнятостью над повседневностью, и попытка признать роман «Былинка в поле» образцом вы-сокого уровня поэтического мышления, разглядеть в нём «горячий, трепетный пафос познания» выглядели тогда, а сего-дня тем более, очень натужно и неубедительно. Говорю об этом только лишь потому, что для Машовца-критика работа о Коновалове явилась всё же исключением, а не правилом.
Он после того, как «завязал» с писательской и издательской работой, с головой ушёл в бизнес. Во времена всеобщего развала и брожения Машовец учредил благотворительный фонд «Русская семья», создал и несколько лет выпускал жур-нал для семейного чтения «Очаг» и детскую сказочную газету «Жили-были», позже при этом фонде появился уникальный музей «Дом сказок».
Но бежали дни, годы, на смену «семейным» и детским изданиям приходили печатные страницы, заполненные кросс-вордами, которые приносили деньги, но не давали душе желанной радости. И становилось заметно, как Коля всё больше остывал к издательскому бизнесу. Угас журнал «Очаг», он даже не захотел передать его дочке. Смолкла газета сказок «Жили-были». А потом конкуренты выдавили его из финансового сегмента кроссвордов. Оставался разве что фонд с за-мечательными тремя музеями сказок, к делам которых он, однако, обращался всё меньше и меньше. Подступила депрес-сия.
Последний телефонный звонок – он мне рассказывает о своей замечательной и оригинальной идее нового проекта – создать маленькую издательскую фирму, которая для богатых родственников людей, ушедших в мир иной, создавала бы художественно-иллюстрированную биографию умершего.
– Предстоит масса хлопот. Надо подыскать людей, умеющих красиво живописать, и чтобы были без каких-либо ком-плексов на сей счёт. Надо наладить связи с фирмами ритуальных услуг, чтобы вовремя узнавать, кто, где умер из состо-ятельных персон. Без этой информации бизнес не состоится. Надо знать всё.
Я слушал его немного ошарашенный. Приехали! Разве об этом мечтал человек, сказавший мне когда-то: «Критик дол-жен знать всё»?!
Но Машовец давно уже не был критиком. И давно уже не знал, не понимал, что происходит вокруг, что будет завтра с ним, его детьми, внуками, со страной, которую, он думал, что знал, а вышло, что не знал, и оказалось, не очень-то ей ну-жен. И главное, Коля не знал, почему в жизни вышло так, что он остался и без критики, и без прозы, и без возможности воплощать редакторские идеи, и без любимых забот об изданиях, адресованных семье и детям…
Сергей Боровиков: «Расстаётся… не с прошлым, а с жизнью»
Буквально в дни, когда ушёл из жизни Николай Машовец, я получил короткое, всего несколько строк, электронное письмо из Саратова от одного моего однокурсника: «Работаю дворником в ЖСК... Из на-ших саратовских вижусь иногда с Серёжей Боровиковым. В общем, жизнь прожита».
Слов, что жизнь прожита, мне от Коли слышать не доводилось. Но растерянность: как жить дальше и что делать, чтобы не ошущать себя ненужным, лишённым счастливой возможности творить, чем дальше, тем больше, было видно, давала о себе знать.
Случайное совпадение?
А Серёжа Боровиков, раз уж он был упомянут?
Он был первым из потомственных литераторов, с кем мне довелось знаться. Потом ещё будут Лёня Асанов, Вадим Дементьев, Саша Михайлов, Ира Винокурова, Серёжа Куняев. Но о них позже. А Серёжа ещё в 1971 году (я в это время учительствовал в шахтёрском городке на севере Урала) приглашён на проводимый Союзом писателей семинар молодых критиков в Дубулты. Едут вдвоём с Машовцом. Кроме них из участников семинара впоследствии заявили о себе как критики москвич Сергей Чупринин, волжанин Володя Васильев, уралец Коля Кузин.
Сразу отмечу: Боровиков в далёкие годы написания первых своих литературно-критических книг и тот же Боровиков, сменивший Сергей Боровиковпозже критику на прозу, – это два совершенно разных человека. Поэтому не надо удивляться, читая сегодня, например, такой пассаж в его адрес: «Строго говоря, из всего написанного Сер-геем Боровиковым к критике как таковой относится довольно незначительная часть. И далеко не самая выра-зительная».
Хотя, если в одну стопку положить публикации Боровикова-критика, а в другую Боровикова-прозаика, пер-вая будет значительно выше. Но ведь это ещё надо знать. А нынешняя молодая критика очень часто именно знанием предмета себя не отягощает. Знать? Зачем?
…Попробую напомнить. Тот, прошлый, Серёжа свой первый сборник статей «Сегодня и вчера» опубликовал совсем в другой стране (в СССР) в областном издательстве (во времена, когда всем и всеми в обозначенных границах области заправлял первый секретарь обкома, а не губернатор) в 1975 году. И в том же году молодой литератор стал членом КПСС. Потом появился второй его сборник, уже в Москве, с характерным названием «Перекрёсток традиций». Помню его книгу «Алексей Толстой» (кажется, было три издания), а несколько ра-нее громкую публикацию в «Нашем современнике» о молодом А. Н. Толстом, за которую критик получил пре-мию журнала. Чуть позже сборник статей Боровикова «Отзывчивость» удостоен премии ЦК ВЛКСМ имени Н. Островского за лучшее произведение о советской молодежи.
Тот, прошлый, Серёжа, работая в журнале «Волга», прошёл все ступеньки: корректор, литературный ре-дактор, заведующий отделом критики, заведующий отделом прозы, главный редактор. Он из поколения тех, кто был рождён, «чтоб сказку сделать былью». Поэтому избирался депутатом Саратовского облсовета, чле-ном горкома и райкома КПСС.
Другой, нынешний, Сергей Боровиков – известный саратовский писатель, потомственный литератор, кое-кто из молодых да ранних его даже возводит в ранг «интеллигента-шестидесятника». Но все считают своим долгом упомянуть, что он бывший главный редактор лучшего нестоличного «толстого» журнала «Волга», «свой человек» в мире советской литературной критики и вовсе не чужой для постсоветской прозы. Сего-дняшний Боровиков – это прежде всего автор «ненаписанного филологического» романа «Крюк» и книги ис-поведально-эссеистической прозы «В русском жанре. Из жизни читателя», академик АРСС, с 1995 года член Букеровского комитета в России.
Говоря об этом «вчера» и «сегодня», я нисколько не ёрничаю и не имею намерения Боровикова уколоть. Та-кое уж было время, и Серёжа играл по правилам окружающей жизни. Он, как и все мы, появившиеся на свет при Сталине, и «кузькину мать» Хрущёва захватил, и взрослел при большом писателе Брежневе, и перелис-тывал страницы книги временных лет при последующих больных дедушках, и в перестройке Горбачёва варил-ся, и Ельцина пережил…
В конце концов, он сам обнаружил в себе эту разницу, после чего написал: «Когда к концу 70-х годов я ут-вердился в печальном выводе, что не смогу быть писателем жизни, так как не имею таланта, а описывать жизнь без таланта может тот, кто, скажем, покорял Полюс или ловил тигров, а я лишь выпивал и читал книги, я решил сделаться писателем литературы, т. е. критиком.
Сделавшись критиком, я не то чтобы совсем перестал читать, но, по совету старшего коллеги, стал писать больше, чем читать. Был доволен и заметно поглупел… Спустя сколько-то лет, а именно в конце 80-х, я ут-вердился в печальном выводе, что критика из меня так и не вышло. С омерзением окинув взором прожитой мной путь, я почти перестал писать, но вновь, как в юные годы, сделался читателем. Был крайне всем недо-волен и незаметно поумнел».
Именно этими строками он предварил публикацию своего «ненаписанного филологического» романа «Крюк». Текст новым критикам понравится – как в своей «жизненной» части (саратовские пьянки-гулянки, отягощённые любовными приключениями), так и в части «филологической» (картинки из жизни литераторов-«патриотов»). Прозвучало даже сожаление: «Жаль, что остался «Крюк» не дописанным…»
Жалостливое суждение критика требует небольшого отступления. С грустью вынужден заметить: во време-на, когда мы Гриненко Алина. Птица счастьябыли молодыми критиками, среди нас не было таких безграмотных «прочтений». Мы могли изо-щрённо ругать там, где можно было и похвалить, могли хвалить там, где хвалить было не за что. Но восприни-мать столь примитивно: написал автор, что остался «Крюк» не дописанным, значит так оно и есть... Всё-таки неучей среди критиков тогда не было. И первое, что приходит на ум, – «Ненаписанные романы» Юлиана Семёнова. По логике нынешнего критика (не хочу даже упоминать его фамилию, чтобы не рекламиро-вать), они так и не были написаны. Можно таким образом открыть восьмой том Собрания сочинений писате-ля (М.: ДЭМ, 1994) и увидеть чистые страницы.
Прошу прощения за пример из собственной писательской практики. У меня есть не очень большое прозаи-ческое произведение, имеющее подзаголовок «Сугубо житейский рассказ в формате повести». В одной ре-дакции меня спросили: «Так это рассказ или повесть?» Я улыбнулся: в школе, видимо, редактор «Войну и мир» не читал, иначе обязательно в школьную пору задал бы вопрос: «Так толстовская книга – это роман или эпопея?»
И ещё одно отступление позволю себе на тему: что читали, а чего не читали современные редакторы и из-датели. Не сочтите только за анекдот. В одном издательстве редактор, получив рукопись новой версии для детей «Приключений барона Мюнхгаузена», захотела прочитать книжку, которую для детей некогда переска-зал Корней Чуковский. Оказалось, редактор ни в детстве, ни потом не читала историй барона Мюнхгаузена. Ни пересказа К. Чуковского, ни переводов Г. А. Бюргера и Р. Э. Распэ. Удиви-тельно, подумал я, чего только не бывает на свете. Позже рукопись попала к главному редактору издательст-ва. И тут выяснилось, что она тоже никогда не читала про барона Мюнхгаузена. Больше того, не видела даже ни фильма Захарова про «нового Мюнхгаузена», ни мультфильма «про старого». Как такое может быть сего-дня в издательском деле? – диву даюсь. Наверное (другого объяснения не нахожу), это оттого, что «издатель-ское дело» – это из словаря былых времён. А ныне, как известно, «издательский бизнес».
Однако вернусь к боровиковскому роману – «не законченному». Смею думать, что «незаконченность» была задумана автором изначально. Обычно писатель стремится воспроизвести мир с максимальной полнотой, но в данном случае требовалось встать с ног на голову. Поэтому Боровиков сразу писал некий развёрнутый роман-синопсис, в котором разорванный мир дан в разорванном на куски произведении. Что ни говори, лите-ратор Сергей живой, остроумный, одарённый. Смышлёный, он понял: главное (по сути ничем не изменивше-еся с советских времён) – избрать верный формат, чтобы потом втиснуться в уже готовую книжную серию.
Текст, создаваемый для обывателя-интеллектуала, требовал агрессивной и напористой писательской ма-неры. Читатель её получил. Проза Боровикова наполнена бурей страстей, бушующих под маской внешней не-возмутимости. Была поставлена очевидная цель – эпатировать читателя и формой, и содержанием. И Боро-виков поставленной цели добился. Он писал про жизнь, в которой, даже слепые видели, серп затупился, а молот покрылся ржавчиной.
В дни всеобщей тяжёлой депрессии модно быть циничным, всепонимающим, вовсе не обязательно брызга-ющим слюной, но непременно исходящим желчью. Сергей был злобно-весел, и никто не мог обвинить его в том, что он предлагает читателю приятное и «душеспасительное» чтение, пропахшее нафталином.
Не надо думать, что Боровиков стремился превратить свой роман в отхожее место, открытый канализаци-онный люк, яму, полную гнилых человеческих отбросов. И в мыслях такого не было. Но страну захлестнуло бурно-мутной волной. В ней нет абсолютно никакой цензуры. Можно быть лояльным ко всему, что есть, даже гадкому. К тому же Сергей писал о провинции. А жизнь провинции – особая тема, она требует чётко отформа-тированной чернухи.
Проблем с изданием не возникло. Был спрос. Предложение последовало вовремя и быстро. Результат вы-звал резко полярную реакцию: одним страшно нравилось, другие плевались. Первые этот вполне натуралис-тический роман и его автора хвалили за смакование неприличных подробностей и использование нецензур-ной, ненормативной лексики. Вторые этот вполне натуралистический роман и его автора ругали за смакова-ние неприличных подробностей и использование нецензурной, ненормативной лексики. Но разве это было важно? Куда существенней другое – о романе и его авторе заговорили. Пришёл успех, соизмеримый с тем, ушедшим, когда были журнальные премии, комсомольские награды.
Вот только самого того времени не стало. А жить воспоминаниями о былых успехах не хотелось. И тут очень кстати пригодился опыт красного графа Толстого, о котором Боровиков писал в советские годы. Да, тогда в его работе присутствовал дух фронды. Теперь же полезным для вчерашнего критика стало умение классика выживать, приспосабливаться. Ведь важно было не выпасть из обоймы, остаться «на уровне».
Поверьте, я пишу не о писательской мимикрии, а о человеческой, творческой трагедии. Она у Серёжи ни-чуть не меньшая, чем у рано ушедшего из жизни Селезнёва или потерявшего и не нашедшего себя в новой жизни Машовца. Оказаться на изломе социального бытия и сохранить себя – не каждому по силам.
Поэтому теперь о том, почему роман Боровикова, на мой взгляд, был им написан.
В ту пору серьёзную литературу издатели (вчерашние книгопродавцы) брать не хотели (они и сегодня не ча-сто обращают на неё внимание, но это тема особого разговора). Не порывать с критикой? Но все оставшиеся в критике авторы вольно или невольно от литературы повернулись тогда к политике. Но она Серёже была не по нутру. И я его прекрасно понимаю. Эта же проблема стояла в ту пору и передо мной, и перед всеми други-ми «молодыми критиками». И каждый решал её как мог, или не решал, махнув на всё, вовсе. Я, допустим, за-молчал на десять с лишним лет.
Хотя вопрос, какой вставал перед нами, был прост и очень даже немудрён. Писать то, к чему душа лежит? А к чему она лежит в изменившихся условиях новой, несоветской, страны? Или попробовать писать то, что луч-ше продаётся? Быть принципиальным? Или литераторствовать на потребу массовой аудитории? Был даже некий выбор. Детектив? Любовный роман? Гламур? Или некий суррогат интеллектуальной прозы, в котором обязательный набор един на всех, но без убийств, секса и гламура?
Смешно думать, будто непременный набор советской Михаил Врубель. Музасловесности: «Она и он передовые, мотор, запущен-ный впервые, отсталый зам, растущий пред и в коммунизм идущий дед», преподнесённый ещё Твардов-ский в «За далью даль», умрёт без каких-либо последствий. Свято место, знают все, пусто не бывает. Каждое новое время рождает свой новый набор.
Позже Серёжа даже выкажет свою оригинальность, он литературный секс заменит на беллетристический алкоголь. Выйдет очень даже недурно!
Но я всё же об обстоятельствах, в каких рождался боровиковский роман.
Быть главным редактором издания, о котором заговорили как о лучшем среди периферийных литератур-ном «толстом» журнале, вроде бы престижно, но местным «городничим», как известно, такая слава ни к че-му. Они о своей лишь думают. Особенно если губернаторская жена к тому же «большая охотница» до литера-туры. И вот журнал дышит уже на ладан. Ох уж эта жизнь в областном городе!
Жизнь в столице, безусловно, не сахар. Но жить в провинции, поверьте, ничуть не легче. А зачастую и слож-нее. Что такое Москва? Это масса мест для приложения сил. А что такое Саратов? Единственное издатель-ство, единственный журнал, хоть и «толстый»… и всё! Выбор убийственный. Скажу жёстче – самоубийствен-ный, если ты честолюбив и талантлив. Когда твоя мечта сохранить своё «лицо» и собственное «я» умирает последней, но перед тобой выбор: или твоё «я» – тогда «на выход», или забудь про своё «я» и живи по мест-ным «понятиям» – смирись, терпи и люби даже тех, кому ещё вчера ни за что не подал бы руки.
Легко сказать «надо оставаться принципиальным!». Куда труднее им быть. (Это мне напомнило эпизод из примерно тех же лет – началась перестройка, и я тогда служил в Госкомиздате. Одна из моих сослуживиц как-то с возмущением, насмотревшись телевизор, заговорила о негодяях-чиновниках, берущих взятки. Я слушал-слушал, но после фразы: «А вот мы не берём!» сказал: «Ты, конечно, тоже чиновник, и уже много лет чи-новник, и действительно не берёшь взяток… Потому что тебе их никто не предлагает. А стали бы давать? Го-ворить о том, что он не берёт взяток, имеет право лишь только тот, кому дали, а он не взял! И раз не взял, и другой не взял, и третий… А другим лучше помалкивать».)
Нисколько не в оправдание Боровикова, а исключительно констатация факта: новая действительность ока-залась для него, писательского сына, критика с удачно сложившимся творческим стартом, чересчур жёст-кой. Чтобы сохранить в себе чистоту души, нужно было обладать какой-то степенью таланта и оптимизма. У Серёжи было первое, и явно не хватило второго. А выжить, конечно, хотелось. И физически, и в литературе. История свидетельствует: 99 процентов сочинений из читательского обихода исчезает. Нет ничего нового. О том, как это трудно, остаться в литературе, это Серёжа на опыте собственного отца – писателя Григория Бо-ровикова – хорошо знает.
В те годы слово «рейтинг» присутствовало разве что в словаре иностранных слов. Однако если его исполь-зовать, то в писательском рейтинге прозаик Григорий Боровиков в советские времена стоял среди саратов-ских литераторов на втором, после Григория Коновалова, месте. Оба не раз издавались и в Москве. Но кто из сегодняшних даже пятидесятилетних вспомнит хоть одну повесть или роман Григория Боровикова? Вот так.
Часто говорят: «Чтобы узнать человека, надо дать ему власть и деньги». Но я думаю, столь же верно и дру-гое: «Чтобы узнать человека, надо отнять у него власть и лишить любимого занятия».
Новая постсоветская страна отняла у младшего Боровикова «птицу счастья». А потому всё чаще наваливались недовольство, неудовлетворённость жизнью после явного социального успеха.
Перефразируя одно известное высказывание, можно принять как разумный совет: «Любите литературу в себе, без компромиссов». Серёжа литературу всегда любил, и в себе в том числе. А вот что касается компро-миссов… Он на них пошёл.
И вот уже главный редактор «Волги» публикует заметки в тех изданиях, какие он как критик недавно крити-ковал. А о нём самом печатают хвалебные строки те, кто ещё вчера вызывал у него неприятие. Кто в журна-лах, газетах, кто в предисловии к его же книге, кто в электронном «Русском журнале».
Обаятельный розовощёкий пижон, пишущий о поэтическом кафе начала прошлого века на страницах «На-шего современника», и эрудит, позволяющий себе выглядеть поверхностным – таким я хочу сохранить Серё-жу в своей памяти, – теперь реализует свой творческий потенциал совсем в ином ключе. Он сделал сдвиг вниз, переключение на более низкую передачу – тем самым изменил свой образ жизни и поднял, как ему представляется, свой социальный статус.
Ныне мода на критику возродилась. Но какую? Я заметил, сегодня Боровикова никто не ругает, не бьёт словесами. Наоборот, прямо и почти афористично пишут, что его «полумемуарная, полулитературоведчес-кая проза – признанный фаворит русской словесности».
Нынешние критики – толковые книжные риэлторы – его ласково поглаживают: «Как не хвалить человека, который по-настоящему любит литературу (а не себя в литературе и не свои расхожие представления о лите-ратуре). Сергей Боровиков не модник; модники бегают за Пелевиным, а Боровиков перечитывает потрёпан-ный томик Бориса Лавренёва, пытаясь понять, отчего этот неплохой и всецело лояльный к Сталину писатель в послевоенное время как будто бы угодил в нети. Кого еще сейчас интересует Лавренёв? На фоне нынешнего пресловутого «культурного процесса» тусовок и кланов такой благородный и живой интерес к культуре (без кавычек) восхищает».
Его с удовольствием цитируют: «Вот, например, сценка из писательской жизни начала 80-х, заканчивающа-яся характеристикой известного критика Игоря З. (давайте все хором угадаем с трёх раз, кто бы это мог быть): «У Игорька была внешность кинематографического провинциального священника из либерального кино 60-х годов, то ли шибко пьющего, то ли очень недужного: землистый цвет лица, мешки под глазами, при-клеенная котлетой борода. Он не говорил, а изрекал словно бы скорбные, но очевидные лишь ему истины, к которым никто не хочет прислушаться». Славный получился портрет человека, у которого хватило вкуса вести по ТВ передачу под названием «Нравственные проповеди»!
Им восторгаются: «Добрые без сюсюканья, опыты Боровикова заставляли верить: всё наладится, не такое перемогали, есть на свете Россия, русская интеллигенция (в нормальном – «земском», чеховском, человече-ском – смысле слова), русская литература. Есть теплота чувства и достоинство мысли. Мы ещё вздохнём, улыбнёмся, выйдем на набережную (не реки – Волги!), выпьем».
Я понимаю, что подобные печатные слова не взятка. Про вас так скажут – откажетесь? Душевные слова! Прямо-таки приглашение посидеть «на троих» на зелёной травке волжского бережка. Тёплые слова!
Даже Владимир Войнович сподобился высказаться про Серёжу, что он «являет собой тот, уже редкий, если не сказать штучный, тип образованного пьющего (смягчим: выпивающего) и несколько старо-модного русского человека, который мог произрасти только в глубинке, столичного уровня испорченности пока не достигшей.
…Боровиков сам по себе. Об искусстве пития и закусывания он пишет со знанием дела, с большим вкусом и почтением к процессу, там и сям подчёркивая (это его собственное открытие в медицине), что без вредных привычек жить вредно, а без питья невозможно.
…Читать её (книгу) хорошо за полночь, на кухне, пригубливая (но не глотая залпом) из рюмки холодную вод-ку, умеренно закусывая, думая о прочитанном, отвлекаясь и время от времени уносясь мыслями неизвестно куда».
Оно и верно, боровиковские размышления «В русском жанре» – о жизни, об истории, о классиках, о старой и новой словесности, – такие вроде бы «домашние», якобы «неотделанные», будто бы неожиданные, как за-годя подготовленный экспромт, полемичные, но, казалось бы, без злобы, явной самоуверенности, гранича-щей с наглостью. Вернее, всё это есть, но присутствует дозированно, хорошо просчитано и основано на хо-рошей природной интуиции, а потому не раздражает. Сразу видно, автор – человек интеллигентный, остро-умный, с присущим ему спокойным юмором. Что бы он ни сказал, читатель смеяться не станет, а вот улыб-нётся обязательно.
Теперь без ежедневного обращения к запискам из жизни усердного читателя Серёжа уже, полагаю, не мо-жет убедить себя, что жизнь прекрасна. Главное – без иллюзий. Другие, мол, впадают в депрессию, а я вот лежу себе читаю, как в детстве. Да, талант никому не нужен, но профессионал всегда найдёт, как напеча-таться.
Я нисколько не осуждаю Боровикова. Уже по одной той причине, что все, кто любит книгу, мне дороги, – од-на школа, один саратовский филфак. Мысли, которые появляются у Серёжи после чтения, и впрямь иной раз мне интересны, нравятся. «Войну и мир», к примеру, он прочитал со вкусом. Даже если не соглашаться с ут-верждением Алексея Толстого, что литература рождается из винных паров под звон бокалов.
И рассуждать о необходимости стойкого иммунитета к всякого рода жизненным невзгодам и кризисам, по-лагаю, здесь, конечно, не стоит. Стонать, мол, потерял Серёжа всё, ради чего стоило жить, тоже не буду.
Боровиков, увы, не Гоголь, а я, слава богу, не Белинский.
Но об отношении к жизни несколько слов скажу. К литературе, правда, это отношение имеет касательное, однако…
Метаморфозы, происшедшие с Боровиковым, мне кажется, всё же сказались не только на литературной, но и на его нравственной эволюции.
Тот, прошлый, Серёжа, работая в журнале «Волга», уже будучи главным редактором, специально по почте посылал несколько раз мелькнувшему в периодике талантливому прозаику Александру Титову в неведомое село Красное Липецкой области бандерольки с лентой для пишущей машинки – в его глухих краях невозможно было её купить.
А нынешний… Напротив меня сидит за столом в опустевшей квартире Таня Машовец и делится горем:
– Умер Коля, я позвонила Боровикову. Но не услышала ни слова соболезнования. Они, сам знаешь, ровес-ники, дружили. Представь себе, Сергей мне в трубку говорил только лишь о том, как ему плохо, какой он уже старый и немощный. А раньше всегда, когда приезжал в Москву, останавливался у нас…
И в памяти у меня вновь всплывает фраза из письма моего однокурсника – «Жизнь закончена». Он ведь и Серёжин однокурсник. Обоим ещё по шестьдесят… Или уже по шестьдесят? Люди вроде бы разные, а ре-френ звучит один и тот же: «Жизнь закончена».
Ничего удивительного. Когда человек просит покоя, становится ко всему безразличен и равнодушен к вче-рашним друзьям, к жизни… Тогда, можно сказать, он умирает. Такова русская душа.
…Среди Серёжиных размышлений «В русском жанре» есть одно, на которое я не мог не обратить внима-ние. Процитировав известные слова: «Человечество смеясь расстаётся со своим прошлым», Боровиков до-бавляет от себя: «Но сегодня очевидно: не с прошлым, а с жизнью». Но мне смеяться не хочется! О ком он? О человечестве? Сомневаюсь – Серёжа умный человек.
Михаил Лобанов: «Победил русский народ!»
На золотом крыльце сидели
Царь, царевич, король, королевич,
Сапожник, портной –
Кто ты будешь такой?
Эти строки детской считалочки сами напрашиваются стать своеобразным эпиграфом к периоду, начавшемуся для меня осенью 1977 года семинаром молодых критиков. Нас было, наверное, десятка два или чуть больше того.
Вряд ли ошибусь, если скажу, что каждый, или почти каждый, из нас приехал в подмосковную Малеевку не столько на других посмотреть, сколько себя показать. Вышло наоборот. Себя показывать было особо нечем. Зато за пару недель приглядеться к другим, познакомиться, пообщаться, поспорить, определиться, кто союзник, а кто противник, выпить и задружиться – явилось самым полезным, а может, и единственным резуль-татом семинара.
С него я уезжал примерно в таком же состоянии, какое у меня возникло после писательского пленума с шумным обсуждением романа В.Кочетова. Хотя странно, конечно, но сегодня я не могу припомнить руководителей того семинара – разве что Валерия Дементьева, Юрия Борева, Евге-ния Сидорова и, вроде бы, Петра Николаева. Слушать их было ужасно скучно. Чего стоило одно боревское перечисление инструментария, каким может пользоваться литературный критик. Поэтому назвать их хоть в какой-либо мере своими учителями не могу.
Судьба моих ровесников, только входивших тогда в литературу, сложится потом очень по-разному. Дальше и успешнее других шагнул с того семинара Игорь Шайтанов. Ныне он доктор филологических наук, профессор кафедры сравнительной истории литератур историко-филологического факультета РГГУ, автор книг: «Как было и как вспомнилось. Современная автобиографическая мемуарная Игорь Шайтановпроза», «В содружестве светил. Поэзия Николая Асеева», «Мыслящая муза. «Открытие природы» в поэзии XVIII в.», «Поэтическое от-крытие природы. Ф.Тютчев», «Дело вкуса», учебника по зарубежной литературе эпохи Возрождения, главный редактор журнала «Вопросы литературы», ответственный секретарь комитета премии «Русский Букер»… Можно продолжать ещё, но, полагаю, и так ясно.
Основные направления творческой деятельности Шайтанова – история английской литературы, русско-английские литературные связи, история поэзии, теория жанра, мифотворчество в русской культуре. Но то, с чего начинал – литературную критику, – он тоже не забывает. О чём свидетельствуют премии журналов «Ли-тературное обозрение», «Знамя», «Арион».
Не знаю, вспоминает ли он те дни в Малеевке. Может, и вспоминает, когда рассказывает на каком-нибудь форуме молодых писателей о механизмах работы жюри премии «Русский Букер». Мы с ним за все эти годы контактировали всего несколько раз. Инициатором был я, предложивший Игорю взять за основу его большое предисловие к роману Е.Замятина «Мы» и, немного доработав его, во-первых, расширив (требовался не-сколько больший объём), во-вторых, прописав проще и ясней некоторые куски текста, адресуемого на сей раз школьным учителям, выпустить книжку. Мы разговаривали с ним по телефону, но это не помешало уви-деть, как, поглядывая на меня сверху вниз, Игорь произносил: «Или печатаешь как есть, или не печатаешь вовсе!» Даже при большом желании напечатать статью в серии «Литературный семинар», где каждая книга по техническим условиям не могла быть меньше 6 - 7 авторских листов, я не мог. Мы распрощались.
Но я вновь вспомнил о нём, когда столкнулся чуть позже с его любимым учеником Михаилом Сверд-ловым, который принёс в издательство две статьи: про Алексея Толстого и про «Грозу» А.Островского, желая, чтобы каждая из них вышла отдельной книгой.
Я пытался объяснить молодому критику и литературоведу, кандидату филологических наук, что как в лите-ратуре есть мышление рассказчика и мышление романиста – оно разное, так и в книгоиздании есть мышле-ние статейное и мышление более объёмное – книжное. Что статья может войти в общий сборник, но явиться на свет книгой ей не дано. Она разве что может быть издана в виде брошюры, но наша серия книжная.
Не найдя со мной понимания, Свердлов попытался обаять хозяйку издательства. Она, человек с сугубо техническим образованием, но с юности сохранившая любовь к Саше Соколову и Вячеславу Пьецуху, спросила меня:
– Но ведь всегда можно что-то сделать? Мы отказали самому Игорю Шайтанову – я понимаю, он пишет академично и скучно. Но ведь здесь написано повеселей?
Я согласился, что, действительно, повеселей:
– Можно к текстам Свердлова добавить большие приложения, развёрнутые комментарии. К примеру, дать краткую летопись жизни и творчества А.Толстого, сделать «нарезку» из работ о творчестве писателя в совет-ской и эмигрантской критике, привести краткие биографические сведения о лицах, упоминаемых в книге, по-добрать сведения о критической полемике вокруг «Грозы» и опять же сопроводить авторский текст «нарез-кой» цитат из работ известных критиков и литературоведов о «Грозе».
– Вот и ладно, а вы говорите, что нельзя сделать книгу из статьи. При желании всё можно.
Через некоторое время обе книги легли на прилавки магазинов, обе с уникальной структурой: полкниги – статья, полкниги – приложения. Но ведь авторские, а не в сборнике. И Свердлов тут же принёс новую руко-пись – на сей раз требуемого объёма. Я стал читать, потом призываю автора в издательство и задаю неза-тейливый такой вопрос:
– Это ведь главы из школьного учебника по зарубежной литературе в «Просвещении», какой вы делали с Шайтановым?
– Да, ну и что?
– Просто я предполагаю, что учителя знакомы с содержанием школьного учебника, по которому занимают-ся их ученики.
– Вы знаете, Александр Михайлович, тираж учебника что-то не пошёл и почти весь лежит на издательском складе.
– Даже если так, но ведь ещё есть такое понятие, как права на издание, они ведь у «Просвещения».
– Да ладно, кто там будет сравнивать!
Но на этот раз и генеральный директор не стала настаивать на выпуске книги, только сказала:
– Михаил Игоревич, наверно, просто ошибся.
Я с ней опять согласился.
…Но хочу вернуться в те, далёкие уже годы. В молодом Игоре Шайтанове, одном из «критиков-учеников», по выражению Валерия Дементьева, уже тогда чувствовался мэтр. Вернее, не в нём самом, а в языке его пуб-ликаций. Моя статья о В.Тендрякове и статья Игоря «На новом «витке» тютчевской традиции» о лирике Н.Заболоцкого, Н.Рубцова и Ю.Кузнецова появились в одном сборнике. Есте-ственно, я читал всех, кого собрали под одной обложкой. И дивился, и задавал себе вопрос: «О чём должен писать критик?» Мне представлялось, исходя из собственного вывода, сделанного после неопубликования в журнале «Волга», что жанр учёных записок в критике неуместен. Но напечатанная статья Шайтанова с этим явно спорила.
Я писал о жизни… для людей. Поэтому в финале моей статьи звучало: «Спорят учителя. А от результатов споров в учительских зависит завтрашний день не только школы». Наверное, я был в чём-то прав, ибо прой-дёт двадцать лет, и в результате тех споров в учительских вся страна станет другой.
В заключение своей статьи Игорь тогда писал: «Сходство по хронологической вертикали показывает глуби-ну традиции – художественный язык в движении, в развёртывании. Ощущение этой глубины обязательно для воспринимающего поэта. В нём – динамизм традиции, импульс движения и самобытности. В развитом поэти-ческом языке нужно уметь чувствовать не притяжение отдельного, изолированного имени, а той «особой ли-нии», с которой оно связано».
Его статья была вовсе не о жизни, она была о литературе… для литературоведов. Наверное, Шайтанов то-же в чём-то оказался прав. Иначе сегодня он не был бы членом Международного общества по изучению XVIII века, членом Исполнительного комитета Европейской ассоциации англистов, консультантом Американского совета научных обществ…
Как известно, стабильность – признак мастерства. Шайтанов-литературовед и Шайтанов-критик всегда и во всём, хочу заметить, был стабилен.
Мне кажется, это своё состояние стабильного равновесия он избрал ещё тогда, в молодые годы, когда вы-бирал, с кем ему по пути и о ком следует писать. И теперь, выслушивая какой-нибудь «пассаж» о «наших» и «не наших» из уст Владимира Новикова (тоже доктора филологических наук, правда, любящего изъясняться совсем даже не академическим языком: «Я думаю, «наши» – это интеллектуалы, либералы, эстеты, а «не на-ши» – это националисты, бюрократы, невежественные в литературном отношении провинциальные чиновни-ки и т.д.»), влиятельный Игорь Шайтанов, способный отказать самому Пелевину от букеровского дома, лишь степенно кивает головой, да, мол, надо ещё раз хорошенько проработать «букеровский» список. Совет-то исходит от «своего». И другие «свои» тоже рядом – совсем даже не невежественные в литературном отношении критики Наталья Иванова, Андрей Немзер, Алла Марченко, Сер-гей Чупринин, Алла Латынина…
Умный, обстоятельный, представительный, не лезущий в политику – не царское это дело, в грязи возиться, он мне чем-то напоминает вальяжного В.Вульфа, ведущего «Мой серебряный шар». И я всё удивля-юсь, почему такую красивую седую шевелюру Шайтанова не показывают каждый день по каналам ТВ?
Мастерства ему и впрямь не занимать. Его работы о современной литературе печатаются в российской периодике. Правда, маленькая деталь, обычно, когда рецензенты пишут о нём, после слов, что он «мастер в искусстве цитирования», что он «критик хорошего вкуса», что «его неторопливость подкрепляется основа-тельностью суждений», они обязательно добавляют, что «Шайтанов – критик ожидания. Он либо комментиру-ет-формулирует-анализирует произошедшее явление, идя с ним параллельно или, чаще, несколько вдогон-ку, либо ждёт, когда оно состоится. Он вслушивается в гул репутаций».
Всё верно. Именно в этом и заключается великое мастерство стабильного во все времена Шайтанова. Он способен не просто уловить «гул репутаций», но и сделать соответствующие репутациям выводы. Шайтанов умеет «отменно тонко», как никто другой, о некрикливом сказать, что оно некрикливое, о достойном, что оно достойное, об устоявшемся, что оно устоявшееся, о внятном, что оно внятное. Порой, конечно, по-прежнему скучновато, ну так ведь нет людей без недостатков. Простим ему это.
Как прощали ему всегда даже студенты. Он им, полагаю, тоже нравился не меньше В.Вульфа. Вспоминает одна из его почитательниц:
– Для студента пропускать лекции – в порядке вещей, каждый хоть одну да прогулял. Так вот, лекции Шайтанова не пропускал никто и никогда… И каких-то особенных санкций за пропуски именно его лекций не при-менялось. Однако же пропустить лекции, которые читал Шайтанов, было совершенно невозможно. Чем-то он завораживал, увлекал, вёл за собой… Помнится, однажды лекция была назначена на 8 утра 2 января. Вы представляете, что такое 2 января в студенческом общежитии? Так вот, на лекцию собрался весь курс, все абсолютно! Лекция, правда, не состоялась, не пришёл сам Шайтанов.
То, что Игорь не явился на лекцию, уверен, досадное исключение. А оно, как известно, лишь подтверждает правило. Железное правило для Шайтанова – сохранять стабильность и свою социально-политическую со-ставляющую, даже когда заходит речь о литературе. Вернее, когда он заводит разговор о литературе. Вы только вслушайтесь в музыку речи приверженца стабильности:
– Мы, представители «Букера», всегда говорим о том, что хотели бы поддержать современную серьёзную русскую прозу, которая могла бы составить конкуренцию «глянцевому» чтиву.
Так он говорит. А делает? Дела его, конечно, прежде всего носят окраску стабильности. Да ещё какой ста-бильности! Отнюдь не недоброжелатели уверены: «Русский Букер» часто вручали за выслугу лет и былые за-слуги, имя лауреата заранее «вычисляли» даже непрофессионалы. Недаром на протяжении всей премиаль-ной истории возникали «букеровские» альтернативы: сперва – «Антибукер», затем «Аполлон Григорьев», на-конец – «Национальный бестселлер».
Впрочем, один раз не обошлось без исключения – премию отдали молодому (35 лет) прозаику «без пути-следа, рода-имени», что выглядело почти что революционно. При этом молодой критик Евгений Ермолин не забыл сказать все приличествующие моменту слова-оценки – «роман-символ», «роман-знамение». Как без этого! Другие «Буккером» не награждают!
Я ничего дурного не смею сказать о профессоре Ярославского педагогического университета им. Ушин-ского, критике Е.Ермолине. Но, войдя в Интернет, я о нём нашёл всего несколько строк, какие здесь хочу процитировать: «Для Евгения Ермолина быть в составе жюри – хорошая возможность участвовать в российском литературном процессе и неплохой способ заработать деньги, ведь за эту работу полагается со-лидный гонорар». Как в таких случаях говорят, комментарии излишни.
Кстати, раз уж зашёл разговор об исключениях, иной раз всё же случающихся у Игоря Шайтанова, то могу припомнить ещё одно. Как-то рассуждая о постмодернизме, Шайтанов не удержался и сделал резкое поли-тическое заявление: «…Самым великим деконструктивистом был не Жак Деррида, а Михаил Сергеевич Горбачёв. Ведь он деконструировал реальность, которой, казалось, износу не будет». Надо ли говорить, что к тому моменту фигура Горбачёва уже принадлежала далёкой истории! Так что Игорь и здесь ничуть не изменил правилу комментировать-формулировать-анализировать исключительно произошедшее явление.
Прошедшее как современное – «фишка» критика Шайтанова. Откройте его последнюю многостраничную работу «Дело вкуса. Книга о современной поэзии». Обстоятельные эссе посвящены Ю.Кузнецо-ву, Л.Мартынову, А.Вознесенскому, Н.Рубцову, Н.Асееву, А.Прасолову, Д.Самойлову, Г.Русакову, Т.Бек, Б.Рыжему, А.Кушнеру, И.Лиснянской, В.Павловой, О.Чухонцеву. Ими Игорь Шай-танов пытается ответить на вопрос «Существует ли сегодня серьёзная поэзия?» И тут оказывается, что по-нятие поэтической современности критик привычно для себя разворачивает в обратную сторону, обращает на вторую половину XX века. Или это мне кажется? Вряд ли. Вот и Андрей Немзер признаётся: «Чи-тая книгу Шайтанова, мы постоянно видим, как современность становится историей». А Евгений Степа-нов и вовсе не скрывает раздражения в адрес Шайтанова: «Он пишет хорошо о том, что знает. Но знает он, судя по книге, совсем не много. Или знает, но скрывает, что знает. А это и вовсе дезинформация».
Это он, само собой, загнул, заявляя, что Игорь знает совсем не много. И, на мой взгляд, дело вовсе не в том, сколько он знает. Попробую разъяснить.
Бесспорно, имена, избранные Шайтановым по его вкусу, настоящие, звучные, самые «вкусные». Но чита-ешь о них, и, странное дело, в словах критика-литературоведа их поэзия этот самый «вкус» как-то теряет. Невозможное дело? Ничуть! Бывают же цветы без запаха – искусственные. Бывают же фрукты без вкуса – му-ляжи. Бывают даже люди без задора, как говаривал Гоголь, – вовсе не только персонажи из музея восковых фигур. Вот и у Шайтанова: была поэзия «вкусная», а стало «безвкусная». Виновата ли в том поэзия? Никоим образом.
Не хочу винить в этом и профессора Шайтанова. Просто критика – это всё же не исторический анализ, а живое дело. Критика всё же не литературоведение, а писательство, которое знает только одну стабильную компоненту – во всём находить исключения. Настоящее творчество – это когда человек ищет и находит имен-но исключения. Иначе это не творчество, а ремесло. То самое, какому нас когда-то брался учить Юрий Бо-рев, говоря о необходимости применять правильный критический инструментарий. Сегодня я могу видеть, для кого-то он тогда стал учителем.
А ведь могло быть совсем иначе. Шайтанов, уверен, не только умный, но и талантливый человек. Ведь смог же он однажды забыть про свою стабильность и высказаться совсем как настоящий критик: «Например, по-явись «Кысь» Татьяны Толстой на десять лет раньше – это было бы грандиозное событие, а так её, конечно, прочитали, но это уже был фонарик уехавшего поезда». Но на этом короткий список исключений в жизни Игоря кончается.
…Оглядываясь назад, надо признать, мне видится, что время семинара молодых критиков вольно или не-вольно совпала со временем, когда перед многими из нас стояли очень важные, отнюдь не детские вопросы: кем быть? с кем быть? чем заниматься? Это вовсе не означает, что именно в те ноябрьские дни они звучали с особой силой. Но именно в пору немного до семинара, во время его, немного позже они постоянно лезли в голову.
Не знаю, как это было у остальных, но для меня после Малеевки самым актуальным стало разобраться: что делать с диссертацией? Вернее, тогда я сформулировал свой почти что гамлетовский вопрос так: быть ей или не быть?
Логика тогдашних размышлений была проста. Если защищаться, то дальнейшая дорога должна следовать в направлении вузовской кафедры. Потому что защищаться только ради того, чтобы подписываться под ста-тьёй или рецензией «кандидат филологических наук», смешно. Если написано плохо, то никакое звание не спасёт – читатель будет справедлив, сказав при этом: «Кандидат, а дурак». А если написано хорошо, то ка-кая разница: кандидат ты или нет?
Ответить положительно на вопрос, хочу ли я «приковать» себя к университетской кафедре, я не смог и сде-лал решительный шаг – прекратил работу над диссертацией.
А тут ещё, совпало, переезд в Москву. И вышло, что моя последующая жизнь превратилась в плетёную ко-сичку: днём – редакторские, издательские заботы, ночью – литературно-критическая, позже писательская работа.
Дальнейшие годы показали, что качание на весах «литературная критика – литературоведение» так или иначе проделывали многие из молодых критиков, начиная с Юры Селезнёва, и позже Коля Ма-шовец, Вадим Дементьев, Володя Куницын, Александр Панков, Саша Михай-лов, Сева Сахаров, тот же Игорь Шайтанов. Большинство кандидатские защитили. Но не все. Закончив аспирантуру, не стал защищаться Куницын, на долгие годы отложил диссертацию Машовец, потом всё же вернулся к ней.
Я, помню, полюбопытствовал у Коли:
– Зачем тебе звание? Ты главный редактор, ты пишущий…
Ответ Коли был прост:
– Знаешь, в нашей жизни никогда не знаешь, что будет завтра. Сегодня оно мне не надо, а вдруг когда при-годится!
– Ага, на всякий случай! Времени не жалко? Скоро имя Луначарского все напрочь забудут и вспоминать не станут. А ты силы на него тратишь… В старости сам плеваться будешь!
– Не уговаривай. Я так решил.
Практически завершил работу над докторской по Лермонтову Юра Селезнёв, стали докторами наук Шайта-нов, Сахаров, Панков.
Последнего сегодня уже нет в живых. Александр Панков оказался первым из семинаристов, кто рано поки-нул сей мир. Когда это произошло, мне показалось какой-то случайностью – он ведь был даже младше меня, ему тогда не исполнилось и 50-ти. Но к тому времени он уже несколько лет доктор филологических наук. Мы с ним по жизни практически не пересекались, а вот в издательстве «Знание» довелось. Там (так же как позже у меня) вышла его первая книжка «Проза-1976». Затем он станет автором ещё двух критических книг: «Веч-ное и злободневное», «Время и книги».
Первая моя критическая книжка («Проза – 1983») появилась, как я только что упомянул, в Москве в изда-тельстве «Знание». Вторая… В 1986 году в Приволжском Михаил Лобановкнижном издательстве по указанию Саратовского областного комитета КПСС было прекращено издание, доведённое до «чистых листов», и рассыпан набор книги «Верность небу. Документальное повествование о шестнадцатилетнем мальчишке, в грозные годы вой-ны ставшем военным пилотом, о лётчике, налетавшем 12 тысяч часов, о книгах, которые он написал для чи-тателя любопытного и молодого сердцем». Позже часть этой книги вошла в мой сборник «В 16 мальчишеских лет».
Так вот я входил в литературную критику. Как было принято, работал в разных жанрах: писал рецензии, об-зоры, статьи, предисловия к книгам, печатался в сборниках, в журналах и газетах. И все эти годы фактически беспрерывная редакторская работа. Позволю себе несколько эпизодов из жизни того времени. Я в журнале «Литература в школе». В один из дней раздаётся телефонный звонок от Селезнёва. Просит зайти – есть раз-говор. Встречаемся. У Юры просьба.
– Александр Михайлович, нужно помочь Лобанову. Последнее время сложилась ситуация, что Михаила Петровича нигде никто не желает печатать. Редакторы боятся. Ссылаются на то, что будто бы на-верху дали отмашку запретить его печатать. Ерунда! Просто празднуют труса. Я понимаю, «Литература в школе» – журнал не самый заметный. Но если появится какая-нибудь лобановская статья у вас, чем чёрт не шутит, подумают, что дана команда, разрешающая его публиковать. Как вы, попробуете?
– Надо подумать. Некоторые статьи его я, конечно, читал, хотя сказать, что пребываю от них в большом восторге, честно говоря, не могу. Однако это к теме не имеет отношения. Мой главный не шибко-то ориенти-руется в литературной ситуации. Отголоски шума, конечно, слышал, но не более того. Поэтому можно попы-таться. Вот только с чем я могу предложить Лобанову выступить у нас? Помогайте, я с Лобановым не знаком ни лично, ни по его тематическим пристрастиям.
– Вот и познакомитесь заодно. А написать он может о…
Думали-думали – придумали. Решили, что можно предложить опальному критику поразмышлять на тему Великой Отечественной войны в современной советской литературе. «Это вполне даже будет в русле его ин-тересов», – сказал довольный Селезнёв.
Я ничуть не соврал Юре, когда сказал, что не знаком с Лобановым. Хотя имя его было для меня знакомо. Так вышло, что несколько ранее я напечатал в «Волге» рецензию на книгу Юры Лощица «Земля-именинница». А в книге имелся большой пассаж про русскую топонимику. И рассказывая про то, как создава-лась эта книга, Лощиц однажды упомянул, что по некоторым вопросам консультировался у Лобанова, кото-рый к тому же неплохо разбирается в вопросах происхождения русских фамилий. Я поинтересовался, не спросит ли он у Михаила Петровича, каким может быть происхождение моей фамилии – Разумихин. Она встречается у Достоевского, попадалась мне ещё в паре романов советских авторов, но откуда у неё, как го-ворится, ноги растут? Лощиц согласился узнать, что и сделал.
Через какое-то время при встрече он пересказал лобановскую версию о моей фамилии: она, по мнению Лобанова, чисто народная, из простых, жила, мол, в какой-нибудь деревне некая бабка, была она умна, за что от односельчан получила прозвище «Разумиха», а потом соответственно её сын стал кликаться Разуми-хиным. Версия мне глянулась, и я её с тех пор держу в памяти. Забегая вперёд, оказалось, что и Михаил Пет-рович её не забыл. Но обо всём по порядку.
На следующий день после разговора с Селезнёвым я позвонил Лобанову по его домашнему номеру, кото-рый мне дал Юра, и попросил об «аудиенции». Я зачастую так делаю по сей день. Для меня это своеобраз-ный тест на то, как человек воспримет такую постановку вопроса о встрече. Одни, что нормально, восприни-мают как шутку, другие нередко понимают всерьёз. Михаил Петрович принял как само собой разумеющееся.
Мы встретились с ним около здания Литинститута. Именно около, потому что внутрь меня он не пригласил и в само здание мы не заходили. Михаил Петрович приехал на своей машине. Она, помню, чем-то напомнила мне ту, на которой разъезжали Трус, Балбес и Бывалый в знаменитом фильме «Самогонщики». Не говоря ни слова об известных мне его трудностях, я предложил Лобанову написать, как мы решили с Селезнёвым, в майский номер статью на привычную для школы тех лет тему Великой Отечественной войны в современной советской литературе. И даже выбор рассматриваемых произведений оставил на его усмотрение. Стараясь быть деликатным, о том, что идея привлечь его в качестве автора исходила от Селезнёва, я даже не заикнул-ся.
Он совсем немного подумал и согласился. Правда, тут же сказал, что времени у него больше на меня нет, надо взглянуть, что-то там у машины с мотором. Я, собственно, и не напрашивался. Но подумал: интересный человек, можно подумать, что с подобными обращениями к нему целая очередь, и я один из неё, довольно надоедливый с такой мелочью – какая-то «Литература в школе».
А дальше было…
Впрочем, уместней будет сначала дать изложение событий с позиции самого Михаила Петровича, который счёл нужным и возможным осветить её в опубликованных им воспоминаниях:
«Шла как-то (в начале 1980 года) моя статья о военной литературе в журнале «Литература в школе». Прихожу в редакцию, читаю и вижу: вместо моего «русского характера» набрано «советский характер». Я в раж: кто исправил? Восстановить, или снимаю статью. Заведующий отделом с хорошей фамилией Разумихин, готовивший статью, пытается убедить, что менять поздно, журнал уже запущен в производство, к тому же интернациональное воспитание школьников... Меня это ещё больше подстёгивает: исправляйте или снимайте! Бедный сотрудник звонит в типографию главному редактору тоже с хорошей фамилией Устюжанин, передаёт моё требование, тот убедительно просит меня не переделывать текст, это сильно задержит выпуск журнала. Кончается тем, что «советский характер» убирается и занимает своё «законное место» гонимый «русский характер».
Уже с давних пор я вообще не употреблял слово «советский», и не потому, что был «антисоветчик». Это бы-ла реакция на русофобию, вполне откровенную и скрытую, под видом интернационализма. Уже и русский язык становился не русским, как в агрессивном стишке Роберта Рождественского: «Мой язык не русский, а советский». И эта реакция на русофобию закрывала глубинный, собственно русский смысл «сове-тизма», как с помощью излюбленных «измов» порочат советский период русской истории. Нет, не на совет-ском, а именно на русском языке говорили во всех республиках страны, и это было так привычно для русско-го слуха, что, помнится, я крайне удивился, когда в Армении, в Сарданападе, у памятника жертвам геноцида пятнадцатого года в первый и в последний раз встретил местных жителей, не понимавших по-русски».
Говорить что-либо об армянах, к великому удивлению большого русского патриота Лобанова, не понимав-ших по-русски, я не стану. И о Р.Рождественском, авторе «агрессивного стишка», тоже не буду. Я коснусь то-го, что попроще. И начну с того, что наш разговор с Михаилом Петровичем шёл не о «русском характере», хо-тя разговор о нём в статье присутствовал, а о «русском народе». Как мне представляется, есть тут некото-рая разница. И думать, что Лобанов слегка подзабыл или ошибся, не приходится. Про «хорошую фамилию» не случайно вспомнил – память не подвела.
Лобанов жёстко стоял на своём: ни одного словосочетания «советский солдат», «советский народ» в ста-тье не должно быть, потому что его точка зрения – победил «русский народ».
Моя позиция была следующей:
– Да, безусловно, отечество бросало в топку войны прежде всего (а как иначе?) своих русских парней и му-жиков. И я это знаю не только из повести Евгения Носова, но прежде от собственного отца, который рассказывал и о трагических днях сражения у Сталинграда, и о штурме Кёнигсберга, когда мы несколько дней напрасно укладывали солдатскими телами землю вокруг цитадели, пытаясь взять её штурмом в лоб, пока, наконец, не приняли единственно верное решение: отвели людей и тяжёлой артиллерией и авиацией раздолбали город-крепость и тогда уже вошли туда. Да, больше всего сложили свои головы в той войне, гово-ря современным политкорректным языком, представители титульной нации Советского Союза. Но ведь и в Брестской крепости, и среди панфиловцев были бойцы иных национальностей. Не только русские. Про них как, забыть? Стыдливо (сами не справились) прикрыть ясные очи?
Лобанов упорствовал, не желая ничего слышать:
– Нет, победил «русский народ».
Сколько в его словах было знания, а сколько богатой фантазии – не знаю. Но фантазией Михаила Петрови-ча природа не обидела. Он её и в ЖЗЛовском «Островском» с лихвой продемонстрировал, доказывая народ-ность положительной Кабанихи, которая по-своему любит Катерину. И Ноздрёв для него был вполне симпа-тичным героем, образцом национального характера, потому что сказал Чичикову, что тот подлец! И писателя Фёдора Абрамова Лобанову ничего не стоило обвинить в неискренности, мол, тот в «Открытом письме к землякам» заклеймил земледельцев, обвинил в лени, пьянстве, тунеядстве. Не надо этого делать, а то «уже сомневаешься после этого: так ли он любит уж героев своего романа – тех же самых земляков»! По-тому как для Лобанова дело принципа: раз крестьянин, раз народ (разумеется, русский), то надо говорить ис-ключительно о его цельности, единстве, и ни о каком пьянстве речи быть не может. А вот Катерину Лобанов не пожалел. (И опять же на «хорошую» фамилию не поглядел!) Потому как Катерина посмела пойти вразрез с его точкой зрения, с его «Надеждами исканий». Я давно заметил, что писатели, следующие принципам и от-стаивающие свою точку зрения (не убеждения, а именно точку зрения) всегда странным образом безжалост-ны. Но не к себе (ни в коем случае!), а всегда к другим.
– Михаил Петрович, – спрашивал я, – редакция, не вмешиваясь, сохранила все ваши определения «русский» и только в одном месте предложила вам изменить на «советский народ» и в другом на «советский солдат». Общий настрой вашей статьи от этого, вы считаете, меняется?
– Я вам не про настрой говорю, а о том, что слова «советский» я не терплю.
«Как же вы, такой принципиальный здесь, в редакции небольшого журнала, до сих пор терпите партийный билет в своём кармане?» – очень хотелось мне спросить его. Но не спросил, вовремя прикусил язык, потому как сам был беспартийным, и задавать такой вопрос разгневанному члену КПСС – неизвестно чем обернётся.
А самое главное, кто-кто, а Лобанов внутренние редакционные порядки знал прекрасно и понимал: когда в конфликтной ситуации говорит заведующий отделом, он обязан излагать позицию главного редактора (при этом не ссылаясь на него). Я вынужден был следовать этому неписаному правилу. Михаил Петрович это пре-красно понимал. Но ему, я видел, доставляло удовольствие изгаляться надо мной. Он кто, Лобанов! А ты кто, редакционный клерк, вот и терпи, выслушивай. Если после этого вам доведётся от кого-то услышать, что Ло-банов ратует за «смиренный тип русского человека», скажите ему, сославшись на меня, что врать надо тоже в меру.
Что же касается «интернационального воспитания школьников» речи о нём у нас тогда не заходило – в сво-их воспоминаниях это, надо полагать, Михаил Петрович для красного словца сказал. Очень уж удачно ложи-лось оно рядом с его фразой, что «это была реакция на русофобию, вполне откровенную и скрытую, под ви-дом интернационализма».
Ладно, простим старого человека. Я человек не злопамятный. Но вот другой эпизод, о котором Лобанов вряд ли когда напишет в мемуарах, я запомнил навсегда и здесь воспроизведу.
Год назад в день похорон Анатолия Петровича Ланщикова Лобанов пришёл на кладбище. Про-ститься? Наверное, он посчитал, что так. Решил сказать прощальное слово. И долго говорил… о себе, о том, какой он патриот и борец – хотя, кажется, один раз он всё же упомянул имя Ланщикова, который, оказывает-ся, тоже был где-то рядом с ним, Лобановым.
Если уж говорить о воспитании, то один такой урок кощунственного самолюбования способен, я уверен, на корню загубить любую патриотическую идею, если её проповедником является подобный «гуру».
…После того случая со статьёй я пересказал события Юре Селезнёву. Он вздохнул:
– Извините, Александр Михайлович, уж такой у него характер.
Ну что ж, характер так характер… Я не великий почитатель хронописца Сергея Семанова, но одно его суж-дение о характере героя моих воспоминаний-размышлений, поразительное по своей точности, не могу тут не процитировать: «Лобанов послал мне (для истории!) копию своего письма Палькину. Лезть в это дело я не бу-ду, наставлять его бессмысленно, спорить опасно – возьмёт да изложит тебя в очередном письме. Посове-тую ему лишь сходить к врачу или священнику».
Утешает, что не один я такого мнения о Лобанове. Жаль лишь, что всю жизнь ходит Михаил Петрович в ман-тии большого Учителя молодых и не очень молодых критиков-патриотов. Когда-то так о себе он сам скажет, где-то его так назовут – и идёт слава по всей Земле Русской: живёт среди нас великий патриот-наставник. Только вот иметь дело с ним, я вам скажу, опасно, запачкаться можно!
У кого-то может возникнуть вопрос: почему я, забыв о молодых критиках, завёл разговор о Лобанове? Отве-чаю: мы, входившие тогда в литературу, становились критиками не на голом месте. Нас формировало – кто своим положительным, кто своим отрицательным примером – старшее поколение критиков. Поэтому пройти мимо них, не сказав ни слова, думаю, будет принципиально неверным.
А я, поверьте, так и не разобрался по сию пору, хоть и дожил до седин, что хуже: «неправильный» Борев, с его всемогущим «критическим инструментарием», или «правильный» Лобанов, с его «иезуитским характе-ром»? В чьих словах опасной демагогии больше? И может ли русский народ на самом деле победить, постичь истину хоть с одним, хоть с другим «учителем», пусть даже в сфере литературы и литературной критики?
Анатолий Ланщиков: «По законам высшей справедливости»
Во всём виноват я – не удержал книгу.
Именно в тот день зачем-то взялся наводить порядок на полках домашней библиотеки. И вот стою на лест-нице-стремянке, перебираю томики, протирая их корешки и обрезы. Как, почему из рук вырвался один из них? Синий переплёт точно взмахнул крыльями, но не взлетел, а рухнул вниз.
Удивительное дело, сколько шума наделало падение этой в общем-то не очень толстой книги. Из соседней комнаты на него даже прибежала жена.
– Что случилось? – увидела, подняла и, взглянув на обложку, протянула мне. Только отчего вдруг замедли-лось движение руки и дрогнул голос? – Ланщиков… Не к добру… Плохая примета…
А я лишь отмахнулся:
– Скажешь тоже!
…На следующий день во второй половине дня раздался телефонный звонок, я взял трубку.
– Да! Привет! Рад тебя слышать… Ой!.. Прими наши соболезнования… Конечно. Обязательно. Где? Во сколько? Ты только держись. Чем могу помочь? Кому ещё позвонить?.. До завтра… Мужайся.
Кладу трубку и вижу всё понимающие глаза жены.
– Анатолий Петрович? – она даже не произносит слово «умер», и так ясно. – Я же сказала «не к добру».
Потом выяснится, что книжка из моих рук упала именно в то время, когда кончилась «Череда окаянных дней», отпущенных судьбой Анатолию Петровичу Ланщикову. Хотите, считайте – мистика, хотите – дело случая. Но совпало!
…Нас свёл Юра Селезнёв. Я тогда пришёл в «Молодую гвардию», и мы сидели в его кабинете за-ведующего редакцией «ЖЗЛ». Только на сей раз всё было наоборот. В его редакторском кабинете редакто-ром был я, а Юра был проштрафившимся автором. Он обещал мне написать в очередной журнальный номер «Литературы в школе» статью, но срывал сроки. Я, как мог, нажимал на него. Тут-то порог кабинета и пере-ступил незнакомый мне человек. Селезнёв воспользовался моментом и переключил разговор. Он представил нас друг другу.
Зачем тогда Ланщиков, а это был он, пришёл к Селезнёву – не помню, врать не буду. Но в конце встречи речь зашла о том, что Анатолий Анатолий ЛанщиковПетрович и Игорь Золотусский на пару будут вести от Союза писа-телей семинар по тем временам молодых критиков. Ланщикова беспокоил будущий состав участников семи-нара:
– Складывается так, что по тому, откуда и от кого приходят первые семинаристы, общая картина получает-ся скверная. С той стороны пока молодых больше. Нужно подобрать нескольких, – сказал он, – своих и креп-ких ребят. Чтобы всё было на равных. Завтра от них будет зависеть будущее критики.
И Селезнёв предложил ему меня, добавив всего одно слово: «Ручаюсь!» Так судьбе стало угодно, что из се-лезнёвского кабинета мы с Ланщиковым вышли вместе.
На тот момент я ничего не знал о нём, а он – обо мне. Его первый вопрос был:
– Москвич? Откуда родом?
Я ответил, что корни московские и саратовские, а по отцу ещё и ржевские, но родиться довелось в Хаба-ровске, в погранотряде Амурской речной флотилии. Потому как из семьи кадрового морского офицера. По-шутил про самого себя:
– Дед – капитан первого ранга, отец – капитан третьего ранга, а я выродок – в армии «служил» всего три дня. Полная деградация, гуманитарием стал. Хотя, должен признаться, читать, писать полгода учился, живя у отца на сторожевом корабле, стоявшем на рейде в бухте Золотой Рог Владивостока.
По его реакции понял, что моё происхождение ему очень даже глянулось. Позже от Анатолия Петровича до-ведётся узнать о военных корнях его самого: о суворовском училище, об офицерской службе.
А я тем временем продолжаю, что в Москву приехал из Саратова, куда наша семья переехала после демо-билизации отца. Там окончил школу и филфак университета.
– Любопытное совпадение, – говорю, – потому как один мой дед родом тоже из Саратовской губернии.
И слышу в ответ:
– Так мы земляки.
Кажется, именно эти три фактора: рекомендация Селезнёва, происхождение из потомственных военных и землячество, нас как-то сразу сблизили.
Буквально на другой день я продолжил знакомство – начал читать небольшой сборник статей Ланщикова «Времён возвышенная связь» и сразу понял… как говорил один из моих любимых киногероев в исполнении Леонида Быкова: «Споёмся!»
На вопрос, что такое критик, всякий знающий – с юмором, конечно, – прежде всего ответит: «Это не про-фессия, это состояние души». Состояние души, какой был наделён Анатолий Петрович, не капризной и не жестокой, внемлющей доводам разума и голосу естественного чувства, стремящейся к самостоятельности и свободе от рабской зависимости, ему не только позволило, а просто-таки предопределило, обратившись к литературе, быть критиком. Спорить, доказывать, объяснять, или, как ещё говорят, формировать обществен-ное мнение. Он это делал всегда. Даже тогда, когда об общественном мнении и не заикались.
Не случайно себя и своих сверстников, чьё детство совпало с войной, он как-то назвал «спорящим поколе-нием». «У меня вообще создаётся такое впечатление, – признавался Ланщиков в 1980 году, – будто мы про-спорили всю свою жизнь». Мотивы, по которым то тут, то там вспыхивала жаркая, до драки, полемика, разу-меется, были разные. Впрочем, и ценности при этом отстаивались спорящими, само собой, противополож-ные. Одни на первый план выдвигали «исповедальную» прозу, другие – «деревенскую». Одни ратовали за про-гресс, другие взывали к нравственности. Одни цитировали Хемингуэя и Кафку, другие ссылались на Глеба Успенского и Достоевского.
Так что Ланщикову, что называется, на роду было написано спорить, например, с теми, для кого слово «но-ваторство» оказалось высшей и чуть ли не единственной похвалой, а слово «традиционность» – синонимом отсталости и бесталанности.
Я открываю его работу середины 60-х, где он размышляет о моде и современности: «У моды свои законы этики и эстетики, а в понятие хорошее или плохое она не вкладывает никакого иного содержания, кроме как: новое и старое. Новое – хорошо уже только потому, что оно не старое, старое – плохо уже потому, что оно не новое».
Читаю и сознаю: если уже тогда, в 60-е, он посчитал нужным бескомпромиссно обозначить, что «новое – это ещё не значит истинное», то в представлении, какое нам сегодня навязывается, будто поколение шести-десятников состояло исключительно из демократов и либералов, сплошь устремленных на общечеловечес-кие ценности, притворства ничуть не меньше, чем в былых партийных заботах коммунистов, руководствовав-шихся в своих действиях не законами, а сложившейся практикой, точнее, целесообразностью, или в совре-менных «заботах» власти придержащих о судьбах народных.
На мой взгляд, он был замечательным спорщиком. Он начинал спорить с Чернышевским, и из этого спора выходила прекрасная книга о писателе-революционере. Он начинал спорить с убедительной работой Ан-дрея Баженова «К тайне «Горя», и в результате этого спора на свет появлялась чудесная статья «Горе от ума» как зеркало русской жизни». Он брался спорить с Петром I, и возникал цикл его блестящих статей о исторических путях России. Такая вот была природа его критического таланта.
Не могу не сказать, Ланщиков был силён именно тогда, когда спорил, а не тогда, когда брался обличать. В 90-е годы он изменил себе и ушёл в политику. Результат оказался предсказуем – многие его публикации на-полнились атрибутами, далёкими от литературы, и приняли форму агитпослания. Однако в этом жанре он не преуспел.
Поэтому поговорим о том, где он сумел сказать своё весомое слово. Истинный писатель, а Ланщиков им был, уже в появлении своём непредсказуем. Он поздно пришёл в литературу. И если есть такая профессия «Родину защищать», то, сняв офицерские погоны, он и в литературе оставался её защитником.
Он защищал её всегда:
и когда писал об этике и эстетике «исповедальной» прозы,
и когда говорил о деревне и «деревенской» прозе,
и когда показывал, что идеи Чернышевского имеют корни в таящемся в глубинах морального со-знания крестьянина, который никогда не считал себя рабом, чувстве несправедливости такого положения, когда помещик, не служа государству, царю, остаётся господином,
и когда заявлял, что «не следует бить поклоны в сторону перестройки по каждому поводу, излишний сло-весный энтузиазм, не подкреплённый очевидным делом, как показала многолетняя история, далеко не все-гда свидетельствует, говоря аккуратно, в пользу искренности намерений»,
и когда углублялся в прошлое, делая это по двум причинам: во-первых, исходя из того, что «прошлое осве-щает дорогу в будущее»; во-вторых, следуя своему убеждению, что «тот, кто сегодня покидает литературу и уходит в историю, по сути дела уходит на передовую».
При этом Ланщиков, замечу, никогда не ориентировался ни на правых, ни на левых, ни на западников, ни на славянофилов, ни на диссидентов, ни на «литпартийцев», ни на консерваторов, ни на новаторов, ни на ду-раков, ни на умных. Анатолий Петрович предпочитал, прочитав или выслушав любого, подумать, обмыслить и лишь затем сказать чётко и ясно: «Мы должны ориентироваться на собственную историю и извлекать из неё уроки, ибо кто контролирует прошлое, тот реально держит власть в настоящем и имеет все предпосылки со-хранить её в будущем».
В мире, где царило обилие идеологических ярлыков, обвинений и фальшиво-патетических ссылок на бес-смертное наследие известных партийных классиков, где «своим» прощалось всё, «чужим» – ничего, беспар-тийный Анатолий Ланщиков умудрялся оставаться самим собой и отстаивать свои убеждения. Он последова-тельно воплощал, как заметил один из его товарищей, «устремленность к осмыслению современной литера-туры и жизни в свете многовековой истории, притом не в духе эффектных экскурсов в прошлое, а на основе серьёзного его изучения и понимания».
По сути у него не было единомышленников. Главным образом потому, что он не признавал нравственных компромиссов. Тогда как некоторые его «единомышленники» в тех или иных ситуациях считали возможным склониться и даже наизнанку вывернуться перед властью, дабы, войдя в неё, считалось, потом сделать что-то хорошее. Только у «кормушки» они начинали чувствовать себя так хорошо – склонившись, даже удобнее, – что лучшего, оказывалось, им и не надо.
Он в чём-то сходился, но всегда в чём-то расходился даже с теми, с кем шёл в одном направлении. Даже с ними он вечно умудрялся идти «не в ногу». Вот только и друзья, и враги произносили его имя всегда с чувст-вом: одни с уважением, другие с ненавистью, но в любом случае безразличия не было.
Здесь следует добавить…
Ланщиков не был пророком-просветителем как Вадим Кожинов.
Он не был пунктуально-вездесущим мастером парадоксов как Лев Аннинский.
Не был литературоведом среди критиков и критиком – среди литературоведов как Игорь Золотусский.
Не обладал талантом с улыбкой на интеллигентном лице прятать фигу в кармане как Владимир Лакшин.
Он любил литературу, а не себя в литературе как Михаил Лобанов.
Анатолий Петрович никогда не самоутверждался как многие из его коллег, зато помогал утверждаться и самоутверждаться другим.
В его письме не было блеска профессионального литературного критика, способного легко и просто пи-сать по принципу «сегодня в газете, завтра в куплете» или «Чего изволите?».
А ещё он не был, как это распространено среди литераторов, амбициозен. Это качество не наблюдалось у Ланщикова ни в 1967 году, когда он однажды не сдержался, публично выразив свою обиду за своё поколение: «Мы вот тоже уже приближаемся к 40-летнему рубежу, а нас по-прежнему продолжают величать «молодыми»; ни в середине 1980-х годов, когда заговорили, что Ланщиков превратился в лагере «консерваторов» чуть ли не в культовую фигуру.
Не был… не был… Другое важно – он был. И им двигал… Короче, он был из тех людей, кто наделён чертой, деликатно называемой азартом. Он всегда был благородным возмутителем спокойствия. Энергичным, упря-мым, дерзким и своевольным.
Издательство заказывало ему книгу о Чернышевском – он соглашался и… влезал в крестьянский вопрос в России.
Власть и элита, ещё не отойдя от перестройки, затевали новую революцию (или контрреволюцию, кому как больше нравится), а Ланщиков углублялся, как он считал, в самое насущное – в национальный вопрос в Рос-сии.
Самая читающая страна расхватывала на ура повести Дарьи Донцовой и Юрия Поляко-ва, а для Ланщикова в это время приоритетом становился разбор фальсификаций о Второй мировой войне.
Следуя пушкинскому «в образовании быть с веком наравне», критик Ланщиков постоянно искал ответы на такие вечные и всегда современные вопросы: «Кто виноват?», «Что делать?» и «Будет ли существовать Рос-сия?» Он так жил!
Он искал свой человеческий путь, идя дорогами Петра Первого, Пушкина и Гоголя, Герцена и Чернышевского, Сталина и Гитлера, Шукшина и Астафь-ева.
Он искал если не единомышленников, то хотя бы собеседников, но и их находил, увы, не всегда. И оттого любой мог заметить налёт грусти, сопровождавшей его по жизни даже в минуты, когда он чувствовал себя счастливым.
Сегодня можно услышать, что семинар молодых критиков Анатолия Ланщикова, несколько лет собирав-шийся в ЦДЛ, а затем продолживший работу на его квартире, стал символом несгибаемости в деле просве-тительства.
Что касается просветительства… Должен заметить, что в реальной нашей семинарской жизни Анатолий Петрович особо никого и не учил. Да и трудно было подумать, что собравшиеся полтора десятка семинарис-тов, большинству из которых уже немало за тридцать, откроют рты и станут внимать и учиться. Каждый при-ходил сам учить других.
Каково это было попасть «на зуб» семинаристам Ланщикова, однажды испытал на себе Лев Аннин-ский – вроде бы не раз Владимир Куницындоказывавший свою способность «держать удар». Я никогда не видел Льва Алек-сандровича таким убитым и буквально раздавленным, каким он выглядел после анализа своих работ, сде-ланного Володей Куницыным, и двух-трёх часов перекрёстного разговора с «молодыми» критика-ми. Помнится, в своём заключительном слове он подытожил свой «мастер-класс»:
– Был такой боксёр Виктор Агеев, который не наносил ударов, но умел уклоняться. Я всегда ста-рался следовать в критике такой тактике, но сегодня и это не помогло.
Учить нас брался Игорь Золотусский. Слегка по-барски он указывал на неудачные фразы в очередной ра-боте, вынесенной на общее обсуждение, говорил о необходимости выбора нужного слова…
Ну так среди нас был Володя Куницын – барич ещё почище Игоря Петровича.
А за спинами Вадима Дементьева, в котором уже тогда чувствовался зав. сектором художествен-ной литературы отдела культуры ЦК КПСС, и Саши Михайлова стояли их отцы, довольно значимые фигуры в критике и, что немаловажно, в Союзе писателей.
Лёня Асанов, тоже сын писателя, очень начитанный и взросший в атмосфере творчества, уже тог-да работавший в издательстве «Современник», сначала в отделе критики, а позже заведовавший отделом классики, и его антипод «разночинец» Володя Бондаренко, вечный полемист, раскручивавший в ту пору в критике кампанию по «оформлению» в качестве литературного явления «прозу сорокалетних – москов-скую школу».
Саша Казинцев – с хитрой улыбкой внимающий всем, во все времена бывший себе на уме, и два молчуна: Саша Неверов и Женя Шкловский.
Хоть и самый молодой, а, может, именно потому ершистый и занозистый Серёжа Куняев, гото-вый, кажется, забодать Золотусского после любого слова, сказанного поперёк.
Лена Стрельцова, для которой её Вампилов имел отношение не столько к литературе, сколько к театру, и Марина Борщевская, о которой ни тогда, ни позже кроме того, что она работает в «Юности», я ничего больше не знаю.
Какое-то время появлялась Руслана Ляшева, но не долго. Она уже тогда разрывалась на части: критика, проза, кандидатская диссертация.
Слава Педенко, у которого газетная рутина в «Литературной России» отбивала, похоже, всякое желание учиться.
Павел Нерлер, складывалось впечатление, что любая тема могла заинтересовать его лишь в од-ном единственном случае: если её можно было хоть какой-то ниточкой «привязать» к имени Осипа Мандельштама.
И автор этих строк. О себе позволю тут в качестве характеристики привести слова автографа, написанные на одной из подаренных книг Анатолием Петровичем: «Александру Разумихину – самому колючему «студий-цу» – с пожеланием светлых дум и добрых дел. Дружески – А. Ланщиков».
На семинаре всё было куда проще и прозаичней. Прямого воздействия на наше сознание Ланщиков, я бы сказал, избегал. Зато он не прочь был заняться нашим воспитанием. Воспитывал собой, всем, что у него бы-ло – образом мыслей, манерой поведения, отношением к делу, отношением к каждому из нас. Показывал, как надо «держать удар», когда бьют; как драться, когда схлестнулся в споре, и при этом сознавать, во имя чего? на какой стороне ты бьёшься: за народное или за элитарное? И мы видели, осознавали, что будь ты хоть самым известным, опытным критиком, мастером в своём деле, напиши ты хоть сотни рецензий и ста-тей, выпусти десятки книг, всё равно, берясь за новую работу, каждый раз перед тобой неизвестность: что из этого выйдет? Причём, с первого слова, как правило, ты начинаешь «с нуля», будто только ещё учишься пи-сать. Словно впервые переступил порог и попал в новый для тебя и мало знакомый тебе мир… Мир иных жиз-ней и иных мыслей – отличных от твоих.
Я понимаю, одинаковых людей не бывает. Но два руководителя нашего семинара были уж очень различны. Первое, что бросается в глаза, ни в те дни, ни позже никто не говорил «семинар Золотусского». Для всех это был «семинар Ланщикова», на каждой из встреч которого присутствовал и Игорь Петрович. Хотя вроде бы за-нятия они вели строго по очереди. И подводили итоги встреч, до щепетильности придерживаясь очерёдности. Просто одного выслушивали, а другого слушали. Казалось бы, у слов всего-то и разница что приставка, а в жизни – пропасть.
О том, насколько в противоположные стороны были направлены даже чисто человеческие векторы двух руководителей семинара, я сужу (да простится мне такое внимание к себе, любимому) по любопытному, но характерному факту. Один, Ланщиков, предпринимал всё, чтобы меня, когда всякие необходимые формальные моменты были соблюдены, приняли в Союз писателей. Другой, Золотусский, тоже предпринимал всё, чтобы я в Союз писателей принят не был. Так продолжалось несколько лет. Анатолий Петрович через секцию критики подавал документы в приёмную комиссию. Игорь Петрович через правление Союза меня «рубил». Принят в конце концов был в девяностом году, когда я стал автором уже четырёх книг, и не принять было уже просто неприлично. Немалое число критиков вступали в Союз тогда даже не имея единственной книжки, по ряду статей.
А теперь о «символе несгибаемости». Не о том, кем были, а несколько слов о том, кем стали мои «одно-полчане», вчерашние семинаристы. Признаюсь, многих из них сегодня вряд ли вообще можно назвать крити-ками. Начну с того, что не все просто дожили до наших дней. Раньше своего «наставника» покинули сей мир Асанов и Педенко. «Переквалифицировались в управдомы», ушли кто куда: в прозу, литературоведение, ис-кусствоведение, в чиновники, на редакторскую, преподавательскую работу, Шкловский, Стрельцова, Куни-цын, Михайлов, Неверов и я.
Вадим Дементьев – ныне автор, наверное, двух десятков книг, посвящённых многонациональной литерату-ре России, русской Вадим Дементьевпоэзии. Лауреат премий имени М.Горького и Н.Островского. Если судить по количеству публикаций, чрезвычайно успешный критик. Если спросить других критиков, самый невзрачный, но ушлый, умело обрабатывающий делянку национальных литератур. Вадим из тех критиков, кто готов обслужить любо-го признанного в своей республике писателя. Этакий шеф-повар классного ресторана, способный изгото-вить блюдо любой национальной кухни. Критик, который не критикует, а мастерски представляет имена, воз-водя их в ранг неких классиков малых литератур.
Занятие это, полагаю, не из лёгких, но Вадиму оно оказалось по плечу. Тем более что знания языков малых народов оно, как оказалось, вовсе не требует. В своё время извлечением золотого песка (где и впрямь каж-дое слово на вес золота) из национальных россыпей умело занимался Валерий Дементьев, так что сын пошёл по стопам отца. Литературно-критическому творчеству Дементьева-младшего, судя по всему, ни-сколько не мешала защита кандидатской диссертации, зато очень способствовала и способствует работа то в ЦК КПСС, то в Думе, то Совете Федерации и секретарём по национальным литературам в Союзе писателей.
В отличие от него Володя Куницын, издав всего две критические книжки: «Верность правде» и «Свет человеков», можно сказать, покинул критику. В 90-е годы, когда горьким оказался не привычный утренний кофе, а горькой стала сама жизнь, по сути лишившая его возможности заниматься литературной критикой: рецензии, статьи, критические книги стали не нужны, – он… Интернет сообщает, что Володя нашёл применение своим силам сначала на радио, потом на ТВ. Сам Володя говорит, что дальше дома 50А/5 по Большой Никитской улице, где он член правления Московской городской писательской организации, его нога не ступала. И это так, потому что представить Володю занимающимся утренней развлекательной программой на телевидении моего воображения не хватает.
Каково ему сейчас? Я никогда не спрашивал – зачем бередить рану. Одно вижу: изменился. Нет, не поста-рел, что естественно, а именно изменился. В иные дни я вижу его, равнодушного не менее Онегина, с разо-чарованным лорнетом и с выражением английского сплина на лице. В другие – мне кажется, что ему доста-лась тоскливая роль усталого супермена, на лице которого написано отвращение ко всему человечеству. Команда «Мотор! Начали!» прозвучала, съёмка идёт, он эту роль исполняет и никак не дождётся команды «Стоп!». Вот уже сколько лет.
Сегодня с критикой его связывает разве что председательство творческим объединением критиков и лите-ратуроведов Московской писательской организации. Хотя… как посмотреть. Молчание – тоже ведь и пози-ция, и критическая оценка. Да, начиная со времени перестройки, Володя как критик замолчал. Но мимо од-ного его критического выступления я пройти не могу. Я имею в виду его сыновнее слово «Вспоминая отца». Смею думать, у Куницына-критика это самая сильная работа.
Всем известна ставшая с советских времён крылатой фраза «Сын за отца не отвечает». Но, если отвлечь-ся от её политической подоплёки, надо ещё подумать, так ли это: смотря какой сын, смотря какой отец. Во-лодя своими воспоминаниями за своего отца отвечает, и крепко отвечает.
И вообще, часто ли мы задумываемся, каково это быть сыном именитого отца? Сколько их было рядом со мной? Дементьев-старший и Дементьев-младший, Михайлов-старший и Михайлов-младший, Лёня Асанов, Игорь Шайтанов, Ира Винокурова, вот и Володя – сын бывшего первого зама заведующе-го отделом культуры ЦК КПСС, фактически руководившего всей сферой культуры Союза (при недомогающем Поликарпове), и у себя дома Володя запросто видел Айтматова и Евтушенко, Гамзатова и Кулиева, Чивилихина и Тендрякова, Шатрова и Климова, Андрея Тарковского и Ларису Шепитько...
Володя – сын доктора философских наук (тема диссертации «Искусство и политика»), чуть ли не первым заговорившего о таких замалчиваемых проблемах, как геноцид против русского крестьянства, который лите-ратура осмелилась отразить лишь бледным пунктиром, и торжество в отечественной литературе нового типа холопства и барства («Личина правды пришла вместо правды»). Кстати, та статья Куницына-старшего очень пришлась не по нутру Юрию Бондареву, увидевшему в ней палец, прямо указывающий на него лич-но.
Володя – сын незаурядного человека, которого «новая эпоха» сразу отторгла, как чужака. Но отвергло его и догорбачёвское время. По той же причине. Почему? Как пишет младший Куницын, «будучи «шестидесятни-ком», боровшимся за «правильный социализм», он, в отличие от многих своих приятелей, начиная с При-макова и кончая Егором Яковлевым и Ф.Бурлацким, не признавал нравственных компромиссов. Некоторые его единомышленники тогда считали, что можно «прогнуться» перед властью, да-бы войти в неё, а затем поставить на службу прогрессу. Прогнуться-то прогнулись, а затем даже и наизнанку вывернулись, выслуживаясь уже перед прогрессом буржуазным».
Судьба отца позволила Володе не просто увидеть, а буквально на себе почувствовать, испытать «неблаго-родство и циничный эгоизм нашей творческой интеллигенции, дружно сделавшей вид, что не было в нашей общественно-политической жизни такого человека – Георгия Куницына».
Дорогого стоит вывод Володи Куницына, из которого, уверен, мог бы быть прекрасный литературный кри-тик: «Уже десятилетие элитарная стая нравственных лилипутов пытается навязать свой убогий принцип: я был подл, потому что было подлое время. И именно потому сознательно не желает замечать людей, которые и в подлое время смогли оставаться людьми чести». Хочется верить, что когда-нибудь я буду держать в руках его критическую книгу на эту тему.
…С тёзкой, Сашей Михайловым, он на 5 лет меня младше, судьба свела нас на семинаре и провела меня рядышком с ним дольше других семинаристов. Началось ещё в пору, когда молодой Александр Александро-вич писал кандидатскую диссертацию. Для успешной защиты, как известно, требуются публикации. И Саша обратился ко мне с просьбой напечатать в «Литературе в школе» главу из диссертации как статью.
– Ты не пугайся, – говорил он, – там ничего научного нет. У меня ведь работа по современной советской прозе. И в этой главе речь идёт о героях-маргиналах, которых сейчас полно в романах и повестях. Она и на-писана как обычная критическая статья. Можно выбрать материал о трёх более-менее известных романах, и получится обзорная статья для учителя.
– Приноси, почитаю, – ответил я. – Тогда решим.
Первый вопрос, какой я ему задал после прочтения принесённого материала, был такой:
– Саша, а ты зачем решил писать диссертацию? В науку потянуло? Так наукой здесь вроде не пахнет.
– Да отец заставляет.
– Ну а ты сам, что?
– Что-что! Ткнул он меня в аспирантуру Литинститута, теперь сроки защиты поджимают.
В конце концов, не моё это дело, почему за взрослого мужика папа решает, что ему делать. Но вот что де-лать с тем, что он мне принёс? В том виде, в каком это есть, печатать нельзя. То есть, на мой-то взгляд, это и никакая не глава диссертации, но тут уж вообще не моего ума дело. Мне бы со «статьёй» расчухаться. Отка-зать, сказать что-нибудь обтекаемое?
Саша, видимо, почувствовал, что моё мнение складывается не в пользу публикации. Стал откровенно про-сить помочь. Мол, сроки защиты, не откладывать же её. И я... «Что, разве тебе мало приходилось заниматься «глубокой редактурой»? – подумал я. – Просит человек. Ничего необычного. Подумаешь, статья для будущего кандидата наук, год назад ты статью действительного академика перепахивал. Твой главный редактор кроме своей ещё две диссертации написал, сначала для одной жены, потом для другой. Тёща твоя уже со счёта сбилась, сколько кандидатских за своих аспирантов настрогала. Тебя ведь никто не заставляет, тебя просто просят. Приятель, между прочим, в один семинар с ним ходишь…» Короче, убедил я сам себя. Отредактиро-ванная глава увидела свет.
Саша, должен сказать, доброе дело не только запомнил, но через какое-то время нашёл возможность от-благодарить. У меня тогда в журнале сложилось так, что я «захотел» уйти из редакции на вольные хлеба. А Сашин папа, совпало, устроил в это же время сына к А. Ананьеву в журнал «Октябрь» заведующим отделом критики. Известный круговорот воды в природе. Володя Бондаренко, ещё один наш семинарист, ко-торый был там заведующим, тоже, как и я, по воле главного редактора «захотел» покинуть редакцию и пере-брался в альманах «Современная драматургия». На дворе стоял 1982 год, а Володя вздумал в журнале «Се-вер» в одной из своих статей упомянуть имена Б.Савинкова, Н.Бердяева, Е.Замяти-на и Б.Зайцева. На Володю рыкнула «Правда», и Ананьев, который никогда не считал нужным защищать своих сотрудников, молодого критика тут же сдал в два счёта. Или даже ещё быстрее.
Михайлов-младший, следуя воле папы (который был секретарём правления Союза писателей СССР – по тем временам это нечто вроде заместителя министра литературной отрасли), на работу в журнал прибыл. И стал думать, как ему фактически без опыта самостоятельной работы в редакции быть на новом месте. Пола-гаю, попервоначалу ему пришлось не сладко. Едкий Володя Бондаренко как-то вспомнил о тех днях:
«Ещё в советские времена случилось так, что я отправился в поездку с деревенщиками на Север – это бы-ла знаменитая, полулегальная, нашумевшая, явно оппозиционная акция. Тогда я был зав отделом, членом редколлегии журнала «Октябрь». Когда я вернулся, главный редактор журнала «Октябрь» Ананьев выгнал ме-ня мгновенно, и на другой день взял молодого Сашу Михайлова – ещё паренька совсем. Встречаю я букваль-но через две недели этого самого Сашу – а Ананьев был сволочь редкая, работать с ним было тяжело: само-дур – и Саша начинает мне плакаться: как ему тяжело, как ему трудно в «Октябре». «Саша! – думаю, – это меня выгнали! Это я должен тебе плакаться!»
Но, человек сообразительный, Саша Михайлов плакал не долго, живо смекнув: нужна «рабочая лошадка». И он вспомнил про меня. Тем более знал, что я не при делах. Это был красивый жест: человек помнит добро и отвечает на него добром. Так я был приглашён к нему замом в отдел критики. Тем более что тогда же в «Ок-тябре» шла моя статья, и хотя Ананьев, думаю, слыхом не слыхивал про меня, своё согласие взять меня на работу дал. Одновременно со мной в отделе появилась ещё и Ира Винокурова – дочь довольно известного по тем временам поэта. К сожалению, московский парнас и издательский мир всегда были повязаны личными знакомствами и связями. Таких дочек в то время по разным редакциям пребывало немалое количество: ум-ных и не очень, толковых и бестолковых, работящих и откровенных лентяек. Ира вовсе не была глупа, но…
В отделе возник прелюбопытный треугольник: Саша приходил «руководить». Ира заходила выпить кофе и пообщаться с Ириной Барметовой. Им было о чём поговорить – Барметова недавно приехала из Америки, где жила, Винокурова скоро отправится туда жить, так что точки соприкосновения имелись самые животрепещу-щие. Ваш покорный слуга готовил материалы к публикации.
Так продолжалось год, пока однажды я не полюбопытствовал у Саши: «А что тут, собственно, делает Ира? И почему ты не обременяешь себя работой?» Дальше всё произошло быстро, как в кино. Меня пригласил к себе Ананьев и очень даже деликатно сказал, что у него ко мне претензий нет, но Михайлов со мной работать отказывается.
– Я должен выбирать, – сказал главный редактор, – вы или он. Два Саши, – пошутил он. – Но он Михайлов. А вы Разумихин. И я выбираю Михайлова. Чтобы вас не ущемлять, можно в трудовой книжке проставить, что вы переведены на работу вне штата, пока не найдёте себе новое место работы.
Мы расстались почти по-дружески, если это можно сказать про Анатолия Андреевича. Жили с ним недале-ко друг от друга, когда позже доводилось видеться, он непременно здоровался и мило улыбался – никаких претензий.
И с Михайловым-младшим мы продолжали встречаться… на семинаре. Все ребята ситуацию знали, но, ка-жется, их интересовало лишь одно: мы вцепимся в глотки друг другу? Нет? Тогда о чём говорить! В литера-турном мире сойтись-разойтись – обычное дело. К тебе обычно сугубо прагматический интерес: нужен сего-дня – не нужен, полезен – бесполезен. Случайно сблизились – случайно расстались. Любовь к литературе не повод для продолжения знакомства.
Чуть позже не без помощи всё того же папы Михайлов-младший станет в «Октябре» заместителем главно-го редактора, затем новый рост – главным редактором журнала литературных дебютов «Соло». В настоящее время он доцент кафедры литературного мастерства Литературного института.
У него две книжки критики. Сегодня его имя в критике звучит, конечно, куда тише, например, Игоря Шайта-нова, хотя всё же не совсем пустой звук: лауреат премии имени Н. Островского за первую книгу молодого ав-тора и премии Малый Букер «за пропаганду новой русской литературы», а ещё он координатор премии лите-ратурного конкурса «Русский декамерон». Его можно встретить на Парижском книжном салоне, на конгрессе ПЕН-Центра, на Лейпцигской международной книжной ярмарке и ярмарке во Франкфурте, по приглашению её администрации. Он читает лекции для славистов университета в Вене, перед студентами Софийского уни-верситета, в Доме русской культуры в Мюнхене и университете Хельсинки по приглашению тамошнего фа-культета славистики.
Короче, жизнь вполне удалась!
Тогда почему о нём сегодня можно прочитать такие, я бы сказал, странные строки?
«Литератор и писатель – вещи абсолютно разные. Александр Михайлов, московский критик и преподава-тель Литературного института имени Горького, – несомненно, литератор, но вовсе не писатель. Писателем он себя, как видно, и не считает. И правильно делает. Ничего не сочиняя, он просто рассказывает о своей те-кущей жизни, приправляя получающийся текст мемуарными пассажами. Александр Александрович Михайлов – сын Александра Алексеевича Михайлова, советского литературоведа, одного из тех, на ком зиждилась литучёба, железного человека и образцового семьянина. Михайлов-старший был наставником по-этов и писал руководства для начинающих стихотворцев, хотя сам за всю жизнь сочинил одно-единственное стихотворение, героиней которого была его собственная дочь: «Шла Иринка мимо рынка и купила мандарин-ку». Сын, как ясно из вышесказанного, пошёл по стопам отца, будучи, впрочем, по натуре совсем другим. Отец в молодости строил благополучие буквально из ничего, упорно поднимался к карьерным вершинам, пройдя перед тем Великую Отечественную. Сын же, придя на всё готовое, в аналогичном возрасте действо-вал скорее деструктивно. Но теперь бывшему раздолбаю уже за 50, и на нём висит тяжкий груз забот».
Речь идёт, как вы понимаете, о прозаической (всё, что не стихи, то, как известно, проза) книге Михайлова-младшего с характерным названием «Папенькин сынок. Интимные хроники». Проза, как тоже известно, мо-жет выдержать всё. Поэтому читаем:
«07.03.03. Перечитал предыдущую запись, сделанную под кайфом. Получилась исповедь настоящего мо-рального урода. Пусть так и останется. Долой внутреннего редактора!»
Ей-ей, я не искал параллель, но она сама напрашивается. Помните, чуть раньше, говоря о Куницыне-млад-шем, я упомянул крылатую фразу «Сын за отца не отвечает» и сказал: «Надо ещё подумать, так ли это: смот-ря какой сын, смотря какой отец».
В книге Михайлова-младшего тоже присутствует «сыновняя» тема:
«06.04.05 <…> Я – папенькин сынок. Теперь это стало ясно даже мне. Отец меня подчинил. Даже после его смерти я в его власти. Ночью думал, что его душа где-то рядом со мной в эти дни. Он и я связаны навсегда. Не имеет никакого значения, сколько времени прошло после его смерти – девять дней, сорок, два года».
Хочу подчеркнуть, тема в обоих случаях именно «сыновняя», а не классическая «отцов и детей». Володя Ку-ницын своими воспоминаниями за своего отца отвечает, и крепко отвечает. А Саша Михайлов даже на стра-ницах написанной им книги остаётся Михайловым-младшим, то есть, прошу прощения за резкое слово, за-хребетником, который за отца не отвечает, а обвиняет его за то, что он, его сын, всю жизнь не нашёл в себе сил стать Александром Александровичем Михайловым. Может, и не хотел стать? Предпочитал идти по про-торённому папой пути и не стремился выйти из отцовской тени?
Я почему так спрашиваю? Просто в те далёкие годы как-то поинтересовался у Саши:
– А тебе не мешает, что под публикациями и отца, и твоими собственными стоит одинаковое «А.Михайлов» или «А.А. Михайлов», что, сам знаешь, были случаи, когда вас путали: отцовские публикации приписывали те-бе, а отцу твои?
– Нет, – весело ответил тогда молодой Саша, – наоборот, это интересно. В чём-то мне даже помогает. Хо-тя отец зачем-то иногда подписывается «Ал. Михайлов», но это его дело – я не против.
Чтобы избежать упрёка в субъективности, сошлюсь на одну совсем не «критическую», а самую что ни на есть положительную оценку интимных хроник папенькина сынка другим современным критиком:
«Автор хорош тем, что он – не позёр, не циник и не моралист, а просто стареющий мачо, хорошо ощущаю-щий связь времён и не имеющий проблем с исторической памятью. И не претендующий ни на что, кроме че-ловеческого, слишком человеческого. Впрочем, и у него есть свои мнения – например, он не считает Виктора Ерофеева прозаиком, точнее художником, но Михайлову можно: он критик. Если бы наша художественная ли-тература была полна шедевров, то подобные книги, возможно, смотрелись бы уныло, а так – лучше уж михай-ловская незатейливость, чем очередная скандальная поделка, выдаваемая за роман».
Вот и думаю, один студиец не пишет, а мне хочется верить, что когда-нибудь я буду держать в руках его книгу. Другой студиец, наоборот, незатейливую книгу уже написал, а у меня вопрос: может, было бы лучше, если взял и промолчал?
…Впрочем, так ли важно, сколько студийцев сохранило верность критическому цеху? Остались «три бога-тыря»: Куняев, Бондаренко и в какой-то мере Казинцев. Можно сказать, немного. Больше того, уверен, что эти трое всё равно стали бы критиками, чьи имена на слуху, даже не доведись им несколько лет ходить на се-минарские встречи к Ланщикову (упоминаю только его, так как, смею думать, к одному Золотусскому они бы никогда и не пришли). Насколько я знаю, не всё из того, что они писали, он безоговорочно принимал. Но одно его радовало – споры не заглохли, было кому «драться».
Последнее время мы с Анатолием Петровичем иногда перезванивались, не могу сказать, что часто. Виделись и того реже. Как-то мне на глаза попалась, года через четыре после её выхода в свет, одна из послед-них его журнальных статей о классике – «Горе от ума» как зеркало русской жизни». Я зашёл к нему, чтобы уговорить написать в серию, какую я в ту пору как редактор задумал и реализовывал в одном из издательств, небольшую книжку о «Горе от ума».
Ему было одиноко, и короткая, как я предполагал, встреча обернулась многочасовым разговором. Оказа-лось, что совершенно случайно я «попал в точку». Анатолий Петрович всю жизнь – это его слова – мечтал на-писать о русской драме, да вот всё как-то не складывалось. Он загорелся предложением и согласился рас-ширить журнальную публикацию о «Горе от ума» и написать ещё две главы: про «Недоросль» и «Вишнёвый сад». В итоге даже родился заголовок будущей книги «Три века – три шедевра русской драматургии». «Я на-пишу, обязательно напишу, только бы глаза позволили…» – не знаю, кого больше, меня или себя убеждал он.
Желая хоть чем-то порадовать его, я подарил специально принесённые два номера «Москвы» с моим ро-маном. Но признался, что в последнее время помимо прозы неожиданно для себя обратился к литературове-дению, и рассказал о выходящей в свет работе «Радости и горести счастливой жизни в России. Новый взгляд на «Войну и мир» Л. Толстого. Триптих». Ланщиков улыбнулся и достал свою книжку «О пользе пра-здного чтения», нашёл нужную страницу, отчеркнул абзац и сказал: «Читай вслух». Я прочёл подчёркнутое им место: «А если говорить серьёзно, то новое прочтение, осознание Толстого должно идти прежде всего через литературную критику».
На прощание он сказал: «Саша, спасибо тебе за твою преданность русской литературе». Анатолий Петро-вич, подчеркну, отношение к русской литературе всегда ставил выше личных отношений. И хотя это уже была ненастная для него пора, когда он фактически отошёл и от литературных баталий, и от политики, которой от-дал несколько лет своей жизни, а значит, настало время, когда смолк домашний телефон и «дорогие друзья и ученики» уже не донимали как раньше визитами, он поблагодарил не за приход, не за память о нём и даже не за поступившее предложение, а лишь за преданность литературе.
На первой же странице последней подаренной им книги «О пользе праздного чтения (литературные замет-ки в ненастную эпоху)» есть фраза, сказанная им в беседе с журналистом газеты «Литературная Россия»: «Всё зависит от времени и от обстоятельств». В день, когда из моих рук упал синий томик, на обложке кото-рого золотым тиснением было отпечатано «Анатолий Ланщиков. Вопросы и время», оборвалось отведённое ему судьбой время и истаяли для него вопросы, на которые он всю жизнь искал ответы. Обстоятельства сло-жились так, что заветная мечта написать о шедеврах русской драматургии так и не осуществилась. Поздно, надо покаяться, я к нему пришёл.
Горько оттого, что «Чувство пути», которое он некогда ощущал в себе, обернулось для него чувством страшного одиночества в последние годы. Но «история, – писал он, – развивается по законам высшей спра-ведливости». И хочется думать, что справедливость не миновала его там, куда он ушёл от нас.
Александр Разумихин: «Возможность высказаться другим»
Развал СССР обусловил моё собственное писательское молчание на много лет. Незадолго до обрушения страны я задумал книгу, в которой намеревался дать критический аналитический обзор прозы, пришедшей к читателям за десятилетие в период с 1980 по 1989 год. Уже был наработан большой материал, готовы несколько глав-лет. Но в один совсем не прекрасный момент я осознал, что ни издавать её, совершенно очевидно, некому, ни читать о литературе ушедшей в небытие страны никто не станет. И страницы машинописной рукописи вместе с архивом полетели в мусоропровод.
Так что вышло всё шиворот-навыворот: вместо «ни дня без строчки» ни строчки целое десятилетие. Тогда же я ушёл и из книгоиздания (не хотел редактировать то, что выпускали издательства в ту пору). Стал заниматься организацией и становлением новых издательских проектов: литературно-художественного журнала «Про любовь и не только» – один из проектов Машовца, трёх информационно-рекламных газет и журналов, газетно-журнального агентства и пресс-синдиката, редакций информационно-рекламных издательств, выпускающих литературу по тематике строительства, дизайна и интерьера – во всех случаях «с нуля». Зарабатывал, когда была работа, очень даже неплохо, но это была работа сугубо ради денег. Правда, ситуация постоянно была такова: то есть работа, то её нет, то платят, то обманывают.
Как это похоже на то, что было, насколько я знаю, с Лёней Асановым, который сначала ушёл в прозу (знаю две его книги рассказов и несколько книжечек с историческими рассказами для детей), однако последние годы вынужден был заниматься каким-то рекламным изданием про загородное жильё. Наша с ним последняя встреча случилась на ВВЦ, где проходила очередная книжная ярмарка. Лёня увидел меня и, что называется с места в карьер, заговорил о повести Валентина Распутина «Дочь Ивана, мать Ивана», появившейся тогда в журнале «Наш современник». Ему очень хотелось выговориться. Я слушал рассуждения Лёни, и мне было грустно, горько оттого, что нет у Асанова-критика возможности выплеснуть эти свои мысли на страницы журнала, книги. И ничем тут я ему помочь не мог.
То же с Сашей Неверовым, который после фактически развала издательства «Детская литература» на годы «застрял» в газете «Труд», перебиваясь мелкими рецензюшками и интервью с писателями. Его две критические книжки «Молодая проза: время, проблемы, герой» и «Черты поколения» в сущности остались там, во времени до 90-го года, а позже ничего. Вернее, успел за это время стать кандидатом филологических наук, и это ему, хочется думать, приносит хотя бы моральное удовлетворение. Относительно недавно он перешёл в «Литературную газету», но и «Литгазета» сегодня не та, да и в Саше мало что осталось от прежнего критика. Вот и последняя его книжка явно не критическая – «Не только о литературе. 33 беседы». Говорят другие, а Саша слушает.
То же с Серёжей Плехановым. После критической книги «Выбор пути», Александр Неверовбиографического романа «Писемский» в серии «ЖЗЛ» и книги очерков «Земля помнит», за которую он получил премию имени М.Горького за лучшую первую книгу молодого автора, молодой критик попробовал себя в, казалось бы, востребованном жанре фантастики и фэнтези, но несколько повестей оказались нельзя сказать, что очень удачны. А дальше? Дальше пошли переводы, сценарии художественных, научно-популярных фильмов и (вспомнил Серёжа, что до Литинститута учился в институте международных отношений) серия книг в жанре, как нынче принято говорить, нон-фикшн: «Кровь на песке. Жизнь и смерть Саддама», «Мухабарат, или Береженого Аллах бережёт», «Последний герой», «Реформатор на троне. Султан Омана Кабус бин Саид», «Цену вечности знают в Багдаде», «Чего хотел Саддам Хусейн?»
Был критик (по сию пору кому-то не даёт он покоя, вспоминают: «Одиозную известность Плеханов приобрёл своей лит.-критической деятельностью, направленной исключительно на защиту «молодогвардейской» НФ 1970 – 80-х гг. и против писателей-«непатриотов») – не стало критика. А жаль. Не потому, что был против «непатриотов», а потому, что вешателей ярлыков тогда хватало со всех сторон. Мне доводилось встречаться с одним из братьев Стругацких, против которых выступил Серёжа, должен сказать, что ярлыки в обратную сторону были ничуть не бледнее. Так что для меня это не аргумент для своеобразного «запрета на профессию», какой я вижу в вынужденном молчании как критика среди многих других и Серёжи Плеханова.
То же с Володей Васильевым. Автор книг «Сопричастность жизни», «Андрей Платонов», «Достоинство слова», запомнившийся критическим поединком с «великим и ужасным» Ю.Суровцевым, печатавшим тогда в «Знамени» свои «Политические маргиналии, или кое-что о литературно-критическом своеволии». Любопытный был спор. Один про то, что Ленин живее всех живых, другой, что талант всегда народен и гуманистичен – это раз, что на ненародной стороне собрались все бездари и неумёхи – это два. Один грубит, а другой в ответ: «Сам дурак!» Сейчас на сей счёт можно шутить, а тогда, в 1981 году, было совсем не до шуток.
Для меня, хотя, думаю, не только для меня, Володя останется критиком, который впервые всерьёз выдвинул Андрея Платонова, поставив его в один ряд с М.Горьким, М.Шолоховым и Л.Леоновым. А потом… Потом он защитил кандидатскую («А.Платонов: проблемы творческий эволюции») и стал как литературовед заниматься Шолоховым, иногда писать о нём. Последнее, что мне известно, это его работа над вступительной статьёй, составлением, комментариями и редакцией Собрания сочинений М.А. Шолохова в 9 томах. Больше сейчас как-то ничего и нигде о Васильеве не слышу.
Дальше других отступил от былого литературно-критического бытия Володя Вигилянский. Бывший выпускник Литинститута, затем член редколлегии журнала «Огонёк», позже главный редактор литературно-художественного и общественно-политического журнала «Русская виза», редактор-стилист русской версии газеты «Нью-Йорк Таймс», читавший лекции в Мичиганском и в Массачусетском университетах, в колледжах Новой Англии (США), спустя несколько лет возглавивший воскресное приложение некогда популярнейших «Московских новостей», стал священником, отцом Владимиром – рукоположен во диакона, и тогда же возведён в сан пресвитера. Уйдя из литературной критики, он служил в храме святой мученицы Татианы при МГУ, был доцентом Российского православного университета им. Святого апостола Иоанна Богослова, деканом факультета церковной журналистики, преподавал в семинарии при Сретенском монастыре. Сегодня он частый гость на телевидении, потому как ни много ни мало является главой пресс-службы Московской Патриархии.
Не обойдён церковными наградами: награждён орденом Святителя Иннокентия Московского III степени за усердные миссионерские труды, к Пасхе 2002 года награждён Святейшим Патриархом Алексием II правом служения в камилавке, в связи с 250-летием МГУ им. М.В. Ломоносова и 10-летием возобновления богослужебной жизни храма святой мученицы Татианы при МГУ награждён орденом Преподобного Сергия Радонежского III степени.
Сохранив членство в Союзе писателей, отец Владимир, некогда успешный светский журналист, редактор, продолжает писать. Мне доводилось читать его развёрнутую рецензию в «Новом мире» на появившийся в печати итог исследовательского проекта «Религия и ценности после падения коммунизма», ответ на письмо академиков «Политика РПЦ МП: консолидация или развал страны?», в котором он брался опровергнуть суждение учёных, будто бы Церковь пытается «подвергнуть сомнению научное знание, вытравить из образования «материалистическое видение мира», подменить знания, накопленные наукой, верой».
Знаю, что он стал автором таких книг, как «Для новых гонений на Церковь уже всё подготовлено», «Последняя грань», но, признаюсь, их не читал. Не ведаю, живёт ли он по-прежнему в доме по соседству – давно с ним не доводилось видеться. Но каждый раз, завидев его на телеэкране, вспоминаю молодого критика Володю Вигилянского, согнувшегося на лестничной площадке ЦДЛ над блокнотом с записями, и наш разговор на бегу:
– Привет! Как дела?
– Нормально. Вот, чтобы заработать, обзор строчу.
– Удачи.
Вспоминаю, и в мыслях пробегает: «Чудные дела твои, Господи!».
…Теперь настало время вспомнить про ещё одного молодого критика, однокурсника Вигилянского по Литинституту, Витю Калугина. Впрочем, чистой критикой Витя занимался не много. Для большинства читателей он прежде всего автор примечательной книги «Струны рокотаху... Очерки о русском фольклоре», в которой воссоздано более 50 «портретов» главных героев народного эпоса и очень доступно рассказано об истории собирания и изучения былин.
Но, как я понимаю, любовь к русскому фольклору в 90-е годы оказалась востребована ничуть не больше литературной критики. И Витя, который и раньше-то совмещал творческую работу с редакторской, на последней и сосредоточился.
Виктор КалугинСобственно, на редакторской стезе мы с ним и познакомились. Вернее, это опять же тот случай, когда «свахой» был Юра Селезнёв, в редакции которого Калугин тогда работал. Судьбе угодно было наши отношения закрутить в довольно причудливую спираль, в которой сегодня я особо выделил бы три любопытных витка.
Виток первый – эпизод в кабинете Юры Селезнёва, который при мне довольно резко распекает понуро стоящего Витю за опоздание на работу и, самое главное, за срыв сроков подготовки и сдачи какой-то рукописи. И, как я понимаю, подобный разговор на эту тему между ними не первый. Выплеснув гнев, Юра отправляет Калугина в кабинет напротив, на его рабочее место:
– Иди, и чтобы в следующий раз я тебя увидел здесь с готовой рукописью!
– Юрий Иванович, – как только дверь за Витей закрылась, говорю я с присущей молодости бескомпромиссностью, – зачем вы держите такого редактора, которому приходится по десять раз говорить одно и то же?
А в ответ селезнёвская улыбка:
– Это я для профилактики. Он ведь влюбился и ходит ничего не соображая. Думаете, Витя сейчас много слышал из того, что я ему тут говорил? Ничуть! Он стоял и витал где-то в облаках, думая либо о ней, либо о том, когда и где с ней увидится.
Я специально вспомнил этот эпизод, в котором выгляжу не самым приглядным образом. Но что было, то было!
Виток второй – уже время перестройки. Витя на тот момент – редактор журнала «Слово» Госкомпечати СССР (предыдущее название «В мире книг»). А я в ту пору ведущий редактор Главной редакции художественной литературы всё того же Госкомпечати СССР. Страна бурлит, Москва кипит – идёт предвыборная кампания по выдвижению кандидатов в народные депутаты СССР. Среди кандидатов и имя Виктора Калугина. И у нас в комитете проходит запланированное собрание по выдвижению и одобрению кандидатуры Калугина, который на собрание приходит, как положено, в окружении своих доверенных лиц. Среди таких доверенных одна самая доверенная – тоже из когорты молодых литературных критиков, Лариса Баранова-Гонченко.
Речь и призывы кандидата в депутаты Калугина что-то не вдохновили зал, а мне так во многих своих посылах вообще не пришлись по душе. И вот мы вдвоём, я и ещё один литературный критик, тоже сотрудник Главной редакции художественной литературы Госкомпечати, Леонид Ханбеков, земляк Вампилова и Распутина, приехавший, как многие, из дальних мест покорять столицу, поворачиваем ход собрания таким образом, что оно отказывает кандидату в поддержке. Не успело собрание завершиться, ко мне подскакивает Лариса и выплёскивает мне:
– Когда мы придём к власти, то таких, как ты, мы будем стрелять!
С того дня нам с Ларисой встретиться не довелось больше ни разу. И к власти Лариса и иже с ней, слава богу, не пришли. Но иной раз сознание рисует живописную картину. В дверь дома раздаётся звонок, открываю, а на пороге всё такая же молодая и решительная Лариса в кожаной куртке и с маузером в руке:
– Пройдёмте!
У меня почему-то лишь один вопрос:
– Надолго?
И безжалостный ответ:
– Навсегда!
Не знаю, сохранила ли Баранова-Гонченко тот эпизод в своей памяти. Я, как видите, его помню. В нашей непредсказуемой стране никогда не знаешь, что случится завтра. Впрочем, для моих воспоминаний Лариса мне не интересна. Однако с каким, нет, не настроением, а отношением ко мне покинул тогда зал сам Калугин, мне было не ведомо. Я долгое время считал, что он, конечно же, с той поры числит меня в своих Лариса Баранова-ГонЧенкоесли не врагах, то по крайней мере в недругах. К счастью, я оказался не прав.
Виток третий – шёл уже 2002 год. Я только что закончил свой первый роман с очень длинным названием «Короткая жизнь, необыкновенные и удивительные приключения Павла Петровича Балашова, российского помещика, ставшего свидетелем и участником исторических событий и решившего письменно запечатлеть их для последующих поколений. Написано им самим» и подумывал отнести его в журнал «Москва». Но там, знал, первым замом Леонида Бородина служит Виктор Калугин. «Бессмысленно даже соваться», – думал я, но ноги всё же понесли в редакцию. Я даже не заглянул в отдел прозы, а сразу отправился к Калугину. Прости, Витя, что долго плохо о тебе думал, – ты встретил меня совершенно нормально. Взял читать рукопись. Прочитав, одобрил.
Так вышло, что вскоре Витя покинул редакцию журнала, перешёл в издательство. Но и уйдя, позвонил своему преемнику, сказал, где лежит рукопись, сказал какие-то добрые слова, и тот, сам не читая, понёс её главному редактору, сославшись на мнение Калугина. Через год роман появился на страницах журнала, а весь год журнал анонсировал его публикацию.
Сегодня Калугина-критика на страницах печати, увы, нет. Есть редактор, есть составитель и автор предисловий (любители поэзии могут вспомнить подготовленные им издания: «Золотой и серебряный век русского романса» и Николай Рубцов «Улетели листья... Стихотворения» в серии «Домашняя библиотека поэзии»). Есть автор публицистических статей на экономические и исторические темы, из которых я читал разве что «Золотую войну» ХХ века», очень далёкую от проблем былинной «троицы»: Ильи Муромца, Добрыни Никитича, Алеши Поповича, но от того не менее захватывающую и грозную. Наверняка ему хочется и чего-то другого, большего, но…
Среди тех, с кем из некогда молодых критиков довелось пересекаться в смутные 90-е годы, оказался и Володя Коробов. Хотя первое знакомство с ним состоялось много раньше. Он был на три года младше меня. Но это именно за его подписью пришло мне в Саратов письмо с отказом напечатать в журнале статью о Тендрякове. А после переезда в Москву он стал одним из первых, с кем меня познакомил Машовец. Почему именно с ним? В 1977 году в нескольких номерах журнала «Смена» я не мог не обратить внимания на публикацию Володи – первую попытку представить более-менее полно творческую биографию Василия Шукшина.
Она показалась мне близкой по… как бы это точнее сказать?.. по тому, какой литературная критика виделась мне. Она была адресована широкому, как принято говорить, массовому читателю, а не только коллегам-критикам и ещё тому прозаику или поэту, о ком критик написал. В ней была толика биографии-жизненной судьбы, толика психологии творчества, немного критического анализа, интересно преподнесённого и понятного даже юному читателю, немного размышлений о человеке и времени, в какое он живёт, и диалектики человеческого и творческого характера. Это был скорее литературный портрет, какие до того я читал у Моруа, а позже у Бориса Зайцева. Я – надеюсь, вы понимаете, – не ставлю начинающего Коробова в один ряд с признанными Моруа и Зайцевым, а говорю лишь о характере подхода и жанровой структуре письма.
О том, что в «шкуре» этого литературного критика «сидит» недурной прозаик, мне стало ясно уже после публикации в 1981 году в «Нашем современнике» его литературно-критической повести «Наваждение» о судьбах детской литературы, которая даже в сокращённом журнальном варианте («Книги выстраивают судьбы». Опыт литературно-критической повести) спровоцировала дискуссию в «Литературной газете» и массу писем-откликов от детских писателей и читателей-родителей. Если не ошибаюсь, повесть Коробова оказалась столь «зажигательной», что издательство, планировавшее её выпуск, отпраздновав труса, так в свет книгу и не выпустило.
Творческое начало Коробова (дипломант Всероссийского конкурса на лучшую первую книгу молодого автора, лауреат премии имени Ленинского комсомола) очень схоже с тем, как начинали тогда лучшие из молодых критиков. Принимая во внимание, что он очень рано ушёл из жизни, не дожив до 49 лет, а к сегодняшнему дню он автор 11 книг, – итог не самый скромный, потому что некоторые из них выходили даже после его смерти.
Сегодня, оглядываясь назад, можно сказать, что Володя при всём том, что числился по ведомству критики, по большому счёту таковым был в меньшей степени. Жаль, что сам он это понял несколько поздно. Помню, как в ЦДЛ фактически в годовщину его смерти Прошёл вечер памяти, посвящённый его 50-летию, и там его дочь сказала, что в последние годы отец не любил, когда его называли литературным критиком, и говорил всем, что он не критик, а писатель. И в этом с Володей хочется согласиться.
Он был, надо сказать, незаурядным литератором, способным и на литературную критику, и на оригинальную прозу, и на стилизацию, обработку народных сказок (что далеко не каждому по силам). И как каждый настоящий писатель он был очень ранимым человеком. К тому же по натуре он был… вернее, не был бойцом. Возможно, я ошибаюсь, но раннее вхождение Володи в литературу, очень уж в молодые годы попадание непосредственно в редакционную стихию (заведующим отделом критики) такого журнала, как «Наш современник» с главным редактором Викуловым, сослужили для него плохую службу.
Это только со стороны может показаться, что журнальная редакция – место, где закаляется сердце и крепнет дух. Для многих она чаще оказывается местом, где тебе ломают даже самые крепкие кости. Тут вполне оправданным будет сравнение редакции журнала с театром, с его закулисьем, жуткими интригами, ревностью к таланту, реальными и выдуманными кумирами, героями-любовниками, примадоннами и травести. И «Наш современник» в этом смысле никакое не исключение.
Именно в пору своего пребывания в «Нашем современнике» Володя, человек от природы сильный и крупный, а потому очень добрый, стал мягким… и податливым. Он стал таким, каким хотели, чтобы он стал. Он научился обслуживать. Есть такой жанр не только в критике. Он написал оду собственному руководителю – С. Викулову. Он писал о большом начальнике – Ю.Бондареве.
Наверное, сегодня я имею право на подобные слова в адрес Володи, потому что ещё тогда в одном из разговоров сказал ему напрямую:
– Володя, мне кажется, что это неэтично – писать о собственном главном редакторе.
У Володи нашлось что ответить:
– У меня была возможность, находясь рядом с человеком, задавать ему интересующие меня вопросы, брать у него необходимые материалы, я ею воспользовался. Погляди, так все делают.
Я поглядел – действительно, пусть не все, но многие поступали именно так. Помощник Сергея Михалкова написал большую книгу о своём непосредственном начальнике, и ни в одной рецензии на неё никого этот факт не взволновал. Поэт Валентин Сорокин к юбилею критика Юрия Прокушева (по совместительству – директора издательства «Современник») написал душевно-восторженную статью, поведавшую миру о том, что тот как никто другой умеет раскрыть народную душу нашей замечательной поэзии. Я сейчас не о том, что, на мой взгляд, лауреат Государственной премии РСФСР имени М.Горького, заслуженный деятель науки и заслуженный деятель культуры РСФСР, доктор филологических наук, один из активистов «русской партии» Ю.Прокушев писал ужасно: занудно, скучно и бездарно – можно открыть любую из его книг и в этом убедиться. А лишь о том, что несколько позже критик Юрий Прокушев к юбилею уже В.Сорокина отозвался статьёй про него – замечательного, народного, глубокого поэта, какие бывают только у нас в России.
Так что Коробов, как это ни грустно, был прав: его книжка о С.Викулове – совершенно типичный в этом отношении был случай.
И даже вынужденный покинуть «Наш современник» Володя не изменился. Позже, работая в издательском доме Машовца, Володя, наступая на собственное горло, никогда не смел прекословить генеральному директору. Я заходил в редакцию к Машовцу, где Коробов занимался сначала «Очагом», а потом детской сказочной газетой «Жили-были», встречал Володю, и он стеснялся от того, что его видят здесь и таким безропотным. Стеснялся тем больше, что знал историю создания мной для Коли журнала «Про любовь и не только» и последующего моего ухода. Володя ни настаивать на своём, ни уйти от Машовца не решался.
Я не медик, тем более не провидец, но, думаю, что обрушившаяся на Володю болезнь (а все болезни, как говорят, от нервов) случилась прежде всего потому, что на сломе социального устройства, происшедшем в 90-е годы, Володя не собственную жизнь и характер творчества, а себя самого перестроить не смог и не захотел.
Его авантюрный роман из мексиканской жизни «Дикая Роза. Пять лет спустя» увидел свет, увы, только в 2002 году под псевдонимом Вальехо Хуан Кордес с изменённым названием «Дикая Роза. Семь лет спустя» (на этом настояли издатели), а приключенческий любовный роман из жизни четырёх женщин «Как жаль, что мужчины глупы» остался не дописанным.
По воспоминаниям его дочери, Коробов «до последних месяцев писал роман. До последних недель читал. До последнего вздоха был со своими близкими». Но не дожил. Не дописал. Не успел. И она же пишет: «Мой папа в стол писать не умел, жить, не обеспечивая семью, не мог… Если бы он переждал чуть-чуть, сейчас он смог бы очень многое. Если бы…»
Она воспроизводит одну из рабочих записей писателя Владимира Коробова, которых, вместе с замыслами, задумками, сюжетами и начинаниями осталось превеликое множество среди его бумаг:
«Случайностей нет. Принимай всё в этой жизни и собственной судьбе, если не с благодарностью, то со смирением и как своего рода знак (даже в «ужасе» и «несчастье» есть свой тайный и явный смысл и урок). Не отдаваться этой – внешней и бестолковой жизни, а всегда помнить о той – главной: глубинной, внутренней, духовной».
Вот и я вслед за его дочерью говорю: «Если бы он переждал…» При всех издержках он сохраняется в моей памяти как добрый человек и интересный литератор.
…В самом сюжете моих воспоминаний, мне кажется, уже видна типичная судьба критиков моего поколения. Они все входили в литературу и взрастали в атмосфере непрекращающейся борьбы «наших» и «не наших» – уже вовсю тогда были в ходу термины «почвенники» и «западники», «консерваторы» и «либералы», «патриоты» и «демократы».
На знамени одних читались, можно сказать, классические слова: «К чему стадам дары свободы?..» Они шли в бой за народность, патриотизм и отечество. Другие ратовали за права человека, провозглашали приоритет гуманизма и общечеловеческих ценностей, сожалели об утрате интеллигентности, позволяя себе поступать по отношению к противникам совсем даже не интеллигентно.
Зачастую меж ними была не полемика, а осознанная война, на которой все средства хороши, от внутренней рецензии, которая лишала возможности издания, до «открытого письма» в газете или прямого доноса в ЦК КПСС. В условиях партийной диктатуры эта война шла не столько даже между собой, сколько за одобрение со стороны партийной номенклатуры. И те и другие в разных формах выступали с позиции ревнителей чистоты коммунистических лозунгов. Иных практически не существовало. А если порой какие и возникали, то имели право произноситься лишь со скамьи подсудимых или уже в эмиграции.
В частых разговорах, устных и письменных, о событиях в писательской среде многими старшими критиками делался упор на «национальном» аспекте всевозможных конфликтов и противостояний. И молодые не могли не впитывать в себя этот настрой, не могли отвернуться и не замечать его. Да и попробуй тут не заметить, когда чёрным по белому, например, писалось, что Исаак Бабель не просто русский писатель, а, что называется, – «русский из русских». Тогда как о Василии Белове или Валентине Распутине следовало говорить, что они писатели исключительно советские и что подчёркивать их русскость вовсе не к чему.
Надо ли удивляться, что в таких условиях «национальный» аспект порой принимал самые причудливые очертания: от грубой русофобии и столь же откровенного антисемитизма до почти анекдотических ситуаций. В своём саратовском университете я с ним сталкивался в самой малой форме. В среде саратовских писателей эта тема всплывала уже куда чаще. Однако к моменту переезда в Москву некоторую «прививку от бешенства» я получил от своего университетского учителя Олега Ивановича Ильина, который однажды в разговоре у себя дома обозначил своё отношение к этому аспекту: «Саша-Шурик, раз уж ты всерьёз идёшь в литературу, скажу тебе так: «Слушая речи, а ты в своём кругу будешь слышать их на каждом шагу, о нашествии евреев, о том, что они хотят захватить весь мир, что никто не против евреев как таковых, а исключительно против засилья евреев, я всегда вспоминаю фронт, где меня в ситуации, когда решалось, остаться мне живым или погибнуть, русский меня предал, а еврей спас. Тогда я и сделал свой выбор: я сужу о человеке прежде всего по тому, какой он человек. Всё остальное вторично».
Олег Иванович оказался прав: начиная с семинара в Малеевке, в московской литературной среде «национальный» аспект был постоянно на слуху. Что называется, на бытовом уровне он меня не волновал – в самом деле, был бы человек хороший. Но можно ли было свести к бытовому уровню, к примеру, получившие широкий резонанс письма Натана Эйдельмана и Виктора Астафьева? А позже полемику Станислава Куняева и Марка Дейча? Или списать на то, что Натан Эйдельман и Марк Дейч – люди не очень хорошие? Но тогда, боюсь, полных масштабов всех этих и подобных антирусских проявлений, замаскированных фразеологией о классовой борьбе, об интернационализме, о всех объединяющем советском начале, о дружбе народов, мы, похоже, не узнаем никогда.
Впрочем, в литературной среде «национальный» аспект с русской стороны тоже каждый препарировал на свой лад. Мне вспоминается курьёз, какой у меня приключился с Вадимом Кожиновым. С ним меня в своё время познакомил всё тот же Юра Селезнёв. Мы иногда перезванивались, иной раз у меня была нужда посоветоваться, проконсультироваться. Мне доводилось бывать у него дома: сначала в квартире по одну сторону Нового Арбата, потом, после его переезда, по другую сторону.
Как-то в «Комсомолке» появилась его статья про современную эстраду с резким выпадом против пропаганды нашим теле– радиовещанием песен в исполнении французского еврея Джо Дассена. Вадим Валерьянович резко протестовал против внедрения в сознание нашей молодёжи «не наших» песен Дассена только лишь потому, что их исполнял «не наш» певец. Через какое-то время нам довелось встретиться, я напомнил Кожинову о его недавней публикации и полюбопытствовал:
– За что это вы меня приложили?
Он удивился моему вопросу. Пришлось объяснять. Дело в том, что соседкой по лестничной площадке у меня в доме жила редактор музыкальной редакции центрального телевидения, автор знаменитой передачи «Мелодии и ритмы зарубежной эстрады». Сама Лида иностранных языков не знала, а телевизионное руководство ни одной песни на языке без предварительного ознакомления с письменным переводом песен в эфир не выпускало. Именно таким переводчиком всех песен, звучавших на французском языке, была моя жена. Которая одновременно «причёсывала» по возможности тексты, дабы они не вызывали гнев руководства. А так как перевод (синхрон) делался одновременно с отбором материала с закупленных плёнок, то я, бывало, сопровождал жену на просмотры-прослушивания – была уникальная возможность увидеть и послушать даже те музыкальные клипы или записи концертов по всему миру, какие потом цензура и внутренняя цензура редактора на экраны не выпускали. В том числе жена делала и переводы песен Джо Дассена.
Естественно, Лиду интересовало и моё мнение о тех или иных песнях. Поэтому не могу сказать, что исключительно от моего пальчика зависело, эту песню в программу включить, а эту нет, но некоторое отношение к выбору я всё же имел. И именно за песни Джо Дассена я был «за». Мне они и сейчас доставляют удовольствие. Кстати, тексты исполняемых им песен не дают оснований для того, чтобы певца в чём-либо обвинять. Так что статья Кожинова была классическим случаем на тему, как это у Крылова, «ты виноват уж тем, что хочется мне кушать».
Введя Вадима Валерьяновича в курс дела, я вновь повторил:
– Так за что вы меня приложили? Что это я, на ваш взгляд, внедряю в сознание молодёжи? Между прочим, моя фамилия признана «хорошей» самим Михаилом Лобановым. Да и у редактора Лидии Ивановны, смею вас заверить, фамилия тоже «хорошая».
Кожинов улыбнулся… и ничего не ответил. Не припомню другого случая, когда бы он не нашёл что сказать. (Но слово, тем более печатное, было им сказано. Меня оно не коснулось, а вот Сергей Лапин, возглавлявший в те времена телевидение, сделал соответствующую «стойку», и Лида, хоть и с «хорошей» фамилией, чудом тогда сохранила работу.)
Хочу, однако, признать, что тот эпизод с Кожиновым не помешал нашим отношениям. И когда позже я обратился к нему за помощью, он мне не отказал. На сей раз ситуация была иной. Для усиления своих позиций в редакции «Литературы в школе» мне пришла в голову идея реорганизовать редколлегию журнала. Случилось так, что как-то в одночасье умерли сразу два или три старых члена редколлегии – нужно было вводить новых. Я уговорил главного редактора и пошёл убеждать Кожинова, а потом созваниваться с Николаем Николаевичем Скатовым, предлагая им войти в редколлегию. Место окончательных переговоров определил Кожинов – ресторан Домжура (это было близко от его дома).
Николай Николаевич тогда чуть-чуть припозднился, и мы с Кожиновым затеяли разговор о планах редакции, о том, говорил я, что мне нужны в редколлегии не «свадебные генералы», а «действующие сержанты», готовые, когда надо, и материал поддержать или категорически против него возразить, и предложить нужного автора, и подыскать экстренно, если требуется, необходимую статью. Кожинов расспрашивал, каким я вижу журнал, и вдруг неожиданно для меня спросил:
– А вообще, о чём вы мечтаете? Вот сейчас вы заведующий отделом небольшого журнала, а кем хотели бы стать?
Вопрос не показался мне странным, потому как я сам его себе не раз задавал.
– Мечтаю когда-нибудь стать главным редактором «толстого» литературного журнала.
– Главным редактором журнала? А вам есть, что сказать людям?
– Знаете, я хочу быть не тем главным редактором, который говорит сам, а таким, который даёт возможность высказаться другим. Самоговорящих и без меня полно.
…Молодые критики 80-х на себе испытывали стремление доминировать в литературной политике той или иной группы, каждая из которых желала одного – убрать конкурентов. Зачастую это была не столько литературная, сколько аппаратная борьба на литературной почве. До литературы ли было в те годы? В советское время первый вопрос, который задавали друг другу критики: что слышал? какие новости? что говорят о таком-то? Обмен новостями был важнейшим источником познания литературной обстановки. Кого куда переместили, кто с кем связан, чья жена, чей сын, зять, что сократили, кто помог напечатать, почему замолчали, кто стоит за публикацией…
«Новички» осматривались, анализировали, как могли, идущую «шахматную партию» и делали свои первые ходы в литературно-критической игре. Повседневная жизнь той поры подсказывала им, что приоритетом становился не новый роман и его художественная отделка, а новая должность, позволяющая отдать сырую рукопись в редакцию толстого журнала, сотрудники которой принимались за «глубокую» редактуру, проще говоря, переписывали романы и повести советских «классиков» как с одной стороны, так и с другой. А им, критикам, оставалось лишь сделать выбор: хвалить или ругать новый роман, то есть для одних стать «нашим», для других «не нашим».
Такая уж была та литературно-критическая чересполосица. Такая уж была та Страна Литературных Критиков, куда и коренные москвичи, и многие недавние провинциалы, собравшиеся в столице, несли: одни – продажное красноречие, другие – не всегда здоровое честолюбие, третьи – желание выбиться в люди, четвёртые – не спасение собственной души, а попытку навязать очищение души всем вокруг, пятые ратовали за либеральное благородство, шестые отмечали наличие у писателя N этого самого благородства, но громили его за бездарность, седьмые являли логику при полном отсутствии логики: «Такой-то не может быть бездарным, потому что он выступал против ввода советских войск в Чехословакию»...
Ледяной айсберг партии «западников» таял от эмиграции и диссидентских посадок.
«Русская» партия являла собой классический пример террариума единомышленников.
Никто и предположить не мог, что это всё только цветочки. Ягодки преподнесли смутные 90-е, явившие корпоративный беспредел и сделавшие многих литераторов «лишними людьми». Вчерашние молодые критики оказались заложниками общего российского бардака. В том числе литературного. Критику перестали читать. Писать для двух-трёх приятелей стало неинтересно.
Ещё вчера критической смелостью казалось сказать, что с дистанции времени, например, Паустовский уже не кажется таким большим писателем, каким казался раньше. А сегодня иной из критиков запросто может спросить: «А кто такой Паустовский? Не читал». Вместо иерархии литературного таланта возникла гегемония рейтинга. Литературная критика легко распрощалась с «руководящей» и «направляющей» ролью, но ещё легче избавилась от обязательности быть «серьёзной». Конечно, критика во все времена была субъективной, только раньше она была партийной и клановой, а сегодня она превратилась в смышлёную, но равнодушную и непрофессиональную. Хрен редьки не слаще!
Вчера молодой критик Володя Коробов писал книгу о плохом поэте Сергее Викулове. Сегодня тоже молодой, но уже культовый критик Лев Данилкин дарит миру жизнеописание никудышнего литератора и политика Александра Проханова. В чём разница?!
Нет, разница, безусловно, есть. К Володе, автору нашумевшей книги о настоящем патриоте Шукшине, я мог подойти и поговорить на любую тему, даже если она была не самой приятной для него.
К автору «Человека с яйцом», герой которого – записной патриот и писатель Александр Проханов, не знаю, на какой и козе подъехать. Как-никак, даже не успев попасть в продажу, рукопись книги оказалась в списке финалистов самой крупной и престижной национальной литературной премии «Большая книга», а сам он… «Ему всего лишь 33, но издатели пьют с ним шампанское, добиваясь его благосклонности. Он независим в суждениях и субъективен в оценках. Критика – его профессия, чтение – его призвание», – так о нём «приятными во всех отношениях» комплиментами славословит вовсе не жёлтая пресса, а «Российская газета».
Раньше критика писалась теми, кто сам читал, для тех, кто читал. Сегодня пришедшая на смену критической рецензии рекламная аннотация пишется теми, кто продаёт, для тех, кто покупает.
Раньше критика стремилась быть обращённой ко многим. Сегодня, как верно заметил И.Золотусский, «Немзер читает Басинского, Басинский – Немзера, вот и вся критика».
Раньше были критические споры, далёкие от правил. Сегодня, по признанию самих участников, это «пинг-понг не по правилам».
Раньше я в статье о детской литературе задавал вопрос: взрослые дети: заботы или забавы? И довольно критично отзывался о правиле без исключений, какому беспрекословно следует детский писатель В.Крапивин, и прозрачной злости интеллигентных мальчиков, его героев, живущих какой-то не детской, а выдуманной для них писателем жизнью. Известный уже тогда писатель публично обижался, возмущался, спорил. А сегодня о нём пишут: «Героям Владислава Крапивина от 10 до 12 лет, но они чувствуют себя взрослыми. Писатель готовит детей совсем не к тому миру, в котором им предстоит жить», но писатель ни гу-гу. Видимо, теперь это не критика, а реклама, продвижение товара на рынке. Не важно, что пишут, лишь бы писали!
Может, и впрямь, сейчас не время критики и литературы? Нынче время беллетристики и её «впаривания» покупателю?
И тогда что, получается, прав Саша Казинцев, который как бы остался в профессии, но принципиально «отвернулся» от критики и стал политическим, историческим и экономическим публицистом-аналитиком?
Сергей Куняев: «Трагедия стихии и стихия трагедии»
Повторю свой вопрос (потому как он для меня принципиальный): неужели прав Саша Казинцев, который принципиально «отвернулся» от критики и стал политическим, историческим и экономическим публицистом-аналитиком?
Вдумаемся, если время и обстоятельства, казалось бы, не оставляют возможности заниматься любимой литературной критикой, то чем не выход – всю критическую мощь обрушить на само время и обстоятельства, определяющие такую жизнь.
К тому же имелся ещё один существенный фактор: литературный критик в журнале «Наш современник» уже был, по стечению обстоятельств Сергей Куняев – сын главного редактора. Вступать с ним в конкурирующие отношения – может добром не кончиться. Саша всё же по натуре человек осторожный – хотя, надо признать, слывёт отчаянно-дерзким и даже агрессивным.
В пору своей молодости Казинцев-литературный критик вёл острую полемику с русофобской критикой и часто был прав по сути, пусть даже иной раз он и передёргивал. Однако кто в те времена не грешил по мелочам! Но, хочу заметить, уже тогда Саша, воюя с «бытовой» или «амбивалентной» прозой, демонстративно отказавшейся от различения добра и зла, сражался не с литературным течением, а с серьёзным симптомом нравственной болезни общества.
Так что, с одной стороны, некоторый опыт «социального протеста» у него накопился. С другой, в каком-то разе бывшему аспиранту факультета журналистики МГУ всё же повезло. Как бы тяжело материально и нравственно ему ни приходилось в жуткие годы «революционного» разрыва с советской системой и становления новой политической и экономической системы, у него всегда оставались журнальные страницы, на которых он мог выплеснуться.
Прошедшие годы показали: Казинцев нашёл себя в жанре, идущем от журнальной публицистики со времён Новикова, Крылова. С 1991 года и по настоящее время он ведёт в «Нашем современнике» авторскую рубрику «Дневник современника», для которого характерны общественный пафос, ораторский стиль, патетика, полемичность… и доля демагогии, приправленной ссылками на патриотизм.
Многочисленные статьи Казинцева, опубликованные в журнале, выстраиваются в своеобразную хронику сначала времени российской смуты, а потом и последующих лет вплоть до наших дней. Не могу считать себя прилежным читателем статей, написанных им в последние годы, тем не менее иногда беру на себя труд полистать их, чтобы в очередной раз узнать:
что есть необходимость единения русского народа перед лицом внешних и внутренних угроз,
что в сегодняшних условиях невозможно воспроизвести ни советскую, ни дореволюционную имперскую модели,
что необходим поиск новых форм и путей развития при непременной опоре на национальный опыт,
что именно связь с народом, в т. ч. его историей, наделяет человека истинной свободой – в противовес разрушительному индивидуализму,
что мы живём в эпоху крушения великих надежд, высоких идеалов, отсутствия ярких личностей и решительных поступков,
что существует масса мифов о построении на постсоветском пространстве гражданского общества, что наша выборная система лжива,
что за витриной «прав человека» в западном обществе скрывается та же ложь и фальшь в человеческих отношениях,
что Кремлю удалось подчинить себе не только четвёртую власть, но и третью – судебную,
что фальшиво и само долларовое богатство Запада,
что массы и власть сплошь и рядом оказываются на разных полюсах не только иерархического, но и политического спектра,
что возможен, однако, другой мир, отличный от этого жестокого супермаркета, который нам навязывает неолиберализм,
что в другом мире будет выбор между войной или миром, памятью или забвением, надеждой или отчаянием, серым цветом или всеми цветами радуги,
что, наконец, из «Нет!» возможно рождение «Да!», которое вернёт человечеству возможность воссоздавать каждый день непростой мост, соединяющий мысли и чувства…
Продолжать тезисы материалов Казинцева можно до бесконечности. Но, поверьте, нелёгкое это занятие – читать и сопоставлять написанное им сегодня с тем, что было сказано им хотя бы вчера. Зачастую Сашины политические, экономические прогнозы опровергает сама жизнь, а если не опровергает, то существенно корректирует. Но Саша с неизменной верой в силу своего слова, словно приговорённый богами вкатывать на гору тяжёлый камень, продолжает свой сизифов труд, который, как помнится, означает бесконечную и безрезультатную работу. Согласно Гомеру, Сизиф был хитрым, порочным и корыстолюбивым человеком. Не стану утверждать, что Саша таков, хотя и сказать, что Казинцев с тяжёлым камнем или без него готов взойти на Голгофу, тоже поостерегусь.
Из московских критиков, с кем мне доводилось иметь дело, готов назвать немало интересных, по-настоящему разносторонних, остроумных профессионалов. И Саша, несомненно, один из них. Но по прошествии лет с грустью лишь двоих из всех могу признать людьми с безупречной и человеческой, и профессиональной совестью: Юру Селезнёва и Анатолия Ланщикова – двух красавцев, вдохновенно-стремительных и в слове, и в жизни.
Но Казинцева в один ряд с ними я ни за что не поставлю. И дело вовсе не в том, что нынешнее его письмо язвительно-скучное, однообразно-заунывное (при всём том, что Саша не всегда банален и откровенно прямолинеен). Чувствуется в его словах жуткий груз усталости от хождения по кругу, от повторяемости, такой же усталости, какая даёт о себе знать в речах и печатных выступлениях многих, если не большинства, современных публицистов, с некоторых пор предпочитающих называться политологами: будь то А.Проханов, М.Урнов, В.Никонов, М.Делягин, Г.Сатаров, С.Марков, А.Ципко, Л.Радзиховский и тьма других зависимо-независимых персонажей кукольного театра политики.
Наверное, это греет душу, когда тебя представляют: «Академик Петровской академии наук и искусств», когда о тебе пишут: «Один из ведущих публицистов России собрал в книгу свои статьи последних лет», когда выходят твои «философско-публицистические» книги с мощными заголовками: «Лицом к истории», «Новые политические мифы», «Россия над бездной», «В поисках России», «На что мы променяли СССР? Симулякр, или Стекольное царство».
Из последней среди названных книг можно узнать, что Симулякр – это иллюзия, симуляция события, действия, жизни, видимость – при отсутствии сути. Да, надо Александр Казинцевсогласиться с Сашей, что приметами нашего времени стали крушение великих надежд, высоких идеалов, отсутствие ярких личностей и решительных поступков. Но, читая вот уже почти двадцать лет Казинцева-публициста, понимаешь, что сегодня он стал таким же виртуальным образом, как благополучие Запада, равно как и его «гуманизм», на которые с пылом, порой справедливо обрушивается вчерашний литературный критик. Вот только я, да простит мне Саша, помню его, давешнего, и что-то ничего не остаётся в памяти из него нынешнего. И сам собой встаёт вопрос, какой известен и Казинцеву: «Почему патриоты всегда проигрывают?»
…Воспоминания мои приближаются к концу, потому как остались лишь два критика, о которых мне хотелось бы сказать. Это Володя Бондаренко и Серёжа Куняев – два по сию пору действующих критика, пара оставшихся в числе реальных фигурантов критического цеха.
Изобразить, не прибегая к шаржу, упрямого и самоуверенного Володю Бондаренко легко было всегда, ничуть не труднее и сегодня. Достаточно представить на одну минуту, что его тёзка Владимир Вольфович Жириновский решил сменить свой политический смокинг на телогрейку литературного критика, и портрет нынешнего Бондаренко будет мгновенно готов.
Что и говорить, Володя не эстет и изящным стилистом никогда не слыл, но труженик. Ядовит, но яд его работ какого-то непродолжительного действия – смертные случаи в литературе от него что-то не наблюдались. Парадоксален бывает, но никогда лаконичен. Платон ему, уверен Володя, друг, но и с истиной можно, он считает, вполне обходиться по-свойски.
Стремясь постоянно быть в центре «неких интриг и разгула страстей», Бондаренко любит ради красного словца философски обронить о «вечном пути познания человеком самого себя и всего человечества», но предпочитает не углубляться в глубины философии.
Он критик, не знающий границ простору своего творческого воображения, однако среди обладателей гамбургского чутья на художественно-литературное слово замечать Володю не доводилось. Потому как из богатого арсенала критического инструмента он предпочитает и гусиному перу, и шариковой ручке, и пишущей машинке, и клавиатуре компьютера старую проверенную временем казацкую шашку, которой можно рубануть и справа, и слева.
Так я думал до тех пор, пока однажды сам Володя не уточнил, что, став с возрастом доброжелательней, но, оставаясь критиком «на главных путях, на острие», он всё же желает быть «критиком с мечом». Значит, шашка – инструмент, понял я, для него чересчур деликатный и тонкий.
Наверное, он прав. Потому что образцом литературного джентльменства Володя никогда не признавался. В принципиальности и последовательности он тоже не Владимир Бондаренкозамечен. В старые добрые времена на одном из пленумов Союза писателей, проходивших в помещении напротив театра тогда ещё Советской армии, помню, он метал громы и молнии в адрес коммунистов. Как про это позже можно было прочитать у летописца Семанова: «Лучше всех выступил В.Бондаренко, который прямо отказался от «коммунизма», о который спотыкается Союз России, и призвал к примирению, помянув даже Д.Лихачёва; его не поддержал никто».
Позже Бондаренко сменил гнев на милость и с коммунистами побратался, потом, кажется, поссорился. С кем он сейчас, знать не знаю, ведать не ведаю. Можно, конечно, спросить у него, да давно не виделись. А газету «День литературы», где он главный редактор, увы, а может, к счастью, не читаю. Лишь иногда, если попадётся в Интернете, проглядываю его заметки и интервью. По-прежнему Володя пишет про всех и про всё: бесконечно вспоминает о своём открытии «сорокалетних», лихо раскручивает новый бренд – «поколение обочины» и с превеликой нежностью превозносит «неуклюжего и находчивого, и тоже сироту» Эдуарда Успенского, которого обожает зверьё и чьих героев полюбил маленький читатель. Пишет о писателе, который в советское время «мог бы занять место Маршака», в перестроечные годы «в демократическом угаре» воспевал западные инициативы Лжедмитрия, оказавшегося для Успенского героем для подражания, а сегодня он ратует за семьи, которые живут под знаком гражданского идеала, и подвергает критике многое, пришедшее в Россию из так называемого цивилизованного мира. Очень душевно Володя пишет – до слезы!
А главное – размашисто. Точь-в-точь как в заключительном слове в книге Игоря Штокмана «Дворы», когда заявляет, что московские дворы исчезли одновременно с Советским Союзом. Кому, как не ему, рождённому в Петрозаводске в 1946 году, окончившему лесотехнический институт в Ленинграде в 1969 году и лишь затем объявившемуся в столице, знавать про московские дворы и рассуждать с непоколебимой уверенностью коренного москвича! Ну подумаешь, каких-то там несколько десятков лет разницы! Для Володи это не срок.
Попробуй упрекни его за подобные «оговорки» – многие почтут за великий грех. Потому что, «будучи одним из организаторов литературного процесса, Владимир Бондаренко просто эстетически хорош. Он как витязь. Последний из витязей. Благородная снисходительность и твёрдость. Выверенность и пылкость. Верность идеям и открытость всем ветрам», – вот как о нём писать-то надобно. Так ведь именно такими словесами и пишут, не сознавая, каково подобное читать.
Понимаю, что имею дело с почти классиком в своём критическом ремесле. Но в ремесле! Искусства что-то в его заметках не много. Как, впрочем, и справедливости в им написанном.
Резче других об этом в лицо «ученику» сказал тот, кого Володя почему-то счёл возможным назвать «учителем и другом», – Анатолий Ланщиков: «Бондаренко, словно коршун, зависает в воздухе, высматривая добычу, камнем летит к земле, хватает жертву и улетает, чтобы потом расправиться с ней по собственному усмотрению». И ещё добавил про Володину продукцию, как говорится, специально для тех, кто не понимает с первого раза: «Нет, это не литературная критика, а всего лишь её имитация». Должен подчеркнуть, если кто раньше не заметил, что в ответе Анатолий Петрович особо выделил своё отношение к Володиному обращению – в «последнем уроке» семинаристу Бондаренко он алаверды «дорогой друг и ученик» взял в кавычки. Со своей стороны могу засвидетельствовать: в одном из наших разговоров Ланщиков сказал без всяких кавычек: «Я его этому не учил, и друзьями мы не были!» Такие вот дела, Володя.
Однако это смотря на чей вкус. Баранова-Гонченко, полагаю, остаётся при своём некогда высказанном печатно мнении, что «только Владимир Бондаренко в неиссякаемом молодом азарте продолжает заниматься делом сугубо интеллигентским – литературной критикой… В современной русской патриотической критике вы скорее найдёте «три пары стройных женских ног», чем второго Бондаренко. Он – уникален. Он – штучен». (Прошу простить за реплику в сторону. Сам факт, что о невозможности найти «три пары стройных женских ног» вспоминает женщина, чрезвычайно мил. И я вновь задаю себе вопрос: с какой Ларисой я имею дело. С вечно молодой Ларисой Барановой-Гонченко или с Ларисой Рейснер на пенсии?)
Тем не менее, Бондаренко-критик, увлекающийся беглым чтением несравненно больше других, упрямо претендует на нечто большее, нежели литературная критика. Чего тут больше: политической наивности, эстетической заскорузлости или стремления взобраться на литературный Олимп в мантии гуру, затрудняюсь сказать. Но, когда его читаешь, нередко написанное немного смешит, а куда чаще удручает. И всё же, чем чёрт не шутит, возьмёт да и войдёт Бондаренко в критические хрестоматии. Если не сам, то непременно найдутся такие, кто захочет внести его туда.
Он тоже из когорты тех, чья судьба удалась. Правда, для одних он юродивый, для других пророк. Поэтому его ненавидят, его восхваляют, с ним спорят, с ним соглашаются, но главное… предел мечтаний, ему завидуют. Как же, «красивые книги Бондаренко красуются на книжных полках по всей стране, в рейтингах российских критиков – он на первых позициях»! Как же, ведь он монархист, сторонник возведения на престол внука маршала Г. К. Жукова Егора (сына дочери маршала Марии). Кто ещё кроме Володи такое выдумает!
Вроде бы и впрямь сегодня не время критики, а Бондаренко-критик, как о нём говорят, «вечно молодой, вечно любопытствующий, вечно ищущий», вот он, есть! Хотя тоже уже вспоминает былые годы: «Вот говорят: «Бондаренко и Бондаренко, один Бондаренко». А мне уже надоело быть одному, я уже старик. Где эти молодые Бондаренки, которые режут головы направо и налево, и которым 25 лет? Обо мне в эти годы уже писала «Правда» – «об антиленинской позиции молодого критика Бондаренко», а я ещё в Союзе писателей не был. Так же и сегодня должны появиться такие же острые, непримиримые, что «слева», что «справа»!»
И я сочувствую – тяжело ему, боевому соратнику легендарного А. Проханова, остаться одному, особенно сознавая, что «те, кто могли стать хорошими критиками, ушли из критики, потому что выбор был простой: или уйти в академическую литературу, достичь званий, высот – или уйти куда угодно, хоть в торговлю. А остаются критиками безнадёжные идеалисты, которые верят, что повлияют на литературу, на мнения». Получается, энергичный Володя со своим замахом на энциклопедический масштаб – последний идеалист.
Кто бы сомневался! Ибо только безнадёжный идеалист-пессимист может увидеть, а разглядев, жёстко высказаться по поводу «незамеченного юбилея» Льва Толстого: «Ни в модном рейтинге «Имя Россия», ни в цитатах наших политиков Толстого нет. Государство сливается с официальной церковью – Толстой не нужен, государство ведёт войны – Толстой не нужен, а когда государство обворовывает свой народ – Толстой тем более не нужен. Властям по-прежнему Лев Толстой неудобен…»
А вот Володе он удобен. Хотя… если подвернулся бы юбилей, например, Тургенева или Чехова, Иван Сергеевич и Антон Павлович оказались ему удобны ничуть не меньше. Бондаренко и их смог бы приспособить к своему выступлению. Дело мастера боится.
Он пишет – мы читаем. Очень занимательное чтиво про бузину в огороде и дядьку в Киеве. Безусловно, принимать Володину логику не легко. Но это не важно. Важен результат – в очередной раз предстать на публике «с учёным видом знатока». К тому же прекрасный повод поведать миру, что сподобился перечитать публицистику Льва Толстого, из которой сделал вывод, что тот тоже был экстремист. Так что не обессудьте!
…И наконец, Серёжа Куняев – ещё один «последний из могикан» литературной критики. Конечно, его никоим образом нельзя отнести к поколению 40-х годов – он 1957 года рождения. Но, как я уже говорил, он участник семинара Ланщикова, самый молодой из нас, и сказать, что его «несовершеннолетие» очень уж бросалось тогда в глаза, не могу.
Он сын известного поэта Станислава Куняева. Москвич. Филфак МГУ окончил в 1980 году. А уже в 1982 году в журнале «Литературная учёба» появилась его первая Сергей Куняевлитературоведческая работа «Трагедия стихии и стихия трагедии», посвящённая поэме Есенина «Пугачёв». В той статье, когда решил её недавно перечитать, я обнаружил оборот, который оказался для Куняева неким слоганом на все последующие годы его жизни в литературной критике. Я имею в виду фразу, где он пишет, что стал заниматься «делом не бесспорным, но крайне увлекательным».
И ещё. Начинающий Куняев обратился тогда к образу Пугачёва, который привлёк его тем, что бросил «вызов Року и миру». Можно смело сказать, что сегодня эти слова в определённой мере могут быть отнесены уже к самому Куняеву.
С той поры, собственно, Серёжа и занялся всерьёз и надолго самим Есениным, есенинской поэзией и поэтами есенинского круга, прежде всего Николаем Клюевым. Чем это закончилось? Закончилось ли – сомневаюсь. Зная характер Сергея, могу сказать, что вряд ли. Но один несомненный результат можно подержать в руках. Я имею в виду томик «Сергей Есенин», вышедший уже несколькими изданиями в серии «ЖЗЛ».
Кто-то скажет, так он его вместе с отцом писал. Верно. А вы много знаете примеров, когда у одного произведения сразу два автора? Ильфа и Петрова, братьев Стругацких, само собой, вы вспомните сразу, а дальше? Пальцев одной руки хватило? Скажу вам так: «Ох, и нелёгкая это работа, вдвоём из болота тянуть бегемота!» По собственному опыту знаю.
Уже одно то, что читатель не может отличить, где писал Станислав Юрьевич, а где Сергей Станиславович, заслуга немалая. А ведь тут, как ни крути, для каждой фразы, для каждого слова консенсус необходим. А его достичь сложней, чем в Совете безопасности ООН резолюцию принять. К тому же, существенная деталь, общую редактуру книги «держал» всё же сын, а не отец.
На протяжении последних 12 лет свет увидели пять изданий «Сергея Есенина». Но я остановился бы прежде на том, что каждое из них подлежало правке, существенным дополнениям: прописывались и обогащались отдельные сюжеты книги, биографические линии, по-новому интерпретировались и оценивались некоторые есенинские произведения. Читатель зачастую не ведает, что стоит за каким-нибудь исправлением уже существующего текста, когда всего-то и надо, что вписать, предположим, пару строк.
Но, «там, где, казалось бы, все необходимые документы найдены, акценты расставлены, выписан уже целый пласт его жизни, вдруг вторгаются какие-либо полторы-две строчки, которые освещают всё совершенно новым светом», либо совершенно по-новому заставляют интерпретировать и переосмыслить многие устоявшиеся оценки той эпохи, как предреволюционной, так революционной и послереволюционной. И нужно согласиться с Куняевым-младшим, сказавшим как-то: «Фактически Сергей Есенин заставил нас заново написать историю целого периода русской жизни». Не многие из современных литераторов, даже специально занимающихся историей и политикой, могут позволить себе сказать подобное. А Куняев может не просто сказать, но и доказать не только судьбой любимого им поэта, а шире: людьми есенинского «безрассудного» склада, которые «были главными созидателями истории во всех социальных и политических слоях – у монархистов и большевиков, у эсеров и анархистов, у махновцев и антоновцев…»
И есть ещё один принципиальный момент, связанный с тем, что книга о судьбе Есенина стала книгой о судьбе России в ХХ веке. Первое издание «Сергея Есенина» вышло в период, казалось бы, полной беспросветности в жизни страны, когда над ней висела жуткая чёрная туча, и можно было подумать, что её не способен прорвать ни один лучик света. Но книга Куняевых стала именно таким лучиком.
Я почему на этом особо останавливаюсь? Да потому, что Сергей Куняев стал чуть ли не единственным из молодых критиков, кто не бросил профессию, устоял в ней, кто не дал раздавить себя обстоятельствам, смог и в самые тяжёлые времена в себе сохранить внутренний оптимизм, а в творчестве – веру в будущее, которой смог поделиться с другими. Есенин и книга о нём стали весомым аргументом и «оружием» в его тяжелейшей интеллектуальной, духовной и душевной борьбе за русское самосознание.
Но вернёмся от «высокого» к сугубо профессиональному. В процессе работы авторам книги удалось познакомиться с огромным количеством ранее недоступных архивных документов. И тут, замечу, мало держать руку на пульсе: знать, что появилось нового о твоём герое. В одном из интервью Сергей сказал про это так:
– За это время вышло огромное количество литературы о Есенине, включая серию томов с материалами чтений в Институте мировой литературы. Я не говорю уже о фундаментальном труде, который сейчас выходит тоже под грифом ИМЛи – биографическая хроника Сергея Есенина, полная летопись его жизни и творчества. Естественно, не могла не оказать влияния на нашу книгу работа, которая велась над составлением и комментированием первого полного академического Собрания произведений Сергея Есенина в семи томах и десяти книгах. Оно выходило на протяжении 10 лет, в то же самое время, как шла наша работа над биографией поэта. В комментировании отдельных документов для этого Собрания я принимал самое непосредственное участие.
Всё это заставляет особо сказать о том, что на протяжении уже многих лет литературная работа Сергея Куняева сопряжена с архивными поисками, в процессе которых были найдены и опубликованы многие неизвестные ранее поэтические и прозаические произведения Николая Клюева, Пимена Карпова, Алексея Галина. И опять же сослаться на несомненный результат, который можно подержать в руках, – книгу «Растерзанные тени», составленную из документов, найденных в архиве КГБ, и посвящённую трагическим судьбам крестьянских поэтов и других людей, биографически связанных с Есениным: Сергея Клычкова, Василия Наседкина, Петра Орешина, Ивана Приблудного и других. Должен признать, что последняя строка её аннотации, редкий случай, не рекламный ход, а самая что ни на есть правда: «Книга захватывает с первых страниц и не может оставить равнодушным читателя любого поколения».
Следующим этапом для Куняева-младшего стала книга «Русский беркут» опять же о поэте с ярко выраженным русским национальным сознанием – Павле Васильеве. И далее должна последовать книга о Николае Клюеве, вновь для серии «ЖЗЛ». В результате получится своеобразный триптих – Клюев, Есенин, Васильев, где герои книг связаны самым непосредственным образом. Как говорит сам Куняев, «Клюев благословил Есенина, был его поводырём и учителем и успел благословить и Павла Васильева. Жизнь Клюева охватывает предреволюционное, послереволюционное время и почти полностью 30-е годы, время, уже описанное в книгах о Есенине и Васильеве. Но Клюев – это ещё и начало века, 10-е годы. Именно в этом отрезке времени завязывались все те узлы, многие из которых приходилось потом развязывать или рубить, а некоторые так и остались неразвязанными и неразрубленными».
Так что осмысление отечественной истории Куняевым продолжается. И думаю, будет сделано им немало выводов, которые придутся не по нутру многим людям совершенно разных воззрений, умонастроений, политических и социальных направлений и толков. Открывать для себя реальную историю находится обычно мало охотников.
Будет, наверное, несправедливо пройти мимо ещё одной книги Сергея Куняева – «Жертвенная чаша», вышедшей в прошлом году к его 50-летию. Я прочёл её буквально в два дня, чем очень удивил самого автора, когда сказал ему об этом.
– Прямо сразу?
– Да. Но не потому, что оторваться не мог. Просто злость на тебя заставила проглотить книгу, изданную красиво (что бывает крайне редко с литературной критикой) и одновременно, на мой взгляд, без мысли о том, какому читателю она адресована.
Действительно, для кого она: для литературоведов, для собратьев по литературно-критическому цеху, для молодого читателя, для хорошо знающего историю литературы, для широкого, массового читателя? Даже если попытаться представить на титульном листе подзаголовок «Избранное» (каковым она фактически и является), всё равно книга удивляет своей, нет, не разнополярностью включённых в неё статей, а разноплановостью, разностильностью, разнохарактерностью, разноадресностью помещённых материалов.
Сам Сергей считает, что книга включила в себя квинтэссенцию того, что он успел сделать за четверть века своей работы. Может быть, оно и так. Но каждая из статей писалась в своё время для журнала и никак не стыковалась с другими. Такими не состыкованными они остались и в книге. Наверно, во мне сидит в данном случае редактор, но именно редакторской работы книге и не хватило.
С куда большим удовольствием я читал бы совсем другую, более цельную книгу, например, о поэтах М.Кузмине, А.Блоке, Б.Корнилове, С.Есенине, Н.Клюеве, П.Васильеве, П.Карпове, А.Ахматовой, С.Маркове, Ю.Кузнецове, Н.Тряпкине, свяжи их Сергей между собой, пропиши чуть шире для обычного читателя, сделай их более «очерковыми». И получилась бы добротная книга избранного, у которого был бы свой читатель.
С не меньшим удовольствием я хотел бы читать книгу, состоящую из статей, где Куняев размышлял, как те или иные «знаковые» фигуры воспринимались раньше и преподносятся сегодня. Это могла быть книга со статьями про то, как перекраивается вот уже сколько лет биография поэта Сергея Есенина, как он изображается в нынешнем кино и как продолжается борьба за него со «сторонниками и почитателями» женщины-мифа Л.Брик, о реальной и книжной Галине Вишневской, о трагической судьбе большого писателя Виктора Астафьева, о том, как пересекаются жизнь и история, вчера и сегодня – наподобие «Post scriptum». И тоже вышла бы цельная книга избранного, у которого был бы свой читатель.
Могла бы получиться очень даже не дурная книга, собранная им из статей о современных прозаиках Л.Бородине, Н.Шипилове, В.Галактионовой и других «симпатиях» Куняева. У неё тоже был бы свой благодарный читатель.
В нынешнем же виде «Жертвенная чаша», безусловно, позволяет увидеть, как далеко шагнул Куняев с той, семинарской, поры, когда ходил в молодых критиках, и какую неудачную изначально уготовил автор ей читательскую судьбу, даже принимая во внимание малый тираж, каким она издана.
Но какие бы ни напрашивались претензии по составу книги, подчеркну один факт, свидетельствующий об уровне написанного Куняевым. Он не побоялся поместить под одну обложку работы, созданные им в промежутке с 1981 по 2006 год, и те из них, которые датированы 80-ми и 90-ми годами, нисколько не выглядят устаревшими.
Правда, один штрих – когда доводится встречать, увы, не так редко, обороты типа: «Вульф из кожи вон лезет», или «его холуйских комплиментов Ельцину» (о Ростроповиче), досадуешь на автора «Сергея Есенина». Это ничуть не лучше того, как о Владимире Высоцком пишет Вишневская: «…Алкоголик, он сразу стал идолом народа», с которой Куняев блестяще полемизирует. По старой памяти на язык просится, мол, молод, потому и заносит. Но тут же сознаёшь, что молодому и ершистому уже шестой десяток лет. И непроизвольно думаешь: всё-таки журналистский опыт не всегда писателю помощник.
Чуть не забыл сказать. Володя Новиков как-то слезливо сетовал на то, что у «чужих» слишком много литературных премий. Сергей Куняев один из тех, у кого этих самых премий некоторое количество есть. Он лауреат премий «Зодчий» имени Д.Кедрина, имени С.Есенина и имени П.Васильева. В 2005 году Сергей Станиславович Куняев, вместе с отцом, стал лауреатом конкурса «115 лет ЖЗЛ» – «За самую популярную книгу серии «Жизнь замечательных людей» последних лет». Номинация, по которой они получили премию, называется «Хождение в народ». Конечно, не Госпремия, но… звучит. И, кто знает, не удивлюсь, если доживу до времени, когда и Госпремия найдёт Сергея Куняева.
…А теперь попробую подытожить. Все трое моих вчерашних однокашников по семинару, надо признать, не отличаются особой камерностью и лиричностью. Больше того, легко увидеть, что стрелки политического компаса у каждого смотрят примерно в одну сторону. И Казинцев, и Бондаренко, и Куняев принадлежат, что называется, одному политическому крылу. Отмечаю это не в качестве упрёка или похвалы, а исключительно ради констатации факта, ибо давать им политические оценки не входит в мои намерения. Меня, собственно, больше интересуют нюансы.
Потому что, опять позволю себе сравнение, служа искусству в одном театре, они играют тем не менее на разных «сценах». Сергей Куняев солирует на основной сцене в большом драматическом спектакле. Александр Казинцев в это же самое время на сцене филиала играет антепризную одноактную политическую пьесу. А Владимир Бондаренко в театральном фойе на специально установленных подмостках предлагает любителям «клубнички» своё шоу «Маски большого города». При этом у каждого из актёров своё амплуа. Первый предпочитает страстно «обсуждать» идеи. Второй сурово «обсуждает» события. Третий цинично «обсуждает» людей.
И вопрос не в том, в какой роли и в каком «жанре» каждый из них выступает, – в любом случае можно только позавидовать их фанатичной любви к искусству. Вопрос в том, какие «подмостки» избираем мы, что мы предпочитаем слышать и читать – исторические размышления о стране и народе в «Сергее Есенине», пафосные кричалки-стереотипы о том, что «Россия над бездной», или разухабистые скетчи, к примеру, о том, что «если нет уже крестьянских детей, негде взяться и новой деревенской прозе», продиктованные скорее желанием обыграть любую подвернувшуюся под руку фигуру или ситуацию, а не нравственностью, и порождённые, как мне представляется, выбросом адреналина, но никак не вдумчивым анализом.
Возьму на себя смелость сказать, что все три критика считают себя борцами. И спорить с этим не буду. Но борьба – это всё-таки прежде всего философия жизни, мировоззрение, требующее внутренней гармонии и стремящееся к гармонии в окружающем мире, и лишь где-то в последнюю очередь умение драться. Во всяком случае я так думаю – не напрасно потому раньше и сказал Вадиму Кожинову, что предпочёл бы не сам говорить, а дать возможность высказаться другим.
Конечно, вожди боровшихся за справедливость индейцев, встав на тропу войны, выходили к своим соплеменникам в яркой боевой раскраске. Но мы, кажется, не индейцы! Думаю, именно поэтому из троих моих героев автором произведения, запечатлевшего великого и вдохновенного поэта земли русской, стал тот, кто о раскраске думал меньше всего, а думал о гармонии, которая только и способна победить хаос.
И ещё, даже не думаю, а уверен: именно эта внутренняя гармония, стремление делать разумные выводы, извлекать уроки из прошлого и помогли Сергею выстоять в пору, когда многие другие были раздавлены обстоятельствами, позволили ему обрести будущее. К сожалению, он оказался исключением среди нас.
Вместо заключения: «Сказка – ложь, да в ней намёк!»
На этом мои «осколки»-персоналии заканчиваются. Позволю себе лишь ещё несколько общих замечаний.
Что было характерно для поколения критиков, вошедших в литературу в 70-е годы?
Во-первых, трудности времени социального перелома. Вчерашним молодым критикам, кому я посвятил свои воспоминания, надо было есть, содержать семьи, платить за жильё, учить детей и только потом читать книжки. Одни ушли в бутылку, другие – в политику, третьи – в созерцание, четвёртые судорожно пытались что-то удержать, а тем временем разномастные пятые под либеральным флагом заполняли свободные места в торговых рядах утверждающегося рынка. Чем-то ситуация очень напоминала существовавшую во времена чеховского «Вишнёвого сада».
Во-вторых, новая литературная реальность провела переоценку ценностей – литература, как и все сферы искусства, превратилась в рынок, при котором занятие литературной критикой в большинстве случаев стало нереальным. Книгопродавцы доходчиво объяснили критикам, что их работа – это сфера услуг, а вовсе не забота «глаголом жечь сердца людей».
Критики поняли и из критики ушли. Остались те самые единицы: с одной стороны Сергей Чупринин со своей книгой «Критика – это критики», про которую можно услышать: «Она вошла в золотой фонд отечественной словесности», Владимир Новиков, автор книги о В.Высоцком, и Наталья Иванова, проявившая особый профессиональный интерес к творчеству Ю.Трифонова, Ф.Искандера и Б.Пастернака; с другой стороны – В.Бондаренко, С.Куняев и примкнувший к ним А.Казинцев.
Но, если присмотреться, есть нечто общее, несомненно сближающее одних и других. Это та ненависть убеждённых противников «демократов» ко всему, что рождено «демократами», и неменьшая травля противниками «патриотов» всего, что исходит от «патриотов». Всякие глупости и пошлости, сказанные обеими сторонами в адрес друг друга, не поддаются исчислению.
И ещё. Сегодня, как ни странно, только ленивый не заявляет о своём патриотизме. Походные палатки патриотов разбиты ныне и «справа», и «слева», и в «центре». Что нисколько не мешает их обитателям продолжать бороться между собой, выясняя, кто из них истиннее и патриотичнее. Хотя, казалось бы, чего проще понять: для того, чтобы тебя могли назвать патриотом, а не ты сам себя так называл, надо сначала научиться любить других людей и уважать самого себя. У нас же зачастую наоборот: любят исключительно себя и иногда делают вид, что уважают других, но в душе плюют на них. А потом удивляются, что в стране люди какие-то злые.
Среди критиков – моих ровесников были моралисты, публицисты, историки, патриоты, демократы, политики… Не нашлось только человека, который перестал, как сказал бы Пушкин, марать своих врагов, стараясь блеснуть искренностью, бросил это привычное дело и занялся «восторгом поэзии». Даже общая драма не смягчила сердца людей, имеющих, казалось бы, общие литературные корни, профессионалов, для которых и Пушкин – наше всё, и Достоевский, и Гоголь, и Чехов, и Толстой… Значит, слова, что они – наше всё, оказались для них лишь словами.
Стихия трагедии, разлившаяся по стране в роковые 90-е годы, вынесла на поверхность груду литературно-идеологического хлама и гору макулатуры в завлекательных книжных обложках, преподносимой как литература.
Трагедия стихии, сломавшая судьбы многих и многих людей в то с «демократическим» акцентом десятилетие, заставила замолчать большинство из молодых критиков, только-только вошедших в литературный процесс и успевших заявить о себе. Жизнь для них лишилась смысла без критики и литературы. Их молчание не было знаком согласия. Оно не было добровольным. И их не стало. Одних в прямом смысле, иных – в переносном.
Результат мы наблюдаем: сегодня критика неадекватна литературе, а литература неадекватна жизни.
Раньше, в пору моей молодости, верховным судьёй и божеством, на которое требовалось молиться, во всех случаях была партия. У неё, можно сказать и так, было право первой ночи и ей же принадлежало последнее слово. Её именем совершались и все благие и самые подлые дела. Её было за что уважать, но её больше боялись, и было за что. Перед ней трепетали и заискивали.
Теперь её место заняли деньги. Жизнь утверждающая, что лучше стучать, чем перестукиваться, сменилась на неопределённость, вопрошающую и недоумевающую: если ты такой умный, то почему такой бедный?
Тогда, в пору моей молодости, писателем мог стать каждый.
Сейчас – всякий.
Я не жалуюсь. Я по-прежнему люблю литературу. Я в неё верю. Как продолжаю верить в моих ещё живущих ровесников. Поэтому и взялся за воспоминания о том, какими они были в пору своей молодости, и размышления, какими они стали в годы зрелости. О том, что будет с нами дальше, пусть читают и размышляют наши дети.
Напоследок хочется поделиться одним наблюдением. Есть в русских народных сказках один любопытный герой-персонаж под названием «трое из сумы». Это в заграничных сказаниях, стоит потереть кольцо или старый кувшин, на худой конец, медный таз, как тотчас появляется огромный и всесильный джинн, готовый исполнить любое твоё желание. А тут обыкновенная походная сума, и из неё выскакивают три обыкновенных мужичка, способных не хуже заморского джинна устроить всё в лучшем виде. Просишь дворец – получи роскошные хрустальные палаты. Желаешь богатство – на, только успевай принимать золотые горы да подносы с драгоценными алмазами-каменьями. Требуешь красу-девицу – вот она, уже стоит ненаглядная рядом и смущённо улыбается. Нужен удалой конь-огонь – нет проблем, садись.
Почему же для достижения невозможного там один джинн-великан, а у нас трое тщедушных мужичков?
У них, понятно, могучий и ужасный сказочный джинн способен явиться в одиночку – ему не только море, а океан по колено, зачем таких трое! Причём, он очень законопослушен.
У нас всё куда сложнее – русские, они ни в чём простоты не терпят. Ничего особенного в троих мужичках нет. Глянуть на них, никакие они вовсе не три сказочных богатыря. И им для того, чтобы сотворить волшебство, надо всего-то оказаться заединщиками, объединиться, тогда им и сам чёрт не страшен, они тебе любое невозможное сделают возможным. А не будет этого самого единства – любое простейшее дело накроется медным тазом. Как говорится, сказка – ложь, да в ней намёк! На Руси один в поле не воин.
Намёк вроде бы очевидный, с детства известный, самый что ни на есть доступный для понимания. Ан, нет! В жизни почему-то наоборот: встречаются трое русских, и начинается меж ними, в лучшем случае, спор «что делать?» да «кто виноват?». А там и до мордобоя недалеко. Потому как один – за голубых, другой – за зелёных, третий – за буржуев, а четвёртый подскочит, тот и вовсе пурпурно-жёлтый в синюю полоску и жаждет полной социальной справедливости – то есть свою долю счастья за счёт других. Чтобы им сговориться, золотая рыбка требуется – не меньше.
Так что ответ на вопрос, каким Саша Казинцев в нынешнюю эпоху демократического фарисейства и патриотического краснобайства сам долго мучается и других мучает, «Почему патриоты всегда проигрывают?», прост до неприличия, проще некуда. Меньше грызться меж собой надо, больше одному пытаться услышать и понять другого, даже если «ты» чистых кровей, а тот, что не «ты» – серо-буро-малиновых. Потому как идеальных людей природа пока производить не научилась. Приглядеться, и «ты» не манна небесная, и «он» не последний дурак и олух.
Говоря простым, доступным языком, надо садиться вместе и договариваться, даже коли ты за свой, «незалежный», путь развития, а тот, что напротив, косит вовсю глазом на «ридный» ему Запад. Не надо «жить дружно!» – надо жить умно, чистоплотно и без истерик! При этом, само собой, обливать друг друга помоями не следует, пусть даже «ты» русский, а «он» россиянин. Ибо жизнь не приключенческий роман и тем более не цикл критических статей.
Договариваться надо даже с Михаилом Лобановым, которого кое-кто по-прежнему почитает за «нашу русскую совесть». Тем самым принципиальным Михаилом Лобановым, который, помните, когда-то, ратуя за слово «русский», на дух не принимал слово «советский». Но то было, как говорится, давно и неправда – грехи давно ушедшей юности. Теперь Михаил Петрович – человек совсем другой ориентации.
Начиная с середины 1990-х годов он даже Сталина – символ советскости – принимает за милую душу. Сегодня он один из ярых апологетов отца народов. А однажды, ходят слухи, он признался критику В.Бондаренко, что считает советский период вершиной государственности в тысячелетней истории России. Правда, мне не доводилось слышать, чтобы он в тех, давних, грехах покаялся. Но это, ей-богу, сущая мелочь для литератора, сегодня способного разве что с невероятным упоением говорить о себе, любимом, и обожаемом Сталине.
И не надо ничему тут удивляться. Просто будучи человеком ищущим и живущим одними надеждами, критик-гуру сегодня отстаивает свои новые неколебимые принципы. Они, как вы понимаете, выкованы из того же металла, что и «неколебимая верность идейным принципам» у «мудрого правителя огромной страны» Сталина.
В полном соответствии с ними теперь Михаил Петрович, вспоминая, к примеру, Анатолия Никонова, называет его «русским патриотом и подлинным интернационалистом». Это слово нынче тоже не вызывает у Лобанова аллергии. Следуя какой логике?
Ну, логика, как известно, бывает разная. Есть логика прямая и недвусмысленная. Бывает логика женская, замешанная на чувствах. Случается логика места и времени, когда человек исходит в своих действиях из привязки к конкретному месту и определённому времени. И наконец, существует извращённая логика. Приверженцем её-то и является Михаил Лобанов, крепко-накрепко забывший грехи своей молодости и ставший не только старше, но и, судя по всему, бесхитростней и мудрее – я бы даже сказал, мудрее дальше некуда.
И всё же надо, повторю, договариваться. Потому как, помнится, говорил любимый Лобановым вождь, хозяин, диктатор, «других писателей у меня нет». Правда, при этом хочется малости, хотя по сути сама эта малость – уже нечто из области фэнтези, чтобы среди договаривающихся преобладали люди совершенно не обязательно с холодной, но желательно со здравой головой, вовсе не обязательно с горячим, но желательно с любящим не только себя сердцем, и непременно желающие делать дело чистыми руками.
Пока же, вынужден признать, читая газеты, журналы и книги, слушая радио, глядя в экран ТВ и заходя в Интернет, я чаще наблюдаю холодные до цинизма головы и жаркие без удержу сердца не очень-то чистоплотных «знаковых фигур», не способных вести какие бы то ни было переговоры с «чужими», ещё менее согласных идти на компромисс даже со «своими».
Я не могу сказать, что всё возвращается на круги своя, ситуация, если присмотреться, много хуже. Она просто никак не может выбраться из этого кем-то и когда-то давно очерченного круга, выйти за его границы. И мы предпочитаем…
Что предпочитаем, можно почитать-послушать Володю Новикова, Сашу Казинцева, Володю Бондаренко… или кого постарше, к примеру, Виктора Чалмаева или Валентина Оскоцкого, а теперь – появилась уже резвая поросль – и кого помладше (помните, где-то в начале я сказал, что принцип «учились бы на старших глядя» ещё никто не отменял). Однако учиться на чужих ошибках «новые молодые», как мне видится, что-то не очень хотят, желают свои собственные совершать да и потом на них не очень-то учатся.
А время меж тем идёт, бежит, несётся. Ему нет дела до чужих трагедий. И вот уже подросло поколение, той стихии трагедии не ведавшее. Сегодня, в день, когда я пишу эти строки, молодой ведущий на радио «Ретро-FM» бодро и весело скаламбурил:
– Говорят, были ужасные 90-е, но мы-то знаем, что именно тогда возникла группа (Прошу прощения, забыл название. – А.Р.), и сейчас мы с удовольствием послушаем музыкальную композицию в их исполнении.
Выходит, для кого-то годы ужасные, а для кого-то прекрасные. Значит, не так уж было и плохо? А может, это только почудилось, что кому-то было худо? Ещё немного, и окажется, что дни тогда стояли совсем даже не дурные, а нормальные, хорошие, отличные. А потому:
– Встречаем немного постаревших, но не ушедших из нашей памяти кумиров 90-х, участников группы…
Как теперь в таких случаях добавляют: «Громче аплодисменты!!!»
У вас какие-то претензии к диджею? Какие? Он вырос в свободной стране, может говорить, что хочет. Весь из себя без комплексов и раскрепощённый. Наверняка от природы обладает прекрасным музыкальным слухом. Но нравственно глухой, не понимает, что говорит. Когда-то таких называли Иванами, не помнящими родства. А сегодня… Ну что вы, у каждого свои недостатки. Он молод и живёт, как может.
Таких «ведущих» нынче полно и в музыке, и в живописи, и в архитектуре, и в литературе. Их по старой памяти называют критиками.
Они далеко вперёд не заглядывают. Лишнее всё это.
Назад и вовсе не оглядываются. Живут, не ведая, что прошлое всегда рядом.
Скажи им, что у тех, кто молод, оно начинается сегодня, не поверят.