АЛЕКСАНДР ЯКОВЛЕВ

СУМЕРКИ

ПРЕДВАРЯЮЩИЕ ЗАМЕТКИ

«Вчерашний раб, уставший от свободы, возропщет, требуя цепей», — эти строки Максимилиана Волошина достаточно точно отражают и сегодняшнее состояние российского об­щества.

Автор

Этой книгой я приглашаю читателем пораз­мышлять о судьбе России и ее народов в прошлом столетии и начале нынешнего, о том, почему Россия увязла в смутах, революциях и контрреволюциях, войнах и конфликтах, в кровавых репрессиях, ленинско-сталинской деспотии и люд­ской нетерпимости. Почему сегодня чиновничий авторита­ризм грозовой тучей повис над страной.

Свои рассуждения о прошлом я рассматриваю через призму событий Мартовско-апрельской демократической ре­волюции 1985 года, ее истоков и причин, равно как и послед­ствий Реформации России. Сегодня собралась многочислен­ная толпа критиков Перестройки. Конечно, нас, реформато­ров первой волны, есть за что критиковать. Я и сам это делаю, не щадя ни себя, ни других. Но сейчас считаю умест­ным ответить тем критикам, которые назойливо утверждают, что преобразования в 1985 году начались без всякого плана и даже без идей.

Что касается плана, то его и не могло быть. Крутые обще­ственные перемены, связанные со сменой общественного строя, не могут иметь точно обозначенных программ, тем бо­лее расписаний действий. Очень часто многое складывается из случайностей, неожиданностей характеров и капризов людей, особенно лидеров или главарей, их трусости и сме­лости, коварства и мягкосердечия. Трудно, скажем, поверить в закономерность термидорианского переворота во Франции в 1794 году или октябрьского контрреволюционного перево­рота в России в 1917 году. То и другое произошло вопреки «законам истории», на которых строится философско-исто- рическая концепция марксизма. В этой связи следует согла­ситься с утверждением Бокля, что революция — это «варвар­ская форма прогресса».

В конкретных условиях 1985 года было бы политическим мальчишеством, губительным авантюризмом предложить пра­вящей номенклатуре некий «план» коренной реформации общественного строя, включавшей в себя ликвидацию моно­власти, моноидеологии и монособственности. Кто бы принял его? Кто? Аппарат партии и государства? КГБ? Генералитет? Речь-то шла о смене жизненного уклада, а не только о сани­тарной обработке грязного белья.

Что касается конкретных предложений, то их было в дос­татке. И не только у людей, которые осознанно встали на путь реформ. Уже в первые месяцы Перестройки на Полит­бюро говорилось о том, что необходимо вести дело к прекра­щению «холодной войны» и ядерного противостояния, афганской войны, о децентрализации экономики. Активно обсуждались проблемы демократизации общественной жиз­ни. Подчеркивалось, чтобы все политические шаги носили эволюционный характер, исключали насилие.

Что касается моих личных представлений о будущем стра­ны, то они были достаточно определенными. В этой связи позволю себе упомянуть два моих документа, относящихся к декабрю 1985 года, то есть первого года Перестройки. Один — из моего архива, другой — из архива М. Горбачева. Публикую их с некоторыми сокращениями.

Многие из этих соображений нашли отражение в моих более поздних выступлениях и статьях. Но не только. Сегод­ня данные документы могут представлять интерес как време­нем их создания, так и тем, что они помогают понять, как это все начиналось, поскольку значительная часть того, о чем бу­дет сказано ниже, постепенно входила в жизнь.

Заметки из моего архива:

«1. О теории. Догматическая интерпретация марксиз- ма-ленинизма настолько антисанитарна, что в ней гибнут любые творческие и даже классические мысли. Люцифер, он и есть Люцифер: его дьявольское копыто до сих пор вытапты­вает побеги новых мыслей. Сталинские догмы чертополо- шат, и с этим, видимо, долго придется жить.

Общественная мысль, развиваясь от утопии к науке, ос­талась во многом утопической. Утопической, ибо механиче­ски виделись представления о строительстве социализма, быстром перескоке в коммунизм, об обреченности капита­лизма и т. д. Слишком жидкими были информационные поля, которые обрабатывались предшественниками. В нашей прак­тике марксизм представляет собой не что иное, как неоре­лигию, подчиненную интересам и капризам абсолютной влас­ти, которая десятки раз возносила, а потом втаптывала в грязь своих собственных богов, пророков и апостолов.

Но коль скоро речь идет, прежде всего, о самих себе, то необходимо хотя бы попытаться понять, как мы, стремясь ввысь, к вершинам благоденствия материального и совершен­ства нравственного, отстали.

Политические выводы марксизма неприемлемы для скла­дывающейся цивилизации, ищущей путь к смягчению исход­ных конфликтов и противоречий бытия. Мы уже не имеем права не считаться с последствиями догматического упрям­ства, бесконечных заклинаний в верности теоретическому наследию марксизма, как не можем забыть и о жертвоприно­шениях на его алтарь.

Столь назревшие прорывы в теории способны обуздать авторитарность, пренебрежение к свободе и творчеству, покончить с моноидеологией.

2. О социализме и социалистичности. Хрущевский комму­низм был разжалован в брежневский «развитой социализм», но от этого наши представления о социализме не стали убе­дительнее — это мягко говоря.

Почему так? На мой взгляд, потому, что все представле­ния о социализме строятся на принципе отрицания. Буржу­азность введена в сан Дьявола. С рвением более лютым, чем святоинквизиторы, ищут чертей и ведьм в каждой живой душе. Ложью отравлена общественная жизнь. «Руководст­вом к действию» сделали презумпцию виновности человека. Двести тысяч подзаконных инструкций указывают человеку, что он потенциальный злоумышленник. Указано, какие песни петь, какие книги читать, что говорить. Свою порядоч­ность нужно доказывать характеристиками и справками, а конформистское мышление выступает как свидетельство благонадежности.

Умертвив опыт катком извращенной классовости (Ста­лин даже в нищей стране «находил» постоянно рождающих­ся капиталистов), социализм тем самым отрезал себе путь в будущее — в вакуум дороги нет. И пошли назад в феодализм, а в Магадане и в иных «местах, не столь отдаленных», опус­тились до рабства.

Монособственность и моновласть — не социализм. Они были еще в Древнем Египте. К действительному социализму, на мой взгляд, нужно идти, опираясь на рыночную экономику, налаживая свободное, бесцензурное передвижение информа­ционных потоков, создавая нормальную систему обратных связей.

Тысячу лет нами правили и продолжают править люди, а не законы. Надо преодолеть эту парадигму, перейти к но­вой — правовой.

Речь, таким образом, идет не только о демонтаже стали­низма, а о замене тысячелетней модели государственности.3. Об экономике. Как мы умудряемся в потенциально са­мой богатой стране мира десятилетиями жить впроголодь и дефицитно?

Два невиданных ограбления — природы и человека — ос­новной экономический закон сталинизма. Действием этих законов, и только им, объясняются «грандиозные, фантас­тические, невероятные» и прочие успехи страны...

В ранг закона введено абсурдное положение: «невозможно обеспечить непрерывный рост народного хозяйства без пре­имущественного развития производства средств производ­ства». В итоге создана «экономика для экономики», разви­вающаяся уже независимо от Госплана. Несколько пятилеток подряд съезды партии и пленумы ЦК принимают решения об ускоренном развитии группы Б, но происходит все наоборот. Самоедство экономики разрушительно.

Смелее надо оперировать такими понятиями, как эколого- емкость экономики, мегасинтез товара, времяемкость, каче­ство как непознанное количество, информационное облагора­живание товара (то, что в приближении именуется наукоем­кой продукцией). Еще нет понимания, почему информация должна стать главным товаром мировой торговли, почему производство средств информатики — это локомотив эко­номики.

Демократическое общество может быть создано только тогда, когда все его руководители и народ поймут, осозна­ют, что:

а) нормальный обмен трудовыми эквивалентами возможен исключительно на рынке: другого люди не придумали. Безры- ночный социализм — утопия, причем кровавая;

б) нормальной экономике нужен собственник, без него нет и свободного общества. Уйдет страх, и старое общество развалится, ибо появится экономический интерес.

Человек — биосоциальное существо, движимое интереса­ми. Есть интерес — горы свернет, нет интереса — спокой­но проходит мимо своих годовых зарплат, валяющихся в ме­талле или бетоне.

Отчуждение человека от собственности и власти — ген наших пороков. Преодолеть это отчуждение — императив Перестройки;

в) обществу, как воздух, нужен нормальный обмен инфор­мацией. Он возможен только в условиях демократии и глас­ности. Нормальная система обратных связей — это вести­булярный аппарат общества.

Итак, основные слагаемые Перестройки:

а) рыночная экономика с ее оплатой по труду;

б) собственник как субъект свободы;

в) демократия и гласность с их общедоступной информа­цией;

г) система обратных связей.

4. Управление. Оно архаично, гениальным образом связы­вает человека по рукам и ногам.

Будущее — в самостоятельных фирмах, межотраслевых объединениях и т. д. Предприятие, фирма, объединение должны иметь дело только с банком: финансово-кредитная система — вершина управленческой пирамиды. А Госплан должен составлять государственные и общественные про­граммы, конкурсно распределяя ресурсы и капитальные вло­жения. А для этого нужен нормальный рынок всего и вся, но прежде всего рынок капитала.

Отраслевые министерства — это монстры сталинизма, станина механизма торможения экономических реформ, это супермонополии, где словно в «черной дыре» гасится научно- технический прогресс. Министерства могут только гнить. У нас практически нет государственной экономики. Есть отраслевая, мафиозная... Переложение затрат на потреби­теля и на природу, инфляционно-дефицитный способ хозяй­ствования — императив в отраслевой боярщине. Хрущев, разогнав министерства, был абсолютно прав. Но, к сожале­нию, сделал это, как и многое другое, в кавалерийском стиле.

5. О партии. Практика, когда партия в мирное время ру­ководит всем и вся, весьма зыбкая. Соревновательность в экономике, личная свобода и свобода выбора на деле неизбеж­но придут в противоречие с моновластью. Но власть есть власть. От нее добровольно отказываются редко. Так и КПСС, особенно учитывая ее «орденомеченосный» характер. Надо упредить события. Возможно, было бы разумным разде­лить партию на две части, дав организационный выход су­ществующим разногласиям. Но это особая тема для тща­тельного и взвешенного обдумывания».

Эти тезисы вызревали у меня давно, но их доработку я закончил к началу декабря 1985 года. Дату поставил 2 де­кабря — день моего рождения. Тогда я не показал их Горба­чеву. Возможно, побоялся, особенно из-за того, что там при­сутствовали тезисы о рыночной экономике и разделении партии. В то время я еще не был в составе высшего эшелона власти. Мог перепугать всех до смерти, а возможно, и на­вредить делу. Но через три недели, в конце декабря 1985 го­да, пользуясь тем, что с Михаилом Сергеевичем доверитель­ные отношения развивались по восходящей, я все же решил превратить эти заметки в неофициальную записку Горбаче­ву. Озаглавил ее «Императивы политического развития».

«Апрель 1985 года лишь положил начало надеждам, но уже само его настроение отразило тревогу за происходящее. Жизнь втягивает общество в эпоху неизбежных перемен. Всякое торможение, пусть и неосознанное, губительно. Кро­ме прочего, политическая струна настолько натянута, что при срыве может ударить очень больно...

Цель всех грядущих преобразований — человек во всех его взаимосвязях и проявлениях — производство, общество, политика, культура, быт, интересы, психология, здоровье и т. д.

Сегодня вопрос упирается не только в экономику — это материальная основа процесса. Гвоздь — в политической системе, а вернее — в ее работе, движении, ее нацеленности на человека, в степени ее служебной роли. Отсюда необходи­мость:

1. Уничтожения разрыва между словом и делом, все более тесного слияния интересов личности, групп, общества в це­лом.

2. Последовательного и полного (в соответствии с конк- ретно-историческими возможностями на каждом этапе) де­мократизма.

3. Развития личности как самостоятельной и творческой.

4. Реального вовлечения всех и каждого в совершенствова­ние жизни на местах и в государстве в целом. Это — глав­ный пункт, от которого зависит решение и первых трех. Здесь же — основа ликвидации социальной неудовлетворен­ности, так как, во-первых, люди будут сами отмечать поло­жительные сдвиги, темп которых значительно ускорится; во-вторых, они, приобретая вместе с правами и ответ­ственность, сами будут видеть, что сегодня реально, а что — нет; в-третьих, не кто-то «сверху», а сами они, мас­сы, будут ответчиками за все происходящее, в том числе и за все несделанное и упущенное.

Об основных принципах Перестройки.

1. Демократия — это, прежде всего, свобода выбора. У нас же — отсутствие альтернативы, централизация. Мы как бы зажали диалектику противоречий и хотим разви­ваться лишь на одной их стороне. Отсутствие выбора во всех сферах и на всех ступенях (азиатское прошлое, история страны вообще, враждебное окружение и т. д.). Сейчас мы еще не понимаем сути уже идущего и исторически неизбеж­ного перехода от времени, когда не было выбора или он был исторически невозможен, ко времени, когда без демократи­ческого выбора, в котором участвовал бы каждый человек, успешно развиваться нельзя.

2. Комплексность реформирования всех сторон жизни — от экономики до «формальных», внешних признаков демокра­тизма.

3. Одновременность или даже опережающими темпами в ключевых сферах (прежде всего, в партии).

4. Решительность, ограниченная лишь реальными возмож­ностями, с учетом процесса постепенного — пусть и в перс­пективе — отмирания ряда государственных функций. Воз­можно, будет нужен и эксперимент локального (в простран­стве и времени) значения.

5. Привлечение сил науки к разработке и проведению про­цесса экономической и политической демократизации и контроля за ее промежуточными результатами.

О выборах. Выборы должны быть не избранием, а выбо­ром, причем выбором лучшего. Можно ограничить число вы­двигаемых кандидатов (но не менее двух). Депутат должен зависеть от избирателей, действительно выражать их мне­ния своими устами, а не свое мнение от их имени. Подот­четность и сменяемость депутатов. Реальный отзыв депу­татов — с публикацией, объяснениями.

О гласности. Всесторонняя гласность, исчерпывающая и оперативная информация — непременное условие дальней­шей демократизации общественной жизни.

О судебной власти. Реальная независимость судебной власти от всех других ее видов... Независимость судьи, ре­альные гарантии независимости — в принципах судоустрой­ства, порядке отзыва и так далее... Судебная деятельность должна быть профессией. Сейчас желающих вмешиваться в отправление правосудия хоть отбавляй. Надо рассматри­вать такое вмешательство как преступление, караемое по закону.

Уголовный кодекс — твердость, стабильность. Неотвра­тимость и жесткость наказания для антиобщественных элементов, особенно для воров, беспощадность — для убийц.

О правах человека. Должен быть закон о правах человека и их гарантиях, закон о неприкосновенности личности, иму­щества и жилища, о тайне переписки, телефонных разгово­ров, личной жизни. Осуществление права на демонстрации, свободу слова, совести, печати, собраний, права на свобод­ное перемещение. Мы хотим, чтобы у каждого были великие гражданские обязанности, но это возможно лишь в том слу­чае, если будут великие гражданские права. Широчайшая су­дебная защита прав личности по любому вопросу, вплоть до обжалования действий государственных органов. Гражданин должен иметь право предъявить иск должностному лицу и любой организации. Нужны административные суды. Надо конституционно зафиксировать обязанности государства по отношению к гражданину.

Закон и подзаконные, нормативные акты. Закон должен иметь императивный характер... Прокуратура, призванная в принципе следить за исполнением закона, бездействует по существу. Даже министры, не говоря уже о Совете Минист­ров, нарушают большинство законов своими предписаниями и указаниями.

Человек должен иметь уверенность в лояльном и опера­тивном рассмотрении его нужд, жалоб компетентными людьми и организациями. Сейчас за незаконный отказ никог­да и никого не наказывают. А вот за законное разрешение наказывают. Поэтому привилась система: сначала отка­зать, потом, может быть, положительно решить...

Экономические вопросы. Создание единой саморазвиваю- щейся основы, обеспечивающей органическое единство инте­ресов человека, коллектива и общества.

Право на хозяйственную инициативу не только у коллек­тивов, но и у личности. Концерны и тресты на полном хо­зяйственном расчете. Возможно, подумать о том, чтобы вся система обслуживания и торговли была построена на коопе­ративных началах. Нужен кодекс хозяйственного права, но лишь при самостоятельности контрагентов. Нужен совре­менный КЗоТ — у нас допотопный.

Обуздать Министерство финансов, которое в погоне за сегодняшней копейкой лишает общество сотен и тысяч руб­лей завтра. Ликвидировать финансовый произвол.

Трансформация монополии внешней торговли, решитель­ная интеграция с восточноевропейскими странами (как пер­вый этап), а затем — и с Западом...

Это будет революционной перестройкой исторического характера. Пресс требований времени будет ослаблен. Такие вопросы, как активность личности, смена людей, борьба с инерцией и т. д., будут решаться без особых издержек. По­литическая культура общества будет расти, а значит, и ре­альная стабильность».

Итак, холодный декабрь 1985 года, а для моего душевного мира наступала весна. Я как бы помирился с совестью, когда изложил свое личное представление о характере и путях об­щественных преобразований, как я их понимал к тому вре­мени. Реформация еще только проклевывалась, как птенец из яйца. Власть КПСС еще казалась незыблемой. В преамбу­ле к этой записке я, конечно, писал, что предлагаемые меры приведут к укреплению социализма и партии, хотя понимал, что радикальные изменения в структуре общественных от­ношений приобретут собственную логику развития, пред­сказать которую невозможно, но в любом случае одновлас- тию партии и сталинскому социализму там места не оста­нется.

Читатель, прочитав эти давние соображения сегодня, на­деюсь, поймет причины моей душевной оторопи от дней се­годняшних. Конечно же я знаю, что ожидания редко совпа­дают с реальностью, что надежды всегда окрашены в роман­тические цвета, а жизнь швыряет их на жесткую, а порой и грязную землю. Понимаю и то, что Россия сделала огромный шажище вперед — к демократии и свободе и только кварти­ранты номенклатурных пещер не хотят этого признавать. И тем больнее видеть властные усилия по реставрации про­шлого под флагом стабилизации, по ограничению свободы слова, военизации сознания под флагом патриотизма. Сфор­мировалась ложная концепция, гласящая, что экономические реформы возможны только в условиях авторитарной власти, поскольку, мол, характер нации пронизан своеволием, анар­хизмом, разгильдяйством. Каков народ, таковы и песни. Ци­низм без границ.

Россия тысячу лет страдала от нищенства и бесправия. Ес­ли нынешняя чиновничья номенклатура, олицетворяющая социалистическую реакцию, не задушит уже осуществлен­ные, равно как и объявленные реформы, то Россия спасена, и никто не остановит ее движение к свободе и процветанию. Но пока что продолжается медленное течение странного вре­мени — времени выживания и надежды. А еще — времени равнодушия к бесправию и произволу. И гадания, как на ле­пестках ромашки, — «задушит чиновник — не задушит».

Господствующая и торжествующая продажная номенкла­тура, будучи авторитарной по определению, упорно форми­рует мнение о необходимости авторитарного режима, ловко использует их в целях усиления собственной власти. Наби­рающее силу отмывание прошлого, особенно злодеяний Ле­нина и Сталина, навязчивая пропаганда «славных подвигов» спецслужб, как грязных денег, — очевидное тому доказа­тельство. Ползучая реставрация нарядилась в одежды стаби­лизации. Разрыв между словами и делами снова стал повсе­дневным занятием политиков. Иными словами, непереноси­мо, когда рушится здание, в фундаменте которого есть и твои кирпичи. Даже в страшном сне не могло присниться, что по стране зашагают отряды мерзавцев, а не созидателей, готовых отстаивать свободу человека.

Не везет России с реформами. Давно не везет. Точнее и тоньше всех высмеял наши реформы, начиная с петровских, Николай Гоголь. Во 2-й части «Мертвых душ», которые пре­вращены гением писателя из мертвых в «вечно живые», на­правил он незабвенного «вечно русского» — старого и ново­го — Павла Ивановича Чичикова к неистовому реформатору полковнику Кошкареву, истинному птенцу «гнезда Петро­ва», безгранично верившему в бюрократические начала ре­форм.

«Вся деревня была вразброску: постройки, перестройки, кучи извести, кирпичу и бревен по всем улицам. Выстроены были какие-то домы, вроде каких-то присутственных мест. На одном было написано золотыми буквами: «Депо земледель­ческих орудий»; на другом: «Главная счетная экспедиция»; да­лее: «Комитет сельских дел», «Школа нормального просвеще­ния поселян». Словом, черт знает чего не было!

...Полковник принял Чичикова отменно ласково. По виду, он был предобрейший, преобходительный человек: стал ему рассказывать о том, скольких трудов ему стоило возвести имение до нынешнего благосостояния; с соболезнованием жа­ловался, как трудно дать понять мужику, что есть высшие побуждения, которые доставляет человеку просвещенная роскошь, искусство и художество; что баб он до сих <пор> не мог заставить ходить в корсете, тогда как в Германии, где он стоял с полком в четырнадцатом году, дочь мельника умела играть даже на фортепиано; что, однако же, несмот­ря на все упорство со стороны невежества, он непременно достигнет того, что мужик его деревни, идя за плугом, бу­дет в то же время читать книгу о громовых отводах Франк­лина, или Виргилиевы «Георгики», или «Химическое исследова­ние почв»...

Много еще говорил полковник о том, как привести людей к благополучию... Он ручался головой, что, если только одеть половину русских мужиков в немецкие штаны, — науки воз­высятся, торговля подымется и золотой век настанет в Рос­сии».

Когда Чичиков объявил о своих надобностях в неких ду­шах, полковник попросил его изложить просьбу письменно, поскольку «без бумажного производства» никак нельзя, а Чичикову поможет специально отряженный комиссионер.

— Секретарь! Позвать ко мне комиссионера! — Предстал комиссионер, какой-то не то мужик, не то чиновник. — Вот он вас проводит <по> нужнейшим местам.

Чичиков решился, из любопытства, пойти с комиссионе­ром смотреть все эти самонужнейшие места. Контора по­дачи рапортов существовала только на вывеске, и двери бы­ли заперты. Правитель дел ее Хрулев был переведен во вновь образовавшийся комитет сельских построек. Место его за­ступил камердинер Березовский; но он тоже был куда-то откомандирован комиссией построения. Толкнулись они в де­партамент сельских дел — там переделка; разбудили како- го-то пьяного, но не добрались от него никакого толку. «У нас бестолковщина, — сказал, наконец, Чичикову комисси­онер. — Барина за нос водят...» Далее Чичиков не хотел и смотреть, но, пришедши, рассказал полковнику, что так и так, что у него каша и никакого толку нельзя добиться, и ко­миссии подачи рапортов и вовсе нет».

Кошкареву «вследствие этого события пришла ... счаст­ливая мысль — устроить новую комиссию».

Выписал Гоголь и истинного реформатора — Константи­на Федоровича Костанжогло. Россиянина, но не русского. Ставшего русским. И вовсе не случайно дал Гоголь потному разумом и телом человеку нерусскую фамилию. Русский че­ловек... он того, он, как Петрушка, в основном пьяный, а ког­да денег нет — просвещается. Петрушка... «имел даже благо­родное побуждение к просвещению, то есть к чтению книг, содержанием которых не затруднялся: ему было совершенно все равно, похождение ли влюбленного героя, просто букварь или молитвенник, — он все читал с равным вниманием... Это чтение совершалось более в лежачем положении в передней, на кровати и на тюфяке, сделавшимся от такого обсто­ятельства убитым и тоненьким, как лепешка...

У Костанжогло, избы всё крепкие, улицы торные; стояла ли где телега — телега была крепкая и новешенькая; мужик попадался с каким-то умным выражением лица; рогатый скот на отбор; даже крестьянская свинья глядела дворяни­ном». И еще: «Когда вокруг засуха, у него нет засухи; когда вокруг неурожай, у него нет неурожая».

Костанжогло говорит:

«Думают, как просветить мужика! Да ты сделай его прежде богатым да хорошим хозяином, а там он сам вы­учится.

...Если плотник хорошо владеет топором, я два часа го­тов перед ним простоять: так веселит меня работа... И не потому, что растут деньги, — деньги деньгами, — но пото­му, что все это дело рук твоих; потому что видишь, как ты всему причина, ты творец всего, и от тебя, как от како- го-нибудь мага, сыплется изобилье и добро...»

Ну, как сегодня пройти мимо Гоголя, этого мыслите- ля-провидца, если у него чуть не каждая сцена — это Россия сегодня. Что ни чиновник, то Кошкарев. Ну, скажите мне, у кого из нынешних писателей можно найти столь глубокое и точное описание характера русского человека, его доброты и подлости, его таланта и тупости, его пьяной удали и бес­просветной лени, его жертвенности и равнодушия!

Вернемся, однако, к дням сегодняшним.

Уверен, что без осмысления духовного, экономического и политического наследия, определившего столь тяжкую судь­бу России, ее боль, грехи и великие прозрения, невозможно понять ни истоки социальной болезни России, ни сегодняш­ние причуды жизни, так или иначе связанные с новым соци­альным выбором страны.

От прошлого ложью не скроешься... Мертвые все равно догонят живых и жестко потребуют нравственного покая­ния. Да, от прошлого не спрячешься, от самих себя — тоже. Нам не обойтись без нового прочтения многих исторических явлений и событий, многотрудных и противоречивых про­цессов, имена которым — революция, контрреволюция и эволюция, свобода и анархия, власть и насилие, совесть и равнодушие. Их разнообразные переплетения с особой ост­ротой обнажают извечные проблемы общественного бытия: соотношение целей и средств; принуждение и убеждение; разрушение и созидание; идеалы и действительность; срав­нительная цена революций и эволюции; взаимоотношения народа и власти; иерархия классовой и общечеловеческой ценностной мотивации.

Для себя я считаю каждую страницу о падении и разложе­нии человека в ленинско-сталинскую эпоху моим письмом к потомкам, которых, наверное, будут терзать сомнения, ибо то, что здесь дальше написано, быть не могло в обществе людей. Мне и самому не хочется в это верить, но, увы, все это было.

Исповедь — тяжкое дело, если говорить и писать правду. И неблагодарное. Особенно, когда пишешь о бедах России и ее народов с чувством любви и душевной тревоги за будущее детей своей страны, о России, необъяснимо странной, веко­вечно страдающей, мучительно мятущейся, ищущей свое счастье в этом мире.

Глава первая

О НЕМЫСЛИМОМ

Зачем раздражать народ, вспоминать то, что уже прошло? Прошло? Что прошло? Разве может пройти то, чего мы не только не пытались искоренять и лечить, но то, что боимся назвать и по имени... Оно и не проходит, и не пройдет ни­когда, и не может пройти, пока мы не признаем себя больны­ми... А этого-то мы и не делаем.

Лев Толстой

М ы больны. Страшные слова русского ге­ния. Безысходные. Мы, в России, не хотим понять и при­знать, что нравственный долг перед жертвами палаческой власти Ульянова (Ленина) и Джугашвили (Сталина) мучи­тельно тяжел, но вечен. Это наш долг, каждого из нас. И не будет прощения ни нам, ни нашим потомкам за содеянные злодеяния, если мы не очистим правдой нашу израненную память, не откроем наши души для покаяния.

Неужто и впрямь для русского человека рабом стать лег­че, чем свободным?

Тому, о чем я собираюсь писать, названия нет. Невообра­зимые преступления, совершенные правителями страны под громкие аплодисменты толпы, неистово мечутся в душе. Хо­чется верить, что хотя бы в уголочках сознания людей еще живет придушенная совесть, противоречивая и с трудом от­крывающая глаза, еще коллективизированная и так трудно расстающаяся с рабством.

...Дети-заложники. Закон о расстрелах детей с двенадцати лет, а на практике — и грудных. Система концентрационных лагерей, населенных миллионами человеческих тел. Расстре­лы без суда и следствия. Социалистические соревнования в ОГПУ — НКВД — КГБ по «истреблению врагов народа». Приговоры по телеграфу. «Великие стройки коммунизма» на костях заключенных. Каторга. Пыточные в Лефортове и на Лубянке, официально введенные по решению безумного ру­ководства страны. Массовые репрессии как средство удер­жания власти. Бесконечные войны — гражданская, мировая и «холодная». Десятки малых войн — с Финляндией, Япони­ей, Китаем, Польшей, Украиной, в Закавказье и Средней Азии, с Венгрией, Чехословакией, Афганистаном, а теперь в Чечне. Всеобщее обнищание и позорная отсталость. Мораль­ная деградация и бесконечная усталость человека.

Через организованную Лениным гражданскую войну уничтожена армия России, лучшие умы государства высланы

за рубеж пароходами, которые не без грустного юмора назвали «философскими», через возвращение в деревню крепостного права ликвидировано крестьянство, через инду­стриализацию создана безропотная масса полуголодных оби­тателей коммунальных квартир с вылущенной моралью, поскольку, согласно бредням Ленина, мораль является бур­жуазным предрассудком, если не служит делу революции. Разграбленная церковь. Вурдалаки топили в прорубях свя­щенников, делали из них ледяные столбы — так, для забавы. Многие великие книги сожжены. Списки по сожжению ут­верждала сама Крупская, которая приходилась женой Лени­ну. Последний унаследовал российскую империю, убив на всякий случай царя Николая и всех его домочадцев, включая детей. Заявив о создании «подлинной демократии», которую большевики назвали социалистической, они первым делом уничтожили все партии — крестьянские, социалистические, буржуазные, демократические, центристские, равно как и всю оппозиционную печать.

Вспоминаю старую притчу: пессимисты все время ищут в мусоре времени трагедию, а оптимисты — комедию. Нет, не для нас эта притча. Нет! Нашему народу, оказавшемуся в глубокой пропасти, еще долго придется выползать на свет Божий, чтобы земная твердь смилостивилась над нами, а по­каяние за греховную нетерпимость усмирило нас и принесло успокоение в наши дуроломно-мятежные души. Не собира­юсь углубляться и в горькую тему: «Кто виноват?». Для меня этот вопрос после прочтения тысяч и тысяч документов по убиению людей в принципе раздет до его страшной прока­женной наготы.

Не надо прятать голову в песок — это мы беспощадно, по­забыв о чести и совести, ожесточенно боремся, не жалея ни желчи, ни чернил, ни ярлыков, ни оскорблений, не страшась ни Бога, ни черта, лишь бы растоптать ближнего, размазать его по земле, как грязь, а еще лучше — убить. Это мы трави­ли и расстреливали себе подобных, доносили на соседей и сослуживцев, разоблачали идеологических «нечестивцев» на партийных и прочих собраниях, в газетах и журналах, в фильмах и на подмостках театров. И разве не нас ставили на колени на разных собраниях для клятв верности и раская­ния, что называлось критикой и самокритикой, то есть все­общим и организованным доносительством.

Виноваты сами! Но ощущаю вокруг себя ошеломляющее равнодушие к тому, что произошло в России. Возможно, не- сознанный стыд за сотворенное и страх перед ответственно­стью за содеянное понуждают людей сооружать из себя чу­чела презренной гордыни. Одним словом, тяжелые и мрач­ные сумерки окутали Россию на многие десятилетия.

Слава богу, еще живы многие мои соратники-современ- ники, которые швырнули свое сердце и душу на гранитную стену деспотии. И сказали они тем молодым, что пошли за ними: дышите свободой и поклянитесь именем уничтожен­ных нами же предков, что свобода — это навсегда, не твори­те себе кумиров, не лезьте под грязные сапоги сталинокра- тии.

Но, увы, оскудели мы совестью. Уже нет с нами великих провозвестников свободы, мужества и честности — Алек­сандра Адамовича, Виктора Астафьева, Артема Боровика, Дмитрия Волкогонова, Виталия Гольданского, Олега Ефремо­ва, Льва Копелева, Дмитрия Лихачева, Юрия Никулина, Бу­лата Окуджавы, Льва Разгона, Владимира Савельева, Андрея Сахарова, Иннокентия Смоктуновского, Анатолия Собчака, Галины Старовойтовой, Святослава Федорова, Станислава Шаталина, Юрия Щекочихина, Сергея Юшенкова.

Святые имена!

И знали ли эти романтики — дети XX съезда 1956 года и Мартовско-апрельской демократической революции 1985 го­да, что не так уж малое число их бывших сподвижников быстрехонько рассядутся за кабинетными столами и будут всеми ногтями и когтями цепляться за вожделенные кресла, дабы не сползти с них под хмурым взглядом Вечного Началь­ника.

Вспоминая перестроечные дела и события, я спрашиваю себя: зачем тебе все это было нужно? Ты член Политбюро, секретарь ЦК, власти — хоть отбавляй, всюду красуются твои портреты, их даже носят по улицам и площадям во вре­мя праздников. Я даже не помню, что чувствовал, когда с трибуны Мавзолея смотрел на колонны людей, на лозунги и плакаты, зовущие на труд и подвиги во имя «родной партии» и ее ленинского Политбюро. Сказать, что торжествовал или радовался, пожалуй, не могу. Но и резкого нравственного от­торжения не было. Однако смутные чувства двусмысленнос­ти, неправды бродили по уголкам сознания. Любоваться с трибуны на собственный портрет было как-то неловко, но то, что на тебя смотрят тысячи людей, предположительно, доб­рыми глазами, вызывало чувства горделивого удовлетворе­ния. Слаб человек. Кстати, я не один раз пытался как-то сформулировать свои трибунные чувства, но ничего путного, хотя бы для себя, не получалось.

В борьбе за химеры, не знавшей пощады, потеряли мы правду и достоинство, способность к пониманию сущего, они утонули в крови. Шаг за шагом подобная аморальность прочно вошла в образ жизни, лицемерие стало своего рода нормой мышления и поведения. А это значит, что многие го­ды мы предавали самих себя. Сомневались и возмущались про себя, выискивая всяческие оправдания происходящему вокруг, чтобы как-то обмануть по ночам ворчливую, но днем податливую совесть, то есть «бунтовали на коленях». Вполза­ем в трясину лжи и сегодня.

Я рад тому, что смог преодолеть, пусть и не полностью, все эти мерзости. Переплыл мутную реку соблазнов власти и вы­брался на спасительный берег свободы. Не дал оглушить себя медными трубами восторгов. Презрел вонючие плевки поли­тической шпаны. Я не хотел дальше пилить опилки и жевать слова, ставшие вязкими и прилипчивыми, как смола, или пус­тыми и трескучими, как гнилые орехи. Непонятным образом вернулась романтика, утихомирив пучину душевных страс­тей. Из-под карьерных завалов потихоньку выбирались на свет Божий мучительные раздумья о порядочности, справед­ливости, совести, наконец. Не хотел я дальше обманывать са­мого себя, лгать самому себе. Я добровольно ушел от власти, не променяв ее на собственность или доходное место.

Задаю себе и другой вопрос: а повторил бы ты все это? Не знаю. Наверное, да. Скорее, да!

Совсем недавно я с писателем Анатолием Приставкиным после Парада Победы шел по Красной площади. Мы говори­ли о той страшной войне, о 30 миллионах наших соотечест­венников, не вернувшихся к родным очагам, и тех миллио­нах, которые погибли в гитлеровских и сталинских лагерях. Говорили и о том, что праздничные парады — это горькое и бесполезное лечение от незаживающих ран.

Из толпы вынырнула девица. Обращаясь ко мне, изрекла, сверля глазками:

— А вы разве еще не в тюрьме?

И юркнула обратно.

Как-то к зданию Международного фонда «Демократия» подошел небольшого росточка человечек и спросил:

— Правда, что здесь Яковлев командует?

— Да, он президент Фонда.

— А разве его еще не повесили?

У дверей своей квартиры я трижды обнаруживал похо­ронные венки. В сына стреляли, у дочери сожгли машину, а документы об этом исчезли. Я уже не говорю о сотнях угроз по телефону и в письмах.

Христолюбивый народец, однако. И все же в который раз говорю себе: «Несмотря на все сомнения и огорчения, ты выбрал верный путь покаяния — борьбу за свободу чело­века».

Да, я тот самый Яковлев, о котором столько сказок сочи­нено, что и самому перечесть в тягость. И физически, и нрав­ственно. Тот самый, о котором сталинисты, а также некото­рые бывшие номенклатурные «вожди» говорят и пишут, что именно я чуть ли не главный виновник распада Советского Союза, коммунистической партии, КГБ, армии, мирового коммунистического движения, социалистического лагеря и всего остального. Пишут, что я, будучи демоном Горбачева, гипнотическим путем внушил ему франкмасонские идеи и ценности. Даже врагу своему не пожелал бы испытать чувст­ва, когда тебя грозятся расстрелять, повесить, посадить в тюрьму, объявляют «врагом народа» и агентом западных спецслужб, поливают грязью в газетах и журналах.

Нет, не страх угнетал меня, нет, далеко не это дьявольское наваждение. Свою норму по страху я почти исчерпал еще во время войны 1941—1945 годов прошлого столетия. Я опасал­ся другого: чтобы грязная волна злобы, клеветы, оскорбле­ний не придавила меня, не опустошила душу. Я хорошо знал, что русская дубина размашиста, безжалостна, безрассудна. Бьет больно, покряхтывая от удовольствия. Как же медленно свобода счищает наросты на наших душах! Нетерпимость — эта леденящая пурга — до сих пор заметает дороги к разуму.

Слава богу, было и такое, что спасало меня в самые тяже­лые минуты. Это поддержка моих соратников. Некоторые их письма я публикую в этой книге. От моих друзей пошли комплиментарные определения — «идеолог Перестройки», «отец гласности», да еще «белая ворона». И «кукловодом Горбачева» называли. А Вячеслав Костиков в своей книге по-дружески нарек меня «русским Дэн Сяопином». Однаж­ды получил коллективное письмо с Урала, в котором авторы предлагают мне статус «отца-основателя» свободной России. А газета «Версты» назвала меня «апостолом совести».

Не буду оправдываться за броские эпитеты моих едино­мышленников. Они как бы компенсировали ярлыки в мой адрес другого рода — «жидомасон», «предатель», «перевер­тыш», «преступник» и прочие.

Моих судей — хоть отбавляй. Всяких и разных. Злых и корыстных, позеров и хитрецов, безнравственных и блажен­ных, политических спекулянтов и карьеристов. А главное — людей, потерявших власть. В этом вся суть. Особей, которым неведомо чувство пристойности, всегда было у нас в избыт­ке, да еще скоморохов, забавляющихся судьбами народа. Од­ним словом, политических пошляков.

Это не жалоба. Отнюдь нет. Видимо, судьба. В России путь реформ никогда не был в почете. Нам подавай бунт, ре­волюцию да врагов побольше, чтоб кровавой потехи было вдоволь. А вот реформа — дело нудное, неблагодарное, тре­бует терпения, думать надо. Славы никакой. Другое дело — все разрушить до основания под разбойничий свист и улю­люканье толпы, а потом строить заново, плача, надрываясь и... содрогаясь от содеянного.

И стоит ли удивляться, что прошлое продолжает терро­ризировать нашу жизнь сегодня. Это мерзопакостное явле­ние, хотя для России и не новое. Россия пережила более де­сятка разных перестроек и попыток реформ, но все они кон­чались кровью и новым мракобесием. И сегодня приходится вести борьбу, по крайней мере, на три фронта — с наследи­ем тоталитаризма, с нынешней диктатурой чиновничества и с собственным раболепием.

И все же, размышляя о Реформации России, практиче­ское начало которой положил 1985 год, спрашиваю себя: а что все-таки произошло по большому счету и кто были те люди, что взяли на свои плечи тяжкое бремя реформ? Де­монстрация свободы социального выбора или злоумышлен­ный развал соцсистемы и Советского Союза? Смелое рефор­маторство или катастрофически провальный эксперимент? Подвижники, а возможно, и жертвы сорвавшихся с цепи об­щественных процессов или предатели, обманувшие партию, страну, народ, даже сознательные «агенты влияния» ЦРУ, «Моссада» и Бог знает кого еще? Нерешительные политики, щепки, которые понесла стихия по горной реке реформ, чес­толюбцы без воли и цели или Макиавелли перемен, полити­ческие стратеги, поскользнувшиеся на «арбузных корочках» исторического коварства?

Я начинаю свои размышления со столыпинских времен. Почему? Тогда, в первые годы XX столетия, в России забрез­жил свет надежды. Зашумела Россия машинами, тучными полями, словом свободным. Перед страной открылась реаль­ная перспектива совершить мощный бросок к процветанию. Эта возможность была связана, в основном, с именами премьер-министров царской России Сергея Витте и Петра Столыпина. Полезно вспомнить размышления Столыпина о необходимости российской Перестройки на государствен­ном уровне. В своих речах он активно оперировал такими либеральными понятиями, как «правовое государство», «граж­данские свободы», «неприкосновенность личности», «само­управление», и многими другими.

Увы, очередная попытка догнать время провалилась. Рус­ская община погубила реформы. Страна вновь увязла в нере­шенных проблемах. Они легли на плечи Февральской демо­кратической революции. И снова неудача. Размышляя об этой революции, я пытаюсь ответить на вопросы, почему ее демократический порыв оказался столь кратковременным, почему демократический потенциал революции мало кто увидел и оценил, а всерьез никто и не защищал? Может быть, не хватило ума и опыта у демократов времен Февраля? Или же демократия пала под напором люмпенства? Или же просто не было объективной основы для демократии?

В своих размышлениях я высказываю свою точку зрения на события октября 1917 года и характер советского госу­дарства. Уже второй десяток лет я председательствую в об­щественной Комиссии по реабилитации жертв политиче­ских репрессий. Прочитал тысячи документов и свиде­тельств, пропустив через свой разум и чувства тысячи и тысячи человеческих судеб. Я узнал о трагедии моего наро­да, может быть, столько, сколько не знает никто. А потому считаю своим долгом проинформировать об этом россий­ское общество.

После смерти Сталина птенцы его гнезда явно задерга­лись. Они понимали, что повторить злодеяния, которые творил диктатор, для них дело непосильное. А потому по­ставили себе задачу отгородиться от сталинских репрессий, которые как бы ушли в могилу вместе с тираном. В 1954 году начали работу Центральная и республиканские комиссии по пересмотру дел осужденных «за политические преступле­ния». Были выпущены на волю некоторые заключенные, в основном родственники и близкие знакомые руководителей партии и правительства. Но принципиальное отношение к массовым репрессиям не изменилось. Даже в тех случаях, ког­да принимались положительные решения, речь шла не о реа­билитации, а только об амнистии. Разного рода разъяс­нения на этот счет носили блудливый характер. Широкое распространение получила практика переквалификации по­литических статей в хозяйственные, должностные, быто­вые. Соответствующим комиссиям по пересмотру дел было велено закончить эту работу к 1 октября 1956 года. Попро­ще да побыстрее, а работе этой и до сих пор не видно конца.

Одно время комиссию по реабилитации возглавлял Моло­тов. Более кощунственного решения не придумаешь. Он лич­но подписал при Сталине десятки расстрельных списков.

Принципиальным вопросом для политики того времени было решение не пересматривать приговоры по делам Бухарина, Рыкова, Зиновьева, Тухачевского и других лиц из высшего эшелона власти.

После XX съезда реабилитация пошла активнее, но и тог­да партийная номенклатура продолжала гнуть свою линию. В начале 60-х годов, после прихода к власти Брежнева, реаби­литация свертывается, а при Андропове и вовсе прекра­щается. Она возобновилась только во время Перестройки. В 1987 году, 28 сентября, состоялось решение Политбюро «Об образовании Комиссии Политбюро ЦК КПСС по допол­нительному изучению материалов, связанных с репрессиями, имевшими место в период 30—40-х и начала 50-х годов» в со­ставе Соломенцева М. С. (председатель), Чебрикова В. М., Яковлева А. Н., Демичева 77. Н., Лукьянова А. И., Разумов­ского Г. П., Болдина В. И., Смирнова Г. Л. Через год, 11 октяб­ря 1988 года, состоялось решение Политбюро об изменениях в составе Комиссии. Я был утвержден ее председателем. До­полнительно в состав Комиссии включили Медведева В. А. — члена Политбюро, Пуго Б. К. — Председателя КПК при ЦК КПСС, Крючкова В. А. — нового председателя КГБ СССР. Как видит читатель из названия постановления, даже в 1987 году, когда политическая обстановка менялась к лучше­му, Политбюро не захотело трогать ленинский период реп­рессий.

С 1987 по 1991 год удалось вернуть честное имя всем, кто проходил по делам: «Союз марксистов-ленинцев», «Москов­ский центр», «Антисоветский объединенный троцкистско- зиновьевский центр», «Параллельный антисоветский троцки­стский центр», «Антисоветский правотроцкистский блок», «Антисоветская правотроцкистская организация» в Красной Армии, «Ленинградское дело», «Еврейский антифашистский комитет», «Султан-галиевская контрреволюционная органи­зация», «Всесоюзный троцкистский центр», «Союзное бюро ЦК РСДРП(м)», «Ленинградская контрреволюционная зиновь- евская группа», «Ленинградский центр», «Бухаринская шко­ла», «Рыковская школа». И многим другим.

Заседания Комиссии далеко не всегда были безоблачными. Нередко возникали острые споры. Особенно бдительными в оценках деятельности собственного ведомства были работ­ники КГБ. И все же атмосфера времени благоприятствовала принципиальным решениям. Но случались и непримиримые разногласия, например в отношении убийства Кирова. Запи­ска по этому вопросу обсуждалась на Комиссии несколько раз, но согласие так и не было достигнуто. Я как председа­тель Комиссии отказался подписать подготовленный текст, с которым были согласны другие члены Комиссии. История с убийством Кирова требует дополнительного расследования. Свою точку зрения я подробно изложил в статье в газете «Правда» от 28 января 1991 года.

Августовский мятеж 1991 года и последовавшее за ним образование 15 независимых государств прервали процесс реабилитации. Осенью 1992 года я обратился к Президенту Ельцину с предложением о возобновлении реабилитации жертв политических репрессий — теперь уже в России. Про­сьба была поддержана. 2 декабря 1992 года президент издал Указ «Об образовании Комиссии при Президенте Российской Федерации по реабилитации жертв политических репрес­сий». Наконец-то Комиссия получила свободу действий на весь период советской власти. Надо сказать, что Борис Ни­колаевич последовательно и постоянно поддерживал работу Комиссии, хорошо понимал эту проблему для российского об­щества.

Своим Указом Б. Ельцин возложил на Комиссию следующие задачи: координация деятельности федеральных органов ис­полнительной власти по реализации Закона Российской Фе­дерации «О реабилитации жертв политических репрессий»; изучение, анализ и оценка масштабов и механизмов репрес­сий; подготовка и представление соответствующих мате­риалов и предложений по вопросам реабилитации Президен­ту Российской Федерации; информирование общественности о масштабах и характере репрессий. Одновременно в целях всестороннего изучения истории массовых политических реп­рессий Президентом России был подписан Указ от 23 июня 1992 года № 658 «О снятии ограничительных грифов с зако­нодательных и иных актов, служивших основанием для мас­совых репрессий и посягательств на права человека».

Иными словами, Комиссия получила широкое пространст­во для своей деятельности. В результате были изданы сле­дующие Указы: «О событиях в г. Кронштадте весной 1921 го­да», восстановивший справедливость в отношении почти 20 тысяч невинных людей — жертв произвола и насилия власти еще при Ленине; «О восстановлении справедливости в отношении репрессированных в 20—30-е годы представи­телей якутского народа»; «О восстановлении законных прав российских граждан — бывших советских военнопленных и гражданских лиц, репатриированных в период Великой Оте­чественной войны и в послевоенный период»; «О мерах по реабилитации священнослужителей и верующих, ставших жертвами необоснованных репрессий»; «О крестьянских вос­станиях 1918—1922 годов»; «О дополнительных мерах по реа­билитации лиц, репрессированных в связи с участием в собы­тиях в г. Новочеркасске в июне 1962 г.».

Комиссия проанализировала содержание и механизм реп­рессивной политики по отношению к представителям со­циалистических партий и анархистских организаций, про­водившейся властью в целях утверждения и сохранения однопартийной системы в стране. Были исследованы про­блемы, связанные с политическими репрессиями в период с 1917 по 1953 годы в отношении интеллектуальной элиты общества — творческой интеллигенции. Специалисты Ко­миссии изучили обстоятельства так называемого «дела» маршала Г.К. Жукова и пришли к заключению о полной не­состоятельности обвинений, выдвинутых в 1957 году про­тив полководца.

В канун 50-летия Победы над фашизмом, учитывая по­явившиеся тогда в зарубежной и отечественной прессе ут­верждения о якобы готовившемся нападении СССР на Гер­манию, распоряжением Президента России от 28 февраля 1995 г. № Пр-319 Комиссии было поручено подготовить сбор­ник, который позволил бы на основе документов, ранее недо­ступных исследователям, воссоздать объективную картину событий 1941 года. Итогом проделанной работы стал сбор­ник в 2-х томах «1941 год», документы которого раскрывают преступную неготовность страны к отражению агрессии.

По поручению Президента России Б. Н. Ельцина от 3 мар­та 1998 г. № Пр-432 Комиссией изданы некоторые докумен­ты из архива Сталина, раскрывающие его роль в организа­ции массовых репрессий в стране. Были тщательно изучены материалы, связанные с расстрелом шведского дипломата Валленберга и маршала авиации Новикова. Оба реабилитиро­ваны.

Летом 2003 года я направил Президенту России предложе­ние о реабилитации царя Николая II, его супруги и детей. Прошло уже много времени. Я понимаю сложность такого шага, но полагаю, что справедливость выше политических соображений. Видимо, нынешнему руководству России не под силу решиться на отказ от исторических мифов и полити­ческих спекуляций и пойти на безусловное признание правды истории, к ее фактической достоверности.

Реабилитация жертв политических репрессий стала глав­ным делом моей жизни. Когда спускаешься шаг за шагом в подземелье по кровавой лестнице длиною в семьдесят лет, то вся труха из веры в коммунистическое всеобщее счастье улетучивается, как дым на ветру. Обнажаются догола вся подлость, трусость и злобность людская, беспредельная пре­ступность режима и садизм ее вождей.

И пришел к глубокому убеждению, что октябрьский пере­ворот является контрреволюцией, положившей начало созда­нию уголовного деспотического государства российско-ази- атского типа.

Дать точное определение характера российской государ­ственности, сложившейся после октябрьского переворота, очень трудно. Исторически власть впитала в себя психоло­гию княжеских уделов и дворянских гнезд, тяготение к Евро­пе и азиатское влияние, военизированное сознание и крепо­стничество — всего понемногу. Общественной мысли еще долго придется изучать весь комплекс образующих факто­ров — политических, экономических, нравственных, про­странственных, которые имели решающее или опосредован­ное влияние на характер власти и народа, на его обычаи, привычки и общую культуру, на его свободомыслие, равно как и на истоки рабской психологии.

Радикальные представители интеллигенции не возлагали особых надежд на революционные действия масс по причи­не их, как они говорили, извечной покорности. Но эта же по­сылка подвигла российских радикалов к идее об использова­нии «покорного равнодушия» народа для переворота через индивидуальный террор. Надо уничтожить верхушку прави­телей, и массы спокойно примут новую власть. Так рассуж­дал российский якобинец Ткачев в своем журнале «Набат». Другой предшественник большевиков Нечаев создал тайное общество «Народная расправа». В книжке «Катехизис рево­люционера» он призывал к «повсеместному разрушению» и разрыву с устоями цивилизованного мира. Разбойничий мир в России он считал единственной революционной силой.

В эти же годы в Россию импортировали марксизм с его идеями насилия, насильственных революций, диктатуры пролетариата, классовой борьбы, агрессивного атеизма, от­рицания гражданского общества и частной собственности. Русские социалисты-радикалы, воспитанные на идеях Ткаче­ва, Нечаева, Бакунина и народовольцев, соединили идею ин­дивидуального террора с марксистскими проповедями наси­лия как условия победы пролетарской революции. Корень беды в том, что помощнику присяжного поверенного Улья­нову, получившему известность под кличкой Ленин, удалось создать профессиональную группу боевиков, «партию бар­рикады», «захвата власти». Он ловко использовал модные идеи конца XIX века — идеи революционаризма Каляева, Ткачева, народовольцев, анархистов, сумел приспособить их к своим целям. Ленинская экстремистская группировка, на словах осудив индивидуальный террор, взяла на вооружение политику «массовидности террора» — так ее сформулировал Ленин.

Инструкции Ленина по террористической деятельности весьма обстоятельны и определенны. Вот одна из них, отно­сящаяся к осени 1905 года.

«Отряды, — писал он, — должны вооружаться сами, кто чем может (ружье, револьвер, бомба, нож, кастет, палка, тряпка с керосином для поджога, веревка или веревочная лестница, лопата для стройки баррикад, пироксилиновая шашка, колючая проволока, гвозди (против кавалерии) и пр. и т. д.)... Убийство шпионов, полицейских, жандармов, взры­вы полицейских участков, освобождение арестованных, от­нятие правительственных денежных средств для обращения их на нужды восстания...»

Меня часто спрашивают, когда произошел ощутимый пе­релом в моем сознании, когда я начал пересматривать свои взгляды на марксизм-ленинизм и советскую практику? Это сложный процесс, мучительный процесс. Я не верю в одно­моментные прозрения. Я постоянно метался между эмоция­ми и разумом. Да и трудно расставаться с тем, во что ты ве­рил. Я еще вернусь к этой проблеме.

Первые тревожные колокольчики зазвенели еще в войну, которую я ненавижу всей душой и всем моим сознанием, ибо она убила миллионы мальчишек — моих сверстников, а я остался до конца дней своих инвалидом.

Но сомнения — лишь одна часть формирования оценок. Только проштудировав заново первоисточники «вероучите­лей», я понял (в основных измерениях) всю пустоту и нежиз­ненность марксизма-ленинизма, его корневую противоре­чивость и демагогичность, его античеловечность. Это дья­вольская ложь, обманувшая миллионы людей. Вот что пишет А. Богданов о марксизме: «Скажите, наконец, прямо, что такое ваш марксизм, наука или религия? Если он наука, то каким же образом, когда все другие науки за эти десятиле­тия пережили огромные перевороты, он один остался неиз­менным? Если религия, то неизменность понятна; тогда так и скажите, а не лицемерьте и не протестуйте против тех, кто остатки былой религиозности честно одевает в религи­озную терминологию. Если марксизм истина, то за эти годы он должен был дать поколение новых истин. Если, как вы ду­маете, он не способен к этому, то он — уже ложь».

Я согласен с этим. Мы привыкли к объединенной форму­ле «марксизм-ленинизм». Но в ней нет единого содержания. Такого единого учения нет, хотя лексика порой схожа. Марк­сизм — одна из многих западных культурологических кон­цепций позапрошлого века. Ленинизм — политическая плат­форма, сконструированная из разных концепций, как воз­никших в России, так и импортированных из-за рубежа. На основе этой мешанины возникло новое учение — больше­визм — идеологическое, политическое и практическое ору­дие власти экстремистского толка.

Российский большевизм по многим своим идеям и проявле­ниям явился прародителем европейского фашизма. Я обра­щаю на это внимание только потому, что мои первые сомне­ния и душевные ознобы были связаны вовсе не с марксизмом- ленинизмом, которого я толком еще не знал, а с советской практикой общественного устройства. И большевизм, и фашизм руководствовались одним и тем же принципом управления государством — принципом массового насилия — физического, политического, экономического, духовного. Боль­шевистская система показала свою некомпетентность и ан­тичеловечность во всех областях жизни. В результате Россия во многом потеряла XX век.

Как я уже упомянул, с самого начала Ленин замышлял партию как своеобразную секту с железной дисциплиной «бойцов». Главная ее особенность — это жесточайшая цент­рализация. Образовалась секта Вождя. Ее политические цели на самом деле были целями Вождя. Уже при подготовке II съезда партии (1903) организационный комитет, состояв­ший в основном из сторонников Ленина, проводил жесткую селекцию представителей местных организаций. Сохрани­лось много документов на этот счет. Тех, кто проявлял хоть малейшую самостоятельность, на съезд не допускали. Так случилось, например, с Воронежским комитетом РСДРП, ко­торый осмелился заявить, что оргкомитет съезда работает по принципу «кумовства», взял на себя роль «искоренителя ере­сей», «опричника социал-демократии». В заявлении воро­нежцев говорилось, что охота за ересью привела «Искру» (газета Ленина) к применению излюбленного средства всех охранителей — к плетке. Правда, не ременной, а моральной, вместо проволочных наконечников на ней привешены ярлы­ки — экономизм, эклектизм, оппортунизм. В заявлении под­черкивалось, что подобная деятельность ведет к олигархиче­скому управлению партией.

Воронежцы оказались провидцами.

Вскоре после октябрьской контрреволюции Ленин пере­именовал социал-демократическую партию в коммунистиче­скую и ликвидировал все партии социалистического направ­ления вместе с их газетами и журналами. Ничего неожидан­ного в этом нет. Еще 23 июля 1914 года Ленин открыто заявил: «С сегодняшнего дня я перестаю быть социал-демо- кратом и становлюсь коммунистом». С тех пор и началась активная коммунизация партии, а потом и советского обще­ства. Сталин назвал РКП(б) «орденом меченосцев». Гитлер назвал НСДАП «рыцарским орденом». Но еще в 1919 году Троцкий заявил, что введением в армии института военных комиссаров «мы получили новый коммунистический «орден самураев».

Одной из самых распространенных сказок о Ленине явля­ется сказка о его скромной жизни, простоте, постоянной бедности, жизни впроголодь. Ложь это. Как известно, Ленин без устали клеймил кровавый царский режим, ужасающие условия, в которых жили политзаключенные и ссыльные. Но вот Надежда Крупская оставила весьма любопытные воспо­минания о проживании этой пары в ссылке, в сибирском се­ле Шушенское.

«Владимир Ильич за свое «жалование» — восьмирублевое пособие — имел чистую комнату, кормежку, стирку и чинку белья — и то считалось, что дорого платит. Правда, обед и ужин были простоваты — одну неделю для Владимира Ильи­ча убивали барана, которым кормили его изо дня в день, по­ка всего не съест; как съест — покупали на неделю мяса, ра­ботница рубила купленное мясо на котлеты для Владимира Ильича, тоже на целую неделю. Но молока и шанег было вдо­воль и для Владимира Ильича, и для его собаки... Мы пере­брались вскоре на другую квартиру, полдома с огородом на­няли за четыре рубля. Зажили семейно... Владимир Ильич был страстным охотником, завел себе штаны из чертовой ко­жи и в какие только болота не залезал. Ну, дичи там было. В апреле 1899 г. он получил от матери охотничье ружье, по по­воду которого пишет, успокаивая мать: «Насчет ружья ты опасаешься совсем напрасно. Я уже привык к нему и осто­рожность соблюдаю». Он просит семью прислать ряд пред­метов. Зимой Ленин катался на коньках».

В Париже он жил в четырехкомнатной квартире. Подоб­ные же квартиры были и в Закопанах, Кракове, Женеве, Цю­рихе. Мать Ленина постоянно посылала ему деньги, икру, рыбу, а однажды прислала два велосипеда. Кроме того, у «по­стоянно голодного» Ленина были текущие счета в банке «Ли­онский кредит» в Париже и в Цюрихском Кантональном бан­ке. Казна Ульяновых пополнялась также за счет доходов, ко­торые поступали из имения умершего Бланка, отца Марии Александровны. У нее был хутор близ деревни Алакаевка Са­марской губернии площадью более 90 га, сдаваемый в аренду.

Да и в личном поведении лицемерия у будущего «вождя» было столько, сколько потом хватило на всю партию. Его современники говорили о такой пагубной черте в его харак­тере, как отсутствие стыда. Он был груб, злобен и мстителен. Г. Соломон — его сподвижник — писал: «Он был большим демагогом... Прежде всего отталкивала его грубость, смешан­ная с непроходимым самодовольством, презрением к собе­седнику и каким-то нарочитым (не нахожу другого слова) «наплевизмом» на собеседника, особенно инакомыслящего и не соглашавшегося с ним и притом на противника слабого, не находчивого, не бойкого... Он не стеснялся в споре быть не только дерзким и грубым, но и позволять себе резкие лич­ные выпады по адресу противника, доходя часто даже до форменной ругани. Поэтому, сколько я помню, у Ленина не было близких, закадычных, интимных друзей... Мне вспоми­нается покойный П. Аксельрод, не выносивший Ленина, как лошадь не выносит вида верблюда. П. Струве вспоминает, что Засулич питала к Ленину «чисто физическое отвраще­ние...»

«Он мелко наслаждался беспомощностью своего против­ника и злорадно, и демонстративно торжествовал над ним свою победу, если можно так выразиться, «пережевывая» его и «перебрасывая» его со щеки на щеку... Сколько-нибудь сильных, неподдающихся ему противников Ленин просто не выносил, был в отношении них злопамятен и крайне мстите­лен, особенно если такой противник раз «посадил его в кало­шу».

Ленин презирал всех — одних за то, что они ниже и, по его мнению, глупее его, а других за то, что они умнее и об­разованнее.

О Горьком: «Это, доложу я вам, тоже птица... Очень себе на уме, любит деньгу... тоже великий фигляр и фарисей...»

О Луначарском: «Скажу прямо, совершенно грязный тип, кутила и выпивоха, и развратник... моральный альфонс, а, впрочем, черт его знает, может быть, не только мораль­ный...»

О Литвинове: «Хороший спекулянт и игрок... умный и ловкий еврей-коробейник. Это мелкая тварь, ну и черт с ним».

О Воровском: «Это типичный Молчалин... он и на руку не­чист и просто стопроцентный карьерист».

Кстати, все они (кроме Горького) после переворота вошли в состав правительства.

Впрочем, Ленин, судя по всему, был прав в своих характе­ристиках. Действительно, «грязные типы», «карьеристы» и «твари». Приведу только один пример из жизни ленинского подельника Я. Свердлова.

27 июля 1935 года Ягода докладывает Сталину:

«На инвентарных складах коменданта Московского крем­ля хранился в запертом виде несгораемый шкаф покойного Якова Михайловича Свердлова. Ключи от шкафа были уте­ряны. 26 июля сего года этот шкаф был нами вскрыт и в нем оказалось:

1. Золотых монет царской чеканки на сумму сто восемь тысяч пятьсот двадцать пять (108.525) рублей. 2. Золотых из­делий, многие из которых с драгоценными камнями, — семь­сот пять (705) предметов. 3. Семь чистых бланков паспортов царского образца. 4. Семь паспортов, заполненных на сле­дующие имена: а) Свердлова Якова Михайловича, б) Гуревич Цецилии — Ольги, в) Григорьевой Екатерины Сергеевны, г) княгини Барятинской Елены Михайловны, д) Ползикова Сергея Константиновича, е) Романюк Анны Павловны, ж) Кленочкина Ивана Григорьевича. 5. Годичный паспорт на имя Горена Адама Антоновича. 6. Немецкий паспорт на имя Сталь Елены. Кроме того, обнаружено кредитных царских билетов всего на семьсот пятьдесят тысяч (750.000) рублей».

Сегодня мои рассуждения о Ленине могут выглядеть как расхожие и даже банальные: слишком очевидны преступле­ния, совершенные им и его экстремистской группировкой. Нередко его характеризуют как «властолюбивого маньяка». Возможно, и так. Но в любом случае этот деятель является яр­чайшим представителем теории и практики государственного терроризма XX столетия. Именно он возвел террор в прин­цип и практику власти. Массовые расстрелы и пытки, залож- ничество, концлагеря, в том числе детские, высылки, внесу­дебные репрессии, военная оккупация тех или других терри­торий России в целях подавления народных восстаний — все эти злодеяния начали свою пляску сразу же после октябрь­ского переворота. Вешать крестьян, душить газами непокор­ных — все это могло совершать только ненасытное на кровь чудовище, с яростной одержимостью порушившее нашу Ро­дину. Он считал народ России всего лишь хворостом для ко­стра мировой революции. Осенью 1917 года Ленин, по вос­поминаниям Соломона, изрек: «Дело не в России, на нее, господа хорошие, мне наплевать, — это только этап, через который мы проходим к мировой революции...»

Иными словами, вдохновителем и организатором массово­го террора в России выступил Владимир Ульянов-Ленин, веч­но подлежащий суду за преступления против человечности.

История режима Сталина в основном и главном вряд ли таит в себе возможность принципиально новых открытий, разве что из области психиатрии. Мои друзья частенько за­даются вопросом, почему и зачем Сталин уничтожил милли­оны невинных людей? Лично я не могу ответить на него. Кроме ненависти к людям и жажды власти, есть во всем этом нечто непостижимое, дьявольское, садистское.

О злодеяниях Сталина я расскажу дальше. Но сейчас хочу упомянуть о следующем. В свое время много писалось о не­описуемой скромности и храбрости «вождя». Приведу встав­ку в биографию, сочиненную собственноручно Сталиным о самом себе. У меня есть копия рукописи этих фраз:

«В этой борьбе с маловерами и капитулянтами, Троцкис­тами и Зиновьевцами, Бухариными и Каменевыми оконча­тельно сложилось после выхода Ленина из строя то руково­дящее ядро нашей партии в составе Сталина, Молотова, Калинина, Ворошилова, Куйбышева, Фрунзе, Дзержинского, Кагановича, Орджоникидзе, Кирова, Ярославского, Микояна, Андреева, Шверника, Жданова, Шкирятова и других, — ко­торое отстояло великое знамя Ленина, сплотило партию во­круг заветов Ленина и вывело советский народ на широкую дорогу индустриализации страны и коллективизации сель­ского хозяйства. Руководителем этого ядра и ведущей силой партии и государства был тов. Сталин.

Мастерски выполняя задачи вождя партии и народа и имея полную поддержку всего советского народа, Сталин, од­нако, не допускал в своей деятельности и тени самомнения, зазнайства, самолюбования. В своем интервью немецкому писателю Людвигу, где он отмечает великую роль гениально­го Ленина в деле преобразования нашей Родины, Сталин просто заявляет о себе: «Что касается меня, то я только ученик Ленина, и моя цель — быть достойным его учеником».

Если же обратиться к вознесенной до небес храбрости «вождя» (побеги из ссылок, грабежи банков и т. д.), то со­шлюсь на воспоминания его ближайшего соратника Анаста­са Микояна. Сталин был не из храброго десятка, рассказыва­ет он в своих мемуарах. На фронте не был ни разу. Но од­нажды, когда немцы уже отступили от Москвы, поехал на машине, бронированном «паккарде», по Минскому шоссе, поскольку мин там не было. Не доехал до фронта, может быть, около пятидесяти или семидесяти километров. Такой трус оказался, что опозорился на глазах у генералов, офице­ров и солдат охраны. Захотел по большой нужде (может, то­же от страха? — не знаю) и спросил, не может ли быть за­минирована местность в кустах возле дороги? Конечно, ни­кто не захотел давать такой гарантии. Тогда Верховный Главнокомандующий на глазах у всех спустил брюки и сде­лал свое дело прямо на асфальте. На этом знакомство с фронтом было завершено, и он уехал обратно в Москву.

Уголовному началу удалось надолго занять решающее место в управлении государством после октябрьской контр­революции. Удалось во многом потому, что, воодушевленные идеей классового стравливания, идеологи российской смуты и российского общественного раскола сделали ставку на хи­жины и их обитателей, постоянно льстя им, что именно они являются сердцем и разумом человечества, новыми хозяева­ми жизни. Генетическая линия уголовщины и безнравствен­ности власти и толпы тянется из глубины российских веков, но только большевизм возвел ее в ранг определяющей пози­ции своего режима. Ленинизм-сталинизм блестяще исполь­зовал психологию людей социального дна.

Известно, что человекоистребление — самое древнее гре­ховное ремесло. XX век вытворил демоцид — истребление целых народов. Создал специальную отрасль индустрии — де- моцидную, конвейерно-безостановочную. В Освенциме — за принадлежность к «неполноценным расам», в тюрьмах и лаге­рях ГУЛАГа — за «классовую неполноценность». Трудно син­тезировать в одно понятие социальный каннибализм, каинст- во, геростратство, иудин грех в своем законченном развитии.

Организатором злодеяний и разрушения России после Ле­нина является Иосиф Джугашвили-Сталин, вечно подлежа­щий суду за преступления против человечности.

Из ямы с человеческими судьбами, выкопанной нами же собственноручно, надо было выбираться. Перемены все громче стучались в дверь, пожар приближался, огонь быстро бежал по сухой траве. Лично мне становилось все более яс­ным, что ни одиночные, ни групповые выступления, ни дис­сидентское движение, несмотря на его благородные мотивы и личную жертвенность, не смогут всерьез поколебать устои сложившейся системы.

По моему глубокому убеждению, оставался, кроме граж­данской войны, единственный путь перехватить кризис до наступления его острой, быть может, кровавой стадии — это путь эволюционного слома тоталитаризма через тота­литарную партию с использованием ее принципов центра­лизма и дисциплины, но в то же время опираясь на ее про- тестно-реформаторское крыло. Мне только так виделась историческая возможность вывести Россию из тупика.

Парадокс? Выходит, да.

Обстановка диктовала лукавство. Приходилось о чем-то умалчивать, изворачиваться, но добиваться при этом целей, которые в «чистой» борьбе, скорее всего, закончились бы тюрьмой, лагерем, смертью, вечной славой или вечным про­клятием. Конечно, нравственный конфликт здесь очевиден, но, увы, так было. Надо же кому-то и в огне побывать, и дерьмом умыться. Без этого в России реформы не проходят.

В результате нам, реформаторам перестроечной волны, многое удалось сделать. Свобода слова и творчества, парла­ментаризм и появление новых партий, окончание «холодной войны», изменение религиозной политики, прекращение по­литических преследований и государственного антисемитиз­ма, реабилитация жертв репрессий, удаление из Конститу­ции шестой статьи — о руководящей роли партии — все это свершилось в удивительно короткий срок, во время револю­ции — Перестройки 1985—1991 годов. Это были сущностные реформы, определившие постепенный переход к новому об­щественному строю на советском и постсоветском простран­стве. Даже военно-большевистские мятежи в 1991 и 1993 го­дах не смогли изменить ход событий.

Да, у нас далеко не все получилось, далеко не все. Начать с того, что все мы, стоявшие у истоков Реформации и в меру сил пытавшиеся ее осуществить, были не богами, а обыкно­венными людьми. Как принято говорить, «продуктами своего времени» с тяжелыми гирями прошлого на ногах и идеологи­ческой мешаниной в головах. Правящая группа, то есть чле­ны Политбюро тех лет, кстати, все без исключения голосо­вавшие за Перестройку, материально не бедствовали. Дачи, охрана, повара, курорты, да и почестей хватало — аплодис­менты, портреты, а самое главное — власть. Безграничная, практически бесконтрольная и неподсудная. Живи себе и работай.

В этой связи будет к месту сказать несколько слов и о ли­дере Перестройки, о чем много разговоров. В условиях тота­литарной власти от лидера страны зависит почти все. Ленин и Сталин занимались, в основном, трупопроизводством. Ли­дер может кормить людей обещаниями, сказками о комму­нистической скатерти-самобранке, как это делал Хрущев.

Плыть по течению, как это делали Брежнев и Черненко. Сни­мать с постов увязших в коррупции министров, вызывая вос­торг толпы, и одновременно тянуть страну назад, в прошлое, как это случилось при Андропове. Новый лидер мог, закусив удила и обезумев, рвануть и по-петровски, и по-сталински.

На этот раз был избран единственно верный курс — на демократизацию общественной жизни. Об основных пара­метрах будущего общества мы с Михаилом Сергеевичем го­ворили еще до Перестройки, но в общем плане. О граждан­ском обществе и правовом государстве — в полный голос, о социальной политике — весьма активно, ибо речь шла о не­обходимости значительного повышения жизненного уровня тех, кто трудится, и одновременно — о борьбе с уравнилов­кой, иждивенчеством. О рыночной экономике — осторожно.

Но путь реформ сверху имеет не только преимущества, но и свои ухабы. Так говорит история. Так случилось и у нас. Реформы в рамках партийной легитимности получались явно двусмысленными. Оболочка социалистическая, а начинка по своей сути — демократическая. Опоры реформ разъезжа­лись в стороны, словно ноги на мокрой глине.

В ельцинский период все это странным образом транс­формировалось. Государственная оболочка закрепилась, в известной мере, как демократическая, а вот практическая власть на местах сформировалась как чиновничье-бюрокра- тическая, как некая модификация старой командно-админи­стративной системы. Я ее называю бюрократурой, то есть диктатурой чиновничества.

При Борисе Ельцине КПСС была отодвинута от единолич­ной власти, однако на ее место пришел Чиновник, всевлас­тие которого сегодня достигло чудовищных размеров, все­властие антидемократическое. Старая и новая бюрократия быстро нашли общий язык, ловко приладились к демократи­ческим процедурам, используя их как прикрытие для эконо­мического террора против народа, о чем мечтал еще Ленин.

Поскольку при Горбачеве связка старой и новой номенк­латуры не была разорвана, то постепенно обстановка стала меняться не в пользу преобразований. Лидер растерялся, Шеварднадзе и я ушли в отставку. Горбачев окружил себя людьми откровенно карьеристского пошиба, без чести, сла­быми рассудком, потерял нити управления. Руководство КГБ целенаправленно кормило его враньем о массовой поддерж­ке политики главы государства. А глава государства как бы лечил этим враньем свою растерянность.

И вот результат. Еще заседало Политбюро, но мало кто хо­тел знать, чем оно занимается. Правительство принимало ре­шения, которыми никто не интересовался. В больших городах шумели митинги. Крик над страной стоял невообразимый. Ог­ромный корабль все быстрее и быстрее несло на острые ска­лы. В течение 1991 года я не один раз публично предупреждал о том, что социалистическая реакция готовит переворот. Гово­рил об этом и с Михаилом Сергеевичем. Однажды он сказал мне: «Ты, Александр, переоцениваешь их ум и храбрость».

То, что Михаил Горбачев по непонятным до сих пор при­чинам не принял превентивных мер против заговорщиков, — самый крупный просчет Президента СССР, трагический про­счет.

Через несколько дней после событий 19—21 августа 1991 года деятельность КПСС и РКП была запрещена, пар­тийное имущество национализировано, их банковские счета арестованы, организаторы мятежа отправлены в тюрьму. Но Борис Ельцин не довел до конца ни запрещение компартии, ни наказание преступников.

Это самая серьезная ошибка, однако, теперь уже Прези­дента России. И тоже трагическая. Борис Ельцин проморгал и другой опасный процесс, когда старая номенклатура плав­но перетекла в новые структуры власти, еще раз подтвер­див свою непотопляемость.

Сегодня недобитый авторитаризм получил возможность продолжить свою подрывную работу в самых разных фор­мах: формирование военизированных отрядов, нагнетание антисемитизма и нетерпимости к «лицам иной национально­сти», возбуждение великодержавного шовинизма. Идет под­мена патриотизма дел патриотизмом слов, то есть спекуля­тивным патриотизмом. В воздухе снова запахло милитариз­мом и цензурой, очевидны попытки усилить контроль над личностью, что неизбежно ведет к диктатуре господствую­щего класса через тоталитарную систему всеохватного чи­новничества. Суживаются возможности формирования граж­данского общества. Властные коммуно-патриоты на местах открыто разгоняют демократические и правозащитные орга­низации, закрывают оппозиционные средства массовой ин­формации. То и дело возникают движения и партии, кото­рые, прикрываясь словами о демократии, исполняют ту же подрывную роль, что и большевики.

Иными словами, идет бездарное разбазаривание тех принципов демократии, которые были завоеваны в условиях острейшего сопротивления со стороны партийно-чекистской номенклатуры. Начало XXI века ознаменовано возвращени­ем номенклатуры к рулю российской власти, причем но­менклатуры низкого профессионального уровня, эгоистич­ной, жадной, коррумпированной. Опасный процесс.

Воистину история безжалостна — она бьет копытом по черепам дураков. Едва получив интеллектуальную свободу, мы опять загоняем себя в шоры нового догматизма, так и не попытавшись понять по-настоящему, что же с нами про­изошло. А власть ухмыляется: каков, мол, народ — таковы, мол, и песни.

Меня часто спрашивают, доволен ли я происходящим и соответствует ли ход нынешних реформ первоначальным за­мыслам Перестройки. Очень хочется ответить «да», но из го­ловы, словно чертик из табакерки, выскакивает красный сиг­нал, гласящий: «Не торопись с оценками!» В голову лезут всякие размышления о последствиях Реформации, о просче­тах — былых и нынешних. То, что демократия и гласность обнажат преступность большевистского режима, для меня было очевидным. Но то, что при этом выплеснется на по­верхность жизни вся мерзость дна, в голову не приходило. Всеобщее воровство, бандитизм, взяточничество, терроризм, наркотики и многое другое обрели характер обыденности. Новая номенклатура оказалась гораздо жаднее старой. Раз­гул преступности, сросшейся с властью. Снова лжем и паяс­ничаем. Проводим балаганные выборы. Подробно обо всем этом я пишу дальше, в контексте конкретных событий. Здесь, пожалуй, осталось сказать только о том, что я назы­ваю личной исповедью.

Начал я свою деятельность в высшем эшелоне власти в период Перестройки. Начал с принципиально ошибочной оценки исторической ситуации. Во мне еще жила какая-то надежда на возможность сделать нечто разумное в рамках социалистического устройства. Лелеял миф, что Его Величе­ство Здравый Смысл возьмет, в конечном счете, верх над не- мыслием и неразумием, что все зло идет от дурости и корыс­ти номенклатуры.

Отсюда и возникла концепция «обновления» социализма. Мы, реформаторы 1985 года, пытались разрушить большеви­стскую церковь во имя истинной религии и истинного Иису­са, еще не осознавая, что и религия обновления была лож­ной, а наш Иисус фальшивым. На поверку оказалось, что ни­какого социализма в Советском Союзе не существовало, а была власть вульгарной деспотической диктатуры. А наши попытки выдать замуж за доброго молодца старую подрумя­ненную шлюху сегодня выглядят просто смешными.

Что это? Вера в фатализм справедливости? Романтизм? Неумение анализировать? Информационная нищета? Инер­ция сознания? Что-то еще? Не знаю. Наверное, всего по­немногу.

Защитники большевизма говорят, что не все было так уж плохо и при Сталине. Надо, мол, видеть и хорошие стороны жизни. Конечно, надо. Но при чем тут Сталин? Всегда была и пребудет вечно живая жизнь. Она цвела и буйствовала да­же на вечной мерзлоте сталинизма, ее не раздавили ни льды страшных репрессий, ни духота официального мономыслия и моноверы. Исследуя трагический ленинско-сталинский пе­риод жизни, я вовсе не хочу сказать, что все было во мраке, что ничего не было светлого. Вспомним хотя бы великую поэзию Есенина, Блока, Ахматовой, Маяковского, Пастерна­ка, Мандельштама, гениальных ученых в области физиоло­гии, физики, генетики, кибернетики, языкознания, изуми­тельные по своей доброте фильмы и песни — все это оста­нется золотой страницей в летописи мировой цивилизации. Ленинско-сталинский режим с первых дней уничтожал ин­теллект России, но варварство в отношении науки, искусст­ва, литературы не смогло одержать безусловной победы. Генетический запас интеллекта оказался гораздо прочнее и жизнеспособнее, чем оргия насилия.

Десятки миллионов людей прожили в этой системе всю свою жизнь: учились, работали, воспитывали детей, страдали и радовались. Им трудно примириться с мыслью, что жизнь пролетела как бы напрасно, зазря. Конечно, трудно. Но это удел всех уходящих поколений. Когда жизнь проходит, на душе становится особенно тоскливо. Молодость остается в памяти прекрасной до слез и щемящей боли в сердце. Все кругом солнечно, полно счастья, любви и надежд. Уходящее поколение можно и нужно понять.

И вот здесь — безграничный простор для личных разду­мий, сомнений, самоедства и покаяния. Говорят, что стыд глаза не ест. Неправда! Еще как ест! Если ты такой совестли­вый, говорю я самому себе, то как ты допустил, что рефор­мы, в которых ты активно участвовал, в конечном счете, хотя уже без тебя, привели к новому обнищанию народа. Мне не­навистны продолжающаяся люмпенизация общества, кор­рупция, наглая самоуверенность многих из тех, кому ты объ­ективно помог прийти к власти и богатству. Наворовались вдоволь и расползлись по личным дворцам, построенным на деньги нищих. Не все, конечно. Заслуживают уважения те предприниматели, которые достигают богатства своим тру­дом и своим умом.

На склоне лет я все чаще, как политик, продолжаю упре­кать себя в том, что сделал далеко не все, что мог и на что надеялся в своих мечтах. Еще задолго до Перестройки, меч­тая о будущем страны, я рисовал в своей голове разного рода картины — одна красивее другой. Я был убежден, что стоит только вернуть народу России свободу, как он проснется и возвысится, начнет обустраивать свою жизнь так, как ему потребно. Все это оказалось блаженной романтикой, многое в жизни получилось по-другому. Меня постоянно душит воп­рос: а правильно ли ты поступил, приняв участие в том, что перевернуло Россию, но обрекло ее на новые страдания на пути к свободе? Не имеет особого значения, что к деформа­циям преобразований ты непричастен, поскольку еще до мя­тежа 1991 года Горбачев отодвинул тебя от власти, что у него появилась другая команда, которая предала его, предала идеи Перестройки, пошла на преступный мятеж, создав тем са­мым чрезвычайные условия, породившие хаос в экономике и в политике.

«Мужество выше скорбного терпения, ибо мужество, пусть оно окажется побежденным, предвидит эту возмож­ность». Это слова Гегеля. Так уж получилось со многими из нас: мы предпочли скорбное терпение мужеству. Мужеству совершать поступки. В одно время Михаил Сергеевич, види­мо, по доносам КГБ, заподозрил меня в том, что я «затеял свою игру». Увы, нет. А надо было! На самом-то деле я сам снимал свою кандидатуру с голосований на посты президен­та страны, Председателя Президиума Верховного Совета, Председателя компартии, его заместителя, члена Политбюро. Возможно, и не избрали бы меня на все эти посты, а я со своим обостренным самолюбием боялся подобного исхода. Но проверить-то политическую температуру надо было. Мне не достало мужества уйти с XXVIII съезда КПСС, чтобы ор­ганизовать партию, отвечающую требованиям времени. Те­перь, на старости лет, я понимаю, что совершил ошибку. На­до было нести свой крест до конца.

Как быстро и как медленно течет время. Тяжелое время, но если собьемся с пути — это будет трагедией для нашего народа, для всего мира, взаимозависимого, но все еще не осознавшего полностью своего единства, еще не готового к новой информационной эпохе, к глобализации всемирной жизни. Сегодня всех нас тревожит многое, очень многое... И все-таки 1956, 1985, 1991, 1993 годы состоялись. Их не от­менишь. Михаил Горбачев и Борис Ельцин уже на пенсии. У власти новый президент — Владимир Путин. Обозначился откат в общественных свободах, хотя многое, отвоеванное у власти жизнью и временем, уже необратимо. Время назад не ходит, назад ползут только временщики.

Глава вторая

ОБ ОТЧЕМ ДОМЕ

Проклятая власть, жестокая. Вернулся с фронта и узнал, что еще в 1942 году мать потянули в суд за то, что наша овца, выдернув колышек, к которому была привязана, обгрыз­ла пару кочанов капусты в совхозном поле. Мама и вещички с собой взяла, когда пошла в суд, была уверена, что посадят в тюрьму. И посадили бы, да кто-то, говорят, школьный учи­тель, вспомнил, что в семье еще три маленьких дитенка, а муж и сын на фронте. Ограничились штрафом и предупреж­дением. В ноги бы человеку поклониться, а власть в суд по­тащила.

Автор

На Ярославщине есть маленькая деревушка Королево. Там я и родился. И все мое детство — деревен­ское. Солнечное и снежное, дождливое и морозное, горькое и сладкое. Ручьи и леса, малина и грибы, ржание лошадей в ночном да картофельные поля. Школа, учителя и одноклас­сники. Вот и все. Как у всех парнишек того далекого вре­мени. А там и юность, оборванная войной. Украденная юность.

Ярославские друзья помогли мне отыскать документы, рассказывающие о моих предках. По отцу «Яковлевы проис­ходили из крепостных крестьян ярославских помещиков Молчановых». Первое упоминание — начало XVIII века. По материнской линии первое упоминание о предке семьи Ля- пушкиных Иване Иванове восходит также к началу XVIII ве­ка. Из крепостных крестьян помещиков Майковых.

Люди и нелюди, самые разные человеки приходят из дет­ства. Окружающий мир людей и вещей оставляет в сознании свои отметины, свои царапины, свои обиды и радости, да и личные поступки нанизывают памятные бусинки на нить очень короткой жизни человека.

С душевным волнением вспоминаю своего деда по отцу Алексея Потаповича. Он был человеком не очень типичным для деревни. Не пил, не курил, в церковь не ходил, не мате­рился, его постоянно избирали в деревне негласным судьей, поскольку считали справедливым человеком. Хмур, суров, скуп на слова. Бабушка Марья Александровна была набож­ная женщина. Умерла рано, я ее плохо помню, так же, как и другую бабушку.

Тогда в деревне не было ни радио, ни газет, если только случайно не попадали газетные обрывки для курева, а за­одно — и для чтения. За ближайшими деревнями — уже другой мир, для нас, мальчишек, невообразимо таинствен­ный и загадочный. Отец для меня был единственным источ­ником информации, если не считать собственную фанта­зию и разные выдумки таких же пацанов, как и я. Выдумки о леших, домовых, разбойниках, да еще о «героических подвигах» своих отцов. Один якобы служил у Котовского, другой — у Буденного. Нам очень хотелось, чтобы такие подвиги были, хотя понимали, что это не так, но верить бы­ло интереснее.

Детских любимых занятий было много. Но по каким-то причинам одни забываются, другие запоминаются на годы, а третьи — на всю жизнь. До сих пор я с детской радостью по­мню мой мир фантазий, которые метались в голове, когда я лежал на овиннике в еще не скошенной траве. Никого ря­дом, а я лежу один во всем этом мире, смотрю в голубое небо и на редкие, куда-то спешащие облачка... и мечтаю. Мечтаю о том, кем я хочу быть. Конечно, моряком, чтобы обо всем узнать, может быть летчиком, чтобы увидеть, что там за об­лаками и долететь до края неба. То, что я видел кругом, не было достойным для разбушевавшихся грез, которые ка- ким-то чудесным образом превращались в нечто реальное. Ведь так сильно хотелось, чтобы они были реальными, и рас­ставаться с ними было горько безмерно. Мама часто замеча­ла мое состояние отрешенности и спрашивала обычно:

— Что с тобой?

А что я мог сказать ей, я ведь только что вернулся из дру­гого мира.

У нас под окном рос огромный дуб. Вечерами я побаивал­ся его. Темный такой. Чудилось, что в густой листве прячутся таинственные звери и птицы. Я вслушивался, как вкрадчиво и задумчиво шелестят листья и разговаривают между собой на своем языке. Иногда казалось, что я понимал их воркот­ню, и мы вместе сочиняли какую-нибудь сказку.

Вьюжные зимние вечера. Лежишь на печке и слушаешь завывания каких-то страшных чудовищ, ведущих сердитый разговор. Порывы ветра и умоляющий плач — все вместе. И замирали в голове стихи гения: «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя, то как зверь она завоет, то заплачет как дитя». И снова буйство фантазии. Все попрятались в до­мах, а за окнами поселился другой, чужой тебе, мир. И не приведи Господь оказаться в нем, заметет все дороги к дому и возьмет тебя в свои вечные объятия.

Красивое время, когда цветет картошка и лен. А потом, осенью, пекли картошку в риге, там сушили зерно. Гоняли лошадей в ночное. Костер, кромешная тьма, от фантазий распухали головы. Разные истории и случаи были страшнее всего на свете, но мы жадно глотали их.

Детство, мое детство... Куда же ты убежало, подарило мне счастье и убежало.

Мой отец был добрым человеком, никогда не бил меня, брал всегда с собой в поле или в лес, приучал к труду. Мы вместе сено косили, картошку копали, вместе заготавливали дрова. Я донимал его бесконечными вопросами, он отвечал степенно, обстоятельно, никогда не отмахивался от разных «почему». Я помню все мои игрушки, — а их и всего-то было три — пробковое ружье, оловянный револьвер да еще рези­новая собачка, которую я приспособил под водяной писто­лет.

В сущности, отец заложил в мою голову великую идею о том, что каждый человек должен сам решать свои проблемы. Откуда это у него, не знаю. Принесла как-то мама бутылку «святой воды» из церкви, налила в деревянную ложку и ве­лела мне выпить. Я отказался, заявив, сославшись на учи­тельницу, что все это ерунда. Тогда она выплеснула воду и треснула ложкой мне по лбу. Вмешался отец: «Не тронь его. Ему жить, ему и решать. Пусть выбирает сам». Это «пусть выбирает сам» осталось на всю жизнь.

Матушка моя — Агафья Михайловна — неграмотная крестьянка, безгранично, до болезненности совестливая, лас­ковая и трудолюбивая. С утра до ночи — с коровой, порося­тами, овцами, курами. Какое же тяжкое бремя легло на ее плечи! Семья пережила три пожара, потеряла и жилье, и скарб домашний, и скотину-кормилицу. Особенно трудно было в войну 1941—1945 годов. Отец и я на фронте, а дома три малышки-сестренки. Приходилось связки сена носить на горбу, а если дорога сухая, то перевозить на тачке. Случись что с коровой — всей семье погибель. Мать, бывало, умается за день, ноги не ходят, спина не разгибается, сядет на кро­вать и зарыдает, приговаривая: «Что же это за жизнь такая? За что же такое наказание? Смертушка, а не жизнь».

Ох, как намаялась мать за свою жизнь. Но, будучи глубо­ко набожной, верила в милосердие: «На все воля Божья». Не раз выговаривала своим уже взрослым дочерям, когда они поругивали то Хрущева, то Брежнева: «Нельзя так о царях, девки, нельзя». Папа посмеивался. У него было свое отноше­ние к «царям». Он то снимал со стены портреты «вождей», то обратно вешал. Это было его поощрением или наказанием за те или иные поступки или проступки. Так он лишил своего уважения Хрущева и Брежнева, а еще раньше Сталина, от­правив их портреты на чердак.

Мои родители и есть мои поводыри по жизни.

Никто не знает, кто научил меня читать, а читать я начал лет с четырех-пяти. Подозреваю, что дед. Он любил меня и как-то выделял среди других внуков. Самой ценной наградой для меня было разрешение деда лазать на черемуху, что дру­гим возбранялось. Я, конечно, раздувался от гордости, мои двоюродные братья завидовали и обижались.

Я каждый год навещаю свою, теперь заброшенную, дерев­ню. Какая сила влечет меня туда, понять не могу. Да, навер­ное, и трудно разгадать эту святую тайну. Хожу по бывшим пожарищам наших домов, что-то ищу, может быть, свое дет­ство, сгоревшее вместе с домами и моими первыми книжка­ми, может быть, подбираю крупицы смутных и грустных воспоминаний. И каждый год молча стою на земле, где воз­вышались мои деревенские дворцы в три окна по улице, и чего-то жду, жду, жду...

«А чего ждать? — шепчет оробевший и притихший ра­зум. — Человек приходит из тьмы и уходит в темь».

Упорно гоню от себя всякого рода обжигающие вопросы о порушенных очагах, вопросы, которые без жалости готовы растоптать блаженство воспоминаний. Не хочу подпускать грустную рассудочность к этой великой для меня земле, ис­хоженной моими предками и кормившей их, но заросшей те­перь бурьяном, не хочу. И еще долго щемят душу воспомина­ния, и еще слезам хочется на волю, горьким слезам. Если де­ревня заросла бурьяном, то и Россия заросла бурьяном, человеческим тоже.

Земля устала от лжи. Она вправе спросить, почему все это порушено? По какому дьявольскому замыслу?

...Помню, как появился в деревне первый патефон. Отец купил. По вечерам люди собирались у нашего дома, и я, одиннадцатилетний мальчишка, с гордостью заводил этот па­тефон — а было-то всего две пластинки. Одна — «Песни Ко­зина», другая — «Песни Ковалевой», та, где она поет «Вдоль деревни — от избы до избы». Появился у нас и велосипед, первый в деревне. Еще построил я своими руками педальный автомобиль. Ездил по всей деревне и чувствовал себя на седьмом небе.

Но самое памятное — первое кино. Оно появилось в на­шей деревне где-то в 1936 году. Поскольку считалось, что я читаю быстрее других подростков, то мне и доверялось гром­ко читать титры. Помню первый фильм «Абрек Заур». Де­монстрировался он в старом сарае. Зрителей полным-полно. Приходили со своими стульями, скамейками и в лучших одеждах, как на праздник. Только стрекотание кинопроекто­ра да мое чтение титров нарушало тишину в этом «дворце культуры».

Не знаю почему, но меня всегда тянуло к музыке. Отец купил балалайку, потом гитару, а затем и гармошку. На всех этих инструментах я играл, сочиняя свою музыку, главным образом — вальсы. Бывало, заберусь на поленницу дров у са­рая и вымучиваю разные мелодии, да еще мечтаю. Нот я, ко­нечно, не знал, а жаль. Позднее гитара помогала находить стежки-дорожки к сердцам девчат. Игрой на гитаре уже в институтские времена завлекал и будущую жену — Нину.

Ну, как же тут не любить прошлое? Оно и на самом деле восхитительно, до краев наполнено счастьем животворящей молодости...

В первый класс я пошел еще из деревни Королево. Запи­сали под фамилией Потапов — по старой русской традиции. В деревне мы звались Потаповыми — по отчеству деда. В школу бегал с удовольствием. Запомнил и свою первую книжку — журнал «МЮД» — «Международный юношеский день». Это еще до школы, мне было лет пять. Сидел на печке, болел свинкой, на шее опухоль, словно коровье вымя, до сих пор след остался, и читал вслух этот «МЮД». Мама, тетя Настя и тетя Тоня готовились к празднику. Они пекли блины из крахмала — тоненькие-тоненькие, беленькие-беленькие, вкусные-превкусные. Они мне давали блинчики, а я им чи­тал. Позднее, лет в семь-восемь, я читал им и «Псалтырь» по-старославянски. Как это получалось — ума не приложу, но читал, а мама и тетки слушали.

Первой большой книжкой была «Колчаковщина» Дорохо­ва. Только недавно ее достал, она была раньше запрещена, а автор расстрелян. Сейчас хранится как реликвия. Ее тоже читал вслух. Самое любопытное, что следующей книгой стал «Тихий Дон». Это, конечно, не мой выбор, просто отец при­носил книжки из сельсоветской библиотеки, которые я и чи­тал подряд. В семь или восемь лет я с моими двоюродными братьями сфотографировался с этой книжкой, фотография у меня хранится до сих пор. На обратной стороне папина ре­золюция: «Три дурачка».

Детство, мое детство! Ребята гуляют, играют, а меня боль­ше тянуло что-то почитать. Если не было книжки, находил обрывок старой газеты, перечитывал с начала и до конца, часто не понимая, о чем тут написано. Как гоголевский Пет­рушка, я постоянно удивлялся, как буквы складываются в слова, но все же, в отличие от Петрушки, гораздо больше ме­ня занимало, как из слов получаются рассказы.

Дружил я с Сережкой Гавриловым, у него отец был агро­номом, на чердаке полно книг. Одну мне подарили. Полное собрание сочинений Лермонтова в одном томе, изданное еще в начале XX века. Я прочитал эту великую книгу с пер­вой страницы до последней раз пять. С тех пор Лермонтов мой любимый поэт, самый любимый. Узнав об этой истории, Егор Яковлев недавно подарил мне эту книгу того же изда­ния. Я обрадовался как ребенок, встретив моего столетнего старца — друга далекого детства.

Сергея Гаврилова всегда привлекали всякие поделки, его тянуло к технике, он постоянно что-то изобретал. Однажды его отец привез из города какие-то детали, и Сережка на мо­их глазах стал мастерить радиоприемник на кристаллах. И вот приемник зашумел, затрещал, иногда прорывались отдельные слова. Сережка сказал, что это Москва говорит. Я не очень понимал, как это может быть, но впечатление было ошелом­ляющим. Когда рассказал об этом маме, она не поверила. Ворчала, что меня нечистая сила попутала. Пошла к Гаврило­вым удостовериться, а на самом-то деле — из любопытства.

О чем еще надо бы сказать? Равнодушен к спиртному. Не знаю, верно ли, но объясняю это одним эпизодом из раннего детства. Осень. В бане гнали самогонку. Я бегал во дворе. Дя­дя Женя, он еще в парнях гулял, подошел ко мне с чашкой и предложил: «Глотни». Глотнул, и в глазах потемнело. Надо же так случиться, что в эти минуты приехал из леса мой отец. Сразу понял, в чем дело, и дал дяде Жене оплеуху. То же самое сделал и дед, спустившись во двор. Меня стали от­паивать молоком, но я не чувствовал вкуса — обжегся. Чув­ство вкуса появилось лишь дня через три.

Плохо это или хорошо, но я не умел, не хотел и боялся драться, однако завидовал ребятам, которые хорошо владели кулаками. А потешные сражения случались каждый день. Я ни разу не был победителем, обидно, конечно. Время от времени играли в продольную лапту или в круговую. Лопат­ки делали сами. Играли в костяные бабки. Нашим праздни­ком в деревне были регулярные приезды старьевщика. При­езжал он на большой телеге, а зимой — на санях-розвальнях. Звали его Татарин. Только потом я узнал, что это не фами­лия, а национальность. Он собирал старье, шерсть, медь, дру­гой металл, а в обмен давал разные свистульки, игрушки из дерева — лошадок, зверюшек, всякое такое.

Окончив четыре класса, я перешел в семилетнюю школу, которая была в соседней деревне Василево, поближе к дому.

По окончании семилетки получил награду — книжку «Как закалялась сталь». И этой книжки, как и лермонтовской, у меня не осталось. Зачитали ребята.

После окончания семилетки мама сказала: «Хватит учить­ся, иди работать в колхоз». У нее было твердое убеждение — если пойду учиться дальше, то ослепну или дураком стану. Так она и говорила. Я настоял на своем. Оказался единствен­ным учеником из нашего седьмого класса, который пошел в среднюю школу. Почти все ребята остались в колхозе. Новая школа в поселке Красные Ткачи в четырех километрах от на­шей деревни. Ходить каждый день туда и обратно — восемь километров, да еще по лесу. Лесную дорогу называли Мали­новкой, глухая и темная. Страшно было.

Ныне модно спрашивать, когда заработан в жизни пер­вый рубль. Я получил его летом 1940 года, после 9-го класса. Мой отец предложил мне и моему товарищу Мише Казанце­ву заготавливать дрова, обещая заплатить. Мы согласились. Напилили, как сейчас помню, 16 кубометров. Получили на двоих 72 рубля. Жить стало веселее. В клуб стали ходить, как богачи, демонстративно покупая девчонкам билеты в кино. Правда, половину денег мама у меня отобрала.

Кто в шестнадцать — семнадцать — восемнадцать лет не пишет стихи? Стихи о первой любви, первых восторгах и от­крытиях, первых разочарованиях и обидах. Я и сам написал их порядочно, но мало что сохранилось. Однажды демонст­ративно сжег тетрадки со стихами, о чем, конечно, сегодня жалею. Тогда надо было доказать своей будущей жене, что у меня в жизни другой любви нет и не будет: «Я злой на себя — угрюмый и едкий. // Ты — радость веселья с улыб­кой огня. // Не зная того, ты была сердцеедкой // И вместе богиней была для меня».

Вспоминаю и другие свои стихи. Они наивны. Но что по­делаешь? В поэты не собирался, но всегда, в часы грусти или восторга, что-то писал для себя. Не буду утомлять читателей своими стихами. Это юность. Она действительно велика и прелестна, печальна и радостна.

О своих учителях я вспоминаю с любовью и грустью. Кто-то из учителей, наверное, знал больше, чем коллеги, дру­гие были добрее, но все они отдавали невообразимо много душевных сил нам, неразумным, широкими глазами смотря­щим на этот еще неведомый мир. Вели себя как товарищи. Не было ни одного солдафона, всегда можно было честно сказать, что ты сегодня не выучил уроки, — и тебе не поста­вят двойки, не будут нудно причитать и воспитывать. Мы от­вечали учителям искренним уважением.

Моих школьных учителей уже нет в живых, кроме од­ного. Погибли на фронте, умерли. Слава богу, еще жив наш классный руководитель — Густав Фридрихович Шпе- тер. В 1941 году его сослали в Воркуту как немца. Должен сказать, что именно он по-умному и настойчиво учил нас любви к Родине.

Школу окончил в трагическом 1941 году. Выпускной ве­чер, речи, поздравления. Вечер проходил в фабричном клубе. Мы еще не знали, что нас ждет война. Но понимали: закон­чилось какое-то светлое-светлое время, которое нас ласкало только любовью, добром, первыми увлечениями и розовыми фантазиями, в голове гулял ветер, душа горела огнем моло­дости, глаза светились надеждами.

То, что мы потом узнали о том страшном, что было в со­ветском прошлом, тогда, в юности, нас мало касалось, да и маленькие мы были еще. Помню, в моей деревне арестовали конюха за то, что в ночном очень туго ноги путал лошадям, они, мол, стирали лодыжки. Вредительство. В деревне все молчали — власть, она и есть власть, ей виднее. Конюх сги­нул. В семилетней школе арестовали учителя Алексея Ивано­вича Цоя, как говорили, за «оскорбительное отношение к вождю». Учитель, будучи в туалете, вырвал из газетки, кото­рую взял с собой по надобности, портрет Сталина и приле­пил его к стенке, как бы из уважения. Кто-то донес. Исполь­зовал бы по назначению, остался бы невредим.

В гражданскую войну отец мой служил в Красной Армии, в коннице. Надо же так случиться, что его тогдашний коман­дир взвода Новиков стал военкомом в нашем Ярославском районе. Часто заезжал к нам на огонек, по рюмочке с отцом выпить да вспомнить былые походы. Однажды он постучал в наше окошко кнутовищем, мама была дома. Сказал ей:

— Агафья, передай хозяину, что завтра будет совещание в Ярославле. Пусть едет немедленно.

Как только отец вернулся из леса, мама все ему рассказа­ла. Он заставил ее точно вспомнить все слова военкома. Я все это слушал без интереса, не понимая, о чем идет речь. Папа тут же собрался, что-то взял с собой и ушел в ночь. Что он сказал матери, не знаю. Ночью к нам постучали. Сквозь сон я что-то слышал, какие-то разговоры, мама утром сказа­ла: отца спрашивали. На вторую ночь тоже пришли. Потом никто больше не приходил. А через три-четыре дня снова приехал Новиков, стучит в окошко:

— Агаша, где хозяин-то?

— Ты же сам сказал, что в Ярославле на совещании.

— Так оно же закончилось!

И уехал.

Мать тут же позвала меня и велела бежать в деревню Кондратово, это уже в другом районе, за рекой. Там жила моя тетка с мужем — Егорычевы. Там и скрывался отец.

А вот в соседней деревне Василево арестовали бригадира колхоза Бутырина. Он пропал. По деревням пошел разговор, что арестован за то, что обесценил трудодни, построив си­лосную башню — первую в районе.

...Через три дня после выпускного вечера грянула война. Мои друзья стали подавать заявления в военные училища. Я тоже. В Высшее военно-морское училище имени Фрунзе. Но когда меня вызвали в Баку на экзамены, я не поехал. Без всякой похвальбы говорю, да и хвастаться тут нечем, мне по-мальчишески хотелось на фронт, хотя не было еще и восемнадцати. Миша Казанцев, мой приятель, поехал в это училище и окончил его уже к концу войны, стал штурманом, а затем командиром подводной лодки. Будучи потом в Приморье, я побывал на его лодке. Ощущение было жуткое: как будто железное чудовище проглотило людей и мед­ленно, с хрустом пережевывает и переваривает их в своем чреве.

Меня призвали в армию б августа 1941 года. Взяли пер­вым в классе. Собрались друзья, только ребята. Гриша Холо­пов играл на баяне. Мы пели песни. Гимном прощания была песня: «В далекий край товарищ улетает, родные ветры вслед за ним летят. Любимый город в синей дымке тает, — знако­мый дом, зеленый сад и нежный взгляд». Никакого бурного веселья, грустили. Уговаривали себя, что все будет в порядке, быстренько набьем морду фрицу — и домой. Все ждали по­весток и гадали, кого и куда пошлют. Мама приносила нам закуску — картошку с огурцами и капустой, еще чего-то. Мы пели, а мама уходила на кухню и плакала.

На другой день отец с матерью поехали меня провожать. Сбор в Ярославле, в клубе «Гигант». Лето. Тепло. Еще сво­бодно продавали фрукты и вино. Папа купил бутылку вина. Мама снова плакала. Отец был сдержан и печален. Говорил мало. Через две недели его тоже забрали в армию. Он вер­нулся домой только осенью 1945 года.

Наутро все мы, новобранцы, пошагали на станцию Всполье. На обочинах люди, машут руками, кто-то плачет. Поехали на восток. Довезли нас до города Молотова (Пермь). Сутки жили в школе, спали на полу. А на другие сутки отпра­вились пешком в лагерь Бершеть, в 30-й запасной артилле­рийский полк. Гаубицы на конной тяге, за каждым из нас закрепили по лошади, ее надо было каждое утро чистить, потом выгуливать. Учили верховой езде. Мне было легче дру­гих, все мое детство и юность связаны с лошадьми. Я умел ездить верхом, запрягать, любил купать лошадей — дома эта обязанность лежала на мне.

В лагере Бершеть мы пробыли месяца три. Ходили еще в домашней одежде, она разлезлась, порвалась. Наступила хо­лодная осень, мы нещадно мерзли. Где-то в ноябре нас обули и одели, а старую одежду велели отправить домой. Потом ма­ма рассказывала мне, что она долго горевала, глядя на рва­ные брюки и пиджак, да на ботинки, перевязанные проволо­кой. Из пиджака удалось сестренкам пальтишко сшить, кото­рое они носили по очереди.

Как только мы приобрели солдатский вид, нагрянула новая комиссия. Снова расписывают по родам войск и по учили­щам. Меня, как и перед армией, записали в танковые войска и даже сказали, в какое училище поеду — в Челябинское. Опять пешедралом в Пермь. Оттуда на поезде дальше. Куда едем, никто не знает. Кормят селедкой с хлебом. В конце кон­цов, остановились в Глазове, что в Удмуртии. Нам объявили, что приехали к месту назначения, все зачислены курсантами Второго Ленинградского стрелково-пулеметного училища, эвакуированного в Глазов. Надежды будущих летчиков, тан­кистов, артиллеристов, связистов рухнули. Началась курсант­ская жизнь — тяжелая, изнурительная. За три, три с полови­ной месяца надо было сделать из нас командиров взводов.

Воспоминаний не так уж и много. В б утра подъем, в одиннадцать вечера отбой, холод неимоверный — доходил до 42 градусов, а мы в кирзовых сапогах да в брюках и гим­настерках, уже бывших в употреблении. Хорошо, что мама прислала мне шерстяные носки и варежки, сама их связала. Как-то спасался. Но все равно застудил ноги, особенно боль­шие пальцы. До сих пор мерзнут. Переохлаждение. Север­ный человек, а морозов теперь боюсь.

Однажды пошли на учения — «батальон в наступлении, батальон в обороне». Наш взвод оказался в обороне, надо бы­ло в снегу отрыть окопы и ждать наступления. Те, кто был в наступлении, хотя бы двигались, а мы ждали, отплясывая че­четку. Наш командир взвода был призван в армию из граж­данских инженеров, приличный человек. Он сказал замести­телю начальника училища по учебной части, что, мол, нельзя так, курсанты ноги отморозят. Тот оказался придурком. Коро­че говоря, больше десяти молодых ребят ступни отморозили. Им сделали операции, они так и не попали на фронт.

У меня учеба шла хорошо, особенно по топографии и стрельбе. На фронте это пригодилось. Все остальное не по­надобилось.

Едва ли можно описать курсантскую жизнь в Глазове луч­ше, чем это сделал поэт Николай Старшинов — тогда кур­сант нашего училища. Приведу строки из его воспоминаний:

«Зима 1942 года выдалась долгой и суровой, на дворе дер­жались затяжные морозы, перемежавшиеся с недолгими по­теплениями, во время которых свирепствовали метели.

Нам хорошо доставалось во время строевых занятий и неоднократных походов.

Но более их, пожалуй, мне запомнилась глазовская баня, в которой мы каждую декаду мылись.

Во время тридцати — сорокаградусных морозов и в бане было, мягко говоря, не жарко.

В предбаннике мы сдавали верхнюю одежду — шинели, гимнастерки и галифе — в «жарилку». Старая банщица вы­давала нам на отделение мочалку и каждому курсанту нали­вала в ладошку черное, вонючее жидкое мыло.

Чтобы хоть как-то согреться во время мытья, мы непре­рывно пели песни. Особенно любима была песня «Летят ут­ки». Акустика в бане была хорошей, гулкой. Старушка-бан- щица не выдерживала. Слезы текли по ее морщинистому ли­цу, она неуклюже и торопливо вытирала их подолом синей юбки и выдавала каждому из поющих по лишней горстке чер­ного, вонючего жидкого мыла!..»

Хочу на минутку уйти из тех времен, чтобы рассказать о том, как я снова побывал в городе Глазове. Давно собирался, но все дела да случаи. Наконец выбрал время. Был в некото­ром смятении. Во-первых, прошло 60 лет с тех пор, как я учился там. Во-вторых, ежился от мысли, а как-то встретят меня. Власть в тех местах коммунистическая, а я один из ее разрушителей. Но все мои опасения рухнули, как подмытый берег реки. Городские власти собрали фронтовиков, в том числе и оставшихся в живых курсантов училища. Устроили обед. Шутили, вспоминали, произносили тосты. Это была встреча, овеянная великим фронтовым братством и всем, что прожито и пережито вместе. Политика убежала куда-то да- леко-далеко и спряталась в мусорной яме. Никому и в голову не пришло заговорить о ней. А портреты бывших «вождей» и лозунги о «вечно живом ленинском учении» казались мел­кими, никчемными огрызками прошлого в вихре ликующих человеческих чувств единения и братства...

Военная учеба закончилась. 2 февраля 1942 года нам объ­явили о присвоении званий. Мне дали лейтенанта, поскольку хорошо учился. Большинству — младших лейтенантов и да­же старших сержантов. Направили меня на станцию Вурма- ры, в Чувашию, где ждал меня взвод, состоящий в основном из людей старше меня лет на 15—20, плохо знающих рус­ский язык, никогда не служивших в армии. Я должен был их за две-три недели обучить стрельбе и каким-то военным пре­мудростям. Стрелять было нечем. Оставались только разные глупости: взвод в наступлении, взвод в обороне, ползать по-пластунски, «ура» кричать да песни петь. Наш старшина каждый день учил нас разбирать и собирать с закрытыми глазами замок станкового пулемета «максим». На фронте не­когда было «разбирать и собирать», да еще с закрытыми гла­зами.

И вообще, как можно за две-три недели научить негра­мотных людей воевать, о чем и сам-то имел смутное пред­ставление? Но вскоре со своим взводом я поехал на фронт, совершенно не представляя, что там буду делать, как буду воевать. Уже тогда, в свои восемнадцать лет, я понял, что ве­зу на фронт пушечное мясо. Да и все мои товарищи, моло­дые офицеры, говорили то же самое. Свою обреченность мы скрывали бравадой, песнями, хвастливой удалью, бессмыс­ленными спорами о том, насколько быстро мы разобьем этих фашистов. А кошки скребли наши мальчишеские души. И по ночам нам снились мамы и родные дома. Я знаю, многие из нас хлюпали носами, а утром снова изображали из себя неимоверных героев. Подлинная трагедия той войны.

Ехали мы медленно, навстречу шли поезда с ранеными, нас обгоняли составы со снарядами, пушками. Однажды от­вели нас на запасной путь. Ждем. Спим. На третью ночь нас разбудили, офицерам велели построиться на перроне. Стали вызывать поодиночке в вокзальное помещение. Там сидели трое — полковник, потом офицер в морской форме (звание я не разглядел) и еще человек в гражданском. Обычные воп­росы: кто, откуда, как и что?

Через два-три часа снова выстраивают и оглашают фами­лии примерно двадцати — двадцати пяти человек. Среди них оказался и я. Снова приглашают в станционное помещение и объявляют, что мы направляемся в распоряжение командо­вания Балтийского флота. Мы ничего не поняли, ведь Ле­нинград был в окружении. Балтийский флот как бы не су­ществовал. Но раз так, значит, так. Нам выдали проездные документы, талоны на еду, и мы поехали в другом направле­нии — к Волхову.

Тут мне повезло. Поезд остановился в моем родном Ярос­лавле на 8 часов. Баня, смена белья, столовая. Пропускная способность низкая, все шло медленно. Как только поезд ос­тановился, я побежал в баню, быстро помылся, а затем до­мой, что в 15 километрах от Ярославля. Спасибо, девчон- ки-регулировщицы остановили грузовую машину.

Когда влетел в дом, мама чуть не потеряла сознание от неожиданности и радости. Обнимала, плакала. А маленькие сестренки, как галчата, смотрели с печки и не очень-то пони­мали, что происходит. Мать начала меня угощать, чем могла, а я отдал ей весь сухой паек, который был со мной.

Перечитал отцовы письма к маме. Пора ехать обратно, а мама все держала меня за гимнастерку и без конца повторя­ла: побудь еще немножко, чай, не уедут без тебя. Ее материн­ское сердце разрывалось на кусочки — ведь столько похоро­нок уже пришло к ее подругам. Она оплакивала меня и наде­ялась, что ее сына минет горькая участь. Проводить меня не смогла, упала на кровать и зарыдала, как на похоронах.

Первая встреча с войной была ужасной. Мы увидели за­мороженных немецких солдат и офицеров, расставленных вдоль дороги в различных позах, в том числе и в неприлич­ных. Они погибли под Тихвином. Поезд замедлил ход, над эшелоном взорвался хохот. Я тоже смеялся, а потом стало не по себе. Ведь люди же! Мертвые люди. Мерзкий спектакль.

Наконец, остановились на маленькой станции. Дальше пу­ти разобраны. Мы потопали по лесной дороге, по заснежен­ному деревянному настилу. По пути время от времени от нас откалывались группы солдат и офицеров для других частей. Шли долго, наверное, часов шесть — восемь. Приближался гул фронта. Фронтовики это помнят, фронт как бы гудит, и чем ближе к линии фронта, тем ярче свет ракет, незатухаю­щее зарево над землей. В конце концов, дотопали до своей части. Нам сказали, что находимся в расположении б-й от­дельной бригады морской пехоты. Построили. К нам вышел капитан первого ранга. Представился. Это был Петр Ксенз, комиссар бригады, небольшого роста, плотного сложения, как бы квадратный. Посмотрел на нас, и первой его коман­дой было: «Сопли утереть!» Все механически махнули у себя под носами рукавами шинелей. Было холодно и промозгло. Такой же холод, как в Удмуртии или Чувашии, но сырой. Это было недалеко от станции Погостье, в шестидесяти километ­рах от Ленинграда.

Я попал в роту автоматчиков, командиром 3-го взвода. Рота занималась ближней разведкой в тылу противника. На­чалась моя фронтовая пора. Не знаю, что и писать о ней. Вы­думывать нечто героическое не хочется. Стреляли. Ползали по заснеженным болотам, а под снегом вода. Пытались, иног­да это удавалось, пробираться в тыл к немцам. У них оборона была тоже дырявая. Все-таки болота и леса. Война как война.

Эпизодов разных много, но все они похожи друг на друга. Привыкаешь к смерти, но не веришь, что и за тобой она хо­дит неотступно. Бродский напишет: «Смерть — это то, что бывает с другими».

Дуреешь и дичаешь. Да тут еще началось таяние снегов. Предыдущей осенью и в начале зимы в этих местах были жесточайшие бои. Стали вытаивать молодые ребята, вроде бы ничем и не тронутые, вот-вот встанут, улыбнутся и заго­ворят. Они были мертвы, но не знали об этом. «Мертвым не больно», — скажет потом Василь Быков. Мы хоронили их. Без документов. Перед боем, как известно, надо было сда­вать документы, а медальонов с номерами тогда у нас еще не было. Не знаю, как эти ребята считались потом: то ли погиб­шими, то ли пропавшими без вести, то ли пленными.

Кто послал их на смерть? За что их убили? За какие гре­хи? Представил себя лежащим под снегом целую зиму. И никто обо мне ничего не знает и никогда не узнает. И ни­кому до тебя нет никакого дела, кроме матери, которая всю жизнь будет ждать весточку от сына. Безумие войны, безумие правителей, безумие убийц!

До этого случая все было как-то по-другому, мы стреляли, они стреляли. Охотились на людей на передовой со снайпер­скими винтовками, в том числе и я. А тут война повернулась молодым и уже мертвым лицом. Это было страшно. Думаю, что именно этот удар взорвал мою голову, — с тех пор я не­навижу любую войну и убийства. И пишу уже другие стихи. «Зеленый гроб за жизнью тащится, зеленый гроб, зеленый гроб...» И напишет потом Владимир Луговской: «Мы о мно­гом в пустые литавры стучали. Мы о многом так долго, так трудно молчали...»

Что еще вспомнить?

Мне было особенно трудно: я не флотский человек, а «презренная пехота». А в бригаде было два батальона бал­тийцев и один — черноморцев. Очень медленно привыкают к тебе. Любят разные розыгрыши, играть в домино, деревяш­ки делали сами. Что-нибудь соорудят вроде стола, где можно фишками постучать. Однажды и меня пригласили, как бы проверить на «вшивость». В игре все равны. Сходишь не так — жди обидных слов. Мазила, салага. А я был молод, го­ряч и глуп. Однажды не выдержал этих подначек, встал, бро­сил деревяшки и ушел в землянку. Ко мне заглянул повар Павловский — он был старше всех, мы его звали отцом, ему было уже сорок два года. «Ты зря, лейтенант, ребята хоро­шие». Через две-три минуты на доминошников упала мина.

И не стало хороших ребят — молодых и веселых. Вот она судьба, злая, жестокая.

Однажды вызывают меня в штаб бригады в особый отдел, в сторонке — молодая женщина. Отберите, говорят, людей понадежнее, сколько хотите. Вот ее надо довести до Новго­рода, оставить там на кладбище. Она переоденется в граж­данское, а военную форму принесете обратно. Вопросов ей не задавать. Пригрозили: если не выполните приказ, лучше не возвращайтесь, а стреляйтесь там.

Мы повели эту загадочную женщину в Новгород. Не торо­пились. Шли ночами, днем отдыхали, промеривали по карте дальнейший путь, мне этим пришлось заниматься самому, быть как бы лоцманом в лесу. Довели спутницу до кладбища, она там переоделась в гражданское, сказала нам контроль­ный пароль. Пошла в одну сторону, мы — в другую.

И заблудились. Одни говорят, надо идти прямо, другие — вправо, третьи — влево. Взял карту и компас. И сказал: пой­дем вот так. Все до единого засомневались, пытались убедить меня, что нарвемся на немцев. Пошли. Оказалось, что верну­лись к линии фронта почти в том же самом месте, откуда уходили. Нас ждали. С этого момента меня признали коман­диром. Так получилось, случай выручил.

А в общем-то, моряки ребята крутые. Однажды пришел к нам с пополнением помкомвзвода — старший сержант, ста­рослужащий по фамилии Будников. Выдались три дня для от­дыха. Отвели нас километров на восемь от фронта. В других взводах люди стали приводить себя в порядок, а этот «раз­вернул учебу». Ползать, бегать. Совсем обозлил ребят. А на обратном пути к землянкам еще и приказал:

— Запевай!

Все молчат, идут вразвалочку.

— Одеть противогазы!

Какие там противогазы? Давно выброшены. А сумки при­способлены для разных солдатских нужд. Тогда помкомвзво­да совсем оборзел и скомандовал:

— Бегом!

Ребята побежали, да и убежали от него.

Наш старшина был краток:

— Не жилец. И верно. Через три-четыре дня бой. Стар­шего сержанта нашли с пулей в затылке.

Больше всего я боялся мин. Лежат они под землей, и ты не знаешь, когда наступишь на нее — на эту молчаливую же­лезную ведьму. Я до сих пор помню, как после дождя, кото­рый сутки поливал наши землянки, мы пошли в разведку. Слышу:

— Лейтенант, подь сюда.

Подошел и увидел мины, похожие на черные тарелки. Смертью повеяло, боимся шагнуть дальше, да и назад идти страшно. А как эти мины обезвредить, никто не знает. Нас этому не учили. Когда прошло оцепенение, мы сторонкой и потихонечку пошли дальше.

Невозможно вспомнить что-то достойное и радостное из фронтовой жизни, кроме, пожалуй, солдатской дружбы, тре­угольничков с письмами матери, отца, друзей, да еще от не­знакомых девушек из разных городов страны.

Не знаю, кому пришла в голову идея переписки фронто­виков с девчатами из тыла, но в любом случае это гениальная идея. Помню, как принесли из штаба письма девушек из раз­ных мест Союза незнакомым фронтовикам. Я тоже взял. Брал и потом. От писем веяло такой теплотой, что мы пере­читывали их по нескольку раз. И коллективно читали, подна­чивая друг друга. Письма были очень искренними. Девчонки рассказывали обо всем — плохом и хорошем, о радостях и горестях. Бывало, что переписка чудесным образом оборачи­валась объяснениями в любви. Навещала наши землянки ка- кая-то другая жизнь, полная волнений и надежд. В ответных письмах мы не скупились на любые обещания, нам отвечали тем же. И как горько было писать тем незнакомкам, любовь которых умерла от пули. Такой человечности, страданий и милосердия, как в этих письмах влюбленных незнакомцев, отыскать, думаю, будет пустой затеей.

Провоевал я недолго. Хочу сказать, что за мое время смерть сменила взвод раза три, если не больше. Были случаи, когда из 30—35 человек возвращались 12—15. Пленных мы не брали, как и немцы нас. Полное озверение. Мы с гордо­стью носили клички «черные дьяволы», «черная смерть». Это из-за черных бушлатов.

Смерть — безмерная и бессмысленная трагедия войны, но она во сто крат трагичнее, когда приходит от пьяного ду­рачья. Россия давно славится чиновным дурачьем. На фронте их было полным-полно. Говорят, что без дураков жизнь туск­неет. Возможно, это и так, но на фронте придурки обходи­лись очень дорого. Сошлюсь на пару примеров. Однажды приехал на передовую заместитель начальника оперативного отдела бригады с заданием организовать взятие одной де­ревушки. Сказал, что это нужно для выравнивания линии фронта. «Выравнивание» было очень модным термином. «Выравнивая линию фронтов», мы оказались под Питером, Москвой, Царицыном и на Кавказе. Деревушка стояла на пригорке. На подходе к ней — поля. Послали в бой роту, по­чти вся погибла. Штабист был пьян и груб. Махал пистоле­том. Потом сказал, что утром будет наступление батальоном, а сам ушел в землянку спать.

Я там оказался случайно. С группой ребят возвращался из-за линии фронта и застрял в землянке, где собрался ко­мандный состав батальона. Пили, горевали. Не знали, что де­лать дальше. Надо же так случиться, что в это время прохо­дило передовое подразделение солдат из дивизии, которая направлялась на замену соседней части. Командовал группой подполковник из кадровых офицеров. Заходит в землянку. Разговорились. Батальонный рассказал об обстановке.

«Чертовщина какая-то, дайте я попробую», — предложил подполковник. Он еще не воевал. Горячился. Ну и решили взять деревню ночью, пока штабист трезвеет. Командир группы, хотя это было нарушением всех порядков и уставов, взял с собой несколько человек, попросил саперов, хотя это было без нужды, — погибшие солдаты на этом клочке уже расчистили землю от мин. Заняли деревню почти без выстре­лов. Только один раненый. Никто не знал, что делать с этой деревней дальше.

Когда штабист проснулся, ему говорят: не надо атаковать, деревня взята, так-то и так-то. Как? Нарушили мой приказ! А он без опохмелки-то злой, мерзавец, выхватил пистолет и чуть не расстрелял подполковника. Хорошо, что в это время в батальоне был представитель особого отдела, который по своей линии донес в штаб о заварухе. Оттуда пришел приказ: представителю штаба вернуться, подполковника освободить.

«Ну и дураки же у вас тут воюют!» — бросил подполков­ник на прощание.

Помню свой последний бой. Грустно об этом вспоминать, хотя и орден за него получил. Надо было сделать «дырку» в обороне немцев. Отрядили для этого мой взвод и еще роту, которой командовал старший лейтенант Болотов из Сверд­ловска. Немцы были за болотом, на расстоянии метров, на­верное, ста пятидесяти.

Ранним утром от земли стал отрываться туман. Между землей и туманом — прозрачное пространство, видно все, каждую травинку, каждую кочку. Мы сказали координатору этой операции — майору (накануне вечером он был пьян в стельку), что надо сейчас атаковать, немедленно начинать ар­тиллерийскую подготовку, иначе хана. Он обложил нас ма­том, сказал, что будет действовать так, как было условлено, а вы пойдете в атаку тогда, когда будет приказано. Мы тоже выпили свои двести граммов и начали в его же духе «аргу­ментировать».

Все было напрасно... По плану началась артиллерийская подготовка, минометы, два орудия прямой наводки. Пошли в атаку. Больше половины людей погибло. Меня тяжело рани­ло. Получил четыре пули. Три в ногу, с раздроблением кости, одну в грудь. Два осколка до сих пор — в легких и в ноге. Врачи говорят — закапсулировались.

Меня тащили по болоту четыре человека, трое погибли. Потом долго — восемь километров — везли на телеге, кость о кость в перебитой ноге царапалась, что каждый раз броса­ло меня в беспамятство. В бригадном госпитале меня посетил комиссар Ксенз. Сказал, что подписал представление к орде­ну Красного Знамени, а также спросил, верно ли, что мы с Болотовым имели острый разговор с майором? Написали мне потом в госпиталь, что майора разжаловали по насто­янию комиссара бригады.

Долго везли нас в вагончиках узкоколейки, аж до Ладоги, а затем — двух офицеров — погрузили в самолет У-2. Лежал в боковушке, как в гробу. Приземлились в Вологде. Отвезли в город Сокол, в эвакогоспиталь за номером 1539. В госпита­ле как в госпитале. Сестры стремились выйти замуж за ране­ных офицеров и, когда это удавалось, уезжали вместе с ними по домам. Мне было очень плохо, вытягивали ногу, лежал все время на спине, закончилось все это дело пролежнями. Я по­мню сестричку Шурочку Симонову, которая оставалась де­журить у моей койки и по ночам. Она сидела рядом и как бы стерегла мое дыхание. Потом нелепо умерла от разреза на десне, говорят, что случился болевой шок. Прекрасные дев­чонки, жалостливые, терпеливые. От нестерпимой боли их матерят, а они, пытаясь изобразить улыбку, уговаривают: «Потерпи, миленький, потерпи, родненький».

Спустя годы пришлось работать на даче Брежнева в Зави­дове. Писали доклад ко Дню Победы. Брежнев был тоже с на­ми. По окончании — обычная выпивка. Тосты, тосты... И все, конечно, за Леонида Ильича, за «главного фронтовика». Ему нравилось. Я тоже взял слово и стал говорить о том, что всего тяжелее на фронте было не нам, мужчинам, а девчонкам, женщинам. Грязь, вши, часто и помыться негде. Лезут в пек­ло, чтобы раненых вытащить, а мужички тяжеленные. А от здоровых еще и отбиваться надо. Война трагична, но во сто крат она ужаснее для женщин. А теперь забываем действи­тельных героев войны, героинь без прикрас. Брежнев растро­гался, долго молчал, а потом сказал, что надо подумать о ка- ких-то особых мерах внимания и льготах для женщин-фрон- товичек. Ничего потом сделано не было.

В госпитале меня навестила мама. Я уже был «ходячий». Мы сидели с ней в ванной — больше негде. Все коридоры за­няты койками. Она привезла мне баночку сметанки, блинов да кусочек мяса. Я ел, а она плакала, но и радовалась, что жи­вым остался. С тоской смотрела на мои костыли, видимо, ду­мала о моем инвалидном будущем.

Вместе со мной лежал командир роты, с которым мы про­рывали линию обороны немцев. Он остался без ноги. На од­ной из коек — Иван Белов, отец будущего писателя-деревен- щика Василия Белова. На другой летчик-истребитель Бори­сов. Его самолет был сбит, сам он чудом остался жив, но ноги его не двигались из-за сломанного позвоночника. Ему сдела­ли несколько операций, но безуспешно. В первые месяцы к нему приезжала жена, старалась утешить его. Потом ее посе­щения становились все реже и реже, а затем и совсем пре­кратились. Сосед мой каждый день писал ей письма, но не отправлял их, а прятал под подушку. Увядал на глазах, поте­рял всякий интерес к жизни и вскорости умер. Вот она, вой­на. Трагедия человека — трагедия народа.

Много ли, мало ли, плохо ли, хорошо ли мы воевали, но воевали честно. О моем последнем бое было напечатано две статьи. Одна опубликована в газете «Красный Балтийский флот», вторая — в «Красном флоте», газете Народного ко­миссариата Военно-Морского Флота. Мне эти статьи как-то зябко читать, но я все-таки процитирую по выдержке из каждой.

Из «Красного Балтийского флота»:

«Ударный взвод автоматчиков выходил на рубеж для ата­ки. Над ночным болотом курился туман, роились злые кома­ры. Прямо перед автоматчиками громоздился зарослью и ле­сом небольшой остров, занятый немцами. По берегу он още­тинился частоколом проволочных заграждений. Изредка над болотом зловещим мертвым светом вспыхивала осветитель­ная ракета. Яковлев позвал:

— Федорченко!

— Есть Федорченко.

— Отбери шесть бойцов и выходи на левый фланг. Нас прикроешь.

Через минуту группа автоматчиков во главе со старши­ной 2-й статьи Федорченко скрылась в камышах.

Когда до проволочных заграждений было не больше два­дцати пяти — тридцати метров, старший лейтенант Яковлев приказал взводу раскинуться в цепь.

— Со мной останься, Гавриленко. Вместе в атаку пойдем.

Плечом к плечу не в первую атаку готовились Яковлев и Гавриленко. Кровь боя сроднила их крепкой балтийской друж­бой.

Прошло несколько минут, и вдруг, этого мгновения ждали все, ночную тишину разорвали орудийные залпы. Снаряды рвались в проволочных заграждениях, в ДЗОТах врага.

— Горше, братишки, горше, — волнуясь, шептал Гаври­ленко.

Артиллерийский шквал нарастал. Силой своей он насытил сердца балтийцев, напружинил их мускулы и оборвался так же вдруг, как начался.

В небо взметнулись две красных ракеты — сигнал атаки. Над болотом уже гремел балтийский победный клич. Впереди всех, легко перепрыгивая пни и кочки, бежали Яковлев и Гав­риленко».

Из «Красного флота»:

«Необходимо было форсировать проволочные загражде­ния. По приказу командира краснофлотцев двинулись вперед. Впереди шел старший лейтенант Яковлев. Враг открыл силь­ный огонь, но военные моряки продолжали продвигаться. Фа­шистская пуля ранила командира. Истекая кровью, Яковлев приказал краснофлотцу Гавриленко:

— Идите вперед, только вперед... Помощь мне окажете потом».

Последний бой, кроме здоровья, лишил меня еще и писем того времени. Не один раз после ранения меня раздевали и одевали. И вся переписка с матерью и отцом, с девчонками и ребятами из класса, с фронтовыми товарищами, с тыловыми незнакомками была кем-то выброшена, видимо, за ненадоб­ностью. Не до этого было. Теперь бы мне эти письма. Опуб­ликовал бы пронзительные страницы живой жизни. Исчез и пистолет «вальтер», который был подарен мне командиром бригады.

Закончилась фронтовая жизнь. Я уже писал, что ненави­жу любую войну, дал тогда себе слово не стрелять сорок лет. Видимо, считал, что дольше не проживу. И сейчас у меня в памяти отчетливее всего не фронтовые выпивки, которых было много, не стрельба, не гул над землей, а мертвые ребя­та, которые остались навеки там, в болотах, очень часто по дурости командиров. Сама система даже из умных команди­ров делала дураков и карьеристов, и последние, очень часто без нужды, гнали солдат на смерть.

У мертвых крепкая память. Простят ли?

У каждого поколения свои стихи и песни. Я очень люблю одно из стихотворений Сергея Орлова. Он пришел на войну совсем юным, чудом уцелел в 1944 году в горящем танке. И написал строки о погибших ребятах, поэт не один раз ви­дел их лица вечного укора.

«Его зарыли в шар земной. А был он лишь солдат, всего, друзья, солдат простой, без званий и наград. Ему как мавзо­лей земля — на миллион веков...»

Можно сколько угодно говорить о величии подвига, но вот солдату досталась «земля — на миллион веков». Зачем ему этот всепланетный мавзолей? Человек жить хотел. Мне очень близки раздумья об этой войне писателей-фронтови- ков Виктора Астафьева, Александра Адамовича, Григория Бакланова, Василя Быкова, Константина Воробьева, Даниила Гранина, Василия Гроссмана, Вячеслава Кондратьева, Викто­ра Курочкина, Константина Симонова.

Если войны вообще бывают справедливыми, то войну против нацизма можно отнести к справедливым, ибо она связана с агрессией. Но сколько же тайн она хранит, сколько же в ней преступных страниц! Приказали взять деревушку (а в Новгородской и Ленинградской областях они малень­кие), то давай, лезь напролом. Пошел в пьяную атаку, поуби­вало у тебя половину людей, то тут ты герой, немедленно появляются люди из штаба составлять списки кого и чем на­градить, особенно убитых или раненых. Если же взял хитро­стью, обходными маневрами или ночью, без всякой атаки, без стрельбы и крика, без шума и гама, то не рассчитывай на награды или благодарности. Это была какая-то вторая война, околофронтовая. Бюрократический аппарат охватывала ли­хорадка — есть, чем заняться. Ох уж эти атаки по пьяным разгулам, по прихоти, по капризу!

Пережили войну с гитлеризмом, выжили. Но сколько она стоила, сколько крови и слез. Уходят в мир иной фронтови­ки, они гордятся победой. Справедливо. Но что я сейчас ви­жу? Поистине достойно ведут себя те, кто действительно был на фронте. Они не стучат себя в грудь, не хвастаются своим патриотизмом, не орут на митингах, иногда печалятся, им горько от нищеты, на которую их обрекло государство. Орут те, кто к фронту и близко не подходил, да и родился чуть ли не после войны. Напялили на себя дырявую одежон­ку профессиональных патриотов, присваивают себе чужие заслуги. Придурки, которым наплевать на прошедшую вой­ну, на героизм ее участников, на страдания, пережитые на­родом. Спекулянты на трагедии.

Недавно добрый незнакомец Михаил Михайлов из Пите­ра прислал мне горькие стихи, которые фронтовику читать без слез невозможно. Их написала его мать, дочь старшины морской пехоты Савина Константина Павловича, погибшего в феврале 1942 года у деревни Малукса. Знаю я эту Малуксу! Не могу не включить эти стихи в мой рассказ о войне. Новое столетие наступило, а память о проклятии прошлого века еще жжет сердца людские.

«Подо Мгою холмы нарыты, // Подо Мгою шумят березы, // И кричат в тишину сердито // Беспокойные паровозы.

Там отец — он уже не встанет. // Мне на свадьбе не крикнет «Горько». // Внука ласково не поманит, // Не по­бродит с ружьем на зорьке.

Затерялся отцовский холмик, // Где березы на карауле. // Только ладожский ветер помнит, // Как солдата настигла пуля.

Подо Мгою холмы нарыты // Километрами за окошком... // Губы сына во тьме закрыты, // И тепла под щекой ладош­ка».

Война есть война. Но вспоминая о ней сегодня, я готов просить прощения у тех немецких матерей, сыновья кото­рых не успели узнать, что такое жизнь. Я готов простить тех немецких солдат, пули которых сделали меня инвалидом на всю жизнь. Но пока жив, не прощу преступлений Гитлера и Сталина, пославших на смерть миллионы людей.

На вокзале в Соколе меня провожала только Саша Симо­нова. Ее госпитальные подружки писали мне потом, что Са­ша была влюблена в меня, а я как-то пролетел мимо, приняв ее заботы за служебные. Да и не проснулся еще от мальчи­шеских снов. В госпитале дали мне рюкзак с хлебом и кон­сервами. Да еще костыли. Храню до сих пор. И поехал я до­мой. Благо, недалеко — до Ярославля. Вышел на вокзале, а дальше на попутной машине до Красных Ткачей. И приковы­лял я на свою улицу на костылях жить новой жизнью, кото­рую еще не знал, даже не представлял, что меня ждет. При­ехал с фронтовыми привычками самостоятельного человека, вернее, с претензиями на самостоятельность. А тут совсем другая жизнь, какая-то наглая, нахрапистая — того гляди, раздавит. Холод какой-то. Или мне так показалось. Но обо всем этом по порядку.

Вошел в заулок родительского дома и сразу увидел маму. Она шла с ведрами из сарая, где мы держали корову и кур. Видимо, поила корову. Увидела меня, ведра выпали из рук. И первое, что она сказала: «Что же я делать-то с тобой бу­ду? » И заплакала. От радости, от горя, от жалости. Она, бед­няжка, должна была кормить еще троих моих маленьких сестренок. Я принес в семью какие-то льготы как инвалид войны, но это были крохи. Мама настаивала, чтобы шел ра­ботать. Я ее хорошо понимал, но хотел учиться, получить ка- кую-то специальность. Боялся судьбы на костылях. Отец в это время лежал в госпитале, он написал матери: «Как бы ни было трудно, пусть учится».

В последний день перед занятиями написал заявление в Ярославский педагогический институт, на филологический факультет, но меня пригласил замдиректора института Мага- рик и сказал: «Нет, ты фронтовик, давай иди на историче­ский». Мне и тут было все равно, хотя по душевному влече­нию мне больше хотелось на филологический. Начал зани­маться. Появилось первое общежитие — комната на троих, потом на пятерых, таких же бедолаг. Ленчик Андреев, потом стал деканом филологического факультета МГУ, Толя Вотя­ков, после заведовал кафедрой русского языка в Военной академии, были другие ребята, которых сейчас уже нет в живых. Мы доверяли друг другу, бесконечно спорили, об­суждали всякие проблемы. Стипендии нам хватало только на обеды. По вечерам стучали ложками по алюминиевым котелкам — изображали ужин.

Споры, сомнения, но на сердце еще полно веры в правду, в добро той жизни, которая ждет впереди. Были и маленькие победы, питавшие надежды на справедливость. Однажды на партсобрании возник вопрос о «проступке» студента Вотяко­ва. Он не указал в личном деле, что его отец был репресси­рован. И сколько Анатолий ни объяснял, что отец реабилити­рован и ушел на фронт, ничего не помогало. Собрание рас­кололось. Студенты-фронтовики, а нас уже было около десятка, выступили в защиту своего товарища. Преподавате­ли, особенно пожилые, проголосовали за исключение его из партии, что, собственно, и произошло. Мы пошли в райком. Не помогло. Тогда мы отправились в горком партии. Там нас поддержали. Мы ликовали. Для нас это и была правда, кото­рая как бы прикрывала все остальное — неправедное и не­приглядное.

Через год мне дали Сталинскую стипендию. Жить стало полегче, это уже не 140 рублей, а 700, тут и маме можно было помочь. Через некоторое время случилось совсем невероят­ное. Меня вызвали в областной военкомат и сказали: хотя ты инвалид и мы не имеем права возвращать тебя обратно в ар­мию, но ты должен понимать обстановку. Вот посоветова­лись с директором института и решили назначить тебя заве­довать кафедрой военно-физической подготовки.

Студент и одновременно заведующий кафедрой — чепуха какая-то. Принял оружие, противогазы, еще какое-то имуще­ство, но что делать дальше, не имел ни малейшего представ­ления. Меня выручил подполковник Завьялов, профессор, бывший преподаватель в Академии химической защиты (ка­жется, она так называлась). Его в свое время арестовали и осудили в связи с каким-то делом о противогазах. Потом от­пустили. Но из Москвы выслали. Оказался в нашем инсти­туте. Сначала меня остерегался, понимая всю нелепость назначения студента на кафедру. Он взялся за организаци- онно-учебную сторону дела. Все наладилось. После войны профессор Завьялов вернулся в Москву.

Повторяю, учился я хорошо, был на виду — и сталинский стипендиат, и завкафедрой. Но, потихоньку взрослея, начал постигать и ту жизнь, которая была по ту сторону наивной романтики. Хотя фронтовая жизнь уже внесла серьезные по­правки в юношеское сознание.

Помню, как Леня Андреев, вернувшийся с фронта без ступни, дал мне почитать Есенина. Стихи, переписанные от руки, я тоже их потом переписал для себя. Прочитал, они по­трясли меня. Спросил у Ленчика, а почему они запрещены? Он ответил: «Поживешь — увидишь, не знаю, как тебе объ­яснить. Все очень трудно».

Все считали, что получу «красный» диплом. Не получил. На госэкзамене по истории КПСС поспорил с председателем комиссии Барышевым (он же секретарь парткома института). Тема спора — роль крестьянина-середняка в событиях 1917 го­да. Оказывается, сам того не подозревая, я отстаивал «непра­вильную» точку зрения. Если бы знал, наверное, не стал бы спорить. Все-таки госэкзамен. Директор института, милей­ший профессор Чванкин, узнав о «четверке», пригласил меня и стал уговаривать сдать экзамен другому преподавателю. Но я еще не отошел от стычки с Барышевым и отказался.

После войны особенно сильно потрясло меня событие, связанное с военнопленными. По Ярославлю пронесся слух, что на станции Всполье иногда останавливаются составы с военнопленными, которых везли из немецких лагерей. Как потом оказалось, везли в советские лагеря. Я однажды пошел на станцию и увидел женщин, которые надеялись хоть что-то узнать о своих мужьях, братьях, отцах. Видел падающие из вагонов бумажные комочки с именами и адресами родных. Потрясение было ужасным. Отказывался, не мог поверить, что это возможно.

Я стал оценивать реальности жизни куда придирчивее, чем раньше. Они меня убивали. Свинцово ложились на ду­шу. Умирающие от голода дети на Ярославщине. Деревню продолжали грабить до последнего зернышка. В городах са­жали в тюрьму за прогулы и опоздания на работу, а женщин в деревне — за копку уже замерзшей картошки или за сбор ржаных колосков на полях, ушедших под снег.

Все очевиднее становилось, что лгали все — и те, которые речи держали, и те, которые смиренно внимали этим речам. Для меня, деревенского парня, фронтовика, ушедшего на войну со школьной скамьи, все это было невыносимо. Пер­вые серьезные надломы в душе, первые разочарования; они, как серная кислота, разъедали ритуальные взгляды — мед­ленно, но с коварной неумолимостью.

В то же время победная поступь нашей армии пьянила, всем существом своим я продолжал воевать, разные сомне­ния и разочарования становились как бы мелкими, никчем­ными. Я помню утро Дня Победы. Весть о конце войны про­гремела, как майская гроза. По улицам бежали люди, стучали во все окна и кричали, кричали... Все ринулись на площадь у театра имени Волкова. Рыдания от горя и радости, бесконеч­ные объятия и поцелуи незнакомых людей. Уже не снаряды гудели над площадью, а стоял непрерывный гул людского восторга и людского горя, поселившегося в каждой семье на многие годы.

Еще во время учебы я женился. На студентке того же инс­титута Нине Смирновой. На красивой девушке, за которой ухаживал не я один. Она была улыбчива, любила танцевать, брала призы по вальсам. А я ревновал.

Сентябрь, мелкий дождик. Мы пошли регистрироваться. Все было скромно. Случился и еще подарок. На свадьбу при­шел отец, он, оказывается, накануне вечером вернулся из ар­мии, не предупредив нас о приезде. Справили свадьбу. Мой тесть, Иван, — чудесный человек, добрейшей души, мы с ним были в прекрасных отношениях. Теща, Екатерина, тру­женица, всю жизнь работала. Сын их Анатолий погиб на фронте, под Новороссийском.

Жизнь текла своими ручьями и реками.

Пленные немцы строили в Ярославле набережную, вос­станавливали дома, разрушенные бомбежками. Ходили по городу без конвоя. Пришел один как-то к нам и попросил хлеба. Теща посадила его за стол, накормила, чем могла. Я сказал ей:

— Что же ты делаешь, ведь они твоего сына убили!

— А может быть, какая-то немецкая мать и моего сына покормит.

Она продолжала надеяться, что сын жив.

...Прошло какое-то время, и меня неожиданно вызывают в обком партии. Там ведут в одну из комнат, где сидит мило­видная женщина, представляется инструктором ЦК, начина­ет вести со мной изучающий, ознакомительный разговор. Разговор доброжелательный. Затем спрашивает, почему бы мне не попробовать поступить в Высшую партийную школу? Я сказал, что еще не закончил институт. Ничего, окончите потом. Всего из Ярославля было отобрано для экзаменов шестнадцать человек. Меня разбирало любопытство. Никог­да в Москве не был. Поехал. Сдал экзамены.

В ВПШ учился всего год, но это был год, малость успоко­ивший мятущуюся душу. Мы чувствовали себя свободно. По­мню интересные семинары, дискуссии, на которых высказы­вались разные точки зрения. Много читал, изучал англий­ский. Но через год школу расформировали. Всех, кто имел высшее или неполное высшее образование, отослали назад — по партийным комитетам. Поначалу в Ярославле не знали, что со мной делать. Но потом взяли инструктором сектора печати областного комитета КПСС. Читал районные газеты, выиски­вал там «блох». Писал записки по этому поводу, приглашал редакторов районных газет на «задушевные беседы». Практи­чески бесполезная работа, но иногда и от нее был толк. В рай­онных газетах можно было прочитать такое, чего не найдешь ни в областной, ни в центральных газетах. Там люди понаив­нее, и бывало, что писали о реальностях районных будней от­крыто, без утайки.

Потом судьба повернула меня на другую дорогу. На бюро обкома готовился отчет некоторых секретарей райкомов об организации соревнования. Дело тухлое. Меня послали в Гаврилов-Ямский район. Там я нашел немало бумажных со­глашений о соревновании, но ни одного соревнующегося. Когда стал проверять, то оказалось, что и соглашения подпи­саны по телефону, никто ни с кем и не собирался соревно­ваться.

Состоялось бюро обкома, где я тоже выступил. Сказал, что в жизни никакого соревнования нет. Меня стали упре­кать за то, что по молодости я не все увидел, надо было по­глубже заглянуть в политическую суть вопроса. А вот редак­тору областной газеты «Северный рабочий» Ивану Лопатину мое выступление понравилось, он попросил написать статью в газету. Написал. Назвал ее «Соревнование по телефону». Напечатали. Больше того, главный редактор обратился в об­ком партии с просьбой назначить меня членом редколлегии областной газеты. Работал там более трех лет.

Я многому научился в газете. Об этом можно рассказы­вать без конца. Писал очерки, рецензии на кинофильмы, пе­редовицы. Конечно, частенько выпивали. То зарплата, то го­норар. Вообще говоря, работа в газете — трудное дело, осо­бенно с нравственной точки зрения. Но что тут поделаешь? Одним из шуточных принципов, которыми мы руководство­вались, была песенка, сочиненная замечательным поэтом Юрием Ефремовым, работавшим в нашей газете. Вот она: «Мы решили: Бросим пить! Значит, так тому и быть! День не пьем! И два не пьем. А сойдемся — запоем: «Мы решили бросить пить. Значит, так тому и быть!» Третий день уже не пьем, третий день еще поем: «Мы решили бросить пить. Значит, так тому и быть!» На четвертый песню — к чер­ту! Надоело нам не пить. Значит, так тому и быть!»

Недавно просматривал свои старые статьи. Статьи своего времени, ничего не скажешь. Серые, как солдатское сукно, они не выходили за рамки официалыцины, были просто «правильными», а часто — халтурными. И тем не менее именно в газете я научился сооружать из слов фразы, освоил какую-то логику письма. Каждодневный труд и обязанность сдавать определенное количество строк или, скажем, подго­товка редакционных статей, на которые редактор давал не более двух-трех часов, приучали, во-первых, к ответствен­ности и быстроте соображения, а во-вторых, к цинизму. И вот этот веселый и здоровый цинизм как бы витал в редак­ционной семье. Все это чувствовали, но никто не знал, как может быть по-другому. Да и не думали об этом.

Писали иногда статьи, совершенно не представляя воз­можные последствия, даже не думая о личной ответствен­ности. Совесть очищали ссылками на заказы начальства. Ни­куда, мол, не денешься. И халтура частенько посещала газет­ные страницы...

Скажем, вызывает меня однажды главный редактор и го­ворит: «Срочно нужна рецензия на фильм «Сталинградская битва». Говорю ему, что фильма не видел.

— А его еще и нет в области. Но в кинопрокат пришли рекламные буклеты. Тебе их скоро принесут. Нельзя опазды­вать с рецензией.

Пошел писать. Получилось два подвала. Напечатали. По­хвалили. Премировали. Не меня, конечно, а «Сталинград­скую битву».

В коллективе была очень доверительная обстановка. Я с душевной теплотой вспоминаю Валю Елисееву, Аню Черток, Осю Берлина, Женю Соколову, Колю Гендлина, Колю Соко­лова, Сеню Подлипского, Колю Грибкова. Они терпеливо учили меня газетному делу. Мы разговаривали обо всем, не особенно сдерживая себя в оценках. И как-то проносило. То ли редакционный стукач был ленив, то ли его вовсе не было, не знаю.

А в обкоме партии тем временем шла очередная реорга­низация. Я был приглашен туда заместителем заведующего отделом пропаганды и агитации, а вскоре новый первый секретарь обкома Георгий Ситников внес предложение в ЦК об утверждении меня заведующим отделом школ и выс­ших учебных заведений обкома КПСС. Этот уровень был уже номенклатурным. Обнажились новые для меня детали жизни. Например, начальник соответствующего отдела из КГБ (я, право, не знаю, как он точно назывался) должен был время от времени приходить ко мне и рассказывать об об­щей обстановке в институтах, об антисоветских разговорах, о тех, кто слушает «Голос Америки», сообщать результаты перлюстрации писем и прочее в том же духе.

Говорят, что опыт — это ум дураков. Не совсем так. И не всегда так.

Работа в новом качестве резко улучшила мое материаль­ное положение. К 1500 рублям официальной зарплаты доба­вился пакет с 3000 рублей, с которых не надо было платить ни налоги, ни партийные взносы. Ну как тут не благодарить государевы блага? Теперь меня уже допускали на закрытые заседания бюро обкома, где заслушивались разные доклады, в том числе руководителей КГБ и УВД об общей обстановке в области. Постепенно начинаешь привыкать и к личной осо- бости. Селекционная машина работала исправнейшим обра­зом.

Доклады на бюро обкома оставляли у меня какое-то смут­ное впечатление. Что было в них правдой, а что — нет, опре­делить невозможно. Получалось, что в области распростра­нены антисоветские настроения и антипартийные разгово­ры, обнаруживались какие-то молодежные организации и группы, на сборах которых поют блатные песни и читают сомнительные стихи. В то же время говорили о неслыханном единстве народа, его поддержке политики партии, и только отдельные отщепенцы и клеветники, а их единицы, мешают народу жить хорошо и спокойно.

КГБ боялись все. От этой организации зависела судьба любого начальника. Но случались и разборки. Однажды на закрытом заседании бюро обкома Ситников зачитал письмо одной женщины, в котором она писала, что ее брат, капитан КГБ, сидит в тюрьме за то, что в закусочной на дороге из Ярославля в Москву якобы ранил одного человека выстрелом из пистолета, а другого ударил пивной кружкой. Сестра пи­сала, что один из «пострадавших» уже арестован за убийство председателя колхоза. Именно это и привлекло внимание. Создали комиссию.

Через два-три месяца снова заседание бюро. Длилось весь день. Оказалось, что этот капитан выступил на партийном собрании в своей организации и рассказал о фальсификации некоторых политических дел. В ответ провокация — драка в пивной, организованная сослуживцами из КГБ. Один из «по­сетителей» закусочной учинил скандал и стал отнимать пис­толет у капитана. Капитан дважды выстрелил вверх, его уда­рили по руке, и третья пуля попала в кончик пальца одного колхозника. Капитана избили в закусочной, избили в мили­ции, а затем осудили на восемь лет тюрьмы.

Когда ситуация стала проясняться, бюро приняло реше­ние доставить на заседание пострадавшего. От капитана дол­го не могли добиться ни одного слова — он плакал. Пригла­сили врачей, они как-то успокоили его. Придя в себя, он рас­сказал жуткую историю о своих мытарствах, о порядках в КГБ, о беззакониях и фальшивых делах. Тогда этот эпизод я воспринял как торжество справедливости. Но не прошло и года, как сняли первого секретаря обкома КПСС Ситникова. Позже выяснилось, что вся эта история — финал длительной подковерной борьбы внутри областной элиты, и не только областной, но и в Москве.

Тяжелейшим годом на Ярославгцине был 1947-й. Голод­ный год. Неурожай, а то, что уродилось, сгнило в поле, дождь поливал с утра до вечера. А ЦК тем временем требовал при­нять все меры для выполнения плана госпоставок, особенно по картошке. Область была ориентирована на снабжение Северного флота. Все в области знали, что картошки в дерев­нях нет, люди голодают. Но это мало кого волновало. О ходе сдачи государству картофеля надо было докладывать в Моск­ву каждый день. Очередное государственное мародерство.

Собрали очередное бюро обкома. Раскрепили руководя­щих работников обкома по районам и велели выехать на места немедленно. Мне достался Толбухинский район, не так далеко от Ярославля. Кое-как добрался до Толбухина. Пер­вый секретарь райкома говорит:

— Ты же знаешь, что картошки нет, но ищи, раз велено. Возьми уполномоченного по заготовкам, у него есть мото­цикл с коляской, и вперед... за картошкой.

Конечно, картошки мы не нашли, поскольку ее не было. Смотреть в глаза колхозникам было бесконечно стыдно. Де­тей кормить нечем, а мы о советском патриотизме несем раз­ную околесицу. Ни с чем вернулись в Ярославль. Снова бюро обкома. По очереди доклады — первого секретаря райкома и «партийного комиссара» из обкома.

Первый секретарь: «Картошки нет». Уполномоченный об­кома — то же самое. Обоим по выговору с занесением в учетную карточку. И так по всему списку. Эти мизансцены повторялись в разных вариантах недели две. Потом все за­тихло.

Зимой наступили страшные времена. Ребята в деревнях пухли от голода, а в детских домах — умирали. Все призывы к Москве о помощи оставались без ответа. Только местные чекисты получили указание арестовывать «клеветников», ко­торые «распускают слухи о каком-то голоде». Особенно убе­дителен был лозунг, приделанный к зданию Любимского райкома партии: «Жить стало лучше, жить стало веселее».

Из того, ярославского, времени расскажу еще о трех встречах с Матвеем Федоровичем Шкирятовым — «совестью партии», как его тогда называли. Должен сказать, уроки я по­лучил весьма впечатляющие — уроки реальной карательной политики в самой партийной жизни. Шкирятов был предсе­дателем Комитета партийного контроля — репрессивного органа партии.

Мне не было еще и тридцати. Заведуя отделом школ и ву­зов, я одновременно являлся секретарем партийной органи­зации аппарата обкома. Состоялось очередное собрание, на котором я не присутствовал, был в отпуске. Сначала все шло мирно. Но вдруг один из работников административного от­дела обкома (КГБ, МВД, армия) Кашин обвинил первого сек­ретаря обкома в «троцкизме в области животноводства». Ситников вспылил и сказал все, что об этом думает, в част­ности заметил, что не помнит, чтобы Троцкий занимался жи­вотноводством и высказывался по этому поводу. Тут и была его «ошибка».

Кашин написал в ЦК донос, после которого Ситникова, а также секретаря по сельскому хозяйству Гонобоблева, меня (как партийного секретаря) и автора письма вызвали к Шки- рятову. Началась «проработка». Я был потрясен нелепостью обвинений и предвзятостью обсуждения. Пытался что-то объяснить, но Шкирятов прервал меня, сказав: «Помолчи, ты еще молод». Только потом я узнал, что все это было заранее подготовлено, Ситникова не любил Маленков, поскольку Ситников до нас работал в Ленинграде, а Маленков был вдохновителем «Ленинградского дела». Судя по словам Шки- рятова, все шло к тому, что Ситникова надо снимать с долж­ности. Однако избежать такого исхода помог сам кляузник.

Когда Шкирятов заговорил о необходимости серьезных вы­водов, Кашин вскочил и в крикливом тоне заявил:

— Какие выводы? Надо немедленно их всех с работы сни­мать, из партии исключать! Надо помнить указания товари­ща Сталина о борьбе с троцкизмом!

Шкирятов не мог стерпеть подобного. Он посмотрел на Кашина и сказал:

— Ах, вот ты какой! ЦК хочешь учить уму-разуму!

И, обращаясь к Ситникову, добавил:

— Как вы могли допустить, чтобы люди, не умеющие вес­ти себя в ЦК, работали в партийном аппарате?

Вторая встреча со Шкирятовым была тоже достаточно нервной.

Вызвал меня новый первый секретарь обкома Владимир Лукьянов и сказал, что меня вызывают в КПК. Приехал в Москву, позвонил по телефону в приемную Шкирятова, как и было велено. Шкирятов встретил меня хмуро, начал с того, что в ЦК поступило письмо, в котором сообщается, что я не проявляю необходимой активности в борьбе с засильем «космополитов» в вузовских коллективах, особенно в меди­цинском институте. Начал упрекать в том, что я не понимаю линии партии и, как результат, способствую развитию кос­мополитизма. Я мало что понял, лепетал что-то невразуми­тельное, например, что в Ярославле космополитизм никак се­бя не проявляет.

— Иди, — буркнул Шкирятов, — будем принимать реше­ние.

Но когда я пошел к дверям, он спросил:

— Почему хромаешь?

— Фронтовое, — ответил я.

— Где воевал?

— На Волховском.

— В каких частях?

— В морской пехоте.

Он велел мне вернуться к столу, уже без железа в голосе стал рассуждать о бдительности, о коварстве империализма и прочем. И отпустил с миром. А «козлом отпущения» назна­чили, видимо, кого-то другого.

Третья встреча закончилась и вовсе конфузом. Меня выз­вали в ту же контору, Шкирятов и на сей раз не узнал меня. Перед ним лежало письмо. Не поднимая головы, он начал го­ворить, что я не понимаю (опять не понимаю!) политики пар­тии в отношении интеллигенции, допустил перегибы в борь­бе с космополитизмом. Зачитал несколько фамилий из лежа­щей перед ним бумаги, которые мне ничего не говорили, за исключением фамилии профессора Генкина. Я сказал, что Генкин уехал с повышением в Воронежский университет за­ведовать кафедрой. Прошел по конкурсу. Некоторые препо­даватели из мединститута вернулись домой, в Ленинград.

А затем сказал Шкирятову:

— Матвей Федорович, вы беседовали со мной год назад, но говорили совершенно о противоположном.

Он взглянул на меня и, видимо, вспомнил, затем спросил, в чем было дело. Я объяснил. Принесли прошлогодние бума­ги. И вдруг он воскликнул:

— Смотри, а почерк тот же самый.

При мне Шкирятов позвонил первому секретарю обкома, а также в КГБ и приказал найти анонимщика. Нашли. Им оказался бывший секретарь одного из райкомов партии, ко­торого сняли с работы за пьянство, а я как раз проводил «це­ремонию» снятия.

В начале 1953 года я был приглашен в ЦК КПСС для раз­говора о переходе на работу в ЦК, в отдел школ. Согласился. Мать опять была против, отговаривала меня от переезда в Москву. «Лексан, — говорила она, — не езди туда, скажи, что ребенок маленький родился». Неотразимый аргумент! Мама не хотела, чтобы я еще дальше уезжал от родительско­го дома.

Тем временем умер Сталин. Ярославль затих. Улицы опус­тели. Собралось бюро обкома партии. Все молчали. У всех одно на уме: как будем жить дальше? Казалось, что жизнь закончилась, — настолько все были оболванены. Что ни го­вори, а Сталин прекрасно знал психологию и уровень куль­туры народа и очень ловко манипулировал настроениями, привычками, слабостями, характерами людей, их склонно­стью к обожествлению «вождей». Что касается номенклату­ры, то она просто испугалась за свое будущее.

Свободный хозяин — вот она, великая надежда России. Вонзись она в практику, Россия спасена, Россия возрождена.

Автор

Глава третья ПЕТР СТОЛЫПИН

Хозяину нельзя, нет времени скучать. В жизни его и на пол­вершка нет пустоты — все полнота. Одно это разнообразье занятий, и, притом, каких занятий! — занятий, истинно возвышающих дух. Как бы то ни было, но ведь тут человек идет рядом с природой, с временами года, соучастник и собе­седник всего, что совершается в творении.

Н. В. Гоголь

О

этой и следующей главе я хочу рассказать о наиболее крупных попытках реформирования российской жизни XX века. Представляют интерес программы великих умов России, многие положения которых еще ждут своего решения и в новом столетии. Речь идет о судьбах столыпин­ских реформ и надеждах, связанных с Февральской демо­кратической революцией 1917 года.

'к 'к 'к

Начну со столыпинских реформ.

Земля — судьба России, но судьба роковая. В нерешен­ности земельного вопроса — истоки отсталости страны. Иск­лючительная острота этой проблемы особенно выпукло на­шла свое выражение в споре двух гениев России — Льва Ни­колаевича Толстого и Петра Аркадьевича Столыпина.

Из письма Л. Н. Толстого — П. А. Столыпину

26 июля 1907 г.

...Причины тех революционных ужасов, которые происхо­дят теперь в России, имеют очень глубокие основы, но одна, ближайшая из них, это недовольство народа неправильным распределением земли.

Если революционеры всех партий имеют успех, то только потому, что они опираются на это доходящее до озлобления недовольство народа.

...Несправедливость состоит в том, что как не может су­ществовать права одного человека владеть другим (рабст­во), так не может существовать права одного, какого бы то ни было человека, богатого или бедного, царя или крестьяни­на, владеть землею как собственностью.

Земля есть достояние всех, и все люди имеют одинаковое право пользоваться ею. Признается это или нет теперь, бу­дет ли или не будет это установлено в близком будущем, всякий человек знает, чувствует, что земля не должна, не может быть собственностью отдельных людей точно так же, как когда было рабство, несмотря на всю древность это­го установления, на законы, ограждавшие рабство, все знали, что этого не должно быть.

То же теперь с земельной собственностью.

...Вы стоите на страшном распутье: одна дорога, по ко­торой Вы, к сожалению, идете — дорога злых дел, дурной славы и, главное, греха; другая дорога — дорога благородного усилия, напряженного осмысленного труда, великого доброго дела для всего человечества, доброй славы и любви людей. Неужели возможно колебание? Дай Бог, чтобы Вы выбрали последнее... (Л. Н. Толстой. Полн. собр. соч. Т. 77. С. 164—168)

Из ответа П. А. Столыпина — Л. Н. Толстому, 20—23 ок­тября 1907 г.

...Вы считаете злом то, что я считаю для России благом. Мне кажется, что отсутствие «собственности» на землю у крестьян создает все наше неустройство.

Природа вложила в человека некоторые врожденные инс­тинкты, как-то: чувство голода, половое чувство и т. п. и одно из самых сильных чувств этого порядка — чувство соб­ственности. Нельзя любить чужое наравне со своим и нельзя обхаживать, улучшать землю, находящуюся во временном пользовании, наравне со своею землею.

Искусственное в этом отношении оскопление нашего крестьянина, уничтожение в нем врожденного чувства собственности, ведет ко многому дурному и, главное, к бедности.

А бедность, по мне, худшее из рабств. И теперь то же крепостное право, — за деньги Вы можете так же давить людей, как и до освобождения крестьян.

Смешно говорить этим людям о свободе, или о свободах. Сначала доведите уровень их благосостояния до той, по крайней мере, наименьшей грани, где минимальное довольст­во делает человека свободным.

А это достижимо только при свободном приложении тру­да к земле, т. е. при наличии права собственности на землю.

...Вы мне всегда казались великим человеком, я про себя скромного мнения. Меня вынесла наверх волна событий — вероятно на один миг! Я хочу все же этот миг использовать по мере моих сил, пониманий и чувств на благо людей и моей родины, которую люблю, как любили ее в старину. Как же я буду делать не то, что думаю и сознаю добром? А Вы мне пишете, что я иду по дороге злых дел, дурной славы и глав­ное греха. Поверьте, что, ощущая часто возможность близ­кой смерти, нельзя не задумываться над этими вопросами, и путь мой мне кажется прямым путем. (Л.Н. Толстой: Юби­лейный сборник. М.; Л., 1928. С. 91—92)

Я вспоминаю один давний эпизод из моей жизни. В 1954 го­ду пришлось мне побывать на Дальнем Востоке в поселке Славянка Хасанского района. Здесь три границы: советская, китайская и северокорейская.

Начался сезон срезки оленьих рогов. Бедную скотину запи­хивали в специальное приспособление, где нельзя было ше­вельнуться, привязывали голову к деревяшке и пилили рога — под самый корень. На месте среза сочилась, а иногда чуть фонтанировала кровь. Ее собирали в баночку, затем выливали в спирт. Считалось, что это и есть «нечто», что делает мужика сексоогненным. Заканчивалось мероприятие как всегда: все надирались красным спиртом до радужного изумления, густо клубился мат, мужики не могли двинуться не то что к ка- кой-нибудь девахе, но и домой-то доползали с грехом пополам.

Здесь жили и столыпинские переселенцы. Один из них — древний старец — был удивительно откровенен, говорил, что думал, впрямь по Салтыкову-Щедрину: «обнаглел народиш­ко, говорит, что думает».

— Царь — умница, денег не жалел, чтобы русская речь звучала на этих берегах, а этот недоумок...

И дед сразу же устанавливал грешно-матерную связь со всеми нынешними дураками-начальниками. Я спросил:

— Ну, а что вы помните о столыпинской реформе?

— Что помню? Да то, что умнее царя и Столыпина никого не было. И добрее и щедрее. Жили мы на Украине, земли ма­ло, отец и решился на переселение. Приплыли сюда на паро­ходе из Одессы. Во Владивостоке встретил нас вице-губер- натор. Пашите, говорит, земли, сколько вспашете, скотины держите, сколько можете, леса рубите, сколько нужно. Нам, говорит, по сердцу богатый мужик. А власти гарантируют вам закупку хлеба, мяса, рыбы, пушнины в любых количествах. О сбыте не думайте, рядом — Китай, Корея. Купцы все про­дадут. Накормили Европу, накормим и китайцев. Богатейте, меньше пьянствуйте, больше работайте, Богу молитесь!

Вот так, дорогие мои современники, встречали переселен­цев при Столыпине. Каждой семье переселенца бесплатно да­ли лошадь, корову, ружье, топоры, пилы и еще что-то. Нало­гов не брали, более того, несколько лет казна платила 10 руб­лей главе семьи, по 3 рубля — иждивенцам. А Россия — и при Горбачеве, и при Ельцине — все искала аграрную про­грамму. Вот она! Это и есть самая полновесная экономиче­ская программа для любого правительства. Осуществи ее — и Сибирь с Дальним Востоком запоют новые песни. И подни­мется Россия!

— Господи, — перекрестился дед. — Какое время было! На дворе четыре лошади, восемь коров, свиней штук два­дцать, кур, гусей, уток — не считано. А какой дом отмахали! А сколько рыбы пересолили, перекоптили! Какие магазины во Владивостоке были! Вспомнить — как во сне...

Как во сне. А дед говорил словно кнутом хлестал. Вот этот «сон» и не дает мне покоя. Обращаясь к событиям тех вре­мен, я хочу понять, почему Россия, да что там лукавить, и сам народ России не захотел вырваться из тисков общины, кото­рая веками держала крестьянина в неволе, формируя ущерб­ную психологию раба при господине.

Я не собираюсь писать подробную историю столыпин­ских лет. Хочу лишь напомнить о тех проблемах, которые и сейчас во весь рост стоят перед страной, на переломе столе­тий. Особенно и, прежде всего, об аграрной проблеме.

Что же, собственно, хотел переделать Столыпин? Что же видел такое, что обрекало Россию на отсталость и гибелью грозило, о чем он, будучи великим прозорливцем, предуп­реждал и предостерегал народы Российской империи? И по­чему, наконец, идея свободного хозяина так и не привилась на российской земле?

Начать с того, что Россию всегда тянуло к Западу. Но, сколько ни старались, все понапрасну. Из нищеты так и не выбрались, работать так и не научились, за что и платим до сих пор непомерными страданиями народа. «Европеизация» всегда получалась какая-то безногая, молью траченная, «пат­риотами» заплеванная да ворьем нашпигованная. Россия, в основном, эпигонствовала, но в то же время многое переде­лывала на свой лад и, надо сказать, добивалась своего: кое- что проходило удачно, хотя и супротив здравого смысла, но зато по-русски — за счет деспотических, произвольных дей­ствий. А нищету, лень и разгильдяйство мы любили и любим объяснять «таинственными», до сих пор «неразгаданными» особенностями русского характера, присущими исключи­тельно «возвышенной русской душе».

Возник даже особый вид политического куража: лень и пьянь да еще бессмысленная удаль — это, мол, и есть то са­мое, что создает истинную Россию, ее особую стать, ее оча­рование, ее поэтическую ширь. А что касается нищеты и бесправия, так без этих мытарств и не было бы вроде истин­но русского человека. Он ведь любит страдать и плакать о своей горькой судьбе, причем не между делом и не только после бутылки самогона, а в качестве основного и, надо ска­зать, волнующего занятия.

Наши классики любили свой народ, но «странною лю­бовью». У Пушкина народ безмолвствует. У Достоевского — богохульничает и шизеет, у Толстого зверствует на войне и лжет в миру, у Чехова — валяется в грязи и хнычет, у Есени­на — тоскует, у Горького — перековывается в революцион­ной борьбе, затем в ГУЛАГе, у Булгакова — «шариковст- вует», пытаясь вылюдиться, у Шолохова — самоедствует и бандитствует, у Солженицына — рабствует, у Венедикта Еро­феева — алкашничает, пьет денатуратный коктейль под названием «слеза комсомолки», зато закусывает «трансцен­дентально». Раньше всех об этом сказал Пушкин: «На всех стихиях человек // Тиран, предатель или узник».

«Вольница» гуляла по России, никак не желавшая возвы­ситься свободой. Почему? Да потому, что «вольница» всегда была уделом пьяниц и бездельников, она устроила несколько смут и кровопролитий, с глубокого похмелья постоянно пре­давала Россию, играя с нечистой силой в «подкидного дура­ка», а потом, в октябре 1917 года, привела на российский трон откровенных уголовников.

Судя по делам Столыпина, он жизнь свою положил на то, чтобы русский мужик стал хозяином, чтобы и свинья «глядела дворянином». Ан нет. Убили. И Александра II убили за его ве­ликие реформы и отмену крепостничества. И Николая II зако­пали в болоте за экономическое «русское чудо» начала века.

У Николая II было два великих премьера: Витте и Столы­пин. Витте провел денежную реформу, на золотом рубле взлетела экономика России — ив промышленности, и в сель­ском хозяйстве. Умный, образованный, ловкий, хитрый, он завершил свою жизнь блестящими мемуарами. По мнению современников, Витте по интеллекту был на порядок выше всех, окружавших царя, включая и Столыпина. Зато Столы­пин обладал железной политической волей, направляя ее на праведные дела. Он стремился сделать человека гражданином и хозяином. К сожалению, ему не всегда доставало душевной тонкости и такта. Возможно, он слишком доверился некото­рым странным суждениям Достоевского и попал под влияние гаденькой моды начала века — антисемитизма. Я бы не иск­лючал и влияния настроений императора Николая II, который тоже порой не выдерживал давления охотнорядцев.

Столыпин, возможно, первым в нашей истории понял, что основу политической стабильности и экономического про­цветания составляет средний класс, который только и может справиться с засильем чиновничества, заставив его служить человеку, а не исключительно собственному эгоизму. После смуты 1905—1907 годов и выборов в I Государственную думу Россия стала страной «правового самодержавия». Де-юре. Де-факто же она, наряду с США, стала наиболее демократи­ческой страной в мире.

Как известно, только в итоге Второй мировой войны был сломан хребет мирового феодализма, значительно подорваны феодальное понимание истории, идеологии, экономического и социального развития. Победа демократии во Второй миро­вой войне, разгром гитлеризма, «план Маршалла», сплочение Запада перед большевистской угрозой объективно привели к свободному эволюционному развитию капитализма. Эволю­ционному, но весьма динамичному. Феодально-болыпевист- ский хребет России приходится доламывать до сих пор.

Когда я пишу о мировом феодализме, то имею в виду ко­лониальную систему саму по себе с ее жизненным укладом, а также феодальную инерционность в действиях некоторых западных стран. Любая власть властолюбива. Чиновник в любую эпоху и при любых государственных устройствах по природе своей тяготеет к произволу, к собственному самоут­верждению через произвол.

А ведь история России могла повернуться и по-другому. Окажись столыпинские реформы доведенными до конца, а правящий помещичий класс — поумнее и подальновиднее, именно Россия, еще во втором десятилетии XX века, могла оказаться на стремнине экономического и демократического прогресса. В сущности, большевики из ленинско-сталинской когорты, равно как и сегодняшние думские большевики и аг­рарные бароны на местах, исполняли и исполняют ту же тор­мозящую роль, что и дворяне с помещиками до Февральской революции 1917 года.

Кто же он, Петр Аркадьевич Столыпин? Он отнюдь не был безвестным и малообеспеченным чиновником-выскоч- кой. Происхождение его самое аристократическое. Род Сто­лыпиных известен с XVI века. Отец, Аркадий Дмитриевич — друг и сослуживец Толстого, навещал Льва Николаевича в Ясной Поляне. Участник Крымской войны, дослужился он до весьма высокого чина — генерал-адъютанта, был уважаем Александром II, заведовал придворной частью в Москве и ис­полнял обязанности коменданта Кремля.

По женской линии семья находилась в родственных отно­шениях с княжеским родом Горчаковых, с потомками гене­ралиссимуса Суворова, с графским родом Зубовых, с Лер­монтовыми (великий поэт — троюродный брат Столыпина), с влиятельными дворянскими кланами Оболенских, Изволь­ских. Матримониальные связи, немало значившие в высших кругах российского общества, были отменные.

В 1899 году Столыпин получил назначение на должность Ковенского губернского предводителя дворянства, в 1902 го­ду неожиданно, как он полагал, стал Гродненским губернато­ром, а через год — Саратовским. Карьера была стремитель­ной. Конечно, роль играли и происхождение, и связи, но бо­лее всего — личные качества.

Итак, 1903 год. Столыпин — губернатор Саратовской гу­бернии. Уже тогда она именовалась «красной»: бунты, под­жоги «дворянских гнезд», босяки на всех пристанях, толпы нищих. Здесь он еще раз убедился в необходимости срочно­го и коренного решения аграрной проблемы: она кричала, вопила и уже полыхала. «Общественное мнение», создавае­мое полуобразованным сбродом, рукоплескало революцио­нерам, особенно эсерам-террористам. На рожон лезли все: эсеры — с наганами, большевики — с популистско-демагоги- ческими программами, купцы и промышленники — с день­гами «на дело революции», интеллигенты — с желанием поскорее найти «пятый угол», помещики — с нафталинны­ми проектами, крестьяне — с общинными утопиями и при­зывами к насильственному переделу помещичьей земли, ра­бочие — с требованием: все «отнять и поделить».

Крупный помещик Столыпин не разделял взглядов боль­шинства помещиков, особенно мелкопоместных, с протяну­той рукой шлявшихся по всем казенным присутствиям, выклянчивая дотации. Точь-в-точь как нынешние колхоз- но-совхозные вожаки, непревзойденные мастера траты дота­ционных денег на все, кроме дела. Лично я не устану ут­верждать, что, пока крестьянин не получит землю в личную собственность, Россия будет нищенствовать.

Столыпин считал, что аграрная реформа должна стать ры­чагом подъема всего хозяйства страны. Для этого необходи­мо было разобщинить деревню, деколлективизировать ее, оперсоналить, начать переселение крестьян на хутора и от­дать в частную собственность надельную землю (отруба). Снабдить крестьян сельхозорудиями, дать возможность по­лучать посильный кредит.

В отличие от либерала Витте, который возлагал свои надеж­ды преимущественно на индивидуальную инициативу, Столы­пин считал, что коренные реформы обязана проводить власть.

«Ставить в зависимость от доброй воли крестьян мо­мент ожидаемой реформы, — говорил он, — рассчитывать, что при подъеме умственного развития населения, которое настанет неизвестно когда, жгучие вопросы разрешатся са­ми собой — это, значит, отложить на неопределенное время проведение тех мероприятий, без которых немыслима ни культура, ни подъем доходности земли, ни спокойное владе­ние земельной собственностью».

Свои мысли о сложившейся в стране ситуации саратов­ский губернатор изложил в отчете царю за 1904 год. Отчет понравился Николаю II. Он резюмировал на документе: «Вы­сказанные мысли заслуживают внимания».

Что же это были за мысли?

Столыпин писал, что 1904 год «дал печальное доказатель­ство какого-то коренного неустройства в крестьянской жиз­ни». Обратите внимание на удивительно точное определение: коренное неустройство. Оно вполне подходит и к сегодняш­ней России. И сегодня, почти два десятка лет, Россия погру­жена в политическую толчею в борьбе за власть и никак не доберется до коренных экономических преобразований.

По мнению Столыпина, главной причиной этого «неуст­ройства» является засилье в ней общинного землевладения. Отсюда господство среди крестьян уравнительных настро­ений, трудности с внедрением в сельское хозяйство агро­культурных и агротехнических улучшений, сложности с при­обретением через Крестьянский банк земли в личную собст­венность. Все это создавало благоприятные условия для разрушительной революционной демагогии.

Единоличная крестьянская собственность, по мнению Столыпина, не только приведет к подъему сельского хозяй­ства. Она послужит «залогом порядка, так как мелкий собст­венник представляет из себя ту ячейку, на которой покоит­ся устойчивый порядок в государстве».

Эту спасительную истину начисто выветрила советская власть. Именно с этого, самого массового предприниматель­ства, и надо было начинать рыночные реформы в 1985 году. Горбачеву эта проблема не была чуждой, но он боялся под­ступиться к ней. Ельцин не боялся, но так и не смог преодо­леть большевистское сопротивление земельной реформе.

1905 год. Русская смута. Саратовская губерния бурлит. Саратовский губернатор показал себя энергичным админи­стратором, твердым, нередко безжалостным. Храбрость его была невероятной. Бывало, один шел на разъяренную толпу, и после его яростных речей страсти угасали. В Столыпина стреляют, бросают бомбы, присылают подметные письма с угрозами. В целом Петр Аркадьевич пережил двадцать поку­шений за свою жизнь. Двадцать первое оказалось роковым.

Он знал, что его убьют. И завещал, чтобы его похоронили там, где он погибнет. Потому могила его в Киеве.

Столыпину удалось сплотить всех противников революции и восстановить порядок. Однако осенью, после уборочных работ, деревня снова забурлила. В губернию направили ка­рательную экспедицию генерал-адъютанта Сахарова. Вскоре его убили эсеры. На смену прибыл другой генерал-адъютант, Максимович. Он продолжил карательные акции. На этом фо­не Столыпин, оказавшийся как бы в стороне, прослыл в неко­тором роде либеральным губернатором, возбудив у части лю­дей надежды на сотрудничество с властями.

Здесь уместно заметить, что мы, в России, весьма упро­щенно понимаем либерализм как слабость власти и право на полную волю, проявляем этакое умиление по поводу тех или иных «шалостей» и «капризов» своевольных честолюбцев. Тут и лежит одна из причин наших заблуждений. Говоря просто, либерализм — это когда в обществе много человека и мало государства. Но свободу либерализм ставит вровень с ответственностью перед законом. Правят законы, а не люди. Иными словами, либерализм — это жесткость, но не жесто­кость, диктатура закона, но без диктаторов.

В этой связи хотел бы обратить внимание на своего рода программные слова Столыпина, актуальные и сегодня. Он го­ворил, что «преобразованное по воле монарха отечество дол­жно превратиться в государство правовое, так как пока пи­саный закон не определит обязанностей и не оградит от­дельных русских подданных, права эти и обязанности будут находиться в зависимости от толкования и воли отдельных лиц, то есть не будут прочно установлены».

Разумная твердость в саратовских событиях, несомненно, помогла карьере Столыпина. Когда кабинет Витте в апреле

1906 года ушел в отставку, Столыпин был назначен на пост министра внутренних дел, то есть стал главным полицейским империи в правительстве Горемыкина.

В то время начала свою работу I Государственная дума, учреждение шумное, драчливое, оппозиционное к власти. Ни Горемыкин, ни его министры не знали, как вести себя с депутатами — по преимуществу краснобаями и демагогами, ибо эти министры никогда не были публичными политиками по причине своей чиновничьей сути. Один Столыпин был и отменным чиновником, и блестящим оратором, относитель­но готовым к обращению с парламентом — совершенно но­вым явлением в жизни России.

Его речи волновали. В них были твердость и стойкое пони­мание как прав, так и обязанностей власти. В первый раз из министерской ложи на думскую трибуну поднимался ми­нистр, который не уступал думским ораторам в умении вы­ражать свои мысли. С Думой разговаривал не выскочка- чиновник, а государственный муж. Очень скоро стало ясно, что правительству с Думой не ужиться, для власти она была слишком левой. Камнем преткновения стал аграрный вопрос.

Правительство повело дело к разгону I Думы. Решившись на этот шаг, оно обставило его различными мерами предос­торожности. Имея на руках царский манифест от 8 июля о роспуске Думы, Столыпин, на которого была возложена эта миссия, по телефону известил председателя Думы Муромце­ва о своем намерении выступить на очередном ее заседании 9 июля, в понедельник. Но уже накануне, в воскресенье, Тав­рический дворец, где она заседала, был оцеплен войсками.

В июле же 1906 года Столыпин был назначен председате­лем Совета министров. Портфель министра внутренних дел оставался у него, что означало беспрецедентную концентра­цию власти в одних руках. С первых же дней премьерства Столыпин зарекомендовал себя жестким администратором и искушенным политиком. Были пресечены попытки собрав­шихся в Выборге депутатов разогнанной Думы обратиться к народу с призывом к гражданскому неповиновению. Подав­лены восстания моряков и солдат в Свеаборге и Кронштадте, так же как и попытки рабочих поддержать эти выступления забастовкой.

Решительность в проведении репрессивного курса сделала Столыпина кумиром правящей элиты. Его авторитет особен­но подскочил после покушения на него самого, совершенного эсерами-максималистами 12 августа 1906 года. Убийцы взор­вали две бомбы в приемной премьера на его даче. Были уби­ты 27 человек из числа посетителей и прислуги, в том числе и трое покушавшихся. Тяжелое ранение получила четырнадца­тилетняя дочь Столыпина, ранен был и его трехлетний сын. Кабинет, где Столыпин в то время находился, не пострадал.

Покушение потрясло Столыпина. Как вспоминают совре­менники, он заметно изменился даже внешне. Меры борьбы с революционными выступлениями стали еще жестче. По свидетельству Витте, когда Столыпину напоминали, что он раньше рассуждал вроде бы иначе, был мягче, тот отвечал: «Да, это было до бомбы на Аптекарском острове, а теперь я стал другим человеком».

19 августа 1906 года в чрезвычайном порядке был принят указ о введении военно-полевых судов. Судопроизводство, проводившееся строевыми офицерами, должно было завер­шаться в 48 часов, приговор приводился в исполнение через

24 часа. Жестокость армейских чинов достигла таких масш­табов, что даже военный министр Редигер возмутился дейст­виями Столыпина.

Но постепенно в установках Столыпина появляются по­правки, он становился ровнее, вдумчивее. Его прежний принцип — сперва успокоение, потом реформы — сущест­венно изменился. Он все больше склонялся к мысли об одно­временности этих действий. Понимал, что времени нет, что обстановка в стране обостряется, а репрессии не приносят желаемого эффекта. Столыпин формулирует свой новый курс следующим образом: «Если заняться исключительно борьбой с революцией, то в лучшем случае устраним послед­ствия, а не причину... Если обращать все творчество прави­тельства на полицейские мероприятия — это будет призна­ком бессилия правящей власти».

Актами от 12, 27 августа и 19 сентября 1906 года Крестьян­скому банку передавались для продажи крестьянам участки казенной земли в европейской России и Сибири. Затем ука­зом от 5 октября отменялись некоторые существенные огра­ничения в правовом статусе крестьян. В частности, устра­нялись ограничения при поступлении на государственную службу и в учебные заведения; предоставлялось право сво­бодного получения паспортов и выбора места жительства; снимались препятствия к уходу крестьян на заработки; отме­нялись пункты законодательства, запрещавшие семейные разделы; зажиточные крестьяне, купившие землю, могли уча­ствовать в земских выборах по курии землевладельцев и т. д.

Особую известность получил указ от 9 ноября 1906 года о праве выхода крестьян из общины и закреплении надельных земель в личной собственности. Такое решение означало ко­ренную ломку крестьянского уклада жизни. Первая статья указа устанавливала, что каждый домохозяин, владеющий землей на общинном праве, может потребовать передачи причитающейся ему части земли в личную собственность. Земля могла продаваться, покупаться и закладываться, прав­да в ограниченных рамках.

Это был уже другой Столыпин, испытавший горький опыт силовых решений, переживший трагедию собственной семьи. В полном виде правительственную программу премьер изло­жил в своем первом выступлении во II Думе б марта

1907 года. Он говорил депутатам: «В странах с установив­шимся правительственным строем отдельные законоположе­ния являются в общем укладе законодательства естествен­ным отражением новой назревшей потребности и находят себе место в общей системе государственного распорядка...

Не то, конечно, в стране, находящейся в периоде перестрой­ки, а следовательно, брожения...»

Еще раз обращаю внимание читателя на слово «пере­стройка». В России, по Столыпину, при выработке новых за­конопроектов надо думать, прежде всего, о том, чтобы они не отозвались губительным образом на благе страны. Все за­конодательные предположения должны быть подчинены еди­ной идее, каковой является создание тех «материальных норм», в которые должны воплотиться новые правоотноше­ния, вытекающие из реформ и приносящие блага людям.

Столыпин признавал, что некоторые гражданские свобо­ды, провозглашенные манифестом 17 октября (в сущности, манифест был первой демократической конституцией Рос­сии), — свобода слова, собраний, печати, союзов, вероиспове­даний — имели характер временных правил, так и не под­твержденных законодательно; другие — неприкосновенность личности, жилища, тайна корреспонденции — оставались не­нормированными вообще. Этот комплекс вопросов, подлежа­щих разработке и законодательному утверждению, должен, по мысли Столыпина, составить правовую базу общества.

Другой важнейшей проблемой России премьер назвал ре­организацию и совершенствование системы местного управ­ления и самоуправления. В законопроектах для Думы пред­усматривалось укрепление губернского и уездного админи­стративного звена — расширение полномочий губернаторов, замена уездных предводителей дворянства начальниками уездов, ликвидация скомпрометировавших себя земских на­чальников и замена их участковыми комиссарами.

В области местного самоуправления предполагалось ввес­ти земство в Прибалтике, Западном крае и Польше, несколь­ко расширить компетенцию земских управ, создать в качест­ве низшего административно-общественного звена всесос­ловную земскую организацию, а также образовать особые поселковые управления в крупных селах и поселках, где про­живало и некрестьянское население. Столыпин упорно ук­реплял вертикаль власти, одновременно расширяя полномо­чия власти на местах.

Предполагалось реформировать правоохранительную сис­тему. Общая полиция сливалась с жандармскими управления­ми, с которых снимались функции политического дознания. Последние передавались следственным органам. Согласно за­конопроекту о местных судебных органах, отменялись судеб­ные функции земских начальников и волостных судов. Вновь предлагалось ввести институт мировых судей. Предусматри­вался допуск адвокатов на стадии предварительного следствия.

Правительство планировало провести совместную с обще­ственными учреждениями (земствами, городскими управа­ми) реформу образования на принципе доступности, а затем и обязательности начального образования, при непрерывной связи низшей школы со средней и высшей, с законченным кругом знаний на каждой ступени обучения, создание широ­кой сети профессиональных учебных заведений, дающих в то же время необходимый минимум общего образования.

Такова была в общих чертах программа столыпинского кабинета. С такой программой ни в царское, ни в советское, ни в посткоммунистическое время не выступал ни один госу­дарственный лидер. Поражаешься ее глубине и масштабнос­ти, доступному и образному изложению, а главное, комп­лексности, всеохватывающему подходу к решению пере­зревших российских проблем.

Меня, как учителя, восхищает столыпинский подход к на­родному просвещению. Большевики лгали, что Россия была сплошь неграмотной. В начале века 75 процентов населения империи имело то или иное образование. Столыпин, а от­нюдь не Ленин, ввел обязательное начальное образование — «Всеобуч». Ленин, как он сам говорил, «экономил даже на школах». Патриот Столыпин, в отличие от Ленина, на школы денег не жалел. Всего за три года (1908—1910) Столыпин уве­личил расходы на народное образование в четыре раза!

В церковно-приходской школе, что в селе Введенском, где я учился, а в церкви этого села был крещен, учительни­ца, как рассказывал мой отец, при «проклятом» царизме за­казывала себе наряды в Петербурге, а вот при советской власти — нищенствовала. У меня до сих пор хранится Еван­гелие, врученное отцу этой учительницей за примерное по­ведение и хорошую учебу.

Программная речь Столыпина, выдержанная во властном, резком тоне, явно провоцировала левых депутатов на ответ­ные заявления в том же духе. Так и произошло. И тогда премьер занял открыто конфронтационную позицию по от­ношению к «левым силам». Поднявшись на трибуну, он с не­прикрытой угрозой заявил:

«Эти нападки рассчитаны на то, чтобы вызвать у прави­тельства, у власти паралич воли и мысли, все они сводятся к двум словам: «Руки вверх». На эти два слова, господа, прави­тельство с полным спокойствием и сознанием своей право­ты может ответить тоже двумя словами: «Не запугаете!»

Основным пунктом расхождений оставался аграрный вопрос. Левое и либеральное думское крыло требовало от­чуждения помещичьих земель в той или иной форме. Прави­тельство упрямилось. Выступая в Думе 10 мая 1907 года, Сто­лыпин отверг и радикальный проект трудовиков, и компро­миссный вариант кадетов, так как считал, что оба проекта ведут к «социальной революции». Перераспределение зе­мель он допускал лишь путем скупки государством продавае­мых помещиками земель и перепродажи их крестьянам.

Главным направлением аграрной политики, подчеркивал Столыпин еще и еще раз, должно быть освобождение крестьян от тисков общины и закрепление уже существую­щих наделов в личной собственности. Осознавая сложность проблемы, он говорил о постепенности и осторожности в решении этого вопроса. Столыпин решительно отвергал на­ционализацию земли, как подрывающую устои государст­венности, исторические и культурные традиции народа. В за­ключение своего выступления он произнес в адрес радика­лов фразу, ставшую хрестоматийной: «Вам нужны великие потрясения, нам нужна великая Россия».

Нынешние противники крестьянских реформ в России ссылаются на эту крылатую фразу Столыпина, но по невеже­ству или умышленно умалчивают о контексте, в котором она была произнесена. А речь-то шла о введении частной собст­венности на землю, в которой Столыпин видел спасение Рос­сии от революционного хаоса.

Конечно, премьер был противоречив, как и само время. С одной стороны, он ставил целью сохранить те начала, кото­рые были положены в основу реформ императора Николая II, и создать правовое государство. Признавалось целесообраз­ным и неизбежным существование высших представитель­ных учреждений — Государственной думы и Государственно­го совета, формально наделенных монархом законодательны­ми функциями. На деле же Столыпин демонстрировал весьма сомнительную позицию, когда речь шла о положении законо­дательных учреждений в системе власти. Когда обнаружи­лось, что соотношение сил и во II Думе не устраивает прави­тельство, что конфликты неизбежны, премьер стал готовить разгон и этой Думы. Она была распущена 3 июня 1907 года. Вскоре был опубликован новый избирательный закон. Эти события вошли в историю под названием «третьеиюньского государственного переворота», инициатором и исполнителем которого был Столыпин.

Новая Дума, начавшая работу в ноябре 1907 года, по свое­му составу отличалась от предшествовавших. Представитель­ство от крестьян и рабочих было значительно сокращено. Уменьшилось число депутатов из национальных районов (Польша, Кавказ). Население десяти областей и губерний азиатской России вообще было лишено избирательных прав по причине «недостаточного развития гражданственности».

Выступая перед III Думой 16 ноября 1907 года, Столыпин вновь на первый план выдвинул аграрную реформу, факти­чески уже вступившую в фазу реализации. Но и на этот раз действия правительства вызвали резкую критику некоторых депутатов, обвинявших власть в государственном переворо­те, в установлении режима восточной деспотии, полицейско­го произвола и насилия, в резком повороте к национализму. Многие из этих упреков надо признать справедливыми. В ко­нечном же счете в Думе сформировалось такое соотношение сил, которое позволяло Столыпину находить пути реализа­ции своей программы.

Так творилась новая история России.

Господи! Какое же это было время! Лев Толстой порадо­вал мир «Хаджи Муратом» — величайшим художественным шедевром. Бунин, Чехов, Блок, Куприн, Рахманинов, Скря­бин, Стравинский, Станиславский, Качалов, Шаляпин, Се­ров, Репин, Суриков, Павлов, Вернадский, Мечников... Рос­сия развивалась невиданными темпами, импортировала все меньше и меньше, экспортировала все больше и больше. Крепкие финансы, передовая наука. Философы публикуют «Вехи» — новое слово в познании человека и его предназна­чении на этой земле.

Столыпин сделал аграрную реформу осью всей своей по­литики, рассчитанной на модернизацию социально-экономи­ческого и политического строя империи. Закон, принятый 14 июня 1910 года, подтверждал еще и еще раз, что крестьяне имеют право свободного выхода из общины, но теперь с ав­томатическим закреплением надела в личной собственности.

Крестьянский банк получил возможность не только со­действовать крестьянам в приобретении земли, но и выда­вать ссуды для организации хозяйства под залог надельных земель. Трудолюбивая часть крестьян охотно пользовалась дешевыми кредитами, быстро богатела, укрепляла свой пра­вовой и общественный статус, более активно участвовала в органах земского самоуправления, что позволяло постепенно устранять наиболее архаичные функции общины.

Население России, особенно сельской, росло высокими темпами, увеличивалась средняя продолжительность жизни. В условиях малоземелья Столыпин двинул крестьянство на Восток, как говорили в старину, «встречь солнцу». Богатство России, о чем мечтал еще Ломоносов, динамично стало «при­растать Сибирью». Алтай, южная Сибирь, Приморье покры­лись тысячами зажиточных сел и деревень.

Без всякого преувеличения надо сказать, что Столыпин избавил крестьянство от остатков крепостничества, завер­шив тем самым реформу Александра II. Великий реформатор делал все возможное, чтобы, говоря его словами, «дать крестьянину свободу трудиться, богатеть, избавить его от ка­балы отживающего общинного строя».

Кто мог подумать, что через 8—10 лет все пойдет прахом? Российское общество крайне легкомысленно отнеслось к предупреждениям Столыпина о смертельной опасности для России нового революционного бунта.

Сталинская коллективизация вновь загнала деревню в крепостничество. Более жестокое, чем во времена классиче­ского феодализма. Крестьяне лишились своей земли, паспор­тов, права выбора места жительства, трудолюбивые зажиточ­ные хозяева были поголовно уничтожены, а Столыпин облит грязью. Было совершено величайшее преступление, направ­ленное на уничтожение России.

При Витте и Столыпине впервые за всю свою тысяче­летнюю историю Россия быстро становилась процветающей страной. Адекватно времени, разумеется. Промышленное производство увеличилось почти в два раза. Началось стро­ительство метро. Всюду открывались школы, гимназии, ре­альные и профессионально-технические училища. Страна бы­ла завалена продуктами питания, товарами массового потреб­ления. Лучшие в Европе магазины были не только в Париже и Лондоне, но и в Петербурге и Москве. Невиданными в ми­ровой практике темпами прокладывались железные дороги.

Коснусь еще одной темы, весьма деликатной в общем контексте характеристики этого человека. Я имею в виду его деятельность в качестве полицейского. Об этом написано много всякой ерунды. Как я себе представляю, Столыпин, как никто, знал безответственность революционеров, их тер­рористическую суть, разрушительную психологию. Говоря его же словами, он хорошо отличал кровь на руках хирурга от крови на руках бандита.

Кстати, об «ужасах» столыпинского террора: в 1906 году казнено 1102 осужденных, в 1907 году — 1139, в 1908 году — 771, в 1909 году — 129, в 1910 году — 73. Хочу подчеркнуть, что казнили конкретных убийц и конкретных террористов. Индивидуальный террор стал программной задачей народо­вольцев, социал-революционеров, анархистов. Ленин вытво­рил термин «массовидность террора», организовал граждан­скую войну, в которой погибли миллионы. Столыпин в свое время предотвратил реальную угрозу такой войны.

Иными словами, режим «реакционера» Столыпина казнил менее 4000 человек. Заметьте, убийц. Ленинско-сталинский режим насильственно лишил жизни не менее 25 ООО ООО ни в чем не повинных людей. Да еще в организованных Лениным и Сталиным войнах погибли десятки миллионов.

Возвращаясь к аграрной реформе, надо сказать, что сколь- ко-нибудь существенно подорвать значение общины в дерев­не не удалось. И все же она треснула. В сельском хозяйстве происходили глубокие структурные сдвиги. Заметно выросли объемы сельскохозяйственного производства, его товарность, увеличились урожайность, использование машин, искусст­венных удобрений. В 1913 году сбор хлеба достиг 5 млрд пу­дов (против 3 — в 1900). Вдвое выросли крестьянские накоп­ления в государственных сберегательных кассах, почти в де­сять раз увеличилось число разного рода кооперативов.

Экономический курс столыпинского кабинета обострил противоречия как между правительством и обществом, вер­нее — с частью его, так и внутри правящей элиты. Реализа­ция этого курса не устраивала помещичьи круги, поскольку реформы непосредственно задевали их интересы. Леворади­кальные силы видели, что реформы суживали возможности революционной перспективы. Либералов не устраивала по­пытка совместить представительный строй с самодержави­ем, что вело, по их мнению, к сужению завоеванных демо­кратических свобод. Как и всегда в России, все куда-то торо­пились, не очень понимая, куда и зачем.

Упорную борьбу против выходцев из общины вели и сами общинники. Крестьянская борьба против выселенцев прояв­лялась и в давлении на них со стороны сельских сходок, и в прямых нападениях на хутора, в их поджогах. Как и сегод­ня — колхозные начальники яростно преследуют фермеров.

Патриархально-общинные пережитки в сознании и пове­дении крестьян, взгляды на землю как «на дар Божий», кото­рый нельзя «закрепощать», играли тогда ведущую роль в торможении земельной реформы. Идея всеобщего передела помещичьих и монастырских земель не покидала крестьян, подогреваемых левыми партиями, влияние которых в годы войны резко возросло. Именно община в 1917 году поглотила не только помещичьи усадьбы и земли, но и основную массу хуторов и отрубов.

Опыт разработки и реализации столыпинских реформ по­казывает, что самодержавная власть постоянно запаздывала с преобразованиями. Каждый шаг вперед, как правило, был вынужденным, диктовался чрезвычайными обстоятельства­ми и страхом перед дестабилизацией режима. Когда же пря­мая угроза революции отступала, правящие круги стреми­лись побыстрее свернуть реформы. Особенно активно вы­ступали против реформ местные власти.Конец 1907 — начало 1908 года — период фронтального наступления дворянства на реформы Столыпина. Тон крити­ки становился все развязнее, обвинения в адрес правитель­ства — все жестче, вплоть до того, что правительство созна­тельно разрушает государственные устои России. Уже в ян­варе 1908 года начали распространяться слухи о возможной отставке главы правительства.

Столыпину не суждено было увидеть плоды своего вели­кого труда. В конце августа — начале сентября 1911 года в Киеве состоялись торжества по случаю открытия памятника Александру II. Приехал туда и царь с семьей и свитой. Раз­вязка наступила неожиданно: 1 сентября в киевской опере в присутствии императора Столыпин был смертельно ранен провокатором Богровым и 5 сентября скончался. Был ли убийца революционером или агентом охранки, о чем до сих пор спорят исследователи, не столь важно: политически Сто­лыпин стал жертвой и «правых» и «левых».

Убили великого сына России. Он сумел понять, в какую сторону должна двигаться страна. Его, как и любого рефор­матора на Руси, ненавидели, ибо он замахнулся на интересы умирающих экономических и политических сил, тормозив­ших движение России в будущее, нормальное будущее.

В 1915 году, в разгар Первой мировой войны, крестьян­ская реформа была приостановлена. Община устояла в борь­бе с частной собственностью. Временное правительство под натиском люмпенской демагогии снесло памятник Столыпи­ну в Киеве, чем демонстративно поставило крест на его ве­ликих реформах.

В этом очерке о Столыпине нет открытий. Факты извест­ны. Я хотел лишь подчеркнуть, что Россия имела практиче­ский шанс уберечься от разрушительного октября 1917 года, закрепиться на пути правового и процветающего государст­ва. Столыпин страстно этого хотел и видел реальные пути преобразований.

Но закостенелость самого строя, убогость дворянского мышления, патриархальная твердолобость общинного кресть­янства, демагогическая сердобольность интеллигенции, ни­когда не умевшей заглянуть за горизонт, авантюризм раз­номастных революционеров — все это, вместе взятое, и определило незавершенность столыпинских реформ и, как следствие, привело к войне, революции и контрреволюции, к государственному террору, разрушившим Россию.

Глава четвертая

ФЕВРАЛЬСКАЯ ДЕМОКРАТИЧЕСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

Истоки, характер и последствия Февральской демократиче­ской революции еще долго будут проверять нас на способ­ность учиться, отличать проницательность от авантюриз­ма, государственную ответственность от ложной претен­циозности, реальный успех от пьянящего головокружения, истинное мужество от показной бравады, неброскую взве­шенность от сверкающих, но пустых импровизаций.

Автор

И так, Столыпин оставил множество незавершенных дел. Правда, не по своей вине. Эта незавершенность во многом и определила катастрофический ход дальнейших событий в России. Нет ничего хуже незавершенности ре­форм, они открывают дорогу авантюрам и судорожным по­пыткам вернуться в прошлое. Как я уже писал, Петр Ар­кадьевич больше всего боялся войны и революции. Но тра­диционное российское сознание да еще неискоренимое стремление к нескончаемой драке привели и к войне, и к Февральской революции, и к последующей контрреволю­ции в октябре 1917 года.

До февраля 1917 года Россия не знала иной формы прав­ления, кроме самодержавия, если не считать первые ростки парламентаризма в начале века, о чем говорилось выше. За четыре года до февральских событий было отпраздновано 300-летие династии Романовых. Империя и трон казались мо­гучими и незыблемыми, но вскорости здание самодержавия рухнуло в одночасье. Нечто похожее произошло и в 80-х го­дах XX столетия, но теперь потерпело крах большевистское самодержавие.

Ошарашенные современники Февраля не могли понять, что стряслось. Но звучное, завораживающее слово «свобода» затмевало все остальное. Попытки реалистического анализа случившегося и его возможных последствий, призывы к ра­зуму, осторожности, взвешенности объявлялись трусостью и предательством. Все говорили без умолку, и никто не хотел слушать. Столица заболела восторгом от лозунга «Долой са­модержавие!».

У всех революций и контрреволюций немало схожих черт, но каждая из них неповторима, имеет свою судьбу, свои последствия и уроки, свою мифологию, свой позор, но и свои благие мечты. События Февраля 1917 года были пол­ны романтики, но ее демократический порыв был уничтожен контрреволюционерами Октября.

Исторические события после 1985 года открыли исключи­тельный шанс укоренить Перестройку в контексте общего де­мократического движения. Возвращение к свободолюбивой идеологии демократической республики Февраля 1917 года давало возможность значительно укрепить нравственные ос­новы реформаторства. Но Перестройка не смогла вовремя опереться на ее основные идеи и ценности.

Понятно, что Февральская революция случилась не враз. Строй мучительно распадался. Дворянство вырождалось. Поднимающиеся банкиры и промышленники не знали, как и в наши дни, удержу в жадности, демонстрируя историче­скую безответственность. Страна была унижена поражени­ем в Русско-японской войне и позорными провалами — в Первой мировой. Бездарное ведение этой войны оскорбляло достоинство народа. Цвела коррупция. Самодержавие бо­ялось всех, металось из стороны в сторону.

Все ждали бури. И получили ее.

Итак, жажда перемен лилась через край, катилась по сто­лице, сметая старую власть. Но как раз здесь и наступил пер­вый акт драмы демократической революции. Дело в том, что лидеры, претендовавшие на руководство массами, еще не могли понять и оценить всю глубину происходящего, хуже того, даже не верили в возможность победоносного исхода революции.

Конечно, каждая революция непредсказуема. Неимовер­но трудно предугадать ее повороты. Сознание порой трусли­во, порой догматично, порой затуманено дымом безотчетной эйфории, где уже нет места для разума и чувства ответствен­ности. Кроме того, оно не поспевает за бегом времени, хотя хвастливо видит себя бегущим впереди паровоза.

Подлинного характера событий и их значения не дано бы­ло понять и политическим лидерам того времени. Для боль­шинства интеллигенции и умеренных демократов революция стала полнейшей неожиданностью. Многие мечтали лишь о такой революции, которая, поколебав устои царизма, приве­ла бы к созданию конституционной монархии. Ждали демо­кратических свобод за счет ограничения власти царя, но не полного краха сложившегося строя. Сам лозунг «Долой само­державие!» для многих политических партий был лишь бой­ким призывом, а не практической задачей дня.

Меньше всего ожидали революционных действий с таким исходом политические деятели в эмиграции, в первую оче­редь социалисты. Революция оказалась внезапностью даже для авантюристов из ленинского крыла. 4 февраля 1917 года Шляпников от имени русского бюро ЦК большевиков сооб­щил Ленину в Швейцарию: «Политическая борьба с каждым днем обостряется, недовольство бушует по всей стране. Со дня на день может вспыхнуть революционный ураган». Кста­ти, информация Шляпникова была запоздалой. Царь к этому времени уже отрекся от престола. Информацию приняли с недоверием. Еще до этого, в январе 1917 года, Ленин, высту­пая перед швейцарской молодежью в Цюрихе, сказал, что он и другие «старики», пожалуй, не доживут до революции.

Но и тем левым политикам, которые своими глазами ви­дели вздымающиеся волны протеста, все это казалось слу­чайной вспышкой, обреченной на провал. Тем более что провинция еще спала крепким сном. Да и просыпаться-то она начала лишь тогда, когда заполыхала гражданская вой­на. Перед Февралем для обсуждения быстроменяющейся ситуации в Петрограде неоднократно собирались предста­вители левых партий и групп. Когда на этих собраниях гово­рили о революции, то одни полагали, что ее прихода надо ждать лет 30, другие — 50. При этом ссылались на то, что волнения еще не затронули реальных интересов масс. С точ­ки зрения марксистской догматики подобные рассуждения были правильными, поскольку исходили из ложного пред­ставления, что революцию совершают якобы массы, а не кучки авантюристов. В России народные массы были ни при чем, все решалось в Петрограде партийными активистами и боевиками.

Деятели либерального, буржуазно-демократического тол­ка и парламентской ориентации не решались воспользовать­ся событиями, чтобы добиться радикальных политических реформ, и тем более не решались взять власть в свои руки. И вся эта политическая неустойчивость, вязкость, тактика выжидания продолжались до тех пор, пока не стало ясно, что правящий самодержавный режим уже не в состоянии утихо­мирить волнения в Питере и Москве, остановить разложе­ние армии. Все это очевидным образом грозило перерасти в кровавый бунт.

Не будет справедливым требовать от партий демократиче­ского крыла готовых программ для революции, которую ма­ло кто ждал. Но правомерно упрекнуть их в том, что в ходе самой революции и после ухода царской власти эти партии оказались неспособными выработать программу действий в новых условиях. Лично я убежден, что как раз беспомощ­ность демократов и удобряла почву для прихода диктатуры, создавала условия захвата власти или генералами, или ка­кой-то радикальной политической группой. Активно форми­ровалось и распространялось мнение, что без установления диктатуры неизбежна анархия. Действия и крайне левых, и крайне правых были направлены главным образом на то, чтобы в максимально короткие сроки захватить власть и ус­тановить «надлежащий порядок».

Вспомним, о чем тогда шла речь по существу.

На знаменах Февральской революции были начертаны требования: свергнуть самодержавие, выйти из войны, ре­шить аграрный вопрос, обеспечить политические свободы и демократическое устройство общества, улучшить экономи­ческое положение народных масс.

Итак, первое. Решающей проблемой была экономическая: снабжение продовольствием, организация работы промыш­ленности, транспорта. Однако пришедшие к власти на волне Февраля буржуазные радикалы и представители умеренных социалистических партий, которые остро и убедительно кри­тиковали царское правительство за развал экономики, за рост дороговизны, сами, однако, не оказались эффективнее деятелей старого режима, а, напротив, ввергли страну в со­стояние полного хаоса: инфляция достигла невиданных раз­меров, из-за отсутствия сырья и топлива останавливались предприятия, разруха на транспорте грозила парализовать экономическую жизнь, процветало открытое воровство в верхних эшелонах власти, разгулялась преступность. Поло­жение становилось все более угрожающим.

Конечно, экономические трудности возникли не в февра­ле 1917 года. Они коренились в разрушительной войне, но общественное мнение списывало их на нераспорядитель­ность новых властей. То же самое происходит и сегодня. На смену демократической эйфории пришли разочарования, но­вая власть быстро теряла свою недавнюю популярность. Не­объяснимую политическую близорукость проявила и разви­вающаяся национальная промышленная и банковская бур­жуазия. Экономическая некомпетентность демократической власти вела революцию к гибели, а страну — к катастрофе.

Второе. Одним из основных требований революции бы­ло заключение демократического мира. Но генералитет, про­мышленные круги не хотели упускать тех выгод, которые могли получить страны-победительницы. Эти социальные группы, равно как и само Временное правительство, упорно не замечали тот очевидный факт, что военно-политическое напряжение в России достигло запредельной черты. Они на­деялись, что победоносное окончание войны снимет многие политические и экономические проблемы. Где тут были ил­люзии, а где реальный расчет, сказать сегодня трудно. Но так или иначе, Временное правительство не сумело оседлать проблему. Конечно, оно не могло пойти по пути предатель­ства, как это сделал Ленин, заключив Брестский мир, но и оказалось не в состоянии найти достойный выход из сло­жившейся обстановки. Союзники России по войне тоже не смогли трезво оценить положение и проявили трагическую недальновидность.

Третье. Крестьянство России надеялось, что революция быстро решит застарелые проблемы деревни. Однако оно получило лишь смутные обещания, касающиеся подготовки аграрной реформы, суть которой сводилась к ликвидации помещичьего землевладения. Но крестьянство устало ждать. К осени 1917 года, еще до октябрьского переворота, Россию охватили стихийные крестьянские бунты. Захват помещичь­их земель и разгромы поместий приняли массовый характер, подчас варварский. Растаскивались бесценные предметы ис­кусства, художественные полотна, старинная утварь, бога­тейшие библиотеки сжигались вместе с усадьбами. Дикая стихия вскачь неслась по России.

Лидеры Февральской революции так и не поняли всей глубины крестьянского вопроса. Более того, они отменили законы, связанные с развитием фермерства. Помутнение рассудка было очевидным. Отними, раздели, пропей — вот они, этапы «большого пути» к разрушению страны.

Четвертое. Не получили должного удовлетворения от ре­волюции многочисленные народы, населявшие Россию. Ес­тественно, что революция дала мощный толчок развитию национального самосознания, но лидеры февральской демо­кратии не сумели создать убедительной национальной про­граммы. В то же время яростную кампанию за самоопреде­ление народов вели большевики. В результате они получили поддержку, прежде всего в феодальной элите национальных районов, хотя понятно, что для большевиков принцип само­определения был лишь лозунгом, а не нормой реального права. Придя к власти, они осуществили такую националь­ную политику, которая пресекла все попытки народов Рос­сийской империи использовать свое право на самоопределе­ние, равно как умертвила и возможности добровольного объединения народов на демократических принципах. Фев­ральская революция, таким образом, и здесь ошиблась.

Пятое. Революция открыла уникальную перспективу сво­бодного развития России. Временное правительство сделало немало для демократизации страны. Оно осуществило поли­тическую амнистию, сделало шаги к установлению 8-часово- го рабочего дня, провозгласило политические свободы, пол­ную веротерпимость. Свобода слова и собраний стала реаль­ностью. В послефевральские месяцы 1917 года необычайно быстро росли профессиональные союзы.

Встает мучительный вопрос, не менее актуальный и се­годня: почему же всего через несколько месяцев, уже осенью 1917 года, демократия, рожденная Февральской ре­волюцией, была сметена контрреволюционным переворо­том? Как мне представляется, самая большая беда, которая настигла Февральскую революцию, состояла в том, что Рос­сия была не готова к одномоментному повороту такого каче­ства, как кардинальная смена общественного и государст­венного устройства, особенно в условиях военной разрухи. Люди, обессиленные войной, гибелью кормильцев, нище­той, ожесточались, становились все более безразличными к чужому горю и чужой боли. Оставалась только надежда на чудо. И здесь лежит разгадка восприимчивости к разруши­тельной идеологии революционаризма, в том числе и боль­шевистской идеологии насилия.

Бывают в истории ситуации, когда и демократия становит­ся великой ложью, как и другие общественно-политические концепции. Я имею в виду ее толпозависимость. Большевики блестяще пользовались психологией охлократии, рабски вос­торженной и рабски покорной, но и беспощадной — как при захвате власти, так и после. В результате озверевшие нелюди жгли дворцы и усадьбы, грабили, убивали отцов и братьев в гражданскую войну, травили газами солдат и крестьян, дро­били черепа, топили в прорубях священников, сооружали из них ледяные столбы, зорко сторожили иванденисовичей на гулаговских вышках. Нет на земле такой антихристианской мерзости, которую бы ни вытворяла толпа, воодушевленная ненавистью и местью.

Вспомним, как Иван Бунин цитирует сказанное ему од­нажды орловским мужиком: «Я хорош, добер, пока мне воли не дашь. А то я первым разбойником, первым грабителем, первым вором, первым пьяницей окажусь...». Бунин назвал эту психологию первой страницей нашей истории.

Конечно, в революциях участвуют и альтруисты, и роман­тики, и просто порядочные люди. Их немало. Побеждающая революция обладает особым магнетизмом. Но и столкно­вение идеализма с уголовщиной становится неизбежным. Какие тут шансы у идеализма, насколько он, хотя бы психо­логически, готов к этой неминуемой схватке? А схватка не­минуема: сосуществовать, ужиться рядом невозможно, отка­заться добровольно от одержанной победы — тоже. Всего этого Россия хлебнула вдоволь — ив 1905—1907 годах, и в феврале 1917 года. Некогда было подумать, все взвесить, притушить эмоции и обратиться к разуму. Железный каток событий без разбора подавлял все на своем пути. Место вос­торженных эмоций и трезвого разума заняли нетерпимость и ненависть.

Но если в период, рожденный Февралем, подобная прак­тика необузданной дикости была антиподом целей и надежд революции, которая не сумела справиться с разрушительной психологией толпы, то октябрьская контрреволюция сделала психологию ненависти, мести и разрушения источником и опорой своей власти. Энергия общественного губительного раскола и противостояния стала питательной средой больше­вистской политики террора.

В условиях России, в которой всегда правили люди, а не законы, особое значение приобретает право. Правовое об­щество предполагает, что в нем утверждается безусловное верховенство закона, основанное на свободах и правах чело­века. Ключевым элементом является создание действенной и независимой судебной системы, способной противостоять чиновничьей власти на всех уровнях и принимающей окон­чательные правосудные решения на основании закона. Судья в российском обществе должен стать центральным и наиболее авторитетным должностным и общественным ли­цом, стоящим на страже прав и интересов граждан.

Почему я повторяю эти, казалось бы, достаточно извест­ные истины?

Прежде всего потому, что они крайне актуальны для ны­нешней России в качестве практических проблем жизни. Их обязана была решить еще Февральская революция. В этом состояло ее историческое предназначение. Реши она эти проблемы хотя бы частично, Россия сегодня была бы другой. Да и октябрьской трагедии не случилось бы. Но лидеры Фев­раля всего этого не ведали, не знали, а если и знали, то не сумели подчинить этим основополагающим принципам свою деятельность. В результате Россия была отдана на растерза­ние большевикам, которые швырнули страну в пропасть не­ограниченного господства тоталитарной власти и тоталитар­ной идеологии.

Сумасбродность Февральской революции нашла свое ос­новное выражение в митинговой демократии, очень часто перераставшей в горлопанство. Митинговали все и по самым различным поводам. Разные комитеты и советы иной раз за­седали круглые сутки. Царили бестолковость и демагогия. Брали верх самые горластые и самые наглые. Как и сегодня.

В этом часто видят рост народного творчества, и ничего другого. Но митинговщина, бесконечные собрания и дискус­сии имеют свой предел созидательности. Это блестяще дока­зали послефевральские дни. Митинги втягивали в обсужде­ние важных политических вопросов людей, которые не были готовы даже к поверхностному пониманию политических, социальных и экономических проблем. Однако резолюции, чаще всего крикливые и лишенные здравого смысла, оказы­вали свое влияние и на позиции партий, и на деятельность правительства. В такой ситуации популистская политика с ее крайним упрощением в оценках и решениях находила широ­кий отклик. В конечном счете митинги и собрания станови­лись важным орудием манипулирования сознанием масс в групповых интересах, действенным средством давления на правительство. В итоге крайне незначительная часть населе­ния, которую захватила эта стихия, во многом определяла политику, а в конечном счете — и судьбу страны.

Правомерен вопрос: насколько эти митинги, собрания вы­ражали настроения масс? История показывает — Февраль­ская революция тому яркий пример, — что и революцию, и контрреволюцию, в конечном счете, осуществляет в основ­ном политизированное меньшинство при пассивной позиции или полной апатии масс населения. Расширение митинговой демократии шло рука об руку с увеличением власти ирраци­онального. Сама техника бесконечных митингов, простые и доступные массам лозунги, в основном разрушительного ха­рактера, вели к вульгаризации и без того достаточно прими­тивного политического сознания.

Практически ни одна из политических сил не была заин­тересована в пробуждении взвешенного, ответственного от­ношения к тому, что происходит со страной. Никто не стре­мился развивать принципы демократии, лидеры мало заботи­лись об их практическом применении. Все кичились своей бескомпромиссностью. Никто не учил людей думать, но все учили ненавидеть. Дьяволизация противника, манипулирова­ние образом врага были характерны для всех политических партий того времени, особенно для левоэкстремистских — большевиков, эсеров, анархистов. Митинговая демократия несла в себе бациллы саморазложения, укрепляла идеологию нетерпимости. Революцию шаг за шагом заменяли бунт и анархия. Страна медленно вползала в хаос безвластия. Зако­нов, защищающих новую Россию, так и не появилось.

Февральская революция не только не укрепила здраво­мыслящий политический центр, но размыла его, тем самым подорвав основы стабильности. В России так и не нашлось силы, способной противостоять как самодержавной рестав­рации, так и вульгарной политике революционаризма. Все это создавало благодатные условия для перерождения демо­кратии в анархию. Политикам застилала глаза самонадеян­ность, мешало высокомерное отношение к практическим повседневным делам. Именно тогда получила распростране­ние практика «революционной целесообразности», которая была поставлена выше закона, что неизбежно вело к гибели демократии, готовило почву для большевистского экстре­мизма.

Иными словами, российское общество в целом не прояви­ло должной ответственности, чтобы эффективно использо­вать свободу. В значительной степени ее связывали с плана­ми достижения узкопартийных идеалов, но не с поисками согласия. Более того, в поведении партий господствовала крайняя нетерпимость к другим партиям и группам, причем даже одного политического среза. Наиболее разрушительной демагогией отличались большевики, привлекая тем самым на свою сторону социальное дно общества.

Почему в те далекие дни складывалась подобная обста­новка?

Временное правительство возглавили люди, которые при­шли к власти как бывшие оппозиционеры. Представители разных профессий — ученые, адвокаты, промышленники, банкиры, купцы. Некоторые из них разделяли социалистиче­ские убеждения, в основном народнического толка. Однако, оказавшись у руля государства, они быстро превратились в профессиональных политиков и с каждым днем отдалялись от тех питательных корней, от тех сил, которые выдвинули их на гребень политической борьбы. С каждым днем все глу­ше звучали для них голоса простых людей, ради которых они вроде бы и занимались государственной деятельностью.

Что еще важно подчеркнуть?

Бескровная, ненасильственная смена государственной власти в значительной мере исключала возможность граж­данской войны со всеми ее античеловеческими последст­виями. Это хорошо. Открывались заманчивые перспективы согласованных действий общественных сил, поскольку, как виделось, Февральская революция была революцией практи­чески всех классов и общественных групп. Но эти рассужде­ния были вызваны, скорее, революционной эйфорией, чем отражали реальные интересы различных социальных слоев общества, определявших суммарный пульс жизни. Общест­венного согласия во имя решения общих демократических задач так и не удалось достигнуть.

В результате к осени 1917 года демократическая власть оказалась под холодным дождем октября и была затоптана в грязь осенней распутицы. Так случилось, что она, эта власть, не была нужна никому, кто был способен употребить ее хотя бы не во зло. Ни купечеству, ни заводчикам, ни усталым и обедневшим дворянам, ни равнодушному обывателю. Лишь интеллигенция продолжала восторгаться переменами, пела гимны свободе, но не более того.

И мало кто понимал, что безвластие правительства Керен­ского удесятеряло жажду власти у радикалов, у тех, кого нельзя было допускать к ней ни в коем случае. Все происхо­дило второпях и делалось впопыхах. Никто не предостерег общество, что верх в подобных случаях берут правые или ле­вые авантюристы, начиненные динамитом радикально-попу- листской демагогии.

На мой взгляд, событием, предопределившим победу боль­шевистской контрреволюции в октябре 1917 года, является исход борьбы между двумя политическими группировками в элите. Одна сложилась вокруг Керенского — председателя Временного правительства, другая — Корнилова — Верхов­ного Главнокомандующего.

Керенский видел опасность со стороны Ленина и его тер­рористической группы, но не решался довести до конца уже выдвинутые обвинения против большевиков в измене госу­дарству. Судя по всему, его нерешительность объясняется давлением Советов, с которыми он был в то время в союзе. Керенский жаловался: «Мне трудно потому, что борюсь с большевиками левыми и большевиками правыми, а от меня требуют, чтобы я опирался на тех или других».

Лавр Корнилов, возможно, острее ощущал грядущую уг­розу со стороны большевиков, ведущих на фронте активную агитацию за немедленное окончание войны, разлагая тем са­мым армию. Корнилову претила двусмысленная позиция Ке­ренского, его виляние политическим хвостом. С точки зре­ния судеб российской демократии, Корнилов, конечно, не был оптимальным выбором, но гораздо предпочтительнее, чем Ленин. Еще до назначения Главнокомандующим Корни­лов говорил: «Пора немецких ставленников и шпионов во главе с Лениным повесить, а Совет рабочих и солдатских де­путатов разогнать, да разогнать так, чтобы он нигде не соби­рался», и добавил, что «против Временного правительства я не собираюсь выступать».

Сложившуюся тогда обстановку достаточно точно обри­совал английский посол Д. Бьюкенен: «Керенский же, у ко­торого за последнее время несколько вскружилась голова и которого в насмешку прозвали «маленьким Наполеоном», старался изо всех сил усвоить себе свою новую роль, прини­мая некоторые позы, излюбленные Наполеоном, заставив стоять возле себя в течение всего совещания двух своих адъютантов. Керенский и Корнилов, мне кажется, не очень любят друг друга, но наша главная гарантия заключается в том, что ни один из них по крайней мере в настоящее время не может обойтись без другого. Керенский не может рассчи­тывать на восстановление военной мощи без Корнилова, ко­торый представляет собой единственного человека, способ­ного взять в свои руки армию. В то же время Корнилов не может обойтись без Керенского, который, несмотря на убы­вающую популярность, представляет собой человека, кото­рый с наилучшим успехом может говорить с массами и за­ставить их согласиться с энергичными мерами, которые должны быть проведены в тылу, если армии придется проде­лать четвертую зимнюю компанию».

Однако события пошли по другому сценарию — катастро­фическому для России.

К концу августа напряжение достигло кульминации. Кор­нилов отдает приказ войскам двигаться к Петрограду, чтобы избавить страну от большевистской угрозы. Керенский испу­гался за себя и объявил о том, что Корнилов является госу­дарственным изменником, а потому он требует передать обя­занности Главнокомандующего генералу Лукомскому. В ответ Лукомский пишет: «Остановить начавшееся с вашего одобре­ния дело невозможно... Ради спасения России Вам необходи­мо идти с генералом Корниловым... Смещение генерала Кор­нилова поведет за собой ужасы, которых Россия еще не пере­живала... Не считаю возможным принимать должность от генерала Корнилова».

В эти трагические дни Керенский сыграл мрачную роль. Во время большевистского мятежа в июле 1917 года он про­явил известную решительность, опираясь при этом на широ­кие круги общественности и Советы, подавив мятеж и объ­явив Ленина государственным изменником, что было юриди­чески и фактически обосновано. В конце августа он сначала заигрывает с Корниловым, а затем изменяет ему и бросается к большевикам.

Что касается «измены», в которой Керенский обвинил Корнилова, то последний сам достаточно убедительно прояс­няет этот вопрос. В своей ответной телеграмме он пишет:

«Телеграмма Министра Председателя за № 4163 во всей своей первой части является сплошной ложью: я не посылал члена Государственной Думы Владимира Львова к Временно­му Правительству, а он приехал ко мне как посланец Мини­стра Председателя. Тому свидетель член Государственной Думы Алексей Аладьин. Таким образом, свершилась великая провокация, которая ставит на карту судьбу отечества. Русские люди! Великая Родина наша умирает. Близок час кон­чины. Вынужденный выступить открыто — я, генерал Кор­нилов, заявляю, что Временное Правительство, под давлени­ем большевистского большинства советов, действует в пол­ном согласии с планами германского генерального штаба и, одновременно с предстоящей высадкой вражеских сил на Рижском побережье, убивает армию и потрясает страну внутри.

Тяжелое сознание неминуемой гибели страны повелевает мне в эти грозные минуты призвать всех русских людей к спасению умирающей Родины. Все, у кого бьется в груди рус­ское сердце, все кто верит в Бога, — в храмы, молите Госпо­да Бога о явлении величайшего чуда, спасения родимой земли.

Я, генерал Корнилов, — сын казака-крестьянина, заявляю всем и каждому, что мне лично ничего не надо, кроме сохра­нения великой России, и клянусь довести народ — путем по­беды над врагом, до Учредительного Собрания, на котором Он Сам решит свои судьбы и выберет уклад своей Государ­ственной жизни.

Предать же Россию в руки ее исконного врага — герман­ского племени и сделать Русский народ рабами немцев, — я не в силах и предпочитаю умереть на поле чести и брани, чтобы не видеть позора и срама Русской земли.

Русский народ, в твоих руках жизнь твоей Родины!

Генерал Корнилов. 27 августа 1917 года».

Кстати, созданная после смещения Корнилова Чрезвы­чайная комиссия не нашла в его действиях измены. Развитие событий показало, что генерал Корнилов был прав по суще­ству, хотя и допустил в телеграмме пару фактических неточ­ностей. Большевики тогда не были в большинстве в питер­ских Советах, а Временное правительство конечно же не действовало в согласии с немцами. Видимо, воспаленное вре­мя делает эмоции особенно горячими.

Ленин, как всегда, хитрил, выбирая позицию повыгоднее для себя. Потерпев фиаско в июле, он похотливо жаждал ре­ванша. Понимал, что главная угроза для его планов захвата власти идет от Корнилова, а не от Керенского, правительство которого слабело день ото дня. Поэтому большевики активно включились в борьбу против Корнилова. Но Ленин и тут ох­лаждает пыл своих подельников. Он пишет письмо в цент­ральный комитет РСДРП(б), в котором требует пересмотра тактики борьбы: «По моему убеждению, в беспринципность впадают те, кто (подобно Володарскому) скатывается до обо­рончества или (подобно другим большевикам) до блока с эсе­рами, до поддержки Временного правительства... Поддержи­вать правительство Керенского мы даже теперь не должны. Это беспринципность. Спросят: неужели не биться против Корнилова? Конечно, да! Но это не одно и то же; тут есть грань; ее переходят иные большевики, впадая в «соглаша­тельство», давая увлечь себя потоку событий. Мы будем вое­вать, мы воюем с Корниловым, как и войска Керенского, но мы не поддерживаем Керенского, а разоблачаем его сла­бость... Эта разница довольно тонкая, но архисущественная и забывать ее нельзя».

Да уж куда тоньше.

Последние дни перед контрреволюционным переворотом наполнены трагическим напряжением: большевики рвались к власти, а противники Ленина и его предательской своры никак не могли найти согласия в методах противодействия. Да и в самом ЦК большевистской партии не было единогла­сия относительно способа и времени захвата власти. Ленин рвался в бой, утверждал, что только вооруженное насилие приведет к власти, большинство же в ЦК возлагали свои на­дежды на открывающийся съезд Советов, который и должен решить вопрос о власти еще до созыва Учредительного со­брания. Будучи до предела разъяренным подобной позицией ЦК, Ленин требует разрешить ему приехать в Смольный, но ему дважды отказывают, опасаясь его авантюризма.

Что касается Керенского, то он продолжал свою тактику «уговаривания». До взрыва насилия оставались сутки, прави­тельству надо было решительно действовать, а Керенский продолжал говорить об опасности большевизма, которая и без того была очевидной. Выступая в Мариинском дворце на заседании Предпарламента, он произнес совершенно верные слова: «С этой кафедры я квалифицирую такие действия русской политической партии как предательство и измену Российскому государству... В настоящее время, когда госу­дарство от сознательного и бессознательного предательства погибает и находится на грани гибели, Временное правитель­ство, и я в том числе, предпочитает быть убитым и уничто­женным, но жизнь, честь и независимость государства не предаст...» И дальше: «Я пришел, чтобы призвать вас к бди­тельности для охраны завоеваний свободы многих поколе­ний многими жертвами, кровью и жизнью завоеванных сво­бодным русским народом... В настоящее время элементы русского общества, те группы и партии, которые осмелились поднять руку на свободную волю русского народа, угрожая одновременно с этим раскрыть фронт Германии, подлежат немедленно решительной и окончательной ликвидации... Я требую, чтобы сегодня же Временное правительство получи­ло от вас ответ, может ли оно исполнить свой долг с уверен­ностью в поддержке этого высокого собрания».

Развернулись прения. Керенского критиковали, в част­ности, за нерешительность, бездействие. Например, извест­ный социал-демократ Дан, обращаясь к Керенскому, сказал: «Если вы хотите выбить из-под ног у большевизма ту почву, на которой он вырастает, как гнилой гриб, то надо принять ряд политических мер. Необходимо ясное выступление и правительства, и Совета республики, в котором народ увидел бы, что его законные интересы защищаются именно этим правительством и Советом республики, а не большевика­ми...»

Увы, это был последний день свободной России. Уже к ут­ру власть захватила антинародная группа Ленина.

После поражения Февральской революции страна покати­лась под откос с еще большей скоростью. За этим крахом — вся последующая жизнь страны, ее кровь, нищета, социаль­ные конвульсии, гражданский раскол. Февраль бескровно уб­рал самодержавие, но открыл дорогу для кровавой контрре­волюции. Насилие и страх поползли по великой земле Рос­сии.

Глава пятая

ТОПОР НАРОДНОЙ РАСПРАВЫ

Насильственная революция — истерика, бессилие перед да­вящим ходом событий. Акт отчаяния, безумная попытка с ходу преодолеть то, что требует десятилетий напряжен­ных усилий всего общества. Недоношенный плод эволюции. Тяга к революции идет не только от нищенства и бесправия, но и от мессианского тщеславия и нездоровой психики само­званых вождей.

Автор

Эта коротенькая глава — как бы послесло­вие к демократическому российскому Февралю и предисло­вие к октябрьскому перевороту. В ней я хотел бы донести до читателей свою точку зрения на революции как общест­венные явления и предпослать взгляды французских яко­бинцев своим размышлениям о сути октябрьской контрре­волюции 1917 года.

Вожди Октября 1917 года любили ссылаться на опыт французской революции 1789—1793 годов. Они спекулиро­вали на этом опыте, учитывая в том числе и его международ­ный авторитет. Этот опыт пропитал идеологию октябрьских деятелей и нашу последующую историю.

Мартовско-апрельская революция 80-х годов в Советском Союзе, уже сделав крупные шаги на пути к демократии, тем не менее продолжала находиться под давлением марксист­ско-ленинских концепций. В газетах и журналах, на телеви­дении и по радио, на собраниях и съездах еще продолжали звенеть разные побрякушки о революции как эффективной форме общественного прогресса, что сбивало людей с толку, мешало пониманию смысла начавшейся эволюционной Ре­формации в СССР. Россия еще не отмылась от крови про­шлого, она еще не слезла с баррикад, в ней еще клубился дым нетерпимости, мы еще были солдатами, а не пахарями.

В этих условиях я чувствовал объективную необходи­мость публично высказаться относительно исторической и нравственной сущности революции, о том, что любая рево­люция неотвратимо вырождается в нечто отвратительное, ес­ли средства начинают господствовать над целью, если наси­лие, провозгласив себя добродетелью, становится государст­венной политикой и практикой.

Советские ортодоксы в исторической, философской и экономической науках, преподаватели высших учебных за­ведений упорно не хотели избавляться от марксистско-ле­нинского догматического хвоста. Мое выступление по этому поводу на собрании обществоведов в АН СССР еще в самом начале Перестройки было начисто проигнорировано и со­провождалось ворчанием-бурчанием.

В сложившейся обстановке я искал повод для серьезного разговора по этим далеко не простым проблемам. Возмож­ность открылась в связи с 200-летием Великой французской революции. Московская общественность отметила это со­бытие на торжественном собрании, которое состоялось 11 июля 1989 года в Колонном зале Дома Союзов. На него приехал министр культуры Франции.

Работая над докладом, я взвешивал каждое слово. Искал ключевое определение, которое бы прозвучало уже в первой фразе. Написал несколько вариантов и остановился на сле­дующем:

«Глубинный смысл судьбоносного для человечества собы­тия, каким, несомненно, является Великая французская рево­люция, в том, что она провозгласила в политике и общест­венном сознании великие принципы свободомыслия, которые вошли в плоть и кровь мировой культуры...»

Я видел особый смысл начать доклад с фразы, где бы в единстве звучали слова — «свобода мысли» и «культура».

То было время, когда наша страна еще продолжала стоять на развилке — или возврат в прошлое, или продолжение ре­форм. Поэтому я считал исключительно важным обратить внимание на то, что «вожди» октябрьского переворота 1917 года втиснули в реальную жизнь России самое негатив­ное из опыта французов, не предложив в то же время ниче­го созидательного, что демонстрировала французская рево­люция, когда речь шла о правах и свободе человека.

Либеральная интеллигенция восторженно встретила мой доклад, но вскорости, как это принято у нас, забыла начисто. Руководство страны, в частности Горбачев, промолчало. Же­лания обсудить всерьез проблемы развития общественной мысли не обнаружилось.

Большой интерес к докладу, к иной, чем было принято в советской историографии трактовке этой революции, про­явил французский президент Франсуа Миттеран. Позднее, уже после августовского мятежа 1991 года, он пригласил ме­ня в Париж на конференцию «Племена Европы и европей­ское единство». Президент произнес по этому поводу весьма содержательную речь. Я тоже выступал. Присутствовавшие на конференции горячо поддерживали идею Гавела — Мит­терана о единой Европе.

У меня состоялась достаточно продолжительная беседа с президентом Франции. В беседе со мной Миттеран вспомнил о московском докладе и сказал, что разделяет мои подходы к ключевым проблемам революции. Тогда же, в разговоре, воз­никла идея об образовании «Демократического интернацио­нала». Миттеран сказал, что готов предоставить в Париже помещение для такой организации. Он согласился с тем, что в социал-демократическом движении появились кризисные явления — как в теории, так и в практике. Общедемократи­ческая идея, будучи общечеловеческой, может оказаться приемлемой для многих партий и движений. Проект, однако, не нашел своего дальнейшего развития. Миттеран заболел, а меня засосали текучка и суета мирская.

Представляется интересным сопоставить некоторые со­бытия французской революции 1789—1793 годов и октябрь­ской контрреволюции 1917 года. Действительно, в практике большевистской группировки много схожестей с практикой якобинцев. Однако по своему глубинному содержанию и ис­торическим последствиям эти революции отличаются карди­нальным образом.

Если переворот в октябре 1917 года носил явно разруши­тельный характер, то французская революция сумела скон­центрировать в своем духовном арсенале важнейшие дости­жения европейского социального опыта, науки и обществен­ного сознания XVIII века. Она вобрала в себя плоды эпохи Реформации и Просвещения, которые показали неизбеж­ность глубоких интеллектуальных, нравственных и социаль­ных изменений в историческом развитии Европы.

Это был век Вольтера с его отвержением деспотизма, с его едкой иронией в адрес клерикальных предрассудков, с его гимном деятельной личности.

Век Руссо, который острее, чем кто бы то ни было из его современников, возвысил идею равенства людей.

Век Монтескье, защищавшего демократические принци­пы разделения законодательной, исполнительной и судебной властей.

Век экономистов-физиократов Кенэ и Тюрго, возвестив­ших принцип, за которым стояла идея свободы инициативы, невмешательства государства в экономическую жизнь.

Век Гельвеция, считавшего «пользу» критерием новой этики и основанием всех законодательств.

Плеяда выдающихся мыслителей вынесла феодальным по­рядкам нравственный приговор. И хотя они в своих рассуж­дениях во многом расходились, но объективно делали одно общее дело — вспахивали и засеивали интеллектуальное поле для перемен. С присущим им блеском они показали, что старый порядок, пронизанный лицемерием, мертвящим дог­матизмом и схоластикой, находится в конфликте с самой природой человека, его стремлением к созданию общества, в котором частный интерес каждого совпадал бы с интересами общества.

Французская революция предложила миру великую Дек­ларацию прав человека и гражданина. Она создала основы современного правосознания, поставила перед человечест­вом вопросы, многие из которых принадлежат к числу веч­ных. Революция провозгласила: «Цель каждого государствен­ного союза составляет обеспечение естественных и неотъ­емлемых прав человека». Она утверждала, что «свободное выражение мыслей и мнений есть одно из драгоценнейших прав человека, каждый гражданин поэтому может высказы­ваться, писать и печатать свободно, под угрозою ответ­ственности лишь за злоупотребления этой свободой в случа­ях, предусмотренных законом».

Декларация выдвинула принципы разделения властей, от­ветственности и подотчетности должностных лиц.

Итак, идеалы прекрасны, чисты и благородны, обращены к человеку. Ни одна из революций, которые предшествовали французской, не провозгласила столь возвышенные демо­кратические устремления. Но она же обнаружила глубокую пропасть между разбуженными ожиданиями и реальностями жизни. Свобода оказалась ограниченной, царство разума — идеализированным, ожидания — обманутыми, святая вера в идеалы — фарисейством.

Перерождение идеалов революции оказалось быстрым и гибельным. Уже в октябре 1789 года вышел закон о примене­нии военной силы для подавления народных выступлений. После упразднения в феврале 1791 года цехов, этого инсти­тута средневековья, был принят закон, запрещавший прове­дение стачек и создание рабочих организаций. Цензовое из­бирательное право, установленное конституцией 1791 года, находилось в противоречии с Декларацией прав человека и гражданина, провозглашенной двумя годами раньше.

Революция постепенно заболела мессианством, всегда опасным своей ложью и безответственностью. Вожди фран­цузской революции, по крайней мере, многие из них, были глубоко убеждены, что ведут борьбу за освобождение всего человечества, за вселенское торжество справедливости. «По­гибни свобода Франции, — восклицал Робеспьер, — и приро­да покроется погребальным покрывалом, а человеческий ра­зум отойдет назад ко времени невежества и варварства. Деспотизм, подобно безбрежному морю, зальет земной шар».

Вот они, семена большевистского мессианства, связанные с мировой революцией.

Французская революция показала, сколь значительна в процессе общественных преобразований роль трибунов, та­ких, как Марат, Мирабо, Дантон, Робеспьер, Сен-Жюст и других, творящих историю. Но проявилось и иное: когда борьба общественных групп и партий перерастает в борьбу вождей, направление борьбы меняется причудливым и не­ожиданным образом, когда вчерашние соратники предстают друг перед другом разъяренными противниками, презревши­ми честь и достоинство. Сегодня летят головы левых якобин­цев Эбера и Шометта, завтра — «снисходительного» Данто­на, послезавтра — самого Робеспьера.

Марат апеллировал к «топору народной расправы», кото­рый без суда должен отрубать головы сотням тысяч «злоде­ев». «Террор, — по Робеспьеру, — есть не что иное, как бы­страя, строгая и непреклонная справедливость; тем самым он является проявлением добродетели».

Террор становился повседневностью. Освобожденный от рамок законности, меч насилия произвольно использовался теми, кто находился у власти. Гильотина срубила головы ве­ликим французам — химику Лавуазье и поэту Шенье. По­беждала злая воля властолюбцев, одетых в блистательные на­ряды борцов за свободу и права человека. Революция пожи­рала своих собственных детей.

Французская революция рельефно высветила проблему, с которой пришлось столкнуться едва ли не всем последую­щим революциям-контрреволюциям и которая остается ак­туальной и в наши дни. Я имею в виду проблему целей и средств, когда цели, объявленные великими, оправдывают любые средства их достижения. Химера величия цели бла­гословляла топор.

Итак, отдельные страницы французской революции ока­зались мракобесными. В большевистской России как раз эти страницы и служили оправданием террора. Ульянов, буду­щий Ленин, смолоду преклонялся перед якобинством, а при­дя к власти, стал главарем политики «массовидности» терро­ра. Великие принципы французской истории были отброше­ны в сторону за ненадобностью, ибо у большевистских вождей в России были просто другие цели. Да и к власти пришли резонерствующие невежды, но, будучи безмерно амбициозными, они не ведали своего невежества. Со дня своего змеино-яйцевого вылупления основоположники рос­сийского общественного раскола всегда были мракобесами. Априорно, генно. Творения их «классиков» — это хрестома­тии для террористов. Ничего святого. Насилие — акушерка истории, а насильственные революции — ее локомотивы. Террор, ложь и страх — несущие конструкции режима. «Ре­лигия — опиум», семья — «буржуазное лицемерие», семей­ное воспитание — «порочно», а «общественное выращива­ние» павликов Морозовых — благо.

Итак, любая насильственная революция — прямое следст­вие дефицита ответственности и знаний; она — результат больного сознания, спекуляции на социальных раздорах, са­мая дорогая цена, которую платит общество за неизбежный послереволюционный регресс, особенно там, где для нор­мальной человеческой жизни еще исторически не хватает разума, культуры, благосостояния; где богатство либо не со­здано вообще, либо перманентно разорялось войнами, сти­хийными бедствиями, недальновидным и самонадеянным правлением.

Миф, будто революцию вершат чистые, благородные умы, светлые души, люди, озабоченные исключительно счастьем человечества, безмерно спекулятивен, ибо ничто не подни­мает со дна общества, из социальных заводей столько всякой дряни, гнуснейших человеческих отбросов, как насильствен­ные революции, гражданские войны и межнациональные конфликты.

И не только потому, что они до основания и с особой без­жалостностью перепахивают устоявшиеся жизненные струк­туры. Но и потому, что в обстановке тотального слома при­вычных устоев, когда события опережают способность лю­дей разобраться в них и принять разумные решения, — в этих условиях уголовщине, как никогда, легко, удобно и выгодно рядиться в личину героев. Вчера — боевик, налет­чик, бандит и мошенник, дешевое «мясо» на службе у поли­тических демагогов, а завтра, погарцевав в зареве пожарищ, поласкав свои звериные инстинкты, оказаться в рядах «бор­цов за счастье человечества»... «Революция рождается в зло­бе, — писал Михаил Пришвин, — ...Революция — это сжа­тый воздух, это ветер, в котором мчатся души покойников: впереди мчится он, дух злобы к настоящему, а позади за ним мчатся души покойников. Покой и покойники, цветы на мо­гилах и теплое солнышко, и запах трупа в цветах гиацинта».

Насильственные революции — это кровь на розах слад­ких иллюзий.

Живые мертвым закрывают веки, Чтобы мертвые живым открыли их.

Г. Поженян

Глава шестая

«ВЫ СЕЕТЕ ФАШИЗМ...»

Разрушь — и наступит радостное упоение местью. Отни­ми — и насытишься справедливостью. Убей — и тебя напол­нит чувство силы и превосходства над другими.

Автор

Потрясает своим мужеством и прозорливо­стью письмо гениального ученого, лауреата Нобелевской премии, академика Ивана Павлова, направленное в декабре 1934 года правительству СССР. Он писал:

«Вы напрасно верите в мировую революцию. Вы сеете по культурному миру не революцию, а с огромным успехом фа­шизм. До вашей революции фашизма не было. Ведь только политическим младенцам Временного правительства было мало даже двух ваших репетиций перед Вашим Октябрьским торжеством. Все остальные правительства вовсе не жела­ют видеть у себя то, что было и есть у нас, и, конечно, во­время догадываются применить для предупреждения этого то, чем пользовались и пользуетесь Вы, — террор и насилие. Разве это не видно всякому зрячему?»

И верно, разве это не видно всякому зрячему?

Сошлюсь и на более поздний документ. 20 декабря 1957 го­да председатель КГБ Серов пишет в ЦК записку об антисо­ветских настроениях крупнейшего ученого XX столетия, тоже Нобелевского лауреата Льва Давидовича Ландау. Серов доносит: КГБ «располагает сообщениями многих агентов из его окружения и данными оперативной техники», что Ландау называет систему, установленную после октября 1917 года, «фашистской», а руководителей государства — «преступни­ками». 30 ноября 1956 года во время венгерских событий Ландау, характеризуя руководство государством, говорил: «Ну, как можно верить этому? Кому, палачам верить? Вооб­ще это позорно... Палачи же, гнусные палачи».

В разговоре с харьковским ученым Лифшицем, продолжа­ет Серов, Ландау говорил, что с октября 1917 года «формиро­валось фашистское государство... Это была идея создания фашистского государства». 12 января 1957 года в беседе со своим коллегой Шальниковым Ландау сказал: «Наша систе­ма совершенно определенно есть фашистская система, и она такой осталась, и измениться так просто не может».

В беседе с ученым Мейманом Ландау заявил: «То, что Ленин был первым фашистом, — это ясно».

Великие ученые пришли к этому выводу, не зная и сотой доли той информации, которая доступна нам сегодня.

1

«Гимном рабочего класса отныне будет песня ненависти и мести», — писала газета «Правда» 31 августа 1918 года, повторяя слова Ф. Дзержинского, гласящие, что большевики призваны историей направлять и руководить ненавистью и местью.

Вскорости после смерти Ленина (1924) у Кремлевской стены начали рыть котлован под мавзолей усопшему. Боль­шевики не захотели предать его земле по-христиански, а предпочли языческий ритуал, исходя из политической зада­чи, чтобы все смогли «насладиться» зрелищем «великого вождя», хотя и мертвого. В январе 1924 года стужа была не­имоверная. Дробили землю ломами, пробив ненароком за­мерзшую канализационную трубу. Весной она оттаяла и за­лила мавзолей нечистотами. Узнав об этом, Патриарх Тихон сказал: «По мощам и елей», то есть по заслугам и награда.

В России до сих пор спорят об очевидном: убирать Лени­на из мавзолея или нет, считать его автором счастья на всей планете или нет, сохранять его изображения в тысячах брон­зовых уродов на городских площадях и прочих местах Рос­сии или нет.

Начиная главу о безмерной трагедии нашего народа, как тут не вспомнить великого Бунина. В 1924 году он писал:

«И вот образовалось в мире уже целое полчище провоз­вестников «новой» жизни, взявших мировую привилегию, кон­цессию на предмет устроения человеческого блага, будто бы всеобщего и будто бы равного. Образовалась целая армия профессионалов по этому делу — тысячи членов всяческих социальных партий, тысячи трибунов, из коих и выходят все те, что, в конце концов, так или иначе прославляются и воз­вышаются.

Но, чтобы достигнуть всего этого, надобна, повторяю, великая ложь, великое угодничество, устройство волнений, революций, надо время от времени по колено ходить в крови. Главное же, надо лишить толпу «опиума религии», дать вме­сто Бога идола в виде тельца, то есть, проще говоря, скота. Пугачев! Что мог сделать Пугачев? Вот «планетарный» скот — другое дело.

Выродок, нравственный идиот от рождения, Ленин явил миру потрясающее: он разорил величайшую в мире страну и убил несколько миллионов человек — и все-таки мир уже на­столько сошел с ума, что среди бела дня спорят, благодетель он человечества или нет? На своем кровавом престоле он стоял уже на четвереньках; когда английские фотографы снимали его, он поминутно высовывал язык: ничего не зна­чит, спорят!»

Ознакомившись с докладом Ленина о ратификации мир­ного договора с Германией на IV Чрезвычайном Всероссий­ском съезде Советов 14 марта 1918 года, построенном на лжи, фальсификации исторических фактов, Бунин сделал в своем дневнике лаконичную запись: «Съезд Советов. Речь Ленина. О, какое это животное!»

Защитники Ленина говорят, что Иван Бунин был, конеч­но, великий писатель, но про Ленина писал, будучи выслан­ным за рубеж. Обиделся, вот и написал. Но как быть тогда с Владимиром Солоухиным, советским писателем. В одном из интервью он говорил: «Вот написал повесть о Ленине «При свете дня». О страшном жестоком человеке, фигура которо­го из-за полной непрочитанности его текстов до сих пор со­храняет ореол гения, великого вождя и учителя всех трудя­щихся. Хотя население России для него было насекомыми, а интеллигенция, извиняюсь, говном». В книге своей Солоухин предельно беспощаден в своей правде к человеку, погубив­шему Россию.

Для захвата власти будущий правитель создавал партию как воюющую партию, а государство — как «орудие проле­тариата в грандиозной войне», причем в мировом масштабе. Говоря о переходном периоде, он предрек, что этот период «займет целую эпоху жесточайших, гражданских войн». Он даже критиковал Парижскую коммуну за излишнее велико­душие бедняков — надо было беспощадно истреблять своих врагов, то есть богатых людей.

Из глобальной задачи, ориентированной на мировую ре­волюцию, Ленин делает вывод, что гражданская война «не­избежно ведет к диктатуре», которая означает «не что иное, как ничем не ограниченную, абсолютно никакими правила­ми не стесненную, непосредственно на насилие опираю­щуюся власть».

Свою властную деятельность большевики начали с обма­на. Второй съезд Советов декретом от 26 октября (8 ноября)

1917 года, учредив Совет народных комиссаров, заявил, что он является «временным рабочим и крестьянским правитель­ством», осуществляющим власть «до созыва Учредительного собрания».

Выборы делегатов на это собрание состоялись уже при новой власти. Большевики их проиграли вчистую. Открытие Учредительного собрания было назначено на 12 часов дня

5 января 1918 года. Полдень наступил, но никто собрания не открывал. На улицах началась демонстрация в поддержку Учредительного собрания. Шли колонны с лозунгами «Вся власть Учредительному собранию!».

Безоружные манифестанты были встречены заставами большевистских боевиков. Раздались залпы: десятки людей были убиты, около сотни ранено. Даже в Питере тех дней, взвинченном преступным революционаризмом, возмущению не было предела. Отражая эти настроения, М. Горький в га­зете «Новая жизнь» писал: «5-го января 1918 г. безоружная петербургская демократия — рабочие, служащие — мирно манифестировали в честь Учредительного собрания — поли­тического органа, который бы дал всей демократии русской свободно выразить свою волю «Правда» лжет, когда пи­шет, что манифестация 5 января организована буржуями, банкирами и т.д. и что к Таврическому дворцу шли именно «буржуи» и «калединцы». «Правда» лжет: она прекрасно зна­ет, что «буржуям» нечего радоваться по поводу Учредитель­ного собрания, им нечего делать в среде 246 социалистов одной партии и 140 большевиков. «Правда» знает, что в ма­нифестации принимали участие рабочие Обуховского, Пат­ронного и других заводов, что под красным знаменем россий­ской социал-демократической партии к Таврическому дворцу шли рабочие Василеостровского, Выборгского и других райо­нов. Я спрашиваю «народных» комиссаров, среди которых должны быть порядочные и разумные люди: понимают ли они, что, надевая петлю на свои шеи, они неизбежно удавят всю русскую демократию, погубят все завоевания револю­ции? Понимают ли они это? Или они думают так: или мы — власть, или — пускай все и все погибнут?»

Организовали демонстрацию и крестьяне, приехавшие на свой съезд. Делегатов от большевиков там вообще не оказа­лось. Колонну крестьян встретили огнем, и снова убитые и раненые. Так советская власть, объявившая себя народной, без колебаний расстреляла мирных демонстрантов. После расправы над съездом крестьян его участники приняли спе­циальную резолюцию. Крестьянские делегаты осуждали на­силие над Учредительным собранием, поскольку видели в нем «единственное» спасение революции, которая гибнет в яростной междоусобице, в судорогах голода. Они заявили, что будут бороться с «новыми самодержцами и насильника­ми», с «большевистским лжесоциализмом».

Сокрушительные поражения на выборах в Учредительное собрание и на съезд крестьян нисколько не смутили Ленина. Он верил в насилие как решающее орудие захвата и удержа­ния власти.

К тому же и сам захват власти был связан с изменой Оте­честву. Сегодня становится все более очевидным, что ок­тябрьская контрреволюция случилась в значительной мере на кайзеровские деньги. Сделка выглядела в конкретных ус­ловиях войны простой: немцы платили за усилия Ленина по выходу России из войны, сначала через разложение армии, а в случае захвата власти большевиками — через сепаратный мир. Впрочем, документы свидетельствуют, что у германско­го генштаба были и стратегические замыслы в отношении России, в частности ее расчленение.

В последние годы появились новые архивные свидетельст­ва, да, впрочем, и раньше было опубликовано немало иссле­дований, воспоминаний современников, подтверждающих этот позорный факт. Большевистские историографы потра­тили ведра чернил, чтобы обелить Ленина, объявить клеве­той все свидетельства о денежных связях Ленина с Геншта­бом Германии, опубликованные в мировой печати. До сих пор «профессиональные патриоты» от истории предпочита­ют лживую идеологию истории документам истории. Поэто­му я сопровождаю эту острую часть книги, непривычную для уха оруженосцев ленинократии и сталинократии, ссылками на архивные источники.

Еще в начале войны власти Германии (одновременно с прямыми подходами к правительству России) нашли пути для передачи финансовых средств болыпевикам-интерна- ционалистам. Как свидетельствует «Сводка Российской контрразведки», в начале 1914 года немецкие власти откры­ли «банковскую контору Фюрстенберга как предприятие, поддерживающее оживленные отношения с Россией». Фюрстенберг — член ЦК РСДРП(б), доверенное лицо Лени­на по финансовым делам — работал под псевдонимами Га- нецкий, Борель, Гендричек, Келлер, Куба, Мариан, Николай. Являлся тайным агентом германских спецслужб.

В ходе Первой мировой войны МИД Германии 23 февраля 1915 года рассылает циркуляр, перехваченный контрразвед­кой России. В нем сказано: «Всем послам, посланникам и кон­сульским чинам в нейтральных странах. Доводится до Вашего сведения, что на территории страны, в которой Вы аккреди­тованы, основаны специальные конторы для организации де­ла пропаганды в государствах воюющей с Германией коали­ции. Пропаганда коснется возбуждения социальных движений и связанных с последними забастовок, революционных вспы­шек, сепаратизма составных частей государства и граждан­ской войны, агитации разоружения и прекращения кровавой бойни. Предлагается Вам оказывать содействие и всемерное покровительство руководителям означенных контор. Лица эти представят Вам надлежащие документы. Бартельм».

К этому циркуляру сделано примечание, в котором упомя­нуты имена возможных немецких агентов, которые обратят­ся в посольства. Среди них и лица российского происхожде­ния: князь Гогенлое, Эпелинг, Бьернсон, Карберг, Сукенни- ков, Парвус, Фюрстенберг-Ганецкий, Рипке и, вероятно, Колышко.

Небезынтересно, что в начале мировой войны австрий­ские жандармы на квартире Ленина (близ Поронино) произ­водят обыск. Обнаруживают браунинг. Ленина арестовывают. Однако 5 (18) августа военный прокурор Австрии распоря­дился: «Ульянов Владимир подлежит немедленному освобож­дению». Военный прокурор дает еще одно указание: «Прика­зать Ульянову Владимиру при проезде через Краков явиться к капитану Моравскому в здании командования корпусом».

Итак, приказать! Подоплека приказа интересна — капи­тан Моравский работал в разведке Генштаба Австрии. При­хвостням Ленина это явно не понравилось. Ганецкий в своих воспоминаниях «исправляет» текст телеграммы. Он пишет: «Надлежит сообщить Ульянову явиться при проезде через Краков полковнику Моравскому».

Наиболее известным человеком, через которого шло фи­нансирование подрывной работы группировки Ленина, был Александр Лазаревич Парвус-Гельфанд. Свою карьеру он на­чал с активной деятельности в социал-демократическом дви­жении Германии и России, одно время редактировал «Сак­сонскую рабочую газету», в ней печатались напористые статьи против всяческого теоретического и политического ревизионизма, особенно против Бернштейна и бернштейни- анства. Его острые статьи в известной мере определили взгляды молодых русских социалистов Ульянова, Потресова, Мартова и многих других. Ульянов, будучи в ссылке, просит свою мать прислать ему в Сибирь копии статей Парвуса. Мартов переводит его статьи на русский язык. Последний настолько заинтересовал эту тройку, что в 1900 году все они приехали к нему в Мюнхен. Парвус уговорил их предпри­нять издание газеты. Ее назвали «Искрой». Позднее Парвус подружился и с Троцким.

Потом началась пора неудач, связанная с финансовыми махинациями Парвуса. Но Парвус был изворотлив и на­стойчив. Будучи в Турции, он завел знакомство с неким доктором Циммером, уполномоченным германских и ав- стро-венгерских властей по активизации антироссийской деятельности различных националистических организаций. В январе 1915 года он встретился с германским послом в Турции и практически убедил последнего, что: «Интересы германского правительства вполне совпадают с интереса­ми русских революционеров. Русские социал-демократы мо­гут достичь своей цели только в результате полного унич­тожения царизма. С другой стороны, Германия не может выйти победительницей из этой войны, если до этого не вызовет революцию в России. Но после нее Россия будет представлять опасность для Германии, если она не будет расчленена на ряд самостоятельных государств».

Уже в феврале 1915 года Парвусом заинтересовались вы­сокие чиновники МИДа и министерства обороны Германии. По их просьбе он представил властям подробнейший план свержения самодержавия и расчленения России. Этот доку­мент недавно опубликован в Мюнхене в книге Элизабет Хе- реш «Тайные дела Парвуса. Купленная революция». Парвус практически становится ведущим советником германского правительства по революционному движению в России, рас­пространению пораженческих взглядов, организации сабо­тажа и забастовок. Ленину подобные взгляды пришлись по душе. Он активизировал агитацию за поражение правитель­ства России. В марте 1915 года Парвус получил первый мил­лион марок (10 млн по сегодняшнему курсу) на подрывные цели в России.

Многие видные германские и российские социалисты уз­нали о махинациях Парвуса. Клара Цеткин, муж у нее был российским подданным, назвала Парвуса «сутенером импе­риализма». Роза Люксембург, его бывшая любовница, вытол­кала его за дверь. Лев Троцкий охарактеризовал его как «по­литического Фальстафа». Парвус ринулся к Ленину. Послед­ний в объятия Парвуса не бросился, но и дверь не закрыл. Больше того, он дал в помощники Парвусу своего старого друга Якова Ганецкого, хотя Парвус просил себе в подруч­ные Николая Бухарина. Началась систематическая финансо­вая поддержка партии. Парвус организует коммерческую компанию, которая занялась тайной торговлей с Россией. Доходы переводились на счета партии. Некоторые товары передавались Ганецкому через еще одну специально органи­зованную фирму. Представителем фирмы Парвуса в Петро­граде стал большевик Мечислав Козловский. Моисей Уриц­кий (будущий председатель петроградской ЧК) ведал курьер­скими связями. Партнерами Парвуса по бизнесу становятся большевики Красин и Боровский. В интересах Ленина рабо­тали платные агенты Германии — русский эсер Цивин и эс­тонский националист Кескюла.

Парвус получает от германских властей еще 2 миллиона марок на подготовку, как было сказано, революции в России. Получив их, он готовит через партию Ленина манифестации, забастовки, чтобы и дальше раскачивать российскую лодку. Например, в январе 1916 года намечалось провести всеоб­щую политическую стачку. Каждому участнику полагались деньги. Стачки не получилось. Берлин на время отодвинул Парвуса от российских дел.

Но после Февральской революции Парвус снова воскрес. Он убедил германский Генеральный штаб, что единственным человеком, способным помочь осуществить намеченные пла­ны по ликвидации Восточного фронта, является Ленин, а по­тому последний должен немедленно оказаться в Петрограде. В Швейцарию (Цюрих) к Ленину срочно выехал сотрудник Парвуса Георг Скларц. Но Ленин, видимо, заподозрил что-то неладное. Организацию переезда Ленина взяла на себя соци­ал-демократическая партия Германии. Ленин и его группа переехали в Стокгольм.

Приведу список лиц, ехавших с Лениным в пломбиро­ванном вагоне: 1. Ленин (Ульянов) В. И. 2. Ленина (Круп­ская) Н. К. 3. Арманд И. Ф. 4. Зиновьев (Радомысльский) Г. Е.

5. Радомысльская (Лилина) 3. И. (с сыном Стефаном 5-и лет).

6. Поговская Б. Н. (с сыном Робертом 4-х лет). 7. Бойцов Н. (Радек К. Б.). 8. Сафаров Г. И. 9. Сафарова-Мартошкина В. С. 10. Усиевич Г. А. 11. Усиевич (Кон) Е. Ф. 12. Гребельская Ф. 13. Константинович А. Е. 14. Мирингоф Е. 15. Мирингоф М. 16. Сковно А. А. 17. Слюсарев Д. 18. Ельчанинов Б. 19. Брил­лиант (Сокольников Г. Я.). 20. Харитонов М. М. 21. Розен- блюм Д. С. 22. Абрамович А. Е. 23. Шейнесон. 24. Цхакая М. Г. 25. Гоберман М. Л. 26. Линде И. А. 27. Айзенхуд. 28. Сулиа- швили Д. С. 29. Равич С. Н.

В список не были включены Фриц Платтен — швей­царский подданный, а также Андерс (Рубанов) и Эрих (Его­ров) — майоры германского Генштаба, которые ехали тем же поездом.

По приезде всей этой группы в Россию в Берлин летит те­леграмма: «Генеральный штаб, 21 апреля 1917. В Министер­ство иностранных дел № 551. «Штайнвахс телеграфирует из Стокгольма 17 апреля 1917: Въезд Ленина в Россию удался. Он работает полностью по нашему желанию...»

Парвус понял, что Ленин, отклонив его участие в переезде в Россию, перестраховывается. Надо было предложить ему какую-то новую идею, которая бы захватила его. Организу­ется встреча с Карлом Радеком, который представил себя уполномоченным большевиков по ведению переговоров. По­следние велись в обстановке строгой секретности в течение дня 13 апреля 1917 года. Парвус от имени германского пра­вительства предложил большевикам поддержку в борьбе за власть, Радек, сославшись на свои полномочия, принял это предложение, а Парвус срочно поехал в Берлин для консуль­таций. Ему выделили еще 5 миллионов марок. Деньги в кассу большевиков переправлялись через Радека, Воровского и Га- нецкого. Ленин в письмах Ганецкому постоянно напоминал

об этих деньгах.

Приведу некоторые документы.

«Копенгаген. 18 июня 1917 г. господину Руффегу, в Гель­сингфорсе. М. Г. (Милостивый государь. — А. Я.) Настоящим уведомляю Вас, что со счета «Дисконто-Гезельшафт» списа­но на счет г. Ленина в Кронштадте 315.000 марок по ордеру синдиката. О получении благоволите сообщить Ниландовой, 98, Копенгаген, Торговый дом Гансен и К°. С уважением. Свенсон»К

«Стокгольм, 21 сентября 1917 г. Господину Рафаилу Шола- ну в Хапаранде. Уважаемый товарищ. Контора банкирского дома М. Варбург открыла по телеграмме председателя Рейн- ско-Вестфальского синдиката для предприятия товарища Троцкого. Адвокат приобрел оружие и организовал перевозку его и доставку денег до Люлео и Варда. Укажите приемщиков конторе «Эссен и сын» в Люлео... доверенное лицо для получе­ния требуемой товар (ищем) Троцким суммы. С товарище­ским приветом Я. Фюрстенберг».

«Люлео, 2-го октября 1917 г. Господину Антонову в Хапа- ранде. Поручение... Троцкого исполнено. Со счетов синдиката и министерства... 400.000 крон сняты и переданы Соне, ко­торая одновременно с настоящим письмом посетит Вас (...) вручит Вам упомянутую сумму. С товарищеским приветом Я. Фюрстенберг>Л.

Естественно, что антироссийская деятельность Ленина и его соратников не могла остаться вне внимания контрразвед­ки России. Агенты департамента полиции России, а также его наемные агенты из «Бюро Бинда и Самоена» регулярно сообщали о посещениях Лениным посольств и консульств Германии и Австрии в Швейцарии. Приведу лишь одно до­вольно примечательное донесение Бинда о встрече Ленина с послом Германии фон Ромбергом.

«Ульянов (настоящая фамилия Ленина). Я установил на­блюдение на 5р1еде1даззе, 27 (улица, на которой жил Ленин- Ульянов в Цюрихе в то время), начиная с 25 декабря (1916), и проследил за ним. Утром 28 Ульянов с маленьким чемоданчи­ком в руках вышел из своей квартиры и сел в поезд на Берн. Мы проследовали за ним. По приезду в Берн, 10.00, он отпра­вился прямо в отель де Франс, расположенный рядом с вокза­лом, снял комнату, через полчаса вышел из отеля, направился на остановку трамвая, расположенную напротив вокзала, и поехал на другой конец города, где располагается Гоззе аих Оигз. Пошел пешком в сторону города, проходя под арками и время от времени оборачиваясь, затем, неожиданно выйдя из арки и не оборачиваясь, он вошел в немецкое посольство. Вре­мя 11.30. Наблюдение у входа в посольство осуществлялось до 9 часов вечера. Ульянов не был замечен выходящим. Он также не вернулся в отель де Франс ни вечером, ни на сле­дующее утро. Слежка у посольства возобновилась 29 утром, и только к 4 часам пополудни Ульянов вышел и быстро на­правился в отель де Франс, где оставался около 15 минут. Затем он сел в поезд, который доставил нас в Цюрих.

Деньги на пропаганду, подрывную деятельность и органи­зацию переворота шли не только из казны Германии. Они систематически добывались и боевиками партии. В письме Ленина «В Боевой комитет при Санкт-Петербургском ко­митете» содержится, среди других рекомендаций, и «напа­дение на банк для конфискации средств для восстания». Только с декабря 1905 года по июнь 1907 года на территории Грузии было совершено пять ограблений казначейств: на Коджорской дороге в пригороде Тифлиса (8 тыс. руб.); в Кутаиси (15 тыс. руб.); в Квирили (201 тыс. руб.); в Душети (315 тыс. руб.); в Тифлисе (250 тыс. руб.). Руководил этими грабежами Камо (Симон Тер-Петросян). 7 (20) марта 1906 го­да банда, состоящая из 20 человек, обезоружив охрану Банка купеческого общества взаимного кредита, похитила 875 ты­сяч рублей.

Деньги перевозились Ленину за границу. Эту работу вы­полняли: Литвинов — в Берлине, Равич, Богдасарян — в Мюнхене; Ходжамарян и Мастер — в Стокгольме. Бомбы разрабатывал ближайший соратник Ленина Красин.

Несмотря на то что объединительный (четвертый) съезд социал-демократов запретил грабежи от имени партии, Ле­нин игнорировал это решение и продолжал действовать, как и раньше.

Понятно, что, имея такие громадные суммы, большевики набирали силу. Уже до переворота 1917 года группа Ленина издавала 41 газету, из которых 27 выходили на русском язы­ке, а 14 — на армянском, грузинском, латышском, польском, татарском и других языках народов России. ЦК купил собст­венную типографию.

Но случилось непредвиденное. В июле 1917 года подрыв­ная деятельность РСДРП (большевиков) на немецкие деньги перестала быть тайной. Контрразведка Петроградского воен­ного округа обратила внимание на махинации, связанные с деньгами. Против лидеров большевиков возбудили уголов­ные дела по обвинению в государственной измене. Разразил­ся скандал. Запахло арестами и судом.

ЦК партии большевиков, будучи не в курсе ленинских ма­хинаций, завел дело на Ганецкого, обвинив его в сотрудниче­стве с Парвусом, но Ленин, зная всю подноготную этих свя­зей, вступился за своего давнего подельника, написав, что все обвинения в отношении Ганецкого основаны на слухах. Боль­шевики потребовали от Парвуса заявить под присягой, что он не финансировал партию. Парвус отказался, но заявил, что всячески поддерживал революционное движение в России.

Как только Берлин получил информацию о перевороте в России, то уже 27 октября (9 ноября) из немецкого военного бюджета было выделено 15 млн марок для поддержки пра­вительства большевиков. С этого момента начинается уже не спорадическая, а регулярная финансовая помощь боль­шевикам со стороны Германии, которая к октябрю 1918 года достигла суммы в 60 млн «золотых» марок (т.е. в швейцар­ской валюте). Деньги были привезены в Петроград в декаб­ре 1917 года, когда в гостинице «Европа» обосновался буду­щий посол Германии в России граф Мирбах.

По приезде в Москву граф Мирбах 16 мая 1918 года по­сещает Ленина. На утро Мирбах докладывает в Берлин, что в России создалось тяжелое положение: мощное антиболь­шевистское движение на флоте (крейсер «Олег»), выступле­ние Преображенского полка в Сестрорецке, восстание в Сибири атамана Дутова, плохая организация руководства в центре и т.д. Мирбах ставит перед рейхсканцлером вопрос о неотложной значительной материальной помощи Ленину. 3 июня 1918 года он конкретизирует свою просьбу: «При сильной конкуренции со стороны Антанты ежемесячно тре­буется 3 ООО ООО марок. В случае возможного в скором вре­мени неизбежного изменения нашей политической линии следует считаться с увеличением потребности. Мирбах».

Судя по документам, особую роль в посольстве Германии играл советник Трутман. Он еще в 1916 году ведал специаль­ным отделом в германских спецслужбах, который назывался «Стокгольм». Руководил группой агентов, занимавшихся под­рывной деятельностью в России, прежде всего через больше­виков и эсеров. 5 июня он пишет в Берлин: «Фонд, который мы до сих пор имели в своем распоряжении для распределе­ния в России, весь исчерпан. Необходимо поэтому, чтобы секретарь имперского казначейства предоставил в наше рас­поряжение новый фонд. Принимая во внимание вышеука­занные обстоятельства, этот фонд должен быть, по крайней мере, не меньше 40 миллионов марок». Ответ был скорым. «...Берлин, 11 июня 1918. В ответ на Ваше послание от 8 это­го месяца, в котором Вы переслали мне записку А. 5. 2562 от­носительно России, я готов одобрить представленное, без указания оснований, предложение об ассигновании 40 миллио­нов марок для сомнительной цели. Циммерман».

Нельзя исключать, что одной из причин убийства Мирба- ха чекистами было стремление скрыть следы получения де­нег большевиками от германского правительства. Известно, что посла Мирбаха убил один из влиятельных работников

ВЧК, приближенный Дзержинского Блюмкин. Никакого на­казания он не понес, его отправили работать на периферию. Позднее о нем вспомнили, но уже при Сталине. 30 октября 1929 года принимается решение Политбюро следующего со­держания: «а) поставить на вид ОГПУ, что оно не сумело в свое время открыть и ликвидировать изменническую анти­советскую работу Блюмкина; б) Блюмкина расстрелять».

Кстати, большевистские руководители очень беспоко­ились о том, что архивы могут многое рассказать о их про­шлом. Когда в сентябре 1917 года над Петроградом нависла немецкая угроза с моря, Временное правительство решило особо важные документы, в том числе Полицейского и Жандармского управлений, перевезти в Рыбинск. И что же? В декабре 1917 года они там полностью сгорели. Их просто сожгли. После октябрьского переворота уничтожение ар­хивных материалов приняло массовый характер. Сожжены, причем красноармейцами, архивы в Нижнем Новгороде. Сгорели архивы в Твери. В 1925 году состоялся съезд архив­ных работников, на котором были приведены сотни фактов уничтожения архивных документов. Большевистский ванда­лизм дошел до того, что тысячи тонн ценнейших архивных документов были переданы в Главбумпром для переработки.

...Итак, власть захвачена. Настало время платить по дол­гам. Осенью 1917 года, полемизируя с Соломоном, Ленин из­рек: «Дело не в России, на нее, господа хорошие, мне наплевать, — это только этап, через который мы проходим к мировой революции...» Русских он называл «швалью», «ос­лами», «идиотами». Как писал доктор В. Адлер, Ленин всю свою жизнь «посвятил борьбе против России». Он был для России чужой человек.

Наиболее выразительно эта позиция пренебрежения к России проявилась в отношении Ленина к двум войнам — Русско-японской и Первой мировой. Он занимал в них агрессивно пораженческие позиции. И конечно же не из-за гуманных пацифистских настроений, он был яростным сто­ронником революционных войн и по этой причине видел в поражениях России условие, облегчающее ему путь к граж­данскому кровопролитию в целях захвата власти. Вспомним его крылатую фразу о превращении войны империалистиче­ской в гражданскую.

В январе 1913 года в письме к Горькому Ленин откровен­ничает: «Война Австрии с Россией была бы очень полезна для революции (во всей восточной Европе) штукой, но мало ве­роятия, чтобы Франц Иозеф и Николаша доставили нам сие удовольствие».

Советские историографы утверждали, что Ленин отражал настроения народных масс. Конечно, вступление России в войну было глупым, не лежало в русле интересов России. Но современники тех лет свидетельствуют, что патриотический подъем был очевиден во всех слоях общества. Он хорошо выражен в воззвании интеллектуальной элиты России, кото­рое подписали более 300 человек. В нем резкой критике под­верглась шовинистическая политика Германии, развязавшей войну по поводу, не соразмерному кровавой брани народов. Среди других письмо подписали Бунин, Горький, Серафи­мович, Скиталец (Петров), М. Чехов, Успенский, Струве, А. Васнецов, В. Васнецов, Коненков, Коровин, Пастернак, Шаляпин, Нежданова, Ермолова, Вахтангов, Качалов, Ста­ниславский, Вл. Немирович-Данченко, Москвин, Южин (Сумбатов), Яблочкина, Пашенная, Остужев, Садовская, Та­иров, Ипполитов-Иванов... Ленин назвал это воззвание «шо- винистско-поповским протестом против немецкого варвар­ства». Это и понятно.

В конкретных условиях того времени позиция Ленина по заключению Брестского мира была гнусным предательством. К слову сказать, большинство приближенных к Ленину были на разных этапах против заключения этого договора. Пере­числим их имена: Троцкий, Бухарин, Дзержинский, Рыков, Радек, Бубнов, Ломов, Крестинский, Преображенский, Коси­ор, Осинский, Стуков, Ногин, Спундэ, Фенигштейн, Уриц­кий, Иоффе, Пятаков, Яковлева, Рязанов, Штейнберг, Спи­ридонова, Смирнов, Бронский, Прошьян, Покровский, Тру- товский, Милютин, Теодорович, Комков и другие деятели. Против договора было большинство левых эсеров, входив­ших в состав ВЦИК.

Ленин в обход Совнаркома, но от имени Совнаркома, 21 (8) ноября посылает Главнокомандующему Духонину те­леграмму, приказывающую начать переговоры с командова­нием Австро-Германских войск. Немцы этого ждали и согла­сились на переговоры. На Запад с Востока покатили эше­лоны с немецкими войсками. Самозваное правительство Ленина предало союзников по войне. Но раскол в руководст­ве его тоже беспокоил. Поэтому 11 (24) января Ленин соби­рает расширенное заседание ЦК РСДРП (б) и выступает с те­зисами о необходимости немедленного заключения мира.

Проголосовали. И только менее четверти участников собра­ния поддержали эти тезисы, 32 человека — позицию «левых коммунистов», выступавших за продолжение войны, 16 — позицию Троцкого: ни войны, ни мира. Но Ленина ничем не прошибешь. Он собирает собрание за собранием, но успеха не добивается. Тогда снова в обход Совнаркома, и снова от имени Совнаркома посылает 19 февраля немцам радиограм­му: «...Совет народных комиссаров видит себя вынужденным подписать условия мира, предложенные в Брест-Литовске делегатами Четверного Союза».

Меня лично не удивляет, что Ленин пошел на прямое мо­шенничество. Во-первых, как я сказал выше, надо было пла­тить своим хозяевам, во-вторых, Ленин был по характеру мошенник и авантюрист. Ему ничего не стоило предать лю­бого — друга, союзника, партию, страну, лишь бы добиться своих целей, пронизанных шизофреническими идеями.

Немецкая сторона в ответ на послушание ужесточает ус­ловия. И вновь 23 февраля заседание ЦК партии. Противни­ков мирного договора не убавилось. Острота ситуации до­стигла предела, когда группа членов ЦК — Бубнов, Бухарин, Ломов, Пятаков, Яковлева и Урицкий заявили, что они, про­тестуя против заключения договора, уходят со всех ответст­венных партийных и советских постов. Тогда Ленин в 3 часа ночи 24 февраля созывает заседание ВЦИК, на котором про­таскивает резолюцию о принятии немецких кабальных усло­вий. Почему так произошло? Во-первых, кворума на этом заседании не было. Во-вторых, момент голосования был выбран таким образом, когда «левые коммунисты» — про­тивники договора заседали в другом помещении по своим де­лам. В-третьих, заседание проходило второпях, сумбурно и закончилось через полтора часа после его начала. Сама дис­куссия была смята, многие члены ВЦИК, судя по воспомина­ниям, так и не поняли, за что голосовали. Надо отдать долж­ное упорству Ленина. Но, увы, упорству в интересах Герма­нии, а не России.

А что же немцы? Они торжествовали. Приведу слова из интервью генерала Гофмана, ведшего переговоры о Брест­ском мире:

«Во время войны Генеральный штаб, конечно, пользовался всевозможными средствами, чтобы прорвать русский фронт. Одной из этих мер, назовем это удушливым газом или иначе, и был Ленин. Императорское германское правительство про­пустило Ленина в пломбированном вагоне с определенной целью. С нашего согласия Ленин и его друзья разложили рус­скую армию. Статс-секретарь Кульман, граф Чернин и я за­ключили с ними Брестский договор главным образом для то­го, чтобы можно было перебросить наши армии на Западный фронт... Мы были убеждены, что они не продержатся у влас­ти более 2—3 недель. Верьте моему честному слову, слову ге­нерала германской службы, что, невзирая на то, что Ленин и Троцкий в свое время оказали нам неоценимую услугу, буде мы знали или предвидели бы последствия, которые принесет человечеству наше содействие по отправке их в Россию, мы никогда, ни под каким видом не вошли бы с ними ни в какие соглашения...»

Конечно, генерал хитрит. Пошли бы на соглашение в лю­бом случае. Это диктовалось реальной обстановкой на фрон­тах, да и деньги за сепаратную сделку были уже заплачены. Хотя Гофман признает, что, заключая мир с большевиками, «мы помогли им удержать власть».

Генерал Людендорф: «Наше правительство поступило в военном отношении правильно, если оно поддержало Лени­на деньгами». Позднее он же писал: «Отправлением в Рос­сию Ленина наше правительство возложило на себя особую ответственность. С военной точки зрения, его проезд в Рос­сию через Германию имел свое оправдание. Россия должна была пасть».

Генерал-фельдмаршал Гинденбург: «Нечего и говорить, что переговоры с русским правительством террора очень ма­ло соответствовали моим политическим убеждениям. Но мы были вынуждены прежде всего заключить договор с сущест­вующими властями Великороссии. Впрочем... я лично не ве­рил в длительное господство террора».

Среди других меня больше всего привлекают слова Чер­чилля — точные и язвительные. Он писал, что «немцы испы­тывали благоговейный трепет, когда обратили против России самый ужасный вид оружия. Они завезли Ленина из Швей­царии в Россию, как бациллы чумы, в закрытом вагоне».

Лидер немецких социал-демократов Бернштейн свиде­тельствует: «Ленин и его товарищи получили от правительст­ва кайзера огромные суммы на ведение своей разрушитель­ной агитации. Я об этом узнал еще в декабре 1917 года. Че­рез одного моего приятеля я запросил об этом одно лицо, которое, благодаря тому посту, которое оно занимало, дол­жно было быть осведомлено, верно ли это? Я получил утвер­дительный ответ. Но я тогда не мог узнать, как велики были эти суммы денег и кто был или кто были посредником или посредниками ( между правительством кайзера и Лениным). Теперь я из абсолютно достоверных источников выяснил, что речь шла об очень большой сумме, несомненно больше пятидесяти миллионов марок , о такой громадной сумме, что у Ленина и его товарищей не могло быть никакого сомнения насчет того, из каких источников эти деньги шли. Одним из результатов этого был Брест-Литовский договор, Генерал Гофман, который там вел переговоры с Троцким и другими членами большевистской делегации о мире, в двойном смыс­ле держал большевиков в своих руках, и он это сильно давал им чувствовать».

Через неделю Бернштейн опубликовал еще одну статью. Он сделал большевикам и немецким коммунистам очень ин­тересное предложение — привлечь его к германскому суду или же суду Социалистического Интернационала, если они считают, что он в своей статье оклеветал Ленина.

3 марта 1918 года в 5 часов 30 минут в Брест-Литовске был подписан сепаратный мир с Германией, наиболее ярко отра­зивший предательство Лениным интересов России. Но как ни нагл и самоуверен был Ленин, ему все же пришлось вы­кручиваться, оправдываться. Увиливая от обвинений в анти­патриотизме, Ленин объявляет патриотизм предательством, буржуазным предрассудком. На собрании партийных работ­ников Москвы 27 ноября 1918 года Ленин признал, что «на­ша революция боролась с патриотизмом. Нам пришлось в эпоху Брестского мира идти против патриотизма. Мы гово­рили: если ты социалист, так ты должен все свои патриоти­ческие чувства принести в жертву во имя международной революции». «Пролетариат, — говорил Ленин, — не может любить того, чего у него нет. У пролетариата нет отечества!»

Вот так и появилась власть, открывшая эпоху массового террора в России. Не успели высохнуть чернила на декрете

о провозглашении новой власти, как Дзержинский заявил, что большевики призваны историей направлять и руково­дить ненавистью и местью. На другой день, 10 ноября, со­стоялось заседание Петроградского военно-революционного комитета, где было решено «вести более энергичную, более активную борьбу против врагов народа». Обратите внима­ние: «врагов народа».

Итак, в первые же три дня контрреволюции были про­возглашены три стратегические программы власти: про­грамма «Ненависть», программа «Месть», программа «Враги народа». Прошел всего месяц после переворота, и 11 декабря правительство придало понятию «враг народа» официальный статус. «В полном осознании огромной ответственности, ко­торая ложится сейчас на Советскую власть за судьбу наро­да и революции, Совет Народных Комиссаров объявляет ка­детскую партию... партией врагов народа». Декрет был под­писан Лениным.

20 декабря 1917 года Совнарком создает карательно-тер- рористическую организацию — ВЧК (Всероссийскую Чрез­вычайную Комиссию). Ей были приданы прежде всего поли­тические функции. Роман Гуль отмечал: «...Дзержинский за­нес над Россией «революционный меч». По невероятности числа погибших от коммунистического террора «октябрь­ский Фукье-Тенвиль» превзошел и якобинцев, и испанскую инквизицию, и терроры всех реакций. Связав с именем Дзержинского страшное лихолетие своей истории, Россия надолго облилась кровью».

В августе 1918 года Дзержинский обращается к «рабочему классу». В нем сказано: «Пусть рабочий класс раздавит мас­совым террором гидру контрреволюции!.. Пусть враги рабо­чего класса знают, что каждый, кто осмелится на малейшую пропаганду против Советской власти, будет немедленно арестован и заключен в концентрационный лагерь!» Вслед за обращением Дзержинского последовала телеграмма в мест­ные органы ЧК его заместителя Петровского. В этой теле­грамме он пишет, что, несмотря на все указания, настоящего массового террора не организовано. Он предлагает всех по­дозрительных, всех, хоть в чем-то замешанных, арестовывать и расстреливать. И далее: «Ни малейших колебаний, ни ма­лейшей нерешительности в применении массового террора».

Если Робеспьер объявлял террор добродетелью, то больше­вики — «социалистическим гуманизмом». В сентябре 1918 го­да Г. Зиновьев писал: «Чтобы успешно бороться с нашими врагами, мы должны иметь собственный социалистический гуманизм. Мы должны завоевать на нашу сторону 90 из 100 миллионов жителей России под Советской властью. Что же касается остальных, нам нечего им сказать, они должны быть уничтожены». Итак, социалистический гуманизм — уничтожить десять миллионов человек из ста — каждого де­сятого. На III Всероссийском съезде Советов (10—18 января

1918 г.) известный матрос Железняков заявил, что «Больше­вики готовы расстрелять не только 10.000, но и миллион на­рода, чтобы сокрушить всякую оппозицию». Таким образом была определена стратегическая линия, которую потом про­должил Сталин убийством десятков миллионов граждан Со­ветского Союза. Зиновьев и другие «гуманисты» тоже были расстреляны.

В январе 1918 года, всего через два месяца после контрре­волюционного переворота, в статье «Как организовать со­ревнование?» Ленин пишет, что существуют «тысячи форм и способов» внедрения «заповедей социализма»: одним из них он называет «расстрел на месте одного из десяти, виновных в тунеядстве». Роковая формула — «один из десяти». По­том она полюбилась и Гитлеру, когда эсэсовцы во время Оте­чественной войны расстреливали мирных граждан Советско­го Союза — каждого десятого. Все похоже в действиях не­людей.

После убийства 21 июня 1918 года Володарского (предсе­дателя Петроградской ЧК) Ленин пишет Зиновьеву: «Только сегодня мы услыхали в ЦК, что в Питере рабочие хотели от­ветить на убийство Володарского массовым террором и что вы (не Вы лично, а питерские цекисты или пекисты) удержа­ли. Протестую решительно! Мы компрометируем себя... тормозим революционную инициативу масс, вполне правиль­ную. Это не-воз-мож-но! Террористы будут считать нас тряпками. Время архивоенное. Надо поощрять энергию и массовидность террора...»

Ленинская «массовидность террора» действительно вы­лилась в массовую практику. В ответ на убийство Урицкого (тоже председателя Петроградской ЧК) было расстреляно 500 заложников — ни в чем не повинных людей.

9 августа 1918 года Ленин рассылает телеграммы — одна чудовищнее другой. Г. Федорову — в Нижний Новгород: «Надо напрячь все силы, составить тройку диктаторов (Вас, Маркина и др.), навести тотчас массовый террор». Ев­гении Бош — в Пензу: «...Провести беспощадный массовый террор против кулаков, попов и белогвардейцев; сомнитель­ных запереть в концентрационный лагерь вне города».

На другой день в ту же Пензу: «Восстание пяти волостей кулачья должно повести к беспощадному подавлению. Этого требует интерес всей революции, ибо теперь везде «послед­ний решительный бой» с кулачьем. Образец надо иметь. 1. Повесить (непременно повесить, дабы народ видел) не меньше 100 заведомых кулаков, богатеев, кровопийц. 2. Опуб­ликовать их имена. 3. Отнять у них весь хлеб. 4. Назначить заложников — согласно вчерашней телеграммы. Сделать так, чтобы на сотни верст народ видел, трепетал... Теле­графируйте получение и исполнение. Ваш Ленин». Исполко­му — Дивны: «Необходимо... конфисковать весь хлеб и все имущество у восставших кулаков, повесить зачинщиков из кулаков...» От Пайкеса, уполномоченного Наркомпрода в Са­ратове, Ленин требует «назначить своих начальников и рас­стреливать заговорщиков и колеблющихся, никого не спраши­вая и не допуская идиотской волокиты». О борьбе с Юдени­чем. «...Покончить с Юденичем ...Если наступление начато, нельзя ли мобилизовать еще тысяч 20 питерских рабочих плюс тысяч 10 буржуев, поставить позади их пулеметы, рас­стрелять несколько сот и добиться настоящего массового напора на Юденича».

И вешали, и расстреливали, и сжигали...

Ленин бредил террором. «Т. Крестинскому. Я предлагаю тотчас образовать (для начала можно тайно) комиссию для выработки экстренных мер (в духе Ларина. Ларин прав. Ска­жем, Вы + Ларин + Владимир (Дзержинский) + Рыков? Тайно подготовить террор: необходимо и срочно. Ленин».

5 сентября 1918 года правительство легализовало террор, издав знаменитый декрет «О красном терроре». В постанов­лении говорилось: «Заслушав доклад председателя ЧК по борьбе с контрреволюцией о деятельности этой комиссии, ЧК находит, что при данной ситуации обеспечение тыла пу­тем террора является прямой необходимостью; что для уси­ления деятельности ВЧК и внесения в нее большей плано­мерности необходимо направить туда возможно большее число ответственных партийных товарищей; что необходимо обезопасить Советскую республику от классовых врагов пу­тем изолирования их в концентрационных лагерях; подлежат расстрелу все лица, прикосновенные к белогвардейским ор­ганизациям, заговорам и мятежникам».

Террор вышел на новый виток.

Как сообщает газета «Северная коммуна» (1918 год, №№ 98, 99, 100, 101), только в сентябре 1918 года и только в Питере под руководством Дзержинского были взяты залож­никами и расстреляны 949 человек. Первая группа заложни­ков из 512 человек была расстреляна в начале сентября. Вто­рая группа из 437 человек расстреляна несколько позднее. Приведу ее социальный состав: министры — 2 человека, ад­миралы — 1, генералы — 21, полковники — 22, офицеры — 320, офицеры флота — 18, купцы — 18, банкиры — 3, инже­неры — 7, студенты — 3, женщины — 2, члены разных пар­тий — 15, великие князья Романовы — 4, рядовые солдаты —

1 человек.

В 1918 году и за 7 месяцев 1919 года было расстреляно 8389 человек. Из них: Петроградской ЧК — 1206; Москов­ской — 234; Киевской — 825; ВЧК — 781 человек; в конц­лагерях содержалось 9496 человек, в тюрьмах — 34 334; в за­ложниках — 13 111 человек; арестовано за указанный пе­риод 86 893 человека.

В Екатеринограде в городской тюрьме с августа 1920 года по февраль 1921 года было расстреляно около 3000 человек. За 11 месяцев в Одесской чрезвычайке уничтожили «от 15 до

25 тысяч человек, в газетах опубликованы имена почти семи тысяч расстрелянных с февраля 1920 по январь 1921 года. В Одессе находятся еще 80 тысяч в местах заключения». В сентябре 1920 года в Смоленске подавляют восстание воен­ного гарнизона, в ходе которого было расстреляно 1200 сол­дат. В «Севастопольских Известиях» печатают список пер­вых жертв террора, казнено 1634 человека, в том числе 78 женщин. Сообщается, что «Нахимовский проспект уве­шан трупами офицеров, солдат и гражданских лиц, аресто­ванных на улице и тут же, наспех, казненных без суда». В Севастополе и Балаклаве ЧК расстреляла до 29 тысяч чело­век. По свидетельству Максимилиана Волошина, за первую зиму террора (1920) в Крыму было расстреляно 96 тысяч че­ловек.

20 апреля 1921 года Политбюро принимает решение «О со­здании дисциплинарной колонии на 10—20 000 человек по возможности на дальнем севере в районе Ухты, в большой отдаленности от населенных пунктов». Страна покрывалась сетью концлагерей. Только в Орловской губернии в 20-х го­дах насчитывалось 5 концлагерей. Через них прошли сотни российских граждан. В одном лишь лагере № 1 за 4 месяца

1919 года побывало 32 683 человека. Число концлагерей не­прерывно росло. Если в ноябре 1919 года их было всего 21, то в ноябре 1920-го — уже 84.

Изучавшим «Историю КПСС» известны разные мифы о ленинском плане строительства социализма, в частности о его «политическом завещании», каким считалось «Письмо к съез­ду» (там, где он предлагал снять Сталина с поста генсека пар­тии). Практически его завещание было совсем другим. «Вели­чайшая ошибка думать, — писал Ленин Каменеву, — что НЭП положил конец террору. Мы еще вернемся к террору и террору экономическому». Коллективизация, индустриализа­ция, рабский труд политзаключенных — наиболее яркие при­меры воплощения этого ленинского завета в жизнь.

Во время работы над уголовным кодексом РСФСР Ленин пишет Курскому, народному комиссару юстиции: «Т. Кур­ский! По-моему, надо расширить применение расстрела... ко всем видам деятельности меньшевиков, с.-р. и т. п.». Вскоре новое письмо: «Т. Курский!.. Открыто выставить принципи­альное и политически правдивое (а не только юридически уз­кое) положение, мотивирующее суть и оправдание террора, его необходимость, его пределы».

Ленинские инструкции получали не только чекисты, но и суды: «За публичное доказательство меньшевизма наши ре­волюционные суды должны расстреливать, а иначе это не наши суды», — заявил Ленин в марте 1922 года в речи на XI съезде РКП (б). В первом советском Уголовном кодексе 1922 года появилась «знаменитая» 58-я статья, каравшая выс­шей мерой наказания за политические «деяния».

Секретный циркуляр ОГПУ от февраля 1923 года подроб­но перечисляет части общества, из которых надо черпать лю­дей, обреченных на физическое истребление:

«Политические партии и организации:

1) Все бывшие члены дореволюционных политических пар­тий; 2) Все бывшие члены монархических союзов и организа­ций; 3) Все бывшие члены Союза независимых земледельцев, а равно члены Союза независимых хлеборобов в период Цент­ральной Рады на Украине; 4) Все бывшие представители ста­рой аристократии и дворянства; 5) Все бывшие члены моло­дежных организаций (бойскауты и другие); 6) Все национа­листы любых оттенков.

Сотрудники царских учреждений:

1) Все сотрудники бывшего Министерства внутренних дел; все сотрудники охранки, полиции и жандармерии, все секретные агенты охранки и полиции, все чины пограничной стражи и т. д.; 2) Все сотрудники бывшего Министерства юстиции: все члены окружных судов, судьи, прокуроры всех рангов, мировые судьи, судебные следователи, судебные ис­полнители, главы сельских судов и т. д.; 3) Все без исключе­ния офицеры и унтер-офицеры царских армий и флота.

Тайные враги советского режима:

1) Все офицеры, унтер-офицеры и рядовые Белой армии, иррегулярных белогвардейских формирований, петлюровских соединений, различных повстанческих подразделений и банд, активно боровшиеся с Советской властью. Лица, амнисти­рованные советскими властями, не являются исключением;

2) Все гражданские сотрудники центральных и местных ор­ганов и ведомств Белогвардейских правительств, армии

Центральной Рады, Гетмановской администрации и т. д.;

3) Все религиозные деятели: епископы, священники право­славной и католической церкви, раввины, дьяконы, монахи, хормейстеры, церковные старосты и т. д.; 4) Все бывшие купцы, владельцы магазинов и лавок, а также «нэпманы»; 5) Все бывшие землевладельцы, крупные арендаторы, бога­тые крестьяне, использовавшие в прошлом наемную силу. Все бывшие владельцы промышленных предприятий и мастер­ских; 6) Все лица, чьи близкие родственники находятся на не­легальном положении или продолжают вооруженное сопро­тивление советскому режиму в рядах антисоветских банд; 7) Все иностранцы независимо от национальности; 8) Все ли­ца, имеющие родственников и знакомых за границей; 9) Все члены религиозных сект и общин (особенно баптисты);

10) Все ученые и специалисты старой школы, особенно те, чья политическая ориентация не выяснена до сего дня;

11) Все лица, ранее подозреваемые или осужденные за контра­банду, шпионаж и т. д.».

Именно эти документы и надо считать реальным завеща­нием Ленина.

Он учился на адвоката, но не мог им стать в силу абсолют­ной атрофии толерантности. Пошел в революцию, зная, что там все дозволено. У него не было друзей, он воевал со всеми и всегда, постоянно был недоволен и царем, и Плехановым, и «иудушкой» Троцким, и грубияном Сталиным, буржуазией и крестьянством, интеллигенцией и рабочими. Он постоянно искал «врагов». Раскол, неважно с кем, был главным заняти­ем Ленина. Он все время кого-то разоблачал, оскорблял, тре­тировал, убирая тех, кто был умнее его, талантливее, поря­дочнее. «Иной мерзавец может быть для нас тем и полезен, что он мерзавец», — говорил «вождь». В политическом плане современники называли его «монументальным оппортунис­том», «профессиональным эксплуататором отсталости рус­ского рабочего движения».

Его близкий в молодые годы товарищ, может быть, един­ственный, Юлий Мартов еще в 1911 году окончательно по­рвал с Лениным, увидев в большевизме возрождение «неча- евщины» — тотального революционного терроризма. Но борьба против этого очевидного факта была беспомощной, рассчитанной на умиротворение Ленина, а не на выдво­рение будущего организатора террора из партийной вер­хушки.

Откуда же все это? Естественно, не от социальной среды, которая якобы творит человека. Среда-то у него была нор­мальная, сытая, безбедная. Значит, явные нелады с психи­кой. Как и у Троцкого, Сталина, Гитлера.

Кто же был всего ближе к Ленину по злодеяниям?

Прежде всего, Лев Троцкий (Бронштейн) — наиболее зна­чимый после Ленина октябрьский контрреволюционер. Ак­тивный участник смуты 1905 года. В 1907 году был аресто­ван, осужден, бежал за границу. Террор считал главным сред­ством «перманентной революции». С марта 1918 года — председатель Реввоенсовета, создатель Красной Армии. «Нельзя строить армию без репрессий... Не имея в арсенале командования смертной казни...» Считал, что «гражданская война... немыслима... без убийства стариков, старух и де­тей». Оратор-демагог. На толпу действовал магически. Ко­мандуя Красной Армией, расстреливал каждого десятого сол­дата по самым незначительным поводам. В 1919 году по его инициативе появился ленинский декрет, по которому арес­товывались жены и дети офицеров, не желавших служить новому режиму. Ульянов-Ленин разделял идеи Троцкого — они учились друг у друга. Но главное, что их объединяло, это не­нависть к России и абсолютное отсутствие морали. Троцко­го называли «летучим голландцем» мировой революции. Ему было неважно, где, когда и с кем затевать смуту. Как и Ле­нин, он ничего не мог созидать. С присущим ему апломбом он утверждал, что русская классическая дворянская культура ничего не внесла в сокровищницу человечества. Это кто же? Пушкин, Гоголь, Толстой? Может быть, Мусоргский, Чайков­ский? Или, как говорил Ленин, «архискверный Достоевский»?

Григорий Зиновьев (Овсей-Гершен Радомысльский) — один из любимцев Ленина, председатель Петросовета, гла­ва Коминтерна. Большевик с 1903 года. Учился в Бернском университете в Швейцарии. Вел революционную пропаган­ду на юге России, был редактором большевистских газет «Вперед», «Социал-демократ». Плодовитый литератор, ора- тор-болтун, соперник Троцкого, союзник Сталина в борьбе с «вождем Красной Армии». Один из главных грабителей Рос­сии: расшвыривал фантастические богатства, награбленные большевиками, «на нужды мировой революции». Не забывал и себя. «Мы постараемся направить костлявую руку голода против истинных врагов трудящихся и голодного народа, — писал Зиновьев. — Мы даем рабочим селедку и оставляем буржуазии селедочный хвостик». И довел уже в 1918 году норму хлеба для интеллигенции до «восьмушки». Ерничал: «Мы сделали это для того, чтобы они [буржуи] не забыли за­паха хлеба».

В 1918 году Ленин всю власть в деревне отдал комбедам — комитетам бедноты. Эсеры, которые еще входили в состав ленинского правительства и в Советы, резко выступили против произвола люмпен-погромщиков. Зиновьев, как всег­да, «пламенно» возражал: «Не плакаться надо, что в дерев­ню, наконец, пришла классовая борьба, а радоваться, что деревня начинает, наконец, дышать воздухом гражданской войны».

Феликс Дзержинский — практический организатор «крас­ного террора». Несмотря на заслуги перед партией — шесть арестов, три побега из ссылки, 11 лет неволи, фана­тизм в работе, — спал в кабинете за ширмой, Ленин не пус­тил Дзержинского в Политбюро. Держал на политических за­дворках. Но, зная характер Железного Феликса, поставил его на пост главного карателя как «пролетарского якобинца». Рассуждения о том, что «чекистом может быть человек с чистыми руками, холодной головой и горячим сердцем», — ложь. «Сам Дзержинский не был никогда расслабленно-челове- чен», — заметил его преемник Менжинский. Первыми, кого казнил Дзержинский без суда и следствия, были бывшие цар­ские министры. Дзержинский издавал свой «теоретический» журнал «Красный террор». М. Лацис писал в этом журнале: «Не ищите на следствии доказательств того, что обвиняе­мый действовал словом или делом против Советской власти. Первый вопрос, который вы должны ему предложить, — ка­кого он происхождения, воспитания, образования или профес­сии. Эти вопросы и должны определить судьбу обвиняемого. В этом смысл и сущность красного террора».

Чекисты любили печатать списки расстрелянных. Всего за несколько месяцев «красного террора» в 1918 году казни­ли более 50 ООО человек, о чем и похвастались в газетах. До сих пор работники спецслужб гордо называют себя чекиста­ми, нисколько при этом не стесняясь и как бы запамятовав, что чекизм появился в качестве орудия террора. 7 сентября 2004 года народ России искренне и глубоко горевал об уби­тых террористами детях в Осетии. Земля была мокрая от слез. И в тот же день телевидение показало возведение па­мятника Дзержинскому в г. Дзержинске. Как это позорно, как это кощунственно ставить памятник второму по рангу после Ленина террористу в России, убившему сотни тысяч людей, таких же невинных, как и дети Беслана.

ВЧК фактически властвовала. Трудно было разобраться, кто главнее: партийные организации или чекистские. Послед­ние выпускали свои газеты, журналы, то есть пропагандист­ские рупоры убийств, карательных экспедиций, расстрелов, повешений, всякого рода измывательств над людьми. Многие исследователи, да и не только исследователи, но и современ­ники тех событий в своих мемуарах подтверждают, что ВЧК, особенно на местах, буквально кишела криминальным эле­ментом — убийцами, ворами, палачами, готовыми на все.

В конце 1918 года в правящей верхушке возникла дискус­сия вокруг деятельности ВЧК. 25 декабря 1918 года ЦК РКП(б) обсудил новое положение о ВЧК. Инициаторами бы­ли Бухарин и ветераны партии Ольминский и Петровский. Они критиковали «полновластие организации, ставящей себя не только выше Советов, но и выше самой партии». Требова­ли принять меры, чтобы «ограничить произвол организации, напичканной преступниками, садистами и разложившимися элементами люмпен-пролетариата». Создали специальную ко­миссию. Туда вошел и Каменев, тоже сторонник ограниче­ния функций ВЧК. Он предложил упразднить эту организа­цию. Однако за ВЧК вступились Свердлов, Сталин, Троцкий. И, само собой, Ленин. ЦК партии постановил: в советской партийной печати не может быть «злостной критики» в от­ношении государственных учреждений, в том числе и ВЧК.

В бурные дни августа 1991 года (во время антигосударст­венного мятежа большевиков) я выступал на митингах, в том числе и на Лубянке. Психологически это были необыкновен­ные дни. Толпа на Лубянке была огромная. Что бы я ни ска­зал, толпа ревела, гремела аплодисментами. Кожей ощутил, что наступает критическая минута. Задай я только вопрос, вроде того, а почему, мол, друзья мои, никто не аплодирует в здании за моей спиной и, мол, любопытно, что они там дела­ют, — случилось бы непоправимое. Позднее стало известно, что они жгли там документы. Я понял, что взвинченных и го­товых к любому действию людей надо уводить с площади, и как можно скорее. Быстро спустился вниз и пошел в сторону Манежной площади.

Меня подняли на руки, я барахтался — наверное, до этого только мать держала меня на руках, да еще медицинские сестры в госпитале во время войны, — и так несли до пово­рота на Тверскую улицу. Милиция была в растерянности, увидев массу людей, заполнившую улицу. Меня проводили до здания Моссовета. До сих пор уверен, что, не уведи я лю­дей с площади именно в тот момент, трагедия была бы неми­нуема. Толпа ринулась бы громить здание КГБ.

Но о Лубянке все равно вспомнили. Вечером того же дня начали сносить памятник Дзержинскому. Истукан стоял крепко, его падение могло покалечить людей. Тогдашний мэр

Москвы Гавриил Попов поручил своему заму Сергею Стан­кевичу исполнить это технически грамотно, что и было сде­лано. Думаю, именно за это Станкевич потом и поплатился, когда его начали травить. Наиболее тупоголовые большевики и в наши дни требуют восстановить памятник Дзержинско­му, надеясь вернуть себе власть по кусочкам.

Вернемся, однако, к «вождям».

Николай Бухарин. Писано о нем много. Опубликовал «Злые заметки», облив грязью гениального Есенина. Ладно. О вкусах не спорят. Но как понять следующее? Цитирую: «Не забу­дем, сколько безымянных героев нашей чека погибло в боях с врагами, не забудем, сколько из тех, кто остался в живых, представляют развалину с расстроенными нервами, а иногда и совсем больных. Ибо работа была настолько мучительна, она требовала такого гигантского напряжения, она была та­кой адской работой, что требовала поистине железного ха­рактера». Видимо, Бухарин замаливал старый грех, когда требовал приструнить ВЧК. А работа карателей действи­тельно была адской. В прямом, а не в переносном смысле. Расстреливали обычно пятерками. Людей раздевали догола. Стреляли в затылок. Убивать требовалось одним выстре­лом. И так каждую ночь... Кого же убивали? Да все ту же «буржуазию»: офицеров, их жен, детей, купцов, головастых и рукастых мужиков, профессионалов, врачей, инженеров, юристов. В 1928 году Бухарин признает: «Здесь, у нас, где мы абсолютные хозяева, мы совершенно никого не боимся. Стра­на, изнуренная войнами, болезнями, смертью, голодом /это средство опасное, но роскошное/ не производит ни малейше­го шума, находясь под постоянной угрозой со стороны ЧК и армии... Часто мы сами удивляемся своему терпению, став­шему столь знаменитым... Не существует, можно быть уве­ренным, во всей России и одного дома, где бы мы ни убили так или иначе отца, мать, брата, дочь, сына, какого-нибудь близкого родственника или друга. Ну что ж! Феликс /Дзер­жинский/ потому и разгуливает по Москве спокойно и без всякой охраны, даже ночью... Когда мы запрещаем ему такие прогулки, он ограничивается пренебрежительным смехом, го­воря: «Что? Они никогда не посмеют, псякрев», и он прав. Они не смеют. Какая удивительная страна!» (Ьез йе Ропстз. Ьез (огсез зекгё1ез йе 1а гёуоШюп. Рапз, 1928, р. 195—196)

Бухарин прослыл «теоретиком». Сталин играл с ним в «кошки-мышки». То приближал, то отдалял. У него была фе­номенальная память. Он не забыл, как Бухарин в свое время бегал к Каменеву и говорил, что Сталин — беспринципный интриган, что его ничего не интересует, кроме сохранения власти. Каменев записал патетику Бухарина и отдал текст «молодым троцкистам», которые растиражировали его сло­ва в виде подпольной листовки. Поздно, очень поздно дошло до Бухарина, что Сталин ничего и никому не прощает. А по­няв, он подленько написал Ворошилову, что Каменев — «ци- ник-убийца», а тому, что «расстреляли собак, он страшно рад». Когда Бухарина арестовали, Сталин долго держал его на Лубянке. Знал, что будет лизать сапоги. Так и было: Буха­рин писал о Сталине стихи и поэмы, посылал покаянные письма, полные лести и подобострастия.

Михаил Тухачевский. Подпоручик лейб-гвардии Семенов­ского полка. Попал в германский плен, где познакомился с французским капитаном, которого звали Шарль де Голль. Мечтал о завоевании мира, о революционных походах в Евро­пу, Азию и в другие части света. Любимец Ленина, получил прозвище Красный Бонапарт. Гордился этим. Выслужился Ту­хачевский быстро. Взял мятежный Кронштадт. Вскоре по­явился в Тамбове, где полыхало народное восстание. В обоих случаях был инициатором применения удушливых газов про­тив повстанцев и гражданского населения. Предлагал со­здать при Коминтерне Генеральный штаб мировой револю­ции. Он даже выпустил книжонку «Война классов», в которой призывал начать мировую гражданскую войну, завоевать мир и строить всемирную республику Советов. Ленину и Троцкому это очень нравилось.

2

Страшен был Сталин, «царь царей», хозяин красной импе­рии. На пути к всемирному владычеству — вечной мечте всех тиранов — перебил он великое множество всякого люда, но особенно соратников Ленина. Практически вся «ленинская гвардия», все борцы с «кровавым» царским режимом, ездив­шие за границу, как на дачу, убегавшие из ссылок, как школь­ники с уроков, были под корень вырублены Сталиным. Бил он их люто. Сталин добил и Россию.

Говорят, что Джугашвили-Сталин хотел рассказать «прав­ду о Ленине», его сделках с германским Генштабом, о Брест­ском мире, когда добровольно отдали такой незаглотный кусок страны, который по территории превосходил саму Германию, о махинациях с золотом и бриллиантами, об ог­раблении России, особенно православной церкви, об ис­тинной болезни вождя, да не успел. Он, конечно, знал до­кументальные данные на этот счет. Стар стал, глазомер испортился, хотя очень хотел установить, точнее, воссоздать монархию, но теперь уже красную. Прибрали «отца наро­дов» — то ли Бог, которому он на старости лет, как в семи­нарском детстве, снова стал молиться, то ли соратники. Ско­рее, соратники.

В сущности, Сталин был самым последовательным троц­кистом. Он прихлопнул НЭП, уничтожил трудовое, то есть кулацкое, крестьянство, организовал колхозы, сделав их «внутренней колонией» режима, начал проводить варвар­скую индустриализацию, создал «трудовую армию» под на­званием советский народ, страну-казарму с гигантским кар­цером по имени ГУЛАГ, а хлестаковщину и ложь сделал аль­фой и омегой советской пропаганды, да и всей политики. Ложью заправляют лично вожди.

7 ноября 1918 года, в первую годовщину октябрьского пе­реворота, Сталин писал в «Правде»: «Дни работы по практи­ческой организации восстания проходили под непосредст­венным руководством т. Троцкого».

А когда получил сообщение об убийстве Троцкого, совер­шенного по его указанию, опубликовал 24 августа 1940 года статью «Смерть международного шпиона» в той же «Прав­де». Заканчивалась статья так: «Его убили его же сторонники. С ним покончили те самые террористы, которых он учил убийству из-за угла. Троцкий, организовавший злодейские убийства Кирова, Куйбышева, М. Горького, стал жертвой своих же собственных интриг, предательств, измен, злодея­ний. Так бесславно кончил свою жизнь этот презренный че­ловек, сойдя в могилу с печатью международного шпиона и убийцы на челе».

В 1961 году убийце Троцкого, а им был советский агент, была вручена Золотая Звезда Героя Советского Союза. Это случилось в тот самый год, когда Сталина вынесли из Мавзо­лея. Уже при Хрущеве. Баланс по-большевистски.

Говоря о начале фашизации страны, необходимо просле­дить, как от партии отделялся аппарат, как шла его селекция, чтобы он постепенно, слившись с карательными службами, стал локомотивом социалистической реакции. Сталин пони­мал, что для установления личной диктатуры ему нужен но­вый аппарат, построенный по военному принципу, послуш­ный и дисциплинированный.

«В составе нашей партии, — указывал он, — если иметь в виду ее руководящие слои, имеется около 3—4 тысяч выс­ших руководителей. Это, я бы сказал, — генералитет нашей партии. Далее идут 30—40 тысяч средних руководителей.

Это — наше партийное офицерство. Дальше идут 100—

150 тысяч низшего партийного командного состава. Это, так сказать, наше партийное унтер-офицерство».

Мечта о всеобщей военизации партии настолько глубоко въелась в сознание ее руководителей, что даже после смерти Сталина партийному аппарату присваивались военные зва­ния, причем достаточно высокие. Я помню одну из этих опе­раций, сильно взволновавшую партийных чиновников. Где- то в 1968 году мне тоже предлагали присвоить звание пол­ковника, но я отказался, заявив, что звание старшего лейте­нанта мне присвоено на фронте, а это полностью удовлетво­ряет мои военные амбиции.

Надо сказать, что Сталин после смерти Ленина оказался в нелегком положении. Авторитет нулевой. Сильная оппози­ция. Ленин, кроме туманных пророчеств о построении пер­вого в мире социалистического государства, да еще опыта массового террора, оставил пустую казну, дезорганизован­ную армию, разграбленную и распятую страну с темным, деклассированным населением, поскольку в годы переворо­тов и гражданской войны школьное обучение почти прекра­тилось. Что еще? Разрушенную до основания промышлен­ность. Мертвые фабричные трубы, проржавевшие, оледене­лые паровозы, полузатонувшие корабли, легионы бродяг в лохмотьях, уголовный террор, особенно государственный.

И только ЧК — ОГПУ как главная опора режима, делив­шая власть с партией, еще сохраняла рабочую форму, вдох­новенно выполняя завет Ленина о перманентном государст­венном терроре и его массовидности. Государство преврати­лось в неизвестно куда идущий корабль, котлы которого способны были работать только от постоянно бросаемых в топку человеческих жизней и судеб — тысяч, миллионов. Кочегары через какое-то время и сами превращались в топ­ливо для корабля.

Сталин сумел найти пути не только для укрепления и раз­вития тоталитарного государства, но и перехода его в режим личной и абсолютной диктатуры. Началось сколачивание но­вой бюрократической элиты. Если в 1924 году в картотеке ЦК числилось около 3500 должностей, замещаемых через аппарат ЦК, и около 1500 должностей, замещаемых ведомст­вами с уведомлением Учетно-распределительного отдела ЦК, то всего через год только партийных должностей стало 25 ООО. Одновременно Сталин взял под партийную крышу го­сударственную и хозяйственную номенклатуру.

Казалось, номенклатурное чиновничество начало устраи­ваться совсем недурственно. Думало, что навечно. Оно прос­то не догадывалось о действительных замыслах своего па­хана. Вознесенная системой привилегий на уровень, немыс­лимый для народа, имея над этим народом фактически неограниченную власть, новая элита после первых же реп­рессий начала понимать временность и ничтожность своего собственного положения. Ибо в любой момент каждый — от секретаря захолустного райкома до члена Политбюро, мини­стра или маршала, мог быть застрелен прямо в кабинете, за­бит сапогами в подвалах НКВД или превращен в «петуха» на каком-нибудь из бесчисленных островов ГУЛАГа.

На крови и страхе создавалась система партийно-чекист- ской селекции, породившая реальный правящий класс — класс Номенклатуры.

3

Нет большей подлости, чем война власти с детишками с ис­пользованием всей мощи карательного аппарата. Опираясь на указания Политбюро ЦК, лично Ленина и Сталина, боль­шевики создали особую систему «опального детства». Эта система имела в своем распоряжении детские концлагеря и колонии, мобильные приемно-распределительные пункты, специальные детские дома и ясли. Дети должны были за­быть, кто они, откуда родом, кто и где их родители. Это был особый — детский ГУЛАГ.

Если обратиться к самым первым именам и фамилиям в детском расстрельном реестре, то начинать надо с царской семьи, с расстрела царя Николая II и его семьи в Ипатьев­ском доме в Екатеринбурге. Теперь там построен храм. По­хоже на покаяние.

В 1919 году в Петрограде расстреляли родственников офицеров 86-го пехотного полка, перешедшего к белым, в том числе и детей. В мае 1920 года газеты сообщили о рас­стреле в Елисаветграде четырех девочек 3—7 лет и старухи, матери одного из офицеров. «Городом мертвых» называли в

1920 году Архангельск, где чекисты расстреливали детей 12—

16 лет.

Активно использовалась практика детского заложничества, особенно в борьбе против крестьян, пытавшихся оказать со­противление аграрно-крестьянской политике режима. С осе­ни 1918 года, еще до официального решения Политбюро по этому поводу, началось создание концентрационных лаге­рей, большинство узников которых составляли члены семей «бунтовщиков», взятых в качестве заложников, включая женщин с грудными детьми.

Тамбовские каратели в 1921 году докладывают: «В качест­ве заложников берутся ближайшие родственники лиц, участ­вующих в бандитских шайках, причем берутся они целиком, семьями, без различия пола и возраста. В лагеря поступает большое количество детей, начиная с самого раннего возрас­та, даже грудные».

«Мы содрогаемся, — писал Патриарх Тихон, — что воз­можны такие явления, когда при военных действиях один лагерь защищает свои ряды заложниками из жен и детей противного лагеря. Мы содрогаемся варварству нашего вре­мени...»

За детьми Николая II (поистине возмездие судьбы!) после­довали в разные годы два сына Рютина, сын Зиновьева, два сына Каменева, убиты сыновья Троцкого, бесследно исчезли два сына Пятакова. Отцы расстрелянных были подельниками Ленина по преступлениям и впоследствии пожинали то, что посеяли.

Нет прощения тому, что запечатлено в оперативном при­казе Ежова № 00486 от 15 августа 1937 года «Об операции по репрессированию жен и детей изменников Родины». Приве­ду некоторые положения этого чудовищного документа (с соблюдением его стилистики):

«Подготовка операции. Она начинается с тщательной проверки каждой семьи, намеченной к репрессированию. Со­бираются дополнительные компрометирующие материалы. Затем на их основании составляются а) общая справка на семью...; б) отдельная краткая справка на социально опас­ных и способных к антисоветским действиям детей стар­ше 15-летнего возраста; в) именные списки детей до 15 лет отдельно дошкольного и школьного возраста.

Справки рассматриваются наркомами внутренних дел республик и начальниками управлений НКВД краев и облас­тей. Последние: а) дают санкции на арест и обыск жен из­менников родины; б) определяют мероприятия в отношении детей арестуемой.

Производство арестов и обысков. Аресту подлежат же­ны, состоящие в юридическом или фактическом браке с осужденным в момент его ареста. Аресту подлежат также и жены, хотя и состоявшие с осужденным к моменту его ареста в разводе, но причастные к контрреволюционной де­ятельности осужденного, укрывавшие его, знавшие о контр­революционной деятельности, но не сообщившие об этом органам власти. После производства ареста и обыска арес­тованные жены осужденных конвоируются в тюрьму. Одно­временно, порядком указанным ниже, вывозятся дети.

Порядок оформления дел. На каждую арестованную и на каждого социально опасного ребенка старше 15-летнего воз­раста заводится следственное дело. Они направляются на рассмотрение Особого совещания НКВД СССР.

Рассмотрение дел и меры наказания. Особое совещание рассматривает дела на жен изменников родины и тех их де­тей, старше 15-летнего возраста, которые являются соци­ально опасными и способными к совершению антисоветских действий. Социально опасные дети осужденных, в зависимос­ти от их возраста, степени опасности и возможности исп­равления, подлежат заключению в лагеря или исправитель­но-трудовые колонии НКВД, или выдворению в детские дома особого режима Наркомпросов республик.

Порядок приведения приговоров в исполнение. Осужден­ные социально опасные дети направляются в лагеря, испра­вительно-трудовые колонии НКВД или в дома особого режи­ма Наркомпросов республик по персональным нарядам ГУЛАГа НКВД для первой и второй групп и АХУ НКВД СССР — для третьей группы.

Размещение детей осужденных. Всех оставшихся после осуждения детей-сирот размещать: а) детей в возрасте от

1— 1,5 лет до 3-х полных лет в детских домах и яслях Нар- комздравов республик в пунктах жительства осужденных; б) детей в возрасте от 3-х полных лет и до 15 лет — в дет­ских домах Наркомпросов других республик, краев и областей (согласно установленной дислокации) и вне Москвы, Ленин­града, Киева, Тбилиси, Минска, приморских и пограничных го­родов. В отношении детей старше 15 лет вопрос решать индивидуально.

Грудные дети направляются вместе с их осужденными ма­терями в лагеря, откуда по достижению возраста 1—1,5 лет передаются в детские дома и ясли Наркомздравов республик. В том случае, если сирот пожелают взять родственники (не репрессируемые) на свое полное иждивение — этому не пре­пятствовать.

Подготовка к приему и распределению детей. В каждом городе, в котором производится операция, специально обору­дуются приемно-распределительные пункты, в которые бу­дут доставляться дети тотчас же после ареста их матерей и откуда дети будут направляться затем по детским до­мам».

В который раз я перечитываю этот приказ и каждый раз впадаю в смятение: не подделка ли все это? Увы, не поддел­ка, так оно и было. По состоянию на 4 августа 1938 года у репрессированных родителей было изъято 17 355 детей и на­мечалось к изъятию еще 5000 детей. 21 марта 1939 года Бе­рия сообщал Молотову о том, что в исправительно-трудо­вых лагерях у заключенных матерей находится 4500 детей ясельного возраста, которых предлагал изъять у матерей и впредь придерживаться подобной практики. Детям начали присваивать новые имена и фамилии.

В апреле 1941 года начальник ГУЛАГа Наседкин сообщает о том, что в исправительно-трудовых лагерях и колониях НКВД содержится вместе с осужденными матерями 9400 де­тей в возрасте до 4-х лет, из них из-за отсутствия мест только 8000 детей помещены в детские учреждения в лагерях и ко­лониях. В тюрьмах НКВД также содержится 2500 женщин с малолетними детьми. Кроме того, в лагерях, колониях и тюрьмах имеется 8500 беременных женщин, из них 3000 че­ловек на 9-м месяце беременности.

Общее число репрессированных по всей стране в 30—40-е годы крестьян превысило пять миллионов. С учетом того, что крестьянские семьи состояли в среднем из 4—7 человек, сре­ди которых минимум половина были дети, можно предста­вить себе масштабы преступлений режима против детей.

Отношение к крестьянским семьям, изгоняемым из род­ных мест, было в полном смысле варварским. Вот одно из ты­сяч писем о высылке семей из Украины в 1930 году: «Отправ­ляли их в ужасные морозы — грудных детей и беременных женщин, которые ехали в телячьих вагонах друг на друге, и тут же женщины рожали своих детей...; потом выкидывали их из вагонов, как собак, а затем разместили в церквах и грязных, холодных сараях... во вшах, холоде и голоде, и здесь находятся тысячи брошенных на произвол судьбы, как соба­ки, на которых никто не хочет обращать внимания... Еже­дневно умирает по 50 и больше детей».

Одним из поводов к очередному ужесточению уголовного законодательства в отношении детей стало письмо Вороши­лова от 19 марта 1935 года, направленное на имя Сталина, Молотова и Калинина. Девятилетний подросток напал с но­жом на сына заместителя прокурора Москвы Кобленца. Во­рошилов недоумевал: почему бы «подобных мерзавцев» не расстреливать? Откликаясь на просьбу о расстреле «подоб­ных мерзавцев», ЦИК и СНК СССР 7 апреля 1935 года изда­ют постановление «О мерах борьбы с преступностью среди несовершеннолетних». В нем сказано: «...несовершеннолет­них, начиная с 12-летнего возраста, привлекать к уголовному суду с применением всех мер уголовного наказания». На мес­тах возник вопрос о возможности применения к детям выс­шей меры наказания. Разъяснение Политбюро от 20 апреля 1935 года подтверждало, что к числу мер уголовного наказа­ния относится также и высшая мера (расстрел).

20 мая 1938 года издается новый приказ НКВД «Об устра­нении ненормальностей в содержании детей репрессиро­ванных родителей». В приказе говорится, что «Среди детей репрессированных родителей имеют место антисоветские, террористические проявления. Воспитанники Горбатовско- го детдома Горьковской области Вайскопф, Келлерман и Збиневич арестованы за проявления террористических и диверсионных намерений, как актов мести за репрессиро­ванных родителей. Воспитанники Нижне-Исетского детдо­ма Свердловской области Тухачевская, Гамарник, Уборевич и Штейнбрюк высказывают контрреволюционные, поражен­ческие и террористические настроения. Для прикрытия своей контрреволюционной деятельности вступили в ком­сомол. Указанная группа детей проявляет террористиче­ские намерения против вождей партии и правительства в виде акта мести за своих родителей. Воспитанники Черем- ховского детдома Иркутской области Степанов, Грундэ, Ка­заков и Осипенко за антисоветские выступления арестова­ны органами НКВД».

Поэтому народный комиссариат указует:

«Первое — немедленно обеспечить оперативное, агентур­ное обслуживание детских домов, в которых содержатся де­ти репрессированных родителей.

Второе — своевременно вскрывать и пресекать всякие антисоветские, террористические намерения и действия, в соответствии с приказом НКВД № 00486.

Третье — устранить привилегированное положение, со­зданное в некоторых домах для детей репрессированных ро­дителей в сравнении с остальными детьми.

Четвертое — проверить руководящий состав и кадры воспитателей детдомов, очистив их от непригодных работ­ников».

Ярким примером фальсификации обвинений против не­совершеннолетних является дело 16-летнего Юрия Камене­ва, расстрелянного по приговору Военной коллегии от 30 ян­варя 1938 года. Не имея никаких доказательств его виновнос­ти, Военная коллегия в своем приговоре указала: «Каменев, находившийся под идейным влиянием своего отца — врага народа Каменева Л. Б., усвоил террористические установки антисоветской, троцкистской организации; будучи озлоблен репрессией, примененной к его отцу как к врагу народа, Ка­менев Юрий в 1937 году в г. Горьком высказывал среди уча­щихся террористические намерения в отношении руководи­телей ВКП(б) и Советской власти».

В мае 1941 года НКВД издает распоряжение о создании агентурно-осведомительной сети в трудовых колониях под­ростков. Резидентами должны быть члены ВКП(б). Особое внимание предписывалось уделять детям репрессированных родителей.

В годы Отечественной войны гитлеровцы гнали детей в одну сторону — в Германию, а сталинцы в другую — в Сред­нюю Азию, Казахстан, на Восток. В дальние края поехали де­ти немцев, чеченцев, калмыков, ингушей, карачаевцев, бал­карцев, крымских татар, болгар, греков, армян, турок-месхе- тинцев, курдов, а после войны — украинцев, эстонцев, латышей, литовцев. В большинстве случаев до половины де­тей не доезжали до места назначения, они умирали от болез­ней и голода. Их выбрасывали на обочину дорог. На апрель 1945 года в Казахстане, Киргизии и Узбекистане оказалось 34 700 детей-карачаевцев моложе 16 лет. В Узбекистан при­везли 46 ООО детей из Грузии. В первые годы жизни на новых местах смертность среди переселенцев достигала 27 процен­тов в год, в основном это были дети.

Горькую чашу спецпоселенца пришлось испить калмыц­кому поэту Давиду Кугультинову. Как человек образован­ный, он был определен в счетоводы. Однажды получил зада­ние провести инвентаризацию в Доме младенца Норильско­го лагеря. «Переступил порог, — вспоминает Кугультинов, — дети. Огромное количество детей до б лет. В маленьких те­логреечках, в маленьких ватных брючках. И номера — на спине и на груди. Как у заключенных. Это номера их мате­рей. Они привыкли видеть возле себя только женщин, но слышали, что есть папы, мужчины. И вот подбежали ко мне, голосят: «Папа, папочка». Это самое страшное — когда дети с номерами. А на бараках: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство».

Закончилась война с гитлеровским фашизмом, но Сталин далеко не закончил войну с подневольным ему народом. Он продолжал выселять жен и детей «врагов народа» из Ленин­града, Москвы, Прибалтики и других регионов. Снова — «выселенцы», «спецпоселенцы». В соответствии с указом Президиума Верховного Совета СССР от 26 ноября 1948 года спецпоселенцы становились вечными — без права возврата на прежние места жительства. В совместной директиве МВД СССР и Прокуратуры СССР от 16 мая 1949 года говорилось, что все дети спецпоселенцев по достижении 16-летнего воз­раста и проживающие вместе с родителями (родственника­ми) подлежат зачислению на вечное поселение.

В 1949 году министр внутренних дел СССР Круглов докла­дывал Сталину, что его ведомство усилило режим выселен­цев и переселенцев, особенно по трудоиспользованию и над­зору. Он сообщил, что на учете в органах МВД всего (вместе с членами семей) состоит 2 562 830 выселенцев и спецпосе- ленцев. А шел уже пятый послевоенный год. Еще через пять лет, в марте 1954 года (через год после смерти Сталина), МВД сообщает Маленкову и Хрущеву: на спецпоселении в настоя­щее время находится 2 819 776 человек, в том числе детей, не достигших 16-летнего возраста, — 884 057 человек.

4

В октябре 1919 года ВЧК потребовала от местных органов «создать гибкий и прочный информационный аппарат, доби­ваясь того, чтобы каждый коммунист был вашим осведоми­телем».

Большевики называли себя Российской социал-демокра- тической рабочей партией (большевиков). Но, захватив власть, они уже летом 1918 года объявили себя коммунисти­ческой партией, демонстративно отгородившись от всех со­циалистических движений России и Запада.

Удушение демократии началось с печати. Уже 9 ноября

1917 года Ленин издает декрет о печати. Начинают закры­ваться все издания, кроме большевистских. С присущим большевикам лицемерием в декрете говорилось, что «как только новый порядок упрочится, административные воздей­ствия на печать будут прекращены». То ли новый порядок еще не упрочился, то ли еще по каким-то мотивам, но меры «административного воздействия» на печать остаются до сих пор. А на дворе уже 2005 год. С этого всегда и везде начина­лась диктатура. «Ленин, Троцкий и сопутствующие им, — писал М. Горький в газете «Новая жизнь» 20 ноября 1917 го­да, — уже отравились гнилым ядом власти, о чем свидетель­ствует их позорное отношение к свободе слова, личности и ко всей сумме тех прав, за торжество которых боролась де­мократия». Из журнала «За Родину»: «Свободу слова и печа­ти советская власть подменила свободой самого наглого и беззастенчивого глумления над печатью и словом».

К борьбе с демократической печатью активно подключа­ются чекисты. Из письма Ф. Э. Дзержинского в Московский Совет от 8 мая 1918 года. «...Передать все дело борьбы со злоупотреблениями в печати в ведение ВЧК, как органу, наи­более осведомленному и технически приспособленному к проведению в жизнь необходимых мероприятий с должной полнотой и быстротой». Вслед за этим письмом принимается постановление ВЦИК от 11 мая 1918 года. «Ввиду того, что во многих московских газетах появился ряд ложных ни на чем не основанных сообщений, ввиду того, что ложные слухи на­правлены исключительно к тому, чтобы посеять среди насе­ления панику и восстановить граждан против Советской власти, наконец, ввиду того, что подобные вздорные сообще­ния усиливают в других городах контрреволюцию — Прези­диум ВЦИК постановляет немедленно, вплоть до рассмотре­ния этого вопроса в трибунале печати, закрыть все газеты, поместившие вздорные слухи и ложные сообщения».

Как заявил корреспонденту «Известий ВЦИК» 12 мая

1918 года Я. Петерс: «Гнусную ложь ВЧК будет пресекать, как и прежде, самыми решительными мерами». Комиссар по делам печати, пропаганды и агитации Володарский сказал: «Они могут нанести вам удар в спину, могут каждый день изобретать какую-нибудь сенсацию, которая колеблет умы, подрывает основы нашей власти. И они это великолепным образом делают...»

В конце января 1918 года появились «Временные правила о порядке издания периодических и непериодических изда­ний в Петрограде», согласно которым в случае «явно контр­революционного» характера публикаций газета закрывается, а члены редакции арестовываются. Всего в январе — февра­ле 1918 года, то есть всего через два месяца после переворо­та, в Петрограде и Москве было закрыто более 70 газет, а в мае-июне — еще 60.

Так была открыта эпоха цензуры, отмененная только в го­ды Перестройки. Сегодня она возвращается через прямое удушение либеральных средств массовой информации и под­куп журналистов, утративших ответственность перед судь­бой России.

Параллельно началась травля партий. Интересны воспо­минания лидера эссеров Чернова: «Помню, раз до войны, де­ло было в году, кажется, в 11-м — в Швейцарии. Толковали мы с ним в ресторанчике за кружкой пива — я ему и гово­рю: «Владимир Ильич, да приди вы к власти, вы на следую­щий день меньшевиков вешать станете!» А он поглядел на меня и говорит: «Первого меньшевика мы повесим после по­следнего эссера», — прищурился и засмеялся».

Но начал Ленин свою кровавую жатву, как я уже писал, все-таки с кадетов. Они были объявлены «врагами народа».

Партия была расстреляна. Газета «Русь» писала: «Невинным жертвам злодеев и благородным борцам за свободу Шинга- реву и Кокошкину вечная память. Ленину, растлителю Рос­сии, вечное проклятие».

Потом наступил черед «правых эссеров». Бывшие эссеры, перебежавшие к большевикам, Коноплева и ее муж Семенов сыграли роль провокаторов, сообщив, что эсеры готовили покушение на Ленина, Троцкого, Зиновьева и других вож­дей». Начались аресты и расстрелы.

В начале 1918 года прошли первые аресты анархистов и максималистов — верных соратников большевиков как в ок­тябрьские дни, так и в период разгона Учредительного собра­ния. В ночь с 11 на 12 апреля в Москве отряды ЧК и красно­гвардейцев провели операцию по разоружению групп анар­хистов, в ходе которой было арестовано свыше 400 человек. В июле начались гонения и на партию левых социал-револю- ционеров, которые были практически предрешены резкой оппозицией этой партии Брестскому договору с Германией и аграрной политике властей. Акцию протеста б июля и теат­ральный арест Дзержинского власти истолковали как попыт­ку левых эсеров захватить власть. Начались повальные арес­ты членов партии. Вся эта операция была инсценирована че­кистами. Дзержинского уволили с поста главного карателя, но через два месяца вернули назад. Видимо, мерзавца подоб­ного калибра под рукой не оказалось.

«Бешеная» и «кровожадно-бесстыдная», по словам Юлия Мартова, кампания против меньшевиков была вызвана ря­дом частных успехов РСДРП на выборах в местные Советы в 1919—1920 годах. На выборах 1920 года меньшевики полу­чили 46 мандатов в московском Совете, 205 — в харьков­ском, 120 — в екатеринославском, 78 — в кременчугском и т. д. Для характеристики настроений рабочих этого време­ни интересен следующий эпизод. В ходе избирательной кам­пании 1920 года на одном из химических заводов Петрограда против Мартова была выставлена кандидатура Ленина. В итоге, причем при открытом голосовании, Ленин набрал 8, а Мартов — 76 голосов. Подобные случаи и вызывали, по словам Мартова, «пароксизм бешенства» у руководителей правящей партии.

В это время, понимая, что авторитет его власти падает, «вождь» маневрирует, виляет хвостом, высказывается в поль­зу компромиссов со своими оппонентами. Осенью 1918 года, в разгар «красного террора», он начал игру с социалистами, которая многим показалась неожиданной. На собрании пар­тийных работников Москвы в его выступлении прозвучала идея «нового курса». Исходя из посылки, что построить соци­ализм можно лишь «целым рядом соглашений», в том числе и с «господами кооператорами и интеллигентами», которые яв­ляются «единственным культурным элементом», Ленин приз­вал партийных работников уметь договариваться с мелкобур­жуазной демократией. Однако на деле он понимал компро­мисс весьма оригинальным образом. Вы будете с нами в добрососедских отношениях, говорил он, а у нас будет госу­дарственная власть. Мы вас, господа меньшевики, охотно ле­гализуем. Но мы оставляем государственную власть только за собой. Ни малейшей доли мы не уступим. Вот и все.

Уже в феврале 1919 года Дзержинский дал указание всем губчека учредить «самый строгий контроль» за левыми эсе­рами и меньшевиками, брать из них заложников. Эти меры были оформлены решением Политбюро, которое гласило: «Предложить прессе усилить травлю левых эсеров... Над все­ми левыми эсерами иметь надзор... Газеты «Голос печатни­ка» и «Рабочий интернационал» прикрыть».

Язык-то каков! «Травля», «надзор», «прикрыть»...

Вопросы, так или иначе связанные с деятельностью соци­алистов и анархистов, регулярно обсуждались на заседани­ях Политбюро ЦК РКП (б). За период с апреля по декабрь

1919 года Политбюро обращалось к ним двадцать пять раз. Типичным для социалиста приговором было заключение в концлагерь «до конца гражданской войны». Официальная пропаганда всячески эксплуатировала тезис о временном (до «победы труда над капиталом») характере изоляции со­циалистов. Однако в циркулярах местным органам ВЧК под­черкивала, что ликвидация внешних фронтов не означает завершения борьбы с врагами внутренними, поскольку «полная ликвидация контрреволюционных выступлений мыс­лится только с победой социалистической революции в ми­ровом масштабе». Вот так. Террор и концлагеря — до побе­ды мировой революции.

Ленинские чекисты положили начало и внесудебным рас­правам. Поначалу подобный произвол объясняли «революци­онной целесообразностью», а потом он приобрел характер официальной политики. В январе 1922 года Уншлихт, замес­титель Дзержинского, пишет Ленину: «По отношению к де­ятелям антисоветских партий при известной обстановке на территории всей республики или в отдельных частях не­обходимо применять те или другие репрессии, не имея про­тив них конкретных материалов».

В составе секретных отделов губчека начинают действо­вать специальные уполномоченные, призванные выявлять социалистов и внедрять свою агентуру в их ряды. С 1920 го­да этим занимались уже целые группы чекистов. К 1921 — 1922 годам репрессиями против социалистов и анархистов занимались шесть из десяти подразделений ОГПУ.

Но и эта практика не полностью устраивала чекистов. На­до было и всю компартию включить в состав ЧК. Сказал же Ленин, что хороший коммунист — это и есть хороший че­кист. 5 января 1920 года Оргбюро ЦК РКП(б) выносит сле­дующее постановление: «а) Применительно к прошлогодней директиве предложить всем комиссарам и рядовым комму­нистам, работающим в Красной Армии, осведомлять особые отделы обо всем, что может представлять интерес для работы особых отделов и что станет известно службе или частным образом». С мая 1921 года, во всех важнейших учреждениях и университетах начали создаваться «Бюро содействия», со­стоявшие исключительно из коммунистов и работавшие под руководством 8-го отделения Секретного отдела ГПУ. Задача «Бюро» собирать информацию о настроениях и враждебных намерениях чиновников и университетской интеллигенции. Особый интерес представляет письмо Ленина Дзержинско­му от 19 мая 1922 года. В нем «вождь» предлагал установить порядок, в соответствии с которым каждый член Политбюро 2—3 часа в день должен посвящать чтению книг и периоди­ки, выискивая в них антисоветские высказывания, помогая тем самым ГПУ. Это был венец слияния ЦК с ЧК. Итак, на­чалось с армии и закончилось Политбюро.

По мере того как сопротивление режиму нарастало, Ле­нин усиливает свое личное руководство репрессивным аппа­ратом. На первых порах его сдерживали в какой-то мере ста­рые знакомства (Мартов, Плеханов, князь Кропоткин). Ста­лин же, который питал к социалистам особую неприязнь, от этих «слабостей» был свободен изначально. Он ненавидел любых социалистов, использовал любой случай для их трав­ли. Любопытен такой факт. Еще весной 1918 года он пытался привлечь к ответственности «за клевету» Ю. Мартова, на­помнившего об исключении Сталина из РСДРП в 1910 году за участие в экспроприациях, то есть в грабежах. Однако ревтрибунал жалобу Сталина отклонил.

Во второй половине 1923 года секретная экзаменационная проверочная комиссия при ЦК РКП(б) осуществила «дочист- ку» аппарата наркоматов иностранных дел, внешней торгов­ли и их заграничных учреждений от бывших членов соци­алистических партий. По инициативе комиссии с этого вре­мени в заграничных миссиях стали работать сотрудники ГПУ для «внутреннего наблюдения» за совслужащими. Подобная практика существует до сих пор.

К сожалению, на протяжении всей своей истории соци­алистические партии жили в расколе, постоянно грызли друг друга, очень часто из-за пустяков. В социал-демократическом движении инициатором склок, как правило, выступал Ленин. Даже в тюрьмах, концлагерях и ссылках представители род­ственных партий избегали контактов друг с другом. Все это значительно облегчало их устранение из политической жиз­ни при большевиках. Последние играли в «кошки-мышки» со своими бывшими подельниками. А социалисты продолжали галдеть об «истинном социализме», о «свободе и демокра­тии», как бы не замечая, что вокруг быстро утверждается ре­жим, не имеющий никакого отношения ни к социализму, ни к демократии.

Ленин не успел довести до конца уничтожение своих «со­циалистических союзников». После его смерти у Сталина еще не было достаточной силы и авторитета, чтобы масштаб­но продолжить линию Ленина на борьбу с «врагами народа». Но в самом конце 20-х и в 1930-е годы охранка вновь стала «обнаруживать глубоко законспирированные» (конечно же, не существующие) центры эсеровского и меньшевистского «подполья»: в 1933 году — в Москве, Ленинграде, Севастопо­ле, Харькове, Донбассе, Киеве, Днепропетровске; в 1934-м — в Иванове, Ярославле; в 1935-м — в Казани, Ульяновске, Са­ратове, Калинине; в 1936—1937 годах — в Свердловской, Во­ронежской, Куйбышевской, Московской и других областях.

Вторая половина 1937 — начало 1938 года прошли под знаком новой волны «обезвреживания» никогда не сущест­вовавших организаций типа «Всесоюзный эсеровский центр» или «Бюро ПСР Восточной Сибири». Были сфабрико­ваны «заговоры» эсеров в блоке с меньшевиками, «правыми» (бухаринцами), троцкистами и белогвардейцами, замышляв­шими свержение советской власти и террористические акты против «вождей».

Социалисты не давали покоя режиму даже в послевоенное время. Постановлением Совета Министров СССР от 21 фев­раля 1948 года за № 416-159сс условия лагерного содержания особо опасных преступников, включая социалистов, были ужесточены до предела. Их использовали исключительно на тяжелых физических работах, для них была установлена осо­бая форма с номерами на спине и головном уборе. После отбытия срока наказания заключенных особых лагерей на­правляли в пожизненную ссылку в отдаленные районы под надзор карательных органов.

Характерно, что «частичные изменения» в постановлении 1948 года, последовавшие в августе 1953 года, то есть уже после смерти Сталина, сохранили за меньшевиками и эсера­ми статус «особо опасных государственных преступников». К концу 1953 года в особых лагерях и тюрьмах (Владимир­ской, Верхне-Уральской и Александровской) троцкистов, «правых», меньшевиков и эсеров оставалось менее двух ты­сяч. Но и они продолжали вызывать патологическую нена­висть режима.

5

Политику экономического удушения крестьян большевики на­чали сразу же после контрреволюции: продразверстка, запре­щение свободной торговли, принудительные трудовые повин­ности (гужевая, лесозаготовительная). С середины 1918 года началась прямая военная оккупация деревни. Здесь орудовали вооруженные отряды. На их вооружении были артиллерия, броневики и даже аэропланы. Они занялись упрочением «соци­алистических» порядков в деревне, по сути же — государст­венным мародерством. В мае 1918 года, то есть еще до офици­ального начала «красного террора», ревтрибуналы (наряду с органами ВЧК) получили право вьшесения смертных пригово­ров тем, кто отказывался отдавать свой хлеб продотрядам. Да и сама Красная Армия, по словам Ленина, на девять деся­тых была создана «для систематических военных действий по завоеванию, отвоеванию, сбору и свозу хлеба и топлива».

Ленин к крестьянству относился с особой ненавистью. В полемике со своим сподвижником Соломоном он говорил: «Черт с ними и с крестьянами — ведь они тоже мелкие бур­жуа, а значит, — говорю о России — пусть и они исчезнут так же с лица земли, как рудимент...»

Он был подлинным вдохновителем похода на деревню, как он говорил, с «пулеметами за хлебом». Но, как показали дальнейшие события, преследовались не только экономиче­ские цели, они были скорее тактическими. Стратегия со­стояла в другом — уничтожение российского крестьянства. В этих целях 11 июля 1918 года ВЦИК издает декрет о созда­нии комитетов бедноты из деревенских голодранцев, без­дельников и пьяниц, призванных разжечь гражданскую вой­ну в деревне. Такова была официальная установка властей.

Но еще раньше, 9 мая 1918 года, Ленин инициирует откро­венно мародерский «Декрет о предоставлении народному Ко­миссару продовольствия чрезвычайных полномочий по борь­бе с деревенской буржуазией, укрывающей хлебные запасы и спекулирующей ими». Говорилось, что этому комиссару вменено «применять вооруженную силу в случае оказания противодействия отбиранию хлеба или иных продовольствен­ных продуктов». Далее говорилось, что крестьяне, не желаю­щие отдавать свой хлеб, объявляются врагами народа.

Когда читаешь документы о том, что творилось в дерев­нях, селах и станицах, кровь стынет. Особенно активную роль в этой террористической компании играли Сталин, Свердлов, Троцкий, Дзержинский, Тухачевский, Якир, Убо- ревич, Фрунзе, Ворошилов, Буденный, Ходоровский, Смилга и другие бандиты.

Кроме отрядов продовольственной армии, формирова­ний ВЧК, войск внутренней охраны (ВОХР) и регулярных частей РККА, с августа 1918 года в деревне начинают опери­ровать военные подразделения — уборочные и убороч- но-реквизиционные отряды — общей численностью свыше 20 тысяч человек, а с весны 1919 года — еще и отряды час­тей особого назначения (ЧОН) — «партийной гвардии», со­зданной по решению ЦК при губернских и уездных партий­ных комитетах «для оказания помощи органам советской власти по борьбе с контрреволюцией» (в 1921 г. кадровый состав — около 40 тысяч человек).

В августе 1918 года Ленин выступил инициатором назна­чения заложников из «кулаков, мироедов и богатеев», отве­чающих жизнью «за точное, в кратчайший срок исполнение наложенной контрибуции». «Вождь» публично поклялся «скорее лечь костьми», чем разрешить свободную торговлю хлебом. 15 февраля 1919 года Ленин подписывает постанов­ление Совета Рабоче-Крестьянской Обороны: «Поручить Склянскому, Маркову, Петровскому и Дзержинскому немед­ленно арестовать несколько членов исполкомов и комбедов в тех местах, где расчистка снега производится не вполне удовлетворительно. В тех же местностях взять заложников из крестьян с тем, что, если расчистка снега не будет про­изведена, они будут расстреляны».

Военная оккупация деревни привела к жесточайшему го­лоду, который унес в могилу более 5 миллионов человек. Отовсюду шли сигналы о гибели и болезнях. Даже каратели на местах приходили порой в ужас, сообщая в Москву об об­становке в деревнях. В архивах полно сводок на эту тему. Приведу лишь одну, похожую на все другие. Из сводки ГПУ по Тюменской губернии от 15 октября 1922 года. «...В Ишим- ском уезде из 500.000 жителей голодают 265 тысяч. Голод усиливается. В благополучных по урожайности волостях го­лодают 30% населения. Случаи голодной смерти учащаются. На границе Ишимского и Петропавловского уездов развива­ется эпидемия азиатской холеры. На севере свирепствует ос­па и олений тиф...»

В голодающих губерниях нередкими стали факты людоед­ства. Как свидетельствуют документы, ели преимущественно родных. Детей постарше еще подкармливали, но грудных не жалели. Ели не за общим столом, а втихую, всякие разгово­ры об этом пресекались. Власти знали о происходящем. В апреле 1922 года башкирские власти даже приняли поста­новление «О людоедстве». Подобные решения были в других областях. В них людоедство осуждалось, но каких-либо мер помощи голодающим не предусматривалось.

Крестьяне, борясь за выживание, сопротивлялись, как могли. Но жестокость власти превосходила любые мыслимые пределы. В местностях, особо, как утверждали власти, «зара­женных бандитизмом», вводятся чрезвычайные органы уп­равления — уездные политкомиссии, сельские и волостные ревкомы. Было решено рассматривать эти районы как «заня­тые неприятелем» и «приравнять в смысле важности и зна­чения к внешним фронтам... периода гражданской войны». А это значит — пытки и расстрелы без суда и следствия. Гла­венствовали чекисты. «Они, — с гордостью свидетельствовал М. Лацис, — безжалостно расправлялись с этими живогло­тами (крестьянами), чтобы отбить у них навсегда охоту бунтовать».

Наибольшего размаха повстанческое движение достигло в Тамбовской губернии. Оно стало находить поддержку в по­граничных уездах Воронежской, Саратовской и Пензенской губерний. В конце февраля — начале марта 1921 года высшим органом борьбы с «антоновщиной» (от имени Антонова — ру­ководителя восстания) становится Полномочная комиссия ВЦИК. Издается приказ № 171 от 11 июня 1921 года:

«1. Граждан, отказывающихся называть свое имя, рас­стреливать на месте, без суда. 2. Объявить приговор об изъятии заложников и расстреливать таковых в случае не­сдачи оружия. 3. В случае нахождения спрятанного оружия, расстреливать без суда старшего работника в семье.

4. Семья, в которой укрывался бандит, подлежит аресту и высылке из губернии, имущество конфискуется, а старший работник в семье расстреливается, без суда. 5. Семьи, укры­вающие членов семей или имущество бандитов — старшего работника таких семей расстреливать на месте, без суда. 6. В случае бегства семьи бандита, имущество его распреде­лять между верными Советской власти крестьянами, а ос­тавленные дома сжигать или разбирать.7. Настоящий при­каз проводить в жизнь сурово и беспощадно».

Распоряжение подписано председателем комиссии Анто- новым-Овсеенко и командующим войсками Тухачевским.

В конце апреля по инициативе Ленина, требовавшего «скорейшего и примерного подавления» восстания, едино­личным ответственным за эту операцию назначается Туха­чевский. Вместе с ним на Тамбовщину прибыли другие военачальники и деятели карательных органов: Уборевич, Котовский, Ягода, Ульрих. С их появлением был, по офици­альной терминологии, установлен «оккупационный режим». 12 июня Тухачевский приказал «леса, где прячутся бандиты, очистить ядовитыми удушливыми газами». При этом коман­дующий требовал, чтобы «облако удушливых газов распрост­ранялось по всему лесу, уничтожая все, что в нем прята­лось».

Кровавый след оставили после себя каратели в Сибири. Там произошло более тысячи крестьянских восстаний, по­давленных армией и карателями, что тщательно скрывалось советской властью и стало известно только в последние годы.

В борьбе с повстанчеством местные власти особенно ши­роко использовали институт заложничества и круговой пору­ки. Заложники подлежали расстрелу не только в случаях приближения повстанческих отрядов к уездным или волост­ным центрам или убийств коммунистов и совработников, но и за повреждения кем-то телеграфных и железнодорожных линий, распространение «провокационных слухов» и даже при «малейшем поползновении на попрание прав представи­телей власти». Отряды карателей формировались преимуще­ственно из бедняцких слоев населения.

Но оказалось, что для голытьбы неважно, как называется власть. Пока существовала насильственная продразверстка, когда власть отнимала хлеб у зажиточных крестьян, она го­рой стояла на стороне власти. Но как только продразверстка была заменена продналогом, голытьба повернула оружие против власти и продолжала грабить трудолюбивых кресть­ян. Чекистский начальник в Сибири Павлуновский в августе

1921 года пишет в центр Уншлихту — заместителю Дзержин­ского, что во многих областях Сибири «красный террор», ко­торый автор одобряет, превратился в красный бандитизм, представляющий угрозу советской власти. Он сообщает, что в Красноярской губернии в Минусинском уезде крестья- не-бедняки убили 9 спецов земотдела, а начальник милиции, секретарь укома и начальник гарнизона арестовали кресть­ян, которые побогаче, и расстреляли. В Иркутской губернии из бедноты организовываются банды. Они уходят в тайгу и ведут борьбу уже с советской властью. Бедняцкая часть ком­мунистических ячеек отбирает у крестьян хлеб, предназна­ченный для товарообмена. Шайки, состоящие из бедноты, сами конфискуют хлеб и скот у зажиточных крестьян. Вол- исполкомы и комячейки по всей губернии продолжают си­лой производить перераспределение хлеба и скота. В Ново­николаевской губернии раскрыта организация из бедноты и комячеек. Они разъезжали по деревням и расстреливали тех, кто побогаче, имущество их распределяли между собой. В Мариинском уезде все арестованные зажиточные крестья­не были удавлены.

Кровью была полита российская земля и в ходе расказа­чивания. Эта политика ставила своей целью искоренить ве­ковые устои казачества, физически уничтожить его наибо­лее трудолюбивую и свободолюбивую часть. Первые же ша­ги по «социалистическим» преобразованиям в деревне летом 1918 года поставили казачество в резкую оппозицию к новой власти. Во всех крупных казачьих областях (Донской, Кубан­ской, Оренбургской, Уральской) формируются военные под­разделения для вооруженной борьбы против большевист­ской диктатуры. С тех пор казачество было причислено к «ударной силе» белых армий.

Чудовищна январская 1919 года директива РКП(б), подпи­санная Свердловым. В ней говорилось о необходимости «са­мой беспощадной борьбы со всеми верхами казачества, пу­тем поголовного их истребления». Директивно предписыва­лась целая система мер для осуществления геноцида против казаков. Среди них — массовый террор против богатых ка­заков, массовый террор по отношению ко всем казакам, при­нимавшим прямое или косвенное участие в борьбе с совет­ской властью, перманентный террор против потенциальных пособников «контрреволюции».

Трибуналы, выполняя директиву, рассматривали в день до 50 дел, смертные приговоры выносились старикам, женщи­нам и детям. В сохранившихся расстрельных списках каза­ков в графе «за что расстрелян» указывались, в числе других, следующие причины: за критику советской власти; за несо- чувствие большевикам; как отец офицера; офицер, отстав­ной генерал, хуторской атаман, сельский священник, учи­тель, адвокат, ювелир; брат служит в Донской армии; за со­чувствие кадетам; и даже за то, что казачка отвергла любовь комиссара. Дома расстрелянных подвергались разграблению и сжигались.

Храмы осквернялись, предметы богослужения растаски­вались, были разгромлены монастыри, архиерейские дома и ризницы. Только на территории Ставропольской губернии было убито 52 священника. Типичные поводы для расстрела: служение молебна для проходящих частей Добровольческой армии, протест против богохульства и святотатства, наруше­ние запрета хоронить казненных.

В октябре 1920 года особоуполномоченный по Северному Кавказу К. Ландер (проинструктированный перед поездкой в регион лично Лениным) пообещал с «неумолимой жестоко­стью» подавить все выступления «бело-зеленых банд». Его приказом на Северном Кавказе был введен порядок, соглас­но которому станицы и селения, укрывавшие «белых и зеле­ных», подлежали уничтожению, а взрослое население — по­головному расстрелу. Родственники повстанцев объявлялись заложниками, также подлежащими расстрелу при наступле­нии «банд». В случаях массовых выступлений в отдельных селах, станицах и городах, писал наместник Ленина, «мы бу­дем применять к этим местам массовый террор: за каждого убитого советского деятеля поплатятся сотни жителей этих сел и станиц».

В казачьих краях была проведена тотальная конфискация, до нитки ограбившая казачье-крестьянское население. К вес­не 1921 года в станицах разразился массовый голод, к лету охвативший только на Дону половину сельского населения. Тех, кого не добил голод, «доставали» карательные органы. Арестовывали все кому не лень — председатели и члены правления колхозов, председатели сельсоветов, секретари партийных ячеек. Пьянство и разгул большевиков в занятых станицах, грабежи, стрельба по крестам и куполам церквей, насилия над женщинами были не исключением, а правилом поведения карателей. В годы гражданской войны было реп­рессировано в целом по стране более 4 миллионов казаков.

Оказавшись в эмиграции, Троцкий писал об «исключи­тельной свирепости» гражданской войны на юге «между ка­заками и крестьянами», «которая здесь забиралась глубоко в каждую деревню и приводила к поголовному истреблению целых семейств». С его точки зрения, это была «чисто крестьянская война, глубокими корнями уходившая в мест­ную почву и мужицкой свирепостью своей далеко превосхо­дившая революционную борьбу в других частях страны». Ос­тается напомнить, что Троцкий лично и РКП(б) в целом все сделали для того, чтобы придать расправе над казаками именно такой истребительный характер. Станицы обезлюде­ли, миллионы гектаров земель заросли бурьяном.

Начало новой трагедии положил ноябрьский 1929 года Пленум ЦК ВКП(б), принявший решение проводить курс на «выкорчевывание корней капитализма в сельском хозяйст­ве». В середине января 1930 года Политбюро ЦК образовало специальную комиссию для разработки форм и методов рас­кулачивания, которую возглавил секретарь ЦК Молотов. Ко­миссия незамедлительно приступила к подготовке постанов­ления. В нем, в частности, предусматривалось:

«При проведении в течение ближайших двух месяцев (фев­раль—март) мероприятий, обеспечивающих выселение в от­даленные районы Союза, заключение в концентрационные лагеря, ОГПУ исходить из приблизительного расчета заклю­чить в концентрационные лагеря 60 тыс. человек и подверг­нуть выселению 150 тыс. хозяйств. В отношении наиболее злостных к.р. элементов не останавливаться перед примене­нием высшей меры репрессии... Местом высылки наметить в округах Северного Края (до 70 тыс. семейств), Сибири (50 тыс. семейств), Урала (20—25 тыс. семейств) и Казах­стана (20—25 тыс. семейств) необжитые или мало обжитые местности для использования высылаемых или на сельскохо­зяйственных работах, или на промыслах (лес, рыба и пр.)... Высылаемые кулаки расселяются поселками, управляемыми назначаемыми комендантами».

30 января того же года ЦК ВКП(б) принял постановление «О мероприятиях по ликвидации кулацких хозяйств в райо­нах сплошной коллективизации». Против крестьянских хо­зяйств, отнесенных к кулацким, предусматривалось приме­нять следующие меры:

«а) первая категория — контрреволюционный кулацкий актив немедленно ликвидировать путем заключения в конц­лагеря, не останавливаясь в отношении организаторов тер­рористических актов, контрреволюционных выступлений и повстанческих организаций перед применением высшей меры репрессии; б) вторую категорию должны составить осталь­ные элементы кулацкого актива, особенно из наиболее бога­тых кулаков и полу помещиков, которые подлежат высылке в отдаленные местности Союза ССР... в) в третью катего­рию входят оставляемые в пределах района кулаки, которые подлежат расселению на новых отводимых им за пределами колхозных хозяйств участках».

Пока комиссия Молотова еще только сочиняла планы, ОГПУ приступило к действиям. Уже 18 января 1930 года был отдан приказ, в котором, в частности, говорилось:

«Создать при 7777 ОГПУ оперативную группу для объеди­нения всей работы по предстоящей операции, немедленно разработать и представить в ОГПУ подробный план опе­рации, с учетом всех вопросов оперативных, личного соста­ва, войсковых, технических... Установить места — желдор. пункты, где будут концентрироваться выселяемые перед от­правкой, и рассчитать количество перевозочных средств и желдор. составы, которые должны быть поданы на эти мес­та... Строго учесть обстановку в районах и возможность вспышек с тем, чтобы таковые могли быть пресечены без малейшего промедления. Обеспечить бесперебойную инфор­мационно-агентурную работу в районах операции».

20 февраля 1930 года ЦК ВКП(б) принял постановление «О коллективизации и борьбе с кулачеством в национальных экономически отсталых районах».

На Север и Восток пошли товарные составы, набитые людьми, на санях и пешком потянулись бесконечные колон­ны бородатых мужиков, стариков и старух, баб с ребятишка­ми. Для переброски кулацких семей в некоторых районах бы­ла объявлена гужевая повинность населения. Раскулачивание на местах — в селах и деревнях — проводили, как правило, уполномоченные, возглавлявшие актив бедноты. В моей де­ревне Королево был, как и в соседних деревнях, такой вот ак­тивист. Звали его Федор Судаков. Никто и никогда не видел Судакова работающим. За него горбатилась жена — горе­мычная труженица. Ее праведным утешением было «дуба­сить» мужа чем попало, когда его приволакивали домой вдрызг пьяного. А выпить он любил, понятно, за чужой счет. Да еще любил митинговать, будучи даже в единственном чис­ле. Выходил на середину улицы и горланил: «Мы вас, миро­едов, до конца изведем». Когда он выражался абстрактно, то смотрели на него, как на клоуна, — какая-никакая, а все-таки забава. Но смеху приходил конец, как только Судаков пере­ходил на имена. Вот тогда из дома выходил кто-нибудь из упо­мянутых им мужиков помассажировать физиономию Судако­ва. Для нас, мальчишек, это было занятным зрелищем.

Рвань, подобная Судакову, правила бал в деревне. Из них отбирали осведомителей, которые, кстати, хвастались, когда упивались, своими «особыми полномочиями» и возможно­стью «упечь куда следует» любого из деревенских. Хорошо, что крестьяне знали о связях этих пройдох и сторонились их, а по престольным и советским праздникам молотили их мор­ды, как рожь на гумне.

Количество репрессированных кулаков намного превы­шало запланированные уровни. Местные власти старались вовсю, лезли из кожи вон. Так, в Центрально-Черноземной области число раскулаченных достигло 15 процентов всех крестьянских хозяйств. В некоторых районах Нижегород­ского края — 37 процентов. Массовое раскулачивание сверх установленных квот проходило в Украине, Московской об­ласти, Татарской и Башкирской АССР и других районах. Значительную часть раскулаченных вместе с семьями высла­ли в самые отдаленные районы, на стройки Сибири и Край­него Севера — около 1 200 ООО человек. Миллионы людей оказались без крова, без средств к существованию. Десятки тысяч переселенцев погибли в пути от голода, холода и пуль конвоиров.

Новая волна уничтожения крестьян пришлась на начало 1931 года. Теперь она была направлена против тех людей, ко­торые якобы срывали хлебозаготовки и другие хозяйствен- но-политические кампании. Решения о новом выселении ку­лаков стали приниматься уже с января 1931 года. А в марте специальная комиссия ЦК ВКП(б) приняла решение пересе­лить в течение двух месяцев — мая — июля — 1931 года в северные районы Западно-Сибирского края 40 ООО кулацких хозяйств, в Казахстан — 150 ООО. Люди расселялись по прин­ципу исправительно-трудовых лагерей, отдельными поселка­ми по 100 семей в каждом. Административное управление осуществлялось комендантом, в помощь которому придава­лись по 2—5 стрелков специальной охраны.

Очередной приступ бешенства власти начался в 1937 году. 2 июля Политбюро ЦК ВКП(б) дает указание секретарям об­ластных и краевых организаций и всем представителям НКВД на местах взять на строгий учет всех осевших в мес­тах ссылки кулаков и тех, кто по истечении срока высылки вернулся на родину. Наиболее «враждебных» следовало не­медленно арестовать и расстрелять.

На следующем заседании Политбюро были утверждены составы троек в республиках, краях и областях по репресси­ям в отношении кулацкого и антисоветского элемента и при­мерное число тех, кто должен быть осужден по первой кате­гории, то есть расстрелян, и по второй, кто подлежал заклю­чению в лагеря или заключен в тюрьму на срок от 8 до 10 лет. Эта операция началась 5 августа 1937 года, на нее отводилось четыре месяца. На этот раз только по России планировалось репрессировать 186 100 человек, 47 450 из них — расстре­лять.

Еще в августе 1932 года был издан закон, написанный Сталиным собственноручно, по которому за колоски, уне­сенные со скошенного поля, предусматривались тюрьма, ла­герь, расстрел. Карали даже за зерно, которое крестьяне от­капывали в мышиных норках.

Обычно раскулачивание связывают только с 30-ми года­ми. Это неверно. 10 февраля 1948 года Политбюро ЦК обсу­дило вопрос о высылке из Украины «вредных элементов в деревне». Докладывал Хрущев. Высылке подлежали все, кого подозревали, что они могут «подорвать трудовую дисципли­ну в сельском хозяйстве» или «угрожать своим пребыванием в селе благосостоянию колхоза». Инициатива Хрущева была распространена и на другие территории, которые оказались в составе СССР.

Политика коллективизации нанесла колоссальный урон России, ее народному хозяйству, насильственно разрушила многовековые традиции и устои российской деревни, созда­ла крепостнический колхозно-совхозный строй. Крестьянст­во добили окончательно. Добили жестоко, кроваво. Народ на долгие годы встал в очередь за хлебом. Перед войной я сам стоял по ночам около нашего поселкового магазина, чтобы сохранить номер очереди, написанный на руке чернильным карандашом. И после войны — тоже.

Грех об этом забывать, большой грех.

6

Еще в 1908 году Ленин писал Горькому: «Значение интелли­гентской публики в нашей партии падает: отовсюду вести, что интеллигенция бежит из партии. Туда и дорога этой сволочи...» Потом оказалось, что словечко «сволочь» не было оброненным случайно. В сентябре 1909 года Ленин пишет тому же Горькому: «Интеллектуальные силы рабочих и крестьян растут и крепнут в борьбе за свержение буржу­азии и ее пособников, интеллигентиков, лакеев капитала, мнящих себя мозгом нации. На деле это не мозг, а говно...»

После захвата власти Ленин перевел эти «эпистолярные изыски» на язык карательной практики. Перед партийцами и чекистами Ленин поставил задачу «надолго очистить Рос­сию» от всякой интеллигентской нечисти. Для начала, пожа­луй, стоит напомнить о том, что большевики первым делом создали цензурно-контрольные органы — первоначально по­литотдел Госиздата РСФСР (20 мая 1919 г.), позднее Главлит (6 июня 1922 г.), комитет по контролю за репертуаром — Главрепертком (9 февраля 1923 г.). Эти организации работа­ли в тесном контакте со спецслужбами, а вернее, под двой­ным руководством ЦК РКП(б) и ВЧК — ОГПУ.

В структуре центрального аппарата ВЧК — ОГПУ были созданы отдел политконтроля (исполнение режима цензуры Главлитом и Главреперткомом, перлюстрация почтово-теле­графной корреспонденции), 4-е и 5-е отделения секретно-по- литического отдела (агентурные данные и организация сети осведомителей в художественной и научной среде, сбор агентурных данных), Особое бюро по административной вы­сылке «антисоветской интеллигенции». Деятельность этих подразделений поражает всеохватностью. Как свидетельст­вует докладная начальника отдела политконтроля от 4 сен­тября 1922 года, в течение августа сотрудники отдела вскры­ли и подвергли проверке 135 ООО из 300 ООО поступивших в РСФСР почтовых отправлений. Все 285 ООО писем, отправ­ленных за границу, также подверглись перлюстрации.

Работники этого отдела готовили рецензии на литератур­ные произведения, имели право вносить предложения об от­мене решений Главлита и Главреперткома, если они оказы­вались положительными. Чекисты регулярно посещали теат­ральные и эстрадные спектакли, другие массовые зрелища, составляли протоколы о подозрительных, по их мнению, мо­ментах. На этом основании принимались решения о привле­чении «виновных» к административной и уголовной ответ­ственности. Один из таких контролеров по фамилии Блиц после посещения 10 апреля 1924 года циркового представле­ния Владимира Дурова усмотрел в «процедуре с животными, где указывается на агитаторов в лице морских свинок», мно­жество контрреволюционных острот. «Знаток искусств» оформил протокол о необходимости запретить этот цирко­вой номер.

Запретительная практика шла рука об руку с репрессив­ной. Уже летом 1918 года по подозрению в причастности к заговору левых эсеров арестовали Александра Блока. По на­думанному делу «ЦК партии кадетов» в августе 1919 года взяли под стражу Владимира Немировича-Данченко и Ивана Москвина. 19 октября 1920 года арестовали Сергея Есенина. Передо мной лежит арестантская карточка за номером 13699, а также протокол допроса. В нем написано, что Есе­нин допрашивается в качестве обвиняемого. Дальше следует записка в Президиум ВЧК. Приведу ее полностью.

«По делу Есенина Сергея Александровича, обвиняемого в контрреволюции. Произведенным допросом выяснено, что гр. Есенин в последние три месяца в Москве не находился, а был командирован НКПС в Кавказ и Тифлис, прибыл в Москву с докладом и был арестован на квартире у гр.гр. Кусиковых. Допросом причастность Есенина к делу Кусиковых недоста­точно установлена и посему полагаю гр. Есенина Сергея Александровича из-под ареста освободить под поручитель­ство тов. Блюмкина. Уполномоченный СОВЧК». (Подпись не­разборчива.)

От начала и до конца было состряпано «дело Таганцева». По нему расстреляно 97 человек. В их числе — Николай Гу­милев. По делу проходили также основоположник отечест­венной урологии Федоров, бывший министр юстиции Ману- хин, известный агроном Вырво, архитектор Леонтий Бенуа — брат Александра Бенуа, крупнейшего русского художника, сестра милосердия Голенищева-Кутузова и другие.

В 20-е годы Россия понесла, пожалуй, самые большие ин­теллектуальные утраты. Ее покинули тысячи виднейших представителей отечественной интеллигенции. Уезжали за рубеж философы, писатели, юристы, художники. Покинули Россию выдающиеся представители русской культуры — Шаляпин, Бунин, Репин, Андреев, Бальмонт, Мережковский, Коровин, Шагал... Да разве перечислишь все имена, состав­ляющие славу России.

Политбюро поручило Сталину, Дзержинскому и Семашко выработать план борьбы с антисоветизмом среди интелли­генции. Такой план был утвержден. Вот он:

«Протокол Ив 10 Заседания Политбюро от 8 июня 1922 года.

1. В целях обеспечения порядка в в(ысших) у(чебных) заве­дениях образовать комиссию из представителей Главпроф- обра и ГПУ (Яковлева и Уншлихта) и представителя Оргбю­ро ЦК для разработки мероприятий по вопросам: а) о фильт­рации студентов к началу будущего учебного года; б) об установлении строгого ограничения приема студентов не­пролетарского происхождения; в) об установлении свиде­тельств политической благонадежности для студентов, не командированных профессиональными и партийными органи­зациями и не освобожденных от взноса платы за право уче­ния.

Созыв комиссии за т. Уншлихтом, срок недельный.

2. Той же комиссии (см. п. 1) выработать правила для со­браний и союзов студенчества и профессуры.

Предложить Политотделу Госиздата совместно с ГПУ произвести тщательную проверку всех печатных органов, издаваемых частными обществами, секциями спецов при профсоюзах и отдельными наркоматами (Наркомзем, Нар- компрос и пр.)...

... г) Предложить ВЦИК издать постановление о создании особого совещания из представителей НКИД и НКЮ, кото­рому предоставить право в тех случаях, когда имеется воз­можность не прибегать к более суровому наказанию, заме­нять его высылкой за границу или в определенные пункты РСФСР, д) Для окончательного рассмотрения списка подле­жащих высылке верхушек враждебных интеллигентских груп­пировок образовать комиссии в составе т.т. Уншлихта, Кур­ского и Каменева, е) Вопрос о закрытии изданий и органов печати, не соответствующих направлению советской поли­тики (журнал Пироговского общества и т. п.), передать в ту же комиссию (см. п. «д»).

...9. О директиве в связи с Всероссийским съездом врачей (Уншлихт).

а) Общие меры, вызванные съездом врачей, отложить до конца эсеровского процесса, б) Вопрос об аресте некоторого числа врачей, который необходимо произвести немедленно, передать в комиссию т. Уншлихта, Курского и Каменева (см. п. 8-д). в) Предложить ГПУ внимательнейшим образом следить за поведением врачей и других интеллигентских группировок во время процесса эсеров и не допускать ника­ких демонстраций, речей и т. л...

3. Установить, что ни один съезд или Всероссийское сове­щание спецов (врачей, агрономов, инженеров, адвокатов и проч.) не может созываться без соответствующего на то разрешения НКВД. Местные съезды или совещания спецов разрешаются НКВД. Местные съезды или совещания спецов разрешаются губисполкомами с предварительным запросом заключения местных органов ГПУ (Губотделов).

4. Поручить ГПУ через аппарат Наркомвнудела произвес­ти с 10. VI перерегистрацию всех обществ и союзов (науч­ных, религиозных, академических и проч.) и не допускать от­крытия новых обществ и союзов без соответствующей ре­гистрации ГПУ. Незарегистрированные общества и союзы объявить нелегальными и подлежащими немедленной ликви­дации.

5. Предложить ВЦСПС не допускать образования и функ­ционирования союзов спецов помимо общепрофессиональных объединений, а существующие секции спецов при профсою­зах взять на особый учет и под особое наблюдение. Уставы для секций спецов должны быть пересмотрены при участии ГПУ. Разрешения на образование секций спецов при проф­объединениях могут быть даны ВЦСПС только по соглаше­нию с ГПУ».

Ленин в угаре ненависти к интеллигенции придумал и та­кую форму репрессий, как насильственные высылки видней­ших интеллектуалов за границу. В письме Сталину он пишет: «Комиссия под надзором Манцева, Мессинга и др. должна представить списки и надо бы несколько сот подобных гос­под выслать заграницу безжалостно. Очистим Россию на­долго... Всех их — вон из России. Делать это надо сразу. К концу процесса эсеров, не позже. Арестовать несколько сот и без объявления мотивов — выезжайте, господа!» Записка не датирована, но, видимо, относится к лету 1922 года.

18 августа 1922 года руководство ОГПУ направило Ле­нину списки высылаемых по Москве, Петербургу и Украи­не. В московском списке значилось 67 фамилий. Петроград­ский список состоял из 51 фамилии.

Москвичи уезжали первыми, уезжали пароходами. Нико­лай Бердяев, Семен Франк, Федор Степун, Николай Лос- ский, Иван Ильин. За пределами России оказался ректор Московского университета биолог Новиков. Тяжелый урон понесла историческая наука: выслали Кизеветтера, Флоров- ского, Мельгунова и других. Одним из пароходов уехал Пи- тирим Сорокин. От тех, кого выслали, требовали гарантий, что они никогда не возвратятся на Родину. Высылаемым объ­явили, что самовольный приезд обратно будет караться рас­стрелом. В качестве примера приведу текст расписки Ивана Ильина.

«...Дана сия мною, гражданином Иваном Александровичем Ильиным, Государственному Политическому управлению в том, что обязуюсь не возвращаться на территорию РСФСР без разрешения органов Советской власти (статья 71 Уголов­ного кодекса РСФСР, карающего за самовольное возвращение в пределы РСФСР высшей мерой наказания, мне объявлена)».

«Утечка мозгов» из России вызвала большую тревогу мыс­лящих людей в самой стране и за рубежом. Надо было как-то оправдываться. Сошлюсь на высказывания двух наиболее известных тогда большевиков — Троцкого и Бухарина. Пер­вый из них сказал, что высылка — это «предусмотрительная гуманность», так как в случае военных осложнений эти лица могли быть расстреляны. Одновременно в газетах началась кампания по дискредитации научных достижений ученых- изгнанников. Они не могут быть действительными учеными, утверждала «Правда», поскольку таковыми в состоянии стать только люди с марксистским мировоззрением. Эту же мысль продвигал и Бухарин. В 1925 году он заявил, что партия при­шла к власти, «шагая через трупы, для этого надо было иметь не только закаленные нервы, но основанное на марк­систском анализе знание путей, которые нам отвела исто­рия». Необходимо, продолжал он, «чтобы кадры интеллиген­ции были натренированы идеологически на определенный ма­нер. Да, мы будем вырабатывать их, как на фабрике».

Советская пропаганда без устали бубнила, что Ленин до­бивался ликвидации неграмотности населения, мечтал вырас­тить интеллигенцию из рабочих и крестьян. Увы! В 1921 году в разговоре с художником Ю. Анненковым он сказал: «Вооб­ще, к интеллигенции, как вы, наверное, знаете, я большой симпатии не питаю, и наш лозунг «ликвидировать безгра­мотность» отнюдь не следует толковать как стремление к нарождению новой интеллигенции. «Ликвидировать безгра­мотность» следует лишь для того, чтобы каждый крестья­нин мог самостоятельно, без чужой помощи читать наши декреты, приказы, воззвания. Цель — вполне практична. Только и всего».

Только и всего!

В среде творческой интеллигенции была создана широкая сеть осведомителей, сообщавших в карательные органы бук­вально о каждом шаге своих коллег. Существовала практика регулярных докладов спецслужб в Политбюро ЦК КПСС о настроениях в среде интеллигенции. В качестве примера со­шлюсь только на одно такое донесение. Оно похоже на все другие. Итак, в декабре 1931 года ГПУ сообщает:

«В своей творческой практике антисоветские элементы среди интеллигенции (литература, кинематография) ста­новятся на позиции грубого приспособленчества, политиче­ского лицемерия — во имя общественной маскировки, а в ряде случаев и материального благополучия. Вместе с тем создается подпольная литература «для себя», для настоя­щего «читателя-ценителя» капиталистического общества (реже — выпускаются в печать произведения с сознательно зашифрованным контрреволюционным смыслом).

Режиссер Гавронский (Ленинград): «Причины провалов и нерабочего настроения художественных кадров в кинемато­графии — целиком в том ужасном состоянии, в котором на­ходится страна. Подумайте, какие ставить картины — опять классовая борьба, опять вознесение до небес партий­ных органов».

Режиссер Береснев (Ленинград): «Я не понимаю политики в искусстве, я ненавижу все это. Подумайте, какие темы в кино, в искусстве — тракторостроение, дизелестроение и подобная гадость».

Писатель Андрей Белый: «Не гориллам применять на прак­тике идеи социального ритма. Действительность показыва­ет, что понятие общины, коллектива, индивидуума в наших днях — «очки в руках мартышки», она «то их понюхает, то их на хвост нанижет»... Все окрасилось как-то тупо бес­смысленно. Твои интересы к науке, к миру, искусству, к чело­веку — кому нужны в «СССР»?.. Чем интересовался мир на протяжении тысячелетий... рухнуло на протяжении послед­них пяти лет у нас. Декретами отменили достижения тыся­челетий, ибо мы переживаем «небывалый подъем». Но ра­дость ли блестит в глазах уличных прохожих? Переутомле­ние, злость, страх и недоверие друг к другу таят эти серые, изможденные и отчасти уже деформированные, зверовидные какие-то лица. Лица дрессированных зверей, а не людей. Бли­же к друзьям, страдающим, горюющим, обремененным. Ог­ромный ноготь раздавливает нас, как клопов, с наслаждением щелкая нашими жизнями, с тем различием, что мы — не кло­пы, мы — действительная соль земли, без которой народ — не народ».

Особый интерес партийное руководство проявило к пер­вому съезду писателей в 1934 году. НКВД начал подготовку к съезду задолго до его начала. Следили за каждым шагом пи­сателей. Сталину регулярно докладывали о высказываниях будущих делегатов съезда. В состав каждой делегации входи­ли «творческие деятели», сотрудничающие с органами.

В Политбюро были направлены характеристики практи­чески на всех писателей, приезжающих на съезд.

«Дамбинов 77. 77., в прошлом видный член партии эсеров. При Дальневосточной республике был председателем Бурят­ского национального ревкома. За антисоветскую деятель­ность из Бурятии был выслан.

Купала Янка — Луцкевич И. Д., белорусский народный поэт, беспартийный. Активный лидер национального демо­кратизма... Находился в тесной связи с осужденными члена­ми «Белорусского национального центра» Рак-Михайловским, Жиком и др.

Бровко 77. У., беспартийный, сын полицейского. Ярый нац­мен. Близко стоял к осужденному члену Адамовичу Алесю.

Кульбак М. 777., беспартийный, еврейский писатель. При­был в 1928 г. нелегально из Польши в БССР. Будучи в Польше, состоял заместителем председателя национал-фашистской еврейской литературной организации. Группирует вокруг себя националистически настроенных еврейских писателей, выходцев из социально чуждой среды, имеющих связи с за­границей».

И так списки за списками — по республикам. По тем же спискам большинство из них окажутся потом расстрелянны­ми или лагерниками.

Во время съезда, используя агентурную сеть, НКВД регу­лярно (через день) информировал высшее руководство о на­строениях в писательской среде. В частности, сообщалось о листовке, в которой авторы взывали к иностранным гостям. Вот она:

«Мы, группа писателей, включающая в себя представите­лей всех существующих в России общественно-политических течений, вплоть до коммунистов, считаем долгом своей со­вести обратиться с этим письмом к вам, зарубежным писа­телям. Хотя численно наша группа и незначительна, но мы твердо уверены, что наши мысли и надежды разделяет, ос­таваясь наедине с самим собой, каждый честный (насколько вообще можно быть честным в наших условиях) русский гражданин. Это дает нам право и, больше того, это обязы­вает нас говорить не только от своего имени, но и от имени большинства писателей Советского Союза.

Все, что услышите и чему вы будете свидетелями на Все­союзном писательском съезде, будет отражением того, что вы увидите, что вам покажут и что вам расскажут в нашей стране! Это будет отражением величайшей лжи, которую вам выдают за правду. Не исключается возможность, что многие из нас, принявших участие в составлении этого пись­ма, или полностью его одобрившие, будут на съезде или даже в частной беседе с вами говорить совершенно иначе. Для то­го, чтобы уяснить это, вы должны, как это [ни] трудно для вас, живущих в совершенно других условиях, понять, что страна вот уже 17 лет находится в состоянии, абсолютно исключающем какую-либо возможность свободного высказы­вания.

Мы, русские писатели, напоминаем собой проституток публичного дома с той лишь разницей, что они торгуют сво­им телом, а мы душой; как для них нет выхода из публичного дома, кроме голодной смерти, так и для нас... Больше того, за наше поведение отвечают наши семьи и близкие нам лю­ди. Мы даже дома часто избегаем говорить так, как думаем, ибо в СССР существует круговая система доноса. От нас отбирают обязательства доносить друг на друга, и мы до­носим на своих друзей, родных, знакомых... Правда, в искрен­ность наших доносов уже перестали верить, так же как не верят нам и тогда, когда мы выступаем публично и превоз­носим «блестящие достижения» власти. Но власть требует от нас этой лжи, ибо она необходима как своеобразный «экс­портный товар» для вашего потребления на Западе. Поняли ли вы, наконец, хотя бы природу, например, так называемых процессов вредителей с полным признанием подсудимыми преступлений ими совершенных? Ведь это тоже было «экс­портное наше производство» для вашего потребления.

Вы устраиваете у себя дома различные комитеты по спа­сению жертв фашизма, вы собираете антивоенные конгрессы, вы устраиваете библиотеки сожженных Гитлером книг, — все это хорошо. Но почему мы не видим вашу деятельность по спасению жертв от нашего советского фашизма, проводимо­го Сталиным; этих жертв, действительно безвинных, возму­щающих и оскорбляющих чувства современного человечест­ва, больше, гораздо больше, чем все жертвы всего земного шара вместе взятые со времени окончания мировой войны...

Почему вы не устраиваете библиотек по спасению рус­ской литературы, поверьте, что она много ценнее всей ли­тературы по марксизму, сожженной Гитлером. Поверьте, ни итальянскому, ни германскому фашизму никогда не придет в голову тот наглый цинизм, который мы и вы можете про­честь в «Правде» от 28-го июля [19]34 г. в статье, посвящен­ной съезду писателей: крупнейшие писатели нашей страны показали за последние годы заметные успехи в деле овладе­ния высотами современной культуры — философией Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина. Понимаете ли вы всю чудовищ­ность от подобного утверждения и можете ли сделать от­сюда все необходимые выводы, принимая во внимание наши российские условия?

Мы лично опасаемся, что через год-другой недоучившийся в грузинской семинарии Иосиф Джугашвили (Сталин) не удовлетворится званием мирового философа и потребует по примеру Навуходоносора, чтобы его считали, по крайней ме­ре, «священным быком».

Вы созываете у себя противоенные конгрессы и устра­иваете антивоенные демонстрации. Вы восхищаетесь мир­ной политикой Литвинова. Неужели вы действительно по­теряли нормальное чувство восприятия реальных явлений? Разве вы не видите, что весь СССР — это сплошной воен­ный лагерь, выжидающий момент, когда вспыхнет огонь на Западе, чтобы принести на своих штыках Западной Европе реальное выражение «высот» современной культуры — фило­софию Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина.

То, что Россия нищая и голодная, вас не спасет. Наобо­рот, голодный, нищий, но вооруженный человек, — самое страшное...

Вы не надейтесь на свою вековую культуру, у вас дома тоже найдется достаточно поборников и ревнителей этой философии, она проста и понятна, может быть, многим...

Пусть потом ваши народы, как сейчас русский народ, пой­мут всю трагичность своего положения, — поверьте, будет поздно и, может быть, непоправимо!»

Итоги и суждения о съезде еще долгое время волновали спецслужбы. НКВД постоянно собирал цитаты из частных разговоров участников съезда, добытые оперативным путем. Многие из них представляют интерес и сегодня.

Л. Леонов: «Ничего нового не дал съезд, кроме доклада Бу­харина, который всколыхнул болото и вызвал со стороны Фадеевых-Безыменских такое ожесточенное сопротивление. Ничего особенного не приходится ждать и от нового руко­водства, в котором будут задавать тон два аппаратчика Щербаков и Ставский (Ставский ведь тоже официальное ли­цо). Поскольку Щербаков — человек неискушенный в литера­туре, инструктировать будет Ставский, а литературная политика Ставского нам хорошо известна. Следовательно, в союзе, — типично чиновничьем департаменте, — все оста­ется в порядке».

М. Шагинян: «На Горького теперь будут нападать. Доклад его на съезде неверный, неправильный, отнюдь не марксист­ский, это богдановщина, это всегдашние ошибки Горького. Горький — анархист, разночинец, народник, причем народ- ник-мещанин, не из крестьян, а именно народник из мещан. И в докладе это сказалось. Докладом все недовольны, даже иностранцы».

Л. Сейфуллина: «Обстановка тяжелая, кругом хищники, предатели. Работать могу, только отвлекшись от обстанов­ки. В союзе чиновники, бонзы, презирающие писателей».

Илья Сельвинский: «Горький является рассадником груп­повщины худшей, чем при РАППе, потому что вкусовщина играет еще большую роль. Развивается подлейшее местниче­ство. Вс. Вишневский был на банкете у Горького и рассказы­вает, что там имело значение даже, кто дальше и кто бли­же сидит от Горького. Он говорит, что это зрелище было до того противно, что Пастернак не выдержал и с середины банкета удрал».

Н. Шкляр: «Поскольку с трибуны съезда прозвучали на весь мир такие замечательные речи, как речи Эренбурга, Олеши и Пастернака, доказывающие, что настоящая лите­ратура, наперекор стихиям, жива, постольку в дальнейшем эта струя живого, неказенного слова будет пробиваться, все крепче противостоя мертвящему шаблону того, что называ­ется «пролетарской литературой».

Ю. Никулин: «Я смотрю на вещи так, что мы должны со­перничать не с мертвецами Фадеевым, Ставским и др., а с живыми, с Пушкиным, Толстым, поэтому — что мне съезд? Это был съезд людей, уже затронутых разложением. Разве мы должны были ждать от него пользы?»

Стенографический отчет съезда вскоре был «арестован» и содержался «на специальном хранении» почти пять десяти­летий. До начала нового тысячелетия лежали засекреченны­ми в архиве ФСБ и документы, которые я привел выше.

Так же, как и съезд писателей, чекистами «обеспечива­лись» все более или менее крупные мероприятия художест­венной и научной элиты. Своеобразным филиалом спец­служб, как это ни прискорбно, стали созданные после из­вестного постановления ЦК ВКП(б) от 23 апреля 1932 года «О перестройке литературно-художественных организаций» единые общественные союзы деятелей творческой интелли­генции, в первую очередь Союз писателей СССР. Многие «творцы» теснейшим образом сотрудничали со спецслужба­ми, получая денежное вознаграждение, а немало было и та­ких, что работали штатными сотрудниками спецслужб.

Политбюро, Оргбюро и Секретариат ЦК приняли до ста прямых «запретительно-директивных» постановлений по ли­тературе и искусству. В этом перечне — постановления о пьесах Булгакова («Дни Турбиных», «Зойкина квартира», «Багровый остров», «Бег»), Левидова («Заговор равных»), Славина («Интервенция»), Сельвинского («Умка — Белый Медведь»), Леонова («Метель»), Глебова («Начистоту»), Ката­ева («Домик»); о ликвидации театров: 2-го МХАТа и имени Мейерхольда; о запрете и конфискации произведений Пиль­няка, Сельвинского, Ахматовой, Зощенко; о кинофильмах «Бежин луг» (режиссер С. Эйзенштейн), «Адмирал Нахи­мов» (режиссер В. Пудовкин), «Большая жизнь» (режиссер Л. Луков); о журналах «Октябрь», «Театр», «Звезда» и «Ле­нинград», «Знамя»; об опере Мурадели «Великая дружба»; о закрытии альманахов на еврейском языке. Спецслужбы играли в этих запретах ведущую роль.

Известен донос 13 именитых литераторов. В начале 1935 го­да они обратились в Союз писателей с письмом, которое яви­ло собой один из ярких примеров того, как писатели и поэты пожирали писателей и поэтов. В нем говорилось, что поэт Па­вел Васильев «совершенно безвозбранно делает все для того, чтобы своим поведением дискредитировать звание советско­го писателя», «стимулирует рост реакционных и хулигански богемских настроений среди определенного слоя литератур­ной молодежи» и так далее в том же духе. Подписанты заклю­чают свое письмо следующей просьбой к властям:

«Перечисленные факты заставляют нас во весь рост пос­тавить перед президиумом правления вопрос о том, что по­ра принять более эффективные меры к искоренению «василь- евщины» в нашей литературной жизни. Мы считаем, что достигнуть этого можно только путем принятия решитель­ных и строгих мер, направленных против самого Васильева, показав тем, что в условиях советской действительности оголтелое хулиганство, определенно антисоветски заост­ренное, не может ни для кого сходить безнаказанно».

Письмо подписали: Алексей Сурков, Михаил Голодный, Джек Алтаузен, Михаил Светлов, Вера Инбер, Бела Иллеш, Николай Асеев, Семен Кирсанов, Борис Агапов, Александр Жаров, Иосиф Уткин, Владимир Луговской, Александр Безы­менский. (Светлов потом свою подпись снял.)

По указанию Сталина 24 мая письмо было опубликовано в «Правде». Органы НКВД отреагировали, как всегда, опера­тивно. В июне Васильева вместе с его товарищем, поэтом Смеляковым, арестовали и осудили к трем годам заключения в лагерь. В феврале 1937 года Васильев, только что выпущен­ный на свободу, был повторно арестован и в июле расстре­лян вместе с группой писателей так называемого «крестьян­ского направления».

Друзей и соратников покойного Сергея Есенина, писате­лей и поэтов того же «крестьянского направления» Орешина, Кириллова, Герасимова, Клычкова (Лешенкова) и других при­говорили к расстрелу за участие в литературной группе, со­чувствовавшей Трудовой крестьянской партии. Писателей — выходцев из Сибири — Зазубрина (Зубцова), Правдухина, Наседкина и Пермитина обвинили в троцкистских взглядах и стремлении добиться автономии сибирского края. Первых троих осудили к высшей мере наказания, последнего — к ссылке.

К примерам того, как плотно работали чекисты с писате­лями, используя склочную обстановку в этой среде, можно отнести донесение секретно-политического отдела НКВД по поводу запрещения пьесы Демьяна Бедного «Богатыри». Этот писатель, в основном баснописец, считался «верным солдатом» партии. Именно то обстоятельство, что Бедный был близок к высшим правителям страны, работал по зака­зам партии, и подвигло меня процитировать несколько строк из справки НКВД на Д. Бедного.

Итак, в ноябре 1936 года НКВД доносит: «Общий смысл объяснений Демьяна Бедного по поводу «Богатырей», зафик­сированных в стенограмме, примерно таков. Фарсовый тон вещи и трактовка «Богатырей» объясняются характером музыки; так, например, «богатыри» поют арии из популяр­ных оперетт. Фарсовый показ крещения Руси и неправильное его толкование объясняются привычкой к антирелигиозной пропаганде, тяготеющей в практике Демьяна Бедного. С дру­гой стороны, подвели имеющиеся у него труды по историче­ским вопросам далеко немарксистского характера. Демьян Бедный, признавая, что он сделал огромную ошибку, объясня­ет ее своим непониманием материала и своей глупостью...»

Судя по общей тональности справки, чекисты выгоражи­вают Демьяна Бедного. Но дальше следуют высказывания писателей, режиссеров, артистов, добытые НКВД через сво­их доносчиков.

Таиров: «Ошибка произошла потому, что я оказал большое доверие Демьяну Бедному как старому коммунисту. Как я мог подумать, что текст Д. Бедного заключает вредную тенден­цию, как же я мог быть комиссаром при Д. Бедном... Я пойду в ЦК ВКП(б), где, надеюсь, меня поймут. Я там поставлю воп­рос о том, что новые спектакли нужно показывать не только комитету, но и ЦК. Это необходимо для гарантии».

Станиславский, народный артист СССР: «Большевики ге­ниальны. Все, что делает Камерный театр, — не искусство. Это формализм. Это деляческий театр, это театр Ко- онен».

Леонидов, народный артист СССР: «Когда я прочел пос­тановление комитета, я лег в постель и задрал ноги. Я не мог прийти в себя от восторга: как здорово стукнули Литовского, Таирова, Демьяна Бедного. Это страшней, чем

2- й МХАТ».

Яншин, заслуженный артист МХАТа: «Пьеса очень пло­хая. Я очень доволен постановлением. ...Чем скорее закроют театр, тем лучше. Если закрыли 2-й МХАТ, то этот нужно подавно».

Мейерхольд: «Наконец-то стукнули Таирова так, как он этого заслуживал. Я веду список запрещенных пьес у Таирова, в этом списке «Богатыри» будут жемчужиной. И Демьяну так и надо».

Садовский, народный артист РСФСР, артист Малого те­атра: «Разумное постановление. Правильно дали по рукам Таирову и Демьяну Бедному. Нельзя искажать историю вели­кого русского народа».

Тренев, драматург, автор «Любови Яровой»: «Я очень об­радован постановлением. Я горжусь им, как русский человек. Нельзя плевать нам в лицо. Я сам не мог пойти на спектакль, послал жену и дочь. Они не досидели, ушли, отплевываясь. Настолько омерзительное это производит впечатление».

Вишневский, драматург: «Поделом Демьяну, пусть не хал­турит. Это урок истории: «не трогай наших». История еще пригодится, и очень скоро. Уже готовится опера «Минин и Пожарский — спасение от интервентов».

Луговской, поэт: «Постановление вообще правильное, но что особо ценно, это мотивировка. После этого будут пре­кращены выходки разных пошляков, осмеливавшихся высмеи­вать русский народ и его историю».

Трауберг, режиссер, автор кинокартины «Встречный»: «Советское государство становится все более и более на­циональным и даже националистическим».

Клычков, писатель: «Кому дали на поругание русский эпос? Жиду Таирову да мозгляку Бедному. Ну что можно было кро­ме сатиры ожидать от Бедного, фельетониста по преиму­ществу? Но кто-то умный человек и тонкий человек берет их за зад и вытряхивает лишнюю вонь».

Олеша, писатель: «Пьеса здесь главной роли не играет. Демьян заелся, Демьяну дали по морде. Сегодня ему, завтра другому. Радоваться особенно не приходится».

Лебедев-Кумач: «Нужно убрать ту матерщину со сцены и из поэзии, которую разводит Демьян и делает эту матер­щину официальным языком советской поэзии. Но, наверное, ему сейчас же после кнута дадут пряник, а набросятся на кого-то другого: нельзя обижать своего человека».

Эйзенштейн, заслуженный деятель искусств и режиссер кино: «Я не видел спектакль, но чрезвычайно доволен хотя бы тем, что здорово всыпали Демьяну. Так ему и надо, он слиш­ком зазнался... Во всем этом деле меня интересует один воп­рос, где же были раньше, когда выпускали на сцену контрре­волюционную пьесу?»

Орбели, академик, директор Эрмитажа: «Какие выводы? Постановление замечательное. Бить, однако, надо не столь­ко Таирова, сколько Демьяна Бедного. Нельзя добивать Таиро­ва. Возмутил меня Мейерхольд. Это хулиганское выступле­ние. Это гаерство».

Рошаль, заслуженный деятель искусств, кинорежиссер: «Ничего не понимаю. Не знаю, за что теперь браться. Ока­зывается, что вообще нельзя ставить никакой сатиры».

Сегодня трудно сказать, понимали или не понимали руко­водители НКВД, что в этом донесении многие имена — из когорты крупных талантов. Звезды нашей культуры обрадо­вались возможности продемонстрировать свою неприязнь лакею власти Бедному, но, к сожалению, по наивности своей отбрасывали мысль, что и на них готовятся компроматы, что подавляющему большинству из них предстоит пройти длин­ный путь страха, арестов, лагерей и расстрелов. Более того, в длинном списке Дьявола появится и горемыка Демьян.

Возможно, читатель, я перегружаю и без того тяжелый груз документов прошлого. Но этот груз не вынешь из сер­дец честных людей. «Мы все уголовники, ибо молчали», — поет Александр Новиков сегодня. «Я не вовремя сделался советским», — говорил Борис Пастернак. «Тревожит меня мысль — я очень изоврался», — напишет Аркадий Гайдар.

Покаяния, покаяния, покаяния.

А доносы текут своим чередом. И все Сталину. Публикую их с несущественными сокращениями. Они относятся к 1938 году.

СПРАВКА НКВД ДЛЯ СТАЛИНА О ПОЭТЕ ДЕМЬЯНЕ БЕДНОМ

«Демьян Бедный (Ефим Алексеевич Придворов) — поэт, член Союза советских писателей. Из ВКП(б) исключен в июле с.г. за «резко выраженное моральное разложение».

Д. Бедный систематически выражает свое озлобление про­тив Сталина, Молотова и других руководителей ВКП(б)... «Зажим и террор в СССР таковы, что невозможна ни лите­ратура, ни наука, невозможно никакое свободное исследова­ние. У нас нет не только истории, но даже и истории пар­тии. Историю гражданской войны тоже надо выбросить в печку — писать нельзя. Оказывается, я шел с партией, 99,9 процентов которой шпионы и провокаторы. Сталин — ужасный человек и часто руководствуется личными счета­ми. Все великие вожди всегда создавали вокруг себя блестя­щие плеяды сподвижников. А кого создал Сталин? Всех ист­ребил, никого нет, все уничтожены. Подобное было только при Иване Грозном».

Говоря о репрессиях, проводимых советской властью про­тив врагов народа, Д. Бедный трактует эти репрессии, как ничем необоснованные. Он говорит, что в результате, яко­бы, получился полный развал Красной Армии: «Армия целиком разрушена, доверие и командование подорвано, воевать с та­кой армией невозможно... Может ли армия верить своим ко­мандирам, если они один за другим объявляются изменника­ми? Что такое Ворошилов? Его интересует только собствен­ная карьера»...

В отношении социалистической реконструкции сельского хозяйства Д. Бедный также высказывал контрреволюцион­

но ные суждения: «Каждый мужик хочет расти в кулака, и я считаю, что для нас исключительно важно иметь энергично­го трудоемкого крестьянина. Именно он — настоящая опора, именно он обеспечивает хлебом. А теперь всех бывших кула­ков, вернувшихся из ссылки, либо ликвидируют, либо высыла­ют опять... Но крестьяне ничего не боятся, потому что они считают, что все равно: что в тюрьме, что в колхозе».

После решения КПК об исключении его из партии Д. Бедный находится в еще более озлобленном состоянии. Он издевается над постановлением КПК: «Сначала меня удеше­вили — объявили, что я морально разложился, а потом зая­вят, что я турецкий шпион». Несколько раз Д. Бедный гово­рил о своем намерении покончить самоубийством».

СПРАВКА НКВД ДЛЯ СТАЛИНА О ПОЭТЕ М. С. ГОЛОДНОМ

«Голодный Михаил Семенович, 1903 года рождения, канди­дат ВКП(б) с 1932 г., поэт, член ССП. М. Голодный является кадровым троцкистом, активно участвующим в подпольной контрреволюционной работе и входящим в террористиче­скую группу.

В 1927 году М. Голодный совместно с писателями Малее­вым (репрессированный троцкист), Уткиным и Светловым по поручению Сосновского организовал выпуск нелегальной троцкистской газеты «Коммунист», приуроченный к 7 но­ября 1927 года. В этот же период Голодный нелегально рас­пространял в списках ряд написанных им контрреволюци­онных стихотворений («О верном сыне Троцкого», «Казе­мат» и др.).

В 1928 г. Голодный вместе с Уткиным и Светловым орга­низовывали платные вечера поэзии в Харькове и других горо­дах. Сборы с этих вечеров поступали в распоряжение под­польного троцкистского «Красного креста». Отмежевавшись затем формально от троцкистов, Голодный продолжал дву­рушничать.

В 1929 г., будучи связан с троцкистским центром, Голод­ный организовывал у себя на квартире троцкистские сбори­ща, во время которых обсуждались вопросы о борьбе против партийного руководства. Его квартира служила явочным пунктом для приезжавших троцкистов с периферии».

СПРАВКА НКВД ДЛЯ СТАЛИНА О ПОЭТЕ М. А. СВЕТЛОВЕ

«Светлов (Шейнсман) Михаил Аркадьевич, 1903 года рож­дения, исключен из ВЛКСМ как активный троцкист. Входил в троцкистскую группу Голодного — Уткина — Меклера...

...В 1933 году Светлов, используя свои связи с предатель­скими элементами из работников ОГПУ, содействовал улуч­шению положения находившегося в ссылке троцкиста-тер- рориста Меклера и продолжал встречаться с ним после освобождения Меклера из ссылки. Семьям арестованных троцкистов Светлов оказывал материальную поддержку. Участие Светлова в троцкистской организации подтверж­дается также показаниями террориста Шора.

В литературной среде Светлов систематически ведет антисоветскую агитацию. В 1934 году по поводу съезда со­ветских писателей Светлов говорил: «Чепуха, ерунда. Созо­вут со всех концов Союза сотню, другую идиотов и начнут тягучую бузу. Им будут говорить рыбьи слова, а они хло­пать. Ничего свежего от будущего союза, кроме пошлой офи- циальщины, ждать нечего».

По поводу репрессий в отношении врагов народа Светлов говорил: «Что творится? Ведь всех берут, буквально всех. Делается что-то страшное».... В антисоветском духе Свет­лов высказывался и о процессе над участниками правотроц­кистского блока: «Это не процесс, а организованные убийст­ва, а чего, впрочем, можно от них ожидать? Коммунистиче­ской партии уже нет, она переродилась, ничего общего с пролетариатом она не имеет...»

СПРАВКА НКВД ДЛЯ СТАЛИНА О ПОЭТЕ И. П. УТКИНЕ

«Уткин Иосиф Павлович, 1903 года рождения, беспартий­ный, поэт, член ССП. Уткин примкнул к троцкистской орга­низации в 1927 году...

...Разгром троцкистских организаций вызвал резкое оз­лобление у Уткина. Он заявляет, что все процессы над троцкистами «инсценированы», что идет поголовное «ист­ребление интеллигенции», в литературе царит «зажим» и «приспособленчество». «Идет ставка на бездарное, бездум­ное прошлое. Талант зачислен в запас. Это истребление интеллигенции, и при этом изничтожили тех, кто думает, кто мыслить способен и кто поэтому сейчас не нужен. Ев­ропа смеется над такой конституцией, которую сопровож­дают такие салюты, как расстрелы. Интеллигенция это не приемлет».

Антисоветские настроения Уткина в последнее время уг­лубились. Ниже приводятся высказывания Уткина, относя­щиеся к первой половине августа: «Пытаться понять, что задумал Сталин, что творится в стране, — происходит ли государственный переворот или что другое, — невозможно».

...Враг не смог бы нам причинить столько зла, сколько Сталин сделал своими процессами... Когда я читаю газеты, я говорю: «Боже, какой цинизм, мрачный азиатский цинизм в нашей политике».

Наступила очередь и «верных солдат партии». Бывшим руководителям РАППа и литературного сектора Коммунис­тической академии Авербаху, Киршону, Макарьеву, Динамо- ву, Чумандрину, Селивановскому, Мазнину, Пикелю и дру­гим тоже вменили в вину организацию терактов против ли­деров партии и государства.

В Ленинграде «обнаружили» очередную писательскую «троцкистскую террористическую организацию». За участие в ней арестовали и приговорили к высшей мере наказания или различным срокам заключения поэтов Корнилова, Кали- тина, Лившица, Дагаева, Заболоцкого, Берггольц, десятки пи­сателей, переводчиков. В январе 1940 года был расстрелян по сфальсифицированному обвинению в шпионаже и участии в террористической организации писатель Бабель. Такая же участь постигла литературного критика, бывшего эмигранта, Мирского (Святополк-Мирского). Печально известны кампа­нии травли в 1940 году, связанные с именами Авдеенко, Лео­нова, Катаева, Ахматовой и других.

Репрессии в отношении творческой интеллигенции про­должались и во время войны. Режим без устали трубил о монолитном единстве общества и массовых подвигах. Дей­ствительно солдаты дрались героически, не жалея себя. Они сражались против оккупантов. Однако о едином порыве го­ворить не приходится. Более 5 миллионов солдат и офицеров оказались в плену. Около миллиона военнослужащих было осуждено на фронте за разные проступки, а то и по самодур­ству, в том числе 157 тысяч расстреляно. На стороне Герма­нии воевала власовская армия, в советском тылу были сфор­мированы десятки повстанческих групп. На оккупационные власти работали тысячи полицаев — граждан СССР.

Сталин хорошо знал об этом, но свое спасение видел толь­ко в продолжении террора. Семьи военнопленных репресси­ровались. Продолжались аресты и расстрелы по политиче­ским мотивам. В августе 1941 года был осужден к 20 годам лагерей и погиб в заключении академик Луппол. В 1943 году умер в тюрьме академик Вавилов — выдающийся ученый-ге- нетик. В годы войны репрессировали писателя Овалова, искусствоведа Сахновского, солиста оперы Большого театра Головина, руководителя Государственного джаз-оркестра СССР Варламова, певца Козина. По указанию Сталина в марте 1943 года арестовали и осудили кинодраматурга Кап- лера, поскольку в него влюбилась дочь «вождя» Светлана. В Литературном институте «выявили» антисоветскую группу студентов — приверженцев «необарокко». В лагере оказался будущий литературовед Белинков, написавший, по мнению следствия, подозрительную дипломную работу. В 1943 году развернулась атака против Довженко, Асеева, Зощенко, Сельвинского.

Верно, что война против агрессора объединяла людей, но она же их побуждала к серьезным размышлениям и оцен­кам происходящего, срывала маски лжи и лицемерия в по­ведении властей. Сталину регулярно доносили о настроени­ях интеллигенции. Приведу текст спецсообщения от июля 1943 года.

«Новиков-Прибой А. С., писатель: «Крестьянину нужно дать послабление в экономике, в развороте его инициативы по части личного хозяйства. Все равно это произойдет в ре­зультате войны... Не может одна Россия бесконечно долго стоять в стороне от капиталистических стран, и она пе­рейдет рано или поздно на этот путь...»

Уткин И. П., поэт: «У нас такой же страшный режим, как и в Германии... Все и вся задавлено... Мы должны победить немецкий фашизм, а потом победить самих себя... Всякую са­мостоятельность бюрократия, правящая государством, уби­вает в зародыше. Их идеал, чтобы русский народ стал еди­ным стадом баранов. Этот идеал уже почти достигнут...»

Никитин М. А., писатель: «Неужели наша власть не ви­дит всеобщего разочарования в революции? Неужели не бу­дут предприняты реформы после войны? Так больше нельзя».

Соловьев Л. В., писатель: «Надо распустить колхозы, тог­да положение изменится. ...Русский народ несет главное бре­мя войны, он понес неслыханные жертвы. А что он получит в случае победы? Опять серию пятилеток, голод, очереди. Перспектива у нас грустная, и не хочется думать о том, что будет завтра...»

Бонди С. М., профессор: «Для большевиков наступил серь­езный кризис, страшный тупик. И уже не выйти им из него с поднятой головой, а придется ползать на четвереньках, и то лишь очень короткое время».

Федин К. А., писатель: «...Все русское для меня давно по­гибло с приходом большевиков; теперь должна наступить но­вая эпоха, когда народ не будет больше голодать, не будет все с себя снимать, чтобы благоденствовала какая-то кучка людей (большевиков)».

Пастернак Б. А, поэт: «Я не хочу писать по регулятору уличного движения: так можно, а так нельзя. А у нас гово­рят — пиши так, а не эдак... Я делаю переводы, думаете, от того, что мне это так нравится? Нет, от того, что ничего другого нельзя делать... У меня длинный язык, я не Маршак, тот умеет делать, как требуют, а я не умею устраиваться и не хочу. Я буду говорить публично, хотя знаю, что это мо­жет плохо кончиться».

Толстой А. Н., писатель: «В близком будущем придется допустить частную инициативу — новый НЭП, без этого нельзя будет восстановить и оживить хозяйство и товаро­оборот...»

Гладков Ф. В., писатель: «Подумайте, 25 лет советская власть, а даже до войны люди ходили в лохмотьях, голодали... В таких городах, как Пенза, Ярославль, в 1940 году люди пух­ли от голода, нельзя было пообедать и достать хоть хлеба. Это наводит на очень серьезные мысли: для чего же было де­лать революцию, если через 25 лет люди голодали до войны так же, как голодают теперь...»

Пришвин М. М., писатель: «...Одной из величайших зага­док и тайн жизни надо считать следующее явление... Насе­ление войны не хочет, порядками недовольно, но как только такой человек попадает на фронт, то дерется отважно, не жалея себя... Я отказываюсь понять сейчас это явление...»

В октябре следующего, 1944 года очередной донос Сталину:

«Асеев Н. Н.: «Слава богу, что нет Маяковского. Он бы не вынес. А новый Маяковский не может родиться. Почва не та. Не плодородная, не родящая почва. ...Ничего, вместе с де­мобилизацией вернутся к жизни люди, все видавшие. Эти люди принесут с собой новую меру вещей. Важно поэту, не разменяв таланта на казенщину, дождаться этого времени».

Зощенко М. М.: «Мне нужно переждать. Вскоре после вой­ны литературная обстановка изменится, и все препятст­вия, поставленные мне, падут. Тогда я буду снова печатать­ся. Пока же я ни в чем не изменюсь, буду стоять на своих по­зициях».

Чуковский К. И.: «...Я живу в антидемократической стра­не, в стране деспотизма и поэтому должен быть готовым ко всему, что несет деспотия. По причинам, о которых я уже говорил, т. е. в условиях деспотической власти, русская ли­тература заглохла и почти погибла... Зависимость тепереш­ней печати привела к молчанию талантов и визгу приспособ­ленцев — позору нашей литературной деятельности перед лицом всего цивилизованного мира».

Федин К. А.: «Смешны и оголенно ложны все разговоры о реализме в нашей литературе. Может ли быть разговор о реализме, когда писатель понуждается изображать желае­мое, а не сущее? Все разговоры о реализме в таком положе­нии есть лицемерие или демагогия. Печальная судьба литера­турного реализма при всех видах диктатуры одинакова... Горький — человек великих шатаний, истинно русский, ис­тинно славянский писатель со всеми безднами, присущими русскому таланту, — уже прилизан, приглажен, фальсифици­рован, вытянут в прямую марксистскую ниточку всякими Кирпотиными и Ермиловыми. Хотят, чтобы и Федин занял­ся тем же! ...Не нужно заблуждаться, современные писатели превратились в патефоны. Пластинки, изготовленные на по­требу дня, крутятся на этих патефонах, и все они хрипят совершенно одинаково... Пусть передо мной закроют двери в литературу, но патефоном быть я не хочу и не буду им. Очень трудно мне жить. Трудно, одиноко и безнадежно».

Илья Эренбург: «Вряд ли сейчас возможна правдивая лите­ратура, она вся построена в стиле салютов, а правда — это кровь и слезы».

Шпанов Н. М.: «Мы живем среди лжи, притворства и са­мого гнусного приспособленчества».

Кассиль Л. А.: «Все произведения современной литерату­ры — гниль и труха. Вырождение литературы дошло до пре­дела».

Сталин все это читал. Наверное, смеялся над надеждами интеллектуальной элиты России. Как и Ленин, он ненавидел интеллигенцию. Не один раз, могу предположить, рассуждал он в том плане, что интеллигенция — она такая. Ворчит, вор­чит, всякими фантазиями мается, а власть приласкает, деся­ток квартир подарит да орденов сотню рассует, она и успо­коится, в глазах блеск восторга появится. А если потом две-три сотни в лагерь отвезут, то и вовсе все ладно будет.

Было, конечно, и такое. Но если внимательно прочитать чекистские доносы, то картина получается несколько другая. Это уже не занудное брюзжание интеллектуалов, а серьез­ные размышления и выводы людей, болеющих за свой на­род, переживающих его беды и страдания. От них можно было ожидать любых неожиданностей, и Сталин шел по про­торенному пути — новые расправы с вольнодумцами и трав­ля инакомыслия.

14 августа 1946 года появляется постановление ЦК ВКП(б)

о журналах «Звезда» и «Ленинград». Их обвинили в том, что они публиковали произведения Ахматовой и Зощенко. На столы членов Политбюро легли характеристики КГБ на обо­их писателей. «Знатоки» литературы из спецслужб обвиняют Зощенко в создании «малохудожественных комедий», в не­желании писать произведения, «отражающие советскую действительность». И постановление ЦК, и особенно доклад Жданова на собрании партийного актива Ленинграда отли­чались базарным хамством. «Подонок литературы», «меща­нин и пошляк» — это о Зощенко. «Полумонахиня-полублуд- ница» — это об Ахматовой. Через несколько дней Ахматову и Зощенко исключили из Союза писателей.

После войны была арестована и приговорена к 25 годам тюремного заключения актриса Зоя Федорова, посадили тру­бача Рознера. Оказались в концлагере архитектор Мержа­нов, артистка Добржанская. Сталин дал санкцию на арест актрисы Окуневской, певицы Руслановой, племянницы же­ны Сталина актрисы Аллилуевой. В мае 1948 года Жданов взялся за композиторов — Мурадели, Прокофьева, Шостако­вича, Хачатуряна, Шебалина, Мясковского и других, кото­рые были отнесены к представителям «антинародного, фор­малистического направления».

Продолжались свирепые гонения и в науке. Еще накануне Второй мировой войны начались преследования генетиков и биологов. В 50-е годы истекшего столетия они возобновились с удвоенной энергией. В 1947—1948 годах академики Жеб- рак, Жуковский, Орбели, Сперанский, Шмальгаузен и их ученики — буквально сотни исследователей, были изгнаны со своих кафедр и факультетов. Оказались запрещенными генетика и другие отрасли знаний: квантовая механика, те­ория вероятностей, статистический анализ в социологии. Всем этим Сталин обрек страну на научное и технологиче­ское отставание, которое мы расхлебываем до сих пор.

В ходе изучения архивных документов открываются неве­роятные факты пыток людей с мировыми именами в специ­альных пыточных на Лубянке и в Лефортове. В июне 1939 го­да был арестован В. Э. Мейерхольд. Ему предъявили обвине­ние в принадлежности к троцкистам, связях с Бухариным и Рыковым, в шпионаже в пользу Японии. В результате избие­ний следователями Родосом и Ворониным Мейерхольд вна­чале виновным себя признал, но в суде заявил, что оговорил себя в ходе истязаний. 2 и 13 января 1940 года наивный Мей­ерхольд направил два письма Молотову. В первом он писал:

«Лежа на полу лицом вниз, я обнаруживал способность из­виваться и корчиться, и визжать как собака, которую плетью бьет хозяин... Смерть (о, конечно!), смерть легче этого!», говорил себе подследственный. Сказал себе это и я. И я пустил в ход самооговоры в надежде, что они-то и при­ведут меня на эшафот. Так и случилось...».

Во втором Мейерхольд сообщал Молотову о способах по­лучения от него «признаний»:

«...Меня здесь били — больного 65-летнего старика: клали на пол лицом вниз, резиновым жгутом били по пяткам и по спине; когда сидел на стуле, той же резиной били по ногам (сверху с большой силой), по местам от колен до верхних час­тей ног. А в следующие дни, когда эти места ног были зали­ты обильным внутренним кровоизлиянием, то по этим крас- но-синим-желтым кровоподтекам снова били этим жгутом, и боль была такая, что казалось на больные чувствительные места ног лили крутой кипяток (я кричал и плакал от боли). Меня били по спине этой резиной. Руками меня били по лицу, размахами с высоты... Следователь все время твердил, угро­жая: «Не будешь писать (то есть — сочинять, значит!?), бу­дем бить опять, оставим нетронутыми голову и правую руку, остальное превратим в кусок бесформенного окровав­ленного искромсанного тела». И я все подписывал... Я отка­зываюсь от своих показаний, так выбитых из меня, и умоляю Вас, Главу Правительства, спасите меня, верните мне свобо­ду. Я люблю мою Родину и отдам ей все мои силы последних годов моей жизни».

1 февраля 1940 года Военная коллегия приговорила Мей­ерхольда к расстрелу.

«Оттепель» — так назвала интеллигенция короткий пери­од после XX съезда 1956 года. Она открыла какую-то воз­можность освобождения от духовной тирании. Появилась надежда, что власти откажутся от практики массовых рас- прав за инакомыслие. Не тут-то было! Снова возобновились политические судилища, инакомыслящих лишали работы, травили в средствах массовой информации. Особенно отли­чалась газета «Правда».

В начале 1957 года критике был подвергнут роман Дудин- цева «Не хлебом единым». Автора обвинили в том, что под флагом борьбы против культа личности он пытается пере­черкнуть достижения советской власти. Я учился в это время в Академии общественных наук. Когда в газетах появились разгромные статьи, аспиранты бросились на поиски журна­ла. Зачитывали до дыр. Развернулись острые дискуссии. Спо­рили все, и мало кто оказался на официальной стороне. Ос­торожнее других вела себя кафедра литературы, где училась Светлана Аллилуева.

Ярчайшим примером политического террора, а одновре­менно и человеческой мерзости стало «дело» Бориса Пастер­нака. Оно достаточно известно, но без рассказа о нем карти­на послесталинской сталинщины будет далеко не полной. На­чалось, как и всегда, с записки параллельной власти — КГБ. Сообщалось, что Пастернак написал идеологически вредный роман «Доктор Живаго», собирается опубликовать его на За­паде. ЦК поручил своим подразделениям заняться Пастерна­ком и его романом.

Президиум ЦК КПСС 23 октября 1958 года (в день при­суждения Пастернаку Нобелевской премии) принимает пос­тановление «О клеветническом романе Пастернака». Маши­на травли, запущенная КГБ и аппаратом ЦК, работает с на­растающим накалом. 25—27 октября состоялись собрания московских, я бы сказал, «офицеров человеческих душ». На них обсуждался вопрос «О действиях члена Союза писате­лей СССР Б. Л. Пастернака, не совместимых со званием со­ветского писателя».

Поликарпов — заведующий отделом культуры ЦК, докла­дывает, что «все выступавшие в прениях товарищи с чувст­вом гнева и негодования осудили предательское поведение Пастернака, пошедшего на то, чтобы стать орудием между­народной реакции», что «партийная группа приняла едино­душное решение вынести на обсуждение писателей резолю­цию об исключении Пастернака из членов Союза писателей СССР».

В те же октябрьские дни состоялось заседание Президи­ума Правления Союза писателей СССР. Поликарпов сообща­ет, что на нем присутствовало 42 писателя. И далее Поли­карпов доносит: «Пастернак прислал в Президиум Союза со­ветских писателей письмо, возмутительное по наглости и цинизму. В письме Пастернак захлебывается от восторга по случаю присуждения ему премии и выступает с грязной кле­ветой на нашу действительность, с гнусными обвинениями по адресу советских писателей. Это письмо было зачитано на заседании и встречено присутствующими с гневом и воз­мущением...».

Комментировать ход этого балагана нет нужды. Он до краев наполнен грязью. Ополоумев от жажды расправы, без­дари топтали талант. Полагаю, однако, что следует обратить внимание на список писателей, не явившихся на собрание. Не пришли 26 писателей: Корнейчук, Твардовский, Шолохов, Лавренев, Гладков, Маршак, Тычина, Бажан, Эренбург, Ча- ковский, Сурков, Исаковский, Лацис, Леонов, Погодин, Все­волод Иванов. Сам Пастернак на заседание тоже не пришел. Он прислал письмо, оно опубликовано.

Во время разгула бесовщины вокруг Пастернака я учился в США, в Колумбийском университете. На витринах книж­ных магазинов везде и всюду «Доктор Живаго». В универ­ситете только и разговоров об этом. Прочитавшие книгу студенты и преподаватели подходили ко мне и просили по­казать строки или страницы, за которые преследовали писа­теля. Я прочитал «Доктора Живаго» в английском переводе. Книга до сих пор хранится в моей библиотеке как память о том смутном времени. Должен честно сказать, роман не произвел на меня впечатления, которого я ожидал. Такое осталось ощущение, что об этих метаниях русской интелли­генции я уже читал. Я ожидал от Пастернака, после его пре­красных поэтических творений и переводов Шекспира, чего-то более мощного. Но это, как говорится, дело индиви­дуальное.

В то же время должен признаться, что к восприятию оце­нок Пастернака таких постулатов большевизма, как револю­ция, мораль революционера, корневых этапов советской ис­тории, я не был готов. Они мне нравились эмоционально, но для суждения разумом я не располагал ни опытом, ни ин­формацией. Только позднее я понял, что оценки великого поэта были не игрой воображения оппозиционного ума, а правдой жизни, сутью трагического опыта России. Увы, путь от сомнений к убеждениям не бывает ни легким, ни ко­ротким.

После расправы с Пастернаком наступила очередь Грос­смана. В 1961 году по доносу «братьев-писателей» агенты КГБ нагрянули с обыском в его дом. Конфисковали рукопись нового романа «Жизнь и судьба». До последнего листочка. Даже копирку и машинописную ленту унесли. А роман, спустя почти тридцать лет, все же вышел в свет. Один эк­земпляр рукописи все-таки спасли друзья писателя.

В сентябре 1965 года по записке КГБ подверглись аресту писатели Синявский и Даниэль, «вина» которых заключалась в том, что они, подобно Пастернаку, опубликовали на Западе свои произведения. Их действия КГБ квалифицировал как «особо опасное государственное преступление». Поскольку подготовка процесса шла с трудом, КГБ снова подталкивает ход событий. 6 декабря 1965 года его председатель Семичаст­ный пишет в ЦК новую записку, поводом для которой явился митинг молодежи 5 декабря около памятника Пушкину. Сре­ди других там был и лозунг: «Требуем гласности суда над Си­нявским и Даниэлем!» Верховный суд СССР в феврале 1966 го­да приговорил Синявского — к семи, а Даниэля — к пяти го­дам лагерей строгого режима.

Этот процесс курировал лично Суслов. Перед судом он позвонил мне — я тогда работал в Отделе пропаганды — и сказал, что я должен постоянно находиться на процессе и координировать информационно-пропагандистскую работу. Я долго отнекивался. Ссылался на то, что проблемы литера­туры находятся в ведении Отдела культуры, а не Отдела про­паганды. Говорил также, что не в курсе всего этого дела, ни­чего не читал из написанного Синявским и Даниэлем. Нако­нец, Суслов согласился с моим предложением направить туда работника Отдела культуры Мелентьева. Перед этим вместе с Отделом культуры я подписал рутинную в подобных случаях сопроводиловку к записке КГБ. В ней предлагался порядок освещения процесса в печати. Слава богу, ничего вразумительного напечатано не было.

Сегодня я сожалею, что в то время не нашел времени хо­тя бы раз побывать на суде. Игорь Черноуцан и Альберт Бе­ляев (из Отдела культуры ЦК) говорили мне потом, что суд произвел на них впечатление мерзкого спектакля — глупо­го и вульгарного. Доходило до меня и то, что Суслов выра­жал резкое недовольство слабой эффективностью этой ак­ции.

Уже в наше время ко мне домой зашли Андрей Синяв­ский и Мария Розанова. Чаевничали весь вечер, вспоминали те тяжелые смутные дни, когда только отдельные духовные пастыри осмеливались прорываться со своими посланиями к людям, к интеллигенции, показывая нелепость сложившейся обстановки, бездарность власти, не понимающей своего нич­тожества, особенно когда речь шла о культуре. Андрей Си­нявский остался в моей памяти как мудрый служитель духа. К сожалению, он рано покинул этот мир.

Репрессивная политика работала без устали. Отправили в ссылку Иосифа Бродского, будущего Нобелевского лауреата. Выдавили за границу неугодных властям режиссеров Тар­ковского и Любимова, писателя Некрасова, виолончелиста и дирижера Ростроповича.

Власти все чаще стали прибегать к психиатрии как сред­ству борьбы с инакомыслием. Эта практика связана, прежде всего, с именем Юрия Андропова. В 60-е годы был «теорети­чески обоснован» по указанию КГБ диагноз «вялотекущая шизофрения», позволявший объявить больным любого чело­века, если это потребуется властям. Численность узников специализированных психиатрических больниц стала быст­ро расти. По свидетельству тех, кто, будучи здоровым, про­шел такое лечение, «психушки» были страшнее тюрем и ла­герей.

Власть продолжала свой контроль за жизнью интеллиген­ции, разделив ее на подозреваемых и на временно непо- дозреваемых, на выездных и невыездных, на печатаемых и непечатаемых, на награждаемых и ненаграждаемых, пригла­шаемых на официальные приемы и банкеты и неприглаша- емых.

Напомню наиболее близкие по времени примеры травли Андрея Сахарова и Александра Солженицына.

«Комитет Госбезопасности информирует о том, что

17 сентября 1973 г. жена Солженицына пригласила к себе на квартиру академика Сахарова с женой и имела с ними двух­часовую беседу. Выражая мнение Солженицына, его жена в беседе настойчиво проводила мысль о необходимости допол­нительного обращения Сахарова к мировой общественности по более широкому кругу проблем, касающихся якобы отсут­ствия свобод в Советском Союзе...»

В январе 1974 года на Политбюро, где обсуждался вопрос «О Солженицыне», Брежнев, имея в виду книгу «Архипелаг ГУЛАГ», сказал:

«Это грубый антисоветский пасквиль. Нам нужно в связи с этим сегодня посоветоваться, как нам поступать дальше. По нашим законам мы имеем все основания посадить Солже­ницына в тюрьму, ибо он посягнул на самое святое: на Лени­на, на наш советский строй, на Советскую власть, на все, что дорого нам. В свое время мы посадили в тюрьму Якира, Литвинова и других, осудили их, и затем все кончилось. За рубеж уехали Кузнецов, Аллилуева и другие. Вначале пошуме­ли, а затем все было забыто. А этот хулиганствующий эле­мент Солженицын разгулялся».

Андропов на том же заседании заявил: «...Я, товарищи, с 1965 года ставлю вопрос о Солженицыне. Сейчас он в своей враждебной деятельности поднялся на новый этап... Он вы­ступает против Ленина, против Октябрьской революции, против социалистического строя. Его сочинение «Архипелаг ГУЛАГ» не является художественным произведением, а явля­ется политическим документом. Это опасно, у нас в стране находятся десятки тысяч власовцев, оуновцев и других враждебных элементов... Поэтому надо предпринять все ме­ры, о которых я писал в ЦК, то есть выдворить его из стра­ны...»

Предложение Андропова было принято. Солженицын вскоре был насильственно выслан из СССР и лишен граж­данства.

В декабре 1979 года Андропов в очередной раз докладыва­ет о Сахарове. Доносит, что тот «в 1972—1979 годах 80 раз посетил капиталистические посольства в Москве», имел бо­лее «600 встреч с другими иностранцами», провел «более 150 так называемых пресс-конференций», а по его материалам западные радиостанции подготовили и выпустили в эфир «около 1200 антисоветских передач». Все было подсчитано, но предать суду Сахарова тогда побоялись из-за «политиче­ских издержек» международного масштаба.

Академик Арбатов, посетив меня в Канаде, рассказывал, что спецслужбы активно искали форму расправы с Андреем Дмитриевичем. Наконец, 3 января 1980 года Политбюро ре­шило лишить Сахарова всех высоких званий и «в качестве превентивной меры административно выселить его из Моск­вы в один из районов страны, закрытый для посещения ино­странцами».

За всей этой пляской невежества вокруг Пастернака, Сол­женицына, Сахарова и многих других достойнейших граж­дан нашей страны я наблюдал из Канады. Создавалось ощу­щение агонии власти. Во время многочисленных встреч на разных приемах я ловил то ли сочувствующие, то ли осуж­дающие взгляды, впрочем, может быть, это мне только каза­лось. В любом случае я чувствовал себя неловко, зябко, ста­рался сократить свои встречи до минимума.

Уже в путинские времена, я смотрел очередную серию вранья об Андропове. Приспособленцы, как всегда, из кожи лезут, чтобы перед властью выслужиться. Не сталинист, мол, Андропов, не палач, не персонаж пещерных времен, а «друг интеллигенции», то и дело спасавший ее от неприятностей. Я понимаю, что фильмы заказные, входят в программу отмы­вания кровавого прошлого, причем за деньги налогоплатель­щиков, но все равно мне жалко сценаристов, берущихся за это пошлое, мягко говоря, занятие. Гораздо честнее было бы зачитать злобные письма Андропова в Политбюро, требую­щие ужесточения мер против любого инакомыслия.

С началом Перестройки в духовную жизнь пришли новые надежды. Но репрессивная машина и идеология нетерпимос­ти упорно не сдавали своих позиций. Да и некоторые писа­тели, особенно те, что, кроме доносов, ничего писать были не в состоянии, не хотели (и до сих пор не хотят) расставаться с прошлым. В сталинско-андроповском заповеднике им было тепло и уютно.

Честно говоря, я был искренне убежден, что свобода пре­дельно сузит поле доносов, дрязг, разного рода разоблаче­ний, основанных на личных амбициях и зависти. До того, как попасть в Политбюро, я не знал, что немалая часть людей культуры и науки были агентами КГБ. Карательные службы умело использовали осведомительную сеть для того, чтобы держать в узде интеллигенцию. Некоторым из них даже раз­решалось высказывать какие-то «смелые» мысли, чтобы лег­че было проникнуть в среду инакомыслия.

Сегодня время другое, но завербованные ранее «мастера пера», работающие в жанре политического и прочего сыска, до сих пор продолжают разоблачать «агентов влияния», за­ниматься доносительством. Сегодняшние газетные или эфирные компроматные «сигналы» очень похожи на донесе­ния карательных служб прошлых времен, которые я читал и продолжаю читать в изобилии, занимаясь реабилитацией жертв политических репрессий.

Все смешалось в российском доме интеллигенции: некото­рые бывшие антисоветчики стали певцами советской власти, бывшие антикоммунисты — новокрещеными большевиками, а те, кто клеймил империю последними словами и с нетерпе­нием ждал ее краха, теперь превратились в певцов велико­державности. Есть и такие бывшие «инакомыслящие», кото­рые, устав, видимо, от свободы, ратуют за то, чтобы пристру­нить подраспустившийся народ и с этой целью вернуть силовым структурам печально известные функции по «наве­дению порядка».

Свобода слова и творчества набирала обороты, но КГБ, как и раньше, продолжал направлять в ЦК записки о враждебной деятельности интеллигенции, а также литера­турные «обзоры», разумеется, определенного содержания и подготовленные агентурой из писателей. В записке КГБ от июня 1986 года (уже шла перестройка) перечисляются фамилии многих известных писателей, которых якобы «об­рабатывают» иностранные разведки. Сообщается, что «Ры­баков, Светов, Солоухин, Окуджава, Искандер, Можаев, Рощин, Корнилов и другие находятся под пристальным вни­манием спецслужб противника». Упоминаются также Сол­женицын, Копелев, Максимов, Аксенов как «вражеские элементы». И снова, уже в XXI веке, повылезали из пещер звонари «нового курса», которые критиков власти относят к «пятой колонне».

Господи, какая же дикая система! И сколько же еще по­надобится времени, чтобы избавиться от дури. Прав великий Толстой: мы больны.Уже с весны 1918 года начинается открытый террор против всех религий, особенно против православия. Инициатором террора стал Ленин. Документы свидетельствуют, что свя­щеннослужители, монахи и монахини подвергались зверским расправам, их распинали на церковных вратах, скальпирова­ли, варили в котлах с кипящей смолой, причащали расплав­ленным свинцом, топили в прорубях. На один только 1918 год приходится 3000 расстрелов священнослужителей, а всего за время советской власти было убито этой властью более 300 тысяч служителей разных конфессий.

Уже на второй день после контрреволюционного перево­рота вновь провозглашенная власть изъяла все монастыр­ские и церковные земли. Вскорости запретили деятельность Поместного собора. Ленин потребовал «провести беспощад­ный террор против ... попов».

В первой после захвата власти первомайской демонстра­ции было приказано участвовать всем. Но на беду день 1 мая 1918 года пришелся по старому стилю на среду Страстной недели, и верующие не могли пойти на светское шествие. Начались аресты и расстрелы. Было полностью уничтожено руководство Пермской епархии. В Оренбургской епархии репрессировали более 60 священников, из них 15 — расстре­ляли. В Екатеринбургской епархии за лето 1918 года расстре­ляно, зарублено и утоплено 47 служителей церкви.

В разгар гражданской войны православная церковь при­зывала к прекращению кровопролития, к примирению. Пат­риарх Тихон (в миру Василий Иванович Белавин) счел невоз­можным дать свое благословение белой гвардии, но в то же время предал анафеме большевиков. Он проявляет порази­тельную настойчивость, чтобы остановить террор против церкви и ее служителей. 9 сентября 1918 года он обращается в СНК с письмом, в котором говорит о продолжающемся терроре: «...Участились преследования церковных проповед­ников, аресты и заключения в тюрьмы священников, и даже епископов. Таковы: безвестное похищение Пермского еписко­па Адроника, издевательская посылка на окопные работы То­больского епископа Гермогена и затем казнь его, недавний расстрел без суда Преосвященного Макария, бывшего епис­копа Орловского...» В октябре 1918 года Патриарх обратился с посланием к Совету народных комиссаров.

«Вы разделили весь народ на враждующие между собой станы и ввергли его в небывалое по жестокости братоубий­ство... Вы обещали свободу... Великое благо — свобода, еслиона правильно понимается, как свобода от зла, не стесняю­щая других, не переходящая в произвол и своеволие. Но та- кой-то свободы вы не дали; во всяческом потворстве низмен­ным страстям толпы, в безнаказанности убийств, грабежей заключается дарованная вами свобода... Где свобода слова и печати, где свобода церковной проповеди? Уже заплатили своею кровью мученичества многие смелые церковные пропо­ведники; голос общественного и государственного осуждения и обличения заглушен; печать, кроме узко-большевистской, задушена совершенно... Дайте народу желанный и заслужен­ный им отдых от междоусобной брани. А иначе взыщется от вас всякая кровь праведная, вами проливаемая, и от меча погибнете сами вы, взявшие меч».

В конце 1919 года большевики пытались выяснить, есть ли возможность создания «советской» церкви с «красными» по­пами. Оказалось, что можно. Как всегда, нашлись и перевер­тыши, готовые угодливо служить власти, но не человеку. Дзержинский быстро смекнул, что подобное решение может в какой-то мере увести церковь из-под крыши его ведомства. Он пишет своему заместителю Лацису: «Мое мнение: цер­ковь разваливается, этому надо помочь, но никоим образом не возрождать ее в обновленной форме. Поэтому церковную политику развала должна вести ВЧК, а не кто-нибудь дру­гой». По указанию Ленина карательная служба взяла под свой контроль все конфессии России, а затем и СССР. Так продолжалось до самой Перестройки. Впрочем, и сегодня иерархи православной церкви не нашли достойного слова в осуждение губителей христианской веры.

Мародерская власть с завистью смотрела на богатства православной церкви. Цари и императоры, аристократы и богатые купцы жертвовали церкви огромные суммы и цен­ности, одевали иконы в золотые и серебряные оклады, укра­шенные сверкающей россыпью драгоценных камней. Свя­щенные книги одевались в золотые переплеты. Драгоценная церковная утварь, выполненная искуснейшими ювелирами многих поколений, составляла гордость храмов, лавр, монас­тырей и их прихожан. Церковь строила бесплатные больни­цы, приюты, богадельни, дома призрения, школы, училища.

Как известно, в 1921 году Россию охватил голод. Он сви­репствовал в Украине, на юге России, в Поволжье. В этих местах голодало до 40% населения. Зафиксировано до 50 слу­чаев людоедства.

Церковь не могла остаться равнодушной к смерти мил­лионов людей. Патриарх Тихон пишет письмо Ленину и предлагает передать часть церковных ценностей для закупки хлеба. Ленин зачитал послание Патриарха на Политбюро и заявил, что надо воспользоваться случаем и обвинить цер­ковь в нежелании помочь голодающим.

Наивный Патриарх терпеливо ожидал ответа. А тем вре­менем Ленин 23 февраля 1922 года подписал декрет «Об изъятии церковных ценностей в пользу голодающих». Отря­ды ОГПУ (так теперь называлась ВЧК) ринулись в храмы и монастыри. Вся эта бандитская акция вылилась в чистейшее мародерство. Разграблению подверглась Александро-Невская лавра. Оттуда было вывезено 4 пуда золота, более 41 пуда се­ребра, 40 бриллиантов различных величин. Был ограблен Но­водевичий монастырь. Напомню публикацию «Петроград­ской правды» от 5 мая 1922 года об этом грабеже: «Изъято всего 30 пудов. Главную ценность представляют две ризы, усыпанные бриллиантами. На одной только иконе оказался

151 бриллиант, из которых 31 крупных. Кроме того, на ризе были жемчужные нитки и много мелких бриллиантов. На другой иконе оказалось 73 бриллианта, 17 рубинов, 28 изум­рудов. Большую ценность представляют венчики икон, почти сплошь усыпанные камнями. По определению оценщиков, все эти камни представляют крупную ценность, так как один бриллиантовый карат теперь оценивается в 200 миллионов рублей. Таким образом, изъятые ценности Новодевичьего монастыря стоят в общей сложности около 100 миллиардов».

В отчете VIII (ликвидационного) отдела Народного комис­сариата юстиции VIII Всероссийскому Съезду Советов за

1920 год подчеркивалось: «Общая сумма капиталов, изъятых от церковников, по приблизительному подсчету, исключая Украину, Кавказ и Сибирь, равняется — 7 150 000 000 руб.»

Потрясенный Тихон обратился с воззванием ко всем «ве­рующим чадам Российской Православной Церкви» (28 фев­раля), объявив действия властей «святотатством». С протес­тующими не церемонились. Документы сообщают о случаях, когда толпы верующих рассеивались пулеметным огнем, а арестованных в тот же день расстреливали. Всего зафикси­ровано более полутора тысяч кровавых столкновений между прихожанами и властью. Конечно же всю вину за подобный бандитизм большевики возлагали на саму церковь.

В марте 1923 года Ленин направил письмо членам Полит­бюро, руководству ОГПУ, Наркомата юстиции и Ревтрибуна­ла: «Изъятие ценностей, в особенности самых богатых лавр, монастырей и церквей, должно быть произведено с беспо­щадной решительностью, безусловно ни перед чем не оста- навливаясъ и в самый кратчайший срок. Чем большее число представителей реакционного духовенства удастся нам по­этому расстрелять, тем лучше. Надо именно теперь про­учить эту публику так, чтобы на несколько десятков лет ни о каком сопротивлении они не смели и думать».

К 1 апреля 1923 года большевистские мародеры изъяли ценностей в количестве: золота — 26 пудов 8 фунтов 36 зо­лотников; серебра — 24 565 пудов 9 фунтов 51 золотник; серебряных монет — 229 пудов 34 фунта 66 золотников; из­делий с жемчугом — 2 пуда 29 золотников; бриллиантов и других драгоценных камней — 1 пуд 34 фунта 18 золотников.

Сегодня трудно оценить чистую прибыль мародеров. Од­ни специалисты полагают, что она составляет не меньше двух с половиной миллиардов золотых рублей. Некоторые исследователи утверждают, что эту цифру можно, не греша истиной, увеличить раза в три.

А как же обстояло дело с закупками хлеба? Официальная советская статистика указывает, что в 1922—1923 годах хле­ба за границей было закуплено всего на один миллион руб­лей — и то на семена. Есть данные, что на эти цели было за­трачено до 9 млн рублей. Что же касается закупок скота и сельскохозяйственных орудий, то их не было вообще. В то же время американская организация — АРА к сентябрю

1922 года закупила для России хлеба, продуктов питания и других товаров на 66 млн долларов. Помощь голодающим России оказывали также Комитет Нансена, Международный союз помощи детям, Французский Красный Крест, Швед­ский Красный Крест, Швейцарский Красный Крест, Италь­янский Красный Крест, Католическая миссия и другие. Между тем российский хлеб отправлялся за границу. Напри­мер, в июне 1922 года в Мариупольском порту находилось около 300 тысяч пудов хлеба, приготовленных для продажи за рубежом.

В те страшные годы в России погибло от голода более 5 млн человек. У Ленина было достаточно средств, чтобы спасти голодающих от смерти, но он не захотел этого сде­лать, совершив тем самым чудовищное преступление пред народами России.

Куда же пошли несметные сокровища?

«Лихорадка на мировых биржах, вызванная резким паде­нием цен на золото, связывается специалистами с поступле­нием на мировой рынок больших партий этого металла из России. Партию большевиков, правящую ныне в этой не­счастной стране, вполне можно назвать «партией желтого дьявола», — писала английская газета «Гардиан» в марте

1923 года. То же самое отмечала «Таймс»: «Покупка левыми социалистами двух шестиэтажных домов в деловой части Лондона по аукционной цене в б миллионов фунтов стерлин­гов за дом и установка за 4 миллиона фунтов стерлингов помпезного памятника Марксу на месте его погребения сви­детельствуют о том, что большевикам в Москве есть куда тратить деньги, конфискованные у церкви якобы для помо­щи голодающим».

Итак, церкви разграблены, как и приказал Ленин, «с бес­пощадной решительностью» и «в кратчайший срок». 28 мар­та 1922 года «Известия» опубликовали список «врагов наро­да». Первым в нем был указан Патриарх Тихон. В мае арес­товали митрополита Петроградского и Гдовского Вениамина, архиепископа Сергия, епископа Венедикта, протоиерея Ог­нева, председателя правления православных приходов Пет­рограда профессора Новицкого, настоятеля Казанского собо­ра Чукова, ректора Богословского института Богоявленского, настоятеля Исаакиевского собора Чельцова. Митрополит Ве­ниамин, архимандрит Сергий, профессор Новицкий были расстреляны. 4 мая 1922 года Политбюро постановляет за «антисоветскую деятельность» привлечь Патриарха Тихона к судебной ответственности. А через два дня он был взят под стражу.

Невообразимым пыткам был подвергнут Пермский архи­епископ: палачи вырезали у него щеки, выкололи глаза, об­резали уши и нос, а затем водили его по городским улицам, потом расстреляли. Приехавший в Пермь в связи с этой рас­правой Черниговский архиепископ Василий был схвачен и тоже расстрелян. Епископа Тобольского и Сибирского Гер­могена изуверы привязали к колесу парохода и включили ход. Митрополит Киевский и Галицкий Владимир также был изувечен и расстрелян. Всего было расстреляно 32 митропо­лита и архиепископа, тысячи священников, дьяконов и мона­хов, а также более 100 тысяч верующих.

В июне 1920 года ленинское правительство принимает ре­шение о вскрытии мощей святых, на сей раз во всероссий­ском масштабе, поскольку мародеры уже начали разрушать раки и до постановления. Только с 1 февраля 1919 по 28 сен­тября 1920 года в Архангельской, Владимирской, Вологод­ской, Воронежской, Московской, Новгородской, Олонецкой, Псковской, Тамбовской, Тверской, Саратовской и Ярослав­ской губерниях было совершено 63 вскрытия.

В архиве ФСБ хранится дело митрополита ярославского Агафангела, на обложке которого есть чья-то пометка: «Дело представляет исторический интерес». 5 мая 1922 года в Толг- ский монастырь, где проживал митрополит, прибыл «крас­ный» протоиерей Красницкий и потребовал от владыки, что­бы он подписал воззвание так называемой «инициативной группы» духовенства, обвинявшей Тихона и его окружение в контрреволюционной деятельности. Митрополит отказался. Спустя два дня с него была взята подписка о невыезде, а воз­ле кельи выставили охрану. Еще через месяц с небольшим ГПУ предъявило Агафангелу обвинение в том, что в 1917—

1922 годах он «использовал церковь против существующей власти». 30 октября 1922 года митрополит был заключен под стражу в Ярославле, а затем переведен в Москву — в тюрьму на Лубянке. 25 ноября 1922 года семидесятилетнего митропо­лита выслали в Нарымский край.

Наибольшее число жертв из православного духовенства приходится на 1937 год: тогда было репрессировано 136 900 че­ловек, из них расстреляно 85 300. В 1938 году соответствен­но — 28 300 и 21 500; в 1939 году — 1500 и 900; в 1940 году — 5100 и 1100. И, наконец, в 1941 году репрессировано 4000 свя­щеннослужителей, из них казнено 1900. Во время Отечест­венной войны власти были вынуждены несколько ослабить давление на церковь, но это вовсе не означало прекращения репрессий. В 1943 году общее число репрессированных пра­вославных священнослужителей составило более 1000 чело­век, из них расстреляно 500. В 1944—1946 годах количество смертных казней среди духовенства каждый год составляло более 100.

В 1917 году в России было около 78 тысяч православных храмов, 1253 монастыря и скита. В 1928 году осталось чуть больше 30 тысяч. В Москве из 568 храмов и 42 часовен за го­ды советской власти было разрушено 426, многие были за­крыты и обезображены. В 1922 году в Москве был снесен ве­ликолепный памятник архитектуры — часовня Александра Невского на Моисеевской площади (ныне часть Охотного ряда между гостиницей «Москва» и Госдумой РФ), построен­ная в память воинов, погибших в русско-турецкой войне. Большевики взорвали храм Христа Спасителя, построенный в ознаменование победы России над Наполеоном. Позже бы­ли снесены собор Казанской Божьей Матери на Красной площади, построенный в 1636 году в честь победы народного ополчения Минина и Пожарского над интервентами, и ча­совня Иверской Божьей Матери. До революции в Ярослав­ской губернии было 28 монастырей, к 1938 году там были за­крыты все монастыри и более 900 церквей.

После войны власть с энтузиазмом продолжала закрытие храмов, включая и послесталинское время. К 1963 году, напри­мер, число православных приходов по сравнению с 1953 годом было сокращено более чем вдвое. В Москве летом 1964 года впервые за послевоенное время был разрушен храм Малого Преображения. Подобное варварство гуляло по всему СССР. Скажем, в Днепропетровской и Запорожской епархиях в 1959 году было 285 приходов, а к 1961 году осталось всего 49. В 1963 году закрыли Киево-Печерскую лавру.

К началу 60-х годов вновь появились заключенные из числа верующих и духовенства, арестованные за свои убеж­дения. За 1961—1963 годы и первое полугодие 1964 года бы­ло осуждено 806 человек. По Указу о тунеядцах за это время выслали в отдаленные районы страны 351 священнослужи­теля.

В период правления Брежнева закрытие церквей чуть- чуть притормозилось. Однако новый генсек ЦК Андропов вновь ужесточил государственно-церковные отношения, при­звал усилить атеистическую работу, возобновил преследова­ния религиозных деятелей. Он морально готовил страну к новому сталинизму.

Только с Перестройкой пришла свобода церковной де­ятельности и свобода вероисповедания. Но некоторые «свя­тые отцы» как бы не заметили этого поворота. Они теперь в дружбе с лидерами КПРФ в центре и на местах, вычистив из памяти злодеяния большевиков в отношении религии.

8

Армию Сталин предавал не один раз. Я, как фронтовик, вое- принимаю подобное с особой остротой, с негодованием и презрением к тем, кто вину за собственные преступления в войнах пытался переложить на солдатские плечи. Сталин боялся армии и ненавидел ее. Пьипаюсь, но не могу ответить на вопрос, почему он это делал. Сдуру? С перепугу? С умыс­лом? В любом случае нас ждут здесь новые открытия. Ста­лин хорошо подготовил армию для поражений в Отечествен­ной войне.

Руководство страны сразу же после окончания граждан­ской войны ориентировало карательные органы, что никакие заслуги перед советской властью не могут служить препятст­вием для применения репрессивных мер в армии. Речь по­шла, таким образом, о тех генералах, офицерах и военных специалистах царской армии, которые стали служить в рабо- че-крестьянской Красной армии, как она тогда называлась.

Первые массовые репрессии начались на Балтийском флоте. Повод — кронштадтские события февраля — марта 1921 года. Из 674 человек командного состава Балтфлота к «изъятию» были определены 384 офицера. Аресты начались в ночь на 24 августа 1921 года. Сначала арестовали 284 чело­века. Через некоторое время были арестованы оставшиеся 100 человек. Все были уничтожены.

В конце 1921 года началась подготовка к выселению из Петрограда и Петроградской губернии «в порядке чистки» тех, кто ранее служил на Балтийском флоте. В связи с этим

25 декабря 1921 года Политбюро создало комиссию под пред­седательством Антонова-Овсеенко. Предлагалось выселить из Петрограда в административном порядке всех бывших во- енморов. Поначалу изгнали 350 семей. На этом «очищение» не закончилось. В 1926 году была «раскрыта» монархическая организация, якобы действовавшая на Балтийском флоте с начала 20-х годов. То же самое было сделано и на Черномор­ском флоте.

С середины 20-х годов Сталин дает личные указания о необходимости борьбы со «шпионами» в армии. 23 июня 1927 года он направил из Сочи, где отдыхал, телеграмму Менжинскому следующего содержания: «Мое личное мне­ние: 1) агенты Лондона сидят у нас глубже, чем кажется... 2) повальные аресты следует использовать для разрушения шпионских связей, для завербования новых сотрудников из арестованных по ведомству Артузова и для развития систе­мы добровольчества среди молодежи в пользу ОГПУ и его ор­ганов, 3) хорошо бы дать один-два показательных процесса по суду по линии английского шпионажа, дабы иметь офи­циальный материал для использования в Англии и Европе... 6) обратить особое внимание на шпионаж в военведе, ави­ации, флоте».

И пошло-поехало.

В июле 1929 года по докладу ОГПУ принимается следую­щее решение Политбюро о контрреволюционной деятель­ности в оборонной промышленности: «а) разослать обвини­тельное заключение ОГПУ членам ЦК и ЦКК, а также хозяй­ственникам, в том числе директорам заводов, в особенности в военной промышленности; б) предрешить расстрел руково­дителей контрреволюционной организации вредителей в во­енной промышленности, а самый расстрел отложить до но­вого решения ЦК о моменте расстрела; в) предложить ОГПУ представить список лиц, подлежащих расстрелу».

Итак, списка еще нет, но расстрел предрешен. Вскоре По­литбюро утверждает список лиц, подлежащих расстрелу. Ее состав состоял в основном из бывших чинов царской армии: Михайлов В. С. — генерал, дворянин; Высочанский Н. Г. — генерал, дворянин; Дымман В. Л. — генерал, дворянин; Деха- нов В. Н. — генерал, дворянин; Шульга Н. В. — генерал.

В 1930 году была «разоблачена» заговорщическая органи­зация в Военно-морских силах РККА. Эта организация, писал Менжинский Сталину, «возникла на базе остатков организа­ций, ликвидированных ранее», ее целью было «свержение со­ветской власти путем подготовки интервенции». Вредитель­ская деятельность членов организации якобы выражалась в проведении «линии постройки большого броненосного фло­та», с тем чтобы «оторвать средства от главной силы — су­хопутной армии и тормозить постройку доступного нам флота».

В сентябре 1930 года Менжинский докладывает Сталину, Орджоникидзе и Ворошилову о ликвидации контрреволюци­онной организации в 3-м управлении Комиссариата обороны. Она якобы ставила своей задачей сорвать в случае войны своевременное сосредоточение армии на основных стратеги­ческих направлениях, тормозить развитие и использование железнодорожного транспорта для обороны страны.

16 октября 1930 года коллегией ОГПУ «за вредительскую контрреволюционную деятельность в Артиллерийском уп­равлении» были приговорены к расстрелу десять руководя­щих работников этого управления.

В ноябре 1930 года Ягода сообщил Ворошилову, а в копии Сталину о контрреволюционной организации в Военно-хими- ческом управлении. Тогда же «вредительские контрреволю­ционные организации» были ликвидированы в Военно-то- пографическом управлении и Управлении военных сообщений, несколько позднее — в Инженерном управлении и Воен- но-строительном управлении.

Во второй половине 30-х годов в активе чекистов уже зна­чилось «раскрытие» более сотни «контрреволюционных», «террористических», «вредительских» и «шпионских» орга­низаций в РККА. Новые руководители армии и флота, из ко­торых пропаганда начала лепить «истинных» полководцев, торопились избавиться от грамотных военных специалистов из царской армии. В декабре 1930 года председатель ГПУ Ук­раины Балицкий сообщил Менжинскому о «раскрытии» в Киеве «крупной военно-диверсионной и повстанческой ор­ганизации», которая является частью «единой всесоюзной организации с центром в Москве». Следователи «установи­ли», что подобные организации имеются в Ленинграде, Мин­ске, Ростове, Крыму, Свердловске, Новосибирске и других местах. Деятельностью всей организации «руководит всесо­юзный военный центр», в который входят Сергей Каменев,

Михаил Бонч-Бруевич и другие. Для ускорения чистки ар­мии эту работу объединили в единую операцию, назвав ее «Весна». Лирики, одним словом. Всего по этому делу было уничтожено свыше 10 тысяч офицеров царской армии, ос­тавшихся в СССР. Армия фактически осталась без профес­сиональных специалистов.

В мае 1931 года были арестованы генерал Дурляхов и пра­порщик Горст, работавшие в Артиллерийской комиссии. Их обвинили в излишне активном развитии научно-исследова- тельских работ для того, чтобы после свержения советской власти, на что якобы рассчитывали изобретатели, результа­тами исследований могла воспользоваться контрреволюция. В репрессивном бредне оказывались не только представите­ли командного состава. 5 июля 1932 года в ЦК ВКП(б) посту­пило сообщение о ликвидации «контрреволюционной груп­пировки на линкоре «Марат»», состоявшей из трех красно­флотцев: двух электриков и кочегара. Они ставили задачу «бороться с партией за улучшение жизни рабочего класса». Электриков и кочегара расстреляли.

Партийно-государственному руководству постоянно по­ступали сообщения ОГПУ о раскрытии в РККА все новых и новых «шпионских», «контрреволюционных», «диверсион- но-повстанческих групп». Одной из них стала группа в Мос­ковском военном округе, названная «Русской фашистской партией». 10 апреля 1933 года чекисты доложили в Политбю­ро о ликвидации «крупной контрреволюционной повстанче­ской организации» в Отдельной карельской егерской брига­де. В сентябре 1933 года Ягода сообщил Сталину по прямому проводу из Ленинграда: «Оперативно ликвидирована контр­революционная фашистская организация «Союз возрождения России». Союз якобы имел связь с германским консульством и вел по его директивам насаждение ячеек в спецчастях Красной Армии и на военных заводах в целях шпионажа и совершения диверсий.

Новая волна репрессий обрушилась на РККА сразу же после убийства Кирова. Органы НКВД заметно усилили ра­боту по «выявлению» в войсках и среди оставшихся еще на свободе военспецов террористических групп и ячеек, гото­вивших покушения на руководителей партии и правительст­ва. В декабре 1934 года заместитель наркома внутренних дел Прокофьев докладывал Сталину о том, что в Ленинграде арестована контрреволюционная террористическая группа «Военный коммунистический союз». У арестованных «на­шли» листовки с призывами к борьбе «против партии и пра­вительства». На самом деле лозунги были отнюдь не терро­ристическими, например «Свободу труду, слову и печати», «Прекратить экспорт продуктов».

6 июня 1935 года Ежов, выступая на пленуме ЦК ВКП(б), рассказал о «раскрытии» органами НКВД «Террористиче­ской троцкистской группы военных работников» из слуша­телей Военно-химической академии. Они якобы готовили террористический акт против Сталина. Планы убить Стали­на вынашивала, по утверждению Ежова, и «вскрытая» чекис­тами «Контрреволюционная террористическая группа быв­ших активных участников белогвардейского движения». Обе эти группы были тесно связаны с «выявленной» в этот же период «Террористической троцкистской группой в комен­датуре Кремля», а также с «Террористической группой в правительственной библиотеке Кремля», составленной из бывшей жены брата Льва Каменева Н. Розенфельд (урож­денной княжны Бебутовой), дворянки Мухановой, Раевской (урожденной княжны Урусовой) и других.

По делу «Объединенного троцкистско-зиновьевского цент­ра» летом 1936 года были арестованы видные военачальники Примаков, Путна, Зюк, Шмидт и Кузьмичев. Тогда же арес­товали еще несколько десятков командиров. От них добива­лись показаний о существовании в армии военно-троцкист- ской организации. Одновременно перед Политуправлением РККА была поставлена задача развернуть кампанию одобре­ния деятельности карательных органов. 25 августа 1936 года на митинге сотрудников этого управления в присутствии его начальника Гамарника принимается следующая резолюция.

«С чувством глубочайшего удовлетворения мы встретили приговор о расстреле шайки преступников, убийц и фашист­ских агентов Зиновьева, Каменева, Смирнова, Бакаева, Мрач- ковского и других. Этот приговор выражает нашу волю. Нет и не может быть места на прекрасной советской земле пол­зучим гадам, предателям, террористам, людям, поднимаю­щим свою преступную руку на нашего великого, любимого и всем родного товарища Сталина».

Осенью 1936 года армейские партийные организации по­лучили директиву Политбюро «Об отношении к контррево­люционным троцкистско-зиновьевским элементам». В ней давалась жесткая установка рассматривать «троцкистско-зи- новьевских мерзавцев... как разведчиков, шпионов, дивер­сантов фашистской буржуазии в Европе». В директиве гово­рилось: «Необходима расправа с троцкистско-зиновьевски- ми мерзавцами, охватывающая не только арестованных, следствие по делу которых уже закончено, и не только под­следственных вроде Муралова, Пятакова, Белобородова и других, дела которых еще не закончены, но и тех, которые были раньше высланы».

Трагические последствия для РККА имел февральско-мар- товский (1937 г.) пленум ЦК ВКП(б). В докладах Сталина, Молотова, Кагановича, в принятых на пленуме резолюциях был сформулирован курс на физическое истребление всех, кого режим мог посчитать своими потенциальными против­никами. Органы НКВД начали массовые аресты командиров и политработников Красной Армии, добиваясь от них пока­заний о якобы существовавшей в армии подпольной троцки­стской организации, возглавляемой Тухачевским, Якиром, Корком, Эйдеманом.

За многими из них еще с середины 20-х годов велось аген­турное наблюдение. Уже в те годы от арестованных требова­ли показаний, компрометирующих Тухачевского, Якира и других высших военачальников. Не сразу, но следователям удалось «выколотить» показания о том, что Тухачевский счи­тает положение в стране тяжелым и выжидает благоприятной обстановки для захвата власти и установления военной дикта­туры. Эти «показания» были доложены Сталину. В письме от

24 сентября 1930 года он пишет Орджоникидзе:

«Здравствуй, Серго! Прочти-ка поскорее показания Каку- рина-Троицкого и подумай о мерах ликвидации этого непри­ятного дела. ...О нем знает Молотов, я, а теперь будешь знать и ты... Стало быть, Тух-ский оказался в плену у анти­советских элементов и был сугубо обработан тоже антисо­ветскими элементами из рядов правых. Так выходит по ма­териалам. Возможно ли это? Конечно, возможно, раз оно не исключено. Видимо, правые готовы идти даже на военную диктатуру... Покончить с этим делом обычным порядком (немедленный арест и пр.) нельзя. Нужно хорошенько обду­мать это дело... Поговори обо всем этом с Молотовым, когда будешь в Москве».

Сталин и Ворошилов провели очные ставки между Туха­чевским и лицами, которые давали на него показания, а так­же беседы с Гамарником, Якиром и Дубовым, которые выра­зили недоверие к показаниям Какурина и Троицкого. Фами­лия Тухачевского была на этот раз изъята из могильного списка. Но фальсификаторов из спецслужб это решение за­дело за живое. Они догадывались, что Сталин хочет изба­виться от Тухачевского, они же вместе потерпели жестокое поражение под Варшавой во время гражданской войны. Не­божителю земные свидетели не нужны. Агентурная разра­ботка Тухачевского и других стала еще активнее. К ней под­ключили и зарубежную разведку. Была организована слож­нейшая многоходовая операция.

В начале 20-х годов ОГПУ, проводя агентурные мероприя­тия за границей по борьбе с белой эмиграцией («Трест», «Синдикат-4» и др.), распространяло легенды о наличии в СССР контрреволюционных монархических организаций, в состав которых будто бы входили многие бывшие офицеры царской армии, в том числе Тухачевский, С. Каменев, Лебе­дев и другие. Обратная связь сработала. Легенда понра­вилась западным спецслужбам. Они решили «помочь» со­ветскому руководству обезглавить армию. Сначала к делу подключилась немецкая разведка. Из Германии начала по­ступать агентурная информация о наличии в Советском Союзе «Военной партии», захватившей крупные посты в ар­мии и готовящей переворот и устранение Сталина. Сообща­лись также различные сведения о Тухачевском, Блюхере, С. Каменеве, Буденном и других. В начале 1937 года подоб­ные сведения начали поступать к советским агентам и по ли­нии разведывательных служб Франции, Японии, Эстонии, Польши.

Тем временем в апреле — мае 1937 года от заместителя наркома НКВД Прокофьева, начальника особого отдела Гая, заместителя начальника оперативного отдела Воловича, быв­шего начальника ПВО Медведева выбили показания о том, что Тухачевский, Якир, Уборевич, Корк, Эйдеман, Фельдман и некоторые другие участвуют в военном заговоре.

Настойчивость советской и иностранных разведок срабо­тала. 10 мая 1937 года Тухачевский и Якир были освобожде­ны от занимаемых ими постов. Вскоре они, а также Корк, Фельдман, Эйдеман и Уборевич были арестованы. Началась масштабная фальсификация дела о военно-фашистском за­говоре. Прибегая к обману, шантажу, избиениям, следовате­ли добились от Путны, Фельдмана, Корка, Примакова, а за­тем и от Тухачевского, Эйдемана, Якира и Уборевича при­знаний в государственных преступлениях. Они оговорили большую группу видных военных и политических работни­ков армии.

С 1 по 4 июня 1937 года состоялось заседание Военного совета при наркомате обороны. Его участники были озна­комлены под расписку с «признательными» показаниями Ту­хачевского и других. Эти же показания широко цитирова­лись в докладе Ворошилова, который он начал с утвержде­ния, что «органами Наркомвнудела раскрыта в армии долго существовавшая и безнаказанно орудовавшая, строго за­конспирированная контрреволюционная фашистская орга­низация, возглавлявшаяся людьми, которые стояли во главе армии». Ворошилов призывал: «Немедленно, сейчас же же­лезной метлой вымести не только всю эту сволочь, но все, что напоминает подобную мерзость...».

Сталин заявил, что в стране был «военно-политический заговор против Советской власти, стимулировавшийся и фи­нансирующийся германскими фашистами». Руководителями этого заговора были названы Троцкий, Рыков, Бухарин, Руд- зутак, Карахан, Енукидзе, Ягода, а по военной линии — Тухачевский, Якир, Уборевич, Корк, Эйдеман и Гамарник. Сталин сообщил присутствующим, что из этих лиц десять че­ловек, кроме Рыкова, Бухарина и Гамарника, являются шпионами немецкой, а некоторые — и японской разведок. Сообщив, что по делу о заговоре уже арестовано 300— 400 военнослужащих, Сталин выразил недовольство отсутст­вием разоблачительных сигналов с мест и сказал, что если в них «будет правда хотя бы на 5%, то и это хлеб».

Разрозненные дела на всех военачальников 5 июня

1937 года были объединены в одно следственное производст­во. Оно получило название «Военно-фашистского заговора». Вышинский формально допросил всех обвиняемых, доложил Сталину и подписал обвинительное заключение. 11 июня пе­ред началом судебного процесса на приеме у Сталина были Ежов и председатель суда Ульрих. В этот же день дело Туха­чевского, Якира, Уборевича, Корка, Эйдемана, Примакова, Фельдмана и Путны рассмотрело Специальное судебное при­сутствие Верховного суда в составе Ульриха, Алксниса, Блю­хера, Буденного, Шапошникова, Белова, Дыбенко, Каширина и Горячева. При полном отсутствии доказательств, основыва­ясь только на самооговорах, Судебное присутствие пригово­рило их к расстрелу. Приговор был приведен в исполнение на следующий день.

Еще до вынесения приговора Сталин разослал в крайко­мы, обкомы и ЦК нацкомпартий телеграмму следующего со­держания: «В связи с происходящим судом над шпионами и вредителями Тухачевским, Якиром, Уборевичем и другими ЦК предлагает Вам организовать митинги рабочих, где воз­можно, крестьян, а также митинги красноармейских частей и выносить резолюцию о необходимости применения выс­шей меры репрессии...»

Расправа с высшим звеном армии оказалась для каратель­ных органов мощным сигналом к активизации арестов лю­дей среднего командного состава «за связь с заговорщика­ми». Только за девять дней после суда над Тухачевским и другими подверглись аресту (как участники военного загово­ра) 980 командиров и политработников.

В 1937—1938 годах Сталин, упорно добивая армию, про­должает ориентировать НКВД на проведение чисток и арес­тов в РККА по обвинениям во вредительстве, терроризме, шпионаже в пользу японской и финской разведок, польского генштаба, в принадлежности к белогвардейским организаци­ям. Ежов организует инициативу с мест. Предложения посы­пались без промедления и в массовом порядке. Начальник УНКВД по Свердловской области Дмитриев докладывает Ежову о контрреволюционной националистической органи­зации коми-пермяков. Сообщалось, что она связана с пред­ставителями финского правительства и вынашивала «планы присоединения к Финляндии угро-финских народностей Урала». Ежов докладывает Сталину и получает его резолю­цию: «Г. Ежову. Очень важно. Нужно пройтись по Удмурт­ской, Марийской, Чувашской, Мордовской республикам, прой­тись поганой метлой».

В феврале 1938 года начальник УНКВД по Саратовской области Стромин сообщил, что в частях 53-й дивизии выяв­лена «молодежная немецкая фашистская организация — фи­лиал германской фашистской партии». Ежов немедленно ин­формировал ЦК об аресте членов этой организации. Вскоре он доложил об «успешных» действиях НКВД, «разоблачив­ших» «контрреволюционную белогвардейскую организацию РОВСа» в Приморье, финансируемую Харбином. Сталинская резолюция: «За арест всех 17 мерзавцев».

Ознакомившись с протоколом допроса командующего войсками Харьковского военного округа Дубового, генсек велел арестовать еще 18 старших командиров. От арестован­ного редактора «Красной звезды» Ланды следователи выбили показания на десятки руководящих политработников армии. Сталин написал начальнику Главного управления по начсос­таву Щаденко: «Обратите внимание на показание Ланда. Ви­димо, все отмеченные (названные) в показаниях лица, пожа­луй, за исключением Мерецкова и некоторых других, — явля­ются мерзавцами».

В архивных документах содержатся разноречивые сведе­ния о количестве военнослужащих, репрессированных в 1937—1938 годах. Однако и приведенные данные дают осно­вание утверждать, что репрессии носили массовый характер, а для армии — катастрофический. 29 ноября 1938 года на за­седании Военного совета Ворошилов заявил: «Весь 1937 и 1938 годы мы должны были беспощадно чистить свои ряды... Мы вычистили больше 4 десятков тысяч человек...» Среди них были 3 заместителя наркома обороны, нарком Воен­но-морского флота, 16 командующих военными округами,

26 их заместителей и помощников, 5 командующих флотами,

8 начальников военных академий, 25 начальников штабов округов, флотов и их заместителей, 33 командира корпуса, 76 командиров дивизий, 40 командиров бригад, 291 командир полка, два заместителя начальника Политуправления РККА, начальник Политуправления ВМФ. Из 108 членов Военного совета к ноябрю 1938 года из прежнего состава осталось только 10 человек.

В декабре 1937 года Ворошилов направил Сталину доносы Щаденко и Хрулева о том, что маршал Егоров в разговоре с ними возмущался необоснованным возвеличиванием роли Сталина и Ворошилова в гражданской войне и в замалчива­нии его, Егорова, имени, хотя у него военных заслуг было больше. Вскоре Егоров был снят с поста заместителя нарко­ма обороны, а затем арестован. Усилиями следствия он был признан виновным по длинному списку обвинений. Прежде всего, в установлении преступных связей в 1919 году с руко­водителями «антисоветской организации» — С. Каменевым и П. Лебедевым, а также с Троцким, по заданию которого пытался сорвать план Сталина по разгрому Деникина. Егоро­ву инкриминировалось установление связей с Рыковым и Бубновым в 1928 году и создание в армии террористической организации правых, установление связей с германским генштабом в 1931 году, а в 1934 году — с польской разведкой. В феврале 1939 года маршал был расстрелян. На трагический исход этого дела повлияло и фривольное поведение его же­ны, красивой молодой женщины, которая не скрывала свои «особые отношения со Сталиным».

Неизбежность войны с Германией становилась все более очевидной, но карательные органы продолжали хрипеть ста­рую песню об «антисоветском военном заговоре». Незадолго до войны были арестованы нарком вооружений Ванников, заместитель наркома обороны Мерецков, начальник Главно­го артиллерийского управления Савченко, его заместитель Каюков, начальник Разведуправления армии Проскуров, ар­тиллерийский конструктор Таубин. По тем же мотивам были арестованы руководители военно-воздушных сил и противо­воздушной обороны страны.

После жесточайших пыток начальник Управления ПВО Штерн показал, что с 1931 года он являлся участником воен- но-заговорщической организации и агентом немецкой раз­ведки. Вместе со Штерном были арестованы заместители наркома обороны Рычагов, начальник штаба ВВС Володин, начальник Военной академии ВВС Арженухин и десятки дру­гих авиационных командиров. Как водится, аресту подлежа­ли и члены семей «врагов народа». 24 июня прямо на летном поле арестовали жену Рычагова — известную военную лет­чицу Нестеренко.

Только с января 1939 по июль 1941 года по приговорам Военной коллегии Верховного суда были расстреляны как «участники военно-фашистского заговора» командующий ар­мией Федько, армейский комиссар Смирнов, флагман флота Смирнов-Светловский, командующие корпусами Базилевич, Бондарь, Магер, Соколов, Хаханьян, корпусные комиссары Битте, Прокофьев, Рошаль, Сидоров, командиры дивизий Блажевич, Кассин, Квятек, Максимов, Малышев, Орлов, Суп­рун, Тарасов, Федотов, дивизионные комиссары Головков, Егоров, Зильберт, Мезенцев, Шульга, Царев. Умерли в местах заключения командиры корпусов Покус, Пугачев, Степанов, корпусные комиссары Апсе, Петухов, комдивы Алкснис, Ма- лофеев, Никитин, Ушаков, Шарсков, дивизионные комисса­ры Балыченко, Бочаров, Рабинович, Исаев.

Я привел далеко не все факты репрессий в армии, но и те, что названы, дают основание утверждать, что Советская ар­мия к началу войны 1941—1945 годов была Сталиным обез­главлена и оказалась небоеспособной. Итог этого преступ­ления — более 30 миллионов жертв за время войны с Герма­нией.

Мерзость и глубина этого преступления увеличиваются во сто крат, если учесть, что Сталин и его прихлебатели име­ли точные данные о подготовке Гитлера к войне с Советским Союзом и начале агрессии. Архив Главного разведыватель­ного управления Генштаба располагает документальными свидетельствами на этот счет. Еще в 1938 году Зорге из То­кио сообщал, что: «...после решения судетского вопроса последует Польша, но этот вопрос будет решен в связи с вой­ной против СССР». Конкретные данные о подготовке напа­дения на Советский Союз, крупных перебросках соедине­ний германской армии с Запада на Восток, вероятных сроках начала агрессии наши разведчики начали сообщать с конца

1940 года. 29 декабря этого года (через 11 дней после утверж­дения плана «Барбаросса») из Берлина пришло донесение: «Источник узнал от высокоинформированных военных кру­гов Германии, что Гитлер отдал приказ о подготовке к войне с СССР», а 4 января 1941 года этот же источник сообщил: «Сведения о подготовке наступления весной 1941 года осно­ваны не на слухах, а на специальном приказе, о котором из­вестно лишь ограниченному кругу лиц». 25 марта 1941 года из Берлина сообщалось, что формируются три армейские группы под командованием Бока, Рундштедта и фон Лееба. 1-я армейская группа движется на Ленинград, 2-я — на Москву, 3-я — на Киев.

Данные наших разведчиков, полученные из разных стран и от разных источников, сводились к тому, что нападения Германии надо ждать с 15 по 25 июня 1941 года. 19 июня 1941 года была получена информация, что начиная «с 20 июня нападения надо ждать каждый день», а вечером 21 июня тот же источник сообщил, что война начнется в ночь на 22 июня.

Однако за катастрофу первого года войны ответствен­ность была возложена вовсе не на Сталина. В начале июля

1941 года были арестованы командующий войсками Западно­го фронта Павлов, его начальник штаба Климовских, началь­ник связи Григорьев, начальник артиллерии Клич и коман­дующий 4-й армией Коробков. На следствии от Павлова тре­бовали признания об участии в антисоветском военном заговоре. Он отказался. Доказательств, естественно, не было, но все арестованные были расстреляны. Еще одним «винов­ником» поражения стал командир 14-го мехкорпуса Оборин. 13 августа 1941 года он тоже был приговорен к расстрелу.

В результате политической слепоты Сталина, его военной безграмотности и личной безответственности, полной непод­готовленности по его вине к войне и потери управления вой­сками в первые месяцы войны вся западная группировка советских войск была разгромлена. Более двух миллионов бойцов и командиров было убито и два миллиона попали в плен. Противнику досталось огромное количество техники и другого военного снаряжения: тысячи складов, танков, само­летов, артиллерийских снарядов.

Сталин отлично подготовил армию к поражению, он не­сет личную ответственность за это предательство армии и государства. Только злобный враг России мог совершить подобное. Я бы не удивился, если бы появились документы, показывающие, что Сталин делал это умышленно. Сталин предал солдат войны и тогда, когда всех возвратившихся из нацистского плена объявил изменниками Родины и «награ­дил» их каторжными лагерями и ссылками.

Точных данных о наших военнопленных нет до сих пор. Германское командование указывало цифру в 5 270 ООО че­ловек. По данным Генштаба Вооруженных Сил РФ, число пленных составило 4 590 ООО. Статистика Управления упол­номоченного при СНК СССР по делам репатриации говорит, что наибольшее количество пленных пришлось на первые два года войны: в 1941 году — почти два миллиона (49%); в 1942-м — 1 339 ООО (33%); в 1943-м — 487 ООО (12%); в 1944-м — 203 ООО (5%) и в 1945 году — 40 600 (1%).

С осени 1941 года началась массовая депортация в Герма­нию и в оккупированные ею страны гражданского населения. За годы войны было депортировано более 5 миллионов муж­чин, женщин и детей. В плену погибло до 2 ООО ООО солдат и офицеров и более 1 230 000 депортированных гражданских лиц. Обратно в СССР репатриировано свыше 1 800 000 быв­ших военнопленных и свыше 3 500 000 гражданских лиц. От­казались вернуться более 450 000 человек, в том числе около 160 000 военнопленных.

Отношение большевистской власти к воинам Красной Ар­мии, попавшим в плен, сложилось еще в годы гражданской войны. Тогда их расстреливали без суда и следствия.

В первые же дни Отечественной войны, 28 июня 1941 го­да, издается совместный приказ НКГБ, НКВД и Прокурату­ры СССР № 00246/00833/пр/59сс «О порядке привлечения к ответственности изменников родины и членов их семей». Еще не было данных о ходе боевых действий, но репрессив­ный аппарат демонстрировал свою готовность сажать, ссы­лать и расстреливать тех, кого сочтут «изменниками». Ка­рательная кувалда обрушилась и на семьи пропавших без вести. Под следствие попадали даже военнослужащие, про­бывшие за линией фронта всего несколько дней. Бойцов и командиров, вырвавшихся из окружения, встречали как по­тенциальных предателей.

Я лично видел подобное. В начале 1942 года на нашем уча­стке Волховского фронта, как и на соседних, прорывались отдельные группы (иногда до 40 человек) солдат и офицеров из окруженной 2-й ударной армии под командованием Вла­сова. Нас особенно поразило то, что практически всех, кто приходил с той стороны, немедленно обезоруживали, заклю­чали под стражу, допрашивали, а затем по каким-то призна­кам сортировали и отправляли в тыл.

Как я уже писал, за время войны только военными трибу­налами было осуждено 994 000 советских военнослужащих, из них свыше 157 000 — к расстрелу, то есть практически пятнадцать дивизий были расстреляны сталинской властью. Более половины приговоров приходится на 1941—1942 годы. Значительная часть осужденных — бойцы и командиры Красной Армии, бежавшие из плена или вышедшие из окру­жения. Плен, нахождение за линией фронта постановлением ГКО СССР от 16 июля 1941 года, а также приказом Сталина № 270 от 16 августа 1941 года квалифицировались как пре­ступления. Царил невообразимый произвол. Например, в этом приказе обвинен в переходе на сторону противника ко­мандующий 28-й армией генерал-лейтенант Качалов. На са­мом же деле он погиб в бою еще 4 августа 1941 года.

Голушкевич В. С., генерал-майор, в начале Отечественной войны работал в штабах Центрального и Западного фронтов. В 1942 году его арестовали. Следствие велось до января

1943 года, а в дальнейшем около восьми лет он вообще не до­прашивался. Ввиду того, что он не признал себя виновным «в участии в заговорщической группе», в ноябре 1950 года ему предъявили новое обвинение — «в ведении антисоветских разговоров», и в марте 1952 года Военная коллегия осудила его к 10 годам лишения свободы.

Романов Ф. Н. — генерал-майор. В начале Отечественной войны был начальником штаба Южного фронта, затем на­чальником штаба 27-й армии. В январе 1942 года был аресто­ван за то, что будто бы вел антисоветские разговоры и являл­ся участником антисоветского военного заговора в 1938 году. Следствие по делу тянулось свыше 10 лет. В августе 1952 года Военная коллегия осудила его на 12 лет лишения свободы.

Некоторые генералы скончались, не дождавшись суда. Например, контр-адмирал Самойлов, арестованный в июле

1941 года, умер в тюрьме 19 сентября 1951 года, причем с августа 1942 по декабрь 1948 года он вообще не допрашивал­ся. Умерли в следственной тюрьме арестованные в 1941—

1942 годах генералы Дьяков, Соколов и Глазков, причем они тоже не допрашивались годами.

Подобных примеров сотни.

27 декабря 1941 года издается постановление ГКО СССР № 1069сс, регламентирующее проверку и фильтрацию осво­божденных из плена и вышедших из окружения «бывших военнослужащих Красной Армии». С того момента все они направлялись в специальные лагеря НКВД. Эти лагеря пред­ставляли собой практически военные тюрьмы строгого ре­жима. Заключенным запрещалось общаться друг с другом, переписываться с кем бы то ни было. На запросы о судьбе этих людей руководство НКВД обычно отвечало, что никаки­ми сведениями не располагает.

Подобная судьба постигла и репатриантов. От докумен­тов, свидетельствующих о том, сколько пришлось пережить репатриантам, оказавшимся за колючей проволокой в прове- рочно-фильтрационных лагерях, можно сойти с ума.

К лету 1945 года на территории СССР действовало 43 спец- лагеря и 26 проверочно-фильтрационных лагерей. На терри­тории Германии и стран Восточной Европы работало еще 74 проверочно-фильтрационных и 22 сборно-пересыльных пункта. К концу 1945 года через эту сеть прошли свыше 800 ООО человек. Проверки длились годами, начальство не то­ропилось, поскольку спецлагеря и «рабочие батальоны» представляли из себя дармовую рабочую силу, сравнимую с той, что давал ГУЛАГ.

В районах Колымы, Норильска, Караганды, в Мордовии и Коми были созданы особые каторжные лагеря на 100 ООО че­ловек. Во Владимире, Александровске и Верхнеуральске — особые тюрьмы на 5000 человек. Не менее половины обита­телей этих лагерей и тюрем были лица, «подозрительные по своим антисоветским связям», — бывшие военнопленные и гражданские репатрианты.

Кремль вернулся к проблеме военнопленных только в 1955 году. Но вовсе не из-за милосердия, а совсем по другой причине. Председатель КГБ Серов сообщил в ЦК, что нахо­дящиеся на Западе «невозвращенцы» могут быть использова­ны в качестве боевой силы в будущей войне против СССР. С учетом предложений Серова 17 сентября 1955 года был принят Указ Президиума Верховного Совета СССР «Об ам­нистии советских граждан, сотрудничавших с оккупантами в период Великой Отечественной войны 1941—1945 годов». Вот так! Амнистия объявлялась тем, кто служил в полиции, в оккупационных силах, сотрудничал с карательными и разве­дывательными органами, но не касалась тех, кто без всякой вины оказался в советских лагерях. Амнистия не относилась и к тем людям, которые уже отбыли свои сроки на каторгах, в специальных лагерях, в рабочих батальонах.

Публикация указа вызвала поток писем в высшие партий­ные и правительственные инстанции. В результате была со­здана комиссия под председательством маршала Жукова. 4 июня 1956 года Жуков представил доклад, в котором впер­вые были приведены убедительные свидетельства произвола в отношении военнопленных. Маршал поставил вопрос о пресечении беззакония. Записка вызвала острую дискуссию в Президиуме ЦК. Многие разумные предложения комиссии были отвергнуты. В Постановлении ЦК КПСС и Совета Ми­нистров СССР от 29 июня 1956 года «Об устранении послед­ствий грубых нарушений законности в отношении бывших военнопленных и членов их семей» руководство не пошло дальше амнистии. Реабилитации не последовало.

С тех пор правители СССР не хотели обращаться к про­блемам бывших военнопленных и гражданских репатриан­тов, полагая их исчерпанными. Как председатель Комиссии Политбюро по реабилитации жертв политических репрес­сий, я в 1988 году решил вернуться к этому вопросу. До­ложил Горбачеву. Михаил Сергеевич согласился с предло­жением, но посоветовал договориться с Генеральным шта­бом. Я дважды разговаривал по этому поводу с начальником Генштаба Ахромеевым, но безрезультатно. «Вы же фронто­вик, Сергей Федорович, знаете, как и я, почему попадали в плен наши солдаты. Давайте вернем честное имя сотням ты­сяч фронтовиков».

«Согласен с оценкой, — ответил Ахромеев, — но возра­жаю против реабилитации». По его логике, подобная мера может снизить боевой дух в армии, отрицательно скажется на дисциплине в ее рядах.

Полное восстановление прав российских граждан, пле­ненных в боях при защите Отечества, стало возможным лишь после Указа Президента Бориса Ельцина от 24 января 1995 года № 63, принятого по предложению нашей Комис­сии.

Вдумайтесь, читатель: справедливость удалось восстано­вить только через пятьдесят лет после окончания войны! Миллионы людей так и покинули этот мир оскорбленными, униженными, оплеванными властью.

Особенно преступной эта политика выглядит, когда узна­ешь об отношении к военнопленным в западных странах. По возвращении из плена их встречали как национальных героев, награждали орденами, офицеров повышали в звани­ях и должностях. За период пребывания в плену выплачива­лась заработная плата по должностям до пленения. Нахож­дение в плену рассматривается как участие в боевых дейст­виях.

9

В жерновах террора оказались не только социальные слои и классы, но и целые народы, насильно депортированные в районы Крайнего Севера и Сибири, в Казахстан и Среднюю Азию. В трагической судьбе поляков, крымских татар, нем­цев, чеченцев, ингушей, калмыков, балкарцев, карачаевцев, турок-месхетинцев, армян, болгар, македонцев, гагаузов, гре­ков, корейцев, курдов, финнов, китайцев, иранцев, монголов, латышей, эстонцев и многих других большевистский фа­шизм получил едва ли не самое концентрированное выраже­ние, обнажив античеловеческие основы своей национальной политики.

Практика насильственных депортаций началась задолго до Отечественной войны. Еще 26 апреля 1936 года СНК СССР принял постановление о выселении из УССР в Ка­рагандинскую область 15 ООО поляков и немцев как «не­благонадежных». Затем началась «чистка» приграничных районов. В первую группу депортированных были включе­ны 35 820 поляков. К одной из первых акций по депорта­ции относится переселение «неблагонадежных элементов» из приграничных районов с Ираном, Афганистаном, Тур­цией.

17 июля 1937 года ЦИК и СНК СССР издали постановле­ние об организации специальных запретных полос вдоль границ. И сразу же из Армении, Азербайджана, Туркмении, Узбекистана и Таджикистана переселили в глубь страны курдов. В том же году была проведена операция по массово­му выселению корейцев, проживавших в Бурят-Монголии, Хабаровском и Приморском краях, Читинской области, а также в Еврейской автономной области. Корейцев отнесли к благоприятной среде для японской разведки. Ежов докла­дывал:

«Совершенно секретно. Председателю СНК тов. Молото­ву В. М. 25 октября 1937 года выселение корейцев из ДВК за­кончено. Всего выселено корейцев 124 эшелона в составе 36 442 семей, 171 781 человек. Корейцы распределены в Уз­бекской ССР — 16 272 семьи, 76 525 чел., в Казахской ССР — 20 170 семей, 95 256 чел. Прибыли и разгружены на местах 76 эшелонов, в пути 48 эшелонов».

Один из очевидцев пишет: «Их привезли на грузовиках, оставляя меж высохших кустиков верблюжьих колючек и та­мариска. Люди в белых платьях и серых телогрейках хватали за голенища водителей и милиционеров, умоляя увезти их в людные места, потому что в мороз и ветер, без очага и кры­ши помрут маленькие дети и старики, да и молодые вряд ли дотянут до утра».

25 июля 1937 года Ежовым был подписан оперативный приказ НКВД СССР № 00439 о репрессировании всех про­живающих в Советском Союзе германских подданных. Это мотивировалось тем, что якобы агентура германской развед­ки из числа этих лиц осуществляет вредительские и диверси­онные акты в важнейших отраслях народного хозяйства и готовит кадры диверсантов на случай войны между Германи- ей и СССР. Что же касается политэмигрантов, принявших советское гражданство, их предписывалось взять на опера­тивный учет и представить на каждого из них справку для решения вопроса об аресте. Для проведения операции уста­навливался пятидневный срок.

В августе 1937 года НКВД представил в ЦК предложения об очередных репрессиях лиц польской национальности. 9 ав­густа они были одобрены Политбюро, а уже 11 августа Ежов рассылает на места закрытое письмо НКВД «О фашист- ско-повстанческой, шпионской, диверсионной, пораженче­ской и террористической деятельности польской разведки в СССР», а также сборник материалов следствия по делу «ПОВ» («Польская организация войскова»). Ставилась зада­ча о полной ликвидации «незатронутой до сих пор широкой диверсионно-повстанческой низовки ПОВ и основных люд­ских контингентов польской разведки в СССР». Предписы­валось в течение трех месяцев арестовать всех оставшихся в СССР военнопленных польской армии, перебежчиков из Польши, независимо от времени их перехода в СССР, полит­эмигрантов. Арестованные подразделялись на две категории: к первой относились «все шпионские, диверсионные, вреди­тельские и повстанческие кадры польской разведки», кото­рые подлежали расстрелу; ко второй — менее активные эле­менты, их направляли в тюрьмы и лагеря на срок от 5 до 10 лет.

Ежов докладывает Сталину, что на 10 сентября 1937 года из числа польских перебежчиков, политэмигрантов, военно­пленных арестовано по СССР 23 216 человек, в том числе в Украине — 7651 человек (из них сознались 1138), в Ленин­градской области — 1832 (сознались 678), в Московской об­ласти — 1070 (сознались 216), в Белоруссии — 4124 человек и т. д.». Резолюция Сталина гласила: «Т. Ежову. Очень хоро­шо! Копайте и вычищайте впредь эту польско-шпионскую грязь. Крушите ее в интересах СССР».

30 ноября 1937 года дано распоряжение начать репрессии против латышей; 11 декабря — против греков; 22 декабря — против китайцев, в январе 1938 года — против иранцев и вы­шедших из Ирана армян; 1 февраля — против финнов, эс­тонцев, румын, болгар и македонцев; 16 февраля — против афганцев.

Начальник НКВД по Ленинградской области Карпов на совещании работников Новгородского горотдела НКВД учил подчиненных: «Вы должны запомнить раз и навсегда, что каждый нацмен — сволочь, шпион, диверсант и контррево­люционер». При этом Карпов приказывал «всыпать» им «до тех пор, пока не подпишут протокола». Работая впоследствии начальником Псковского окружного отдела НКВД, он лично пытал арестованных.

В июле 1937 года был арестован отдыхавший в Советском Союзе премьер-министр Монголии Боточи. По ложному об­винению в связях с японской разведкой Боточи был рас­стрелян. Одновременно органы советского НКВД арестовали в Монголии 16 министров и их заместителей, 42 генерала и старшего офицера, 44 высших служащих государственного и хозяйственного аппарата. Для более быстрого рассмотре­ния дел при МВД Монголии были созданы чрезвычайные реп­рессивные тройки. Операциями руководил Фриновский — за­меститель Ежова.

В марте — июле 1939 года были арестованы и другой премьер-министр Монголии Агданбугин и многие руководя­щие работники республики — всего 29 человек. Арестован­ных вывезли в Советский Союз, где их обвинили в шпиона­же и антисоветской деятельности. В июле 1941 года всех арестованных расстреляли. Были также уничтожены тысячи монгольских лам (служителей культа), места захоронений которых до сих пор не обнаружены.

31 января 1938 года Сталин дал указание продлить до 15 апреля 1938 года операцию по разгрому шпионско-дивер- сионных контингентов из поляков, латышей, немцев, эстон­цев, финнов, греков, иранцев, харбинцев, китайцев и румын, как иностранных подданных, так и советских граждан, а так­же сохранить внесудебный порядок рассмотрения дел. Пред­лагалось также «провести до 15 апреля аналогичную опера­цию и погромить кадры болгар и македонцев».

Москва жаждала крови, охотно откликалась на безумные инициативы с мест. В свою очередь местные чекисты шли на любые провокации. В Ленинградской области работники НКВД арестовали 170 эстонцев из разных районов, в основ­ном колхозников, объединили их в одну «диверсионную группу». Сами соорудив хранилище со взрывчаткой, карате­ли выбили из арестованных показания, что именно они хранили взрывчатку для диверсий. 146 человек были рас­стреляны.

Работники этого же управления Ходасевич и Тарасов об­ратились к своему начальнику Дубровину за содействием в получении жилплощади. Последний ответил: «Дадите 50 по­ляков, и когда их всех расстреляют, тогда получите комфор­табельные квартиры». 50 поляков были найдены и расстреля­ны, квартиры получены.

В Вологодской области работники НКВД сфальсифициро­вали дело в отношении 304 финнов и русских, проживающих в разных районах области, обвинив их в принадлежности к финской повстанческой организации. Среди арестованных 29 человек были в возрасте от 62 до 75 лет. 11 человек значи­лись кулаками, а остальные — рабочими, батраками, бедня­ками, середняками и служащими. 77 человек расстреляли, 23 — умерли в тюрьме в результате побоев.

В акте сдачи Ежовым дел НКВД указывается, что на 1 июля 1938 года было репрессировано 357 227 человек раз­ных национальностей. Среди них: поляков — 147 533, нем­цев — 65 339, харбинцев — 35 943, латышей — 23 539, иран­цев — 15 946, греков — 15 654, финнов — 10 598, китайцев и корейцев — 9191, румын — 9043, эстонцев — 8819, англи­чан — 3335, афганцев — 3007, болгар — 2752, других нацио­нальностей — 6528.

Поражает своим варварством и решение Сталина о высе­лении в Сибирь и Среднюю Азию целых народов.

По данным статистики, на начало 1939 года немцев в СССР насчитывалось 1 427 222 человека, в том числе в Рос­сийской Федерации — 700 231 человек. В самом начале вой­ны депортации были подвергнуты немцы Поволжья, а затем и все немцы, проживавшие в европейской части СССР. Из 2114 советских немцев, работавших на Гремячинской шахте Молотовской области, к весне 1945 года в живых осталось чуть больше семисот. Из прибывших в Богословский лагерь в феврале 1942 года 15 000 немцев через год осталось в жи­вых три тысячи. Немцы потеряли свою автономию, оказа­лись разбросанными по Северу, Западной Сибири, Дальнему Востоку, Средней Азии и Казахстану.

Карательные органы легко придумывали поводы для рас- прав. Например, было объявлено, что на территорию Калмы­кии выброшены немецкие группы с заданием уничтожать предприятия, мосты, запасы хлеба и фуража, травить скот и распространять среди населения заразные болезни. Военные пришли сюда, в Калмыкию, как бы для защиты людей. После этого (28 декабря 1943 г.) началась операция по выселению калмыков, причем не только из Калмыкии, но и из Ростов­ской, Сталинградской областей, Ставропольского края. Всего было выслано 99 252 человека.

В октябре 1943 года в Чечено-Ингушетию выехала брига­да работников госбезопасности во главе с заместителем нар­кома Кобуловым. В записке от 9 ноября 1943 года под назва­нием «О положении в районах Чечено-Ингушской АССР» Кобулов сообщает, что на территории республики насчиты­вается 38 религиозных сект, руководители которых возводят­ся в ранг святых, а члены сект — свыше 20 000 человек ведут активную антисоветскую работу, укрывают и снабжают бан­дитов, немецких парашютистов и призывают народ к воору­женной борьбе с советской властью. 13 ноября 1943 года Бе­рия начертал резолюцию: «Тов. Кобулову. Очень хорошая записка». И приказал незамедлительно создать оперативные группы, которые должны отправиться в Чечню. Ответствен­ными за эту операцию он назначил своих заместителей: Се­рова, Аполлонова, Круглова и Кобулова. 23 февраля 1944 го­да Берия докладывает Сталину: «Сегодня, 23 февраля, на рас­свете начали операцию «Чечевица» (кодовое название операции) по выселению чеченцев и ингушей». 1 марта сооб­щает: «По 29 февраля выселены и погружены в железнодо­рожные эшелоны 478 479 человек, в том числе 91 250 ингу­шей. Погружено 177 эшелонов, из которых 157 эшелонов от­правлено к месту нового поселения».

Вагоны заполнялись людьми сверх всяких норм. В дороге умерло 1262 человека, в основном дети. Установлены факты, когда в высокогорных аулах Мелхастинского и Мереджоев- ского сельсоветов Галанчожского района людей и не пыта­лись выселять, а расстреливали на месте. В поселке Хайба- хой Нашхойского сельсовета жителям было объявлено, что для больных и престарелых будет создана особая транспорт­ная колонна. Желающих следовать с этой колонной собрали в колхозной конюшне, которую зажгли, а находившихся в ней стариков, женщин и детей расстреляли из автоматов. Погибло более 300 человек.

Спустя две недели после начала операции — 7 марта

1944 года — появился Указ о ликвидации Чечено-Ингушской АССР. А на следующий день — Указ о наградах «за образцо­вое выполнение заданий правительства в условиях военного времени». Руководители «Чечевицы» — Аполлонов, Кобулов, Круглов, Серов, Меркулов, Абакумов — были награждены боевыми орденами Суворова I степени. Карателей причисли­ли к полководцам.

С середины апреля 1944 года началась подготовительная работа по депортации крымских татар. К этой операции бы­ло привлечено до 20 ООО солдат и 8000 оперативных работни­ков НКВД. Операция началась с рассветом 18 мая и закончи­лась 20 мая. Было выселено 191 044 человека. С 26 мая нача­лось выселение болгар — 12 975 человек, армян — 9919 и греков — 14 300 человек, проживавших в Крыму.

Кровавые операции надолго отравили национальные от­ношения в России. Мины, заложенные сталинской нацио­нальной политикой, взрываются до сих пор.Сохраняется миф, что лично Ленин порицал антисемитизм. Это неправда. В проекте тезисов ЦК РКП(б) «О политике на Украине» (осень 1919 г.) он пишет: «Евреев и горожан на Ук­раине взять в ежовые рукавицы, переводя на фронт, не пу­ская в органы власти (разве в ничтожном %, в особо исклю­чительных случаях под классовый контроль)». Не желая вы­глядеть слишком вульгарным антисемитом, он делает к это­му пункту стыдливое примечание: «Выразиться прилично: еврейскую мелкую буржуазию».

Итак, в лексиконе Ленина появилось определение «ежо­вые рукавицы». Потом, во времена Ежова, оно станет бое­вым лозунгом карателей. Любая власть лицемерна, но боль­шевистская относится к категории уникальных. В изобилии произносились слова о равенстве наций, о дикости шовиниз­ма, национализма и антисемитизма. На деле же культивиро­валась политика, не имевшая ничего общего с декларациями, политика ксенофобии. В одном из интервью Сталин называ­ет антисемитизм «каннибализмом», однако, как свидетельст­вует его дочь Аллилуева, ему везде мерещился сионизм, он часто повторял, что вся история партии большевиков — это история борьбы с евреями. Об антисемитских взглядах Ста­лина рассказывал и его сын Яков. Отец перестал встречаться с сыном, когда узнал, что Яков женился на еврейке.

Об октябрьском перевороте написано много правды, но не так уж мало и всякой ерунды. Нередко обсасывается и те­зис о том, что его совершали в основном евреи. Не хочу об­стоятельно комментировать эту глупость, но об одной сторо­не этого вопроса надо сказать. Начать с того, что октябрь­ский переворот был антигосударственным и антинародным преступлением. А вот это как раз и является отправной точ­кой для тех или иных оценок. Преступление творили пре­ступники, но, как известно, ни преступления, ни преступни­ки не имеют национальности. Об этом можно говорить долго и подробно. Но в данном случае сошлюсь лишь на отдельные факты.

Еврей Яков Свердлов был фанатичным большевиком, а его родной брат Зиновий, усыновленный М. Горьким, а пото­му носивший фамилию Пешков, был последовательным бор­цом против большевизма. Уехав во Францию, дослужился там до звания генерала, стал ближайшим сотрудником де Голля. Это один из многих примеров того, что октябрьская контрреволюция была делом рук не евреев, как утверждают антисемиты, а людей, считавших себя мессиями всепланет­ной революции, пророками интернационализма особоговида — пролетарского. Еврей Троцкий был таким же антисе­митом, как и грузин Сталин. Контрреволюция в октябре, повторяю, — дело грязное и преступное, но ее совершали со­обща прежде всего дезертиры с фронта и кронштадские мат­росы — люди русские. Зимний захватывали не евреи. По­местья дворян жгли не евреи, а деревенская голытьба. Да что там говорить, все — и русские, и евреи, и грузины, и армяне, и украинцы, и латыши, и немцы — все несут ответствен­ность за это сатанинское деяние, имя которой октябрьская контрреволюция.

Сразу же после октябрьской контрреволюции большеви­ки развернули кампанию по дискредитации еврейской рели­гии и ее служителей. Начались организуемые властями ми­тинги, собрания и театрализованные «показательные суды» над иудаизмом. Нападкам подвергался традиционный образ жизни евреев. В местах компактного проживания евреев на Украине и Белоруссии власти регулярно проводили кампа­нии: «Недели борьбы с иудейскими клерикалами», «Суд над богом Иеговой» (с сожжением чучела иудейского бога), «По борьбе с субботним отдыхом» и т. п. Митинги нередко за­канчивались кровопролитием и разграблением синагог. Так было в Одессе, Рыбинске, Симбирске, Минске и других го­родах.

Обратимся к посланию Патриарха Тихона к чадам Право­славной церкви. «...Вся Россия — поле сражения! Но это еще не все. Дальше еще ужаснее. Доносятся вести о еврейских погромах, избиении племени, без разбора возраста, вины, по­ла, убеждений... Православная Русь, да идет мимо тебя этот позор. Да не постигнет тебя это проклятие. Да не обагрит­ся твоя рука в крови, вопиющей к Небу. Не дай врагу Христа, диаволу, увлечь тебя страстию отмщения и посрамить под­виг вместо исповедничества, посрамить цену твоих страда­ний от руки насильников и гонителей Христа. Помни: погро­мы — это торжество твоих врагов. Помни: погромы — это бесчестие для тебя, бесчестие для Святой Церкви!..»

При Сталине накладываются прямые ограничения на раз­витие еврейской национальной культуры, языка, религии. Евреи вытесняются из партийного аппарата, государствен­ных и хозяйственных органов управления. Производятся аресты еврейских писателей, закрываются еврейские учеб­ные и культурные заведения, запрещается издание книг на иврите.

Даже во время войны (август 1942) Управление агитации и пропаганды ЦК докладывает о том, что в искусстве преоб­ладают «нерусские люди (преимущественно евреи)», а также о том, что Управление сомневается в возможности работать в Большом театре таким мастерам искусства, как Самосуд, Файер, Штейнберг, Габович, Мессерер и др. В октябре

1943 года Раневская не была утверждена на одну из ролей в фильме «Иван Грозный», поскольку «семитские черты у Ра­невской очень ярко выступают, особенно на крупных пла­нах». И это говорится о величайшей русской актрисе, гор­дости отечественной и мировой культуры. О необходимости очищения культуры от евреев неоднократно пишет во время войны начальник этого управления Александров.

После Отечественной войны антисемитизм становится от­крытой государственной политикой. Бывший заместитель министра госбезопасности М. Рюмин заявил, что с конца 1947 года в работе его ведомства «начала отчетливо прояв­ляться тенденция рассматривать лиц еврейской националь­ности потенциальными врагами советского государства». Од­нако ослепление антисемитизмом нередко приводило к яв­ным курьезам. К евреям причислили монаха Менделя, а также Моргана, Татлина, Мейерхольда. Для невежд не имело значения, какой национальности эти люди, лишь бы фами­лии звучали соответственно. В номенклатурную элиту прак­тически не попадали лица, женатые на еврейках, если, ко­нечно, они не были агентами КГБ.

Особое место в антисемитской политике занимают два де­ла: Еврейского антифашистского комитета (ЕАК) и «вра- чей-убийц».

Хорошо известно, что Еврейский антифашистский коми­тет внес неоценимый вклад в разоблачение фашистской иде­ологии и политики. Международные контакты ЕАК способ­ствовали сбору за рубежом продовольствия, одежды, медика­ментов, валютных средств в качестве безвозмездной помощи нашей стране. Но кончилась война, надо искать новых вра­гов, как внешних, так и внутренних. Без них уходит властная почва из-под ног. Уже 12 октября 1946 года руководитель Министерства госбезопасности пишет в ЦК и правительство донос «О националистических проявлениях некоторых ра­ботников Еврейского антифашистского комитета». В свою очередь, Отдел внешней политики ЦК обвиняет работников ЕАК в том, что они забывают о классовом подходе, а между­народные контакты строят «на националистической основе».

Затем последовала записка Михаила Суслова от 26 ноября 1946 года. Он обвинил ЕАК в антисоветской и шпионской де­ятельности. Дело пошло. Из арестованных Гольдштейна и Гринберга пытками выбили показания, которые послужили поводом для возбуждения уголовного преследования самого комитета. Кроме того, ответственными секретарями или их заместителями в ЕАК, как и в других общественных органи­зациях, в разные годы были штатные работники или осведо­мители госбезопасности: Эпштейн, Фефер, Хейфец. Они до­кладывали о каждом шаге и высказываниях членов комитета.

Кровавый этап в борьбе с Еврейским антифашистским комитетом начался с убийства Михоэлса. Во время истяза­ний одного из узников Лубянки были получены «признатель­ные» показания о якобы шпионской деятельности Михоэлса, его интересе к личной жизни Сталина. 10 января 1948 года этот протокол допроса был направлен «вождю». Последовало прямое указание о ликвидации Михоэлса, находившегося тогда в Минске. Через несколько дней его убили, а обще­ственности сообщили, что он попал в автомобильную катаст­рофу.

Во второй половине 1948 года начались массовые аресты лиц, в той или иной мере связанных с ЕАК. Следственную группу по этому делу возглавил некий Комаров, который да­же в кругу своих собутыльников именовался «палачом». Но позднее кто-то донес и на него — Комарова арестовали.

18 февраля 1953 года он обращается к Сталину со следую­щим письмом:

«...В коллективе следчасти хорошо знают, как я ненавидел врагов. Я был беспощаден с ними, как говорится, вынимал из них душу, требуя выдать вражеские дела и связи. Аресто­ванные буквально дрожали передо мною, они боялись меня, как огня... Особенно я ненавидел и был беспощаден с еврей­скими националистами, в которых видел наиболее опасных и злобных врагов... Узнав о злодеяниях, совершенных еврейски­ми националистами, я наполнился еще большей злобой к ним и убедительно прошу Вас: дайте мне возможность со всей присущей мне ненавистью к врагам отомстить им за их зло­деяния, за тот вред, который они причинили государству...»

20 ноября 1948 года Политбюро по предложению Сталина и Молотова постановило немедля распустить Еврейский ан­тифашистский комитет, так как этот комитет регулярно пос­тавляет антисоветскую информацию органам иностранных разведок. Это постановление открыло путь массовым реп­рессиям против советских граждан еврейской национально­сти. Среди арестованных оказались известные ученые, поли­тические и общественные деятели, поэты, писатели.

3 апреля 1952 года министр госбезопасности Игнатьев на­правил Сталину текст обвинительного заключения. Вот его письмо:

«Представляю вам при этом копию обвинительного за­ключения по делу еврейских националистов, американских шпионов Лозовского, Фефера и других. Докладываю, что следственное дело направлено на рассмотрение Военной кол­легии Верховного суда СССР с предложением осудить Лозов­ского, Фефера и их сообщников, за исключением Штерн, к расстрелу. Штерн сослать в отдаленный район сроком на 10 лет».

Политбюро одобрило обвинительное заключение и меры наказания. Только для академика Штерн срок был сокращен до 5 лет. Когда все было практически решено, начался судеб­ный процесс. В ходе его ни одно обвинение не было дока­зано. Подсудимые обличили следствие в фальсификации и рассказали о пытках и избиениях. Председатель Военной коллегии генерал Чепцов, видя, что процесс проваливается, добился приема у Маленкова и рассказал ему о положении дел. Маленков сказал Чепцову: «Политбюро приняло реше­ние, выполняйте его». 12 августа Лозовского, Маркиша, Квитко, Шимелиовича, Бергельсона и других расстреляли.

Крупнейшей антисемитской провокацией было «дело вра­чей». Травля врачей-евреев началась вскоре после войны. Устраивались бесконечные проверки по анонимным пись­мам. В 1950 году были приняты два постановления ЦК с тре­бованием ужесточить чистки евреев в медицинских учреж­дениях. После письма в КГБ некоей Тимашук начались пре­следования медицинских светил, привлекавшихся к лечению высших правителей. Искали доказательства того, чтобы об­винить врачей в «преступных методах лечения» в целях «умерщвления видных деятелей партии и государства». Сре­ди арестованных были люди разных национальностей — русские, украинцы, евреи. Всех объявили участниками сио­нистского заговора.

Следователи не смогли найти фактических данных о су­ществовании заговора врачей и их шпионской деятельности. Тогда осенью 1952 года следствие взял в свои руки Сталин. Он лично установил сроки подготовки открытого процесса. По его распоряжению людей, слабых здоровьем и далеко не молодых, подвергли чудовищным пыткам и истязаниям. Ста­лин сам определял, какие пытки и к какому арестованному нужно применить, чтобы добиться «признательных показа­ний». Сам проверял, насколько точно выполнены его распо­ряжения на этот счет. Я прочитал официальные записи до­просов Виноградова и Вовси. В начале следствия они реши­тельно отрицали все обвинения, которые им навязывали. Но в ходе пыток арестованные начали давать «признательные показания» в шпионаже, терроризме, во всем, что им дикто­вали следователи.

В «Правде» публикуется сообщение об аресте группы «врачей-вредителей». Хотя следствие еще продолжалось, в сообщении шла речь о как бы уже доказанных преступлени­ях. Сообщение открывалось следующей фразой:

«Некоторое время тому назад органами государственной безопасности была раскрыта террористическая группа вра­чей, ставивших своей целью путем вредительского лечения сократить жизнь активным деятелям Советского Союза... Жертвами этой банды человекообразных зверей пали това­рищи А. А. Жданов и А. С. Щербаков... Установлено, что все участники террористической группы врачей состояли на службе иностранных разведок, продали им душу и тело, являлись их наемными, платными агентами. Большинство участников террористической группы — Вовси, Б. Коган, Фельдман, Гринштейн, Этингер и другие — были куплены американской разведкой. Они были завербованы филиалом американской разведки — международной еврейской буржу- азно-националистической организацией «Джойнт»... Другие участники террористической группы (Виноградов, М. Коган, Егоров) являются... старыми агентами английской разведки».

По стране была развернута разнузданная антисемитская кампания. Организаторы провокации рассчитывали на то, чтобы разжечь, как и в 30-е годы, новый психоз в отношении «убийц», «шпионов», «врагов», «диверсантов» и на этой ос­нове перейти к новым массовым репрессиям. В ходе кампа­нии по «искоренению космополитизма» добивали еврейскую культуру, преследовали любые формы национального са­мовыражения. Закрыли еврейские театры в Москве, Чер­новцах, Минске, Одессе, Биробиджане, Баку, Кишиневе, ев­рейские научные центры и библиотеки в Киеве, Львове, Минске. Закрыли кафедру гебраистики факультета востоко­ведения Ленинградского университета. Уничтожили богатей­шие коллекции еврейских музеев в Тбилиси, Вильнюсе, Би­робиджане. Закрытие синагог сопровождалось уничтожени­ем свитков Торы, религиозной литературы, молитвенников.

Кандидат в члены Президиума ЦК КПСС Малышев, при­сутствовавший на его первом заседании после XIX съезда, записал в своем дневнике некоторые высказывания Сталина. Вот они: «Любой еврей-националист — это агент амери[кан­ской] разведки. Евреи-националисты считают, что их нацию спасли США (там можно стать богачом, буржуа и т. д.). Они считают себя обязанными американцам. Среди врачей много евреев-националистов».

В феврале 1953 года началась подготовка к массовой де­портации евреев из Москвы и крупных промышленных центров в восточные районы страны. Дело планировалось организовать так: группа евреев инициативно подготовит письмо правительству с просьбой о депортации, дабы спасти их от «гнева советских людей», вызванного «делом врачей». Такое письмо, заранее сочиненное, находилось в газете «Правда». Сборщиками подписей были Я. Хавинсон и акаде­мик И. Минц. К сожалению, им удалось собрать большое число подписей.

После смерти Сталина были прекращены публичные пре­следования евреев, однако в партийно-государственной эли­те продолжал действовать негласный сговор-договор: не до­пускать евреев во властные структуры на всех уровнях. Кад­ровые аппараты партии, министерств и ведомств тщательно следили за этим «порядком» под общим контролем КГБ, влиятельные представители которых были в каждом ведом­стве и высшем учебном заведении. Правда, в порядке фари­сейского прикрытия антисемитской политики в каждом ми­нистерстве работали по два-три еврея, как правило, сотруд­ники спецслужб или близкие к ним. На каверзные вопросы, особенно иностранцев, обычно отвечали: ну что вы нас обви­няете в антисемитизме — у нас один еврей работает в МИДе, другой — в Минобороны, третий — в ЦК, четвертый — еще в каком-то министерстве. Сложнее обстояло дело в научной сфере. Здесь побеждал голый прагматизм власти, особенно в прикладных военных науках. Поэтому приходилось «тер­петь» и евреев, хотя тоже далеко не всегда.

В борьбе с нерусским инакомыслием, равно как и рус­ским, особенно усердствовал Андропов. В записках КГБ он постоянно подчеркивал национальность. Преднамеренно со­здавалось впечатление, что инакомыслящие — это, прежде всего, евреи. Вот они, враги! Приведу один пример из мно­жества подобных. 15 ноября 1976 года Андропов пишет в ЦК записку «О враждебной деятельности так называемой «груп­пы содействия выполнению хельсинкских соглашений в СССР». Перечисляет членов этой «группы»: «Гинзбург А. И.,

1936 года рождения, еврей; Григоренко 77. Г., 1907 года рожде­ния, украинец; профессиональный уголовник Марченко А. Т.,

1938 года рождения, еврей; ГЦаранский А. Д., 1948 года рож­дения, еврей; Слепак В. С., 1927 года рождения, еврей; жена Сахарова Боннер Е. Г., 1922 года рождения, еврейка; Берн- штан М. С., 1949 года рождения, еврей; Ланда М. Н., 1918 го­да рождения, еврейка...».

В доносах, где не было еврейских фамилий, националь­ность не указывалась.

Не могу не вспомнить человека, перед которым не грех преклонить колена. Во тьме сталинского мракобесия в защи­ту всех гонимых по национальному признаку постоянно выступал со своими блистательными проповедями архиепис­коп Лука (Валентин Войно-Ясенецкий). Профессор-хирург в 1921 году стал священником. Он так объяснил свой посту­пок: «При виде карнавалов, издевающихся над Господом на­шим Иисусом Христом, мое сердце громко кричало: «Не мо­гу молчать!» Я чувствовал, что мой долг — защитить пропо­ведью оскорбленного Спасителя нашего».

Пастырь Лука 12 лет провел в тюрьмах и ссылках. По все­му ГУЛАГу ходили легенды о профессиональном чудотворе- нии и мудрости священника-доктора. Как и святым апосто- лам-первохристианам, советскому Луке выпали чудовищные муки. Арестованный во второй раз в 1937 году, он вынес все пытки чекистских палачей, не признав вины и не совершив навета. В 1951 году, будучи архиепископом Крымским, Лука выступил с гневной проповедью в защиту национальных меньшинств. Он говорил, что перед Богом все равны, что для Бога, как учил апостол Павел, «нет ни эллина, ни иудея... ни варвара, ни скифа, ни раба, ни свободного...». Говорилось это в защиту выселенных из Крыма греков, армян и татар, в защиту евреев — жертв «борьбы с космополитизмом», в за­щиту интеллигенции, дворянства и прочих «социально не­полноценных» людей, попавших под ленинско-сталинские колеса смерти.

И сегодня, когда вновь громко звучат призывы к расправе над евреями и прочими «нечистыми», священнослужителям нашим не грех почаще напоминать пастве заветы апостола Павла о том, что все люди — избранники Божьи, «святы и возлюблены». Негоже нам, православным, не чтить евреев за создание Ветхого Завета и Евангелия, за то, что святая цер­ковь Христова основана евреем Павлом. Не чтить еврейку Марию — Богородицу, заступницу земли Русской, родив­шую Иисуса Христа. Не чтить всех смертных, носивших ев­рейские имена: Иван, Марья...

С началом Перестройки в 1985 году с государственным антисемитизмом было покончено. Однако реальная полити­ческая и гражданская свобода открыла простор не только лучшим качествам людей, но и выявила все то грязное, тем­ное и подлое, что десятилетиями через террор, через офици­альное поощрение доносительства, через лживую пропаган­ду поощряли и культивировали вожаки большевизма. В Рос­сии издается более 100 фашистских и антисемитских газет. Действуют разные организации подобного же рода. Многие выходки антисемитов, демонстрирующих обществу свои по­громные взгляды, открыто использующих лексику и атрибу­тику фашизма, остаются безнаказанными.

Не буду утомлять читателя цитатами из многочисленных изданий большевиков и фашистов. Они заимствованы из гитлеровских газет, журналов и книг — ничего нового. Идет подлое заигрывание с маргинальной толпой, темной, завист­ливой, всегда готовой разрушать и ненавидеть, пытать и уби­вать. Носителями (переносчиками) этой чумы являются национал-патриоты, ненавидящие Россию. И немало еще в государстве нашем невежд и глупцов, аплодирующих челове­коненавистникам.

В книге Б. Миронова «О необходимости национального восстания», изданной в 1999 году, говорится: «Жиды прибра- ли-таки Россию к своим загребущим, липким рукам, скрали власть, суды, деньги, нефть, газ, энергетику, заводы, фабри­ки, телевидение, радио, газеты; но, овладев Россией, жиды, памятуя уроки русской истории и не желая повторить исхо­да монголо-татарского, польского володения Русью, изводят русский народ, вымарывают голодом, холодом, страхом, без­работицей, беспросветной нищетой, безысходностью, иско­реняют национальный русский дух, национальное русское сознание, а из подрастающих русских пестуют жидовских рабов, кровного родства не помнящих, могил предков не по­читающих, зато поклоняющихся золотому тельцу».

Не хочется тратить эмоции на все эти гнусные выходки, в конце концов, не все приматы вылюдились.

11

Юридическим эталоном советской власти стала «презумп­ция виновности» человека. Российский, а затем советский человек был априори греховен. Но не перед Богом, а перед властью. Власть заняла место Бога. Человек для большеви­ков — вообще ничто — тварь земная, «материал капита­листической эпохи, непригодный для создания социалисти­ческой цивилизации». Его необходимо расстрельно и тюрем- но переработать.

«Вожди» очень торопились, когда речь шла о расстрелах. К примеру, только 22 ноября 1937 года Сталин, Молотов и Жданов утвердили 12 расстрельных списков на 1352 челове­ка, а 7 декабря того же года — 13 списков на 2397 человек, из которых 2124 подлежали расстрелу; 3 января 1938 года Жданов, Молотов, Каганович и Ворошилов утвердили 22 списка на 2770 человек, из них 2547 подлежало расстрелу; в феврале Сталин, Молотов, Каганович, Ворошилов и Жда­нов утвердили 28 списков на 3699 человек, из которых 3622 человека подлежало расстрелу; в марте теми же лицами утверждено 36 списков на 3286 человек, в том числе 2983 че­ловека подлежало расстрелу; в апреле 1938 года Сталин, Мо­лотов, Каганович и Жданов утвердили 29 списков на 2799 че­ловек; 10 июня 1938 года Сталин и Молотов подписали 29 расстрельных списков на 2750 человек, из них подлежало расстрелу 2371 человек, а 12 сентября 1938 года Сталин, Мо­лотов и Жданов утвердили 38 списков на 6013 человек, из них 4825 подлежали расстрелу.

Подпись Сталина имеется на 366 списках на 44 ООО че­ловек, Молотова — на 373 списках на 43 569 человек, Жда­нова — на 175 списках на 20 985 человек, Кагановича — на 189 списках на 19 110 человек, Ворошилова— на 186 спи­сках на 18 474 человека. Думаю, что еще не все списки из­вестны общественности.

20 августа 1938 года Сталин и Молотов утвердили пред­ставленный Ежовым список на 15 жен «врагов народа», и все они были расстреляны. В списке значились Чубарь А. И., Эй- хе-Рубцова Е. Е., Косиор Е. С., Егорова Г. А., Орлова В. А., Ха- вина-Скрыпник Р. Л., Дыбенко-Седякина В. А., Агранова В. А., Артузова И. М. и другие. Из 15 расстрелянных 10 были до ареста домашними хозяйками и две студентки. Мужья мно­гих из них были расстреляны позднее, в начале 1939 года. Всего подверглось репрессиям в качестве членов семей «из­менников Родины» и «врагов народа» 40 056 человек.

Точных данных, которые бы основывались на докумен­тах, о масштабах всенациональной трагедии нет. Называют­ся самые разные цифры. Такой проницательный человек, как академик Вернадский, оценивая события второй поло­вины 30-х годов, привел в своем дневнике (январь 1939) цифру в 14—17 миллионов ссыльных и заключенных по по­литическим мотивам.

Власть, разумеется, придерживалась другого мнения. В 1954 году министр внутренних дел Круглов сообщил Хру­щеву, что с 1930 по 1953 год в СССР репрессировано пример­но 3,7 миллиона человек, в том числе 765 тысяч расстреляно. Эти цифры ложные. Но они гуляют по официальным источ­никам до сих пор. На них любят ссылаться нынешние деяте­ли КПРФ, утверждая, что расстреляно было всего-навсего 765 тысяч, а не миллионы. Вот эта готовность признать убий­ство сотен тысяч людей, потому что это не так уж и много, особенно отчетливо выявляет сущность большевиков — как прошлых, так и нынешних.

В годы гражданской войны (по отрывочным сведениям) различным видам репрессий подверглись более двух миллио­нов человек, в первую очередь представители бывших иму­щих классов и интеллектуальной элиты страны.

Более пяти миллионов крестьян было репрессировано в ходе проведения коллективизации в конце двадцатых — на­чале тридцатых годов. Примерно столько же погибло от голо­да, организованного властью.

По далеко не полным данным, составленным еще в дека­бре 1953 года по заданию послесталинских руководителей, органами ВЧК—ОГПУ—НКВД—МГБ за так называемые контрреволюционные преступления только в период с 1921 по 1953 год было арестовано 5 951 364 человека, из них осуж­дено судебными и внесудебными («тройками», «двойками», «особыми совещаниями») органами к различным наказаниям 4 060 306 человек. С 1936 по 1961 год репрессировано по на­циональному признаку более 3,5 миллиона человек. По ре­шениям высшего партийно-государственного руководства СССР на территории Российской Федерации подверглись депортации 11 народов, а 48 народов частично.

Мой собственный многолетний опыт работы по реабили­тации жертв ленинско-сталинских репрессий позволяет ут­верждать, что число убитых по политическим мотивам, умер­ших в тюрьмах и лагерях за годы советской власти в целом по СССР достигает 20—25 миллионов человек. Сюда отно­сятся и умершие от голода: более 5,5 миллиона — в граждан­скую войну и более 5 миллионов человек — в 30-е годы.

Но и опубликованные документы дают достаточное пред­ставление о масштабах карательной политики. Только по Рос­сийской Федерации с 1923 по 1953 год, по неполным данным, общая численность осужденных составляла более 41 милли­она человек. Среди них были люди, совершившие уголовные преступления. Но и миллионы тех, кто был лишен свободы за опоздания на работу, за невыполнение нормы трудодней в колхозах и т. п.

По указам от 26 июня 1940 года и 15 апреля 1942 года за эти проступки в 1940 году было осуждено более 2 миллионов человек, в 1946-м — 1,2 миллиона; в 1947-м — более 938 ты­сяч и т. д. Даже в 1953 году по этим статьям осудили более 308 тысяч человек. В целом за послевоенные годы за опозда­ния на работу и невыполнение нормы трудодней было осуж­дено более б миллионов человек. Формально они не проходи­ли по разряду контрреволюционной деятельности, но едва ли кто может отрицать, что они — жертвы репрессивной поли­тики режима.

Главную ответственность за геноцид в России и Совет­ском Союзе несет большевизм, политическим оформлением которого выступали коммунистические организации. Они были своего рода псевдонимами большевизма, то есть совет­ского фашизма. Эти преступления совершались под непо­средственным руководством Ленина и Сталина.

С конца двадцатых до начала шестидесятых годов главны­ми идеологами и руководителями тотального человекоубийст­ва, кроме Сталина, являлись Молотов, Каганович, Берия, Во­рошилов, Жданов, Маленков, Микоян, Хрущев, Андреев, Ко­сиор, Суслов, Ягода, Ежов, Абакумов, Вышинский, Ульрих.

Вячеслав Скрябин (Молотов). Председатель Совета На­родных Комиссаров СССР (с 1930 по 1941). На его ответ­ственности — уничтожение главным образом работников государственного аппарата. Многие из них арестованы и физически уничтожены по его личной инициативе. Из на­родных комиссаров, входивших в СНК СССР в 1935 году, 20 человек погибли в годы репрессий. В живых остались лишь Микоян, Ворошилов, Каганович, Андреев, Литвинов и сам Молотов. Из 28 человек, составлявших Совет Народных Комиссаров в начале 1938 года, были репрессированы 20 чело­век. Только за полгода, с октября 1936 по март 1937 года, бы­ло арестовано около 2 тысяч работников наркоматов СССР (без наркоматов обороны, внутренних дел, иностранных дел). Молотов и сам зверствовал, но Сталин постоянно под­стегивал его. В письме Молотову Сталин рекомендовал «ос­новательно прочистить аппарат» Наркомфина и Госбанка, для чего «обязательно расстрелять десятка два-три вреди­телей из этих аппаратов, в том числе десяток кассиров вся­кого рода...» Были случаи, когда вместо предложенных НКВД санкций на тюремное заключение Молотов ставил рядом с некоторыми фамилиями отметки «ВМН», то есть высшая мера наказания. Одной этой поправки было достаточно для расстрела. На одном из списков, подписанном Сталиным и Молотовым, против фамилии Баранова М. И., бывшего на­чальника Санитарного управления РККА, Молотовым поме­чено: «бить-бить». В 1949 году Молотов санкционировал арест по сфальсифицированным делам советских и ино­странных граждан, обвинявшихся в шпионаже и антисовет­ской деятельности.

Лазарь Каганович. Весь его путь как политического деяте­ля связан с репрессиями. Известны последствия его деятель­ности в годы коллективизации на Украине, в Воронежской области, на Северном Кавказе, в Западной Сибири. Особенно зловещую роль сыграл Каганович во время массовых репрес­сий 1935—1939 годов. Еще в 1933 году на январском пленуме ЦК и ЦКК ВКП(б) Каганович гневался: «Мы мало расстрели­ваем». Для подхлестывания массовых репрессий Каганович выезжал в Челябинскую, Ярославскую, Ивановскую области, Донбасс. С санкции Кагановича арестованы тысячи и тыся­чи работников железнодорожного транспорта и тяжелой промышленности, которых затем или расстреляли, или по­садили в тюрьму. Списки и дела «врагов народа» из работ­ников железнодорожного транспорта в 1937—1939 годах, санкции на арест которых подписаны лично Кагановичем, составляют 5 томов. В архивах обнаружены 35 писем Кага­новича в НКВД, в которых он возводил выдуманные полити­ческие обвинения в отношении многих работников транс­порта и требовал их немедленного ареста.

Андрей Жданов. Длительное время фактически выполнял обязанности второго секретаря ЦК ВКП(б), несет прямую ответственность за массовые репрессии. В сентябре

1936 года в телеграмме с юга он вместе со Сталиным требо­вал усиления репрессий. По инициативе Жданова еще до вой­ны в Ленинграде было репрессировано более 68 тысяч чело­век. Для проведения и расширения массовых репрессий Жда­нов выезжал в Башкирскую, Татарскую и Оренбургскую партийные организации. В Оренбургской области за 6 меся­цев (с апреля по сентябрь 1937 г.) репрессировали 3655 чело­век, из них половину приговорили к высшей мере наказания. И, тем не менее, Жданов, прибыв в начале сентября 1937 го­да в Оренбург, нашел эти меры недостаточными, были репрессированы еще 598 человек. После «чистки», осуществ­ленной Ждановым в Татарской парторганизации, были до­полнительно арестованы 232 человека, в Башкирии — 342 че­ловека, все расстреляны.

Активную роль сыграл Жданов в расправе над руковод­ством ЦК комсомола в 1938 году. Выступая от имени По­литбюро, он охарактеризовал секретарей ЦК комсомола как «предателей Родины, террористов, шпионов, фашистов, политически прогнивших насквозь врагов народа, проводив­ших вражескую линию в комсомоле», как «контрреволюци­онную банду».

Идеологические погромы литературы, кино, театрально­го и музыкального искусств в 1946—1948 годах целиком ле­жат на совести Жданова. Он был одним из организаторов августовской (1948) сессии ВАСХНИЛ (Всесоюзной сельско­хозяйственной академии). В докладной записке на имя Ста­лина от 10 июля 1948 года он сформулировал предложения, которые положили начало травле большой группы уче- ных-биологов.

Климент Ворошилов. С его санкции было организовано уничтожение высших военачальников и политических работ­ников Красной Армии. В главе «Вы сеете фашизм...» приведе­ны кровавые итоги деяний Ворошилова. В бытность его нар­комом обороны в Красной Армии только за 1936—1940 годы, по его признанию, репрессированы свыше 40 тысяч человек высшего и среднего командного состава. В архиве ФСБ выяв­лено более 300 санкций Ворошилова на арест видных армей­ских военачальников.

Никита Хрущев. Имеются документальные материалы, свидетельствующие об организации Хрущевым массовых репрессий в Москве, Московской области и на Украине в предвоенные годы. Он, в частности, сам направлял доку­менты с предложениями об арестах руководящих работни­ков Моссовета, Московского обкома партии. Всего за 1936—1937 годы в Москве были репрессированы 55 741 че­ловек. С января 1938 года возглавлял партийную организа­цию Украины. В том же году на Украине были арестованы 106 119 человек, в следующем — 12 тысяч, в 1940 году — 50 тысяч человек.

Анастас Микоян. С его санкции арестованы сотни работ­ников народных комиссариатов пищевой промышленности и внешней торговли. Микоян не только давал санкции на арест, но и сам выступал их инициатором. Так, в письме на имя Ежова от 15 июля 1937 года он предлагал осуществить репрессии в отношении работников Всесоюзного научно-ис- следовательского института рыбного хозяйства и океано­графии Наркомпищепрома СССР. Аналогичные представле­ния делались и в отношении работников Внешторга. Осенью

1937 года Микоян выезжал в Армению для проведения чистки партийных и государственных органов республики от «вра­гов народа». В результате погибли тысячи людей. Микоян вместе с Ежовым был докладчиком на февральско-мартов- ском пленуме ЦК ВКП(б) 1937 года по делу Бухарина.

Георгий Маленков. Имел непосредственное отношение к большинству акций, которые предпринимались НКВД в отно­шении руководящих работников в центре и на местах. Он неоднократно выезжал на места для осуществления массо­вых репрессий. Так, Маленков вместе с Ежовым съездил в

1937 году в Белоруссию, где было учинено настоящее побо­ище кадров. С той же целью он посетил Тульскую, Ярослав­скую, Саратовскую, Омскую, Тамбовскую области, Татарию. Было немало случаев, когда Маленков лично присутствовал на допросах и пытках арестованных. Именно таким путем Маленков вместе с Берией сфабриковал дело о «контррево­люционной организации» в Армении. Установлена преступ­ная роль Маленкова в фабрикации так называемого «ленин­градского дела».

Андрей Андреев. Будучи членом Политбюро и секретарем ЦК ВКП(б), лично участвовал в организации репрессий в рес­публиканских партийных организациях Средней Азии, в ча­стности в Узбекистане и Таджикистане, а также в По­волжье и на Северном Кавказе. По результатам его поездок Сталиным, Молотовым и другими был санкционирован рас­стрел 430 руководящих работников Саратовской области, 440 — Узбекистана, 344 — Таджикистана.

Михаил Суслов. Участник массовых репрессий в бытность его секретарем Ростовского обкома партии. Став первым секретарем Ставропольского крайкома партии, он не только резко возражал против освобождения ряда невинно осужден­ных лиц, но и настаивал на новых арестах. Комиссия НКВД СССР в июле 1939 года докладывала Берии, что Суслов недо­волен работой краевого управления НКВД, так как оно про­являет благодушие. Суслов сам перечислил людей, которых, по его мнению, необходимо арестовать, что и было сделано. Как председатель Бюро ЦК ВКП(б) по Литве он несет пря­мую ответственность за депортацию тысяч людей из При­балтики. Он был организатором преследований и травли многих видных представителей советской художественной и научной интеллигенции, расправы над Еврейским антифаши­стским комитетом.

Отдельно следует сказать о Михаиле Калинине. Как пред­седатель ВЦИК СССР подписал подготовленное Сталиным и Енукидзе постановление от 1 декабря 1934 года «О внесении изменений в действующие уголовно-процессуальные кодексы союзных республик». Стало возможным рассматривать дела без участия сторон, без права подачи ходатайств о помило­вании. Были предусмотрены приговоры к высшей мере нака­зания по той же процедуре. Возглавляя с 1931 по 1946 год Ко­миссию ЦИК по расследованию и разрешению судебных дел с точки зрения возможного изменения приговоров, Калинин по­творствовал практике беззакония и массового террора, ни одно прошение о помиловании им удовлетворено не было.

Как Молотов и Буденный, он рабски смирился с тем, что его жена была посажена в тюрьму по сфабрикованному полити­ческому обвинению.

Таковы были наши «вожди». Они постоянно грызли друг друга, заботились только о собственной шкуре. Известно, как Зиновьев и Каменев грызли Троцкого. Потом Орджони­кидзе, Микоян, Ворошилов и другие «разоблачали» Бухарина и Рыкова. В 1936 году Раковский, Радек и Пятаков публику­ют в «Правде» статьи с требованием расстрела Зиновьева и Каменева. Раболепные письма Сталину отправляли из тюрем все бывшие его соратники, признаваясь во всем и моля о по­щаде. Писал Сталину покаянные письма Бухарин, обещал полностью переделать себя, выполнять все, что прикажет «вождь».

Говорить о морали Сталина и его окружения — занятие пустое. За день до своей смерти в июне 1937 года Якир посы­лает покаянное письмо Сталину с просьбой оставить ему жизнь. Резолюция следующая: «В мой архив. Подлец и про­ститутка. Сталин. Совершенно точное определение. Моло­тов. Мерзавец, сволочь и блядь — одна кара — смертная казнь. Каганович».

У меня нет ни малейших колебаний в убеждении, что все они подлежат суду за преступления против человечности.

Когда после XX съезда (1956) нависла угроза персональ­ной ответственности за злодейства, совершенные против на­рода, в высших слоях карательных и партийных служб нача­лась перебранка. Каратели из спецслужб говорили, что они были всего лишь исполнителями, выполняли прямые указа­ния партийных вождей. В свою очередь партийные «вожди» утверждали, что все злодеяния — дело рук ВЧК, ОГПУ, НКВД, МГБ, КГБ.

Правы и те и другие. Элита партии и элита служб безо­пасности — близнецы. Они вместе творили преступления. Если время от времени в общую мясорубку летели головы и членов Политбюро, и главарей спецслужб, шли на расстрел тысячи аппаратчиков из партии коммунистов и тысячи — из партии чекистов, то эта смертельная мельница говорит лишь о сложившемся в стране двоевластии.

Будучи мастером интриг, Сталин отменно играл в эти кладбищенские игры. Он не верил никому. Чтобы легче уп­равлять, он постоянно сталкивал лбами всех со всеми, от че­го у всех лбы были в кровоподтеках, а сами аппаратчики по­стоянно дрожали от страха перед смертью и одновременно видели сны о «заслуженном повышении по службе». Иногда сны сбывались, но страхи оставались. Так и шла жизнь аппаратчика — животный страх и жажда власти.

Сталин не забывал «поправлять» тех и других — и пар­тийных аппаратчиков и чекистов. Когда волна репрессий в

1938 году чуть-чуть ослабла, а руководители некоторых пар­тийных организаций начали информировать Кремль о том, что работники НКВД используют недозволенные методы следствия, именно Сталин направил 10 января 1939 года те­леграмму на места, в которой говорилось:

«ЦК ВКП(б) разъясняет, что применение физического воз­действия в практике НКВД было допущено с 1937 года с раз­решения ЦК ВКП(б)...»

Формула Сталина — «применение физического воздейст­вия» — лицемерно-кокетливое обозначение того, что было в действительности. Пытки, избиения, лишение сна, изнури­тельные ночные допросы с применением «конвейерной сис­темы» (следователи менялись для отдыха), многочасовые «стойки», расправы с родными и близкими и многое другое. Нередко арестованный на допросе мог слышать крики своей жены и детей, которых истязали в соседней комнате. Понят­но, что в этих условиях арестованные давали любые показа­ния.

Сталин лично дирижировал подготовкой многих судебных процессов. Известно, что 2 декабря 1934 года, прибыв в Ле­нинград после убийства Кирова, он отверг те версии, кото­рые выдвинуло следствие, и приказал доказать, что убийство Кирова — дело рук зиновьевцев. Он лично давал указания об арестах, избиениях арестованных, порядке их допроса. О своем подельнике по репрессиям Уншлихте он написал: «Избить Уншлихта за то, что он не выдал агентов Польши по областям (Оренбург, Новосибирск и т. п.)». Подобных ре­золюций полно.

Приведу несколько фраз из показаний бывшего началь­ника Лефортовской тюрьмы Зимина. Часто на допросы, рас­сказывает он, приезжали и наркомы НКВД — как Ежов, так и Берия. И тот и другой избивали арестованных. Он видел, как Ежов избивал арестованных, видел, как Берия избивал Блюхера. Блюхер кричал: «Сталин, слышишь ли ты, как меня истязают?» Берия тоже кричал: «Говори, как ты продал Вос­ток!» Блюхер оговорил себя, заявив о своих связях с право­троцкистской организацией, которой вообще не существова­ло. Вскоре он умер в следственной камере.

Другой пример, связанный с Эйхе. Военная коллегия в феврале 1940 года приговорила его к расстрелу. И даже пе­ред расстрелом он был подвергнут зверскому избиению. Об этом рассказал в январе 1954 года бывший начальник перво­го спецотдела МВД Баштаков.

«...На моих глазах, по указаниям Берия, Родос и Эсаулов резиновыми палками жестоко избивали Эйхе, который от по­боев падал, но его били и в лежачем положении, затем его поднимали, и Берия задавал ему один вопрос: «Признаешься, что ты шпион?». Эйхе отвечал ему: «Нет, не признаю». Тог­да снова началось избиение его Родосом и Эсауловым, и эта кошмарная экзекуция над человеком, приговоренным к рас­стрелу, продолжалась только при мне раз пять. У Эйхе при избиении был выбит и вытек глаз. После избиения, когда Бе­рия убедился, что никакого признания в шпионаже он от Эй­хе не может добиться, приказал увести его на расстрел».

Местные органы ВКП(б) постоянно просили увеличить плановые цифры массовых репрессий. Горьковский обком партии докладывал лично Сталину (февраль 1938), что вместо намеченных 4500 человек репрессировано 9600. Но и этого оказалось мало. Обком попросил установить дополнитель­ный лимит в 5000 человек, из которых 3000 для расстрела. Для Омской области лимит по первой категории был уста­новлен в количестве 1000 человек, но уже 13 августа, то есть через 8 дней после начала операции, начальник УНКВД Гор­бач сообщил Ежову, что в области расстреляно 5444 челове­ка, и просил увеличить лимит по расстрелам до 8 тысяч чело­век. Пользуясь энтузиазмом местных убийц, Ежов направля­ет Молотову новое письмо, в котором просит утвердить дополнительные лимиты на 63 270 человек, из которых 48 420 человек — по первой категории (расстрельной).

Дополнительные лимиты давались на основании решений Политбюро ЦК ВКП(б) и по личным указаниям Сталина, Мо­лотова, Ежова. Так, Политбюро ЦК 28 августа, 26 сентября,

4 октября, 20 октября и 13 декабря 1937 года удовлетворило ходатайства Оренбургского, Дагестанского, Архангельского, Калининского обкомов партии, Алтайского крайкома и ЦК Казахстана об увеличении им лимитов по первой и второй категориям.

В архиве хранится написанная рукой Сталина записка: «Дать дополнительно Красноярскому краю 6600 человек «лимита» по 1-й категории. За. И. Ст. В. Мол»... Ими же было подписано постановление СНК СССР и ЦК ВКП(б) № 612-132сс от 1 февраля 1938 года о дополнительном реп­рессировании по дальневосточным лагерям 12 тысяч заклю­ченных, причем всех по первой категории. Кроме того, 8 ав­густа того же года Ежов потребовал от начальника НКВД по Дальневосточному краю отчета о том, как идет операция по дополнительному лимиту еще на 20 тысяч человек. При этом Ежов указывал, что «край очень засорен», а лимит «можно прибавить».

Выполняя задания по реализации лимитов, местные орга­ны создавали всевозможные «антисоветские центры» и «подпольные организации», причем не только в республи­ках, краях и областях, но и в районах, поселках и даже в де­ревнях. Например, бывший начальник НКВД в Донецкой области Чистов, получив очередную информацию о том, что в той или иной области вскрыт какой-то «центр», неважно какой, сам разрабатывал схему аналогичного центра, наме­чал его состав, руководителей, филиалы и давал задания производить аресты и получать от арестованных соответст­вующие признания. Таким путем были «вскрыты» украин­ский, польский, ровсовский (белогвардейский), немецкий, махновский, сионистский националистические центры и не­сколько троцкистских. Большинство арестованных было расстреляно.

Для того чтобы выполнить лимиты по расстрелам, работ­ники НКВД в Вологодской области выехали в исправитель­ную колонию, сочинили там протоколы допросов 84 заклю­ченных с признаниями их антисоветской деятельности. Вы­давая себя за комиссию по отбору заключенных на работу в другие лагеря, каратели уговорили заключенных подписать эти протоколы. Все 84 заключенных были расстреляны. В Ле­нинграде в августе — ноябре 1937 года по одному делу арес­товали 53 человека, в том числе 51 глухонемого, обвинив их в подготовке террористических актов против Жданова, Мо­лотова и Сталина. По решению «тройки» все они были осуж­дены, причем 34 — к расстрелу. В декабре 1937 года охрана лагеря Беломорско-Балтийского комбината под видом устра­нения недочетов в конвоировании заключенных составила акты на тех из них, кто был официально расконвоирован. Их обвинили в побегах, сфальсифицировали соответствующие акты и расстреляли.

Преступное самодурство доходило до того, что некоторые начальники областного масштаба лично давали указания о расстрелах без суда и следствия. Так, начальник управления НКВД по Житомирской области Вяткин самолично распоря­дился расстрелять свыше четырех тысяч арестованных, сре­ди которых были беременные женщины и несовершеннолет­ние дети.В карательных органах существовала практика соревнова­ния по репрессиям. Вот что говорилось, например, в приказе наркома внутренних дел Киргизской ССР Лоцманова от

9 марта 1938 года «О результатах социалистического сорев­нования Третьего с Четвертым отделом за февраль месяц

1938 года».

«Четвертый отдел в полтора раза превысил по срав­нению с 3-м отделом число арестов за месяц и разоблачил шпионов, участников к.р. организаций на 13 человек боль­ше, чем 3-й отдел. На тройке рассмотрено дел по объек­там 3-го отдела (включая периферию) на 25 человек мень­ше, чем по объектам 4-го отдела, однако 3-й отдел передал 20 дел на Военколлегию и 11 дел на спецколлегию, чего не имеет 4-й отдел. Зато 4-й отдел превысил количество за­конченных его аппаратом дел (не считая периферию), рас­смотренных тройкой, почти на сто человек (95)... По ре­зультатам работы за февраль месяц впереди идет 4-й от­дел».

При поездке на Дальний Восток заместитель Ежова Фри- новский взял с собой несколько тысяч кратких справок на арестованных и поручил их рассматривать своим спутникам Листенгурту, Дулову и Ушакову. Рассмотрение справок про­исходило во время выпивок — с пением песен и под звуки патефона. Листенгурт, Аулов и Ушаков соревновались меж­ду собой, кто больше рассмотрит справок. Справки не чита­лись, просто ставилась буква «Р» — это значит расстрелять. Таким образом, по дороге были рассмотрены все справки и отправлены в Москву для приведения приговоров в испол­нение.

В НКВД Белорусской ССР арестованных затягивали в смирительные рубашки, обливали водой и выставляли на мо­роз, вливали в нос нашатырный спирт, издевательски на­званный «каплями искренности». В Экономическом отделе НКВД СССР арестованного заставляли брать на плечи чемо­дан и ходить с ним часами по комнате, произнося слова, что он «уезжает в Лондон со шпионскими материалами для анг­лийской разведки». В Особом отделе Белорусского военного округа арестованным приказывали приседать сотни раз с Библией в вытянутых руках и лаять по-собачьи.

В эти годы были арестованы 1108 из 1966 делегатов XVII съезда партии, большинство расстреляли. Такая же участь постигла 98 из 139 членов и кандидатов в члены Цент­рального Комитета ВКП(б), избранного на съезде. Эта рас­права была организована лично Сталиным, поскольку имен­но на этом съезде вынашивалась идея замены Сталина Кировым (Костриков). Киров сообщил об этом Сталину, рас­сказав и о содержании той критики в адрес Сталина, которая ему, Кирову, известна из кулуарных разговоров на съезде. Сталин поблагодарил Кирова. Последнего вскоре убили, а вслед за этим уничтожили почти всех участников съезда. Остались в живых только самые близкие прихлебатели Ста­лина.

Под влиянием организованной травли и клеветы по­кончили жизнь самоубийством член Политбюро ЦК Серго Орджоникидзе, начальник Политического управления РККА Гамарник, председатель ЦИК Белорусской ССР Червяков, председатель СНК Украинской ССР Любченко и многие другие.

Советские спецслужбы широко применили заказные убийства по политическим мотивам. Они начались при Ле­нине, продолжались при Сталине, не прекратились при Хру­щеве и Брежневе. Назову лишь несколько имен из списка заказных убийств. В 1921 году в Китае застрелен атаман Оренбургского казачьего войска А. Дутов. В 1922 году в Бол­гарии убит царский генерал Л. Покровский. В 1926 году в Париже убит лидер украинских националистов В. Петлюра. В том же году тайно вывезены из Китая генералы Б. Анен- ков, Н. Денисов, расстреляны в Семипалатинске. В 1928 году в Брюсселе отравлен генерал П. Врангель. В 1930 году в Па­риже похищен генерал А. Кутепов, в пути в Новороссийск скончался. В 1937 году в Париже похищен генерал Е. Мил­лер и расстрелян. В 1939 году по заданию Берии и его замес­тителя Кобулова были тайно убиты Радек и Сокольников. Как видно из объяснений бывших работников НКВД Федо­това и Матусова, при разработке в НКВД операций по этим убийствам Кобулов, требуя безукоризненного их исполне­ния, подчеркивал, что они осуществляются с ведома Стали­на. В 1939 году на Кавказе сотрудники НКВД убили в желез­нодорожном вагоне посла СССР в Китае Бовкун-Луганца и его жену. Для сокрытия следов преступления была инсцени­рована автокатастрофа, затем организованы торжественные похороны. В 1940 году была похищена и расстреляна жена маршала Кулика Кулик-Симович, на которую потом, в целях маскировки, объявили всесоюзный розыск и в течение

10 лет разыскивали как «без вести пропавшую». В 1940 году подготавливалось тайное убийство бывшего наркома ино­странных дел СССР Литвинова. В 1940 году убит Л. Троц­кий. В 1959 году в Мюнхене убит С. Бандера. В 1946 году в

Москве расстрелян сотрудник шведской дипломатической миссии в Венгрии Рауль Валленберг. В 1979 году во дворце Тадж-Бек убит президент Афганистана Амин. В 2004 году убит чеченец Яндарбиев в Катаре.

В НКВД существовал специальный отдел по террору, воз­главляемый генералом Судоплатовым. Он выполнял указа­ния лично Сталина.

В конце 1938 года в том же ведомстве была организована токсикологическая лаборатория для исследования действий ядов и снотворно-наркотических веществ на человеческий организм. Яды испытывались на людях, осужденных к рас­стрелу. За период с 1939 до середины 1941 года умерщвлено около ста человек.

Как видно из показаний Берии и Меркулова, все упомя­нутые выше преступления совершались по указанию лично Сталина.

Примечательно одно свидетельство. Примечательно тем, что автор его член партии с 1908 года, — Полетаев М. И. При аресте в 1951 году у него нашли дневник, который начинает­ся следующими фразами:

«Условия свободы слова в советской стране такие, что не только невозможно высказывать свои мысли на словах или печатно, но без риска понести суровое наказание вплоть до расстрела, их нельзя иметь написанными даже в доме. Я все же рискнул зафиксировать на бумагу некоторые свои мысли и факты, дабы потом, если будет другая политическая власть, заняться их обработкой. Дабы заметки не попали в руки агентов ГПУ, я их частями упаковываю и прячу».

Давая оценку итогам Отечественной войны, он пишет:

«Следовательно, при всех положениях советский народ в войне проиграл, и платить за этот проигрыш придется до­рогой ценой много-много лет. И все это получилось в резуль­тате царствования Иосифа Сталина и его помощников — Молотова, Кагановича, Ворошилова, Микояна и иже с ними, за что и должны будут нести ответственность перед страной и трудящимися всего мира, как пособники гибели первого в мире Советского государства».

Дальше: «И вот, анализируя результаты пребывания у власти партии большевиков, я с болью в сердце должен при­знать, что за 24 года никакого социалистического общества в советской стране мы не построили, никакого физического облегчения труда крестьянам, рабочим и служащим мы не дали, никакого материального положения трудящимся мы не только не создали, но существующее неизмеримо хуже того плохого, которое было до революции...»

И наконец: «Отныне слово большевик у всех народов обо­значает грабителей и бандитов».

В процессе реабилитации мне приходится сталкиваться с далеко не простыми проблемами. Известно, что во второй половине 30-х годов была репрессирована большая группа работников НКВД — более 40 тысяч человек. Возникает воп­рос: подлежат ли прощению жертвы, бывшие до того палача­ми? Строго юридически — подлежат, ибо уничтожены они были на основе фальсификаций. А нравственно?

После ареста Ягоды новым народным комиссаром Ежо­вым была проведена чистка во всей системе наркомата внут­ренних дел. С падением Ежова Берия осуществил еще более широкую чистку аппарата НКВД как в центре, так и на мес­тах. При Ежове были казнены такие кровавые личности, как Агранов, Прокофьев, Молчанов, Гай, Слуцкий, Кедров, Уша­ков. Со смещением Ежова полетела голова палача Фринов- ского.

Но работники НКВД, попадая под машину репрессий, не­сли наказание не за свои преступные деяния, а получали обычный по тем временам набор обвинений: измена Роди­не, шпионаж, вредительство, подготовка убийства Сталина. Понятно, что оснований для этих обвинений не было. Но арестованные признавали все обвинения, которые сочинял очередной следователь, пришедший на смену расстрелян­ному.

В этом отношении характерна судьба Ежова. Суду над ним предшествовало «следствие», во время которого к нему применялись те же методы физического воздействия, кото­рые он столь рьяно насаждал. Ежов подписал все обвине­ния, которые выдвинуло следствие. Но во время суда отка­зался от показаний и заявил о пытках и истязаниях, кото­рым подвергался на допросах. Он сказал, что теперь, пройдя тот путь, на который он сам обрек тысячи невинных людей, понимает, что совершал преступления, однако не те, ко­торые ему предъявляют. Ежов не просил сохранить ему жизнь — он хорошо понимал, что приговор уже вынесен. Но заявил (его слова остались в протоколе судебного заседа­ния), что накануне его посетил Берия и уговаривал признать себя виновным, обещая в этом случае сохранить жизнь. Ежов ответил, что сам много раз таким образом уговаривал арестованных и никому не была сохранена жизнь за такое согласие. Поэтому, сказал Ежов, он и не принял предложе­ния Берии.

Другой пример. Ягоду расстреляли как участника право­троцкистского заговора, которого не существовало. Значит, он подлежит реабилитации юридически, как и все другие, поскольку его лишили жизни за то, чего он не делал. Но ему нет прощения за уголовные злодеяния, которые он сам со­вершил.

Обращаясь к последствиям октябрьской контрреволюции, я не перестаю думать о тех, кто и сегодня «грустит» о том страшном времени, кто и сегодня ищет «врагов народа», кто таскает по улицам портреты убийц-параноиков Ленина и Сталина. Среди них и те, что сочиняли разного рода фальси­фикации в периоды правления Хрущева, Брежнева, Андро­пова. Это по их «сочинениям» преследовались тысячи ина­комыслящих, которых бросали в лагеря и тюрьмы, в «пси­хушки». Они и сегодня разгуливают на воле, более того, сочиняют доносы на тех, кто поднял руку на преступную систему, созданную вождями большевизма.

Кто они, эти люди? Психически больные? Участники зло­деяний или родственники их? Изувеченные ложью боль­шевизма? Не знаю, не могу понять, но от этого не легче. Приходится лишь констатировать, что у строителей дьяволь­ских химер всегда под рукой оказывается достаточно стро­ительного материала. Я имею в виду нас с вами, дорогие чи­татели.

Закончился XX век. Для России — самый страшный, са­мый кровавый, до предела насыщенный ненавистью и нетер­пимостью. Кажется, пора бы одуматься и покаяться, попро­сить прощения у лагерников, оставшихся в живых, прекло­нить колена перед миллионами расстрелянных, умерших от голода, разбудить уснувшую совесть и признать наконец, что мы сами помогали режиму порабощать нас — всех вместе и каждого в отдельности.

Лично мне стыдно перед новым поколением за то, что мы, люди старших поколений, утонули в страхе перед чудовища­ми, носящими клички Ленин и Сталин, доносили друг на дру­га, как последние твари, набили мозоли на ладошках, аплоди­руя «вождям», иными словами, оказались людьми без чести и достоинства. И надо низко поклониться тем, кто возвышал голос протеста, спасая наши души.

В городе Иванове, как и в других городах, составили оче­редной список террористической группы. Надо было найти руководителя. Выбор пал на ткачиху Зину Адмиральскую, которую только что избрали секретарем областного комите­та комсомола. В НКВД ей сказали, что поскольку она девуш­ка сознательная, то должна помочь разоблачить группу тер­рористов. Она должна «признаться», что является руководи­телем этой группы, и назвать на очной ставке всех ее участников. Показали список людей. Зина ответила, что ни с кем из них не знакома, а потому изображать из себя руко­водителя этой группы не будет. Ее арестовали, били, пытали, но она наотрез отказалась участвовать в гнусном спектакле. Тем не менее Зину Адмиральскую приговорили к расстрелу за «создание» группы террористов, решивших убить Ста­лина.

Зина Адмиральская держалась достойно, мужественно. Перед самым расстрелом, за минуту до смерти, она попроси­ла дать ей зеркальце, чтобы поправить волосы. Она и мерт­вой хотела остаться красивой.

И как тут не стыдиться?

Г лава седьмая

КОММУНИСТИЧЕСКИЙ ИМПЕРИАЛИЗМ

Совершив государственный переворот внутри страны, боль­шевики объявили его началом мировой революции. «Мы на го­ре всем буржуям // Мировой пожар раздуем, // Мировой по­жар в крови...» — писал Александр Блок в поэме «Двена­дцать». В этих строках точно отражены лозунги власти. «Мировой пожар в крови...» Новый режим объявил войну все­му цивилизованному миру.

Автор

Предметом моих размышлений в этой главе будут только те действия большевизма на международной арене, которые связаны с ленинско-троцкистской идеей «мировой революции» и ее неизбежности. По мере того как советские и зарубежные архивы становятся все более от­крытыми, общественности становятся известными все но­вые и новые документы о замыслах и реальных действиях большевистской партии и государства. Предлагаемые стро­ки — даже не очерк. Мне хотелось обратить внимание лишь на основные черты ленинско-сталинской политики, показать ее истинный цвет за слоем румян и белил, которые щедро употреблялись казенной пропагандой.

Ради власти Ленин не гнушался ничем — вплоть до преда­тельства интересов страны. Как я уже упоминал, в Русско- японской войне он занял пораженческую позицию. Когда грянула Первая мировая война, он вновь воззвал к пораже­нию России и нещадно клеймил социал-демократов и рос­сийских оборонцев за поддержку в войне собственных пра­вительств.

Иллюзию о всемирной революции подогревали бунты в Венгрии, Баварии, Гамбурге. В то же время ленинисты, ради самовыживания, не могли игнорировать внутреннюю обста­новку в стране. Поэтому в ранних внешнеполитических дек­ларациях правительства уживаются, соседствуют проповед­нический пыл и прагматика, утопии и реальные расчеты. До­кументы свидетельствуют, что шумная пропаганда о праве наций на самоопределение прикрывала военные акции по завоеванию новых территорий на окраинах. Из бюджета страны выделялись огромные средства для «подталкивания» революций в других странах, учинялись провокации против неугодных соседей.

Тогда же создается III Коммунистический Интернацио­нал, который превращается в важный инструмент не только внешней политики, но и разведки. По замыслу Ленина, зада­ча этой организации — мобилизация сил пролетариата для гражданской войны против буржуазии всех стран за полити­ческую власть, за победу социализма! Что это такое, если не призыв к перерастанию гражданской войны в России в гражданскую войну во всем мире.

Выступая на заседании Московского совета б марта

1920 года, Ленин с присущей ему хвастливостью заявил: «Нет ни одной страны в мире — даже в самой неразвитой, где бы все мыслящие рабочие не присоединялись к Комму­нистическому Интернационалу, не примыкали к нему идей­но. В этом полная гарантия того, что победа Коммунистиче­ского интернационала во всем мире в срок не чрезмерно да­лекий — эта победа обеспечена». Такова была программа большевистского империализма.

Многое вобрала в себя история советской внешней поли­тики. Было бы упрощением воспринимать международный курс большевиков как нечто цельное, прямолинейное, он многолик. В одних случаях он определялся идеологическим мифотворчеством, в других — практическими интересами, в-третьих — имперскими амбициями.

Осуждение Версальского договора, а затем гитлеровского нацизма и одновременно — достаточно широкое сотрудниче­ство с той же нацистской Германией вплоть до подготовки на советской территории немецких летчиков и танкистов. Учас­тие в борьбе с франкизмом в Испании, неудавшийся роман с западными демократиями и одновременно — циничная сдел­ка с Гитлером, соучастие в разделе чужих территорий и чу­жих земель в соответствии с секретными протоколами Молотова — Риббентропа. Бесконечные клятвы в привер­женности идеалам мира, принципу мирного сосуществова­ния и одновременно — постоянная гонка вооружений, дале­ко выходящая за рамки практических оборонных потребнос­тей и экономических возможностей страны.

Куда как пестрая картина. Она создавалась не только Москвой, но и Западом. Конечно, политиков Запада в ка- кой-то мере можно понять, но только в какой-то мере. Если со стороны правителей СССР летели постоянные угрозы о неизбежности мировой революции, которая закопает капи­тализм; если компартия СССР за счет советского народа со­держала почти во всех странах мира подрывные организа­ции в виде национальных компартий; если любому государ­ству из развивающегося мира оказывалась значительная материальная помощь, в том числе оружием, только за то, что оно заявляло об антиамериканской или социалистиче­ской ориентации своей политики, то как же было Западу не принимать меры по собственной безопасности.

Рассуждая в таком плане, я вовсе не хочу сказать, что За­пад работал в «белых перчатках», был «несчастной жерт­вой». Военно-промышленный комплекс США вцепился в «холодную войну», как в бездонный источник наживы. Да и шовинистических призывов за океаном было хоть пруд пру­ди. Впрочем, необходимо подчеркнуть, что в политике запад­ных держав содержался и дополнительный расчет. Наиболее дальновидные из западных стратегов понимали, что помощь так называемым прогрессивным движениям и безудержная гонка вооружений — дела бессмысленные и ведут только к экономическому истощению Советского Союза. Ведущие за­падные политики справедливо рассчитывали на то, что совет­ский колосс сам рухнет под тяжестью безумных милитарист­ских затрат. Так оно и произошло.

Моя докторская диссертация посвящена историографии внешней политики США. Я хорошо знаком с американской литературой по этому вопросу. Написал несколько книг и статей, основанных на американских источниках. Сегод- ня-то мне понятно, что некоторые мои утверждения носят односторонний характер, слишком идеологизированы. Но я не отказываюсь от них, ибо написаны они в конкретных об­стоятельствах того времени. Обе стороны не жалели черных красок, когда писали портреты друг друга.

В то же время для меня лично остается загадкой, почему западные демократии столь быстро смирились с режимом, который пришел к власти в 1917 году незаконным путем, развязал гражданскую войну внутри страны, расколол чело­вечество на две враждебные системы. Я не перестаю зада­вать себе вопрос, почему и в новых условиях после 1985 года демократический Запад не захотел оказывать реальную практическую помощь Перестройке. Хвалебных-то слов бы­ло много, а вот дел — никаких. Может быть, США, обжег­шись на молоке, решили на сей раз дуть на воду. Может быть. Но такая позиция заметно затормозила демократиче­ское развитие России. В кратковременных измерениях ее можно объяснить, но в стратегическом плане она оказалась ошибочной.

Ленин именовал юную РСФСР «очагом всемирного соци­алистического пожара». Он с первых дней после переворота не уставал повторять, что нельзя победить самых могучих им­периалистических гигантов всего света «без самой могучей, столь же охватывающей весь мир, пролетарской революции». Нет нужды подробно говорить, что эта установка противоре­чила жизненным интересам народа России, измученного им­периалистической и гражданской войнами. Да и практиче­ские действия, направленные на то, чтобы раздуть очаги ре­волюции в Европе и других местах, провалились. Однако произвол догмы оказался выше живой действительности.

Постепенно практические ожидания мировой революции под воздействием реальностей жизни выветривались, но на политико-идеологическом уровне эти утопии постоянно и настойчиво возбуждались. Мало того, под них выстраивалась мощная военная машина. Основные экономические ресурсы страны направлялись в военную промышленность. Хозяйст­венная автаркия стала своего рода символом веры. Страна, ее экономика и сознание оказались в плену невиданной и бессмысленной военизации.

Из той же идеи мессианства выросла и практика исполь­зования и насаждения противоречий в противоположном стане. Ничего необычного в самой этой установке нет. Дипломатия — сложная игра, и каждый в ней ищет партне­ров, союзников, чтобы переиграть соперников. Такова из­вечная традиция, которая, к сожалению, живет до сих пор. Она антинародна, но старательно служит интересам власт­вующих элит и ордам мирового чиновничества. Ленин гово­рил об этом достаточно откровенно: «Наша внешняя полити­ка, пока мы одиноки и капиталистический мир силен... со­стоит в том, что мы должны использовать разногласия (победить все империалистические державы, это, конечно, было бы самое приятное, но мы довольно долго не в состоя­нии этого сделать)».

Игра на противоречиях велась с большим размахом, ка­ких-либо этических, моральных ограничителей в этой игре дипломатия просто не знала, впрочем, не только советская. Послеоктябрьская поза — отказ от тайной дипломатии и пе­реход к дипломатии открытой — быстренько обернулась во­инственным оскалом. Коварство, ложь и лицемерие, столь свойственные истории дипломатии вообще, были отлично освоены советской внешней политикой.

Параллельно с заигрываниями с пацифистскими кругами за рубежом (хотя известно, что пацифизм большевики ни­когда, мягко выражаясь, не жаловали) велась достаточно це­леустремленная работа по поддержке антиправительствен­ных, оппозиционных сил в других странах. Дома пацифизм — под надзором политической полиции, за рубежом — в по­чете.

Государственный кошелек из года в год потрошился в пользу коммунистических и иных революционных партий, которые сознательно обманывали Москву, изображая из се­бя некую силу, влияющую на положение дел в той или иной стране, а Москва тешила себя самообманом. Только в 1918—

1921 годах по личному указанию Ленина на нужды револю­ции было растранжирено 812 232 600 рублей золотом. Это были годы, когда в стране свирепствовал голод, умирали мил­лионы людей, началось людоедство. Всего лишь один пример из информационной сводки ГПУ по Самарской губернии от 3 января 1922 года: «...Наблюдается голодание, таскают с кладбища трупы для еды. Наблюдается, детей не носят на кладбище, оставляя для питания...»

Нередко бессмысленной была и разведывательная деятель­ность, сводившаяся к переписыванию газетных статей и со­биранию слухов. Я застал эту практику в бытность свою по­слом в Канаде и попробовал, хотя и осторожно, выступить против нее. Ничего не получилось. Разве что очередная пор­ция раздражения начальства была доведена до моего сведе­ния. Полупьяные «мыслители» из бывшего КГБ до сих пор в своих книгах открыто сочиняют всякие бредни обо мне и не боятся ответственности. Можно себе представить, какую че­пуху они писали в закрытом порядке, в том числе и по меж­дународным вопросам, если способны сегодня так лихо лгать открыто.

Нетерпимость Ленина и его узкой группы сподвижников к любому инакомыслию и инакодействию привела к расколу со­циал-демократии внутри страны и изоляции от международ­ного социал-демократического движения. В результате (после неоднократных перегруппировок) постепенно сформирова­лись направления, по-разному толкующие социалистическую идею. Основные из них — социал-демократия, национал-со- циализм и интернационал-большевизм. Последние два на­правления в неизлечимом идеологическом ослеплении повели тотальную борьбу с социал-демократией. Даже прямая угроза со стороны фашизма, то есть национал-социализма, ни на йоту не ослабила решимости Сталина расправиться с соци­ал-демократией как со смертельным врагом. Эта линия была тоже частью гегемонистской политики на внешней арене.

Думаю, вначале отдельные лидеры большевиков были искренни в своих грезах о мировой революции. В угнетен­ных бесправием и нищетой народах они видели своих союз­ников и союзников всемирного пролетариата, представляли их единым отрядом мировой революционной армии, которой на самом деле не было.

В большевистской верхушке даже подумывали о походе в Индию для избавления ее от английского владычества, что должно было вызвать «эффект домино». Но истощение Красной Армии в борьбе с патриотическими силами (их на­зывали белогвардейскими), которые стремились спасти Рос­сию от большевизма, а также разруха в стране заставили укротить эту мечту. Хотя интерес к Китаю, Индии, другим восточным странам не угас. Ленин призывал «возбуждать революционную страсть толпы в странах Ближнего и Даль­него Востока». Москва создает Коммунистический универ­ситет трудящихся Востока, помогает готовить кадры терро­ристов, дает им средства, снабжает оружием.

Особенно выразительным примером экспансионистской политики Ленина во имя захвата власти во всем мире явля­ется агрессия против Польши. 2 февраля 1920 года в теле­грамме Троцкому он пишет: «Надо дать лозунг подгото­виться к войне с Польшей». И уже в ноябре того же года был разработан план провокации против поляков. Его готовил Склянский — зам. председателя Реввоенсовета. Ленин в вос­торге. Он пишет автору проекта: «Прекрасный план. Докан­чивайте его вместе с Дзержинским. Под видом «зеленых» (мы потом на них и свалим) пройдем на 10—20 верст и пере­вешаем кулаков, попов, помещиков. Премия 100.000 за пове­шенного».

В 1920 году Ленин начал полномасштабную войну против Польши. Во главе армии был Тухачевский, комиссарил Ста­лин. На первом этапе поход на Варшаву оказался успешным, Ленин — в мессианском восторге. 23 июля 1920 года он теле­графирует Сталину: «Положение в Коминтерне превосход­ное. Зиновьев, Бухарин, а также и я думаем, что следовало бы поощрить революцию тотчас в Италии. Мое личное мне­ние, что для этого надо советизировать Венгрию, а может, также Чехию и Румынию. Надо обдумать внимательно. Со­общите ваше подробное заключение».

Поход на Польшу провалился с треском. И тем не менее, касаясь советско-польской войны, Ленин цинично заявил на совещании председателей уездных, волостных и сельских исполкомов Московской губернии 15 октября 1920 года: «Мы остались победителями». На самом деле авантюристическая затея Ленина вооруженным путем осуществить советизацию Польши стоила для голодной России контрибуции в 30 мил­лионов рублей золотом и другими драгоценностями.

Провал агрессии при Ленине ничему не научил его на­следников. Так, в феврале 1930 года видный советский вое­начальник Уборевич заявил: «Мы должны будем снова де­лить Польшу». Осенью 1931 года Ворошилов на переговорах с немецкими дипломатами заверил их, что «не может быть и речи о каких-либо гарантиях о польских западных грани­цах». Он же на встрече с генералом Адамом 19 ноября того же года дал ему понять, что «точно так же, как Рейхсвер, и Советский Союз не устраивают границы Польши». Сталин в беседе с немецким писателем Эмилем Людвигом б декабря 1931 года: «Мы не были гарантом Польши и им не станем».

Таким образом, раздел Польши, согласно секретным про­токолам Риббентропа-Молотова, не был неожиданным ак­том, вытекавшим из неких надуманных геополитических ин­тересов перед началом Второй мировой войны. Сталин пла­нировал эту акцию давно. В этой связи возникает вполне закономерный вопрос, кто же особенно активно вел подго­товку ко Второй мировой войне, планируя агрессию против Польши?

В первую очередь Ленину и Сталину надо было выжить. Показательно, что Ленин, высказываясь за экономическое сотрудничество с капиталистическими странами, за предос­тавление им концессий, убеждал своих менее гибких товари­щей, что «концессия есть продолжение войны, только в иной форме». Логики тут нет, но прагматика очевидна. Тогда-то Ленин и бросил в общество демагогический лозунг «мирной передышки». Всего лишь передышки. Был взят курс, как тог­да говорилось, на «мирное сожительство» с буржуазными странами. Мировая революция уходила за горизонт, а про­блема собственного выживания становилась все острее. Иными словами, уже в предвоенную сталинскую пору совет­ская внешняя политика постепенно утрачивает свой месси­анский характер с псевдоосвободительным привкусом и об­ретает отчетливые империалистические черты. Переломным рубежом в этой эволюции стали позорные секретные прото­колы к пакту Молотова — Риббентропа — венец игры на противоречиях по-большевистски.

Мне, как председателю Комиссии по политической и пра­вовой оценке советско-германского договора о ненападении от 1939 года, комиссии, созданной Съездом народных депу­татов СССР, пришлось в 1989 году изучить сотни и сотни страниц, посвященных этому периоду истории. Эти страни­цы полны примеров коварства, цинизма, политической бли­зорукости советского руководства и предательства Стали­ным интересов страны. Политика диктатора вела к войне. Но Гитлер явно переиграл Сталина. Речь шла лишь о том, кто ко­го опередит. А пока обе стороны играли в прятки под назва­нием «Дружба».

Советский народ, несмотря на бездарное руководство во­енными действиями со стороны Сталина, отразил агрессию. Но цена оказалась неимоверно высокой — десятки миллио­нов погибших и искалеченных, реки крови и слез, разру­шенная экономика. Поражение Германии помогло Сталину сохранить и укрепить преступный режим личной диктатуры. Я убежден, нас еще ждут горькие прозрения и трагические открытия, относящиеся к войне, случившейся в середине прошлого столетия.

Еще при Сталине, но особенно шумно при Хрущеве, заго­ворили о мирном сосуществовании, более того, «длительном мирном сосуществовании». Это было продолжением полити­ки «мирной передышки», объявленной Лениным. Жизнь де­монстрировала абсурдность милитаристской политики, но догмы продолжали господствовать. Одни иллюзии испаря­лись, однако появлялись новые, еще более нелепые. Несмот­ря на многие разочарования, вера если не в мировую ре­волюцию, то в победу над капитализмом в мирном сорев­новании оказалась живучей. Впрочем, скорее, не вера, а демагогия, замешанная якобы на вере.

Ободряли наследников Ленина и Сталина возникновение социалистического лагеря, затем переименованного в соци­алистическое содружество, революция в Китае, крушение колониальных империй. «Смотрите, — восклицал в узком кругу Брежнев, — ив джунглях хотят жить по Ленину!» Я сам это слышал.

Силовые методы, а не диалог, оставались стержневыми в действиях правящей верхушки СССР. Об этом ярчайшим образом говорят дела не столь давно минувшего времени. 1953 год, когда «наводили порядок» с помощью танков в Вос­точном Берлине, 1956 год — подавление народного восста­ния в Венгрии, 1968 год — военное удушение Пражской вес­ны, 1980 год — давление на Польшу. Позор военного втор­жения в Афганистан. Карательная война в Чечне.

Военные вмешательства в соседние государства обычно маскировались просьбами соответствующих правительств и осуществлялись якобы руками местных властей, а советские войска играли, как преподносилось, некую «примиряющую роль». Утверждалось также, что следственные и карательные функции против «всяких провокаторов» тоже исполнялись национальными органами власти. Приведу шифровку Лав­рентия Берии от 19 июня 1953 года в Берлин. Она хорошо показывает, как это было на самом деле.

«Немедленно организовать при военных комендатурах в округах ГДР следственные группы из работников особого от­дела советских оккупационных войск и аппарата уполномо­ченного МВД СССР в Германии. Обязать руководителей след­ственных групп срочно провести тщательную фильтрацию арестованных и в отношении лиц, подозреваемых в причаст­ности к организации событий, неотложно провести следст­венные мероприятия с задачей выявить как в Западной Гер­мании, так и в ГДР организующие центры и агентуру ино­странных и западногерманских разведывательных органов, подготовивших и руководивших событиями. Следствие вес­ти без затяжки. Законченные следствием дела на организа­торов, зачинщиков и активных участников событий рас­сматривать в военных трибуналах советских оккупационных войск в Германии».

Я называю известные факты, но много было и незримого, скрытого от глаз и достаточно скверного. Наши солдаты и офицеры принимали участие в боевых действиях в десятках стран мира — Корее, Вьетнаме, Алжире, Египте, Йемене, Си­рии, Анголе, Мозамбике, Эфиопии, Камбодже, Бангладеш, Лаосе, Ливане. И везде сотни погибших ребят моей страны, так и не понявших, за что, ради чего и ради кого они воюют и погибают.

Странную картину представляло собой социалистическое содружество. Оно искусственно складывалось тоже в кон­тексте идеи мировой революции и одновременно укрепляло концепцию великодержавности, которую не уставал лелеять Сталин. О всеобщей поддержке этой политики не могло быть и речи. И не только Китай Мао Цзэдуна, Югославия Тито, Венгрия Имре Надя, Чехословакия Дубчека тому примеры.

Каких-то привилегий, экономических выгод из существо­вания социалистического содружества сам Советский Союз не извлекал. Да и материально советские люди продолжали жить плохо, хуже, чем во многих странах содружества. И вов­се не содружество было тут причиной.

Страна падала в бездну из-за тотальной милитаризации. Накапливались горы оружия, а на смену шли новые и новые поколения вооружений. Постепенно происходила воениза­ция общества, всего образа жизни и сознания. Искусственно нагнеталась психология осажденной крепости ради сохране­ния режима. Военные структуры и фабриканты оружия по­степенно выходили из-под контроля политической верхуш­ки, сохраняя последнюю лишь в качестве удобного прикры­тия, театрального занавеса. Они часто играли откровенно провокационную роль, делали все для того, чтобы сохранить военное противостояние. В официальных бюджетах СССР реальная сумма военных расходов не называлась никогда. Военные программы рассматривались и принимались самым узким кругом правящей верхушки. И по сей день точно не известно, какую долю в валовом продукте страны составляло в советское время военное производство. Называют 70, а то и более процентов. Ноша была непосильная. Еще долго в России будет аукаться это безумие.

Практически сразу или почти сразу после того, как было достигнуто первое советско-американское соглашение об ог­раничении стратегических вооружений, Советский Союз развертывает на своей территории ракеты СС-20, по совет­ской классификации «Пионер». Американцы немедленно размещают свои ракеты, теперь уже недалеко от советских границ, что сильно подорвало безопасность нашей страны. Это была чистая провокация военных, чтобы получить до­полнительные ассигнования на производство оружия. Ее автор — министр обороны Устинов.

Как только западные страны охватила паника в связи с этими ракетами, меня пригласил к себе премьер-министр Трюдо (я тогда работал в Канаде). Он был хмур. Спросил ме­ня, что происходит? Является ли этот шаг отказом СССР от политики мира? Я отбрехивался общими фразами, ибо и сам не понимал этого шага Москвы. Телеграммы на эти темы больше походили на пропагандистские банальности, а не на серьезные разъяснения. Как всегда, без всяких конкретных аргументов.

Трюдо попросил меня передать советскому правительству свое недоумение, а также то, что эта акция, по его мнению, открывает опаснейшую страницу в конфронтации. Я послал телеграмму в Москву. Ответа не получил. Послал вторую. То же самое. Наконец, заведующий отделом МИДа позвонил мне по телефону и во время разговора о рыболовстве у бере­гов Канады ухитрился намекнуть, чтобы я больше подобных вопросов не задавал. Посол на то и посол, чтобы уметь отве­чать на любые вопросы, особенно на те, о существе которых не имеет ни малейшего представления.

Было явно спровоцировано и ухудшение советско-китай- ских отношений, а затем использовано советскими «ястреба­ми» для осуществления немыслимо дорогостоящего военного переоснащения границы с Китаем, слава богу, не состоявше­гося. Генералитет утверждал, что страна должна быть готова к войне «по всем азимутам».

Еще раньше за шесть дней была проиграна война арабов с Израилем. Наши военные страшно обиделись и принудили советское руководство к разрыву дипломатических отноше­ний с Израилем, что явно противоречило интересам нашей страны. Эта часть мира стала чрезвычайно взрывоопасной, превратилась в один из источников международной напря­женности, что, кроме всего прочего, послужило оживлению терроризма. Американцы создали Бен Ладена, а мы — Ара­фата.

Классовый подход, изначально являющийся суперустанов­кой для большевистской дипломатии, со временем стал пустой фразеологией. Фактически же проводился достаточно очевид­ный великодержавный, империалистический курс. Афиши­руемое рыцарство в борьбе за национальную независимость постепенно линяло, обнажая нечто противоположное.

Примечателен эпизод, пришедшийся на 1950 год. Прошло почти пять лет после завершения Второй мировой войны и несколько месяцев после китайской революции. Мао Цзэдун наносит визит Сталину. Китайские соратники Мао говорили потом, что их лидер с большими колебаниями собирался в Москву, боялся ареста. Сталин развернул перед китайским лидером свое видение «нового мирового порядка». Он пред­ложил раздел сфер влияния: Советскому Союзу — Европу, Запад; Китаю — Азию, Восток. В советско-китайские отно­шения вводились элементы вассальной зависимости Китая от СССР. Позднее это аукнулось большой бедой. Возвели­ченная в песнях, лозунгах и речах советско-китайская друж­ба рухнула на долгие годы. И только при Горбачеве началось разрушение этого губительного для обеих стран курса, по­степенное восстановление добрососедских отношений. Я был членом делегации, возглавлявшейся Горбачевым, на пе­реговорах с китайским руководством и видел, как с каждой встречей теплели разговоры.

Многое сплелось во внешней политике в послесталинское время. И реальные государственные интересы, и великодер­жавная инерция, и эхо былой готовности протянуть щедрую руку помощи всем, кто объявит себя противником Запада. Историки, я думаю, сделают еще не одно открытие относи­тельно того, как началась «холодная война», кто ее накачивал деньгами и психологией ненависти, кто и до сих пор не хочет расставаться с постулатами враждебности и воинственных амбиций.

У новой России очевидна потребность в нормальных дело­вых отношениях, равноправном и взаимовыгодном междуна­родном сотрудничестве, но, как говорится, храни нас Гос­подь от всего того, что именовалось интернационализмом на большевистский манер. В конечном счете все это прямо сле­довало из догмы, что империализм обречен, а также из не­умения и нежелания увидеть и реально оценить происходя­щие перемены в мире и реально оценить себя и других.

Идеологическое ослепление — страшная вещь, ведущая к неисчислимым бедам. Взять, к примеру, вторжение в Афга­нистан. Начиналось с малого. Переворот, осуществленный группой афганских офицеров, хорошо усвоивших советские рецепты: провозглашение социалистических целей и глубо­ких чувств дружбы к Советскому Союзу; порция антиамери­канизма; объявление руководителя страны Амина американ­ским шпионом — и... объятия Москвы обеспечены! Понача­лу речь шла об экономической помощи, помощи оружием и специалистами. Но афганские «преобразователи» сразу же уперлись в устойчивые традиции феодального общества. На­чалась гражданская война. Мне известно, что информацию об Амине как «американском агенте» дал Крючков, непо­средственно курировавший затем афганскую авантюру по линии КГБ и Политбюро ЦК.

Вторжение Советского Союза в мусульманскую страну Афганистан подорвало известное доверие мусульманского мира к нашей стране, способствовало развитию исламского фундаментализма, активизировало антирусские настроения в мусульманских республиках. Об афганской трагедии напи­сано и сказано много. Мир осудил советскую агрессию. Но грехопадение большевистской внешней политики случилось намного раньше вторжения так называемого «ограниченного контингента советских войск» на афганскую землю. Намно­го раньше! Оно вытекало из основополагающих постулатов большевизма. Об этом я и веду речь.

С началом Перестройки, весной 1985 года, не сразу, а ис­подволь, как бы вымеряя неизведанную дорогу, начался от­ход от догм, от зашоренности в международных делах, пере­смотр бетонных установок, которые били по жизненным интересам общества. Михаил Горбачев понимал угрозу ка­тастрофы страны в результате гибельной милитаризации. Демонтаж отжившей политики во внешнеполитической сфе­ре — это захватывающая и драматическая история.

В условиях, сложившихся в мире после серии трагедий в России и США, стало особенно очевидным, что политиче­ское толкование «холодной войны» — вопрос вовсе не про­шлого, а, скорее, будущего. Если завершение «холодной вой­ны» знаменовало собой поражение одной из сторон — это одна картина будущего мира. Но если мы готовы признать, что реальные события развивались по более сложному сце­нарию отношений, нежели простое поражение, — то это уже другая картина, хотя и не очень ясно, какая именно. По этим вопросам существует достаточно широкий диапазон мнений как в США и России, так и в Европе.

В этой связи весьма важно определиться с ответом на вопрос: когда же началась «холодная война»? Хотел бы вы­сказать свою точку зрения на эту тему. Принято считать, что она вспыхнула сразу же после Второй мировой войны. По-моему, это не так. Совсем не так. «Холодная война» нача­лась сразу же после раскола мира на две враждующие систе­мы, то есть в 1917 году.

Верно, что противостояние систем пережило разные эта­пы. Были спады. Были обострения. Все помнят и совместную борьбу против гитлеровской Германии. Но главная состав­ляющая — органическая непримиримость деспотии и демо­кратии — оставалась неизменной, готовой вылиться в новую мировую войну.

Чем была «холодная война»? На этот счет есть несколько точек зрения. Первая сводится к тому, что «холодная вой­на» — суть политическое и военное проявление законного и вынужденного ответа на неприемлемое международное по­ведение другой стороны. В соответствии с этой формулой США и Запад в целом вынуждены были пойти на ужесточе­ние политики в отношении Советского Союза из-за его по­ведения в странах Центральной и Восточной Европы, в неко­торых частях Азии, в «третьем мире». В Советском Союзе в соответствии с той же моделью подробно перечислялись прегрешения и происки США, на которые Москве приходи­лось реагировать очень остро, причем, как изображалось, во­преки ее желанию. Иными словами, в основе такого подхода лежала классическая формула «хороших и плохих парней». Абсолютному Злу противостояло абсолютное Добро.

Если встать на позиции не ангажированного политика или исследователя, то придется признать, что поведение обеих сторон на протяжении почти семи десятилетий было, мягко говоря, далеко не безупречным. Во всяком случае, любая из сторон могла без затруднений найти в действиях другой оп­равдание для собственных действий.

Подобное толкование вызвало к жизни так называемое «ревизионистское» направление в исследовании истории «хо­лодной войны» и в теории международных отношений. В ос­нове его лежали идеи: о равной политической и моральной ответственности обеих сторон за начало и продолжение «хо­лодной войны», за раскручивание гонки вооружений; о дест­руктивности таких специфических явлений в области полити­ческого поведения, как «зеркальные образы» сторон, особен­но механизмов ожидания худшего из возможных сценариев.

Верно, что «холодная война» достигла особой остроты после Второй мировой войны. Рискну высказать несколько суждений насчет того, почему это произошло. СССР вышел из Второй мировой войны лидером в том смысле, что именно он выдержал основную тяжесть борьбы с нацизмом, если речь вести о людских потерях. Почему это случилось — дру­гой вопрос. Я констатирую сам факт. Сталин использовал сложившуюся ситуацию в сугубо спекулятивных целях, то есть для возвеличения своей личности, закрепления тирании, а также как подтверждение конкурентоспособности совет­ского строя. СССР обладал также самой большой на то вре­мя армией, раскрученной военной промышленностью, опы­том мобилизационной экономики. Иными словами, причин для новой мифологии было достаточно.

США вышли из войны экономически окрепшими. И не только экономически. Возрос политический вес и моральный авторитет. По моему мнению, без материальной помощи и прямого участия США победа в войне против нацизма была бы невозможной. Более того, их относительная мощь много­кратно умножалась тем, что позиции всех без исключения основных предвоенных конкурентов — Германии и Японии, а также Англии и Франции — были серьезно подорваны. На­столько серьезно, что потребовался, как известно, план Мар­шалла, чтобы помочь европейским странам стать на ноги.

Иными словами, на ближайшие послевоенные десятилетия у Соединенных Штатов не просматривался иной достаточно мощный соперник в мире, кроме СССР. Положение усугуб­лялось еще и тем, что если США были — и остаются — про­веренной временем демократией, то СССР был диктатурой. Но оба государства исповедовали отчетливо выраженный мессианизм, опирающийся на твердое убеждение, что имен­но их модель в конечном счете победит во всем мире. Разни­ца заключалась в том, что за американским мессианизмом стояла природная склонность всякого капитализма к эконо­мической экспансии в силу действия законов рынка, тогда как советский мессианизм питался идеологическими сообра­жениями и опирался преимущественно на военную силу.

Напоминаю об этом, чтобы подчеркнуть: столкновение между этими двумя силами было почти неизбежно. И дело не в просчетах политиков с той или другой стороны — такие просчеты конечно же были, но не они определяли тенден­ции мировой политики. И не в том дело, что одна из сторон олицетворяла собой, как это изображалось, силы Света, а другая — силы Тьмы. Столкновение политических курсов и целей, сил и характеров было предопределено внутренней природой каждого из двух полюсов еще только формировав­шегося биполярного мира, их общим уникальным положени­ем в этом мире, когда силовой, военно-экономический раз­рыв между этими полюсами и другими ближайшими к ним государствами оказался непропорционально велик.

Было в этом раннепослевоенном противостоянии еще одно обстоятельство, заслуживающее внимания. Каждая страна по отдельности и обе они, вместе взятые, их взаимные отношения и роль в мировой политике олицетворяли ту линию развития, которая пробивалась преимущественно через механизмы силы. На мой взгляд, можно утверждать, что силовая детерминанта по итогам Второй мировой войны достигла своей вершины и сама оказалась как бы на развилке: примет ли дальнейшая эволюция этой доминанты глобальный и определяющий ха­рактер, или же постепенно будут складываться какие-то но­вые формы международных отношений. Например, интел­лектуальная и нравственная, опирающаяся на мощь знаний и возможностей человека, на критическое осознание им собст­венного опыта и на понимание своей ответственности перед людьми и Богом, перед уникальностью нашей планеты — это­го островка жизни во всей известной нам Вселенной.

К сожалению, инерция мировой политики и ее силовая детерминанта требовали от СССР и США катастрофического решения, то есть помериться силами. Видимо, так бы оно и случилось, если бы в разговор двух мировых гигантов не вмешалось ядерное оружие. В новых условиях в отношениях СССР — США начались три взаимосвязанных, параллельно развивающихся процесса: с одной стороны, разработка средств прямого нанесения ущерба друг другу, с другой — перманентная взаимная проверка соотношения сил и воль через различные виды опосредованного противоборства, наиболее ярким проявлением чего стали конфликты в «третьем мире», и наконец — поиск возможностей, исклю­чающих мировую катастрофу.

В этом, на мой взгляд, и заключался противоречивый ха­рактер «холодной войны», которую можно определить как неизбежность силового противоборства, однако новые сред­ства материализации силы вели к взаимному и полному уничтожению сторон, что делало ядерное противоборство бессмысленным. Кубинский ракетный кризис, в частности, показал, что даже обмен ядерными ударами, если бы он про­изошел, сам по себе не обеспечивал победу ни одной из сто­рон. Больше того, он привел бы к уничтожению США и СССР. Трагические последствия подобного предсказать прос­то невозможно.

Чем могла стать, но не стала «холодная война»? Если со­гласиться с тем определением истоков и сущности «холод­ной войны», какое я попытался сформулировать выше, то не­обходимо сделать вывод, что, пожалуй, впервые в истории причудами мирового развития было создано противостоя­ние, не имевшее практического разрешения, но и держав­шее в своих ядерных тисках обе стороны, как, впрочем, и весь мир. Обстановка кричала: «Думайте, черт побери! Ищи­те выход!» Надо признать, что и в том и в другом политики обеих сторон оказались несостоятельными. Вполне логично в этих условиях и то, что как советология в США, так и амери­канистика в СССР потерпели интеллектуальное банкротство.

Верно, что по следам кубинского кризиса еще с начала 60-х годов начались переговоры вначале по ограничению и за­прещению ядерных испытаний в трех средах, позднее — по ограничению и сокращению стратегических, а затем и обыч­ных вооружений. Все это было полезно, ставило какие-то пре­делы гонке вооружений, создавало в условиях опасной страте­гической игры хоть какую-то «технику безопасности».

Но одних этих мер было недостаточно. Тем более что, за­мыкая на себе заметные политические и интеллектуальные усилия, эти меры, их разработка и политическое оформле­ние отвлекали, к сожалению, обе стороны от более широкой постановки вопроса: куда и как движется вообще вся систе­ма международного взаимодействия.

Не следует забывать, что как западный мир, так и Россия, хотя и очень по-разному, но во многих отношениях — ре­лигиозном, идеологическом, экономическом, политическом, иных — являются своего рода протуберанцами еврохристи- анского направления мировой культуры и мирового разви­тия. И споры между демократией и тиранией, государством и личностью, капитализмом и социализмом, либерализмом и коммунизмом — все эти споры родились на европейской почве и уже отсюда распространились на все или почти на все общественные отношения современности. Поэтому и «холодная война» должна, на мой взгляд, рассматриваться не только в контексте международных отношений, но прежде всего в контексте исторической эволюции еврохристианско- го мира.

Полагаю, что главная причина взаимного ослепления (я имею в виду как СССР, так и США) — это нараставшая идеологическая нетерпимость в условиях смертельного про­тивостояния. Были, конечно, и экономические причины, но не решающие. Не рискуя впасть в слишком большое преуве­личение, скажу, что «холодная война» была также и совре­менным изданием воистину крестового похода, в котором схватились две крайности, порожденные в свое время евро­пейским развитием и благополучно пересаженные им за пределы Европы: либерализм в его американском варианте и коммунизм в варианте российском, то есть в ленинско-ста- линистском большевизме. Идеологические шоры побуждали любое отклонение от них рассматривать как ересь и доби­ваться полной победы над оппонентом. Кстати, инерция идеологической предвзятости дает о себе знать и сегодня, хо­тя открытие объединенного фронта борьбы с мировым тер­роризмом во многом создает иную обстановку, более близ­кую к реальной жизни.

Что нам дала «холодная война»? Мне кажется, она дала реальные доказательства, что даже самая острая конфронта­ция по самым серьезным проблемам необязательно должна перерастать в военные столкновения. «Холодная война», по­рожденные ею конфликты еще ближе подвинули нас к пони­манию, что абсолютное большинство проблем современного мира, особенно проблем, связанных с развитием, с переме­нами, с положением человека, в принципе не поддаются во- енно-силовым решениям. Это не значит, однако, что таким решениям отныне нет места в политике, напротив, именно сейчас более остро, чем раньше, и встали в повестку дня воп­росы миротворчества. Во-первых, признана неприемлемость применения силы для решения проблем межгосударствен­ных отношений. И во-вторых, началось значительно более глубокое осмысление тех условий, при которых применение силы оправдано, а также разработка практических механиз­мов и процедур международно-легитимного использования силы.

«Холодная война» подвигла всерьез заняться поиском ме­ханизмов обеспечения и поддержания международной ста­бильности и безопасности. Правда, акцент в этом поиске де­лается на безопасность, к тому же понимаемую в чисто воен­ных и военно-политических аспектах. Стабильность же часто интерпретируется лишь как поддержание статус-кво. На мой взгляд, наиболее эффективным путем объединения усилий по обеспечению безопасности и укреплению ста­бильности является повышение роли ООН, возложение на нее дополнительных функций по умиротворению планеты, по утверждению нового гуманизма, на переоснастке планет­ного корабля на жизнетворящих принципах. Кроме того, когда ось напряжения постепенно размещается по диагона­ли, необходимы срочные усилия по переходу ко всеохваты­вающему диалогу цивилизаций.

Глава восьмая

НИКИТА ХРУЩЕВ

Я не припомню личности, если говорить о политиках XX сто­летия, более противоречивой, со столь трагически раздвоен­ным сознанием. Он умнее и дурашливее, злее и милосерднее, самонадеяннее и пугливее, артистичнее и политически по­шлее, чем о нем думали в его время и пишут сегодня. Мне бы хотелось оставить эту историческую фигуру в контексте того времени, в котором он действовал, а не делать из него политического игрока нынешних дней.

Автор

Моя работа в ЦК КПСС началась при Хру­щеве, в марте 1953 года, сразу же после смерти Сталина. Сначала инструктором в отделе школ. Мне не было еще и тридцати лет от роду. В большинстве своем в отделе работа­ли опытные учителя, в основном женщины-москвички, и го­раздо старше меня. Честные, порядочные люди, не очень-то любящие политику. Она как бы проходила мимо, только иногда тихонько стучалась в двери. Разного рода совещания больше походили на педагогические семинары, чем на со­брания людей, политически контролирующих сферу просве­щения.

Что касается меня, то я почувствовал себя в Москве очень неуютно. Ни знакомых, ни друзей, ни однокашников. Ника­ких «мохнатых лап». Посоветоваться тоже не с кем. У моск­вичей свои проблемы, обсуждают события, знакомые только им, а я как глухой и слепой. Но постепенно втягивался в сум­бурную и нервозную жизнь Москвы, полную бессмыслен­ностей и двусмысленностей, сеющих у провинциала смут­ную тревогу.

Иными словами, по сравнению с моим родным Ярослав­лем жизнь в Москве поражала меня какой-то искусственно­стью. Огромный театр, в котором каждый претендует на ак­терскую должность, а еще лучше на первую роль в каждом переулке, в каждой конторе. Постоянное ощущение, что те­бя вот-вот кто-то или что-то задавит: дом, труба, машина, твой или не твой начальник. До сих пор не люблю ходить по Москве. Изо всех сил стараюсь увидеть красоту московскую, но, видимо, воображения не хватает. Странная имитация жизни в каменных пещерах.

Конкретно о работе в отделе вспомнить особо нечего. Проверки, записки, собрания и прочая канитель. Только вот командировка во Владивосток, о которой я еще расскажу, да еще, пожалуй, поездка в Башкирию оказались весьма поучи­тельными.

Туда, в Башкирию, отправилась большая бригада с целью собрать материал, который дал бы основания для освобожде­ния от работы тамошнего первого секретаря обкома Вагапо­ва. Я проверял систему образования. По возвращении домой мне сказали, что готовится заседание Секретариата ЦК и мне, вероятно, дадут слово. Я был взволнован, а точнее, на­пуган. Еще бы! Первый раз в жизни идти в «святая святых», да еще речь держать. Писал речь, вылизывая каждое слово. Заведующий отделом Николай Казьмин напутствовал:

— Смотри, не подведи отдел.

И вот Секретариат. Во главе начальственного стола Сус­лов. Прорабатывали башкира беспощадно. Дали слово и мне. Я рассказал о положении дел в школах. О том, что половина учителей не имеет педагогической подготовки, что препода­ватели русского языка сами не знают его. В школах холодно и грязно. В некоторых селах учителя, приехавшие по распре­делению, живут в пристройках для домашнего скота. В об­щем, нарисовал достаточно мрачную картину. И все склады­валось вроде бы нормально, но в конце выступления я, кри­тикуя Министерство просвещения республики и министра, по наивности сказал, что на места он ездит с уже готовыми речами, написанными другими людьми.

И тут раздался голос Матвея Шкирятова — председателя КПК:

— А что тут неправильного? Разве министр не может вос­пользоваться помощью аппарата? Это надуманное обвине­ние.

Я что-то пролепетал в ответ, но меня уже не слушали. Раз­ве я мог тогда представить, что мне самому многие годы при­дется писать речи для других?

Часто пытаюсь поточнее вспомнить обстановку в аппара­те ЦК после Сталина. В целом все шло по заведенному ранее порядку. По традиции надежды возлагались на наследников «главного мудреца». Им виднее, что делать с народом. Неко­торое успокоение внесли мартовские (1953) пленумы ЦК. Снизу казалось, что правящая группа действует дружно, что никаких политических обвалов, наводнений и землетрясе­ний не будет. Но все чего-то ждали.

И не впустую. Перемены, пусть и не кардинальные, но происходили. Прекратили «дело врачей». Выпустили из лаге­рей и тюрем родственников высшей номенклатуры. Отмени­ли налоги на плодовые деревья и домашнюю живность. Была создана комиссия по реабилитации жертв политических реп­рессий. Властные функции чуть сместились в сторону прави­тельства. Но ничего не менялось в идеологической сфере.

Как гром на голову низвергся июльский (1953) пленум ЦК по Берии. То, что его убрали из руководства, встретили с об­легчением. Только потом стало известно, что Хрущев и тут обхитрил своих соратников. Он поведал им о своих конеч­ных замыслах по Берии лишь в последние дни перед заседа­нием Президиума. Маленков в своих тезисах предстоящей речи на Пленуме собирался сказать только о том, что Берия сосредоточил слишком большую власть, поэтому его надо пе­редвинуть на одно из хозяйственных министерств.

Известно, что формальные обвинения в адрес Берии были лживыми, но к этому уже привыкли. Едва ли кто верил, включая судей, в то, что Берия — шпион многих государств, но, одобряя приговор ему, люди снова надеялись на что-то лучшее и справедливое, по крайней мере, на то, что прекра­тятся репрессии и ослабнет гнет диктатуры вождей. И только наиболее вдумчивые наблюдатели понимали, что начался но­вый передел власти.

Для инструктора ЦК руководитель партии был не только недосягаем, но и окружен ореолом таинственности. Я видел Хрущева только раза два или три на больших собраниях. По­ближе с ним познакомился в октябре 1954 года, будучи в ко­мандировке в Приморском крае. В аппарате ЦК знали, что Хрущев посетит этот край на пути из Китая. На всякий слу­чай, а вдруг у Никиты Сергеевича возникнут вопросы, посла­ли во Владивосток трех инструкторов ЦК из разных отделов, в том числе и меня. Нас представили Хрущеву. Нас пригла­сили на узкое собрание партийно-хозяйственного актива. Хрущев пришел в неистовство, когда капитаны рыболовных судов рассказали о безобразиях, творящихся в рыбной про­мышленности. Заполняют сейнеры рыбой, но на берегу ее не принимают из-за нехватки перерабатывающих производств. Рыбу выбрасывают в море и снова ловят. Порой по четы- ре-пять раз. Так и шла путина за путиной.

Хрущев кричал, угрожал, стучал кулаками по столу. «Вот оно, плановое хозяйство!» — бушевал Никита Сергеевич. Отчитал присутствовавшего здесь же Микояна, позвонил в Москву Маленкову, дал указание закупить оборудование для переработки рыбы, специальные корабли. Энергия лилась через край. Капитаны — в восторге. Потом, вернувшись в Москву, я поинтересовался, что же было выполнено из его указаний. Оказалось, ничего, совсем ничего.

Тогда, во Владивостоке, под подозрением Хрущева оказа­лось китайское руководство. Он не исключал, что китайские лидеры будут стремиться к гегемонии в коммунистическом движении, выскажут территориальные претензии к СССР, пойдут на сближение с США. Потом он и вовсе рассорился с китайскими лидерами.

Но дальше произошло для меня нечто неожиданное. Хру­щев начал говорить крайне нелестно об эпохе Сталина. Я записал тогда несколько фраз. Храню до сих пор. Вот что сказал Хрущев еще до XX съезда КПСС:

«Нельзя эксплуатировать без конца доверие народа. Мы, коммунисты, должны каждый, как пчелка, растить доверие народа. Мы уподобились попам-проповедникам, обещаем цар­ство небесное на небе, а сейчас картошки нет. И только наш многотерпеливый русский народ терпит, но на этом терпении дальше ехать нельзя. А мы не попы, а коммунисты, и мы должны это счастье дать на земле. Я был рабочим, со­циализма не было, а картошка была; а сейчас социализм по­строили, а картошки нет».

Ничего подобного я до сих пор не слышал. В голове страх, растерянность — все вместе. То ли гром гремит, то ли пожар полыхает. Вернувшись в Москву, я боялся рассказывать об этих высказываниях даже своим товарищам по работе, шеп­нул только нескольким друзьям — и то по секрету. В аппара­те ЦК никакой информации об этом выступлении Хрущева не было. Печать тоже молчала. Даже мы, присутствовавшие на этом собрании, при встречах друг с другом в столовой или еще где-то избегали вспоминать об этой встрече. Как бы ни­чего и не случилось, а если что и показалось, то забылось. Ну, погорячился человек, с кем не бывает.

Я работал в ЦК еще всего ничего. Смотрел на события от­крытыми и наивными глазами провинциала. Когда молод и знаешь мало, а душа до краев наполнена романтикой, все люди кажутся добрыми и порядочными, восторженно ве­ришь каждому слову старших и не допускаешь даже мысли, что люди могут лгать, обманывать, лицемерить. Верил, что в ЦК все делается по правде. Миллионы людей еще мечтали о светлом будущем и отвергали тех, кто, как им внушалось, ме­шал быстрому бегу к счастью, которое ждет нас за ближай­шим углом. А тут — невообразимо жуткие слова, которые раньше приписывались разве только империалистам, троц­кистам и другим «врагам народа». Я и предположить не мог, что вскоре произойдет общественное землетрясение, начало которому положит доклад Хрущева на XX съезде КПСС.

Итак, после расстрела Берии тягучая схватка за первую роль в руководстве между Хрущевым и Маленковым скло­нялась в пользу Генсека. В результате Маленкова осенью 1955 года, за несколько месяцев до XX съезда, сняли с поста председателя Совмина. Это означало, что власть снова пол­ностью перекочевала в ЦК КПСС, а вернее, в ее верхушку. Побаловались немножко в «ленинские принципы управле­ния», и хватит. Должен сказать, что смещение Маленкова прошло безболезненно. В аппарате ЦК приветствовали эту меру на том основании, что правительственные чиновники слишком задрали носы и хотели отодвинуть в сторону пар­тийных чиновников.

После удаления от реальной власти Берии (карательный аппарат) и Маленкова (исполнительная власть) начался, в сущности, новый период в практике руководства страной. Хрущев без колебаний расстался со своими друзьями. Руки развязаны. Он решился на исторический шаг — на доклад о Сталине. Именно этот мужественный поступок и побуждает меня помянуть Никиту (так его звали в народе) признатель­ным словом.

Я был на некоторых заседаниях этого съезда. Ничего особенного — съезд как съезд. Похож на любое другое пар­тийное представление. Произносились скучные, привычные слова, причем громко, с пафосом. Все хвалились успехами — продуктивностью земледелия, производительностью труда, надоями молока, процентами прироста, неуклонным повы­шением жизненного уровня народа. Казенные сладкопевцы восторгались мудростью партийных вождей. Всячески руга­ли империализм. Доставалось и тем «отщепенцам» внутри страны, которые «оторвались от народа и сеяли неверие в его великие победы». Иными словами, происходила много­дневная партийная литургия, посвященная прославлению, вдохновлению и разоблачению.

Мне повезло. Достался пропуск и на заключительное за­седание съезда 25 февраля 1956 года. Пришел в Кремль за полчаса до заседания. Бросилось в глаза, что публика ведет себя, по сравнению с другими заседаниями, как-то по-друго- му. Не очень разговорчивая, притихшая. Видимо, одни уже что-то знали, а других насторожило, что заседание объявле­но закрытым и вне повестки дня. Никого из приглашенных на него не пустили, кроме работников аппарата ЦК.

Председательствующий, я даже не помню, кто им был, от­крыл заседание и предоставил слово Хрущеву для доклада «О культе личности и его последствиях». Хрущев на трибуне. Хмур, напряжен. Видно было, как он волновался. Поначалу подкашливал, говорил не очень уверенно, а потом разошел­ся. Часто отходил от текста, причем импровизации были еще резче и определеннее, чем оценки в самом докладе. Я бук­вально похолодел от первых же слов Хрущева о преступле­ниях Сталина. Каким я был тогда? Молод, еще не полностью испарилась вера в марксистско-ленинское учение, в соци­ализм. Надеялся и на обещанное пришествие земного рая. Только со временем понял, насколько оглупляла и ослепляла завороженность сказочным будущим.

Конечно, у меня, как и у многих других, уже шевелились в голове какие-то смутные сомнения, неудобные вопросы, но я уговаривал себя, что эти проблемы не столь уж и важны. Гнал их в сторону, поскольку вера в «величие» задуманного, благоговение перед «мудрецами Кремля», которые лучше других знают, что надо делать, еще не покинули мое созна­ние, оттесняя всякие «посторонние» мысли. Я ощущал щемя­щую пустоту в душе, но к серьезным выводам, а тем более — к поступкам, не был готов.

Все казалось нереальным, даже то, что я здесь, в Кремле, и слова, которые перечеркивают почти все, чем я жил. Все разлеталось на мелкие кусочки, как осколочные снаряды на войне, способные убить в любую минуту. В зале стояла гро­бовая тишина. Я не слышал ни скрипа кресел, ни кашля, ни шепота. Никто не смотрел друг на друга — то ли от неожи­данности случившегося, то ли от смятения и страха, кото­рый, казалось, уже навечно поселился в советском человеке. Я встречал утверждения, что доклад сопровождался аплодис­ментами. Не было их. А вот в стенограмме помощники Хру­щева их обозначили в нужных местах, чтобы изобразить поддержку доклада съездом.

Не так уж много осталось в живых тех, кто непосредст­венно слушал «секретный доклад» Хрущева. Доклад был на­столько опасен для системы, что его долгое время боялись публиковать, хотя в партийных организациях его обсуждали. Он оставался секретным еще три десятилетия. Кто-то пере­дал его на Запад, а вот от советского народа доклад скрыли. Скрыли по очень простой причине: руководство страны бо­ялось выходить с идеями десталинизации за пределы партий­ной элиты. Доклад был опубликован только во время Пере­стройки.

Уникальность происходящего заключалась еще и в том, что в зале находилась высшая номенклатура партии и госу­дарства, которая в большинстве своем сама участвовала в сталинских злодеяниях. А Хрущев приводил факт за фактом, один страшнее другого. Уходили с заседания, низко опустив головы. Шок был невообразимо глубоким. Особенно от того, что на этот раз официально сообщили о преступлениях «са­мого» Сталина — «гениального вождя всех времен и наро­дов». Так он именовался в то время. Хрущев же говорил о его преступлениях.

Подавляющая часть чиновников в аппарате ЦК доклад Хрущева встретила отрицательно, но открытых разговоров избегала. Шушукались по углам. «Не разобрался Никита...», «Такой удар партия может и не пережить...». Под партией аппарат имел в виду себя. В практической работе он с ходу начал саботировать решения съезда. Точно так же партий­ный аппарат повел себя и в период Перестройки.

Но шло время, известное еще под именем Врача. Наступи­ла политическая оттепель. Начал проходить озноб и в моих мозгах. Особенно помогали споры с друзьями, встречи с пи­сателями. Круг знакомых расширялся. Иногда ходил на вече­ра поэзии в Политехническом музее. Белла Ахмадулина, Ев­гений Евтушенко, Андрей Вознесенский, Булат Окуджава, Роберт Рождественский, Римма Казакова — открывался но­вый и прекрасный мир. Но сознание продолжало быть раз­двоенным. В известной мере я стал рабом мучительного при­творства, но старался не потерять самого себя, не опоганить­ся. И не торопился с выводами. Ждал какой-то беды, но какой — понять не мог.

В ЦК работать расхотелось. Искал выход. И нашел его. Скорее интуицией, чем разумом. Понял необходимость пере­учиться, заново прочитать все, что относилось к марксиз- му-ленинизму. Обратился с заявлением направить меня на учебу в Академию общественных наук. Два раза отказали. После третьего заявления отпустили, но при условии, что пойду на кафедру истории КПСС. Но мне удалось убедить начальство Академии в целесообразности другого решения. Долго не могли понять, почему я не хочу идти на кафедру ис­тории партии, что было бы для работника ЦК, да еще исто­рика, логичным шагом. Но после XX съезда я просто не мог нырять в мутные волны политики, о которой рассказал Хру­щев. Выбрал международную кафедру.

Я благодарен академии. В мое время там была хорошая обстановка для учебы, для чтения, в том числе и книг специ­ального хранения. Политических дискуссий избегал, высту­пать на партийных собраниях отказывался. Сумятица в голо­ве еще продолжала плясать свои танцы.

Тем временем в Кремле обстановка явно осложнялась. Пошли шараханья и кульбиты — вверх-вниз, влево-вправо, заморозки — оттепель, надежды — разочарования. Это было своего рода временем общественных открытий, основанных на новых знаниях. Именно этот процесс и перепугал верхуш­ку правителей. Уже вскоре после XX съезда струхнувшее ру­ководство направило по партии три письма, в которых содер­жались требования усилить борьбу с антипартийными и ан­тисоветскими настроениями. Эти письма — выразительный пример того, как аппарат начал борьбу против решений XX съезда.

В начале апреля 1956 года, то есть практически через ме­сяц после съезда, ЦК обратился с письмом ко всем членам партии. Поводом послужило то, что на собраниях стали на­зывать, кроме Сталина, и другие фамилии членов Президи­ума цк, ответственных за репрессии. Глашатай сталинизма газета «Правда», пересказывая это письмо, призывала к борьбе против «демагогов» и «гнилых элементов», которые под видом обличения культа личности критикуют линию партии. Письмо не оказало ожидаемого влияния. Оно как бы затерялось, утонуло в общественных дискуссиях.

В июле 1956 года ЦК направил второе письмо, в котором сообщалось о репрессивных мерах: о привлечении к ответ­ственности отдельных коммунистов и роспуске парторгани­зации теплотехнической лаборатории АН СССР за «непра­вильное» обсуждение решений XX съезда. Но и это не помог­ло. Стихийная, вышедшая из-под контроля десталинизация, несмотря на руководящие окрики, мало-помалу захватывала массы, прежде всего образованную часть общества. Особой активностью отличалась писательская среда.

Движение за демократизацию жизни нарастало не только в Советском Союзе, но и в странах Восточной Европы. В ок­тябре 1956 года вспыхнуло народное восстание в Венгрии. Для его подавления были использованы советские войска. Венгерские события, кроме всего прочего, послужили удоб­ным поводом для новых нападок на Хрущева. Его обвиняли в том, что это он дал толчок к оживлению и мобилизации всех «контрреволюционных и антисоветских» сил.

Никита Сергеевич был явно растерян. Он, конечно, пони­мал — об этом мне позднее рассказывал его первый помощ­ник Шуйский, — что письма ЦК к коммунистам только раз­жигали страсти, а не утихомиривали их. Но особенно «рога­тые» в ЦК и в силовых структурах нажимали на Хрущева и добились своего.

В декабре 1956 года было направлено третье письмо. Оно называлось так: «Об усилении политической работы партий­ных организаций в массах и пресечении вылазок антисовет­ских, враждебных элементов». Письмо готовила комиссия во главе с Брежневым. Письмо бесноватое, полное угроз, за ко­торыми явно виделся страх. Оно заканчивалось словами:

«ЦК КПСС с особой силой подчеркивает, что в отноше­нии вражеского охвостья у нас не может быть двух мнений по поводу того, как с ним бороться. Диктатура пролетариа­та по отношению к антисоветским элементам должна быть беспощадной. Коммунисты, работающие в органах прокура­туры, суда и государственной безопасности, должны зорко стоять на страже интересов нашего социалистического го­сударства, быть бдительными к проискам враждебных эле­ментов, и, в соответствии с законами Советской власти, своевременно пресекать преступные действия».

Итак, в лексиконе «вождей» вновь появился ярлык «вра­жеское охвостье», «преступная деятельность». Каратели и на этот раз не подкачали. По стране прокатилась волна арестов и приговоров за «клевету на советскую действительность» и «ревизионизм». Только в первые месяцы 1957 года к уголов­ной ответственности было привлечено несколько сот че­ловек. ЦК КПСС ужесточил контроль за деятельностью идеологических учреждений, творческих союзов, научных центров, средств массовой информации. В специальных пос­тановлениях резко осуждалась позиция тех газет и журна­лов, которые якобы «слишком прямолинейно» поняли идеи доклада Хрущева. Быстро набирала силу тенденция не толь­ко замолчать факты беззакония и произвола, но обелить и самого Сталина. Впрочем, тенденция эта и не умирала, а лишь временно притаилась. Прошло полвека после съезда, но и сегодня эта болезнь не исчезла. На коммунистических митингах — портреты Сталина, а в руководстве КПРФ до сих пор считают доклад Хрущева политически ошибочным.

Когда позднее Хрущева освободили от руководства парти­ей, аппарат заметно оживился. Ждал Реванша. Где-то году в 70-м я ехал в Кремль в одной машине с Сергеем Трапезнико­вым, заведующим отделом науки ЦК, приближенным Бреж­нева. Он всю дорогу рассуждал о том, как устранить вред, нанесенный Хрущевым. «Что же будет с марксизмом, когда мы умрем?» — огорчался Трапезников. Он говорил, что марксизм из революционного учения под натиском враждеб­ных ревизионистских сил может превратиться в оппортунис­тическое, если ЦК будет и дальше недооценивать эту угрозу. Ему, Трапезникову, принадлежит занятная фраза из его кни­ги по аграрному вопросу. Над этим «научным открытием» долго смеялись в Москве: «Волчья стая ревизионистов свила осиное гнездо». Оригинально, не правда ли?

Но почему и Хрущев начал сворачивать процесс дестали­низации?

Прежде всего, как мне представляется, потому, что, ска­зав правду о преступлениях Сталина, он испугался последст­вий своего деяния, ибо в обществе началась дискуссия о ха­рактере самой системы. Помнил и свою личную вину в реп­рессиях. Кроме того, он видел мощную оппозицию внутри правящей элиты, включая таких сталинских «зубров», как Молотов, Каганович, Маленков, Ворошилов.

Вроде бы выглядит странно, что я, выступая за утвержде­ние свободы в России, сегодня отдаю должное одному из приближенных Сталина. Здесь нет противоречия, если чест­но заниматься поиском правды, продираясь сквозь джунгли сталинского варварства. В истории не всегда легко понять, где, когда и в чем Зло перевешивает Добро, и наоборот. То и другое частенько ходят вместе, парой. Так и тут. Хрущев чув­ствовал неладное, но не понимал, что и сам мечется в темной комнате, надрывается на тупиковом пути. И все же хрущев­ский шаг — от дикости к цивилизованности, от животных инстинктов к просветлению разума, от иррациональности к ответственности — взбудоражил общество, что объективно служило движению к свободе.

Но, сделав заметный шаг в преодолении сталинизма, он не обнаружил ни способности, ни стремления действовать на опережение кризисного развития событий. В воспомина­ниях Хрущева есть слова, раскрывающие его позицию по от­ношению к событиям после XX съезда. Он признал, что за три года после смерти Сталина «мы не смогли расстаться с прошлым, нам не хватило мужества, внутренней потребнос­ти приоткрыть полог и заглянуть, что же там, за этой шир­мой. Что кроется за тем, что было при Сталине... Мы сами, видимо, были скованы своей деятельностью под руководст­вом Сталина, еще не освободившись от его давления». Хру­щев был дитя времени и системы, инерция крепко удержи­вала его сознание в политическом рабстве. Он уже привык к прямолинейным решениям.

В связи с этим напомню о событиях в Новочеркасске в 1962 году. В первой половине этого года администрацией Но­вочеркасского электровозостроительного завода неоднократ­но пересматривались нормы выработки, в результате чего у многих рабочих заработная плата понизилась на 30 процен­тов. Протестная температура начала быстро расти. Все шло к скандалу. Однако руководство завода, как это было принято в то время, отнеслось к происходящему с пренебрежением. Пошумят, пошумят и успокоятся. Но когда вышло постанов­ление правительства о повышении цен на мясомолочные продукты, рабочие не выдержали. Они бросили работу, со­брались во дворе завода и в очень острой форме стали об­суждать сложившееся положение. Это произошло 1 июня 1962 года. По требованию митингующих к ним вышел дирек­тор завода. И вместо спокойного, уважительного разговора он повел себя высокомерно. Когда рабочие спросили у ди­ректора, как им теперь жить, он цинично ответил:

— Не хватает денег на хлеб — ешьте пирожки с ливером.

Эта фраза и оказалась искрой, взорвавшей митингую­щих. Они вышли на улицы города. Испуг власти был неверо­ятен. В тот же день, то есть 1 июня, в Ростов прибыл член Президиума ЦК Кириленко, который с бранью стал отчиты­вать командующего военным округом генерала Плиева за бездействие. Кириленко потребовал немедленно ввести вой­ска в Новочеркасск для пресечения «хулиганства». Хрущев согласился с его предложением. В Новочеркасск прилетели члены Президиума ЦК Микоян, Козлов, Шелепин, Полян­ский. К городу подтягивались воинские части Минобороны и МВД.

Наутро требования электровозостроителей поддержали рабочие нефтемашиностроительного завода и других пред­приятий города. Безоружные люди колонной двинулись к центру города. Это было мирное шествие с красными флага­ми, портретами Ленина и цветами. Когда толпа была пример­но в четырех-пяти километрах от здания горкома партии, на­ходившиеся там Козлов, Кириленко, Микоян попросили у Хрущева разрешения на силовое пресечение демонстрации.

Рабочие, их жены и дети приблизились к зданию горкома на расстояние пятидесяти — ста метров. Начался митинг, выступавшие требовали снижения цен на продукты питания и повышения заработной платы. В ответ раздались выстрелы. Двадцать человек убили на месте, в том числе двух женщин. В больницах города оказалось 87 человек, позже трое из них умерли. Начались массовые аресты.

В делах осужденных есть любопытные свидетельства. Ус­лышав грохот танков, на улицу выбежал в одних трусах (эта деталь не упущена в протоколе допроса) тракторист Катков. Будучи не совсем трезвым, он воскликнул:

— О Боже, и эти идут удовлетворять просьбы трудящихся!

Тракторист был осужден, а в приговоре сказано, что, «на­ходясь около своего дома, злостно препятствовал продвиже­нию военных машин, направляющихся для охраны завода, допускал при этом враждебные, клеветнические выкрики».

Всего было осуждено 116 человек, семь из них приговоре­ны к расстрелу. Многие — к длительным срокам лишения свободы — от 10 до 15 лет. Власти сделали все возможное, чтобы скрыть происшедшее. Трупы убитых были захороне­ны тайно на различных кладбищах Ростовской области.

В газетах не было сказано ни слова о событиях в Новочер­касске. Только б июня газета «Правда», упомянув об этом го­роде, сообщила, что там «трудящиеся правильно оценили по­вышение закупочных и розничных цен на мясо и масло». В той же публикации похвалили новочеркассцев за трудовой энтузиазм. Так и написано: «Хорошо работают коллективы Новочеркасского электровозостроительного, электродного за­водов...» «Правда» никогда не отличалась чувством юмора. Цинизм без границ.

В аппарате ЦК царило молчание. Официальной информа­ции не было. Пользовались слухами. Я узнал об этих событи­ях от своего заведующего отделом Степакова, который в эти дни был в Новочеркасске. Но и он о многом умалчивал, упи­рал на то, что демонстранты первыми напали на солдат, так что стрельба была всего лишь ответным шагом.

...История любит парадоксы. Сначала Хрущев хоронил Сталина физически, был председателем похоронной комис­сии. Потом хоронил политически — на XX съезде. На похо­ронах Сталина Хрущев поочередно предоставлял слово Ма­ленкову, Берии, Молотову. Порядок был определен тем, что, когда Сталин только еще умирал, но был еще жив, верхушка уже перераспределила высшие посты. Маленков — предсов- мина, Берия и Молотов — его первые заместители. А Хруще­ву велено было сосредоточиться в ЦК, который отныне ста­нет заниматься только идеологией и кадрами.

Но Боже мой, такие прожженные византийцы, а совер­шили столь грубую ошибку! Они просчитались, когда пове­рили, что Хрущев останется марионеткой нового триумвира­та. Впрочем, психологически трудно было не ошибиться. Ведь это был тот самый Хрущев, который, обливаясь потом, не раз отплясывал по приказу Сталина гопака на даче «вож­дя» в Волынском, а все дружно потешались над этим зрели­щем. Надежда, что Хрущев столь же послушно будет плясать под свистульку «новых вождей», не оправдалась. Хрущев об­манул всех, играя на том, что у партии отбирают власть. Он оказался хитрее всех, проницательнее всех и беспринципнее всех. Проворнее и ловчее.

Особо надо сказать об июньском пленуме ЦК 1957 года. На нем снова решалась судьба страны. До нас, аспирантов акаде­мии, мелкими кусочками доходила информация, что вот-вот Хрущева освободят от работы. Однако кто будет его снимать — сторонники десталинизации или ее противники, — так и не прояснилось до последних дней пленума. Все устали от пере­живаний 1953 и 1956 годов. Совсем недавно хоронили Стали­на, поплакали, хотя далеко не все, но слезы запоминаются прочнее, чем радости. Потом расстреляли Берию. Одобрили. Сняли Маленкова. Отнеслись равнодушно. Потом XX съезд. Обрадовались. А теперь какая-то новая склока. Надоело.

Июньский пленум интересен тем, что до него и на нем Хрущев показал себя мастером политической интриги. Все началось, казалось бы, с незначительного события. На засе­дании Совета Министров обсуждался рутинный вопрос: ко­му ехать в Ленинград на празднование юбилея города? Не­ожиданно началось обсуждение деятельности Президиума цк, прозвучало предложение немедленно созвать этот фак­тически высший орган партии и государства в полном соста­ве. Критиковали и Хрущева. Почувствовав что-то неладное, он резко возразил против созыва Президиума. Не помогло. Президиум собрался.

Неприятности для Хрущева начались сразу же после того, как члены Президиума расселись по своим местам. Вести его поручили Булганину, а не Хрущеву, как обычно. Стенограм­мы заседания не велось, о нем рассказали его участники на созванном позже пленуме ЦК.

В чем же обвиняли Хрущева? Упреки были достаточно ба­нальными, но во многом правильными. Перечислю некото­рые из них: нарушение принципов коллективности, нараста­ние культа личности, грубость, нетерпимость к отдельным членам Президиума, подавление инициативы советских ор­ганов, крупные просчеты в сельском хозяйстве, опасные кульбиты во внешней политике. Было высказано сомнение в целесообразности поста первого секретаря ЦК КПСС. Пред­лагали вернуться к досталинской практике, когда все госу­дарственные вопросы решались на заседаниях Совнаркома, а ЦК занимался сугубо партийными делами.

Президиум заседал четыре дня. В итоге большинство чле­нов Президиума — предсовмина Булганин, председатель Верховного Совета Ворошилов, первые заместители пред­совмина Молотов и Каганович, заместители предсовмина Маленков, Первухин, Сабуров — проголосовали за освобож­дение Хрущева от занимаемой должности.

Казалось, все решено. Но не для Хрущева — не тот харак­тер. По его указанию генерал Серов (КГБ) самолетами доста­вил из провинции в Москву наиболее влиятельных членов ЦК, которые решительно высказались в пользу Хрущева. Ан- тихрущевское ядро тут же спасовало. В результате был снят вопрос о смещении Хрущева, а также принято решение о со­зыве пленума ЦК сразу после заседаний Президиума.

Пленум открылся 22 июня, в субботу, и закончился тоже в субботу, 29 июня. На первом заседании председательство­вал Хрущев, на остальных — Суслов. (Кстати, он же будет председательствовать и на пленуме в 1964 году, когда освобо­дят Хрущева.) Вводный доклад, названный информацион­ным, сделал тоже Суслов. Его речь была явной политической ориентировкой. Кратко обрисовав ситуацию, назвав вопро­сы, вызвавшие разногласия, и отметив конкретные претен­зии, которые выдвигали члены Президиума лично к Хруще­ву, Суслов в обтекаемых и осторожных формулировках выдвинул положения, из которых можно было понять, что мятежные члены Президиума поставили под сомнение поли­тический курс XX съезда. Время для выступлений не ограни­чивалось. Суслов аккуратно режиссировал прения. Слово да­вал явным сторонникам Хрущева.

Прения открыл маршал Жуков. Он огласил документы по репрессиям, которые обличали лично Молотова, Кагановича, Маленкова в совершении преступлений. Они были названы в качестве основных виновников политических арестов и рас­стрелов. Однако Каганович задал прямой вопрос Хрущеву:

— А вы разве не подписывали бумаги о расстрелах по Ук­раине? Тот ушел от ответа.

Что касается Жукова, то он, спасая Хрущева, проявил не­осторожность, поставив вопрос о необходимости тщательно­го изучения массовых репрессий и наказания всех виновных в этих преступлениях, настаивая на переводе их в разряд уголовных. Понятно, что к его призывам отнеслись прохлад­но. Тот пункт резолюции, в котором говорилось о персональ­ной ответственности Маленкова, Кагановича и Молотова за массовые репрессии, был принят, но без публикации в печа­ти. Предложение члена ЦК Шереметьева издать закрытым письмом документы, которые цитировались Жуковым, было отвергнуто. Члены ЦК не хотели дальнейших разоблачений, ибо вопрос решали сами преступники. Был засекречен и тре­тий пункт постановления с оценкой роли Булганина, Перву­хина и Сабурова. Ворошилов вообще в постановлении не упоминался. Здесь ярко проявилось желание Хрущева и его сторонников затушевать остроту и размах конфликта в пар­тийном и государственном руководстве. Больше того, Булга­нин, Ворошилов и Первухин, голосовавшие на Президиуме ЦК за смещение Хрущева, остались в составе Президиума.

На что надеялась антихрущевская группировка? Мне ка­жется, в них уже навеки вселилась иллюзия о незыблемости их авторитета в партии и государстве. Отрыв от жизни был очевиден, ведь они так и не поняли всей глубины изменений в обществе, произошедших после XX съезда. Молотов, Ма­ленков, Каганович, Булганин, Ворошилов не смогли разгля­деть, что их собственное положение в партии и обществе уже покрыто ржавчиной. Хрущев понимал, что новое поко­ление номенклатуры в своих политических расчетах уже распростилось со старыми вождями.

Что касается Хрущева, то он, стащив на XX съезде Стали­на с пьедестала, не мог уступить власть хотя бы потому, что хорошо понимал: если его противники придут к власти, они в первую очередь расправятся с ним физически — через но­вый политический процесс. Они не простят ему Сталина. Но это не единственная причина. Новая генерация не хотела возвращаться к сверхнапряженности сталинского времени. Заметно было ее стремление к размеренной, хорошо обеспе­ченной жизни. Самая сокровенная мечта — оставаться у власти до конца жизни. Именно это поколение властной эли­ты и определило затем содержание брежневского застоя.

Практически за те тринадцать июньских дней были со­вершены два «дворцовых переворота» — сначала старые зубры изгнали Хрущева, а потом их противники сбросили с правящей вершины самих бунтовщиков и снова возвели на престол того же Хрущева. Аппарат партии не играл заметной роли в этих событиях. Спецслужбы еще только восстанавли­вали свое влияние после расстрела Берии и его ближайшего окружения. Обществу открывались новые и новые чудовищ­ные факты массовых репрессий, фальсификации политиче­ских обвинений, истязаний арестованных. Все отчетливее проявлялось подлинное место карательных органов в меха­низме власти, в том числе и в кадровом формировании ее высшего эшелона.

После XX съезда казалось, что многие работники спец­служб понесут ответственность за свои преступления. Но на­значение главой КГБ генерала Серова перечеркнуло эти на­дежды. Аппарат безопасности высоко оценил это решение Хрущева и ответил поддержкой в его борьбе за единоличное лидерство. Однако хитрец Хрущев понимал, что полностью положиться на верхушку спецслужб нельзя. Она была заква­шена еще Сталиным. После его смерти единственно эффек­тивной силой в борьбе за власть оказалась армия. Во главе ее стоял прославленный полководец Георгий Жуков. Именно к армии обратился Хрущев за помощью при аресте Берии и его сообщников. Армии доверили содержать их под стражей до суда в помещении командного пункта Московского воен­ного округа, да и судимы они были Военной коллегией Вер­ховного суда. Не будь Жукова, трудно сказать, как бы повер­нулось дело с Хрущевым. Но, повторяю, именно эта роль и погубила Жукова. Документы свидетельствуют, что уже в ав­густе 1957 года началась подготовка и к его смещению. Из стенограммы июньского пленума было вычеркнуто более трех десятков реплик самого Жукова и многие положитель­ные оценки маршала, прозвучавшие в речах других участни­ков пленума.

Например, из выступления Брежнева были изъяты фразы: «Тов. Жуков является твердым, волевым, принципиальным и честным человеком», «Мы с ним условились стоять на защите генеральной линии партии». Была вычеркнута реплика Жу­кова «о привлечении виновных в репрессиях к ответствен­ности». На полях карандашная пометка: «Снято т. Брежне­вым».

В начале октября 1957 года пришел черед и Жукова. На пленуме ЦК маршал был обвинен в попытках принизить роль политорганов в армии, в бонапартизме, снят со всех постов и выведен из состава Центрального Комитета. Кстати, никто не заступился за Жукова. Маршалы охотно топтали маршала. Это был грязный поток безнравственности.

На встречах с друзьями, товарищами по фронту Жуков открыто выражает возмущение расправой над ним и выска­зывает свое мнение о некоторых руководителях партии и правительства, не особенно стесняясь в выражениях. Он, ко­нечно, понимал, что находится под колпаком спецслужб, что каждое его слово записывается, что в его окружении есть стукачи. Однако то ли он уже ничего не боялся, то ли говорил с умыслом, провоцируя какую-то реакцию. И она последова­ла. 27 мая 1963 года председатель КГБ Семичастный доносит в ЦК, что, по агентурным данным, Жуков ведет «неправиль­ные» разговоры, критикует руководителей партии и прави­тельства, употребляя оскорбительные слова в своих вы­сказываниях. Сохранилась протокольная запись заседания Президиума ЦК от 7 июня 1963 года, обсуждавшего донос Семичастного. Выступили Хрущев, Брежнев, Косыгин, Сус­лов, Устинов. Принимается решение: «Т.т. Брежневу, Швер­нику, Сердюку: Вызвать в ЦК Жукова Г. К. и предупредить. Если не поймет, тогда исключить из партии и арестовать».

Я пытался найти какие-то следы, чем же закончился вы­зов Жукова в ЦК. Ничего обнаружить не удалось. Может быть, и не дали мне эти документы. Но, судя по дальнейшему ходу событий, такая беседа в той или иной форме все-таки состоялась. Вероятно, под влиянием этой угрозы со стороны Президиума Жуков в феврале 1964 года пишет письмо Хру­щеву и Микояну. Вот отрывки из этого письма:

«Я обращаюсь к Вам по поводу систематических клевет­нических выпадов против меня и умышленного извращения фактов моей деятельности... В ряде мемуаров, в журналах, в различных выступлениях высказывались и высказываются всякие небылицы, опорочивающие мою деятельность как в годы Великой Отечественной войны, а также в послевоен­ный период. Какие только ярлыки не приклеивали мне, начи­ная с конца 1957 г. и по сей день:

— и что я новоявленный Наполеон, державший бонапар­тистский курс;

— у меня нарастали тенденции к неограниченной власти в армии и стране;

— мною воспрещена в армии какая бы то ни было пар­тийная критика в поведении и в работе коммунистов-на- чальников всех степеней;

— и что я авантюрист, унтер-пришибеев, ревизионист и тому подобное...

Мне даже не дают посещать собрания, посвященные юби­леям Советской Армии, а также и парадов на Красной пло­щади. На мои обращения по этому вопросу в МК партии и ГлавПУРе мне отвечали: «Вас нет в списках...»

...В 1937—38 годах меня пытались ошельмовать и прикле­ить ярлык врага народа. И, как мне было известно, особенно в этом отношении старались бывший член Военного Совета Белорусского военного округа Ф. И. Голиков (ныне маршал) и нач. ПУРККА Мехлис, проводивший чистку командно-поли- тического состава Белорусского ВО. В 1946 году под руковод­ством Абакумова и Берия на меня было сфабриковано кле­ветническое дело. Тогда меня обвинили в нелояльном отно­шении к Сталину. Берия и Абакумов шли дальше и пугали Сталина наличием у Жукова бонапартистских тенденций, и что я очень опасный для него человек... Как Вам известно, после смерти Сталина и расстрела Берии, постановление ЦК о нелояльном моем отношении к Сталину и прочих сфаб­рикованных обвинениях Президиумом ЦК было отменено. Но вот сейчас на меня вновь клеветники наговаривают всякие небылицы».

Ответа Жуков не получил.

Начало страдного пути Жукова, как видно из его письма, положил еще Сталин. Затем последовал кошмар хрущевско­го судилища. Новую чашу испытаний он допивал уже при Брежневе, когда разыгралась долгая эпопея с опубликовани­ем его мемуаров. В силу своих должностных обязанностей я оказался участником этой истории. И вновь нарушая хроно­логию событий, расскажу об этом в данной главе.

Приближалась 20-я годовщина Победы над гитлеризмом. Председатель правления АПН Бурков предложил опублико­вать в Советском Союзе и за рубежом статьи видных воена­чальников, включая статью Жукова. Вопрос обсуждался на Президиуме ЦК. Буркову сказали, что печатать статьи Жуко­ва и о Жукове преждевременно.

Маршал обращается в ЦК с новым письмом, в очередной раз описывает все, что он пережил за годы после октябрь­ского пленума ЦК 1957 года. Просит отменить решение, на­вязанное, как пишет Жуков, Хрущевым.

И на сей раз он не получил ответа.

В то время Жуков особенно активно работал над мему­арами. В ноябре 1966 года он вновь обращается в ЦК — к Брежневу и Косыгину. Пишет, что его угнетает продолжаю­щаяся дискриминация, а также о том, что, поскольку 2 дека­бря у него юбилей, он просит накануне своего 70-летия и в дни 25-летия разгрома германских войск под Москвой еще раз поставить вопрос в ЦК о более справедливом к нему от­ношении.

И снова стена молчания.

Тот факт, что Жуков готовит мемуары, беспокоил многих, особенно высших военных, да и политиков тоже. Высшие военачальники боялись личных оценок со стороны маршала. Тема мемуаров стала обрастать разными домыслами. Бреж­нев не торопился высказывать свою точку зрения, выжидал, хотел быть уверенным, что Жуков не расскажет о его, Бреж­нева, поведении на пленуме 1957 года, когда мордовали мар­шала, а также не напомнит о выдуманных подхалимами во­енных заслугах этого руководителя государства. Иными сло­вами, мемуары становились чуть ли не главным вопросом в этом политическом серпентарии.

Многоопытный, искушенный в византийстве Андрей Гро­мыко в начале июня 1968 года рассылает по Президиуму ЦК запись беседы секретаря посольства СССР в Великобрита­нии с издателем Флегоном. Речь шла о мемуарах Жукова. Флегон заявил, что располагает копией мемуаров и намерен ее продать какому-нибудь издательству. Возможно, сказал Флегон, рукопись купят в США за миллион долларов.

Дипломат ответил Флегону в том плане, что Жуков — за­служенный военный и государственный деятель, но сейчас он стар, здоровье его пошатнулось, а поэтому публикация мему­аров, тайно вывезенных за рубеж, нанесет ему «непоправи­мый ущерб». Подобная публикация может нанести ущерб и «государственным интересам Советского Союза». Жуков — «это не какой-нибудь писатель Солженицын. Очень жаль ста­рого маршала». Но так или иначе беседа подтолкнула высшие власти к тому, чтобы опубликовать мемуары в Советском Союзе раньше, чем они появятся за рубежом. Как потом вы­яснилось, сам Жуков к утечке рукописи за рубеж отношения не имел.

20 июня 1968 года отделы ЦК, в том числе и Отдел пропа­ганды, где я работал в то время, по указанию свыше внесли предложение издать мемуары Жукова на русском и ино­странных языках. В нашей записке сообщалось, что Жуков представил мемуары в издательство АПН еще в 1966 году. Тогда же было поручено редакционной группе совместно с автором внести в рукопись необходимые исправления и до­полнения. При доработке основное внимание требовалось уделить «устранению субъективных оценок наиболее важ­ных событий Великой Отечественной войны».

К этой записке мы приложили отзыв руководителей Мин­обороны — Гречко, Якубовского, Захарова, Епишева. Наряду с комплиментами в адрес Жукова начальники Минобороны писали, что мемуары нуждаются в существенной доработке, поскольку, по их мнению, автор проводит мысль, что полити­ческое руководство страны, проявив недальновидность, до­пустило ошибки в укреплении обороны СССР. Военачальни­ки утверждали, что:

«Некоторые оценки предвоенного периода, данные в мему­арах, серьезно противоречат исторической действительнос­ти, принижают огромную работу партии и правительства по повышению военного могущества СССР, в неверном свете рисуют причины наших неудач в первый период Великой Отечественной войны. У автора получается, что эти при­чины кроются, прежде всего, в ошибках и просчетах полити­ческого руководства, которое якобы не приняло необходимых мер для подготовки наших вооруженных сил к отражению гитлеровской агрессии. Объективные же обстоятельства, определившие временное преимущество немецко-фашист­ских войск, упоминаются в рукописи вскользь».

Рецензенты жаловались, что Сталин, дескать, в некоторых случаях изображен Жуковым недостаточно осведомленным в военных вопросах, не знающим основных законов опера- тивно-стратегического искусства. Иными словами, историки, политики, военные — все наперебой учили Жукова, что и как должен он вспоминать, о чем и каким образом размыш­лять. Тогда подобные поучения не считались ни дикими, ни странными. Но поскольку отзывы военных не исключали возможность публикации мемуаров после их доработки, мы и приложили их к нашей записке. Наше предложение об­суждалось на высшем уровне. Было высказано требование добавить главу о роли политработников в армии. Однако ав­тор наотрез отказался писать такую главу. Уговоры не помо­гали. Сообщили об этом наверх — реакции никакой. Не хо­чет — и не надо. Беда невелика. Публикации мемуаров без этой главы быть не должно. Причина простая: Брежнев во время войны служил политработником. Ему хотелось ласко­вых слов о себе, любимом.

Через какое-то время новый руководитель АПН Иван Удальцов попросил маршала о встрече со мной. Сначала Жу­ков отказался — он не любил политический аппарат. Затем все же согласился. Я обязан был попросить разрешения на эту встречу у секретаря ЦК, но раздумал, опасаясь, что раз­решения не получу. Вместе с Удальцовым приехали к марша­лу на дачу. Он был хмур, суров. Поздоровались, сели, мол­чим. Наконец Жуков буркнул:

— Ну?

Удальцов начал объяснять ситуацию, особенно подчерки­вая ценность для народа мемуаров человека, который своим талантом спас страну от порабощения. И все в том же духе. Удальцов — фронтовик. Он уважал Жукова, а потому не стеснялся в комплиментах. Кажется, разговор налаживался. Но тут Удальцов совершил оплошность, упомянул о позиции военных. Маршал опять напрягся, и мы услышали раздра­женную речь полководца о руководстве Минобороны.

— Кто они такие? Подхалимы! Бездари! Трусы!

Тирада была длинной и гневной. Жуков хорошо помнил о

предательстве генералов и маршалов — товарищей по ору­жию, когда они вместе с партийной номенклатурой размазы­вали его по стене на октябрьском пленуме ЦК 1957 года. Не забыл и не простил. Немного успокоившись, сказал:

— Не буду писать такую главу.

Наступило неловкое молчание, оно затягивалось. Жуков продолжал молчать. Мы были в растерянности, никак не мог­ли взять в толк, уходить или еще посидеть?

Вдруг маршал оживился, как будто что-то вспомнил. Об­ратился ко мне.

— Мне Иван Иванович сказал, что вы фронтовик. Где во­евали? В каком качестве?

Я коротко рассказал, где родился, когда взяли в армию. О ранении, о госпитале. Маршал слушал внимательно. Но когда я упомянул, что воевал на Волховском фронте, он пре­рвал меня и начал рассказывать о Ленинграде, Волховском фронте, перечислил имена многих своих сослуживцев, ко­мандиров подразделений, вспомнил некоторые военные эпи­зоды... Лед растаял. Беседа продолжалась почти на равных — маршала, творившего историю, и старшего лейтенанта, кор­мившего вшей в болотах под Новгородом.

Знаменитый маршал — суровое лицо, упрямый подборо­док, строгие глаза — на моих глазах превращался в человека, совсем не похожего на полководца. Он вернулся на ту войну. Мы слушали затаив дыхание. Георгий Константинович ни словом не обмолвился о своей изоляции, но то, что он, не бу­дучи особо словоохотливым, так разговорился, явно свиде­тельствовало, что он безмерно устал, хотел высказаться, из­лить, как говорят, душу.

— Извините, я что-то заболтался, — сказал он и неожи­данно улыбнулся.

А затем, сменив тему, вдруг спросил меня:

— А ты помнишь своего политрука и комиссара бригады?

Сказано было с умыслом и не без ехидства.

— Конечно.

— А фамилии помнишь?

— Лапчинский и Ксенз.

— Ну и как?

— Храбрые люди.

— Да, я сейчас, — сказал Жуков, — вспоминаю одного политработника, который заменил в бою убитого командира полка и прекрасно справился со своей ролью. А в целом я стоял и стою за единоначалие в армии... Ну, ладно. Сам пи­сать главу о политработе не буду. Если хотите, пишите, а я добавлю, если что-то вспомню.

Расстались по-доброму.

Сколотили группу для написания этой главы. В основном готовил ее Вадим Комолов — руководитель издательства АПН. По ходу дела он поругался с военными, которые грози­лись, что все равно не дадут напечатать мемуары Жукова. Да и у нас настроение было не ахти какое. Выручил случай, а может быть, и хитрость Брежнева. Пронесся слух, что он по­звонил Жукову и поздравил его с Днем Советской армии.

Все сразу же изменилось. Уже в июле 1968 года отделы ЦК докладывали в Политбюро, что после доработки мемуары представляют «высоко патриотическое произведение», в нем учтены замечания военных, показана роль комиссаров. Записка во многом была лукавой. Этот вариант мемуаров в отделах ЦК никто, кроме меня, не читал, но настроения к то­му времени уже изменились. Я сам и составлял эту записку в ЦК. Вскоре мемуары вышли в свет, причем большим тира­жом.

Честно говоря, я не ожидал, что Георгий Константинович вспомнит обо мне. Но однажды получил его книгу с дарст­венными строками:

«Уважаемый Александр Николаевич! Выражаю Вам свою признательность за поддержку, оказанную книге «Воспоми­нания и размышления». Надеюсь, она послужит патриотиче­скому воспитанию нашей молодежи. Март 1969 г. Г. Жуков».

Он прислал мне и свой фотопортрет с надписью из доб­рых слов. Я был, конечно, рад. Снова прокручивал в голове встречу, так взволновавшую меня.

Много людей, связанных с Жуковым по старой службе или дружбе, пострадало в то горькое для Жукова время. Од­них посадили, других сняли с работы, за третьими установи­ли слежку. Чтобы понять атмосферу, сложившуюся вокруг маршала, приведу запись подслушивания беседы Смирнова- Сокольского и Руслановой.

«Р. Я пошатнулась в основном из-за Жукова.

С. А разве Жуков не начал с того, что его пошатнули с войны?

Р. Меня волнует такое отношение ко мне.

С. Лида, я еще раз тебе говорю, что все это идет свыше и

об этом надо говорить, об этом надо писать, об этом надо кричать.

Р. Эх, жизнь, я другой раз говорю себе, ты много лет пела, тебя народ знает, ты не просто мелкая певичка, — уйди, хлопни дверью красиво, что ты мотаешься, или не хватает те­бе на жизнь? Если бы вы знали, что в моей душе делается... Если ты около 30 лет Советской власти...

С. (перебивает) Ну их... с ними, Лида, я 30 лет на сцене и ни один человек не поздравил. В России русский артист вы­ступает 30 лет и никто ничего. Дворник прослужил 30 лет и то хороший хозяин дает ему серебряную бляху.

Р. Ну и х.. с ними! Если меня возьмут, помните, что я была хорошей бабой».

Ее взяли... Чугунный каток Сталина был безразличен к тем, кого давит.

С течением времени образы «вождей» в моем сознании значительно поблекли. Я видел их на трибунах, на разных за­седаниях. Ничего запоминающегося. Общие слова, штампы, банальности. Коль я рассказал о встрече с Жуковым, пола­гаю уместным упомянуть и о встречах с некоторыми други­ми участниками драмы, разыгравшейся на двух пленумах ЦК в 1957 году.

В годы инструкторские я познакомился только с Лазарем Кагановичем, и то совсем случайно. Лежал в больнице на улице Грановского. Открылась фронтовая рана. В палате бы­ло четверо. Один из больных представился как член партии с 1902 года. Он рассказывал нам всякого рода случаи из сво­ей жизни, с легкостью сыпал фамилиями «вождей», называл их уменьшительными именами, иногда поругивал.

— Никита? Кто он такой? Молотов? Да, знаю я его!

Слушать было интересно, но верили мы далеко не всему,

что он говорил. Но однажды в палату энергично вошел круп­ный, плотного телосложения человек, быстро обвел всех гла­зами, поздоровался и направился в угол, где лежал наш одно- палатник. Я узнал пришедшего, но никак не мог поверить, что это он, Каганович, один из небожителей. Они долго раз­говаривали, вернее, спорили. Старик буквально нападал на Кагановича, иногда повышал голос. Он не раз вопрошал: а помнишь, как я тебя учил? А помнишь, что ты вытворял? И без конца спрашивал: почему так, почему эдак? Иногда Каганович огрызался. Видно было, как он начал уставать от «выволочки» своего старого воспитателя. После его ухода старик еще долго бушевал, выражая свое недовольство тем, что дела в стране пошли не туда, не по Ленину. А куда надо, он нам так и не поведал. Это было в 1954 году.

Во время начавшейся конфронтации с Китаем меня при­гласил к себе секретарь ЦК Ильичев и сказал:

— Свяжись с Булганиным. Он ждет тебя. Суть дела в сле­дующем. Китайское руководство распространяет тезис, что «старая гвардия» не поддерживает антикитайскую позицию Хрущева. На Политбюро решили поручить Булганину, уже отправленному на пенсию, выступить в печати на эту тему и заявить о полной поддержке линии партии. Писать статью поручается тебе. Хрущев об этом знает.

Я сделал вялую попытку уйти от поручения, сказав, что я не китаист, не знаю существа дискуссии, что в ЦК целых два международных отдела. Ильичев выслушал меня и сказал: «иди и пиши». Пошел. В голове ни единой путной мысли. Со­ветоваться ни с кем не велено. Позвонил Булганину. Догово­рились встретиться на следующий день. Тем временем заста­вил себя сесть за статью, начал комбинировать разного рода штампы, опираясь на газетные статьи.

Наутро поехал к Булганину. Около подъезда ходят люди, все, как один, молодые и в белых рубашках. Дело было ле­том. Дверь открыл сам Булганин, пригласил в свою малень­кую двухкомнатную квартиру. Был любезен, в хорошем на­строении, видимо, от оказанного Политбюро доверия. Стал говорить о себе, в частности рассказал о деталях ареста, а по­том и расстрела Берии, о генералах Москаленко, Батицком. Жукова не упомянул. Вспомнил и одну деталь. Когда насту­пила минута расстрела и Берия понял это, он в ужасе закри­чал: «Вы не можете этого сделать, не можете!»

Булганин рассказывал о расстреле Берии взволнованно, как о героическом эпизоде. Понятно, что я развесил уши, все это я слышал впервые. Потом пили кофе, он предложил коньячку. И только после этого перешли к делу. Поговорили. Николай Александрович возмущался поведением китайцев, но без фактов. Я понял, что он абсолютно ничего об этом не знает. Показал проект статьи. Мои беспомощные восклица­ния ему очень понравились. Он нахваливал их, полагая, ви­димо, что они уже утверждены в ЦК. Долго не хотел отпус­кать меня, говорил, говорил, всем своим поведением демон­стрируя свою усталость от одиночества. Содержание статьи его мало интересовало. Договорились встретиться через два дня. Я доложил о встрече Ильичеву, упомянул о мальчиках у подъезда. Он позвонил в КГБ и сказал, что Яковлев выполня­ет поручение Политбюро ЦК.

Тем же вечером переписал статью заново, утром показал Ильичеву. Тот поворчал, а он любил это делать («Дерьмо, — говаривал он, — но еще не застыло»), сделал несколько заме­чаний. Я еще поработал, снова показал. Затем поехал к Бул­ганину. Тот снова говорил, говорил... Вскользь, на всякий случай, упомянул о своем уважении к Хрущеву, об их давней дружбе. Статью подписал не читая.

Мне стало жаль этого одинокого человека, которого ветер случайностей вынес на верхнюю площадку власти, а затем брякнул о землю. Серенький человечек, оставленный всеми бывшими «друзьями» коротать свое одиночество. Его выбро­сили на свалку, словно потрепанный ботинок, как и он туда же выбрасывал других.

Статью на Политбюро одобрили, но не напечатали. Реши­ли, что использовать «бывших» в борьбе с китайским руко­водством — значит показать слабость данного руководства. «Не будем обращаться к старой рухляди. Своего авторитета хватит», — сказал Хрущев.

Третья встреча — тоже случайная. С Молотовым. Это бы­ло весной 1973 года. Меня уже освободили от работы в ЦК. Перед тем как поехать в Канаду, мы с женой решили отдох­нуть. В санатории «Барвиха» я встретил Сергея Михалкова. Отличный рассказчик, много знает. Михалков с юмором рас­сказывал о своих многочисленных встречах с руководителя­ми партии и правительства, особенно в то время, когда они с

Регистаном сочиняли гимн. Мы часто гуляли по парку, од­нажды направились в сторону поселка Жуковка. Вдруг Ми­халков остановил меня и сказал:

— Смотри, Молотов идет!

Навстречу шел невысокого роста человек, чуть сгорбив­шись, с палочкой. Они оба обрадовались встрече, долго тряс­ли друг другу руки. Обменялись обычными фразами о здо­ровье. Затем Молотов сказал:

— Представьте мне вашего спутника.

Поздоровались. Неожиданно Молотов спросил меня:

— Это вы опубликовали статью в «Литературной газете»?

— Я, Вячеслав Михайлович. — Он имел в виду статью «Против антиисторизма», которую ЦК осудил, а меня напра­вил на работу в Канаду.

— Прекрасная статья, верная, нужная. Я тоже замечаю тенденции к шовинизму, национализму и антисемитизму. Опасное дело. Владимир Ильич часто предупреждал нас об этом.

Он еще что-то говорил в том же духе. Затем Молотов и Михалков ударились в воспоминания. Я стоял и слушал. Так я «удостоился» похвалы человека, который долгое время был правой рукой Сталина, активным и убежденным его помощ­ником по злодеяниям, лично, своей властью отправившим на тот свет тысячи людей.

И еще об одном партийном вожде стоит, пожалуй, расска­зать. Кому-то из постоянных «сидельцев» на дачах, где писа­лись разные документы, пришла в голову мысль приглашать на ужин интересных людей. Побывали у нас писатели, ху­дожники, кинорежиссеры. Рискнули пригласить Микояна — он был уже в отставке. Анастас Иванович охотно принял приглашение. Рассказывал о Сталине, его врожденной по­дозрительности, недоверчивости. Говорил о растерянности Сталина в начале войны. Рассказал и о самоубийстве жены Сталина Аллилуевой. По его словам, он был свидетелем ссо­ры этой четы.

Микоян произвел на меня впечатление рассудительного че­ловека. И снова возникал один и тот же вопрос: как он мог участвовать в той кровавой вакханалии, безжалостно отправ­лял на смерть невинных людей. Впрочем, он как-то сам сказал о себе и своих сподвижниках: «Все мы были мерзавцами». На подобное признание способен был еще только Хрущев.

С более поздними «вождями», послехрущевскими, я встре­чался на регулярной основе, но это уже не так интересно.

После смерти Сталина состоялось семь пленумов ЦК. На двух мартовских 1953 года все «небожители» клялись в вер­ности друг другу и делили власть. В июне 1953 года выброси­ли из руководства Берию. В октябре 1955 года сняли Мален­кова с поста предсовмина. В июне 1957 года удалили из руко­водства Маленкова, Молотова, Кагановича, а в октябре того же года — Жукова. В октябре 1964 года сняли и Хрущева.

Перечисляя хрущевские кадровые пленумы, я хотел бы обратить внимание только на одну сторону этого одиннадца­тилетнего периода. Как голодные койоты, грызлись между собой все бывшие друзья, собутыльники, единоверцы. Вы­ступали те же самые ораторы, но какие разные речи от пле­нума к пленуму! Позабыв о клятвах в вечной дружбе, през­рев стыд, они поливали грязью любого, кто оказывался в ро­ли очередного обвиняемого...

К концу учебы в академии я получил приглашение от Ярославского обкома КПСС стать директором пединститута, который я в свое время закончил. Согласился, не раздумы­вая. Семья тоже. Потихоньку стали собираться в родной го­род. Но вмешался ЦК КПСС. В 1960 году меня вернули в пар­тийный аппарат. Секретарь ЦК Ильичев предложил мне пой­ти в сектор агитации, который возглавлял Константин Черненко — будущий генсек. Я отказался. И конечно же вовсе не потому, что там Черненко — он был свойский па­рень, мы его звали просто Костя, — а потому, что я знал все эти «потемкинские деревни» с агитаторами и агитацией. И все об этом знали.

Ильичев поморщился, но согласился, решив временно ос­тавить меня в «свободном плавании». Через какое-то время меня перевели в сектор газет, о чем я и просил. Печать, осо­бенно ее ошибки, была, как всегда, основной темой разгово­ров на разных партийных совещаниях, секретариатах. С тех пор как я себя помню в качестве журналиста и партийного работника, газеты, радио, а потом и телевидение постоянно работали в экстремальных условиях. Бесконечная череда снятий с работы, исключений из партии, выговоров, прора­боток, снижения тиражей в качестве наказания (тиражи оп­ределялись не подпиской, а решениями ЦК). Иногда, если «заблудившийся» редактор исправлялся, его подвигали по­ближе к власти, что изображалось как «доверие».

Особенно противны были жалобы местных партийных руководителей. Как только появлялся острый материал, не­медленно в ЦК направлялась цидуля о том, что печать извра­щает факты, не показывает «огромную» работу парторгани­заций, «игнорирует» достижения, на которых, мол, и надо воспитывать массы. И каждый раз приходилось разбираться и докладывать по сложившимся правилам.

И когда сегодня, спустя полсотни лет, слышу от нынеш­них функционеров и госчиновников разного рода претензии к печати, я с тоской думаю, что политическая культура, кото­рую насаждали большевики, осталась на том же диком уров­не, что и прежде. Как это старо и пошло. Печать душили все лидеры России. Впрочем, не все. Не делали ничего подобного Николай II, Горбачев и Ельцин.

Были, однако, и веселые минуты. Пару примеров. Состо­ялся Пленум ЦК компартии Литвы, который потребовал уси­лить партийную прослойку на кораблях рыболовного флота. На следующий день в республиканской партийной газете по­является отчет о пленуме под заголовком «Коммунистов и комсомольцев — в море». Редактора сняли с работы. Однаж­ды на Пленуме ЦК компартии Украины раскритиковали ру­ководителей птицеводства за снижение яйценоскости кур и гусей. Республиканская газета опубликовала отчет под заго­ловком: «Ударим яйцом по империализму». Редактора с рабо­ты не сняли, но партийный выговор объявили.

Вскоре меня перевели на должность заведующего секто­ром радио и телевидения. Дело было абсолютно незнакомое. Но постепенно втянулся в «информационную империю бу­дущего». Когда перешел в новый кабинет, то увидел, что ка- кие-то люди таскают в мою комнату свертки бумаг и склады­вают к стене.

— Что это? — спрашиваю.

— Тексты вчерашних радиопередач.

— Зачем они мне?

— Мы не знаем.

Позвал инструкторов сектора. Они мне объяснили, что та­кая практика существует с незапамятных времен. К чтению текстов передач привлекаются журналисты, в основном пен­сионеры, они составляют обзоры. Время от времени эти об­зоры рассылаются секретарям ЦК, а иногда выносятся на заседания Секретариата ЦК. «Проштрафившихся» наказы­вали.

Помню, как на Секретариате ЦК сняли сразу семь пар­тийных выговоров с заместителя председателя телерадиоко­митета Чернышева, поскольку его назначили послом в Бра­зилию, а выезжать на работу в зарубежные страны с выгово­ром было нельзя. Один выговор он получил за то, что в эфире прозвучал гимн ФРГ вместо гимна ГДР. Другой за то, что сразу же после речи Хрущева об освоении целины по ра­дио передали песню, в которой были слова: «Расскажи, рас­скажи, бродяга, чей ты родом, откуда ты...» Хрущева обидело слово «бродяга», он расценил его как некий намек.

Я распорядился больше не присылать эти бумаги, что бы­ло встречено одобрительно радиокомитетчиками. Скажу также, что за время моей работы в секторе никто из радио­журналистов не был наказан по партийной линии. Идеоло­гический контроль остался, идеологический террор закон­чился.

Что еще добром вспоминаю из этого периода? Строитель­ство нового телецентра «Останкино». Дело было так. Разви­тие телевидения в мире шло быстрыми темпами. Наша стра­на отставала. Наверху понимали, что у телевидения огромное будущее, но боялись, что оно может оказаться бесконтроль­ным из-за возможностей спутников. Различным институтам и научным центрам не раз поручалось исследовать способы защиты от зарубежного спутникового телевидения. Таких способов, разумеется, не нашлось.

На телевидении в это время работал Леонид Максаков — прекрасный человек, талантливый строитель. Он был замес­тителем председателя радиокомитета. Мы доверяли друг дру­гу. Договорились, что он подготовит примерную смету стро­ительства нового центра (в валюте и рублях). Когда подсчи­тали, то оказалось, что все это будет стоить 127 миллионов рублей. Пошел к Ильичеву, он был сторонник идеи стро­ительства. Читал мою бумагу хмуро, долго ворчал, а потом сказал:

— Не дадут.

Посоветовал, однако, пойти к Устинову, который ведал, будучи в это время секретарем ЦК, оборонной промышлен­ностью. Тот принял меня хорошо, поскольку перед этим я го­товил для него по какому-то случаю доклад, который похва­лил Хрущев. Показал Устинову все прикидки по строитель­ству, он долго их изучал, а потом сказал, что такую сумму на Политбюро не утвердят, слишком велика.

— Давайте сделаем по-другому. Подготовьте проект обще­го решения Политбюро, без деталей, с поручением Совмину рассмотреть этот вопрос и внести предложения в ЦК. Совмин имеет право самостоятельно израсходовать на какой-либо объект до 50 миллионов рублей. А я с Косыгиным догово­рюсь. Лишь бы начать, будем выделять деньги частями.

Так и сделали. На строительство центра затратили гораздо больше денег, чем мы первоначально запрашивали. Честно говоря, меня не покидало недоумение, когда я наблюдал всю эту игру. Два секретаря ЦК и председатель правительства фактически обманывали Политбюро, хотя и в интересах дела. Потом я узнал о десятках и сотнях подобных обманов. О них знала вся номенклатура. Это был стиль работы. Гос- партработников, особенно местных, оценивали как раз по их способности обвести вокруг пальца Госплан, Госснаб и пра­вительство. Их называли «пробивными». К этому обману прикладывались еще и разные услуги, включая взятки и по­дарки.

Я в то время часто общался с Энвером Мамедовым — первым заместителем председателя Комитета по телевиде­нию и радиовещанию. Умный и тонкий аналитик, проница­тельный человек, из которого ключом били идеи. Нас обоих не устраивало состояние информации. Люди предпочитали слушать иностранное радио, ибо наше гнало «сладкую жвач­ку» и «восторженную белиберду». В то же время руководст­во страны понимало, что свобода информации подорвет ос­нования политической системы. Мы с Мамедовым, конечно, не заходили так далеко в своих разговорах. Мы заботились просто об информации. Подготовили даже макет новой ин­формационной газеты, но из этого ничего не получилось.

Но как-то разговор зашел о второй программе радио. Ту­да сбрасывали все, что не годилось для первой программы. У нас с Мамедовым возникла идея сделать вторую програм­му информационно-музыкальной: пять минут информации, двадцать пять — музыки, и так круглосуточно. Долго спори­ли о названии. Сошлись на «Маяке». Но как только эта идея достигла ушей работников второго канала, забушевали страсти. Посыпались письма в ЦК. Люди боялись потерять работу. Да и в ЦК, кроме Ильичева, мало кто поддерживал эту идею — ломка была слишком крутой. Не в восторге был и Суслов, он сам работал при Сталине председателем этого комитета. Ему-то в основном и жаловались.

— Ищи дополнительные аргументы! — сказал мне как-то Ильичев рассерженным тоном.

В то время, как известно, существовала практика глуше­ния иностранных передач. Бесполезная работа, но требую­щая огромных мощностей. К тому же цели своей этот треск глушилок не достигал. Уже за несколько десятков километ­ров от крупных городов можно было услышать почти любые иностранные передачи — был бы хороший приемник. Ми­нистерство связи, занимавшееся всем этим делом, боясь гне­ва начальства, поставило особо мощные глушилки на здании Политехнического музея (около здания ЦК КПСС) и на Ку­тузовском проспекте (где жило большинство членов руко­водства ЦК).

И вдруг стрельнула лукавая мысль, а что, если глушить «иностранных злодеев» «Маяком»? Убить, так сказать, двух зайцев сразу. Я доложил об этом Ильичеву. Тот улыбнулся, понимал, что предложение с хитрецой, толку будет мало, но пообещал, что доложит Хрущеву. Через несколько дней Лео­нид Федорович пригласил меня и сказал, что Хрущеву идея понравилась, но надо утихомирить коллектив и председате­ля комитета Харламова, который уже сказал помощникам Суслова, что затея Яковлева ничего хорошего не принесет. Решили вынести вопрос на открытое партийное собрание телерадиокомитета. Обсуждение было бурным и долгим. Собрание поддержало мое предложение об организации ин- формационно-музыкальной программы. 1 августа 1964 года радиостанция «Маяк» вышла в эфир.

Кстати, в 1968 году Андропов внес предложение о возоб­новлении глушения, причем втайне от отдела пропаганды. Политбюро приняло и это предложение. «Прогрессист и ин­теллектуал» пуще всего боялся правдивой информации и «буржуазной заразы».

К этому времени я уже зарекомендовал себя в глазах на­чальства как чиновник, способный что-то более или менее складно изобразить на бумаге. А поскольку начальство пи­сать речи и доклады не умело, то создавались спецгруппы для подготовки текстов. Работали обычно за городом, на да­чах ЦК. Такие выезды продолжались до двух, а то и дольше месяцев. Ели, пили, всего было вдоволь. Играли в домино, на бильярде. Заказчикам речей мы внушали, что работа труд­ная, требующая времени и больших усилий. На самом деле это было дружным враньем. То, что потом произносилось, можно было подготовить и за неделю.

Так я и попал, вместе со многими моими товарищами, в мутный водоворот бессмыслицы, полный цинизма и лжи, связанный с подготовкой «руководящих» докладов. Не буду рассказывать об этой однообразной рутине. Упомяну лишь о паре запомнившихся эпизодов.

Позвонил Ильичев и сказал, чтобы я сел за доклад к годов­щине Октября для Подгорного, председателя Президиума Верховного Совета СССР. Я не стал собирать «команду», жаль было времени. Позвонил Александру Бовину, он рабо­тал в то время в журнале «Коммунист». Попросил его напи­сать международную часть, сам сел за внутреннюю. Через пару дней встретились, соединили обе части, однако дораба­тывать не стали. Я послал текст помощникам Подгорного, по­лагая, что они сами найдут людей для доработки. Ждал звон­ка, но не дождался. Подумал, что кто-то еще готовит парал­лельный текст. Так часто бывало.

На торжественное собрание в Кремль не пошел — уехал с семьей в двухдневный дом отдыха. Но любопытство приве­ло меня к телевизору. Доклад я услышал в том виде, в каком мы его подготовили. Без всяких поправок. В одном месте прозвучала явная политическая двусмысленность. По окон­чании доклада позвонил в приемную Подгорного и сказал, что при публикации доклада надо кое-что поправить. Орато­ра еще не было в его кабинете. Видимо, как всегда, «празд­новали». Дежурный обещал доложить Подгорному о моем звонке.

Подождав еще час-два, позвонил снова. Дежурный сказал, что доложил Подгорному, но тот буркнул: «Пусть Яковлев сам и звонит в «Правду». Он писал, пусть он и исправляет». Подгорный был человек незатейливый. С тех пор я гораздо спокойнее, если не сказать — циничнее, стал относиться к подготовке разных текстов для высокого начальства.

Но самый памятной для меня была история, связанная с повестью Александра Солженицына «Один день Ивана Де­нисовича». Владимир Лакшин, работавший в журнале «Но­вый мир», рассказывал мне, как однажды на стол главного редактора «Нового мира» Александра Твардовского легла ру­копись тогда еще мало кому известного автора. Она была на­писана на нескольких ученических тетрадях в клеточку и на­зывалась «Щ-854» (таков был лагерный номер Ивана Денисо­вича). Как потом говорил Александр Трифонович, он начал читать рукопись поздно вечером и читал до утра. Утром по­звонил помощнику Хрущева Лебедеву и попросил прочитать ее Хрущеву. Читка состоялась в один из вечеров на даче Хрущева. Читали помощник Лебедев, а под конец — жена Никиты Сергеевича.

На следующий день Хрущев стал обзванивать некоторых членов Политбюро и спрашивал: знают ли они такого писа­теля — Солженицына? Ответы были осторожными: никто не знал, но что-то слышал.

— Вот Лебедев пришлет вам рукопись, — она была уже размножена на ротаторе, — почитайте, а на очередном засе­дании обменяемся мнениями.

И одновременно Хрущев сказал Лебедеву:

— Готовьте книжку для опубликования. Это как нельзя кстати, очень важная иллюстрация к моей речи на XX съезде партии. Пусть почитают, что творилось в лагерях.

И добавил:

— Солженицын — писатель, переживший всю эту траге­дию. Ему и веры больше.

Заседание Президиума ЦК Хрущев начал с вопроса:

— Прочитали? Ну, как?

По воспоминаниям людей, с которыми мне пришлось по­том говорить, получается, что первым говорил Шелепин. Он считал, что публиковать книгу нецелесообразно. Это ударит по органам безопасности. Выступал Суслов. Он говорил об идеологической опасности — «и так слишком много сказа­но». (Кстати, некоторые высшие чиновники и в путинское время рассуждают в том же духе). Высказались почти все члены Президиума. Преобладающим было мнение: надо еще подумать, где и как публиковать. На все это чуть раздражен­ный Хрущев ничего не ответил и только спросил Лебедева:

— Когда мы сможем получить книгу из печати?

Так Хрущев решил и этот вопрос. Единолично.

Но история имела свое продолжение. Повесть Солжени­цына стала литературным событием. Но не только. Это был мощный политический сигнал. Интеллигенция радовалась. Партаппарат почувствовал опасность. Посыпались письма с мест от партийных комитетов. Трудящиеся, оказывается, возмущены до самой крайности и требуют привлечь к ответ­ственности тех, кто опубликовал «эту клевету на советский строй». Хрущев понимал организованный характер полити­ческой атаки. Но сдаваться не хотел — не в его характере. Он добивается решения вынести тело Сталина из Мавзолея и дает прямое указание газете «Правда» опубликовать зна­менитое стихотворение Евгения Евтушенко «Наследники Сталина», в котором поэт писал:

«И я обращаюсь к правительству нашему с просьбой: уд­воить, утроить у этой плиты караул, чтоб Сталин не встал и со Сталиным прошлое...»

К сожалению, в стране после недолгой оттепели снова подули холодные ветры. Да и Хрущев начал дергаться. На­жим на него был неимоверным. Закончилось тем, что реши­ли собрать пленум ЦК и обсудить состояние идеологической работы. Мне и своему помощнику Евдокимову Ильичев ска­зал, что, возможно, доклад на пленуме будет делать Хрущев, что большое место решено отвести Солженицыну, критике его «произведений». Вам поручается подготовить проект до­клада. Ильичев говорил без энтузиазма. Он нервничал. Мо­жете, сказал он, пригласить для совета академиков Федосе­ева и Францева. Больше никого. И помалкивать. На наше за­мечание, что мы не литературоведы, он ответил коротко: «Знаю».

Поехали вдвоем на загородную дачу. От Ильичева нам прислали ксерокопии текстов книг Александра Исаевича «В круге первом», «Раковый корпус», «Пир победителей» и что-то еще. Они были подготовлены в КГБ, засекречены, вы­даны нам под расписку. Каждый экземпляр имел свой но­мер. Иными словами, произведения Солженицына оказа­лись на уровне высших государственных секретов. Смешно и горько.

Мы с Евдокимовым все это прочитали, начали гадать, к чему можно прицепиться. Ничего не получалось. Наши обви­нительные формулы не выходили за пределы штампов, ка- ких-то заклинаний. Пригласили академиков. Те тоже прочи­тали книги Солженицына, причем с большим интересом. Многоопытный Федосеев заключил, что, кроме раздела о по­литике партии в области литературы с упоминанием среди других имени Солженицына, ничего не получится. Язвитель­ный Францев сказал, что, конечно, Суслов и Ильичев — «крупные литераторы», но о чем они хотят сказать на сей раз, ума не приложит. Упомянуть имя Хрущева он побоялся. С тем академики и отъехали.

Через какое-то время заглянул Ильичев — он жил на даче неподалеку. Евдокимов дал ему с десяток страниц текста, в котором говорилось о политике КПСС в области культуры и пару раз, наряду с другими, упоминался и Солженицын. Ильичев бегло просмотрел текст и сказал, что это совсем не то. «Принципы политики я лучше вас знаю», — сказал Лео­нид Федорович и добавил еще несколько едких слов. Но за­тем сообщил, что обстановка изменилась. Хрущева отгово­рили выступать по этому вопросу. Основной доклад будет делать Суслов, а текст напишут ему другие люди. А он, Ильи­чев, должен произнести пространную речь о социалистиче­ской культуре и нравственности, но там же сильно сказать о Солженицыне. Поэтому можете пригласить в помощь кого хотите. Мы обрадовались. Приехали спецы по литературным текстам, все прописали, получились обычные всхлипы по ти­пу: «Ах, как нехорошо!» Мы ждали Ильичева, чтобы пока­зать ему новое творение, но он не приехал, а вскоре позво­нил по телефону и радостно сказал:

— Пленума не будет!

Мы тоже обрадовались и разъехались по домам.

Конечно же Ильичев обрадовался не потому, что он раз­делял взгляды Солженицына. Вовсе нет. Он понимал, что на пленуме наверняка подвергнут острейшей критике идеоло­гическую работу. Это будет парад демагогии с требованиями «навести порядок», особенно в кадрах редакторов, и т. д. Суслов тоже побаивался, Хрущев не любил его.

Кстати, все наши вожди, восходя на царство, начинали с демагогии о «порядке». Ленин и Сталин довели «порядок» до кровавых судорог, то есть до фашизма азиатского типа. Хру­щев начал метаться из стороны в сторону в поисках како- го-то другого «порядка», чем трупоедство Ленина и Сталина, но так и не понял, что газовой камерой для народа является сама система. Брежнев без конца говорил о «порядке», но так и не сказал, что это такое. На деле же его «порядок» был прост: пусть идет так, как идет. Андропов видел «порядок» в чуть-чуть подправленном большевизме. Черненко, судя по всему, все время спрашивал себя, как это он очутился на месте «вождя». Других идей не было. Горбачев тоже был за «порядок», но демократический, однако старый «порядок» испепелить не смог. Ельцин решил наводить порядок через новую Конституцию — весьма демократическую. Путин то­же за «порядок», но в основном за такой, в котором опорой должны быть силовики и чиновники, а не институты граж­данского общества.

Однако вернемся в прошлое. Уж вовсе странное поруче­ние я получил весной 1964 года. Пригласил меня Ильичев и сказал, что Хрущев просит изучить обстоятельства расстрела семьи императора Николая II. Дал мне письмо сына одного из участников расстрела, Медведева, с резолюцией Хрущева. Заметив мое недоумение, Ильичев сказал, что ты, мол, исто­рик, тебе и карты в руки. Карты картами, но я совершенно не представлял, что делать. Попросил Леонида Федоровича позвонить в КГБ, где, видимо, должны лежать документы, связанные с расстрелом.

По размышлении пришла на ум спасительная мысль: по­пытаться найти людей, участников расстрела. Тут мне помог Медведев, автор письма, который и назвал адреса еще жи­вых участников тех событий — Г.П. Никулина и И.И. Род- зинского. Один жил в Москве, другой — в Риге. Пригласил их на беседу. Как показали последующие события, я был по­следним, кто официально разговаривал с участниками рас­стрела семьи Романовых.

На первой беседе оба заметно волновались, не могли по­нять, зачем их пригласили в ЦК. Объяснил, что есть поруче­ние Хрущева выяснить обстоятельства гибели царской семьи. Постепенно собеседники начали оттаивать. Договори­лись, что их рассказы будут записаны на пленку. Началась интереснейшая работа.

Мой рассказ будет точнее, если я приведу основные поло­жения моей же записки на имя Хрущева.

«На Ваше имя обратился М. М. Медведев, сын умершего в январе 1964 года М. А. Медведева. Сообщается, что отец просил сына направить в ЦК воспоминания о своем участии в расстреле царской семьи, а также передать в подарок Хру­щеву «браунинг», из которого расстрелян Николай II. Другой, такой же, предназначался Фиделю Кастро».

А по существу я доложил, в частности, следующее:

«В мае 1964 года мною были записаны на магнитофонную ленту рассказы бывшего помощника коменданта Дома особо­го назначения, где содержалась царская семья, Никулина, и бывшего члена коллегии Уральской областной ЧК Родзин- ского. Они рассказали, что решение расстрелять семью Романовых принял Уральский областной Совет в ночь с 16 на

17 июля 1918 года. Исполнение было возложено на комендан­та Дома особого назначения Юровского. Приказ о расстреле отдал Голощекин. На основании имеющихся документов и воспоминаний, нередко противоречивых, можно составить следующую картину.

Документальные источники свидетельствуют, что Ни­колай II и его семья были казнены по решению Уральского областного Совета. В протоколе № 1 заседания ВЦИК от

18 июля 1918 года записано:

«Слушали: Сообщение о расстреле Николая Романова (те­леграмма из Екатеринбурга). Постановлено: По обсуждении принимается следующая резолюция: Президиум ВЦИК при­знает решение Уральского областного Совета — правиль­ным. Поручить т.т. Свердлову, Сосновскому и Аванесову составить соответствующее извещение для печати. Опуб­ликовать об имеющихся во ВЦИК документах — (дневник, письма и т. п.) бывшего царя Н. Романова и поручить т. Свердлову составить особую комиссию для разбора этих бумаг и их публикации».

Подлинник подписан Свердловым...

В тот же день в Кремле поздно вечером проходило оче­редное заседание СНК под председательством Ленина. Во время доклада Семашко в зал заседаний вошел Свердлов. Он сел на стул позади Владимира Ильича. Когда Семашко закон­чил свой доклад, Свердлов наклонился к Ильичу и что-то ска­зал.

— Товарищи! Свердлов просит слова для сообщения, — объявил Ленин.

— Я должен сказать, получено сообщение, что в Екате­ринбурге по постановлению областного Совета расстрелян Николай. Он хотел бежать. Чехословаки подступали. Прези­диум ЦИКа постановил: одобрить.

Молчание... Это сообщение Свердлова было зафиксирова­но в протоколе № 159 заседания СНК от 18 июля 1918 года:

«Слушали: Внеочередное заявление Председателя ЦИК тов. Свердлова о казни бывшего царя — Николая II по приго­вору Екатеринбургского Совдепа и состоявшемся утвержде­нии этого приговора Президиумом ЦИК. Постановили: При­нять к сведению».

Подлинник протокола подписан Лениным.

За несколько месяцев до этого на заседании ВЦИКа об­суждался вопрос о переводе семьи Романовых из Тобольска в Екатеринбург. Одна из причин перевода состояла в том, что Уральский Совет был тогда в основном большевистским и поэтому считался более надежным. Во главе Совета стоял Белобородов. Большую роль в руководстве Советом играл во­енком Филипп Голощекин...

До начала июля 1918 года комендантом Дома особого на­значения был чекист Авдеев. Однако 4 июля его сменил ста­рый большевик-подпольщик Юровский, член коллегии област­ной ЧК. С приходом нового коменданта режим стал строже, на окнах были сделаны решетки, переписка и передачи пре­кращены. Дом охранял отряд, состоявший из 50 человек. Это были уральские рабочие и латышские стрелки.

Внутрь Дома особого назначения вход кому бы то ни было, кроме коменданта и его помощника, был запрещен. Никулин в беседе со мной рассказал, что обитатели дома вели себя спо­койно. Главное влияние на всех имела царица, женщина вла­стная и высокомерная. Николай II вел себя инертно. Он ни­когда не читал газет. Единственным, кто читал газету «Уральский рабочий», доставляемую в Дом особого назначе­ния, был сын царя, Алексей, страдавший гемофилией. Со все­ми ходатайствами от имени царской семьи выступал лейб-медик Боткин. По свидетельству Родзинского, Ураль­ский Совет предлагал слугам и доктору покинуть Дом особо­го назначения, однако все они заявили, что «готовы разде­лить судьбу семьи».

Между тем судьба Романовых продолжала быть предме­том обсуждения в Президиуме ВЦИКа. Президиум склонялся якобы к тому, чтобы провести над Романовыми открытый суд. Обвинителем назначили Троцкого. Это подтверждают в своих воспоминаниях Никулин, Родзинский и Медведев. Боль­ше того, старший Медведев в своих воспоминаниях ссылает­ся на разговор, состоявшийся между Лениным и Свердловым по поводу судьбы Романовых: «Именно всероссийский суд, — доказывал Ленин Свердлову, — с публикацией во всех газе­тах. Подсчитать, какой людской и материальный ущерб са­модержец нанес стране за годы царствования. Сколько пове­шено революционеров, сколько погибло на каторге, на никому не нужной войне! Чтобы ответил перед всем народом! Вы думаете, только темный мужичок верит у нас в «доброго» батюшку-царя? Не только, дорогой Яков Михайлович! Давно ли питерский рабочий шел к Зимнему с хоругвями? Всего ка- ких-нибудь 13 лет назад! Вот эту-то непостижимую «расей- скую» доверчивость и должен развеять в дым открытый процесс над Николаем Кровавым».

Медведев пишет, что об этом разговоре он узнал 16 июля 1918 года, когда в помещении Уральской областной ЧК с учас­тием членов Областного Совета Урала Белобородова, Сафа­рова, Войкова, Лукоянова обсуждался вопрос о расстреле семьи Романовых. Рассказывал Голощекин, недавно вернув­шийся из Москвы.

В книгах и воспоминаниях тех, кто имел отношение к рас­стрелу, утверждается, что письменной санкции из Москвы получено не было. Уральский областной Совет решил этот вопрос самостоятельно. К Екатеринбургу быстро подходил мятежный чехословацкий корпус. Но в то же время говорит­ся, что Филипп Голощекин постоянно советовался с Москвой о судьбе Романовых. Примерно числа 10-го июля уже было решение на тот случай, если бы оставление Екатеринбурга стало неизбежным. Ведь только этим и можно объяснить, что казнь без суда была дотянута до 16 июля. «Мне Фи­липп (Голощекин) — вспоминает Юровский, — примерно 10—11 июля сказал, что Николая нужно будет ликвидиро­вать, что к этому надо будет готовиться».

Интересен и следующий эпизод. Чекисты решили выяс­нить настроения Романовых. В конце июня император тай­но, через солдат охраны, получил два письма на французском языке, написанных красными чернилами. В них сообщалось о положении на фронте и говорилось о том, что вскоре царя ждет освобождение. В связи с этим Николай записал в своем дневнике: «Провели тревожную ночь и бодрствовали одетые. Все это произошло оттого, что на днях мы получили два письма, одно за другим, в которых нам сообщали, чтобы мы приготовились быть похищенными какими-то преданными людьми!»

15 мая 1964 года Родзинский в беседе со мной рассказал, что оба письма, адресованные Николаю, написал он сам. Французский текст диктовал ему член коллегии ЧК Войков, впоследствии советский дипломат, убитый в Польше.

Итак, по плану, ровно в полночь во двор особняка должен был приехать на грузовике (для вывоза казненных) рабочий

Верх-Исетского завода Петр Ермаков. Однако машина при­шла с опозданием на полтора часа. Обитатели дома спали. Когда приехал грузовик, комендант разбудил доктора Ботки­на. В связи с тем, сказали ему, что в городе неспокойно, не­обходимо перевести всех из верхнего этажа в нижний (полу­подвал). Боткин отправился будить царскую семью и всех ос­тальных, а комендант собрал отряд из 12 человек, который должен был привести приговор в исполнение.

Примерно в два часа ночи исполнители собрались в ниж­ней комнате. Юровский свел по лестнице царскую семью в комнату, предназначенную для расстрела. Романовы ни о чем не догадывались. Николай нес на руках сына Алексея, кото­рый незадолго перед этим повредил ногу и не мог ходить. Ос­тальные несли с собой подушки и разные мелкие вещи.

Войдя в пустую нижнюю комнату, Александра спросила:

— Что же, и стула нет? Разве и сесть нельзя?

Комендант приказал внести два стула. Николай посадил

на один из них сына. На другой, подложив подушку, села ца­рица. Остальным комендант приказал встать в ряд. В ком­нате было полутемно. Светила одна маленькая лампа. Ког­да все были в сборе, в комнату вошли остальные люди из команды.

— Ваши родственники в Европе, — сказал Юровский, об­ращаясь к Николаю, — продолжают наступление на Совет­скую Россию. Исполком Уральского Совета постановил вас расстрелять!

После этих слов Николай оглянулся на семью и растерян­но спросил:

— Что, что?

Несколько секунд продолжалось замешательство, послы­шались несвязные восклицания, затем команда открыла огонь. Стрельба продолжалась несколько минут и шла беспо­рядочно, причем в маленьком помещении пули летели рико­шетом от каменных стен. Некоторые из участников казни стреляли через порог комнаты. Юровский утверждает, что в царя стрелял он сам, то же подтвердили и свидетели на следствии у колчаковцев: «Царя убил комендант Юровский...»

В связи с тем, что автор письма Медведев на беседе со мной в ЦК КПСС поставил вопрос о розыске места захороне­ния царской семьи и возможном вскрытии могилы, мне при­шлось обратиться к материалам, касающимся и этого воп­роса.

Первым захоронением расстрелянных занимался чекист Ермаков. В три часа ночи трупы на грузовой машине были вывезены в район деревни Коптяки, в 18 километрах от

Свердловска. Неподалеку от дороги нашли старый шурф. Ко­лодец был неглубоким (3,5 аршина). В шахте скопилось на ар­шин воды. Было решено раздеть трупы и сбросить их в коло­дец.

Вот что пишет об этом Юровский: «Когда стали разде­вать одну из девиц, увидели корсет, местами разорванный пулями, в отверстии были видны бриллианты. Команда при­ступила к раздеванию и сжиганию. На Александре Федоровне оказался целый жемчужный пояс, сделанный из нескольких ожерелий, зашитых в полотно, и кусок золотой проволоки ве­сом около фунта. Бриллианты и ценности тут же выпары­вались. Их набралось около 0,5 пуда. Это было похоронено на Алапаевском заводе в одном из домиков в подполье, в 1919 го­ду откопано и привезено в Москву. Сложив все ценное в сум­ки, остальное, найденное на трупах, сожгли, а самые трупы опустили в шахту. При этом кое-что из ценных вещей, чья-то брошь, вставная челюсть, были обронены». После этого была сделана попытка обрушить стены шахты с по­мощью ручных гранат. При этом часть трупов была повреж­дена.

О том, почему вблизи деревни Коптяки колчаковцам не удалось найти ни одного трупа членов царской фамилии, рас­сказал мне 15 мая 1964 года Родзинский. Когда руководите­лям Уральского совета утром 17 июля стало известно, где и как захоронен Николай и его семья, они пришли к выводу, что место это ненадежное и может быть обнаружено. Поэтому Юровскому и Родзинскому было дано задание укрыть трупы в другом месте. Родзинский рассказал также, что когда но­вая команда прибыла на место и извлекла трупы из колодца, то оказалось, что холодная подземная вода смыла кровь. Пе­ред ними лежали готовые «чудотворные мощи». Очевидно, состав воды и температура были таковы, что трупы могли бы сохраниться в этой шахте долгое время. Решили искать другое место. Это было уже 18 июля. Поехали искать более отдаленные и глубокие шахты, но по дороге грузовик за­стрял в топкой трясине. Тогда решили захоронить царскую семью прямо в этом топком месте на Коптяковской дороге. Вырыли в торфе большие ямы и перед захоронением трупы облили серной кислотой, чтобы их невозможно было узнать. Часть трупов, облив керосином, сожгли. Эта операция про­должалась до 19 июля. Затем останки сложили в яму, присы­пали землей и заложили шпалами. Несколько раз проехали, следов ямы не осталось.

17 июля Уральский совет сообщил телеграммой во ВЦИК о расстреле царя. Эта телеграмма и обсуждалась на заседании

18 июля. По словам Медведева, 20 июля 1918 года Белоборо­дов получил телеграмму от Свердлова, в которой говорилось о том, что ВЦИК признал решение о казни Романова пра­вильным. На следующий день газета «Уральский рабочий» со­общила, что Николай II расстрелян, а его семья «укрыта в надежном месте». 19 июля газета «Известия» сообщила:

«Расстрел Николая Романова

...В последние дни столице Красного Урала Екатеринбур­гу серьезно угрожала опасность приближения чехословацких банд. В то же время был раскрыт новый заговор контррево­люционеров, имевший целью вырвать из рук советской влас­ти коронованного палача. Ввиду этого Президиум Уральско­го областного Совета постановил расстрелять Николая Романова, что и приведено в исполнение 16 июля. Жена и сын Николая Романова отправлены в надежное место. Доку­менты о раскрытом заговоре высланы в Москву со специ­альным курьером... В последнее время предполагалось пре­дать бывшего царя суду за все его преступления против народа, и только события последнего времени помешали осуществлению этого».

И тут обычное вранье новой власти — расстрелян только царь, все другие укрыты «в надежном месте». Уж куда на­дежнее — топкое болото.

В 1918 году архивы Уральской ЧК о расстреле семьи Ро­мановых (весом в 16 пудов) были привезены в Москву Ерма­ковым и сданы в ВЧК через Владимирского. Я неоднократно просил руководителей КГБ поискать эти архивы, но обнару­жить их не удалось.

Моя записка Хрущеву была направлена в ЦК б июня 1964 года. Через некоторое время было получено указание подготовить дополнительную записку с предложениями. Ее подписал Ильичев. Но тут подоспел октябрьский пленум ЦК, освободивший Хрущева со всех постов. Интерес к расстрелу царской семьи пропал. Пистолеты я сдал в комендатуру ЦК. О своей записке забыл. И только в августе 1965 года, разби­раясь в своем сейфе, я обнаружил все эти документы и на­правил их в Институт марксизма-ленинизма. Приведу мою сопроводиловку полностью.

«Тов. Поспелову П.Н. В соответствии с поручением на­правляем Вам материалы за № 48534: копия записки в ЦК КПСС — на одной странице; справка о некоторых обсто­ятельствах, связанных с расстрелом царской семьи Романо­вых — на 18 страницах; письмо в ЦК КПСС от М. М. Медве­дева — на 38 страницах («Предыстория расстрела царской семьи Романовых в 1918 году»); воспоминания М. А. Медведе­ва — на 18 страницах («Эпизод расстрела царя Николая II и его семьи»). Зам. зав. Отделом пропаганды и агитации ЦК КПСС А. Яковлев».

Почему я решил более или менее подробно напомнить об этой трагической истории? В известной мере потому, что в годы Бориса Ельцина вновь вспыхнул интерес к обстоятель­ствам расстрела семьи Романовых. Время от времени сооб­щалось о каких-то находках. Я не хотел встревать в это дело. Мне не нравилась суета, напичканная всякими спекуляция­ми. Но когда начали цитировать в качестве «новых откры­тий» отдельные пассажи из моей записки и магнитофонных пленок без ссылок на источник, я позвонил Евгению Киселе­ву на НТВ, он провел встречу со мной в прямом эфире. Мне сказали, что вся пленка находится где-то в архивах фильмо- фонда.

В заключение рассказа об этом преступлении ленинской власти хочу передать мое ощущение от показаний Никулина и Родзинского. Я уверен, что они говорили правду. О своих действиях они рассказывали без восторга, но и не сожалели о содеянном. В то время им не было никакого смысла лгать.

Летом 2003 года я направил Президенту России Путину предложение о реабилитации семьи Романовых. Приведу не­которые фрагменты моей записки (с несущественными по­правками), за исключением тех фактов, которые были изло­жены в моей записке Хрущеву в 1964 году. Итак:

«После Февральской революции 1917 года на заседании Временного правительства 2 марта был рассмотрен воп­рос об отречении царя от престола, выдворении семьи Ни­колая II и великого князя Михаила Александровича за пределы России, а также об ограничении передвижения членов Дома Романовых.

В тот же день император Николай II подписал акт об от­речении от престола, в котором, в частности, говорилось: «В эти решительные дни в жизни России почли МЫ долгом совести облегчить народу НАШЕМУ тесное единение и спло­чение всех сил народных для скорейшего достижения победы и, в согласии с Государственной Думою, признали МЫ за бла­го отречься от Престола Государства Российского и сло­жить с СЕБЯ Верховную власть. Не желая расстаться с лю­бимым Сыном НАШИМ, МЫ передаем наследие НАШЕ Брату НАШЕМУ Великому Князю МИХАИЛУ АЛЕКСАНДРОВИЧУ и благословляем Его на вступление на Престол Государства Российского».

3 марта 1917 года в Петрограде на квартире князя 77. 77. Путятина великий князь Михаил Александрович Рома­нов в присутствии А. В. Родзянко, А. Ф. Керенского, 77. Н. Ми­люкова, Г. Е. Львова, В. Н. Львова, В. В. Шульгина, А. И. Гучко­ва, М. И. Терещенко, И. В. Годнева, И. Н. Ефимова, М. А. Ка­раулова, В. Д. Набокова и Н. В. Некрасова подписал акт, в котором говорилось:

«Одушевленный единою со всем народом мыслью, что вы­ше всего благо родины нашей, принял я твердое решение в том лишь случае воспринять верховную власть, если такова будет воля великого народа нашего, которому надлежит все­народным голосованием, чрез представителей своих в Учре­дительном собрании, установить образ правления и новые основные законы Государства Российского».

Тогда же Исполком Петроградского Совета постановил: «...арестовать династию Романовых и предложить Вре­менному правительству произвести арест совместно с Со­ветом Рабочих Депутатов... По отношению к Михаилу про­извести фактический арест, но формально объявить его лишь подвергнутым фактическому надзору революционной армии... Арест женщин из дома Романовых производить по­степенно, в зависимости от роли каждой в деятельности старой власти».

7 марта 1917 года на заседании Временного правительст­ва был заслушан вопрос: «О лишении свободы отрекшегося Императора Николая II и его супруги». 8 марта 1917 года Ни­колай II вместе со свитой (47 человек) был направлен в Цар­ское Село. В этот же день было объявлено об аресте импе­ратрицы Александры Федоровны... 1 августа 1917 года по ре­шению Временного правительства царская семья была направлена в город Тобольск...

Учрежденная Временным правительством Чрезвычайная следственная комиссия для расследования противозаконных по должности действий бывших министров и прочих долж­ностных лиц не установила «преступных деяний» членов царской семьи. Комиссией не было предъявлено и опубликова­но никаких документов, свидетельствующих о совершении бывшим императором Николаем II и бывшей императрицей Александрой Федоровной уголовно и административно нака­зуемых деяний. Временное правительство не нашло юридиче­ских оснований для привлечения их к суду в качестве обви­няемых по статье 108 Уголовного Уложения (ответствен­ность за государственную измену)...

Октябрьский переворот не изменил правового статуса Николая II и его семьи. Все они продолжали находиться на положении ссыльных, арестованных без предъявления им ка- ких-либо обвинений.

6 апреля 1918 года Президиум ВЦИК постановил перевес­ти членов царской семьи из Тобольска на Урал... Во время пребывания царской семьи в Екатеринбурге чекисты начи­нают фабриковать «доказательства» существования «бе­логвардейского заговора с целью освобождения царя» и про­воцируют Романовых на подготовку к побегу. Для этого фабрикуются и «тайком» передаются царской семье соот­ветствующие письма и записки. (Об этом я писал в записке Хрущеву. — А. Я.)

В начале июля 1918 года в Москву на заседание V Всерос­сийского съезда Советов прибыл военный комиссар Уральской области, ответственный за работу карательных органов Ф. Голощекин. Находясь в Москве, Голощекин неоднократно встречался со Свердловым. 14 июля 1918 года он возвратился в Екатеринбург. По воспоминаниям Юровского, «15 июля при­ехал Филипп и сказал, что завтра надо дело ликвидировать... Также было сказано, что Николая мы казним и официально объявим, а что касается семьи, тут будет объявлено, но как, когда, каким порядком, об этом пока никто не знает».

В официальном тексте приговора, опубликованном через неделю после расстрела, говорится:

«Постановление Президиума Уральского областного Сове­та Рабочих, Крестьянских и Красноармейских Депутатов:

В виду того, что чехо-словацкие банды угрожают столице красного Урала — Екатеринбургу, в виду того, что короно­ванный палач может избежать народного суда (раскрыт за­говор белогвардейцев с целью похищения всей Романовской семьи), — Президиум Областного Совета, выполняя волю ре­волюции, постановил: бывшего царя Николая Романова, ви­новного в бесчисленных кровавых преступлениях перед наро­дом, расстрелять.

В ночь с 16 на 17 июля постановление Президиума обла­стного] совета было приведено в исполнение.

Семья Романова переведена из Екатеринбурга в другое, более безопасное место.

Президиум обл[астного] Совета раб[очих], кр[естьянских] и красноарм]ейских] депутатов] Урала».

В действительности же в ночь с 16 на 17 июля 1918 года в Екатеринбурге, в Доме особого назначения, была расстре­ляна вся царская семья: Романов Николай Александрович (бывший император Николай II), Романова Александра Фе­доровна (бывшая императрица), Романов Алексей, Романова

Ольга, Романова Татьяна, Романова Мария, Романова Анас­тасия, а также доктор Е. Боткин, комнатная девушка им­ператрицы А. Демидова, придворный повар И. Харитонов и лакей А. Трупп.

18 июля 1918 года решение Президиума Уральского облсо- вета о расстреле Николая II было одобрено Президиумом ВЦИК.

В Постановлении о прекращении уголовного дела от 17 июля 1998 года, возбужденного Генеральной прокуратурой Российской Федерации 19 августа 1993 года по выяснению обстоятельств гибели членов Российского императорского дома и лиц из их окружения в период 1918—1919 гг. по при­знакам ст. 102 п. «3» (умышленное убийство двух и более лиц), действия органов советской власти в отношении семьи бывшего Российского императора Николая II (Николая Алек­сандровича Романова) квалифицируется как политическая репрессия.

Архиерейский Собор Русской Православной Церкви, про­ходивший 13—16 августа 2000 года, принял решение о кано­низации царской семьи. В определении Собора говорится: «Прославить как страстотерпцев в сонме новомучеников и исповедников Российских Царскую Семью: Императора Ни­колая II, Императрицу Александру, царевича Алексея, вели­ких княжен Ольгу, Татиану, Марию и Анастасию. В послед­нем православном Российском монархе и членах его Семьи мы видим людей, искренне стремившихся воплотить в сво­ей жизни заповеди Евангелия. В страданиях, перенесенных Царской Семьей в заточении с кротостью, терпением и смирением, в их мученической кончине в Екатеринбурге на 4/17 июля 1918 года был явлен побеждающий зло свет Хрис­товой веры подобно тому, как он воссиял в жизни и смерти миллионов православных христиан, претерпевших гонение за Христа в XX веке».

По моему глубокому убеждению, российская демократи­ческая власть, если она продолжает считать себя демокра­тической, просто обязана реабилитировать императора Ни­колая II и его семью — как по юридическим, так и нравст­венным соображениям. Понятно, что подобное решение неизбежно переведет продолжающую господствовать совет­скую историографию на рельсы правды, избавления ее от мифов и конъюнктурного вранья.

Продолжая хрущевскую тему, расскажу о том, как непо­средственно соприкоснулся с октябрьским пленумом 1964 го­да, освободившим Хрущева от должности хозяина страны.

Еще в августе — сентябре по аппарату поползли слухи о том, что Хрущев хочет обновить Политбюро, ввести в него новых людей. Но одновременно говорили и о том, что собираются освобождать Хрущева, но в это мало верилось. Сам же Хру­щев, видимо, что-то чувствовал. Где-то в конце сентября 1964 года, направляясь в Европу, в Москве сделал остановку президент Индонезии Сукарно — «друг Карно», как его на­зывал Хрущев. Это был день, когда Никита Сергеевич уже считался в отпуске. Вечером в Грановитой палате был устро­ен обед в честь высокого гостя. Было решено, что и на встре­че, и на обеде за главного будет Николай Подгорный. Как рассказывал мне Леонид Замятин (он оказался там для под­готовки «сообщения для печати»), обед был в узком составе. Неожиданно появились Хрущев и Микоян. Хрущев сел не в центре стола, как бы подчеркивая, что главный сегодня — Подгорный. Но к концу обеда, постучав по бокалу, неожи­данно взял слово Хрущев.

— Дорогой друг Карно, я сегодня уже в отпуске и завтра вылетаю в Пицунду. Зачем улетаю, сам не знаю. Но все Они, — он показал на сидящих за столом, — уверяют меня, что надо отдохнуть и полечиться. От какого недуга лечиться, тоже не знаю. Я спрашивал самого себя: ехать или не ехать? Но ведь Они желают мне здоровья. Спросил врачей, и те то­же говорят, что надо поехать недельки на две. Ну, уж раз врачи говорят, то, наверное, не грех и «подлечиться». Друг Карно, скажу тебе откровенно: у нас не все разделяют то, что я делаю. Критикуют, правда, не очень громко, но я-то знаю об этом. Ничего, приеду — все поставим на свои места.

14 октября, когда Хрущев вернулся из Пицунды, чтобы встретить Сукарно, я снова оказался, вспоминает Замятин, во Внуково-2. Перед отъездом в аэропорт мне позвонил Ад- жубей и спросил, еду ли я на аэродром и кто будет из Полит­бюро встречать Сукарно. Аджубей предложил мне поехать с ним. В машине спросил меня, знаю ли я, что идет заседание в Кремле и что готовится смещение Никиты. Ответил, что первый раз слышу об этом. Аджубей прищелкнул языком и после паузы сказал: «Ты не отходи от меня на аэродроме. Я еду встречать Сукарно. Понял?». По приезде во Внуково охрана провела Аджубея в комнату Политбюро. Я остался в зале и увидел в окно Семичастного, нескольких сотрудников охраны. Подрулил самолет, из которого вышел Хрущев и, как потом рассказывал Семичастный, спросил его:

— А где же все остальные бляди?

— Никита Сергеевич, идет заседание Президиума. Вас там ждут.

Там действительно ждали.

А теперь расскажу, как я сам попал в «большие забияки». К вечеру 12 октября меня пригласил к себе Суслов и начал неожиданный для меня разговор о Хрущеве. Необычность темы и характер сусловских рассуждений привели меня в растерянность. Я был в то время всего-навсего заведующим сектором, каких в ЦК было больше сотни. А Суслов — вто­рое лицо в партии. В голове карусель, мельтешат всякие догадки. Суслов тихим, скрипучим голосом говорил, что послезавтра состоится пленум ЦК, на котором будет обсуж­даться вопрос о Хрущеве. Сразу же после пленума в газете должна быть опубликована пространная редакционная статья. Суслов сказал, что мне поручается написать проект такой статьи.

Наступила пауза. Воспользовавшись ею, я спросил:

— Что может и должно быть в основе статьи?

Суслов помедлил минуту, а затем сказал:

— Побольше о волюнтаризме, нарождающемся культе, о несолидности поведения первого лица государства за рубе­жом.

И замолчал, задумался. Прошло какое-то время, для меня оно казалось бесконечным. Наконец Суслов начал рассуж­дать о том, что надо посмотреть, как поведет себя на пленуме Хрущев. Затем добавил:

— Вы сами знаете, что делал Хрущев, вот и пишите. Зав­тра я буду на работе в восемь часов утра. Текст передадите в приемную в рукописном и запечатанном виде. Ильичев в курсе дела. Все.

На свое рабочее место я возвращался в большом смяте­нии. Мысли путаные, какие-то суетливые... Что-то будет — ведь речь шла о творце антисталинского доклада на XX съез­де, вокруг которого, не переставая, шла политическая борьба в партии. Пошел к Ильичеву. Тот сказал с растерянной улыб­кой, что это он порекомендовал меня на роль сочинителя статьи. И откровенно добавил, что ничем помочь мне не может, ибо не собирается выступать на пленуме против Хрущева.

Решил поехать домой, лечь спать, завел будильник на три часа ночи, проснулся раньше и сел за стол. Слова не шли, формулировки получались вялыми, но все же мне удалось выдавить из себя страниц пятнадцать. В восемь часов утра я был уже в приемной Суслова. При входе в здание ЦК мой пропуск проверяли двое — второй человек явно не из КГБ. На полу в раздевалке сидели военные курсанты. Дворцовый переворот шел по всем правилам. В приемной Суслова уже собралось 5—7 человек. Помощник Суслова Владимир Во­ронцов подошел ко мне и сказал, что сейчас они перепечата­ют написанное мной, что я, наверное, захочу еще раз по­смотреть и что-то поправить. Перепечатали, доработал, снова перепечатали. Отдал Воронцову. Он отпустил меня восвояси.

Пока сидел в приемной, понял, что люди с напряженными лицами, суетившиеся вокруг, готовят речь для Суслова на ту же тему. Ушел в плохом настроении, и не только потому, что не выспался. Статья не получилась. Кости без мяса. К тому же я лично продолжал стоять на позициях XX съезда, что сильно сдерживало в оценках, хотя меня, как и многих дру­гих, начали раздражать действия Хрущева и его окружения по созданию нового культа. Статья о пленуме была напечата­на лишь через несколько дней после его окончания. В ней мало что осталось от моего текста, хотя в докладе Суслова на пленуме я услышал несколько знакомых фраз.

К Хрущеву можно относиться по-разному. Я уже писал о том, что он сам и его действия были крайне противоречивы­ми. Но и время было крайне тяжелое, какое-то рваное со всех точек зрения. Ему досталось тяжелейшее наследство. Начало 1953 года, когда Сталин был еще живой, — это апо­гей самовластного безумия. Сотни тысяч людей пребывали в лагерях и тюрьмах «за политику». Продолжали считаться преступниками советские военнопленные, прибывшие из германских лагерей. Деревня нищенствовала. После войны совсем опустела. Каждодневно под вечер ходил по деревен­ской улице колхозный бригадир, как правило, инвалид. От избы к избе. И назначал взрослым работу на завтра. Шел он обреченно, ибо оставшиеся мужики, матерясь, кляли работу за «палочки», за трудодни. Дети с холщовыми сумками по колкой стерне собирали оставшиеся после уборки колоски. Но за это тащили в суд, если кто донесет. По вечерам, когда стемнеет, ходили копать подмороженную картошку себе и скотине на корм. Я не только видел все это, но и участвовал в этих «преступлениях», когда жил в деревне.

Хрущев начинал хорошо. Может быть, для интеллиген­ции это время было только «оттепелью», но для простого на­рода — весна. Пусть и ненастная, но весна. Пусть и корот­кая, но весна. Крестьяне получили паспорта, «зона оседлос­ти» для них была ликвидирована. В столовых появился бесплатный хлеб. Невероятно, ибо свежи были в памяти и военные пайки, и хлебные карточки, и километровые очере­ди за хлебом.

Наступило время, когда на улицах, на вокзалах, в поездах появились молчаливые люди, которые по лагерной привычке берегли каждый дых, ходили, подшаркивая, и взахлеб кури­ли цигарки... Отпущенные узники. Возвращались домой це­лые народы. В архипелаге ГУЛАГ закрывались лагеря. Сры­валась колючая проволока, рушились вышки, усыплялись сторожевые собаки, натасканные на людей. Хрущевский большевизм избавлялся от части сталинского «приданого». Но о «советском Нюрнбергском процессе» за преступления против человечности власть и не помышляла.

И все же, повторяю, Никита Сергеевич был утопист. Его утопии причинили немало бед. Лучше бы он не встречался «лицом к лицу с Америкой». Познакомившись с фермерст­вом, он почему-то укрепился в мысли, что колхозы могут до­стичь эффективности фермерства. Хрущевское «головокру­жение» сосредоточилось на скупке у селян и горожан всей рогатой живности. Подруб подсобного хозяйства — большой грех Хрущева перед крестьянином, да и всем народом.

И каждый раз, когда проваливалась его очередная затея, он лихорадочно внедрял в жизнь новую утопию, искал но­вую палочку-выручалочку. Немалый вред получился и с от­меной травопольной системы. Решив, что кукуруза — ключ к решению проблемы кормов, Хрущев велел выбросить из оборота травы-предшественники и вместо них сажать ту же кукурузу. Плуг полез на луг, плуг распахивал целину, выпа­сы. Вскинулись пыльные бури, обмелели, заилились речки и речушки.

Укрупнение колхозов — очень часто авосьное, дурное — все то же продолжение коллективизации, точнее, заверше­ние ее. И все это ради внедрения социалистического посту­лата о преодолении различий между городом и деревней, между трудом умственным и физическим. Кажется, преодо­ление состоялось — ни ума, ни деревни.

У меня лично до сих пор вызывает щемящую боль поста­новление о лошадях. Непомерно суетясь, Хрущев простился с лошадью, которая веками тащила воз деревенской жизни. Пахала, возила, воевала, кормила и поила людей. Видимо, ло­шадь «позорила» социализм ржанием и тележным скрипом. «Самое механизированное сельское хозяйство в мире» (по выражению Хрущева) остракизировало лошадь, тогда как отнюдь не безмашинные американцы до сих пор держат для расхожих работ миллионы лошадей. И вот десятки лет охапку сена, воз дров, мешок зерна или молочную флягу у нас возили на тракторах с прицепами.

Хрущев видел отсталость страны, чувствовал трагический исход этой отсталости, но вместо здравых мер он постоянно искал «чудо-средства», которые вытащат страну из трясины.

Будь то кукуруза, целина, торфоперегнойные горшочки, хи­мизация всей страны и прочее.

Хрущев — прежде всего вулкан энергии. И полезной, и вредной. Человек с маниловским самовыражением, но и жесткий прагматик. Хитер, но и по-детски наивен. Труженик и мечтатель, порой без меры груб и самодержавен. Экспери­ментатор. Непредсказуем, бесцеремонен, хваток и ловок. Всякий. В сущности, он и творец, но и жертва иррационализ­ма. Конечно же он считал для себя святой однонотную мело­дию «классовой борьбы», исполняемую на «марксистской трубе», но был не чужд и полифонии «живой жизни». Теат­рал, любитель русской классики, но и «хранитель больше­вистского огня в искусстве», часовой соцреализма, носитель большевистского абсурдизма.

Его обзывали «кукурузником» и «болтуном», он был геро­ем анекдотного фольклора. Вспомним выставку живописи в Манеже, призыв «догнать и перегнать Америку»... И сразу же зароятся в памяти анекдоты, частушки, притчи. Вот уж, действительно, по Достоевскому — широк русский человек, не грех бы его и заузить. Вот уж, и впрямь, это лихое, моло­децкое — шапку оземь, башмаком по столу!

Духовным строителем моего отношения к Хрущеву был мой отец, крестьянин, участник гражданской и Отечествен­ной войн, беспартийный, но живо интересующийся полити­кой. Когда Хрущев рассказал правду о Сталине, мой отец это одобрил.

— Правильно, — сказал он и повесил на стену портрет Хрущева. — В гражданскую мы ничего не слышали о Ста­лине.

Но как только Хрущев пустился в разные эксперименты в сельском хозяйстве, отец не выдержал и начал костерить его последними словами:

— Я-то думал, он от сохи!

Я пытался защищать Хрущева, но не помогало. Портрет его оказался на чердаке.

Хрущев явно не оправдал и надежд номенклатуры. Вы­брошенный наверх номенклатурной селекцией, он оказался человеком, плохо приспособленным к руководящей деятель­ности на высшем уровне, повел себя, как Алиса в Стране Чу­дес: постоянно удивлялся и разочаровывался. Его попытки что-то изменить или сломать незамедлительно приводили к неразберихе, экономической чехарде, а в итоге — к невоз­можности разобраться, что же происходит в стране на самом деле. Номенклатура роптала, когда он вернул домой и час­тично амнистировал тысячи политических заключенных.

Публично заявив на весь свет о сталинских преступлениях против номенклатуры и возвращении к неким «ленинским нормам», он в то же время стал набрасывать на номенклату­ру свою собственную узду, смещая, перемещая, отстраняя и приближая руководителей всех уровней, тем самым снова создав в «Зазеркалье» крайне нервозную обстановку.

Государственный корабль задергался. Лишенные даровой рабочей силы из политзаключенных шахты и рудники, хими­ческие заводы оказались перед угрозой остановок. Получив паспорта, из деревень побежали колхозники. Все ждали ка- ких-то решений, отвечающих новым условиям, но получили несравненную по своему легкомыслию программу: «Нынеш­нее поколение советских людей будет жить при коммуниз­ме!». Где-то к 1980 году.

XX съезд фактически подарил нам творчество многих мо­лодых талантов — писателей, художников, музыкантов. По­молодели все. Помню упоительные вечера поэзии в Политех­ническом музее, они как бы пробивали окно в новый, сво­бодный мир. Но помню и встречу в декабре 1962 года на Ленинских горах с творческой интеллигенцией. Я был на этой встрече. Очень точные воспоминания о ней оставил Михаил Ромм. Никита Сергеевич долго учил советскую ин­теллигенцию уму-разуму. В своем заключительном слове он произнес знаменательные слова:

— Ну вот, — сказал он, — мы вас тут, конечно, послуша­ли, поговорили, но решать-то будет кто? Решать в нашей стране должен народ. А народ, это кто? Это партия. А пар­тия кто? Это мы. Мы — партия. Значит, мы и будем ре­шать. Я вот буду решать. Понятно?

— Понятно, — пронеслось по залу.

— И вот еще по-другому вам скажу. Бывает так: заспо­рит полковник с генералом, и полковник так убедительно все рассказывает, очень убедительно. Да. Генерал слушает, слу­шает и возразить вроде нечего. Надоест ему полковник, встанет он и скажет: «Ну вот что, ты — полковник, я — генерал. Направо кругом, марш!» И полковник повернется и пойдет — исполнять. Так вот, вы — полковники, а я, извини­те, генерал. Направо кругом, марш!

Помню и посещение Хрущевым выставки в Манеже. Пос­ле разносных публикаций об этой выставке я с приятелем пошел на нее. Так и не понял, из-за чего произошел весь этот сыр-бор. Не мог взять в толк, почему картина Никонова «Геологи» — плохая, а картина Лактионова «Письмо с фрон­та» — хорошая.

Большой был путаник Никита Сергеевич. История распо­рядилась так, что экономических изменений к лучшему, о которых он мечтал, не произошло, а вот духовный прорыв, каковой он едва ли предвидел, оказался, несмотря на его кап­ризы, мощным. Прорыв был мозготворен и рукотворен, и в этом, как ни парадоксально, заслуга Хрущева.

Человек острого природного ума, он, однако, не устоял перед подхалимами, перед возвеличением своей собственной персоны. Четыре Звезды за десять лет — самый высокий темп пополнения нагрудного иконостаса. Фильм «Наш Ники­та Сергеевич» — оглушительная пропагандистская кампания по поводу «великого десятилетия», нанесшая авторитету Хрущева огромный ущерб.

Не очень долго продержалась и «оттепель». Снова в стра­не загудели паровозы прошлого, загрохотали барабаны, захлопали крыльями ночные птицы. Как потом и при Бреж­неве — во вторую половину его царствования. И аплодис­менты. Самые бурные. Уж чего-чего, а аплодировать боль­шевики научились. И народ обучили. Даже новую профес­сию придумали: «ответственные за энтузиазм на съездах, парадах и прочих». Куча придурков зычными голосами кри­чала: «Слава КПСС!» И рефреном: «Слава! Слава! Слава!» В общем, есть что вспомнить. Смешно, а скорее — горько, ибо и сегодня застучали подхалимствующие барабаны. Пока с оглядкой, а вот завтра могут и по темечку вдарить. Насту­пать на грабли — это наше российское хобби, перетекаю­щее в профессию.

Быстро сбежались под хрущевскую крышу охочие до ус­лужения люди из цеха «литературных творцов», все ближе прислоняясь к выгодному авторитету. Все происходило по­чти в той же манере, что и сегодня. Было противно тогда, противно и сейчас. При Сталине «инженеры человеческих душ» создавали культ личности, при Хрущеве и Брежневе — авторитет руководителя, сегодня слюнявят лики дающих деньги и... ордена.

Хрущев — с ног до головы в родимых пятнах своего вре­мени. Однако остается загадкой, как же он выскочил из него. И сомневаться в существующем общественном устройстве начал раньше, чем сказал об этом. Так случилось, что он вы­шел на авансцену отечественной истории, когда дефицит че­ловечности достиг предела. Сталин был живым богом. Его приближенные тоже были «небожителями». Хрущев всю эту небесную канцелярию спустил на землю, на грязную мосто­вую реальной жизни.Хрущев толкнул сталинский государственный корабль в штормовое море реальной жизни, и он, этот корабль, стал терпеть крушение за крушением. Корабль был построен для иллюзорного мира. Партаппаратная команда заголосила. Три­умвират действительной власти, выраженной в объединен­ном аппарате партии и карательных органов, хозяйственного аппарата, совокупного ВПК, решил вернуть проржавевшую посудину в тихую бухту, названную потом «застоем», подоб­рав и соответствующего капитана — Леонида Брежнева.

Хрущев был изгнан из власти. Его как политика и челове­ка усердно топтали, память о нем выжигалась более двадцати лет. Когда умер, не удостоился даже газетного некролога. Слава богу, что похоронили его по-людски, по-христиански, а не по языческому обряду, как Ленина.

А потом пришло время без числа.

Глава девятая

ЛЕОНИД БРЕЖНЕВ

В аппарате ЦК существовала удивительная по разноцветью мозаика взглядов, но она как бы жила отдельно от практиче­ской работы. Да и сами отделы ЦК были разными по своим оценкам ситуаций и людей. Например, в ортодоксально-зам- шелом отделе оргпартработы меня считали «либералом», «идеологическим слабаком», а некоторые служащие междуна­родного отдела — «бархатным догматиком».

Автор

Начну с самых первых дней прихода Бреж­нева к власти. Не успел я отправить Суслову проект статьи в «Правду» о Хрущеве, как утром 14 октября, когда все томи­лись в ожидании результатов пленума, мне позвонил Андрей Александров-Агентов, помощник Брежнева, и предложил поучаствовать в подготовке речи для Брежнева на встрече с космонавтами. Это означало, что новым «вождем» будет Брежнев.

Вот так и получилось, что мне пришлось писать и про­щальную статью о старом монархе и заздравную — о новом.

В аппарате ЦК наступило время очередной суеты. Люди с озабоченными, а скорее — перепуганными лицами бегали по коридорам, шептались по углам и кабинетам, делились слуха­ми о новых прогнозах и назначениях. Заместитель заведую­щего Отделом пропаганды и агитации Алексей Романов, опа­саясь возможного увольнения, всем, кого встречал в коридо­ре, сообщал: «А вы знаете, что однажды Хрущев говном меня назвал?» Некоторые юмористы старались специально по­пасть на глаза Романову, чтобы услышать эту «новость» из первых уст. Романов почему-то считал, что данная Хруще­вым «характеристика» послужит ему пропуском к новому доверию.

Мы сидели вдвоем с Александровым в его небольшой комнате (новая иерархия кабинетов еще не вступила в свои права) и сочиняли речь. Он постоянно вызывал стенографи­стку и диктовал «свои формулы», я, в свою очередь, пытался изложить на бумаге «свои соображения». Потом объединяли наиболее удачные фразы и снова переделывали. Обычная практика.

Работать было трудно. Нам постоянно мешали. Телефон Александрова звонил без умолку. Я помню его ответы.

— Здравствуйте, Юрий Владимирович (Андропов)... Да нет, не надо... Хорошо. Присылайте текст.

— Здравствуйте, Борис Николаевич (Пономарев)... Нет, не надо... Хорошо. Присылайте текст...

— Здравствуйте, Дмитрий Федорович (Устинов).

И так далее.

— Секретари ЦК занервничали, — сказал Александров. — Опасаются за карьеру. Предлагают помощь.

Сарказма Александров не скрывал. Присланные тексты не читал. На другой день, 17 октября, состоялось чтение речи в кабинете Брежнева. Я впервые увидел нового «вождя» столь близко. Встретил нас улыбающийся, добродушный с виду человек, наши поздравления принял восторженно, как если бы каждый из нас вручил ему по ордену, которые он безмерно обожал. Александров зачитал текст. Брежнев слу­шал молча, без конца курил, потом сказал, что эта речь — его первое официальное выступление в новом качестве, он придает ей особое значение. По своему стилю она должна отличаться от «болтливой манеры» Хрущева, содержать но­вые оценки. Какие именно, он и сам не знал, да и мы тоже весьма смутно представляли перспективы, связанные с но­вым октябрьским переворотом.

Так и началась моя «писательская» жизнь при Брежневе. Речи, доклады, записки. Трудность этого занятия была не­имоверной. Все сводилось к поиску каких-то новых слов, причем громких и оптимистических, но в то же время танце­вать было нужно вокруг идей и положений, уже всем набив­ших оскомину. Сама система жестко отторгала все новое, ее усилия были сосредоточены исключительно на укреплении механизма тоталитарной власти. А писать надо было о про­цветании социалистической демократии, о беспрерывном росте благосостояния народа, о поддержке партии народом, любви к ней и прочей чепухе. Как ни старайся, абсурд оста­ется абсурдом. Из навоза шоколада не сделаешь.

Почитал я как-то «свои» тексты в речах Брежнева и, кро­ме неловкости, ничего не почувствовал. А ведь помню, ночей не жалели, по словарям шарили, а все равно получалось ка- кое-то кладбище мертвых слов. На самом-то деле мы знали, что надо сказать и предложить в практическом плане, но столь же хорошо понимали, что замахнуться на что-то дей­ствительно новое бессмысленно — чудес не бывает.

Сразу же после переворота сменили идеологическую вер­хушку власти. Так всегда было в подобных случаях. Руково­дители отраслевых отделов выживали. Правители страны по­нимали, что именно идеологические догмы держали в своих железных рукавицах все составные сферы тоталитарного ре­жима. Заведующим отделом назначили Владимира Степако- ва, председателем телерадиокомитета — Николая Месяцева. Заменили некоторых редакторов ведущих газет. Должность первого заместителя заведующего отделом пропаганды и агитации какое-то время оставалась вакантной. В отделе ждали и гадали, кого же назначат на эту должность. Но вот Степаков однажды сказал мне:

— Иди к Демичеву (вновь назначенный секретарь ЦК по идеологии).

Я спросил Степакова, в чем дело?

— Там узнаешь, — ответил он.

Поскольку Степаков улыбался, я понял, что ничего страш­ного от этого похода к секретарю ЦК не ожидается. Когда пришел к Демичеву, он сказал, что есть мнение назначить меня первым заместителем заведующего отделом. Я до сих пор не знаю, что здесь сыграло свою роль. В общем, неиспо­ведимы пути начальства.

Я согласился. В тот же день предложение о моем назначе­нии было направлено «наверх», на подпись Брежневу. Но проходили дни за днями, недели за неделями, а решение не появлялось. Я переживал, начал нервничать, хмурился и Сте­паков. Никто не мог взять в толк, в чем тут дело. Впрочем, намного позднее мне стало известно, что меня долго прове­ряли в КГБ, еще раз тщательно изучали мою жизнь — ведь я целый год учился в Колумбийском университете в США.

Видимо, особых грехов не обнаружили, поскольку месяца через полтора меня пригласил к себе Брежнев. Встретил уже не так добродушно, как первый раз, заново всматривался, за­давал какие-то вопросы, в общем-то, банальные. Цедил пус­тые слова о важности идеологической работы, спрашивал об обстановке в отделе. О новой должности не сказал ни слова. То ли запамятовал, то ли еще хотел с кем-то посоветоваться. Однако на другой день все-таки вышло постановление По­литбюро ЦК КПСС о моем новом назначении.

Потом-то я лично удостоверился, что, когда Брежнев гово­рил о важности идеологической работы, он лицемерил. Во время одного из сидений в Завидове Леонид Ильич начал рассказывать о том, как еще в Днепропетровске ему предло­жили должность секретаря обкома по идеологии. «Я, — ска­зал Брежнев, — еле-еле отбрыкался, ненавижу эту тряхому- дию, не люблю заниматься бесконечной болтовней...»

Произнеся все это, Брежнев поднял голову и увидел улы­бающиеся лица, смотрящие на меня. Он тоже повернулся в мою сторону. «Вот так», — добавил он и усмехнулся. Не ска­жу, что это мнение Генсека меня обрадовало или обескура­жило. Неловко было перед своими товарищами. В очередной раз спросил себя, а тем ли занимаюсь, то ли делаю? Вот тог- да-то я и вписал в доклад Брежнева абзац о гласности, но его кто-то вычеркнул на самом последнем этапе. Говорили, что Суслов.

Надо же так случиться, что вскоре после моего назначе­ния я один остался на руководстве отделом. Степаков забо­лел. К этому времени подоспела очередная реорганизация аппарата, и я должен был представить предложения о штатах и структуре отдела. Мне всегда не нравилось слово «агита­ция», которое входило в название отдела — Агитпроп. И тут, пользуясь продолжающейся сумятицей в аппарате, я в запи­ске в ЦК о названии и штатах отдела опустил слово «агита­ция». Так, с 1965 года появилось укороченное название отде­ла — Отдел пропаганды. На очередном идеологическом сове­щании задали сердитый вопрос: «Почему это сделано?» Суслов промолчал, но исправлять не стал. Однако в обкомах, крайкомах и в ЦК компартий союзных республик название отдела разрешил оставить старым.

В этой главе, как, собственно, и в других, я не хочу стро­ить свои рассуждения в хронологическом порядке. Многие события и факты этого периода уже рассыпаны по другим главам. Я вообще не люблю строгих хронологических по­строений, когда пишу свои книги и статьи. Остановлюсь лишь на событиях, которые меня касались больше всего.

В сущности, Брежневу в какой-то мере повезло. Номенк­латура устала от Хрущева. Она боялась его бесконечных импровизаций, особенно в кадровых делах. Раздражен был военно-промышленный комплекс из-за сокращения ассигно­ваний на оружие. Рвались к власти «силовики». Брежнев уст­раивал практически всех — и «вождей», и номенклатуру в целом. В первые годы он был достаточно активен. Даже по­говаривал о реформах. Иногда сердился по поводу разных безобразий, разгильдяйства, но без особого вдохновения. Последствий от его воркотни тоже не наблюдалось. Умел вы­слушивать разные точки зрения. Но постепенно все это ему надоело. Страна поплыла по течению. В восторге были воен­ные — Брежнев не жалел денег на оружие. Бывало, что во время работы за городом отпускал едкие замечания в адрес своих соратников — Подгорного, Кириленко, Шелеста и дру­гих. Кроме, пожалуй, Суслова и Андропова. Одного почти­тельно называл Михаилом Андреевичем, другого — Юрой, всех остальных — по фамилиям.

Сегодня говорят, что при Ельцине страна погрязла в кор­рупции. Увы, ничего нового в этом нет. При Брежневе кор­рупция была не меньшей, только о ней знали не так уж мно­го людей, это считалось государственной тайной. Воровство, бесхозяйственность, затыкание бесчисленных дыр за счет проедания национальных ресурсов все отчетливее обознача­ли обостряющийся кризис системы. Сплошной обман, пока­зушная информация. Все старались написать ловкую запи­ску об успехах: ах, как здорово работаем, какие прекрасные результаты! Каждая записка — это мольба: обратите внима­ние на верного солдата партии. И чем больше лжи, тем проч­нее фундамент карьеры.

Я тоже подписывал записки подобного рода, сочиненные работниками Отдела. Особенно смешными выглядели докла­ды об агитационно-пропагандистской работе. Мы сообщали, сколько пропагандистов и агитаторов денно и нощно работа­ют в том или ином регионе и в целом по стране, об их огром­ном влиянии на людей. А в жизни никто из партработников живого агитатора и в глаза не видел. Ну, иногда нам, работ­никам ЦК, во время командировок показывали какого-ни- будь заведующего библиотекой или комсомольского работ­ника — вот они, агитаторы. Все знали, что это ложь. Но де­лали вид, что это правда.

Ложь пронизывала систему насквозь. Быстро якобы рас­тут производительность труда и качество продукции. В это никто не верил, да и не мог поверить, ибо полки магазинов напоминали скелеты динозавров. Люди ездили за продукта­ми в Москву. Мои сестры из Ярославля регулярно приезжа­ли в столицу, бегали по магазинам и в тот же день отправля­лись обратно. Создавались группы для посещения театров, профсоюзы оплачивали билеты. Приехавшие весь день ото­варивались, вечером шли в театр, высыпались там, а потом в автобус — и домой.

Череда спектаклей абсурда, порой с трагическим ре­пертуаром, а порой — и с комическим. Пример. Своей рукой, никого не спрашивая, я вписывал имена главных ре­дакторов газет, руководителей других средств массовой ин­формации на представлениях к награждению высокими орденами, причем делалось это в связи с награждениями, скажем, за достижения в выращивании картошки, овощей, пшеницы, в области производства мяса и надоев молока. Од­нажды я в порядке шутки внес в список награждаемых свое­го заместителя Георгия Смирнова за выращивание хмеля. Он любил хмельное. Георгий получил орден Трудового Крас­ного Знамени. Так вот и забавлялись. Секретари ЦК из этих списков никого не вычеркивали ибо не знали, кто и кого вписал. Члены ПБ активно добавляли к спискам своих люби­мых холуев.

Советская власть была тотально коррумпирована с самого начала своего возникновения — коррумпирована политиче­ски, коррумпирована идеологически, коррумпирована эко­номически, коррумпирована нравственно.

Расскажу о том, чему я был свидетелем при Брежневе.

Прежде всего, о закупках зерна и других продуктов сель­ского хозяйства за рубежом. На эти цели тратились огром­ные суммы, в то же время советское сельское хозяйство хи­рело на глазах. Половина выращенного урожая гибла при уборке, перевозках и хранении. Руководство как бы этого не замечало и тратило тонны золота на закупку сельхозпродук­ции. Только в 1984 году, то есть за год до Перестройки, Со­ветский Союз закупил на Западе более 45 миллионов тонн зерна и зернопродуктов, 484 тысячи тонн мяса и мясопро­дуктов, более одного миллиона тонн масла животного и рас­тительного, других продовольственных товаров. За рубеж были отправлены огромные валютные суммы, вырученные за продажу газа, нефти, леса.

Я наблюдал эти закупки, будучи послом в Канаде. Они со­провождались взятками, дорогими подарками, подчеркнутым ухаживанием за руководителями советских делегаций. Когда началась афганская авантюра в 1979 году, заграница, как из­вестно, отказала нам в продаже хлеба. В стране создалось тя­желое положение. Послы получили указание как-то угово­рить руководителей государств продать хоть какое-то коли­чество зерна. Я переговорил с министром иностранных дел Канады, но получил вежливый отказ. Но однажды в воскре­сенье к моей резиденции подъехала машина, за рулем премь- ер-министр Трюдо. Он частенько так делал. Стали пить кофе, разговаривать о разных разностях. Потом Трюдо говорит: «У вас, видимо, трудно с хлебом?»

— Конечно, — отвечаю.

— Знаете, если без шума, то мы можем продать вам два миллиона тонн, только без всяких переговоров, пусть созво­нятся ваши хлебные начальники с нашим «Пшеничным пу­лом» и договорятся. Я им скажу. Оформим потом.

Я немедленно послал телеграмму в Москву. Москва отре­агировала быстро. Договорились. В портах стояли наши сухо­грузы, пришедшие еще до начала афганских событий. Но уже после отгрузки зерна зачем-то приехала большая (чело­век 30) делегация из Москвы для переговоров, хотя все воп­росы были уже решены. У нас и до сих пор любят туризм за государственный счет. Делегацию приняли на ура, поскольку продажа зерна была очень выгодным бизнесом. Номер в гос­тинице руководителя делегации состоял из целого этажа с сауной. Летали по стране на правительственном самолете. Я был на прощальном приеме, который устроили в честь ру­ководителя делегации. Такого ужина по богатству всякой снеди не припомню. Даже руководителей государств прини­мали скромнее.

Обед давал министр сельского хозяйства Юджин Велан. Он в своих речах любил шутить. Поднял тост и за меня, на­говорил всяких комплиментов, а потом сказал:

— Заслуги посла в развитии двухсторонних отношений столь велики, что мы готовы дать ему канадское гражданство.

— Согласен, — ответил я, — но с одним условием. Вы на­значите меня канадским послом в США.

Раздались смех и аплодисменты.

Следующим вечером ко мне в кабинет буквально влетел резидент нашей разведки и сказал, что делегация отправила пароходом контейнеры с подарками.

— Что мне делать? — спросил он.

— Что тебе положено по правилам вашей конторы, то и делай.

Он послал телеграмму в Москву. На другой день получил ответ: не лезь не в свое дело. Но самое интересное произош­ло позднее. Стороной узнаю, что все члены делегации и еще часть людей из Внешторга, не имевшая ни малейшего отно­шения к закупке зерна, были награждены высокими орде­нами, а руководитель делегации получил звание Героя Соци­алистического Труда. О посольстве и не вспомнили. Все за­слуги министерство приписало себе. Я читал записку по этому поводу. В ней говорилось, что министерские чиновни­ки якобы сумели договориться с канадцами, используя свои старые связи.

Будучи в отпуске, спросил, как же так? В МИДе поулыба­лись и объяснили, что минторговцы вышли прямо на Полит­бюро, не спрашивая МИД. От радости, что закуплен хлеб, Брежнев подмахнул указ о награждении этих бездельников орденами. Кроме всего прочего, сыграло свою роль и особое отношение Брежнева к Патоличеву — министру внешней торговли. Еще при Сталине в газете «Правда» появилась рез­ко критическая статья о Брежневе, который был в то время секретарем Днепропетровского обкома партии. А Патоличев был секретарем ЦК по кадрам. Стоял вопрос о снятии Бреж­нева как развалившего работу в области. Патоличеву удалось спасти Брежнева. С тех пор они были дружны. Об этом но­менклатура знала.

Закупки хлеба и других продуктов питания превратились в крупнейшие мафиозные операции. Например, когда при­возили зерно в наши порты, сухогрузы стояли там месяцами неразгруженными. Почему? Да потому, что зерно привозили как раз во время уборки урожая, когда весь транспорт был занят. Зерно гнило. Потом секретари ЦК и руководители правительства раздавали это зерно по областям на корм ско­ту. Но не всем, а только тем местным «вождям», которые считались наиболее приближенными к ЦК, охотно славили Брежнева и Политбюро. Это были политические взятки про­тухшим зерном. Это была мафия, которая отнимала у страны золото и гнала его на Запад без какой-либо пользы для соб­ственного народа.

Еще пример. Существовала, к примеру, всеми обласкан­ная, не раз награжденная китобойная флотилия «Слава». Возглавлялась капитаном Соляником, Героем Социалистиче­ского Труда. Однажды «Комсомольская правда» опубликова­ла статью Аркадия Сахнина. В ней рассказывалось, что Фомин — секретарь райкома в Одессе, куда входила партий­ная организация флотилии, поднял вопрос о том, что на од­ном из китобойных судов творятся разного рода безобразия. Там работает нелегальная артель резчиков по кости. Делают безделушки из китового уса, красивые сувенирные изделия. Продают их в Австралии, Новой Зеландии и других замор­ских землях. На вырученные деньги покупают дорогие вещи — ковры и прочие ценности, которые везут на Укра­ину и в Москву, где все это куда-то исчезает. Кроме того, га­зета поведала о том, что труд резчиков является каторжным. Более того, один из косторезчиков покончил жизнь само­убийством.

Разразился скандал. Первый секретарь ЦК Украины Ше­лест обвинил газету в клевете, требовал официального рас­следования. Суслов поручил мне (я уже исполнял обязаннос­ти заведующего отделом пропаганды) организовать провер­ку. Выяснилось, что газета права, что все серьезные факты являются верными, о чем было доложено в ЦК. Записку вы­несли на рассмотрение Секретариата. Ко всеобщему удивле­нию, на заседание пришел сам Брежнев, что случилось впер­вые после того, как он стал генсеком. Он сел по правую руку от Суслова, который продолжал председательствовать. Об­суждение было закрытым. Сразу же сложилась какая-то тя­гостная атмосфера. Секретари ЦК выглядели хмуро, избега­ли смотреть на меня и главного редактора «Комсомолки» Юрия Воронова. Это был первоклассный спектакль, показы­вающий закоулки политических интриг в высшем эшелоне власти.

Суслов сказал, что не надо сейчас заслушивать редактора «Комсомольской правды» и руководителя отдела, поскольку они свою точку зрения изложили в статье и в записке. Он попросил Соляника рассказать о работе флотилии. Капитан говорил об успехах, о том, сколько прибыли добыто государ­ству, как самоотверженно работает в тяжелейших условиях команда. Началось обсуждение. Практически все выступав­шие защищали Соляника и разносили «Комсомолку». Упре­кали отдел пропаганды за то, что он якобы «потакает» га­зетам, снизил требовательность и т. д. Вспоминали статьи, не имеющие отношения к данному делу. Обычная практика. Я пытался что-то сказать, но Суслов слова мне не дал. Коро­че говоря, обсуждение сводилось к тому, что статья порочит видного человека в партии и государстве, что виноват вовсе не Соляник, а виноваты те, кто напечатал статью и поддер­живает ее.

Мы с главным редактором «Комсомольской правды» за­упокойно переглядывались, ясно было, что наши дела плохи, попали словно караси на горячую сковородку. Понимали, что Брежнев пришел не для того, чтобы хвалить газету. Соляник повеселел, начал жаловаться на то, что подобные статьи ос­лабляют дисциплину, снижают авторитет руководства. Пол­ный набор блудливых слов того времени.

Брежнев был хмур, слушал, наклонив голову. А выступаю­щие все время пытались уловить его настроение. Но тут сло­во взял Александр Шелепин. Он начал свою речь примерно так. «О чем мы говорим? Оклеветали и оскорбили Соляни­ка? Но ведь проводилась проверка. Давайте определимся. Ес­ли факты неверны, тогда давайте накажем главного редакто­ра и тех, кто поддержал газету. Если же факты верные, тогда о чем разговор?» Речь Шелепина была напористой, в ней яв­но прослушивался вызов другим секретарям ЦК, а как оказалось, — и Брежневу.

Все притаились. Видимо, не могли понять, что тут разыг­рывается. Это потом прояснилось, что игра была гораздо серьезнее, чем представлялось непосвященным. Брежнев промолчал, теперь все взоры обратились к Суслову — а что скажет он? Сначала Суслов произнес какие-то банальные слова об объективности, о необходимости беречь кадры. Ка­залось, что сейчас, как и все другие, обрушится и на газету, и на отдел пропаганды. Ничего подобного не произошло. В самом конце речи он произнес слова, которые я запомнил на всю жизнь.

— Правильно здесь все говорили, что нельзя Соляника ос­тавлять на этой работе (хотя никто об этом и слова не ска­зал). На флотилии вершатся плохие дела, один человек по­кончил жизнь самоубийством. Конечно, газета могла бы по­советоваться перед публикацией, но, судя по результатам проверки, там все изложено правильно.

На том и закончил свою речь. Спокойную и монотонную. Видимо, он знал о сути дела больше, чем все остальные. Мы с Вороновым повеселели, знали, что Суслов от своих слов не откажется. Секретари ЦК переглядывались, пытаясь понять, что произошло. Какие пружины сработали, чтобы так повер­нулось дело? Они явно попали впросак. А Брежнев так и просидел все заседание молча. Только в конце, когда все ста­ли расходиться, он остановил меня и редактора «Комсомол­ки», поднял голову и зло буркнул:

— А вы не подсвистывайте!

И снова замолчал. Как потом стало известно, Соляник за­даривал богатыми подарками и руководство ЦК, и прави­тельство Украины, и многих в Москве, включая самого Брежнева, не говоря уже о соответствующих министрах.

Цензура цензурой, но все-таки в печати время от времени появлялись и неожиданные для ЦК статьи. Кроме случая с Соляником я помню статьи в «Правде» и «Комсомольской правде» о продолжающемся уничтожении Байкала бумаж- но-целлюлозным комбинатом, построенным на его берегу. Уникальность этого озера известна. Уверен, что в будущем пресная вода Байкала будет продаваться за золото, но об этом мало кто думал.

Газетные статьи вызвали острую реакцию со стороны промышленных отделов ЦК. Они подняли крик — опять на­падки, ничего вредного там не происходит, с очистными со­оружениями все в порядке. Мы начали готовить записку и вышли с особым мнением: газеты правы, надо создать комис­сию для проверки фактов. Но обсуждение этой проблемы на Секретариате ничего не дало. Тем не менее Суслов вынес вопрос на Политбюро. Я не был на его заседании, но мне рассказывали, что обсуждение там проходило еще хуже, чем на Секретариате. Газеты подверглись резкой критике. Коро­че говоря, защитники Байкала потерпели очередное пора­жение.

Через какое-то время мне позвонил один из заместителей министра правительства России и сказал, что он встречался с одним из научных сотрудников, у которого есть интерес­ные данные по Байкалу. Молодой ученый принес любитель­ский фильм. Автор фильма черпает из Байкала воду и нали­вает ее в сосуд, потом берет рыбок и опускает их туда же. Рыбки дохнут. Воду он брал из мест, близких к комбинату.

Меня все это заело, особенно возмутило вранье промышлен­ников и лицемерие секретарей и членов Политбюро ЦК. Все же отлично знали, что происходит с Байкалом на самом деле. На хозяйстве в Секретариате в то время был Андрей Кири­ленко. Я пошел к нему с этим фильмом. Поначалу он не хо­тел возвращаться к уже решенному вопросу, но все же со­гласился посмотреть фильм.

— Неужто это так, неужто не подделка? Слушай, а ты ме­ня не подведешь, может, это какой-то монтаж или как там у вас называется?

Я ответил, что непохоже, люди понимают, какие в этом случае могут быть неприятности.

— Оставь мне фильм.

Недели через две меня приглашают на Политбюро, и там снова стоит вопрос об озере Байкал. Оказывается, Кирилен­ко сумел показать этот фильм Брежневу и еще кому-то. На Политбюро доклада не было, только Кириленко рассказал о фильме. К этому времени и газеты дали дополнительный ма­териал о том, как уничтожается жемчужина России. Завя­зался разговор. Брежнев занял вялую позицию — да, надо бы все это проверить. К сожалению, и на этот раз ограни­чились тем, что дали поручение комиссии во главе с акаде­миком Жаворонковым еще раз «изучить и доложить Полит­бюро». Комиссия «изучила» и подтвердила свою прежнюю точку зрения. А Байкал страдает до сих пор. Страдает из-за преступного отношения к природе со стороны властей. В 2002 году вышло постановление о выделении дополнитель­ных средств на очистные сооружения. Однако многие высо­кие чиновники до сих пор считают Байкал лужей после дож­дя. Высохнет — и ладно.

Подобных фактов, связанных с выступлениями газет, бы­ло очень много. Тогда, в эпоху цензуры, печать была под по­стоянным обстрелом номенклатуры. Правящая каста хотела постоянных и никогда не смолкающих аплодисментов, под­тверждающих безусловное величие своих «деяний», в том числе и преступных. Единственно, что порой выручало, так это внутренние противоречия между самими «небожите­лями», о которых элита, включая газетную, кое-что знала. И пользовалась этим, публикуя критические статьи. Учиты­вали сие явление и мы в отделе пропаганды. Мы тоже игра­ли. Не только в чужие игры, но и в свои.

Приведу один из многих примеров. Звонит мне Алексей Косыгин — председатель Совета Министров, и говорит, что в «Правде» опубликована неправильная статья об одном из министров, кажется, о Костоусове. В статье говорилось, что закупленное за рубежом новейшее оборудование валяется на заводских дворах, ржавеет и разворовывается. «Скажите об этом Зимянину (главный редактор «Правды»)», — потре­бовал Косыгин. Я, естественно, пообещал выполнить указа­ние, но не выполнил. Через некоторое время звонит первый заместитель Косыгина и тоже член Политбюро Дмитрий По­лянский и произносит восторженные слова по поводу той же статьи. Как и Косыгин, Полянский попросил меня сказать об этом Зимянину. Я не выполнил и это указание. В какой-то мере рисковал, но понимал, что оба они хотят свести ка- кие-то свои счеты чужими руками. Звонки подобного рода других высоких начальников случались чуть ли не каждую неделю.

После Сталина генеральные секретари партии, продолжая обладать огромной властью, становились все более зависи­мыми от всесильного партийного аппарата. На Политбюро, на пленумах и съездах руководители партии и правительст­ва, как их называли, фактически произносили речи, подго­товленные референтами различного ранга. Брежнев, напри­мер, во время подготовки своих речей сам никогда ничего не писал и даже не правил. Ему зачитывали текст, а он одобри­тельно кивал головой или, прервав, начинал рассуждать о том, что ему в голову приходило. Любил делиться воспомина­ниями, поглаживая одновременно коленки сидящих рядом стенографисток.

Нет, все же я помню случай, когда Брежнев вмешался в текст. Александр Бовин, как правило, писал разделы о демо­кратии, разумеется, о социалистической. Когда в очередной раз мы собрались в зимнем саду в Завидове зачитывать свои разделы, Бовин зачитал свой. И вдруг Брежнев говорит:

— Что-то буржуазным духом попахивает. Ты, Саша, пере­пиши.

Вечером Саша разделся до трусов, поставил перед собой бутылку и за ночь якобы «переписал», а на самом деле он вписал в текст несколько слов — «социализм», «социалисти­ческий», «коммунистический», наутро снова все это было прочитано Брежневу. Он сказал: «Это другое дело».

Все «вожди» верхнего эшелона в своих речах примерива­лись к текстам Генерального секретаря, подчеркивая, что они повторяют мудрые мысли самого Брежнева, хотя пре­красно знали, что это «мысли» его помощников. Продолжа­лась эпоха «Великого притворства». Однажды секретарь ЦК Капитонов попросил меня возглавить группу для подготовки его доклада. Поехали в Волынское. Вечером он заглянул к нам, спросил, как дела, добавив, что «полностью нам доверя­ет». Мы поулыбались, подобные примитивные приемы были известны. Потом отозвал меня в сторонку и сказал:

— Слушай, Александр Николаевич, постарайся, чтобы в докладе не было ничего такого, чего еще не говорил Леонид Ильич. Ты же знаешь его мысли.

Молчалив, вежлив и пуглив был Иван Васильевич.

Несмотря на то что бурный этап хрущевской «оттепели» закончился еще при Хрущеве, остатки теплого воздуха про­должали греть души тех, кто не переставал верить в оздоров­ляющую силу десталинизации. Борьба за продолжение курса XX съезда практически осталась только в сфере литературы и публицистики. Эти годы шли под знаком непримиримых схваток двух литературных направлений. Одно нашло свое пристанище в журнале «Новый мир» Твардовского, другое — в «Октябре» Кочетова. К последнему примыкал комсомоль­ский журнал «Молодая гвардия».

Я был не только в курсе, но и в гуще тех событий, по­скольку литературные журналы были в двойном подчине­нии: отдела пропаганды и отдела культуры. Либерально-де- мократическая позиция «Нового мира», который отстаивал курс на восстановление исторической правды во всем, что было связано с эпохой Сталина, на ослабление цензурного гнета, пользовалась высоким авторитетом в творческом ми­ре. Позиции «Октября» того времени были иные, а вернее, противоположные. Он отвергал ориентацию «Нового мира». В грубой, часто в оскорбительной манере отстаивал охрани­тельные позиции в художественном творчестве, а главное — выступал против критики культа Сталина.

Парадоксальность ситуации заключалась в том, что «Но­вый мир» действительно стоял на позициях решений XX съезда, а «Октябрь» и «Молодая гвардия» выступали про­тив. Строго говоря, последние занимали практически ан­типартийные позиции, если судить о них мерками решений XX съезда, но симпатии партийного аппарата (в значитель­ной его части) были на стороне «Октября» и «Молодой гвар­дии». Руководство ЦК видело нелепость ситуации, но оно са­мо продолжало находиться в состоянии неопределенности. Оно не возражало бы отказаться от решений съезда, но бо­ялось последствий такого шага, которые трудно было пред­сказать. Вот эта двойственность отражалась и на политике в области литературы и искусства.

Чтобы как-то сбалансировать ситуацию, на Секретариате ЦК принимается решение опубликовать в «Правде» статью, осуждающую «крайности» в полемике между «Новым ми­ром» и «Октябрем». Статье придавалось особое значение. Ее редактировал лично Суслов. Но баланса явно не получилось. По сути своей она была направлена против «Нового мира». Власти все очевиднее отдавали предпочтение «Октябрю», его идеология была гораздо ближе номенклатурным настроени­ям, поскольку журнал без конца клялся в верности линии партии. Цензура практически «заморозила» лагерную тему в литературе. Была наглухо закрыта информация о сталинском терроре и неготовности СССР к войне с фашистской Герма­нией. Все реже и реже упоминался и сам XX съезд. Началась «ползучая реабилитация» Сталина.

Тогда я долго думал о том, как мне следует поступить. Пройти мимо, не заметить — совесть не позволяла. Поднять вопрос официально — бесполезно, ибо я знал, что верхний эшелон власти мечтал о бесконтрольной власти, какая была у диктатора.

И все же 19 июня 1970 года я направил в Политбюро офи­циальную записку под названием «О некоторых публикаци­ях об И. В. Сталине». Я писал о том, что некоторые газеты и журналы занялись безудержным восхвалением Сталина. Так, в журнале «Огонек» (№ 19, 1970 г.) напечатано интервью с министром внешней торговли Патоличевым. Восторгу нет границ. «Сталин вышел навстречу, каждому пожал руку и пригласил всех к большому столу... Сталин рассказал... Ста­лин добавил... Сталин внимательно выслушал... Сталин не спешил нас отпускать, подходил то к одному, то к другому...» и т. д. — в коротком материале 16 раз сказано о том, что сде­лал Сталин. Маршал Голованов («Октябрь № 5, 1970 г.) вос­торгается «терпимостью Сталина, строгим соблюдением им принципа коллегиальности, социалистической законности, внимательным его отношением к тем людям, которые под­вергались необоснованным репрессиям».

Не буду утомлять читателя бредовыми высказываниями некоторых других авторов, включая стихотворцев. Упомяну только в порядке очищения совести, что в записке было не­сколько коротких пассажей с критикой и крайностей нега­тивных оценок. Их неловко читать сегодня. Но это был 1970, а не 2005 год, то есть 35 лет назад.

Твардовский без устали воевал с цензурой, писал письма в ЦК, в секретариат Союза писателей СССР. И все чаще встречал нежелание обсуждать проблемы журнала. Более то­го, последовала команда Союзу писателей укрепить журнал «надежными кадрами». Но при этом было сказано, что будет лучше, если Твардовский сам подаст в отставку. В руководст­ве Союза писателей тоже не было единства. Авторитет Твар­довского был столь внушителен, что простым росчерком пе­ра решить проблему оказалось невозможным. Нужен был повод, скандал, который бы помог решить вопрос об укреп­лении редколлегии и замене главного редактора.

Такой повод нашелся. Журнал «Молодая гвардия» опуб­ликовал одну за другой статьи литературных критиков М. Лобанова «Просвещенное мещанство» и В. Чалмаева «Не­избежность». Лобанов обвинял интеллигенцию в «духовном вырождении», говорил о ней с пренебрежением как о «зара­женной мещанством» массе, которая «визгливо активна» в отрицании духовных ценностей и разрушительна для самих основ национальной культуры. Вызывающим в статье было и то, что официальный курс на повышение материального бла­госостояния людей автор объявил неприемлемым для русско­го образа жизни. «Нет более лютого врага для народа, чем искус буржуазного благополучия», ибо «бытие в пределах желудочных радостей» неминуемо ведет к духовной деграда­ции, к разложению национального духа. Лобанов рекомен­довал властям опираться не на прогнившую, сплошь проаме­риканскую омещанившуюся интеллигенцию, а на простого русского мужика, ибо только он и способен сохранить и ук­репить национальный дух, национальную самобытность. Иными словами, пусть «русский мужик» остается темным и голодным, но зато сохранит «национальный дух». Что это оз­начает, никому неведомо — ни тогда, ни сейчас. Статья Ло­банова озадачила многих — и писателей, и политиков.

Пока власти приходили в себя, журнал публикует статью Чалмаева «Неизбежность». Как и Лобанов, он тоже осуждал «вульгарную сытость» и «материальное благоденствие». В статье имелось немало прозрачных намеков на то, что рус­ский народный дух не вмещается в официальные рамки, от­веденные ему властью, как и сама власть никоим образом «не исчерпывает Россию». Такой пощечины власти снести уже не могли. На статью Чалмаева буквально обрушился пропагандистский аппарат партии, в обращение был запу­щен термин «чалмаевщина».

Не прошел мимо этих публикаций и журнал «Новый мир». Александр Дементьев резко раскритиковал статью Чалмаева. Дементьев рассуждал в том плане, что Чалмаев го­ворит о России и Западе языком славянофильского мессиан­ства. От статьи Чалмаева — один шаг до идеи национальной исключительности и превосходства русской нации над всеми другими, до идеологии, которая несовместима с интернацио­нализмом. Дементьев соглашался, что в современной идей­ной борьбе соблазн «американизма» нельзя преуменьшать, однако и преувеличивать его тоже не надо.

Вокруг статьи закипела бурная полемика, результаты ко­торой дорого обошлись «Новому миру» и всему думающему сообществу. Появилось гневное письмо одиннадцати литера­торов, опубликованное в июле 1969 года в журнале «Огонек» (главным редактором тогда был Софронов) под громыхаю­щим названием: «Против чего выступает «Новый мир»?». Письмо было подписано Алексеевым, Викуловым, Ворони­ным, Закруткиным, Ивановым, Мелешкиным, Проскури­ным, Прокофьевым, Смирновым, Чивилихиным, Шундиком. В письме говорилось: «Вопреки усердным призывам А. Де­ментьева не преувеличивать «опасности чуждых идеологи­ческих влияний», мы еще и еще раз утверждаем, что про­никновение к нам буржуазной идеологии было и остается серьезнейшей опасностью». Оно может привести «к посте­пенной подмене понятий пролетарского интернационализма столь милыми сердцу некоторых критиков и литераторов, группирующихся вокруг «Нового мира», космополитически­ми идеями».

Слава богу, далеко не все писатели были согласны с крикливыми обвинениями «одиннадцати». Эту группу назы­вали в ту пору «молотобойцами», «автоматчиками», «лаки­ровщиками». В начале августа 1969 года шесть членов прав­ления Союза писателей — Симонов, Сурков, Исаковский, С. С. Смирнов, Тендряков, Антонов, обратились в «Литера- турную газету» с просьбой опубликовать их ответ на письмо «одиннадцати». Газета письмо не опубликовала. Тогда на об­винения «Огонька» ответил сам «Новый мир». В девятом но­мере за 1969 год была помещена заметка «От редакции», в которой была дана аргументированная отповедь одиннадца­ти сочинителям письма.

Из Секретариата ЦК последовало указание руководите­лям Союза писателей Федину и Маркову побеседовать с Твардовским и сказать ему: пусть корректирует курс журна­ла или уходит, пока не поздно. Уходить Твардовский отка­зался. Смысл его суждений сводился к следующему: «Если там, в цк, хотят, чтобы я ушел, пусть вызовут меня, скажут, в чем я виноват, и я уйду. Меня назначал Секретариат ЦК, пусть он меня и снимет». Но в ЦК уже договорились не при­нимать его даже для разговора. Александр Трифонович до­гадывался об этом, ибо его многократные письма и звонки секретарям — от Брежнева до Демичева — с просьбой о приеме оставались без ответа.

А тут еще в зарубежной прессе — в ФРГ, Франции, Ита­лии — была напечатана поэма Твардовского «По праву памя­ти». Эта поэма стояла в июньском номере журнала «Новый мир», но была изъята цензурой без объяснения причин. На­прасно Твардовский доказывал, что за рубежом поэма опуб­ликована без его ведома, а лучшим ответом будет публика­ция поэмы в советском журнале. Он предложил обсудить по­эму на секретариате Союза писателей.

Секретариат состоялся 9 февраля 1970 года. Однако на по­вестке дня оказался другой вопрос: «О частичном изменении редколлегии журнала «Новый мир»». Из редколлегии были убраны ближайшие сподвижники Твардовского: Лакшин, Кондратович, Виноградов, Сац. В состав редколлегии введе­ны: Большов — 1-й заместитель главного редактора, О. Смир­нов — заместитель главного редактора, Рекемчук, Овчаренко. Твардовский тут же заявил, что подобные «частичные изме­нения» для него неприемлемы. 12 февраля 1970 года Твардов­ский написал заявление о своей отставке. Так был «выдав­лен» из «Нового мира» великий поэт и гражданин.

Тем временем «Молодая гвардия» публикует третью статью — «О ценностях относительных и вечных», продол­жающую линию статей Лобанова и Чалмаева. Ее автор Сема- нов тоже славил «национальный дух», сделал вывод о том, что «перелом в борьбе с разрушителями и нигилистами про­изошел в середине 30-х годов», то есть в разгар репрессий. Словно и не было XX съезда. Подобное кощунство над тра­гедией народа, оправдание репрессий буквально шокировали общество. Посыпались письма в ЦК. Появились возмущен­ные отклики в «Комсомолке», «Литературке», «Советской культуре». Адепты сталинизма явно перебрали. Собранные нашим отделом письма я направил в Секретариат ЦК. У меня состоялся обстоятельный разговор по этому поводу с секре­тарем ЦК Демичевым.

Отдел пропаганды и отдел культуры получили от Суслова и Демичева указание «поправить» журнал. Была подготов­лена достаточно резкая статья для журнала «Коммунист». «Подобного рода авторам, — говорилось в статье, — высту­пающим преимущественно в журнале «Молодая гвардия», следовало бы прислушаться к тому рациональному, объек­тивному, что содержалось в критике статьи «Неизбежность» и некоторых других, близких к ней по тенденции. К сожале­нию, этого не произошло. Более того, отдельные авторы по­шли еще дальше в своих заблуждениях». В статье подчерки­валось, что линия, обозначившаяся в журнале «Молодая гвардия», придает журналу «явно ошибочный крен».

Я участвовал, по поручению Суслова, в подготовке и окончательной редакции этой статьи. Последовали и оргвы­воды: Секретариат ЦК снял Никонова с поста главного ре­дактора журнала «Молодая гвардия». Вместо него был назна­чен Иванов — его заместитель, по своим взглядам он ничем от Никонова не отличался, но из конъюнктурных соображе­ний открестился от статей указанных выше авторов. Будучи на беседе в отделе, он говорил, что не разделяет взгляды вульгарных «почвенников».

В конечном же счете ситуация с «Новым миром» и «Мо­лодой гвардией» ясно показала, что либерально-демократи- ческие надежды к началу 70-х годов явно потускнели. Их от­теснила на обочину охранительная тенденция, в которой от­четливо пробивалось стремление реабилитировать Сталина, отгородиться понадежнее от внешнего мира и завинтить гай­ки после «оттепели». В открытую заявляли о себе мощные шовинистические и антисемитские настроения. Заметно их оживление и в начале XXI века.

И все же, несмотря на жесткие меры в отношении либе­ральных тенденций, внимательный наблюдатель мог заме­тить, что аппарат партии постепенно терял контроль над духовной жизнью общества. Он метался — то громил, то уговаривал, то подкупал. Руководство партии панически бо­ялось свободы творчества и свободы слова. Здесь и было главное противоречие. С одной стороны, нельзя было от­крыто поддерживать шовинизм и антисемитизм, да еще в исполнении убогой писательской группировки. Но либе- рально-демократические позиции и вовсе были чужды на­строениям верхушки партии. Ее руководство попало в кап­кан, который само себе поставило блудливым «выполнени­ем» решений XX съезда.

В целом же общественные настроения тогда были очень смутные. Несмотря на ужесточение идеологического контро­ля, единомыслие заметно сдавало свои позиции даже в пар­тийной среде. Однажды, еще до отъезда в Канаду, где-то году в 70-м, я отправился по делам в Краснодар. На другой день туда приехал Голиков — помощник Брежнева по пропаганде и сельскому хозяйству. Голиков — заядлый охотник, приехал сюда по этой причине. Поселились в партийной гостинице. Вечером зашел Григорий Золотухин — первый секретарь крайкома партии. Выпили, стали играть на бильярде. Завя­зался разговор.

Мы с Голиковым заговорили о положении в писательской среде. Модная тогда тема, поскольку именно в писательской организации постоянно шли споры между различными груп­пировками, открыто выражались и разные взгляды, в том числе о роли литературы в обществе. Весь свой темперамент Голиков обрушил на «Новый мир», на Твардовского, Симо­нова, Евтушенко, Астафьева, Быкова, Абрамова, Гранина, Бакланова, Овечкина и многих других наиболее талантливых лидеров творческой интеллигенции. Он упрекал и меня за мои дезориентирующие, с его точки зрения, записки в ЦК, например о журналах «Октябрь», «Молодая гвардия», о газе­те «Советская Россия», о военно-мемуарной литературе.

Спор был долгим и достаточно эмоциональным. Суть его сводилась к следующему: Голиков пытался доказать, что пи­сатель в условиях «обострения классовой борьбы» должен служить власти четко обозначенными политическими пози­циями. Я же утверждал, что талантливая книга — как раз и есть высшее проявление того, что называется служением народу и обществу. «Очернители», как тогда называли писа­телей критического реализма, включая деревенщиков, зна­чительно больше приносят пользы стране, чем «сладкопев­цы», которые своими серыми сочинениями сеют бескуль­турье.

В частности, зашел разговор о дневниковых записках Си­монова о войне. Я читал их. Голиков утверждал, что Симонов слишком много пишет о хаосе и поражениях, выпячивает глупость и безответственность командиров, противопостав­ляя им героизм солдат. Я, естественно, не мог согласиться с подобной точкой зрения, пытался объяснить ему, что в днев­никах Симонова — реальная фронтовая жизнь, они не ис­кажают правду о войне, а, наоборот, вызывают чувства гордости за солдата. Спорили и о конкретных произведени­ях писателей-деревенщиков, которые, по мнению Голикова, подрывают веру в колхозный строй, извращают положение на селе.

Григорий Золотухин внимательно слушал нас, а затем, об­ращаясь к Голикову, сказал:

— Слушай, Вить, ты ответь мне на такой вопрос. У нас в крае десятки формально организованных писателей, больше сорока. Так вот, кто поталантливее, те против нас, но их ма­ло. С просьбами не обращаются, жалоб не пишут. Те же, кто за нас, — одна шантрапа, все время толкутся в моей прием­ной, чего-то просят, кого-то разоблачают. Скажи мне, Вить, почему так получается?

— Плохо работаете с интеллигенцией, — буркнул Голи­ков.

— Это понятно, — ответил Золотухин. — Пошли выпьем, да и спать пора.

Функции отделов пропаганды и культуры были в извест­ной мере разными. Наш отдел выходил на сцену лишь в слу­чаях, когда дело касалось непосредственно политики. Напри­мер, однажды «Октябрь» напечатал передовую статью сугу­бо антисемитского характера. Интеллигенция, по мнению журнала, плохо помогает партии воспитывать советский на­род в духе коммунизма. Обвинения были достаточно баналь­ными, сами по себе они не заслуживали внимания, если бы не объяснения причин такой позиции. Все это происходит потому, утверждал «Октябрь», что большинство интеллиген­ции состоит из евреев.

Я долго думал над тем, что делать с этой статьей. Пригла­сил главного редактора Кочетова, стал с ним разговаривать, но он уперся, пытался доказать, что статья не антисемитская, она — об идейных колебаниях интеллигенции. Писать запи­ску в ЦК КПСС о том, что журнал проповедует антисеми­тизм, было делом бесполезным. В лучшем случае на ней рас­пишутся секретари ЦК — читали, мол. Надо было как-то схитрить, например сослаться на какое-нибудь партийное решение. Я рассчитывал на то, что Суслов очень берег статус уже принятых решений, поэтому решил напомнить о так на­зываемой «махаевгцине». Был в начале 30-х годов такой Ма- хаев, активный проповедник антисемитизма. Уловка срабо­тала. Моя записка была вынесена на обсуждение Секрета­риата ЦК. Заседание было закрытым, чтобы поменьше народу знало о существе дела. Суслов в мягкой форме начал втолковывать Кочетову, что надо быть внимательнее. Неко­торые статьи вызывают нежелательную реакцию, которая нам, в ЦК, не нужна. В сущности, шел разговор единомыш­ленников, но один из них, который постарше, внушает млад­шему, что тот не всегда аккуратно себя ведет. На сей раз Ко­четов, понятно, соглашался с критикой.

На другой день мне позвонил Суслов. Он сказал, что бесе­дует с Кочетовым, и попросил меня встретиться с писателем. Минут через десять — пятнадцать заходит ко мне совершен­но другой Кочетов, улыбающийся, доброжелательный. Ска­зал, что ЦК преподал ему хороший урок. Упомянул, что его не было в редакции, когда печаталась статья, иначе он не пропустил бы подобной чепухи.

Не сложились у меня отношения и с руководством газеты «Советская Россия», когда ее редактировал генерал Москов­ский. Однажды он позвонил мне и сказал, что собирается на­печатать статью с критикой бардов, разных шансонье, кото­рые, по его мнению, несут в себе реакционное начало мелко­буржуазности, расхлябанности. Кроме того, упомянул, что в статье он хочет критически отозваться и о Владимире Высоц­ком, который постепенно превращается в кумира молодежи и разлагает ее мелкобуржуазной ущербностью.

Меня насторожила его информация. Попросил прислать мне гранки статьи. Прочитал. Статья была разбойной. Ска­зал генералу, что я против этой публикации. Но вдруг дней через пять статья появилась на страницах газеты. Я спросил редактора, в чем дело? Он в достаточно наглом тоне отве­тил, что согласовал эту статью с моим заместителем Дмит- рюком, курирующим печать. А также кое с кем и повыше. Потом оказалось, что он звонил по этому поводу своему приятелю — помощнику Брежнева Голикову. Меня все это задело и в личном плане, но главным образом потому, что статья действительно была хулиганской. Решил написать записку в цк, хотя был почти уверен, что никто ее рассмат­ривать не будет. Ошибся. Суслов вынес вопрос на рассмот­рение Секретариата.

В ходе обсуждения он сослался на письмо Московского и Голикова, в котором говорилось о том, что отдел пропаганды слабо борется с разного рода ревизионистскими настроения­ми среди интеллигенции, поддерживает музыкальный шир­потреб на радио и телевидении, а это мешает борьбе за «под­линное искусство». Меня упрекали, что я не поддерживаю ту часть литературного цеха, которая стоит на партийных пози­циях, но благоволю к тем, кто отличается неустойчивостью, идейными вихляниями и прочими грехами. В порядке психо­логического нажима на Суслова Московский заявил, что с их письмом ознакомлен сам Брежнев. Вот тут они крепко про­считались. Суслов не любил подобные ссылки. Да и Брежнев не указ Суслову, если речь шла об идеологии.

Генерал Московский, известный политической окамене­лостью, был верным сторожем в лавке идеологического старья. Его выступление было агрессивным. Как потом выяс­нилось, они с Голиковым заранее договорились, что генерал заявит о необходимости кадровых изменений в отделе про­паганды, ведь должность заведующего отделом была вакант­ной. К тому же было известно, что Голиков сам хочет стать заведующим отделом. Знал об этом и Суслов. Равно как и о том, что Голиков постоянно пишет записки Брежневу о реви­зионизме в аппарате ЦК. Агрессивность Московского и ссылки на Брежнева вконец испортили спектакль, затеянный редактором газеты и Голиковым. Они упирали на идеологи­ческую сторону вопроса, а Суслова эта сторона дела в дан­ном случае мало интересовала. Он спросил Дмитрюка:

— Вы давали разрешение на публикацию статьи?

Да.

— А где вы в это время были?

— В больнице.

— Если в больнице, то должны были лечиться, а не руко­водить отделом, тем более что в отделе есть человек, который отвечает за его работу.

Затем Суслов спросил меня:

— А вам звонил Дмитрюк, когда давал согласие на публи­кацию ?

— Нет.

— Товарищ Дмитрюк, как же вы можете работать в ЦК, так грубо нарушая партийную дисциплину?

Затем, обращаясь к Московскому, Суслов спросил:

— Товарищ Московский, это правда, что вам не рекомен­довали печатать статью?

— Да. Но вопрос принципиальный, и я счел возможным посоветоваться с товарищами из Секретариата товарища Брежнева.

Тут Суслов совсем рассердился.

— Постойте, а кому ЦК поручил оперативное руководст­во печатью? Насколько я понимаю, отделу пропаганды. В чем дело, товарищ Московский?

Об этом заседании Секретариата долго вспоминали в ап­парате ЦК. Состоялся своего рода показательный урок. Сус­лов напомнил номенклатурной пастве, кто есть кто в партии. Брежнев побаивался Суслова, но верил ему, может быть, больше, чем другим. Когда предварительно решали, кем за­менить Хрущева, упоминалась и фамилия Суслова. Но он от­казался и поддержал Брежнева. Такое не забывается. По той же причине Суслов нередко принимал самостоятельные ре­шения.

В конце заседания Суслов заявил: «Вы, товарищ Москов­ский, имейте в виду, что в партии одна дисциплина для всех и вы обязаны ей следовать. А вам, товарищ Дмитрюк, надо сменить место работы». Так оно вскоре и случилось.

Несмотря на то что Брежнев устраивал всех, закулисная борьба не утихала. Если говорить об общей фабуле но­менклатурной возни, то я помню, что в аппарате жужжала, как муха, идея о том, что во главе страны должен стать Ко­сыгин — тогда Председатель Совета министров. Спокой­ный, неразговорчивый человек. Профессионален, деловит. Ему с трудом удавалось играть роль лояльного брежневского соратника.

Как-то я привез из Канады министра иностранных дел Шарпа. На встречу с Косыгиным пришлось лететь в Пицун­ду, где он отдыхал. Перед встречей Алексей Николаевич при­гласил меня пройтись по берегу, чтобы послушать информа­цию по Канаде, в которой он незадолго до этого побывал.

Я рассказывал, он внимательно слушал. Задавал вопросы. Сказал мне, что знает о моих хороших отношениях с премье­ром Канады, жена которого, Маргарет, переписывалась с до­черью Косыгина Людмилой.

...Берег моря, тишина, мы одни, течет спокойная беседа... Казалось, можно откровенно поговорить не только о Кана­де — но и о положении в своей стране... Я маялся, все по­рывался начать настоящий разговор, но так и не решился. Что-то сдерживало. Да и Алексей Николаевич был скуп на слова.

Помимо ориентации на Косыгина, существовал и другой фронт — молодежный. Так называемая «молодежная груп­па» видела во главе партии Шелепина. В аппарате, и не толь­ко в центральном, активно «обсасывалась» информация из Монголии. Там побывала партийно-правительственная деле­гация во главе с Шелепиным. Одно из застолий, видать, было особенно обильным. Упившись, провозгласили тост за буду­щего генерального секретаря Шелепина. Тем самым судьба молодежного клана была предрешена. Но Брежнев дал им возможность «порезвиться» еще какое-то время и проявить себя не только в застольях, но и в более трезвой обстановке.

Вскоре состоялся пленум ЦК. Со своим заведующим Сте- паковым я шел пешком со Старой площади в Кремль. В ходе разговора он буркнул: «Имей в виду, сегодня будет бой. С Сусловым пора кончать. Леонид Ильич согласен». В кулу­арах, еще до начала пленума, ко мне подошел Николай Его- рычев — первый секретарь Московского горкома КПСС — и сказал: «Сегодня буду резко говорить о военных, которых опекает Брежнев». Я не советовал Николаю Григорьевичу выступать на эту тему, сказав ему, что аудитория еще не го­това к такому повороту событий.

— Нет, я уже решил. Вот увидишь, меня поддержат.

Егорычев произнес хорошую речь, острую, без оглядок. Он критиковал министра обороны Гречко за бездарное учас­тие в арабо-израильской войне, за дорогостоящую и неэф­фективную противовоздушную оборону, в частности, Моск­вы. Имелись и другие острые пассажи. Но главное было не в этом. Партийных иерархов больше всего насторожил агрес- сивно-наступательный тон выступления.

Оратору на всякий случай слегка поаплодировали. Все ждали реакции президиума пленума — таковым по традиции всегда было Политбюро. Там заметно суетились, забегали по­мощники и чиновники из общего отдела.

Я сидел и переживал за храбреца, ждал речей в его под­держку, но их не последовало. Наутро выступил Брежнев с критикой Егорычева. Естественно, что, получив такую «вы­сокую команду», выступающие начали говорить о том, что атака против военных принесет только вред обороноспособ­ности и авторитету вооруженных сил. Егорычева вскоре ос­вободили от работы. Сначала послали в какое-то плодо- во-овощное министерство. Он и там стал проявлять деловую активность, что тоже не понравилось. Тогда его направили послом в Данию.

Вскоре освободили от работы заведующего нашим отде­лом Степакова, тоже причисленного к «молодежной группе». Как мне потом говорили, я был тоже в списке людей, кото­рых «молодежная группа» якобы намеревалась использовать в будущем руководстве. В каком качестве, не ведаю. Об этом мне сказал, сославшись на Микояна, первый заместитель председателя Гостелерадиокомитета Энвер Мамедов, впос­ледствии уволенный с работы по настоянию Лигачева.

Хотел бы обратить внимание на то, что главными дей­ствующими лицами «малого заговора», если был таковой, оказались Шелепин — перед этим председатель КГБ, Степа­ков — бывший начальник УКГБ по Москве и Московской области, Месяцев — следователь по особо важным делам еще при Сталине. Все из спецслужб. Что касается Егорыче­ва, то он, скорее, был человеком, разделявшим позиции Ко­сыгина. Вскоре были освобождены со своих постов и менее значительные работники номенклатуры из окружения Ше­лепина.

Конечно, расстановка политических сил, о которой я пи­шу, не могла быть постоянной. Как и раньше, еще со времен Ленина, разные группы и группочки то возникали, то исчеза­ли. Бесконечные склоки, доносы и подслушивания, клятвы в вечной дружбе и верности, которых не было и не могло быть в политике. Этикой и не пахло, моралью — тоже. Лицемерие и предательство были ведущими принципами политического поведения правящей элиты. Взаимная ненависть снова вы­плеснулась наружу в условиях нового витка драки за власть.

Итак, моего начальника Степакова направили в 1969 году послом в Югославию. Я оставался исполняющим обязаннос­ти заведующего, в коем качестве пребывал четыре года. Сла­ва богу, меня так и не утвердили в роли заведующего отде­лом. Это теперь «слава богу». А тогда? Тогда было горько. Те­бе не доверяют, тебя игнорируют. А раз Брежнев не доверяет, все должны «соответствовать». Таковы законы но­менклатуры. С напряжением я ожидал нового начальника. Было так заведено, что пришедшие к власти немедленно предлагают на место первых заместителей своих людей. Вот тут передо мной всерьез встала проблема выбора: или вести себя так, чтобы «зарабатывать энтузиазмом» новую долж­ность, или подыскивать для себя новое место работы, или продолжать работать без оглядки на будущее.

В первые же дни самостоятельной работы раздался теле­фонный звонок первого помощника Брежнева Георгия Цу­канова. Он вкрадчиво спросил:

— Ну, как теперь будем показывать деятельность Леонида Ильича?

Я, конечно, почувствовал подвох. Простой, кажется, воп­рос, но содержание было «богатое». В нем и неудовлетворе­ние работой моего предшественника, и прощупывание моих настроений, и приглашение к разговору на эту тему. В голо­ве замелькали варианты ответа. Остановился на очень прос­том, но тоже многозначительном. Я сказал:

— В соответствии с решениями ЦК.

— Ах, вот как, ну-ну.

Цуканов все понял. Мало сказать, что его не удовлетвори­ла казенность ответа. Он ждал «новаторских» и «смелых» предложений, замешанных на энтузиазме. Их не последова­ло. Я, хотя и не сразу, понял, что в ЦК мне не работать. На­верное, это чувство постоянного ожидания отставки и под­вигло меня к поведению, выглядевшему порой донкихот­ством. Интуиция не подвела меня и на сей раз.

Когда освободили Степакова, я был в резиденции Бреж­нева Завидово. Сочиняли очередное «нетленное». Арбатов, мы с ним играли на бильярде, сказал мне: «Тебе, Саша, наде­яться не на что. Тебя не утвердят». Тогда мы были с Арбато­вым в «никаких отношениях». Это потом стали друзьями. Тем же вечером Александр Бовин с присущей ему прямотой сказал: «Ты, Саша, не расстраивайся, мы тоже подложили дерьма в твой карман». Надо полагать, соответственно настроили Андропова.

Следующим вечером Брежнев пришел в комнату, где обычно по вечерам собирались все «писаки», сел рядом со мной и спросил:

— Ну, кого назначать будем на пропаганду?

Виктор Афанасьев — главный редактор «Правды» — пред­ложил кандидатуру Тяжельникова — секретаря Челябинско­го обкома КПСС, своего земляка. (Через восемь лет он все же стал заведующим этим отделом.) Все другие промолчали. Я думаю, мои огорчения того времени понятны. Теперь-то я рад, что не взлетел на эту орбиту. Куда бы унес этот полет, одному Создателю известно. И все же в то время я долго не мог понять, в чем дело. Но однажды Александров, помощник

Брежнева, посоветовал переговорить с Андроповым, и все, мол, будет в порядке. Я не прислушался к этому совету, на поклон не пошел. Все это походило на политическую вер­бовку.

Повторяю, я продолжал работать в неутвержденном каче­стве заведующего отделом еще четыре года, пока не написал статью «Против антиисторизма», опубликованную 15 ноября 1972 года в «Литературной газете». В ней я публично опреде­лил свои позиции по дискуссии на страницах журналов «Но­вый мир», «Октябрь» и «Молодая гвардия». Показал статью академику Иноземцеву, помощнику Брежнева Александрову, консультанту отдела культуры ЦК Черноуцану, главному ре­дактору «Комсомолки» Панкину. Все они одобрительно от­неслись к статье. Дал ее почитать и секретарю ЦК Демичеву. В своей манере он выразил сомнение относительно публика­ции, но по содержанию статьи замечаний не высказал.

Моя статья, как и статья Дементьева, была выдержана в стиле марксистской фразеологии. Я обильно ссылался на Маркса и Ленина, и все ради одной идеи — предупредить общество о нарастающей опасности великодержавного шо­винизма, агрессивного местного национализма и антисеми­тизма. Критиковал Лобанова, Чалмаева, Семанова и других апологетов охотнорядчества. Вот тогда я и заработал кличку «русофоба».

Главный редактор «Литературки» многоопытный Алек­сандр Чаковский спросил меня:

— А ты знаешь, что тебя снимут с работы за эту статью?

— Не знаю, но не исключаю.

Брежневу не понравилось то, что статья была опубликова­на очень близко по времени к его докладу (декабрь 1972) о 50-летии образования СССР. Поскольку я участвовал в под­готовке и этого доклада, то, согласно традиции, не должен был в это время выступать в печати: нельзя было, как гово­рилось тогда, «растаскивать идеи». Кроме того, секретари ЦК компартий Украины и Узбекистана Шелест и Рашидов, угодничая, а может быть, и по подсказке сверху, иницииро­вали обращения местных писателей, в которых говорилось, что я «обидел старшего брата», безосновательно обвинив не­которых русских писателей в великодержавном шовинизме, а местных — в национализме. В то же время я получил более 400 писем в поддержку статьи, их у меня забрал Суслов, но так и не вернул. Куда он их дел, не знаю до сих пор.

Разрушительный шовинизм и национализм под флагом патриотизма пели свои визгливые песни. Уверен, что и се­годня в разжигании национализма в России во всех его фор­мах и на всех уровнях значительную роль играют люди и группы, которые рядятся в одежды «национал-патриотов». Я понимал тогда чрезвычайно опасную роль националисти­ческих взглядов, но у меня и мысли не возникало, что они станут идейной платформой хаотического распада страны, одним из источников русского фашизма, за который народы России заплатят очень дорого, если не поймут его реальную опасность сегодня. Пока что понимания нет.

Меня за эту статью обсуждали на Секретариате ЦК. Об­суждали как-то вяло — я ведь участвовал в подготовке раз­ных докладов почти для всех секретарей ЦК. Когда я попы­тался что-то объяснить, Андрей Кириленко, который вел Секретариат, заявил:

— Ты меня, Саша, в теорию не втягивай. Ты учти — это наше общее мнение, подчеркиваю, общее (он, видимо, наме­кал на отсутствовавшего Суслова). Никаких организацион­ных выводов мы делать не собираемся, но ты сделай выводы из сегодняшнего обсуждения, — добавил он.

Незадолго до этого у меня была встреча с Брежневым, ко­торый пожурил меня за статью, особенно за то, что опубли­ковал без его ведома. В конце беседы сказал, что на этом вопрос можно считать исчерпанным. И в знак особого дове­рия барственно похлопал меня по плечу.

Сразу же после Секретариата я зашел к Демичеву. Повел я себя агрессивно. В ходе разговора о житье-бытье сказал, что, видимо, наступила пора уходить из аппарата. Демичев почему-то обрадовался такому повороту разговора. Как буд­то ждал.

— А ты не согласился бы пойти директором Московского пединститута?

Я понял, что вопрос обо мне уже предрешен, но ответил, что нет.

— Тогда чего бы ты хотел?

— Я бы поехал в одну из англоязычных стран, например в Канаду.

Демичев промолчал, а я не считал этот разговор офици­альным. Утром лег в больницу. И буквально дня через два по­лучил решение Политбюро о назначении меня послом в Ка­наду. Из «вождей» я зашел только к Федору Кулакову, с ко­торым у меня сложились приличные отношения. Просидели у него в кабинете часов до двенадцати ночи. Он рассказал, что на Политбюро активную роль в моем освобождении иг­рал Полянский. Суслов молчал. Брежнев спросил, читал ли кто-нибудь статью? Демичев не признался. Эту информацию подтвердил потом и Пономарев.

Андрей Громыко перед моим отъездом в Канаду пригла­сил меня к себе и дал только один совет: «Учите язык, слу­шайте по телевидению религиозные проповеди. Они идут на хорошем, внятном английском языке». В тот же день зашел к Василию Кузнецову — первому заместителю министра. «Я знаю, — сказал он, — ты расстроен. Это зря. Со мной бы­ла такая же история. Мне сообщили, что я освобожден от ра­боты председателя ВЦСПС и назначен послом в Китай, когда я был на трибуне Мавзолея во время демонстрации».

Расскажу теперь, снова нарушая хронологию событий, о «чехословацком» эпизоде в моей жизни. В тот день, когда со­ветские войска в августе 1968 года уже вошли в Чехослова­кию, меня пригласил к себе секретарь ЦК Демичев и сказал, что есть поручение Политбюро выехать мне завтра в эту страну во главе группы руководителей средств массовой ин­формации в распоряжение Кирилла Мазурова — члена По­литбюро. Задача: помочь информационно чехословацким то­варищам в создании рабоче-крестьянского правительства во главе с секретарем ЦК Алоизом Индрой. Я сказал ему, что обо всем этом слышу первый раз.

— Скоро сообщат. На месте все узнаешь, — сказал Деми­чев.

Команда журналистов была сформирована без меня и до моего назначения. В руководители намечался кто-то другой. Быстро получили документы. Полетели самолетом Минис­терства обороны, который вез туда еще семьдесят связисток, которые должны были заниматься спецсвязью между Моск­вой и военными в Праге. Вместе со мной полетели замести­тель главного редактора «Правды» Стукалин, заместитель председателя телерадиокомитета Мамедов, редакторы газет «Красная звезда», «Труд», «Сельская жизнь» — всего около двадцати человек. Полетели в неизвестность. Приземлились на аэродроме в Миловицах.

Шел третий день оккупации. Первое, что меня ударило словно дубинкой по голове, — это виселицы с повешенными муляжами наших солдат. Поехали на автобусе к зданию аэропорта. Там небольшая изгородь, стоят чехословацкие солдаты, а на въезде лозунг «Ваньки убирайтесь к своим Манькам». Вот тебе и «вечная дружба». Из горячей ванны, да в прорубь. Приехали в посольство, ночевать там негде, в по­сольстве жило большинство членов Политбюро чехословац­кой компартии. Спали они в кабинете советника-посланника Удальцова. Зашел к Мазурову, к послу Червоненко. Делать нечего, сидим, ждем. На второй день после приезда зовет Кирилл Трофимович и говорит: «Ты знаешь, дело сорвалось.

Президент Свобода отказался утвердить временное прави­тельство во главе с Индрой».

Спрашиваю: «Что будем делать?» «Военные собираются разбрасывать листовки, — сказал Мазуров. — Посмотри их». Посмотрел. Оказались, как говорится, ни в цвет, ни в дугу. Во дворе посольства военные начали жечь разные бумаги, подготовленные на случай прихода к власти нового прави­тельства. Возникла идея возобновить издание газеты «Руде право», главным редактором которой был Швестка, он же секретарь ЦК КПЧ. Я подошел к нему в коридоре посольст­ва. Он, обливаясь потом, ходил по этажу, без конца звонил кому-то по телефону. Говорю ему, что надо бы возобновить издание «Руде право». Он отвечает, что ни в редакцию, ни в типографию не пойдет, потому что его там «не поймут».

Опять пошел к Мазурову, рассказал ему о разговоре. Он посмеялся и посоветовал поискать какой-то другой выход. Карлу Непомнящему из АПН пришла в голову мысль позво­нить в Дрезден и спросить, нет ли там шрифтов и наборщи­ков с чешским языком. Оказалось, есть, остались со времен войны. Непомнящий и еще один работник полетели в Дрез­ден и выпустили «Руде право». К сожалению, на обратном пути вертолет, на котором летели наши коллеги, был сбит. Оба товарища вместе с пилотом погибли. На том выпуск «Ру­де право» и закончился. Я сказал Мазурову, что моя миссия, как говорится, закончилась, не начавшись. Он согласился. Я улетел домой.

В то время я был руководителем рабочей группы по со­ставлению новой Конституции. В составе группы были вид­нейшие юристы страны. Аппарат Президиума Верховного Совета представлял Анатолий Лукьянов. Должен сказать, что в то время он играл положительную роль в подготовке Конституции. Ее проект лежит где-то в архиве. У меня оста­лось впечатление, что для того времени проект был доста­точно прогрессивным. Нечто сносное было по правам чело­века, о самоуправлении и что-то там еще, я уже запамято­вал.

Раздается телефонный звонок Подгорного. Просит при­слать ему последний вариант проекта Конституции. Подгор­ный претендовал на то, чтобы возглавить всю эту работу — он был Председателем Президиума Верховного Совета. Но я знал, что «небожители» наверху очень ревностно относятся друг к другу, следят за каждым шагом своих коллег. Поэтому я тут же позвонил Черненко, приближенному Брежнева. Он сказал, что ни в коем случае не передавать никаких текстов кому бы то ни было. Докладывать только Брежневу.

Поскольку у меня с Черненко были приличные отноше­ния, я ему напомнил, что только что вернулся из Чехослова­кии.

— Ну и что ты там увидел?

Я рассказал. Реакция неожиданная: немедленно к Бреж­неву. Жди звонка. И верно. Брежнев принял сразу же.

— Ну, рассказывай. Тут мне Костя кое-что сообщил любо­пытное.

Я все повторил, сказав при этом, что, исходя из реальной обстановки и накала страстей, надо поддержать Дубчека, альтернативы ему в этой ситуации нет. Критиковать без кон­ца Дубчека за то, что он окружил себя «не теми людьми», бессмысленно. Он и сам не волен решать многие вопросы, ему надо дать возможность проявить себя «хозяином». Ина­че в Чехословакии будет и дальше расти неприязнь к СССР. Рассказал ему о лозунгах, плакатах, радиопередачах. Поде­лился своими впечатлениями от митинга на центральной площади, на котором я присутствовал, подчеркнул, что конф­ликт не утихает, а обостряется. Защитников прежней власти не видно. Когда говорят, что рабочие хотят пройтись по ули­цам, чтобы дать отпор «контрреволюции», это вранье. Бреж­нев слушал внимательно, ни разу не перебил. Поблагодарил. Потом долго молчал, о чем-то думал. И совершенно неожи­данно произнес озадачившую меня фразу:

— Знаешь, я прошу тебя не рассказывать все это Косы­гину.

Кто его знает, возможно, были какие-то разногласия. Спустя некоторое время меня пригласил Суслов и тоже по­просил рассказать о Чехословакии. Он знал о моей встрече с Брежневым. В конце беседы спросил: «А не кажется ли вам, что Удальцов — советник-посланник — перегибает палку в оценках, уж очень он агрессивно настроен против Дубчека. Его рекомендации в отношении Индры тоже не оправдали себя». Суслов был прав по существу, но мы с Удальцовым были в дружеских отношениях, и потому я отделался общи­ми фразами о сложной обстановке, в которой столкнулись разные интересы.

Я продолжал работать над проектом Конституции. Но прошло месяца два, и меня опять вызывает Демичев. Леонид Ильич просит тебя полететь в Прагу и связаться там с работ­никами ЦК, поспрашивать у них, на какое возможное со­трудничество могут пойти две партии в настоящий момент. Полетел. На сей раз остановился не на чердаке посольства, а в нормальной гостинице. Утром иду в ресторан. Подошел официант. Я на русском языке заказал завтрак. Он записал и ушел. Жду пятнадцать минут, жду полчаса. Ни официанта, ни завтрака. Пересел за другой стол, подальше от первого. Снова официант, но другой. Я обратился к нему на англий­ском. Он быстро побежал на кухню. И буквально через две-три минуты у моего стола появились два официанта.

Через посольство попросился на встречу в ЦК КПЧ. При­нял меня заведующий отделом, занимавшийся информацией. Собеседник был хмур, даже головы не поднял. Я что-то там говорил. Выслушав, он ответил, что пока возможностей для сотрудничества между партиями нет. Не созрели условия. Я, конечно, спросил, является ли это официальной точкой зрения, он ответил: «Да. Мне поручено вам об этом сказать». Вернулся в Москву, как говорят, несолоно хлебавши. Доло­жил Демичеву. Он попросил рассказать об этом в отделе ЦК, занимавшемся соцстранами.

Понаблюдал и за нашими армейскими порядками. Армия вошла в Прагу под командованием генерала Павловского. Грязные гимнастерки и брюки, драные сапоги. Когда они вы­ходили патрулировать улицы, стыдно было смотреть. Да и солдаты чувствовали себя неловко. Поскольку дел никаких нет, ходил по улицам, наблюдал разные сценки. Группы пражской молодежи часто толпились около наших танкис­тов. Разговоры были горячими. Наши ребята особенно оби­жались на обвинения, что они «оккупанты».

— Какие оккупанты? Какие оккупанты? Мы спим на зем­ле под танками, а оккупанты спали бы с вашими бабами в ва­ших квартирах!

Нашим солдатам, конечно, не хотелось признавать, что они были действительно оккупантами.

Я рад, что тогда удалось побывать в Чехословакии и само­му увидеть, что там происходило на самом деле. «Пражская весна» научила меня многому. После Будапешта и Праги я понял, что социалистическое содружество в том виде, в ка­ком оно сложилось, является химерой, не имеет ни малей­шей перспективы. Невольно приходили в голову кадры кино­хроники о том, как восторженно встречали жители Праги наши войска, освободившие Чехословакию от гитлеризма. И какое ожесточение во время «пражской весны». Вот они, горькие плоды безумной сталинской политики.

Я полагал, что моя чехословацкая эпопея закончилась. Оказалось, нет. Я получил указание подготовить перевод с чешского книги «Семь пражских дней». Перевели. Разослали этот сборник по узкому кругу лиц — членам Политбюро, секретарям ЦК, международным отделам, в телерадиокоми­тет, КГБ, ТАСС и в «Правду». И вдруг на одном из секрета­риатов ЦК в конце заседания Суслов говорит: «Товарищ Яковлев, останьтесь. Тут есть вопрос». И зачитывает доку­мент под названием «О самовольной рассылке зам. зав. отде­лом пропаганды ЦК т. Яковлевым книги «Семь пражских дней. 21—27 августа 1968 года», содержащей грубые антисо­ветские измышления». Я оцепенел. Суслов спросил меня, ко­му разослана книга. Я перечислил. Тогда он обратился к представителю общего отдела и попросил дать ему список людей, кому направили сборник. Посмотрел. Совпало с моей информацией. Суслов спрашивает:

— Слушайте, мы что, не доверяем этим людям?

Потом поднял голову и сказал мне:

— А вы поаккуратней.

Меня эта возня удивила, особенно формула «самовольная рассылка книги, содержащей грубые антисоветские измыш­ления». Откуда все это пошло? Оказывается, инициатива ис­ходила из секретариата Брежнева. Суть склоки заключалась в том, что в этой книге на чешском языке была одна листов­ка, содержащая оскорбительные слова лично в адрес Бреж­нева. Я не включил ее в книгу, но когда посылал экземпляр для Брежнева, этот листочек вложил отдельно. Голиков пока­зал книгу генсеку, обратив особое внимание на злополучную бумажку. Тот возмутился, решив, что листовка эта есть во всех экземплярах. Как я об этом узнал? Суслов, ведя Секре­тариат, сказал: «Что-то я страничку о Леониде Ильиче не на­хожу». Я ответил, что ее и нет, она направлена только Бреж­неву. Потом Суслов попросил меня прислать ему эту лис­товку.

Увы, таковы нравы аппарата. Никогда не знаешь, кто и по какому поводу тебя подставит. Вот так и держалась дисцип­лина, основанная не на чувстве личной ответственности, а на страхе, на подсиживаниях, на интригах.

В те годы мне пришлось еще раз побывать в США в со­ставе официальной делегации журналистов. Возглавлял ее главный редактор «Известий» Лев Толкунов. Весьма инте­ресная поездка. К журналистике и к средствам массовой ин­формации в США интерес, как известно, очень большой. Чиновники, как и везде, не любят журналистов. Не любят, но побаиваются и считаются с ними. Правила другие. Кри­тика обжигает карьеру.

Нас принимали хорошо. Правда, не везде, но в целом хо­рошо. Мы встречались с разными людьми. Запомнилась встреча с Джейн Фондой. Она пригласила нас на свою вил­лу в горах, это в Калифорнии. Туда же пришел цвет Голли­вуда — артисты, художники, режиссеры. Джейн в то время резко выступала против войны во Вьетнаме. Зная, что я из ЦК, она подошла ко мне. Я тогда еще не забыл английский язык. У нас завязался интересный разговор об американской внешней политике. Джейн назвала ее провокационной, кри­тиковала Москву за то, что она недооценивает опасность американского милитаризма. Сложилась странная ситуация. Я говорил Джейн, что она, вероятно, не во всем права, что международные отношения — материя сложная, за теми или иными позициями стоят реальные интересы. Но собеседница была неумолима, стояла на своем. Собравшиеся вокруг нас люди с интересом слушали этот спор, улыбались, но не вме­шивались. Джейн Фонда была остра на язык и убедительна. Вечер прошел прекрасно.

Потом Джейн вышла замуж за владельца Си-эн-эн Теда Тернера. Когда я был в Политбюро, они зашли ко мне. При­гласили на вечеринку, посвященную своему семейному сою­зу. Но я не смог там присутствовать, был в какой-то коман­дировке. Жаль, конечно. Думаю, что они обиделись. Думаю так потому, что последующие две встречи с Тернером — на Играх доброй воли в Ленинграде и в его штаб-квартире в Атланте — были вежливыми, но суховатыми.

Вспоминается еще один эпизод из журналистской поезд­ки, на этот раз смешной. Приехали мы в один из маленьких городков на юге Техаса. Обратили внимание на то, что в местной газете о нас не появилось ни единого слова. Вече­ром состоялся прием, организованный одним из богачей. Он занимался весьма своеобразным бизнесом — покупал чело­веческие скелеты в Индии, приводил их в надлежащий вид и продавал в школы и университеты в США. Заядлый охотник, он путешествовал по Тибету, Монголии, по горам Киргизии, Казахстана. Рослый детина с грубоватыми манерами.

Беседуя с ним, упомянули, что, к сожалению, местная га­зета даже не сообщила о нашем приезде. «Как так?» — воз­мутился он. Оказывается, ему принадлежали и эта газета, и местная телерадиостанция. Он поманил пальчиком главного редактора газеты, тот быстрехонько подбежал. Бизнесмен спросил его, почему так произошло? Тот начал говорить что-то невнятное. Хозяин сказал: «Предупреждаю тебя по­следний раз. Завтра должно быть не меньше полосы, посвя­щенной делегации». И верно. Назавтра появились портреты всей делегации и весьма благожелательная статья. Кстати, этот редактор накануне принимал нашу делегацию, вел себя напыщенно, надувался, как мог, уверял в своей независимос­ти и в прочих доступных ему радостях жизни. После выво­лочки от хозяина он ходил как в воду опущенный. Это я го­ворю о капризах свободы печати, о том, какие гримасы бы­вают и в США.

Нас принял госсекретарь Роджерс, помощник президента по национальной безопасности Киссинджер и сенатор Фул- брайт. Роджерс извинился за то, что делегацию в некоторых местах пикетировали. «Но сделать я ничего не могу», — до­бавил он. Сказал нам, что американцы хотят уйти из Вьетна­ма в организованном порядке, но вьетнамцы не проявляют особого интереса к мирным переговорам.

Беседа с Киссинджером была посвящена в основном про­блемам разоружения. Киссинджер рассуждал в том плане, что ни США, ни СССР не в состоянии достичь стратегиче­ского превосходства, которое обеспечивало бы победу в вой­не. Теперь президент Никсон говорит о концепции «доста­точности». Киссинджер заверял нас, что будет делать все, чтобы в советско-американских отношениях произошли ка­чественные сдвиги в лучшую сторону. Последующие собы­тия подтвердили, что Киссинджер был искренен.

Весьма интересной была беседа и с сенатором Фулбрай- том. Он критиковал американскую внешнюю политику, осо­бенно войну во Вьетнаме. Как и в своих книжках, Фулбрайт подчеркивал, что американская внешняя политика строится на мифах. Конечно, он знал, что и советская политика стро­ится на мифах, но, видимо, из деликатности не стал говорить об этом. В конце беседы сказал, что великим державам «не­обходимо уйти от заблуждения, будто они всегда правы и мо­гут приписывать себе миссию всемирной добродетели».

После годичной стажировки в Колумбийском университе­те я не был в США более десяти лет. Тогда мы, группа сту­дентов и аспирантов, тридцать дней путешествовали по США. Жили в семьях американцев в разных городах по три-четыре дня. В Вермонте я жил в семье протестантского священника, в Чикаго — в семье профессора университета, в Айове — в фермерской семье. Однажды во дворе играл с детишками фермера. Заметил, как хозяйка нет-нет да и вы­глянет в окошко. Затем вышла во двор и, смущаясь, загово­рила.

— Я вижу, вы любите детей.

— Да, у меня двое в Москве остались, скучаю.

— Но у вас ведь в стране общие дети и общие жены.

— Кто вам сказал подобное?

— Священник.

— Он сказал неправду.

К обеду вернулся фермер. Жена рассказала ему о нашем разговоре. Мне пришлось подробно говорить о себе, о нашей семье, об отце и матери, о жене, детях, сестрах. Сказал, что моя мать — верующая, ходит в церковь. Рассказывал обо всем в подробностях, в деталях. Слушали очень внимательно. Столь благодарных и терпеливых слушателей я в США боль­ше не встречал.

На юге, в Нью-Орлеане, мы жили в общежитии негритян­ского университета. Там посчастливилось побывать на кон­церте гениального Луи Армстронга. Завораживающая музы­ка, восхитительное исполнение. Погружаешься в какой-то другой мир, полный очарования и тоски, возвышенного до­стоинства и сладких иллюзий. Но там же мы увидели и шко­лы для черных и белых, и трамваи — для черных и белых, и туалеты — для черных и белых. Присутствовали на обеде у белого плантатора, который заявил, что его негры всегда бу­дут его рабами.

Поездка по стране дала нам многое. Это не город Нью- Йорк, а настоящая, всамделишная Америка. Мы беседовали с разными людьми и в разных обстоятельствах. Одной кра­ской Соединенные Штаты не изобразишь. Страна мозаична, многообразна, разнохарактерна.

Потом я много раз бывал в США. С сегрегацией поконче­но. После войны во Вьетнаме Америка как бы застыла, затихла. Лицо довольное, часто улыбчивое. Американцы про­должают демонстрировать уверенность, а иногда — и са­моуверенность, если говорить о людях, зараженных полити­кой. Самоуверенность силы, как написал однажды Фулбрайт. В последние годы страна становится все более взбудоражен­ной, более нервной и озабоченной — и своими внутренними делами, и международными. Вырос и настороженный инте­рес к окружающему миру, к жизни в других странах. Усили­лись разного рода опасения, страхи, сомнения. Впрочем, эти впечатления могут быть и неточными — ведь я и сам менял­ся. Но как бы ни относиться к этой стране, по справедливос­ти надо признать, что США пока являются своего рода ста­билизатором в нашем неспокойном мире, хотя порой делают и раздражающие ошибки, особо не задумываясь о последст­виях своих действий.

Сегодня США выглядят растерянными, особенно после 11 сентября 2001 года. Кажется, что они никак не могут по­нять, что произошло и как вести себя дальше. Но как раз это и вызывает у меня тревогу. Кажется, что они не знают свое­го будущего, а возможно, и не хотят знать о том, какими ре­альными резервами прочности располагают. Я буду рад, если ошибусь в своих впечатлениях. Хотел бы также надеяться, что международный терроризм везде и всюду станет между­народным изгоем, а не разменной монетой в мировых поли­тических играх. Кроме того, война в Ираке настойчиво уго­варивает всех нас срочно переходить от силы к диалогу ци­вилизаций.

В заключение этой главы я хочу сказать следующее. Мо­жет показаться, что я пытаюсь изобразить из себя этакого доброго самаритянина, витающего над грешной Землей. Нет. Да подобного и быть не могло в партийном аппарате. Я акку­ратно и дисциплинированно выполнял свою рутинную рабо­ту, подписывал всякие записки, проводил разные собрания и совещания. Другой вопрос, что работа в партийном аппарате представляла больше возможностей для вариативного пове­дения. Работник аппарата ЦК был практически бесконтро­лен. В одних случаях люди что-то говорили, но не делали, в других — делали, но не говорили, в третьих — говорили и делали, но не докладывали начальству, в четвертых — и не говорили, и не делали, но талантливо докладывали.

Театр притворства. Но роль можно было выбирать самому.

Глава десятая

ЧУТЬ ПОХОЖА НА РОССИЮ...

Хоккей в Канаде — национальная болезнь. Болеют все — от мала до велика. Перед приездом нашей команды канадские средства массовой информации писали о ней всякое. Господ­ствовал победно-хвастливый тон, утверждалось, что приез­жают «мальчики для битья», писали, что в Канаду приедут «советские роботы», «агенты КГБ, а не хоккеисты» и про­чую чепуху. Но вся эта мутная волна спала, как только наши ребята показали себя на льду. Играли вдохновенно, самоот­верженно, бились, не жалея себя. То, что вытворяли Третьяк, Харламов, Якушев, да и все другие наши хоккеисты, передать невозможно. Это надо было видеть. Праздник воли, мужест­ва и красоты. Наши хоккеисты сделали для улучшения отно­шений между двумя странами значительно больше, чем поли­тики за многие годы.

Автор

Я уже не раз упоминал о моей канадской жизни. А потому, пожалуй, ограничусь лишь некоторыми эпизодами из десятилетней жизни в Канаде.

Еще перед приездом в эту страну в западной печати, осо­бенно в американской и канадской, появилось множество статей, объясняющих мое назначение или пытающихся по­нять, почему я оказался за рубежом. Все рассуждения и до­гадки крутились вокруг моей статьи «Против антиисто­ризма». Американский журналист из «Нью-Йорк тайме» Хендрик Смит писал, что «перемещение Яковлева отражает длительный закулисный идеологический спор по важному, хотя и тщательно скрываемому, вопросу о русском национа­лизме... Хотя официальное руководство КПСС и симпатизи­рует националистам, — продолжал Смит, — но подспудно чувствует, что они представляют опасность для строя, для системы, для коммунистической идеологии, что их точка зре­ния вовсе не совпадает с ортодоксальным интернационализ­мом, с идеями мировой революции и многонационального устройства Советского Союза». Роберт Кайзер из «Вашинг­тон пост» в пространной статье писал о том, что Яковлев «ли­шился своего поста, так как был слишком либеральным». Он также отметил, «что в стране, где проживают люди десятков национальностей, где русский национализм всегда был боль­ным местом, это открывало бы тревожную перспективу».

Смит и Кайзер многое угадали и предугадали. Действи­тельно, как показали события последних двух десятков лет, высокомерное великодержавное чванство оказалось смер­тельным ядом для советской государственности и самой сис­темы.

Наиболее активной пресса обо мне была в самой Канаде. Практически все газеты, включая и провинциальные, от­кликнулись на мое назначение. Перед самым приездом «От­тава ситизен» опубликовала статью под заголовком «Либерал прибудет сюда в качестве следующего советского посла». И что Яковлев «снят потому, что слишком мягок по отноше­нию к идеологическим противникам». Несколько статей на­печатала «Торонто стар». Она назвала мое увольнение из ЦК «интригующим признаком идеологических разногласий в партии», что он, Яковлев, «занял слишком либеральную по­зицию с точки зрения своих начальников. И за этот грех ему приказали отправиться в канадские джунгли — в Оттаву».

Я знаю, что многие оценки шли с подачи московской ин­теллигенции, ибо кулуарных разговоров на эту тему и в Москве я слышал предостаточно. Но были, конечно, в этих статьях и выдумки. Например, утверждалось, что моя статья в «Литературке» несколько месяцев обсуждалась в Политбю­ро и вызвала там острые споры. Я уже писал, что официаль­но статья обсуждалась дважды — на Секретариате ЦК и на Политбюро, но состоялись они уже после появления статьи в газете. В Канаде я оказался на какое-то время в центре вни­мания и сразу же по приезде на меня обрушился поток просьб об интервью, о встречах с журналистами. Мне при­шлось отказываться с учетом специфики причин моего на­значения. Меня предупредили, что работники спецслужб в посольстве получили указание сообщать обо всех моих ша­гах и действиях, особенно о контактах с прессой.

Мы с женой, Ниной Ивановной, очень волновались перед отъездом в Канаду. Как-то нас встретят, как это все будет? Впереди густой туман со всех точек зрения — и страна, и правительство, и посольство, и дом, в котором придется жить. На аэродроме нас встретили работники советского по­сольства и все послы «социалистического содружества» вместе с супругами. Поздравили с назначением, выразили желание сотрудничать, предлагали помощь. Но я мало что воспринимал. Смотрел на всех растерянными глазами. Ни­кто меня дипломатическому ремеслу не учил. Я все делал на ощупь, на свой страх и риск. Может быть, это и хорошо. Мо­жет быть, именно это и создало мне репутацию своеобраз­ного свойства. Как писала одна газета, «не дипломат, но необычный посол». Что это означало конкретно, я не знаю.

На другой же день после приезда я собрал аппарат по­сольства, чтобы представиться. Как меня встретили? Трудно сказать определенно. Для них я тоже был «котом в мешке». Опальный работник ЦК. Что от него ждать? Что будет с по­сольством? Как вести себя? Но все прошло нормально. При­выкать было просто некогда. С первого же дня пошли теле­граммы из Москвы, разные запросы, требующие ответов.

Начали готовиться к официальной встрече с генерал-гу- бернатором Канады, чтобы вручить верительные грамоты. Но еще до этой официальной церемонии министр северных территорий Жан Кретьен, в последующем — премьер-ми- нистр, пригласил меня в свое министерство и сказал следую­щее: «Канадское правительство приняло решение сделать подарок советскому правительству. Мы знаем, что в Москве возникла идея о заселении северных территорий, в частнос­ти Таймыра, овцебыками. Мы дарим вам сбалансированное стадо из четырнадцати овцебыков и готовы доставить их на аэродром в Виннипеге». Предупредили, что транспортиро­вать их надо только самолетами. Животные не переносят морской качки, могут потерять все свои свойства или даже погибнуть. Удивительные создания. Шерсть настолько теп­лая, что все, кто живет на Севере, спасаются от холода имен­но в свитерах из шерсти овцебыков.

Но вот здесь и началась «бычья эпопея». Я посылал в Москву телеграмму за телеграммой, но, видимо, в центре все это уперлось опять же в корыстные интересы. Как я потом узнал, были отпущены деньги на закупку овцебыков из Аля­ски. А закупки, как я уже отмечал раньше, были, как прави­ло, связаны с коррупцией. Бесплатно же никому не имело смысла брать этих достаточно дорогих животных, личной выгоды не просматривалось.

Канадцы не один раз спрашивали: «Когда же возьмете по­дарок?» К стыду нашему, все это затянулось до самого моего приезда в Москву в отпуск. Дипломатическое ведомство не желало заниматься какими-то овцебыками. Решил позвонить члену Политбюро, министру сельского хозяйства Полянско­му. Он отреагировал по-деловому. На другой же день разыс­кал меня по телефону, сообщил, что договорился о посылке транспортного самолета в Виннипег и попросил помочь полу­чить разрешение на посадку нашего самолета в этом городе. Я позвонил в канадское посольство. Вопрос был решен сразу же. Овцебыки полетели на Таймыр. Мне рассказывали, что они там прижились. Дали потомство, хорошо развиваются, чему я очень рад. Каждый год собираюсь слетать на Таймыр, посмотреть, что получилось из этого заповедника овцебыков, но никак не соберусь. Все дела да случаи.

И потекла жизнь в Канаде по рутинной колее — встречи, визиты, телеграммы и т. д. В феврале 1974 года я получил указание из Москвы встретить Леонида Брежнева в аэро­порту Гандер (Ньюфаундленд). Он летел на Кубу. Конечно, я волновался. Мне ведь так никто внятно и не сказал, за что же я был изгнан из страны.

Сам прилет начался с неприятного эпизода. Я был свиде­телем острой ссоры между руководителями «Аэрофлота» и крупным чиновником из КГБ. Аэрофлотовец обвинял пред­ставителей КГБ в том, что они заставили посадить самолет на нерасчищенную полосу (был тяжелый снегопад с пургой). Могла случиться катастрофа. Они долго ругались, так и не выяснив, по чьей вине это произошло, кто конкретно дал указание о посадке. Ко мне подошел министр иностранных дел Канады Джемисон и сказал, что катастрофа казалась не­избежной, что наземные канадские службы были в панике. Я до сих пор не знаю, было это обычным разгильдяйством или преднамеренной акцией.

Мне было любопытно, как Брежнев встретит меня. Прямо у трапа он обнял, расцеловал, потом взял под руку и спросил:

— Ну что будем делать?

— Вот еврейская делегация встречает вас, хотят погово­рить.

— Ни в коем случае, — вмешался представитель КГБ.

— А как посол считает? — спросил Леонид Ильич.

— Считаю, что надо подойти к ним.

— Тогда пошли! — И Брежнев энергично зашагал к груп­пе демонстрантов. Состоялась достаточно миролюбивая бе­седа. Брежнев был очень доволен. «Надо уметь разговари­вать с людьми», — ворчал он, ни к кому не обращаясь. Пору­чил мне взять у демонстрантов письменные просьбы и направить их в ЦК на его имя.

Когда через два часа двадцать минут я провожал Брежне­ва к самолету, он вдруг спросил меня:

— А что с тобой случилось?

— Ума не приложу, Леонид Ильич.

— А...а... а... Товарищи! — сказал Брежнев и как бы с до­садой махнул рукой. Брежнев играл и лицемерил. Я прорабо­тал в Канаде десять лет, день в день. Говорят, что однажды он вспомнил обо мне, ему понравилась моя телеграмма с под­робным рассказом об организации и принципах ведения в Канаде сельского хозяйства. Эту телеграмму ему прочитали в его резиденции Завидово дважды.

Кстати, по сельскому хозяйству за все 10 лет я получил всего один запрос из Центра, хотя чиновничьи делегации по этой проблеме приезжали почти каждый месяц. Что-то изу­чали, но в основном бегали по магазинам. Так вот поручение посольству было следующего содержания — выяснить науч­но обоснованные нормы кормления сельхозживотных. Я по­шел к министру сельского хозяйства Велану. Он долго не мог понять, о чем идет речь, спросил меня, а что такое «научно обоснованные нормы»? Потом позвонил на какую-то селек­ционную станцию и долго разговаривал с ее руководителем. Мнение специалистов: «Мы не научно кормим, а досыта. А вот о составе кормов мы можем дать подробнейшую ин­формацию».

Должен сказать, что, когда я вспоминаю канадские годы, у меня возникают к самому себе серьезные претензии. Я добросовестно занимался разной ерундой, напрасно тра­тил массу энергии и времени на сочинение всяких бумаг, просьб, записок — и все впустую. В Москве мало кто серьез­но относился к Канаде. Все было сосредоточено на США. Да и от меня больше всего требовали информации об американ­ском аспекте канадской жизни. Я слишком поздно понял, что многие мои телеграммы до верха не доходили, а оставались на уровне чиновничьего аппарата. И просьбы, и письма. А если что-то удавалось сделать, то только во время отпу­сков. И то пользуясь старыми связями.

В первые месяцы всяких переживаний меня особенно поддерживало то, что большинство товарищей, которых я считал друзьями, оказались действительно друзьями. Во вре­мя моих отпусков они не боялись встречаться со мной, в том числе и работники ЦК, хотя понимали, что для них могут быть и какие-то осложнения. Тем более что кагэбизация страны шла заметными темпами.

Мне хочется назвать эти имена: Георгий Арбатов, Григо­рий Бакланов, Наиль Биккенин, Валентин Зорин, Игорь Чер- ноуцан, Константин Зародов, Альберт Беляев, Николай Шишлин, Сергей Лапин, Борис Панкин, Марк Михайлов, Лео­нид Замятин, Борис Стукалин, Николай Иноземцев и многие, многие другие. Работники издательств предлагали книги для посольской библиотеки. Для посольства стало событием, когда Леонид Максаков, заместитель председателя телера­диокомитета, привез мне в Канаду сериал «Семнадцать мгно­вений весны». Вечерами колонисты крутили эти фильмы чуть не каждую неделю. Многие из моих друзей по пути из США заезжали в Канаду на два-три дня и рассказывали, что творится дома. У меня побывали Николай Иноземцев, Расул Гамзатов, Олег Табаков, Юрий Арбатов, Анатолий Тарасов, Николай Озеров, Евгений Евтушенко, Борис Панкин, Зоя Бо­гуславская, Михаил Таль и многие другие друзья. Я был в курсе московских настроений, надежд и тревог.

Не могу сказать, что я оказался отверженным человеком и в высшем эшелоне власти. Кроме Громыко, который при­нимал меня регулярно, бывал я у Андропова, когда надо было согласовывать кадры разведки. Регулярно встречался с По­номаревым — секретарем ЦК по международным делам. Был однажды у Суслова, рассказал ему, что у нас в посольстве со- ветник-посланник ходит по городу пешком, а третий секре­тарь ездит на иномарке. А потом ищем, кто же это расшиф­ровывает наших разведчиков? Он посоветовал обратиться к Андропову. «Хотя он и сам знает об этом», — буркнул Сус­лов с некоторым раздражением. Я тогда еще не знал, что у него неважные отношения с Андроповым.

Будучи у Кириленко, рассказал ему, как наши торговцы покупают у канадцев оборудование для производства снего­ходов. Настолько устаревшее, что канадцы ищут его по всем складам. Новое стоило чуть подороже, но оно новое. Кири­ленко расшумелся, но так ничего и не сделал. Несколько раз заходил к Кулакову — просто так, поговорить. Рассказывал ему о фермерских хозяйствах в Канаде. В разговорах он при­знавал, что и в нашей стране нужны реформы. На этом, од­нако, все и заканчивалось.

Не могу не рассказать еще об одном из многих забавных случаев из практики советского хозяйствования. Однажды мне позвонил премьер-министр Трюдо и попросил принять своего друга, добавив, что у последнего есть «весьма любо­пытное соображение». Встретились. Собеседник — крупный бизнесмен — сказал, что готов защищать советские «спор­тивные символы». Честно говоря, я сначала не понял, что это такое. Он разъяснил, что, например, по американскому и ка­надскому телевидению очень часто показывают «маску Третьяка», а также эпизод, когда Якушев обводит трех канад­ских защитников и т. д. (Это был пик советско-канадских хоккейных восторгов.) «Все это, — продолжал собеседник, — стоит денег». По его подсчетам советская сторона могла «за­работать из воздуха» десятки миллионов долларов.

— Мне прибыль не нужна, но организация службы про­смотра телепрограмм потребует расходов, примерно десять процентов от заработанного. Отчетность будет гарантиро­вана.

Послал телеграмму в Москву. Ответа не последовало. Во время отпуска поинтересовался, в чем дело? Показали ответ чиновников из Минфина, смысл которого поражал своей ту­постью. Они сообщали о своем несогласии с предложением, указывая, что плата в десять процентов от заработанного — слишком большая сумма. А то, что девяносто процентов ос­танутся у нас, в расчет не принималось! Юмор идиотов.

Уж коль скоро я упомянул хоккейные встречи, стоит, по­жалуй, рассказать о них подробнее. Еще будучи в Москве, я занимался проблемой советско-канадских хоккейных встреч. Вокруг них развернулась нешуточная борьба. Особенно ак­тивно за эти встречи выступали Николай Озеров, Всеволод Бобров, Анатолий Тарасов, Виктор Тихонов, Спорткомитет и отдел пропаганды в ЦК. Открытых противников вроде бы и не было. Но высшее руководство терзали сомнения: а вдруг проиграем. И требовало гарантированных побед. Аргумент, что спорт есть спорт, не действовал. Это политика, отвечали нам. И все же после долгих проволочек на Политбюро при­няли положительное решение об этих встречах.

Однажды мы пошли на хоккей вместе с Трюдо. Понятно, что болели за разные команды, но когда игра закончилась вничью — 3:3, Трюдо сказал, что советские хоккеисты не только прекрасные игроки, но и прекрасные дипломаты. Эти хоккейные встречи транслировались по советскому телеви­дению. Однажды Николай Озеров, как бы извиняясь, сказал мне, что из Москвы посоветовали не показывать по телеви­дению посла Советского Союза. Пришлось мне проглотить и эту пилюлю.

В 1976 году в Монреале состоялись Олимпийские игры. Наша команда выступила весьма успешно. На меня, однако, особое впечатление произвело то, что на Игры приехало ог­ромное количество разного начальства. Каждый вечер пья­ные посиделки до умопомрачения. От безделья придумывали всякие протесты и требовали от посольства и консульства оз­вучивать их официально. Чиновников интересовали не Иг­ры, а демонстрация карьерной активности. Например, на од­ной из трибун часто сидели канадские украинцы и время от времени развертывали жовто-блакитный флаг. Как ни пы­тался я успокоить нашу чиновничью братию, ничего не по­могало. Требовали официальных протестов.

Попытки командовать посольством продолжались до тех пор, пока не приехал в Канаду Марат Грамов — заместитель заведующего отделом пропаганды ЦК, мой бывший подчи­ненный. Он собрал все начальство и сообщил им, что на Сек­ретариате ЦК, обсуждавшем вопросы Олимпийских игр, кто-то предложил направить из ЦК политическую фигуру для координации действий всех служб. Михаил Суслов ска­зал, что в Канаде есть посол, пусть он и координирует поли­тическую и информационную деятельность.

А вопрос этот возник на Секретариате ЦК из-за паниче­ских телеграмм, направляемых в Москву работниками КГБ. Их было очень много. Командовали два генерала. В телеграм­мах говорилось, что вокруг Игр развернута антисоветская пропаганда, что правительство Канады ничего не делает, что­бы прекратить «антисоветскую вакханалию», а советское по­сольство проявляет благодушие. Были даже предложения уйти с Олимпийских игр, когда один из членов команды, прыгун с вышки Немцанов, покинул олимпийскую деревню и пропал. Как потом оказалось, его увела американская деви­ца из богатой семьи, которая влюбилась в него и следовала за Немцановым по всем странам, где он выступал. Истерика началась неимоверная. Нажим на посольство колоссальный. Мне все-таки пришлось идти к Трюдо и объяснять ему ситу­ацию. Сказал премьер-министру, что, к сожалению, в Моск­ве может начаться антиканадская кампания, поскольку будут искать «козла отпущения», брать на себя вину никто не со­бирается. Трюдо ответил, что понимает обстановку, сделает все для того, чтобы спортсмен вернулся домой.

— Но у меня есть несколько просьб, — продолжал премь­ер. — Во-первых, ваши генералы и их помощники должны прекратить шнырять по Канаде в поисках Немцанова и по­кинуть Канаду, поскольку Игры закончились. Во-вторых, прекратите официальное давление на канадское правитель­ство, иначе мне трудно будет выполнить свое обещание. В-третьих, после возвращения Немцанова на родину должна появиться в советской печати информация, что Немцанов принял участие в каком-нибудь соревновании. Канадская об­щественность должна узнать, что Немцанова не посадили в тюрьму. Сообщил об этом разговоре в Москву. Условия были приняты. Через две недели Немцанов явился в наше кон­сульство и отправился домой.

Постепенно мы с женой стали привыкать к Канаде. Жена моя, Нина Ивановна, была моей главной опорой и помощни­цей. В таких замкнутых колониях, как посольства, где живут и семьи сотрудников, очень непросто сохранить нормальную человеческую обстановку. Слава богу, нам удалось создать почти семейную атмосферу. Нина много делала для того, что­бы в коллективе не было замкнутости, а жены дипломатов не ссорились между собой. Они нередко приходили к Нине со своими исповедями. В резиденции посла часто проводились детские праздники, чаепития с женской частью колонии — все это устраивала Нина. У нее были прекрасные отношения и с женами канадской элиты, с послами многих государств. Организовали мы и художественную самодеятельность, со­здали свой оркестр. После одного выступления в посольстве, на котором присутствовали канадцы, нас даже хотели при­гласить с концертом в парламент, но как-то не получилось. Наверное, «испугались шпионов». С бывшими работниками посольства мы с женой до сих пор остаемся в добрых отно­шениях.

Народ в Канаде добрый, отзывчивый. К нам относились хорошо, с большим интересом. Мы с Ниной тоже стреми­лись понять особенности иного образа жизни.

Национальный день Канады. Теплый летний день. На пло­щади перед парламентом торжественный митинг. Присутст­вуют высшее начальство, делегации из провинций. Пригла­шен дипломатический корпус. Все в смокингах. Премьер-ми- нистр держит речь. Вдруг на каменный парапет поднимается миловидная девушка и сбрасывает с себя одежду, остается в чем мать родила. После минутного замешательства раздались аплодисменты. Премьер-министр прервал свою речь и тоже зааплодировал.

Полиция в растерянности. Побежали в помещение охра­ны, видимо выяснять, что можно делать в этом случае по за­кону. А девушка стояла, улыбалась и демонстрировала свою прелестную фигуру. Наконец, один из полицейских вернул­ся с плащом, накинул его на девушку, взял ее на руки и по­нес в здание. Другой полицейский подобрал ее одежду. Лю­ди громко смеялись. Пьер Трюдо отказался продолжать свою речь. А девушка получила работу, ее фотографии обошли все газеты и журналы, а само событие показывали несколько раз по телевидению. Она получила сотни предложений о заму­жестве. Потом все говорили, что праздник удался.

Нельзя сказать, что канадцы любят, как мы, русские, ши­рокие застолья, бурные компании, нет. Хотя в Канаде очень много схожего с нами. Она многонациональна. Около милли­она украинцев, приехавших сюда в разные годы. Еще боль­ше немцев. У французов своя провинция — Квебек. Поэтому когда я говорю о некоторой сдержанности канадцев, то имею в виду, конечно, англосаксов. Когда вы попадаете в славянскую часть, а это в основном фермеры в Манитобе или Саскачеване, то там ситуация иная. Ко мне иногда обра­щались с жалобами и просьбами канадские граждане — украинцы, депутаты местных парламентов и принадлежав­шие к так называемой националистической организации. По правилам того времени я не должен был с ними встречаться, они считались нашими политическими противниками. Я го­ворил им:

— Постойте, что же вы ко мне обращаетесь, у вас есть свое правительство, да вы и сами законодатели?

— А к кому же нам обращаться, вы же посол России. Они называли, как это было принято на Западе, Советский Союз Россией.

Когда я поближе познакомился с этими «националиста­ми», то оказалось, что их так называемая «антисоветская де­ятельность» чаще всего выдумывалась нашими спецслужба­ми. Конгресс украинских канадцев многое делал для сохра­нения украинской культуры на канадской земле. Фестивали культуры были очень интересными. Никакого там национа­лизма и рядом не лежало. Просто люди, тоскуя по Родине, отводили душу, водили хороводы, песни пели, читали стихи Шевченко, ставили спектакли на украинском языке. Прихо­дило очень много зрителей, которые сидели, смотрели и слу­шали, плакали, а не лозунги горланили.

Мне все время хотелось убедить украинских руководите­лей пригласить в Украину молодежную делегацию из «на­ционалистов». Ни в какую. Помог международный отдел ЦК. Делегация уехала, а я волновался, не очень ясно представляя себе, чем это все закончится. Наконец получаю телеграмму, в которой говорилось, что делегация была плохо подготовле­на. И ни одного факта. Меня это заело. Потребовал разъяс­нений фактического характера. Киев долго молчал, месяца три. В ответе было сказано, что у одного канадца обнаружи­ли Библию. Вот и все. Стыдно и горько.

Вскоре получил телеграмму из ЦК Украины с приглаше­нием на отдых во время очередного отпуска. Поехал. Там со­стоялась продолжительная беседа с первым секретарем ЦК Украины Щербицким. Мне показалось, что он начал значи­тельно лучше понимать ситуацию с канадскими украинцами, понимать, что агрессивная идеологизация в работе с эмигра­цией является ошибкой. В общем, мы нашли общий язык, и с тех пор немножко стало полегче — ни диких указаний, ни невежественных упреков.

Когда сегодня задаю себе вопрос, как же получилось, что украинский и русский народы стали жить отдельно, тут же вспоминается вот то самое отношение к миллионам зарубеж­ных украинцев, которое культивировалось в моей стране. Вся система партийно-кагэбистского устройства была на­правлена на то, чтобы не объединять людей, не делать их друзьями, людьми, которые заботятся о своей родне в Укра­ине, а плодить врагов, отталкивая их правдами и неправдами от общей Родины.

Меня в Канаде больше всего раздражал шпионский синд­ром. Сразу же после Второй мировой войны убежал из по­сольства военный шифровальщик Гузенко. Приговоренный у нас к расстрелу, он до самой своей смерти скрывался где-то под крышей канадской контрразведки. Судя по всему, он нанес большой ущерб государству, передав американцам и канадцам более 200 шифротелеграмм из Москвы по воен­ной линии. С тех пор в Канаде сложилась практика высылать за шпионаж из посольства или из других советских органи­заций хотя бы одного человека в год. А то и больше. Каждый раз все это сопровождалось упреками Москвы в адрес по­сольства в том, что оно чего-то не доработало, что «не имеет необходимого влияния» и т. д. Иными словами, КГБ, как всегда, виновников собственных провалов искал на стороне.

Всегда ли выгоняли по делу? Не могу этого подтвердить. Были случаи, когда высылали безосновательно, просто так — для обострения обстановки. После каждой высылки недели три-четыре пресса танцевала вокруг советского шпи­онажа. Все это подхватывали и американские средства массовой информации. Однажды появилась даже телевизи­онная передача на тему: «В советском посольстве — все ра­ботники спецслужб, кроме посла». Стандартный ритуал «хо­лодной войны».

Особенно неприятным событием была высылка в 1979 го­ду сразу тринадцати человек. Москва полезла на стенку. Я попросил Трюдо о встрече. Было воскресенье. Принял он меня дома. Готовился к какому-то приему, переодевался. Трюдо, отвечая на мои взволнованные восклицания, уныло произнес:

— Господин посол, возможно, меня обманывают, а воз­можно, и вас. Посмотрите нашу видеопленку на этот счет.

Это было беспрецедентное предложение. Потом мне рас­сказывали, что в Москве оно вызвало переполох.

Далее Трюдо, улыбаясь, добавил:

— Назовите мне имена, кого, по Вашему мнению, мы на­прасно высылаем, я немедленно верну их обратно.

— Могу перечислить тринадцать имен.

Трюдо засмеялся. Я тоже.

Центр (читай, КГБ) запретил мне просматривать пленку. Не хотели, чтобы посол узнал действительные причины и подробности провала и сообщил об этом в Москву. Я напра­вил предложения, как реконструировать аппарат посольства, чтобы впредь не ставить развивающиеся советско-канадские отношения под нелепые удары. Резидент КГБ сказал мне, что я зря послал эту телеграмму. Он, видимо, получил какие-то вопросы на этот счет. А через неделю мне принесли сверх­секретную телеграмму от имени Андропова с обвинением, что я, цитирую, «недооцениваю задачи советской разведки на Североамериканском континенте».

Возможно, Андропов и Крючков были раздражены тем, что я послал пространную телеграмму, да еще по верху о том, что мне рассказал по поручению премьера Айван Хэд, помощник Трюдо. А подробности были достаточно пикант­ные, ставящие Крючкова и его службу в глупое положение. Хэд рассказал о том, что столик, за которым шел разговор между нашим и канадским контрразведчиками, прослуши­вался, что канадец, которого наши вербовали, действовал по поручению канадских спецслужб, что одна симпатичная женщина из нашего посольства пыталась «сблизиться» с ка­надским министром. Он сообщил также о системе сигналов советских разведчиков и многое другое. Потом я узнал, что резидентура в посольстве была против этой злополучной операции, но Крючков настоял на ней, однако никакого на­казания за провал и сломанную по дурости судьбу многих людей не понес.

После телеграммы Андропова все встало, казалось бы, на свои места. Должна была сработать традиция. Если крупный провал в разведке, все равно виноват посол. Я засобирался домой. Жене сказал, чтобы готовилась. Но телеграммы об от­зыве так и не поступило. Секретарь ЦК Борис Пономарев, пролетая позднее на Кубу через Канаду, рассказал мне, что на заседании Политбюро Андропов, докладывая об этом слу­чае, заявил, что посла надо заменить, поскольку его связи с канадским правительством недостаточно эффективны. Но тут бросил реплику Суслов:

— Яковлева послом в Канаду не КГБ направлял.

Этого было достаточно. Суслов тщательно опекал партий­ную номенклатуру и ревниво относился к вмешательству в ее дела. Андропов, по словам Пономарева, не мог скрыть сво­ей растерянности. Брежнев промолчал. Я проработал в Кана­де еще пять лет. Во время очередного отпуска зашел к Крюч­кову, чтобы согласовать кадровые замены по его ведомству. Он встретил меня сухо, угрюмо буркнул: «Вы потеряли чув­ство локтя». А Олегу Калугину, — тот был начальником управления внешней контрразведки, — позвонил и сказал: «Осторожнее с ним, он плохо относится к КГБ». Насчет «чувства локтя» Крючков явно перебрал, у меня просто не было лишнего локтя. Больше к Крючкову я не заходил.

Хочу еще рассказать о визите Громыко. Канадское прави­тельство настаивало на этом визите. Рассуждало в том плане, что министр иностранных дел без конца бывает у соседей, то есть в США, а для поездки в Канаду никак не может найти времени. В конце концов, удалось договориться с Андреем Андреевичем, что он прилетит в Канаду по пути из США и остановится хотя бы на пару дней.

О Громыко бытует мнение, что человек он угрюмый, су­хой. Ничего подобного. Я говорю в данном случае о своих на­блюдениях. На двух обедах, которые были устроены в его честь, выступал без бумажки и на английском языке. Шутил. Кстати, он каждый год приглашал меня в Нью-Йорк на нача­ло сессии Генеральной ассамблеи ООН — хотя бы на два-три дня. И каждый раз он приглашал меня с женой на домашний обед. Андрей Андреевич избегал обсуждать служебные дела. В основном говорил о книгах по русской истории — как ме­муарных, монографических, так и художественных. Живо интересовался новыми веяниями в зарубежной обществен­ной науке. Я видел, что он был доволен этими беседами, рас­слаблялся, отводил душу.

Однажды получил телеграмму, что на коллегии МИД на­значен мой отчет. Обрадовался. Почему бы лишний раз не съездить в Москву? Подготовился. После доклада началось нечто для меня непонятное. Выступавшие повели себя в аг­рессивной манере. Потом мне сказали, что иногда опреде­ленная группа людей договаривалась топить или не топить того или иного посла во время отчета. В данном случае про­шла команда — топить. Почему? Да потому, что я, как чело­век не из МИДа, занял чье-то место в «хорошей» стране, а посольство в Канаде относилось к категории «подарочных». Один выступил, второй, третий. И все в той же тональности, но без фактов. Просто так, в конъюнктурном стиле.

Берет слово Громыко. Начал он с того, что не согласился с оценками выступающих. По его, Громыко, наблюдениям посол работает активно, в посольстве нет склок, установи­лись хорошие отношения с канадским правительством, осо­бенно с премьер-министром, а это он, Громыко, оценивает высоко. Такое надо приветствовать, а не осуждать. А затем задал риторический вопрос: «Скажите мне, где еще есть у нас посол, к которому премьер-министр страны без предуп­реждения заезжает домой вместе с детьми и говорит: «Да­вайте посидим, поговорим?»

Это было действительно так. Встречи с Трюдо проходили не совсем обычно. Очень походили на встречи с Громыко в Нью-Йорке. Трюдо тоже любил поговорить со мной о лите­ратуре, истории и философии, особенно о философии. Читал Достоевского, Толстого. Я ему рассказывал о других писате­лях, особенно современных. Он интересовался, есть ли эти книги на английском языке. Во время одной из встреч я рас­сказал ему о писателях-деревенгциках, рассказал об их кри­тике положения в сельском хозяйстве. Премьер слушал очень внимательно. Затем улыбнулся и сказал:

— Я вас понял.

Что же касается моих просьб чисто дипломатического ха­рактера, то их я излагал на листочке бумаги и передавал ему без всякой подписи. А он отдавал их своему помощнику как согласованные с ним, Трюдо, предложения. Такие листочки имели поистине магическую силу, они быстро шли на прора­ботку и, как правило, находили позитивное решение.

Так вот, на коллегии после выступления Андрея Андре­евича на трибуну никто не полез. Работать стало легче.

Первые пять лет в Канаде прошли с пользой. Но вторая половина была скучной и рутинной. Скрасить ее было нечем, кроме рыбалки, которая в Канаде превосходна. Такое впе­чатление, что помани рыбку пальчиком, и она выскочит на берег. Наслаждение, одним словом, неописуемое. На один­надцатой миле от Оттавы мы ловили осетров, не говоря уже об угрях, сомах, щуках. Канадцы очень строго следят за эко­логией, а потому и рыбы много.

Последние пять лет были бездельными. Мне бы, дураку, собой заняться, писать или хотя бы дневник вести. Начал со­чинять книжку о Канаде, да так и не закончил. К сожалению. Как-то скрашивали эти годы мои добрые отношения с премь­ер-министром Канады. Он оставил у меня впечатление деяте­ля мирового масштаба. Образованнейший человек. Тактич­ный, с тонким чувством юмора. Начал свою политическую деятельность в левом движении во французском Квебеке. Одно время ему даже не разрешали въезд в США. Потом примкнул к либеральной партии. Трюдо и его друзья верну­ли этой партии общенациональный авторитет. Он вел весьма сбалансированную политику. А делать это было нелегко. Он действительно заботился о суверенитете Канады. И в то же время прекрасно понимал, что ссориться с США ни к чему. Недаром в Канаде бытовала поговорка, которую иногда вспо­минал и Трюдо: жить рядом с США все равно, что мышке и слону спать в одной кровати, никогда не знаешь, на который бок повернется слон. И тем не менее и во внутренней, и во внешней политике он часто занимал позиции, которые не могли нравиться в США. Скажем, по Кубе. Канада продол­жала и продолжает поддерживать с этой страной хорошие отношения.

Неожиданно для многих партия Трюдо однажды проигра­ла выборы. К власти пришел Кларк, лидер прогрессивно-кон- сервативной партии. Он быстро пошел на сближение с США, ужесточил отношения с Советским Союзом. Нашему посольству практически стало нечего делать. Но это продол­жалось недолго — всего девять месяцев.

Кстати, в связи с этим у меня с Москвой произошла раз­молвка. Меня упрекали, что я не сумел предугадать пораже­ния Трюдо, слишком уверовал в него. Я в ответ послал в Москву телеграмму, в которой высказал свое убеждение, что правительство прогрессивных консерваторов продер­жится не больше года. «Под этим предположением нет до­статочных оснований», — заявил Громыко. Я открыто тор­жествовал, когда через девять месяцев мое предсказание сбылось. В нашем МИДе еще долго спрашивали меня, как я мог угадать подобный исход и пойти на риск, сообщив об этом в Москву.

Снова победила партия Трюдо. Он оказался перед тяжелой дилеммой. Надо было как-то уходить от суетливого курса пре­дыдущего правительства. Но резкий откат означал бы конф­ликт с США, что он позволить себе не мог. Но и продолжать политику предшественника тоже не хотел. Это противоречи­ло бы его личной философии, привело бы к падению между­народной репутации Канады. Театр марионеток — не в его вкусе.

Трюдо начал с пропагандистских поездок по стране. В своих речах говорил о защите канадских национальных интересов, против чего трудно было возражать. Наблюдате­ли в Канаде, в том числе и в нашем посольстве, отметили, что свое первое выступление после победы он посвятил внешней политике. Многие сочли это импровизацией, на самом деле речь была хорошо продуманной. Из нее стало понятно, что во внешней политике грядут изменения. Заметили, что Трю­до, перечисляя друзей Канады на международной арене, пос­тавил США на последнее место. Перед ними он назвал ООН, британское содружество, франкоговорящий мир, НАТО. Он заявил также о верности политике разрядки напряженности и решимости сделать все возможное для улучшения отноше­ний с Советским Союзом.

Известно, что свой первый международный визит прези­дент Рейган совершил в Канаду. Встретили его недружелюб­но. Например, в Торонто пестрели плакаты: «Американцы! Вы выбрали не ту обезьяну». Дело в том, что Рейган в моло­дости сыграл роль в одном небольшом фильме в паре с обезьянкой. Вот канадцы и вспомнили этот фильм. Были и другие плакаты вроде «Рейган — фашист». Американский президент был очень расстроен. Трюдо пришлось публично перед ним извиняться. Однако у меня сложилось впечатле­ние, что у самого Трюдо этот эпизод не вызвал внутреннего протеста. В газетах появились статьи, смысл которых сводил­ся к тому, что американская администрация путает союз с империей. Она руководит западным миром через пресс-кон- ференции, телеинтервью. Не имеет привычки консультиро­ваться с союзниками, серьезные решения принимает еди­нолично. Надо заметить, что нечто похожее происходит и сегодня. Об этом мне говорили крупные политики и автори­тетные наблюдатели в европейских странах.

Пьеру Трюдо приходилось нелегко. И несмотря на то что американцы в Канаде занимают доминирующие экономиче­ские позиции, что большое количество людей связано с юж­ным соседом и бизнесом, и родственными отношениями, ему все-таки удавалось удерживать страну в рамках самостоя­тельных решений и национального достоинства. Считаю, что именно Трюдо добился того, что Канада перестала носить прозвище «марионетки». Даже в аппарате советского МИДа стали происходить определенные подвижки. Постепенно удалось вымыть поверхностное, я бы сказал, невежественное отношение к тем процессам, которые можно было наблюдать в Канаде.

До сих пор живет у меня в памяти поездка к духоборам. Гостили там с Ниной и внучкой Наташей. Раньше о духобо­рах я читал в канадских газетах разного рода статьи, особен­но о той их части, которую называли «голышами». В знак протеста они даже в суде сидели раздевшись. Время от вре­мени сжигали все свое имущество, полагая, что только бед­ные могут быть счастливыми. И каждый раз все начинали сначала.

Мы поехали к другим духоборам, которые живут на грани­це с США, в Британской Колумбии. Изумительные люди — трудолюбивые, открытые, обходительные. Жили мы в част­ном доме, ели вегетарианскую пищу, которая просто пре­красна, они это умеют делать, слушали их песни. А все нача­лось с того, что однажды в посольство зашел Иван Иванович Веригин — вождь духоборов. Духоборы (борцы за духов­ность) — поразительное явление. Где-то далеко от России, на другой половине земного шара, на западе Канады, на пригра­ничных с Соединенными Штатами землях, живет община русских людей, бережно хранящих язык и традиции своей Родины, которую они с болью покинули еще в конце поза­прошлого века.

Их нравственные принципы заслуживают высокого ува­жения. На зло отвечать смирением, плохого человека убеж­дать добросердечием. Жить по законам веры и совести... Они вполне искренне верят, что только нравственные устои спасут человечество от морального распада. Гонимые ветром судьбы, преследуемые властью и ударами трагических по­терь, эти упрямые люди, пусть порой наивные в своих за­блуждениях, пронесли через все испытания непримиримость к обману, фарисейству и насилию, непреклонное неприятие милитаризма. Духоборы иносказательно назвали себя «Пла- кун-травой, плывущей напротив воды». Они продолжают проповедовать покорность, разумение, воздержание, брато­любие, сострадание, добрый совет в своих неукоснительных правилах жизни, принципы, которые помогают им преодоле­вать зло и самосовершенствоваться. Есть свои двенадцать за­поведей: правда, чистота, труд, послушание, рассуждение, воздержание и другие. Семь грехов смертных: гордость, сребролюбие, блуд, гнев, чародейство, зависть, уныние. За многие годы скитаний и лишений духоборы выработали свои правила поведения. На мой взгляд, эти принципы вполне мо­гут претендовать на кодекс общечеловеческих моральных ценностей. Перечислю некоторые из них.

Уважение достоинства человека в себе и в других; все су­ществующее рассматривается с любовью и восторгом; все в мире — последовательное движение к совершенству; наи­высшей формой этого движения является человек, поэтому надо избегать того, что вредит и затемняет человека, напри­мер употребление табака, алкоголя, мяса животных и т. п.; не допускать в свое сердце чувства ненависти, мщения, за­висти, содержать свои мысли в чистоте; нанесение ущерба или разрушение живого заслуживает порицания; отношение к животному миру, природе должно быть любовным, не опустошительным, а созидательным; все организации, в ос­нову которых положено насилие, противозаконны; главной основой человеческого бытия является энергия мысли — разум; общинная жизнь, основанная на силе нравственнос­ти; древо познается по плодам, человек — по разуму, а друг — по приветствию; человек никогда не должен терять спокойствия духа и чувства собственного достоинства, дол­жен быть сдержанным и в радости, и в горе.

Старинная и современная русская песня служит той ду­ховной ниточкой, которая каждодневно напоминает людям на чужбине об их нелегком и долгом пути на другой край планеты, о земле их предков, о том вечном, что называется родной землей, Родиной. Такова судьба горстки русских лю­дей, угнанных жизнью за тридевять земель. Эту судьбу не назовешь ни горькой, ни сладкой, ни героической, ни траги­ческой. Они выбрали ее осознанно, по убеждению. Их мота­ла по земле злая воля других, тех, с кем они вступили в не­согласие, то есть с иерархами церкви и правительством. Не­вероятно стойкие к ударам судьбы, непреклонные в своей вере, они пронесли через столетия свою надежду на справед­ливость.

Живет в моей памяти и приезд Горбачева в Канаду. И во время встреч в Москве в связи с подготовкой к этому визиту, и во время поездки он показал себя с самой лучшей стороны. Открыт, прост, любознателен, мастер дискуссии, убедителен в аргументах. Уже тогда я искренне хотел, чтобы он стал ли­дером государства, говорил об этом открыто.

Однажды Трюдо спросил меня:

— Почему вы настаиваете, чтобы Горбачева принимали на самом высоком уровне? Он ведь приглашен министром сельского хозяйства Юджином Веланом?

Я ответил:

— Горбачев — будущий лидер страны.

— Вы уверены?

— Уверен.

Трюдо долго смотрел на меня. Будучи умным и осторож­ным политиком, он не спешил поверить в это. Но мое мне­ние, видимо, подтолкнуло его к размышлениям. Так или ина­че, после этого разговора многое изменилось. Качество и уровень встреч Горбачева были явно повышены. Вместо одной запланированной встречи с Трюдо состоялось три. Причем две — сугубо неформальные, с продолжительными разговорами, далеко выходящими за рамки официальных встреч. Оба политика были явно довольны друг другом. Ког­да Трюдо перестал быть премьер-министром, Горбачев орга­низовал ему поездку по Сибири вместе с его детьми — Усти­ном, Михаилом и Александром.

Совсем недавно ко мне в Москве зашел сын Трюдо Алек­сандр. Я помнил его мальчишкой, а теперь он взрослый жур­налист. Я как бы вернулся в то далекое время. Вспоминали разные эпизоды, оставшиеся в памяти. Прошлое вернулось через сына человека, с которым я проработал в хорошем на­строении 10 лет. Волнующая встреча.

Я думаю, что именно с поездки в Канаду политическая элита на Западе стала присматриваться к Горбачеву как к бу­дущему лидеру. Позднее бывший министр иностранных дел Великобритании Джеффри Хау рассказывал мне, что, когда английское правительство обсуждало вопрос о приглашении возможного будущего советского лидера, информация из Советского Союза была противоречивой. Рассматривались кандидатуры Горбачева, Гришина, Романова. Решили посове­товаться с Трюдо. Последний высказался за Горбачева. Анг­личане прислушались к совету канадцев.

Знаковый характер приобрел наш разговор с Михаилом Сергеевичем на ферме министра сельского хозяйства Вела- на. Некоторые политики и обозреватели считают его нача­лом Перестройки. Мы прибыли к хозяину вовремя, а ми­нистр опаздывал из-за непогоды. Мы с Горбачевым пошли в поле. Кругом никого, только его охрана на опушке леса. Сна­чала обычная беседа, но вдруг нас прорвало, начался разго­вор без оглядок.

Почему? Трудно сказать. Он говорил о наболевшем в Союзе, употребляя такие дефиниции, как отсталость стра­ны, зашоренность в подходах к решению серьезных вопро­сов как в политике, так и в экономике, догматизм, необходи­мость кардинальных перемен. Я тоже как с цепи сорвался. Откровенно рассказал, насколько примитивной и стыдной выглядит политика СССР отсюда, с другой стороны планеты. Да и нервы мои были на пределе из-за десятилетнего пребы­вания за рубежом. Все последующие разговоры, когда мы колесили по стране, посещая фермеров, научные учрежде­ния, встречаясь с простыми канадцами, священниками и нефтяниками, учителями и врачами, прошли на высоком уровне взаимного доверия. Мы тоже наговорились всласть. Во всех этих разговорах как бы складывались будущие кон­туры преобразований в СССР.

Я проработал в Канаде десять лет. Мне не раз приходи­лось огорчаться за многое, что творилось у нас во внешней политике. Ни тактики, ни стратегии — одна идеология про­тивостояния. Я помню панические телеграммы из Москвы в связи с падением нашего спутника на канадскую террито­рию. Первые объяснения тоже начались с вранья. Крайне неловко было разъяснять причины ввода наших войск в Аф­ганистан. Почти каждый год приходилось объясняться по по­воду тех, кого изгоняли из СССР за инакомыслие, за «анти­советскую пропаганду». А распространение материалов из Москвы о Сахарове, Григоренко, Солженицыне, Щаранском, Барышникове, Ростроповиче и других инакомыслящих было невообразимым лицемерием, обнаженным демагогическим шутовством.

Будучи в Канаде, я внимательно наблюдал за сотворением очередного фарса в моей стране, к участию в котором меня приглашал еще помощник генсека Цуканов. Снова загрохо­тали дырявые барабаны в честь «величия Брежнева». Быстро нашлись и люди, готовые торговать огрызками собственной совести. Они всегда находятся. И сегодня, в годы Путина, многие высокие чиновники, выплывшие на поверхность власти, изо всех сил стараются вернуться к практике идоло­поклонства. Практика подлая, но эффективная. Из Брежне­ва, умевшего только расписываться, сделали выдающегося писателя, ему дали Ленинскую премию в области литерату­ры. Книги изучались в системе партийной учебы. Его муд­рость возносилась до небес. В Казахстане создали ораторию по книжке, кажется, «Малая земля». В Малом театре Моск­вы шла пьеса по брежневской автобиографии. Пьесу сочи­нил Сафронов — редактор журнала «Огонек». Заведующий отделом пропаганды ЦК КПСС Тяжельников отыскал в дово­енной заводской газетке заметку о молодом Брежневе и под громкие аплодисменты зачитал ее на съезде партии. Первый секретарь Краснодарского крайкома Медунов говорил о том, что народная любовь к Брежневу «неисчерпаема», что он «с гениальной ясностью раскрыл» и т. д. Лавина бреда катилась по стране. Как будто все посходили с ума.

Из ЦК нам, в посольство, тоже пришло указание прорабо­тать книгу Брежнева в системе партийной учебы. Было ска­зано, что семинары на эту тему должен проводить лично посол. Я не стал этого делать, за что и поплатился. В «анали­тической» записке из МИДа расхваливались многие посоль­ства, особенно в США, Англии, Франции, за блестящую ор­ганизацию работы по изучению «эпохальных теоретических произведений Брежнева». Сообщалось о том, какое глубокое впечатление эта книга произвела на коллективы посольств, как она помогает в конкретной работе и теоретическом ос­мыслении современности. Короче говоря, несусветная око­лесица. А в конце было сказано: единственное посольство, где до сих пор не проведены занятия на эту тему, это посоль­ство в Канаде. И добавка — там послом работает Яковлев. В общем, тявканье догоняло меня и в Канаде.

Итак, повторяю, десять лет моей жизни отдано Канаде. Это большой срок, а за рубежом он кажется еще длиннее. Но я имел одну бесценную привилегию в этом достаточно спокойном положении — время думать. И действительно, когда всяческая суета, нервотрепка, искусственные раздра­жители не являются каждодневными, думается хорошо. Да и начальство далеко, за океаном. Внимательно изучал канад­скую жизнь — очень простую, прагматичную, пронизанную здравым смыслом. Постоянно терзался вопросом. Почему же мы не хотим сбросить с себя оковы догм? Ответ видел толь­ко в одном: иррационализм как источник слабоумных влас­тей превысил шкалу, когда само выживание оказывается под вопросом. Часы российской истории как бы остановились. Инструкции из Москвы о необходимости наступательной по­литики и пропаганды звучали просто смешно. Эти «указив- ки», как мы их называли, были пустыми по содержанию, глу­пыми, но весьма требовательными. Например, в мае 1977 го­да я получил строгие указания «в связи с шумихой на Западе по вопросам о правах человека». Москва требовала убедить общественность страны пребывания, что поднятая шумиха — всего лишь «фальшивая вывеска», скрывающая грубейшие нарушения прав человека на Западе. Разъяснять всерьез подобное было невозможно. Надо было стать не только лгунишкой, но и дураком. Мы обычно передавали эти указания в компартию Канады, а в Москву докладывали, что «развернута широкая пропагандистская...» и т. д.

Нищие учили богатых, как им жить еще лучше....

Конечно, Реформация не дала ответов на многие вопросы, предельно остро вставшие перед страной. Возможно, не смогла, а возможно, и не успела. И все же Реформация ввела страну в человечест­во. Только этим она заслужила право войти в золотую книгу Истории.

АвторГ

Г лава одиннадцатая

МАРТОВСКО-АПРЕЛЬСКАЯ ДЕМОКРАТИЧЕСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

Судьбоносные реформы, такие, как гласность, реальная сво­бода слова и творчества, альтернативные выборы на всех уровнях, прекращение политических репрессий, религиозные свободы, прекращение «холодной войны» и войны в Афганис­тане, изъятие из Конституции 6-й статьи о руководящей роли КПСС и многое другое, преподносились нами, реформа­торами, как меры по укреплению существующего строя. На самом же деле они вели к постепенному формированию демо­кратических устоев и к свободе личности. Процесс этот чрезвычайно сложен, противоречив, он далеко не завершен и сегодня.

Автор

С

V ✓ обытия, связанные с Перестройкой, после

прихода к власти Михаила Горбачева по своим объективным последствиям по праву относятся к демократическим рево­люциям. Почему? Да потому, что страна пошла на слом тота­литарного режима. Революция не была одномоментной — и в этом ее уникальность. Двигалась медленно, неуверенно, с ошибками, в жесткой борьбе с прочно окопавшимися инте­ресами правящей номенклатуры, которая и сегодня распе­вает свои любимые песни о «крепкой руке». Эту борьбу пришлось вести, постоянно присягая принципам социализ­ма. Другого пути, на мой взгляд, не было.

Иными словами, Мартовско-апрельская демократическая революция была революцией по содержанию, но эволюцией по форме.

А сейчас я расскажу, как складывалась моя судьба по воз­вращении домой. Не люблю сладкой патетики, но когда ты снова дома, возникает чувство нового рождения. И воздух вроде бы тот же, и небо, и звезды, но все другое, совсем дру­гое. Честно говоря, я не осуждаю эмигрантов, скорее, сочув­ствую им, стараюсь понять их, но каждый раз ловлю себя на мысли: моя судьба — Россия.

Надежды тоже устают. Но, случается, устают безмерно, переходят в равнодушие, которое, если смириться с ним, ус­пешно сооружает своеобразный заслон из щемящей пусто­ты. Так было и со мной в последние годы работы в Канаде.

Изображаешь из себя деятельного, улыбающегося человека, на самом деле двигает тобой какая-то внутренняя заводная пружина, не зависящая от твоего истинного душевного со­стояния. Жизнь двигается как бы в автоматическом режиме. Исчезает здоровое любопытство к людям и событиям. Мне все чаще и чаще приходили в голову горькие мысли, что жизнь уже позади, а страна твоя все заметнее каменеет и стремительно отстает от мирового развития. И не увидеть мне рассвета.

Мы с женой привыкли к Канаде, смирились с судьбой. Дела шли нормально. Из Москвы получал похвальные оцен­ки. И вот на десятом году жизни в Канаде случилось долго­жданное. Михаил Горбачев вернул меня домой.

Итак, я в Москве. Началась моя новая жизнь, полная энтузиазма и тревог, разочарований и заблуждений, ошибок и восторгов — всего понемногу. Избран директором Ин­ститута мировой экономики и международных отношений (ИМЭМО). Институт престижный, с хорошими традициями. Дела пошли неплохо. Обстановка в институте творческая, от­крытая, разумеется, в той мере, в какой это было возможно в то время. Я не мог претендовать на тот уровень професси­онализма, которым обладали мои предшественники. Они всю жизнь занимались наукой, а я — урывками. Понимая это обстоятельство, решил для себя один принципиальный вопрос — не мешать людям работать, дать им оптимальную возможность для самореализации. Во многом это удавалось.

Облегчало работу то, что за спиной института стоял Ми­хаил Горбачев, в то время второе лицо в партии. Он часто звонил мне, иногда советовался, давал разные поручения, ко­торые мы, в институте, охотно выполняли. Но и желающих подставить ножку по разным пустякам было тоже немало, особенно со стороны Московского горкома КПСС. Возмож­но, член Политбюро и первый секретарь горкома Виктор Гришин не забыл старую обиду — он еще до Канады пригла­шал меня на работу в качестве второго секретаря горкома, но я отказался. Такое не прощается, поскольку воспринима­ется «небожителями» как личное оскорбление.

Как-то прошел в институте очередной научный семинар. Обсуждался вопрос, является ли золото всеобщим эквива­лентом в условиях появления нефтедоллара, массового ис­пользования золота в электронике и т.п? Кто-то донес в ЦК и в горком партии, что мы подвергаем сомнению учение Маркса. Нас начали таскать по разным кабинетам, грозились наказать за ревизионизм, но потом все затихло. Вообще в партийных аппаратах принципиально не хотели признавать разницу между партийными собраниями и теоретическими семинарами — они постоянно боролись за некую мифиче­скую «чистоту» вероучения.

Другой случай. Пригласил я в институт Геннадия Хазано- ва — артиста-сатирика. Зал был переполнен. Хазанов есть Хазанов. Люди смеялись до слез, аплодировали неистово. Все были довольны, Хазанов тоже. Попили с ним чайку и доволь­ные разошлись. На другой день прибегает ко мне секретарь парткома института и говорит, что горком партии и Минис­терство культуры формируют комиссию по проверке фактов «антисоветских высказываний Хазанова, не получивших в институте принципиальной оценки».

Ничего себе! Кто-то, значит, стукнул, хотя, честно скажу, даже с позиций тех дней (а это был 1983 год) ничего в вы­ступлении Хазанова предосудительного не содержалось. Но шизофреникам от идеологии показалось, что Хазанов делал паузы сомнительного характера, во время которых он хотел якобы сказать (судя по его выражению лица) нечто неподо­бающее, но... выразительно молчал. А в зале смеялись. По­звонил мне Геннадий и сообщил, что его артистическая де­ятельность под вопросом. Уже приглашали в Минкульт. Мне пришлось прибегнуть к помощи моего старого товарища Виктора Гаврилова, он был помощником министра культуры. Наскок был остановлен.

Еще пример. При моем предшественнике Николае Ино­земцеве институт подвергся мощнейшей атаке со стороны горкома партии и спецслужб. Дело в том, что какая-то часть Политбюро (Тихонов, Гришин, Суслов и др.) вела атаку на рабочее окружение Брежнева, авторов его речей (Иноземце­ва, Арбатова, Бовина, Загладина, Шишлина, Александрова- Агентова, Цуканова и др.), обвиняя их в том, что они «сбива­ют с толку» Брежнева, протаскивают ревизионистские мыс­ли, принижают роль марксизма-ленинизма, «ослабляя тем самым силу партийного воздействия на массы».

Дело дошло до того, что в московских вузах кагэбисты организовали «раскрытие» ими же организованных «ан­тисоветских групп». В число «злокозненных» попал и ИМЭМО. Иноземцев был выбит из седла, смят. Эта гришин- ская операция, я убежден, ускорила смерть Николая Нико­лаевича. В институте прошли аресты, некоторых ученых сняли с работы, исключили из партии и сделали «невыезд­ными». Я слышал об этом, еще будучи в Канаде. Теперь, ког­да пришел в институт, узнал, что многим талантливым уче­ным не разрешаются поездки за границу. Институт начал терять свой международный авторитет, чего, собственно, и добивались городские партийные власти и спецслужбы. После понятных колебаний решил позвонить в контрразвед­ку КГБ. Там меня отослали к городским властям, поскольку, как сказали мне, «заварили кашу горожане, пусть и расхле­бывают».

Я стал говорить об этой проблеме вслух на разных сове­щаниях. Одновременно попросил институтский партком на­чать восстановление в партии пострадавших, снятие выгово­ров. Все это очень не понравилось руководству горкома КПСС. Нажим на институт усиливался. Проверки, придирки, критика на совещаниях и т. д. — набор известен. Особое раздражение у городских партократов вызывало то, что я не ходил на всякого рода собрания-заседания, бесконечно соби­раемые горкомом партии, посылая туда кого-то из заместите­лей. Отказался посылать ученых института на уборку мусора на строительных площадках разных объектов в районе.

В то же время продолжал настаивать на «очищении» уче­ных института от ярлыка «невыездных». В конце концов контрразведка согласилась на своеобразный компромисс. Я, директор института, соглашаюсь на установление в инсти­туте должности «офицера по безопасности» в качестве моего административного помощника, а контрразведка знакомит меня с делами «о невыездных». В институт прислали полков­ника Кима Смирнова, доброжелательного человека, который многое сделал для того, чтобы избавить от разных наветов коллектив института. В итоге почти сотня докторов и канди­датов наук получили разрешения на поездки за рубеж. А за­преты были часто по причинам, которые понять невозможно. Например, одному ученому закрыли зарубежные поездки только потому, что он не стал выступать на партсобрании, одобрившему ввод советских войск в Чехословакию. Чело­век сослался на недомогание, чему не поверили. Ах так? Шаг в сторону — сиди дома!

Пожалуй, стоит рассказать еще об одном случае из тех времен, когда по указанию Андропова на улицах, в магази­нах, парикмахерских, даже в банях начали вылавливать тех, кто в момент отлова должен находиться на работе. Глупость несусветная, мера унизительная. Облавы не обошли даже на­учные институты. Ведь люмпен, пусть даже в генсековском обличии, уверен, что ученый тоже должен сидеть за канце­лярским столом и подконтрольно заниматься научными от­крытиями.

Однажды прихожу в институт и вижу при входе каких-то неизвестных мне людей и наших растерянных старушек-вах- терш.

— Предъявите ваши документы, — сказал мне незнако­мец.

Я малость ошалел и спрашиваю у вахтерши:

— Кто это такие?

— Говорят, комиссия из райкома.

— Какая комиссия? Кто разрешил им войти в институт?

— Ваш заместитель.

— Позовите его сюда.

Проверяющие сообразили, что обмишурились, попытались объяснить мне, что находятся здесь по решению райкома партии, что обязаны зафиксировать тех, кто опоздал или во­обще не явился на работу. Подошел мой заместитель. Я спро­сил его, что это за люди и кто разрешил им проверку? Он начал что-то объяснять, а я попросил проверяющих покинуть институт и больше не приходить сюда без санкции прокуро­ра. Весть об этом быстро разнеслась по научным учреждени­ям. Я даже получил поздравительные телефонные звонки. Проверяющие больше не приходили. Ожидал упрека свыше, но его не последовало.

В конце концов меня стали раздражать бесконечные при­дирки к институту. Хотел пойти к Горбачеву и рассказать обо всем, но побоялся, что все это будет расценено как дрязги. В этот момент меня пригласил на беседу Вадим Медведев — заведующий отделом науки и учебных заведений ЦК. Перед Канадой он был моим заместителем по отделу пропаганды. Я рассказал ему о делах в институте, в том числе и о возне, связанной с фальсификацией дел на некоторых ученых инс­титута.

Выслушав меня, он сказал: «По-дружески не советовал бы связываться с Гришиным, никому это не нужно сейчас». Я воздержался от вопроса, от чьего имени — Горбачева или своего — он дал такой совет. Через какое-то время он пред­ложил мне пост министра просвещения СССР, я отказался. Кстати, Горбачев поддержал меня. «Зачем тебе мелки счи­тать да дрова возить. Ты уже был заведующим отделом школ и вузов в обкоме, знаешь, что это такое».

В целом мне работалось хорошо. Научный уровень коллек­тива был весьма высоким. Конечно, имелось немало бездель­ников, как и во всех советских учреждениях, но не они дела­ли погоду. Я чувствовал поддержку в коллективе. Мне уда­лось ликвидировать «военный отдел». Да, был и такой отдел. Там, где он размещался, даже охрана была. Оказалось, Ми­нистерство обороны направляло туда пенсионеров, тех, кото­рых было жалко оставлять без работы. После двух-трех бесед с руководителями этого отдела я понял, что занимаются они делом бесполезным. Пришлось преодолевать упорное сопро­тивление Генштаба и работников ЦК, занимавшихся военны­ми делами. Был образован отдел тихоокеанских исследова­ний, чему я придавал особое значение с точки зрения перс­пектив мирового развития. Это решение оправдало себя.

Практически институт считался как бы научно-исследова- тельской базой ЦК, выполнял разные поручения, готовил де­сятки справок (например, работники международного отдела ЦК очень любили перекладывать собственную работу на институты). Институтские ученые часто привлекались к под­готовке выступлений и докладов для высшего начальства, что считалось «большим доверием». А те, кому «доверяли», были людьми, как правило, с юмором. Когда начальство произно­сило «свой» текст, его авторы садились у телевизора и ком­ментировали это театральное представление: «А вот этот ку­сок мой», «А вот эту чушь ты придумал», «А теперь меня читает». Смеялись. А на самом-то деле на глазах творился постыдный спектакль абсурда.

Случались и более серьезные вещи, чем составление разных речей. В начале 1984 года институт направил в ЦК записку о необходимости создания совместных предприятий с зарубежными фирмами. Предлагалось создать три типа предприятий: с западными странами, социалистическими и развивающимися. Наши предложения аргументировались назревшими задачами постепенного вхождения в мировое хозяйство. Меня пригласил к себе секретарь ЦК Николай Рыжков и, надо сказать, проявил интерес к этой проблеме, расспрашивал о деталях предложения, поддержал его общую направленность. К сожалению, эта идея в то время не полу­чила развития.

Еще более примечательный случай произошел с докумен­том, подготовленным по просьбе Госплана СССР. Тема — перспективы развития советской экономики. Была создана группа из ведущих ученых нескольких институтов. Коорди­натором был наш институт. Работали долго, без конца обсуж­дали записку, понимая ее «шершавость» для восприятия властями. Наконец послали наши выводы в Госплан. Через несколько недель заместитель председателя Лев Воронин со­брал специальное совещание по этому вопросу. Смущению его не было предела. Он уговаривал нас взять записку обрат­но, сказал, что не может послать подобного рода документ в цк, что записка льет воду на чужую мельницу и т. д.

Его возмутил вывод, что если советская экономика и даль­ше будет развиваться на тех же принципах, то где-то в по­следнее десятилетие XX века мы резко откатимся назад, при­мерно на 7-е место по ВНП, и окажемся в глубоком экономи­ческом кризисе. Спорили долго. Записку назад мы не взяли. Куда она делась, не знаю. Видимо, затерялась в архивах Госплана. В институте ее нет, поскольку по правилам хра­нить документы под грифом «Сов. секретно» можно было только один год.

Особенно ладно шла работа с Горбачевым. Он постоянно звонил, иногда просто так — поговорить, чаще — по делу. Писали ему разные записки, включая познавательно-просве- тительские. По всему было видно, что он готовил себя к бу­дущему, но тщательно это скрывал. Среди людей, которые первыми оказались в ближайшем окружении Горбачева, на разговоры об этом будущем было наложено табу.

В этих условиях Горбачев предпринял два сильных хода. Провел через Политбюро решения о созыве Всесоюзного со­вещания по идеологическим вопросам с его докладом и о своей поездке в Англию. То и другое состоялось в декабре

1984 года. Оба эти шага продемонстрировали партийному ак­тиву в стране, а через Тэтчер и всему миру, что в России есть лидер, который способен предложить нечто новое. Что конк­ретно, никто не знал, но смутные надежды приобретали шаг за шагом реальные очертания. Постепенно складывалась «горбачевская легенда».

Положение в правящей элите оставалось неопределен­ным. Управлял страной Черненко, неизлечимо больной чело­век. По моим наблюдениям, он и не стремился стать «пер­вым лицом», публичная политика была не для него. Черненко жил в основном на даче. На «хозяйстве» был Горбачев, хотя действовать как хозяин не мог. Каждый его шаг фиксировал­ся и часто в искаженном виде доводился до Черненко. К то­му же у Михаила Сергеевича сложились плохие отношения с рабочим окружением Черненко, за исключением Лукьяно­ва, который считался человеком Горбачева. Лукьянов был заместителем Боголюбова — заведующего общим отделом. Советники и помощники явно боялись прихода Горбачева к власти. Тугой узел интриг завязывался на моих глазах.

Уж коль речь зашла о Черненко, я расскажу о своих отно­шениях с ним. Когда Черненко стал генсеком, он начал при­глашать меня на свои встречи с высокими зарубежными ви­зитерами — как по государственной, так и по партийной линии. Заходить к нему время от времени советовал мне и Горбачев. Я рассказываю обо всем этом, чтобы подчеркнуть: Черненко, повторяю, как человек был незлобивым, компа­нейским, открытым. Как политик — полуграмотен, постоян­но нуждался в опеке, ибо мало знал и еще меньше понимал.

Стандартный тип бумаготворца, случайно вытащенного на­верх Брежневым как человека, даже на предательство не способного. О творчестве и говорить нечего.

Я помню тот день (еще до Канады), когда по отделу мол­ниеносно разнесся слух, что «Костя» уходит к Брежневу за­ведовать канцелярией в Верховном Совете СССР, где Бреж­нев стал председателем. Так и началось его восхождение в высшую власть. Комично для страны, трагично для него.

Так вот, новая встреча со старым домом на Старой площа­ди ошарашила меня. Прошло 10 лет, но жизнь как бы засты­ла. Кругом мертво. Ни писка, ни визга, ни птичьего пения, ни львиного рычания. Ни новых идей, ни новых людей. Стоячее болото, покрытое ряской. То же самое раздражало, как мне кажется, и Горбачева. Мы не скрывали друг от друга наши впечатления и мысли, открыто говорили все, что приходило на ум, даже самое сакраментальное.

Итак, совещание в декабре 1984 года, о котором я уже упомянул. Горбачев поручил отделу пропаганды ЦК подгото­вить проект доклада, заранее понимая, что из этого ничего путного не получится. Параллельно с той же целью он создал группу из четырех человек: Биккенин, Болдин, Медведев, Яковлев. Такова первая группа наиболее близких помощни­ков Горбачева.

Михаил Сергеевич сказал нам, что хорошо понимает сложность своего положения. Доклад не должен быть обыч­ной идеологической болтовней. Но надо избежать и прямого вызова Черненко. Нельзя не учитывать и замшелые настро­ения основной массы идеологических работников. Задача была почти непосильная. Горбачеву хотелось сказать что-то новенькое, но что и как, он и сам не знал. Мы тоже не знали. Будучи и сами еще слепыми, мы пытались выменять у глухих зеркало на балалайку.

Правда, надо заметить, что уже при подготовке предыду­щих речей для Горбачева мы начали уходить от терминоло­гической шелухи, надеясь преодолеть тупое наукообразие сталинского «вклада» в марксистскую теорию. Но делали это через «чистого» Ленина, выискивая у него соответствующие цитаты. И в этом докладе содержались попытки реанимиро­вать некоторые путаные положения нэповских рассуждений Ленина и связанные с ними проблемы социалистического строительства, то есть мы старались осовременить некото­рые ленинские высказывания в целях идеологического обо­снования назревшей модернизации страны. Нашу работу об­легчало то, что у Ленина можно найти противоположные вы­сказывания по любому поводу.

Но все равно из этого ничего не получалось, да и не могло получиться. В том числе и потому, что политическая жизнь партии оказалась настолько задогматизированной, что даже некоторые фразы из Маркса и Ленина попадали под подоз­рение доморощенных фундаменталистов. Впрочем, маркси­стско-ленинская теория уже мало кого интересовала всерь­ез. Может быть, только верхушка аппарата, да небольшая группа людей в научных и учебных заведениях, зарабаты­вающая на марксизме-ленинизме хлеб для своих детишек, вынуждена была писать банальные статьи, соответственно готовиться к лекциям и семинарам. Мы же, хитроумничая и пытаясь отыскать черного кота в темной комнате, надеялись, что политические активисты поймут наши намеки, оценят их и задумаются. Мы оказались наивными, продолжая верить в эффективность эзопова языка.

Как я уже сказал, поначалу проект доклада был подготов­лен в Агитпропе. Возглавлял его тогда Борис Стукалин. Мы были с ним в дружеских отношениях, вместе побывали в Че­хословакии в 1968 году, на Всемирной выставке в Монреале. Предложенный отделом и завизированный секретарем ЦК Зимяниным текст доклада был стандартным, состоял из де­журных положений относительно гениальности марксист­ско-ленинского учения, мудрости политики партии, необхо­димости бескомпромиссной борьбы с ревизионистскими про­исками, посягающими на чистоту марксизма-ленинизма. На вопрос, что означает «чистота вечно развивающегося», никто ответить не мог.

Любопытный человек, Михаил Зимянин. Партизан. Ком­сомольский, а затем партийный секретарь в Белоруссии, по­сол во Вьетнаме, заместитель министра иностранных дел, главный редактор «Правды». Как раз в это время у меня сло­жились с ним достаточно открытые отношения. На Секрета­риатах ЦК он выступал довольно самостоятельно, не раз за­щищал печать, иногда спорил даже с Сусловым. Поддержал мою статью в «Литературке», позвонил мне и сказал о ней добрые слова. Я отправился в Канаду с этим образом Миха­ила Васильевича. В один из отпусков решил зайти к нему. В первые же минуты он соорудил изгородь. Я попытался что-то сказать, о чем-то спросить — стена из междометий. Я встал, попрощался, но тут он вдруг пошел провожать меня, вышел в коридор и, глядя на меня растерянными глазами, буркнул: «Ты извини, стены тоже имеют уши». Собеседник мой боял­ся, что я начну обсуждать что-нибудь политически непотреб­ное, как бывало прежде.

Когда вернулся в Москву, он еще был секретарем ЦК. Од­нажды пригласил меня по делам института. Думаю, это было где-то в 1984 году. Во время разговора раздался звонок Анд­ропова, Генерального секретаря. Зимянин сделал мне знак молчать. Все его ответы Андропову сводились к одному сло­ву: «Есть». Я видел его перепуганное лицо. После разговора он облегченно вздохнул и сказал мне: «Ты никому не говори, что присутствовал при разговоре». Я ощутил дыхание момен­та истории, связанное с очередным политическим «завинчи­ванием гаек» под общим лозунгом «наведения порядка». Лю­бимый лозунг деятелей спецслужб, когда они дорываются до власти. Определение удобное, в него можно вложить все — от уборки мусора до концлагеря.

Когда Стукалин приехал к нам на дачу в Серебряный бор с проектом доклада, я стал задавать всякого рода «неприлич­ные» вопросы, пытаясь понять, что же в действительности стоит за набором всякого рода глупостей, от которых я уже отвык? В ответ Борис сказал мне:

— Ты, Александр Николаевич, долго жил за границей, ес­тественно, пока еще не успел заметить, как далеко мы про­двинулись вперед.

Говорил он доброжелательно, с улыбкой. Я думал, шутит. Впрочем, может быть, и шутил.

Политическую пошлость текста хорошо понимал и Миха­ил Сергеевич. Он долго кипел. Говорил, что пропагандисты хотят дурачком его представить. Текст текстом, но положе­ние его было действительно двусмысленным, требующим ос­торожности. Все тогда понимали, что Черненко проживет не­долго, что в самое ближайшее время предстоят серьезные изменения в руководстве страной. Придворные игры были в разгаре. Высшие чиновники суетились как тараканы на горя­чей сковороде. Каждый, и не только на самом верху, приме­рялся к своему воображаемому будущему, искал союзников и стремился утопить возможных соперников. Иными слова­ми, многие готовились к бегу по карьерной лестнице, а пото­му тщательно проверяли прочность лестничных перил, кото­рая как раз и состояла в демонстрации верности утвержден­ным свыше догматам.

Доклад подготовили. От агитпроповского варианта не ос­талось ни строчки. В то же время не могу сказать, что новый текст был полностью адекватен времени. Он и не мог быть таковым. Но там нашла свое место мысль о творческом под­ходе к решению общественно-экономических проблем и о том, что в центре этих процессов должен стоять человек, а не власть. Не ахти какие открытия, но они диссонировали по духу с умонастроениями в номенклатуре, звучали как бы приглашением к дискуссии, которой аппаратчики опасались больше всего. Нам хотелось хоть немножко взбаламутить стоячее болото.

Еще в процессе подготовки доклада до нас, основных «пи­сарей», из ЦК стали доходить разговоры о том, что задуман­ное совещание — затея ненужная, необходимости в нем нет, на местах к нему отношение прохладное, а если и надо его проводить, то только на уровне Генерального секретаря ЦК. Тут и была «зарыта собака». Слухи эти распускались окру­жением Черненко. Они подтвердились, когда, по заведенно­му порядку, проект доклада был разослан по Политбюро и Секретариату ЦК. Реакция была противоречивой, но в целом нейтрально-равнодушной. Члены Политбюро знали о настро­ениях Черненко, но ссориться с Горбачевым тоже не хотели. В окружении Черненко доклад вызвал явно отрицательную реакцию. По номенклатурным ушам пробежал слушок, что генеральному доклад не понравился — в нем слабо показана роль ЦК в идеологии, нечетко очерчены основные принципы марксизма-ленинизма.

Иными словами, была предпринята попытка, направлен­ная на то, чтобы, воспользовавшись теоретической неграмот­ностью Черненко, настроить его против горбачевского «ре­визионизма», вернуться к обычному идеологическому слово­блудию, а точнее — к сталинистским формулам. Особый упор делался на то, что «слишком мало сказано» о достиже­ниях в теории и практике партии, а вот задачи прозвучали «слишком масштабно», хотя последнее является прерогати­вой Генерального секретаря.

Так случилось, что я был в кабинете Горбачева, когда ему позвонил Черненко из-за города и начал делать замечания по докладу (шпаргалку для разговора о недостатках доклада ему подготовил Косолапов — тогдашний редактор журнала «Ком­мунист»), Михаил Сергеевич поначалу слушал внимательно, но заметно было, что потихоньку закипал. Затем взорвался и стал возражать Генсеку, причем в неожиданном для меня жестком тоне.

— Совещание откладывать нельзя, — говорил Горбачев. — В партии уже знают о нем. Отмена вызовет кривотолки, ко­торые никому не нужны. Что же касается конкретных заме­чаний, то многие из них просто надуманы.

Разговор закончился, Горбачев был разъярен.

— Ох уж эти помощники, какой подлый народ, ведь сам-то Черненко ничего в этом не понимает. Говорит, что роль ЦК принижена, а на самом-то деле он себя имеет в виду.

— Слушай, — обратился он ко мне, — давай о нем что- нибудь напишем. Черт с ним! Конкретные замечания не при­нимаю. Пусть все остается как есть.

Так появилась пара хвалебных абзацев о Черненко в са­мом начале доклада. Но аппарат есть аппарат. Он коварен и мстителен. По средствам массовой информации пошло ука­зание замолчать содержание доклада. То же самое и по пар­тии. Горбачев переживал сложившуюся ситуацию очень ост­ро. Возмущался, говорил о тупости партийных чиновников, рабской зависимости печати, что соответствовало действи­тельности.

Еще одна деталь. Я не был приглашен на совещание, хотя все директора институтов Академии наук СССР там присут­ствовали. Понятно, что мне мелко мстили за мое активное участие в подготовке доклада. Конечно, меня это задело, но я решил промолчать и понаблюдать за дальнейшим ходом со­бытий.

К вечеру позвонил Михаил Сергеевич и спросил:

— Ну как?

— Ничего не могу сказать. Я не был на совещании.

— Почему? Что случилось?

— Не пригласили. Пропуска не дали.

— Вот видишь, что делают! Стервецы!

На следующий день пропуск прислали. Поехал. С перепу­гу работники отдела пропаганды стали тащить меня в прези­диум, но я отказался. Речи выступающих отличались пусто­той. Было заметно, что одни не поняли, что было сказано в докладе, другие делали вид, что не поняли, и мололи всякую чепуху из привычного набора банальностей. А по Москве был пущен слух, что доклад Горбачева слабый и не представ­ляет научного и практического интереса. Вечером я позво­нил Михаилу Сергеевичу и поделился своими впечатления­ми. Он заметил, что «игра идет крупная».

Как я уже упомянул, в этом же месяце Горбачев поехал в Англию. Меня он включил в состав делегации. Этот визит был интересен во многих отношениях. Запад после его поезд­ки в Канаду и оценок со стороны авторитетного Трюдо начал с особым вниманием приглядываться к Горбачеву, не без ос­нований считая, что с ним еще придется иметь дело в буду­щем. Горбачев оказался на политическом испытательном стен­де, да еще под наблюдением такой проницательной политиче­ской тигрицы, как Маргарет Тэтчер. Это она потом поставила диагноз, заявив, что с этим человеком можно иметь дело.

Горбачев был принят на высшем уровне. Тэтчер вела се­бя предельно внимательно, но в переговорах, особенно по проблемам разоружения, свои позиции отстаивала жестко. Я имел возможность наблюдать яркое представление, очень похожее на театральное по своим контрастным краскам и поведению актеров. В перерывах между официальными бе­седами Тэтчер — само очарование. Обаятельная, элегантная женщина, без всяких властвующих ноток в голосе, прекрас­но ведущая светский разговор. Наблюдательна и остроумна. Но как только начинались разговоры по существу, Тэтчер преображалась. Суровость в голосе, искры в глазах, назида­тельные формулировки, подчеркивающие собственную пра­воту. Видимо, поэтому ее назвали «железной леди», хотя я ничего в ней железного не увидел. Потом встречался с ней неоднократно, в том числе и у нее дома.

Горбачев вел себя достаточно точно. Ни разу не впал в раздражение, вежливо улыбался, спокойно отстаивал свои позиции. Переговоры продолжали носить зондажный харак­тер до тех пор, пока на одном из заседаний в узком составе (я присутствовал на нем) Михаил Сергеевич не вытащил из своей папки карту Генштаба со всеми грифами секретности, свидетельствующими о том, что карта подлинная. На ней бы­ли изображены направления ракетных ударов по Великобри­тании, показано, откуда могут быть эти удары, и все осталь­ное. Тэтчер смотрела то на карту, то на Горбачева. По-моему, она не могла понять, разыгрывают ее или говорят всерьез. Пауза явно затягивалась.

— Госпожа премьер-министр, со всем этим надо кончать, и как можно скорее.

— Да, — ответила несколько растерянная Тэтчер.

Из Лондона мы уехали раньше срока, поскольку нам сооб­щили, что умер Устинов — министр обороны.

Этими рассказами я хочу лишь напомнить о той реальной обстановке в высшем эшелоне аппарата партии, которая складывалась перед Перестройкой, перед Мартовско-апрель- ской демократической революцией, зерна которой уже нача­ли прорастать. Совещание по идеологии и визит в Англию оказались, как я считаю, своеобразной прелюдией, пусть и робкой, к тем переменам, которых напряженно ждала страна.

А пока что жизнь шла своим чередом. С горечью хочу упомянуть о своем серьезном промахе в оценке людей. Пос­ле моего возвращения из Канады резко изменил отношение ко мне Крючков. Он как бы забыл о времени, когда вместе с Андроповым после провала их операции в Оттаве начали вести против меня стрельбу «на поражение». Крючков напо­ристо полез ко мне в друзья, а мне было интересно поглубже понять, что это за контора такая, которая на пару с ЦК дер­жала страну за горло. По правде говоря, внешняя разведка меня мало интересовала, а вот, скажем, идеологическое уп­равление КГБ — другое дело. Мне хотелось поглубже понять механизм подавления интеллигенции, средств массовой ин­формации, религии.

А Крючков тем временем, уловив мой интерес, много и в негативном плане рассказывал мне об идеологическом уп­равлении контрразведки. Он стал буквально подлизываться ко мне, постоянно звонил, зазывал в сауну, всячески изобра­жал из себя реформатора. Однажды, когда я упомянул, что было бы хорошо на примере одной области, скажем Ярослав­ской, где крестьян надо искать днем с огнем, проэкспери- ментировать возможности фермерства, он отвечал, что это надо делать по всей стране и нечего осторожничать. Когда я говорил о необходимости постепенного введения альтерна­тивных выборов, начиная с партии, он высказывался за по­всеместное введение таких выборов. Всячески ругал Виктора Чебрикова, председателя КГБ, за консерватизм, утверждал, что он человек профессионально слабый, а Филиппа Бобкова поносил последними словами и представлял человеком — ду­шителем инакомыслящих, восстанавливающим интеллиген­цию против партии. Просил предупредить об этом Горбаче­ва, хотя тот еще и не был Генсеком. Он писал мне в то время:

«Находясь на ответственных постах, Вы содействуете успешному проведению внешней политики нашего государст­ва. Своими высокими человеческими качествами — принци­пиальностью, чуткостью и отзывчивостью, Вы заслужили уважение всех, кто знает Вас. Вас всегда отличали творче­ская энергия, инициатива и большое трудолюбие».

В последующих письмах соплей было еще больше.

А пока что начинался процесс Мартовско-апрельской де­мократической революции. Процесс сложный, запутанный, со многими неизвестными и очевидными неопределенностя­ми, страхами и надеждами, что, в конечном счете, и опреде­лило извилистую дорогу России к свободе.

Глава двенадцатая

ОМОВЕНИЕ СВОБОДОЙ

Я знаю, что острый интерес, как и неприятие, вызывает моя причастность к развитию гласности, свободы слова и творчества. Было бы самоуверенностью приписывать это себе, но коль посходившие с ума от потери власти «вечно вчерашние» старьевщики продолжают «облаву на волков», то скажу так: да, я активно способствовал тому, чтобы жи­вительные воды свободы утоляли жажду правды в закрепо­щенном обществе. И не жалею об этом.

Автор

А может быть, и не омовение, а холодный душ, от которого так холодно стало правящей номенклатуре. Она быстро сообразила, что гласность и свобода слова копа­ют ей политическую могилу, и начала ожесточенную борьбу против независимой информации. И по сей день гласность, свобода слова являются главным препятствием для чиновни­чества, заменившего власть КПСС, чтобы вернуть себе всю полноту бюрократического произвола.

Началась горбачевская эпоха. О некоторых ее особеннос­тях и чертах я расскажу в главе «Михаил Горбачев». В мар­товские дни, связанные со смертью и похоронами Черненко, пришлось работать буквально круглосуточно. На меня и Ва­лерия Болдина легла задача подготовить похоронную речь, которую Михаил Сергеевич должен был произнести с Мав­золея. Горбачев очень волновался. Он понимал, что от этой коротенькой речи ждут многого, что она будет тщательно анатомироваться. Речь приняли хорошо. Она звучала инте­реснее, чем обычно в таких случаях, но и не нарушала при­нятых стандартов — все-таки это были похороны, а не тор­жественное собрание.

В эти же дни мне позвонил Михаил Сергеевич и сказал, что надо готовиться к возможным событиям на международ­ной арене, например к встрече с Рейганом, которую тот уже предложил. Михаил Сергеевич попросил изложить мои сооб­ражения на этот счет.

Поначалу у меня к Рейгану было отрицательное отноше­ние. Мне не нравились его бряцание оружием, призывы к гонке вооружений, обидные слова в адрес Советского Сою­за. К этому времени я опубликовал книгу «От Трумэна до Рейгана» — резко критическую. Хотя в книге и содержалось немало ссылок на работы американских авторов, подтверж­дающих мои суждения, но в целом ее нельзя было назвать научно объективной — хотя бы потому, что она была сверх меры идеологизированной. Еще не избавившись полностью от идеологических предвзятостей, я и начал сочинять запи­ску, в то же время хорошо понимая, что публицистика — это публицистика, а реальная политика — совсем другое дело. Привожу текст записки полностью.

«О РЕЙГАНЕ. Исходные позиции — они неоднозначны.

1. Все говорит о том, что Рейган настойчиво стремится овладеть инициативой в международных делах, создать представление об Америке как стране, целеустремленно вы­ступающей за улучшение отношений с Советским Союзом и оздоровление мирового политического климата. Он хотел бы решить ряд задач и в контексте мечты о «великом прези- денте-миротворце» и «великой Америке», хотя сейчас психо­логическая обстановка сложилась не в его пользу.

2. Рейган обозначил и частично выполнил планы милита­ризации Америки, практически все дал военному бизнесу, что обещал, поэтому он может перейти к дипломатии на «выс­шем уровне», которая в любом случае является престижным делом, поднимает политические акции, в чем сейчас Рейган нуждается.

3. Его поджимает дефицит бюджета, который грозит экономическими неурядицами. Этот дефицит надо либо оп­равдывать внешней угрозой, либо сокращать.

4. При всей внешней относительной солидарности в НАТО и среди других союзников единства нет или оно не такое уж прочное. США стараются удержаться на гребне центростремительной тенденции и всячески помешать раз­витию центробежной тенденции.

В этом контексте, очевидно, следует оценить и пригла­шение к встрече. Здесь просматривается многое: стремле­ние замкнуть наши отношения с Западом в советско-амери­канском русле (за своими союзниками США следят насторо­женно); учет антимилитаристских настроений в конгрессе и вне конгресса; желание заново прощупать советскую пози­цию по ключевым международным вопросам. И несомненно, что эта акция, помимо ее политического назначения, несет значительную пропагандистскую нагрузку. Он ничего не те­ряет от отказа от встречи («видите, я хотел, но...»), равно как и от провала встречи («русские, как всегда, несговор­чивы»).

Иными словами, с точки зрения Рейгана, его предложение продумано, рассчитано точно, не содержит политического риска.

Вывод. Встреча с Рейганом — в национальных интересах СССР. На нее идти надо, но не поспешая. Не следует созда­вать впечатление, что только Рейган нажимает на кнопки мировых событий.

Цель встречи: а) получить личное впечатление об амери­канском лидере; б) подать ясный сигнал, что СССР действи­тельно готов договариваться, но на основе строгой взаим­ности; в) довести до Рейгана в недвусмысленной форме, что СССР не даст манипулировать собой, не поступится своими национальными интересами; г) надо и дальше тонко показы­вать, что на США свет клином не сошелся, но в то же время не упускать реальных возможностей в деле улучшения отно­шений с США, ибо в ближайшую четверть века США оста­нутся сильнейшей державой в мире.

Каких-либо неожиданных изменений в американской поли­тике принципиального характера ожидать трудно. И дело не только в антикоммунистическом догматизме Рейгана; жесткий курс США диктуется характером длительного пе­реходного периода от абсолютного господства в капиталис­тическом мире к доминирующему партнерству, а затем и к относительному равенству. Болезненность этого процесса, если даже прогнозировать традиционные геополитические замашки США, очевидна; она еще будет долго сказываться на внешней политике.

Именно этот переходный период диктует нам определен­ную переориентировку внешней политики в плане постепен­ного и планомерного развития отношений с Западной Евро­пой, Японией, Китаем.

Но это не должно вести к снижению внимания к совет- ско-американским отношениям по существу, а, наоборот, должно усилить это внимание.

Время. Возможно, после съезда. Лучше бы после каких-то экономических реформ, других практических намерений и достижений, демонстрирующих динамизм нашей страны. Практические действия убеждают американцев больше всего; они становятся сговорчивее.

Место. Не в США, где-то в Европе.

Альтернатива. Как уже сказано, нам нужно использовать все возможные факторы политического давления на США, в первую очередь заинтересованность европейцев в снижении напряженности, которая явственно ощущалась во время не­давних бесед в Москве, утвердить нашу инициативную пози­цию.

Для этого требуется сильный контрход. Например, в свя­зи с 10-летием Хельсинкского совещания (1 августа с.г.) с на­шей стороны могло бы быть выдвинуто предложение про­вести в финской столице встречу глав государств и пра­вительств тех стран, подписи которых поставлены под Заключительным актом. Выдвигая такую идею, мы могли бы заострить внимание на необходимости внести элементы доверия в международные отношения и возродить процесс разрядки как в политической, так и в военной сферах.

Первоначально об этой идее можно было бы упомянуть в личном послании Генерального секретаря ЦК в адрес прези­дента США, отметив, что в Хельсинки можно было бы уста­новить личный контакт и непосредственно обменяться мне­ниями о возможных сроках проведения и общих рамках со- ветско-американской встречи в верхах.

Вне зависимости от американской реакции мы могли бы информировать о предпринятом шаге наших союзников, до­говориться с ними о проведении соответствующей работы с западноевропейскими странами. Политические усилия на этом направлении обогатили бы и работу предстоящего со­вещания Политического консультативного комитета госу­дарств — участников Варшавского Договора. А главное, мы не только весомо подтвердили бы наш активный подход к возрождению процесса разрядки, но и подвели бы свой фунда­мент под советско-американскую встречу на высшем уровне. ( А. Яковлев. 12 марта 1985 года)».

Прошу читателя обратить внимание на тот факт, что запи­ска легла на стол Горбачева на другой день после его избра­ния Генеральным секретарем. И без всякого роздыху нача­лась подготовка к апрельскому пленуму ЦК. Не буду повто­рять содержание доклада Горбачева. Однако скажу, что работа над ним далась очень нелегко. Споров особых не было — Горбачев уже был хозяином. В группу, которая гото­вила доклад, постоянно шли инициативные предложения от отделов ЦК, которые явственно отражали состояние тяжело­больного режима. И с этим приходилось считаться. В резуль­тате родился двуликий Янус. Появилось заявление о необхо­димости перестройки существующего бытия, но тут же сло­ва о строгой преемственности курса на социализм на основе динамического ускорения. Но в конечном счете апрельский доклад Михаила Горбачева стал одним из серьезнейших до­кументов переходной эпохи. Он давал партийно-легитимную базу для перемен, создавал возможности для альтернативных решений, для творчества.

Из этого времени мне запомнилось первое столкновение с руководством КГБ по вопросу, который, как мне тогда ка­залось, давно перезрел. Столкновение, когда я был уже в ка­честве секретаря ЦК КПСС. Дело в том, что мой предыду­щий опыт работы в Ярославском обкоме и в отделе школ ЦК воспитал во мне брезгливость ко всякого рода анонимкам. Предельный аморализм этого занятия очевиден. Но столь же безнравственной была практика советских правителей вся­чески поощрять доносительство в виде анонимок. Они ис­пользовались властями как мощный рычаг нагнетания страха и шантажа.

Я написал в ЦК записку по этому поводу, будучи уверен­ным, что мое предложение о запрещении официально рас­сматривать анонимки встретит понимание и поддержку. Ни­чего подобного. Предложение отклонили из-за возражений КГБ. Тогда я договорился с Болдиным вместе подписать вто­рую записку. Опять не поддержали. Меня это заело. Выждав определенное время, мы с Болдиным решили подключить от­дел организационно-партийной работы. Кроме того, перего­ворили с Горбачевым. На этот раз Политбюро приняло реше­ние о запрещении рассматривать анонимки во всех государ­ственных, советских и партийных органах, хотя и на этот раз КГБ просил оставить прежнюю практику.

На эту пору пришлась еще одна очень странная история. Еще когда я работал в институте, я был свидетелем разговора между Горбачевым и Черненко о ходе шахматного матча между Карповым и Каспаровым. Карпов терпел поражение. Окружение Черненко настаивало на том, что нельзя допус­тить победы Каспарова. Начались разговоры об «усталости» обоих участников, о том, что Каспаров в случае победы поки­нет СССР, и т. д. Я тогда же сказал Михаилу Сергеевичу, что не стоило бы путать спорт с политикой. Летом 1985 года этот вопрос вновь обострился. Я написал короткую записку в ЦК, в которой повторил свою точку зрения — в спорте должен неукоснительно соблюдаться спортивный принцип. Если по­терпел поражение — это значит потерпел поражение. На этот раз Секретариат ЦК поддержал эту очевидность.

В это время основные усилия были сосредоточены на под­готовке XXVII съезда партии. На Политбюро было решено, чтобы я возглавил рабочую группу по подготовке политиче­ского доклада. Об этом я расскажу в главе «Последний съезд», равно как и о XIX партконференции, рабочую подго­товку которой мне тоже пришлось возглавлять.

К сожалению, 1986 год оказался годом невезения. Прежде всего, Чернобыльская авария. Я не был членом чернобыль­ской комиссии, но участвовал в заседаниях Политбюро и Секретариата ЦК, обсуждавших эту трагедию. Как это ни странно, отдел пропаганды был отстранен от информации о Чернобыле. Видимо, были какие-то детали не для посторон­них ушей. Информацией занимались военные в соответст­вующих отделах ЦК. У меня остались в памяти острые впе­чатления об общей растерянности, никто не знал, что делать. Люди, отвечающие за эту сферу — министр Славский, пре­зидент АН СССР Александров, — говорили что-то невнят­ное. Однажды на Политбюро между ними состоялся занят­ный разговор.

— Ты помнишь, Ефим (Славский), сколько рентген мы с тобой схватили на Новой Земле? И вот ничего, живы.

— Помню, конечно. Но мы тогда по литру водки оприхо­довали.

Обоим в то время было за 80.

На заседании Политбюро часто звучали исключающие друг друга предложения. Все оправдывались, боялись сказать лишнее. Поехали в Чернобыль Рыжков и Лигачев. Их впечат­ления были очень критические, особенно что касается безде­ятельности государственного и партийного аппаратов Укра­ины. По очереди туда ездили академики-атомщики Велихов и Легасов. Что касается информации, то уже на первом засе­дании Политбюро было решено регулярно информировать общественность о происходящем. Но государственное на­чальство и партийные чиновники из отраслевых отделов под разными предлогами всячески препятствовали поездкам жур­налистов в Чернобыль. Чиновники очень медленно привыка­ли к гласности, к новым правилам игры.

О Чернобыльской катастрофе написано много, созданы фильмы, опубликованы десятки книг. Ничего нового доба­вить почти невозможно, кроме, пожалуй, одного эпизода, о котором общественность не знает. Когда обнаружилась ре­альная угроза радиоактивного заражения реки Припять, то срочно начали сооружать ров на берегу реки, чтобы дождь не смывал зараженную землю в воду. В разговоре со мной министр обороны Язов проговорился, что вот пришлось на­править туда подразделение солдат для земляных работ.

— А где же нашли спецкостюмы, их, как докладывают, нет? — спросил я.

— Так без костюмов.

— Как же так можно?

— Они же солдаты, обязаны выполнять свой долг.

Таков был ответ министра, отражающий обычную прак­тику преступного отношения режима к человеку.

Регулярно выступая в Москве перед руководителями средств массовой информации, я постоянно настаивал на том, что Перестройка, выступающая в качестве нового поли­тического курса, обречена на провал, если не заработает в полную силу гласность и свобода творчества. Об этом же го­ворил в своих выступлениях в различных аудиториях: в Пер­ми, Душанбе, Кишиневе, Ярославле, Калуге, Санкт-Петер- бурге, Риге, Вильнюсе, Таллине. Уже после 1991 года участ­вовал в различных научных симпозиумах в США, Канаде, Португалии, Англии, Японии, Испании, Южной Корее, Франции, Германии, Италии, Бельгии, Голландии, Финлян­дии, Польше, Болгарии, Венгрии, Чехословакии, Югославии, Кувейте, Иране, Израиле, Омане, Южной Африке, Египте, Австрии, Швеции, отстаивая эти же принципы. О содержа­нии своих лекций и выступлений не буду здесь рассказы­вать. Они опубликованы в моих книгах «Реализм — земля Перестройки», «Предисловие, обвал, послесловие», «Муки прочтения бытия», «Крестосев», «Омут памяти». Содержа­щиеся в них соображения отражают состояние общества после 1985 года, как я его понимал. Они отражают и мои лич­ные поиски того, какими путями продвигать идеи Пере­стройки. Несколько другой характер носит книга «Горькая чаша. Большевизм и Реформация России». Она является по­пыткой обобщить то, что произошло в стране, рассказать о невообразимо трудной дороге к свободе. О неожиданностях, крушениях надежд и личных разочарованиях, толкающих к новым и новым размышлениям.

Гласность и свобода творчества быстро завоевывали вни­мание и уважение общественного мнения. Правда о про­шлом и реальностях настоящего, которая еще пропитана прошлым, подавала мощные сигналы свободы, что окрыляло людей надеждой. Горбачев выступал за гласность, он пони­мал ее силу. Но на первом этапе Перестройки он отдавал приоритет дозированному расширению информации. Миха­ил Сергеевич достаточно регулярно собирал руководителей средств массовой информации и лидеров интеллигенции, рассказывал о деятельности Политбюро и Секретариата, вы­ражал, естественно, свое удовлетворение положительными статьями о Перестройке. Судя по его словам и действиям, он выстроил некую логическую цепочку поэтапных решений: информация — гласность — свобода слова. Был вынужден маневрировать, учитывая сопротивление аппарата партии.

Собирал подобные собрания, только в расширенном со­ставе, и Егор Лигачев. Он говорил, что поддерживает глас­ность, но такую, которая служит укреплению социалистиче­ских идеалов. Нельзя допускать, чтобы гласность вредила партии и государству. Он резко осуждал тех, кто увлекается критикой прошлого, не скрывал, что выступает за контроли­руемую гласность. На эти совещания я не ходил.

Довольно частыми были и мои встречи с руководителями средств массовой информации. Позиции, которые я защи­щал, сводились к нескольким положениям: пишите обо всем, но не врите; надо исходить из того, что гласность — не дар власти, а стержень демократии; перестаньте бегать за разре­шениями, что публиковать, а что нет; берите ответственность на себя. Я больше говорил о свободе слова, чем о гласности. На совещания, созываемые мною, Лигачев тоже не ходил.

В результате в общественном сознании начало склады­ваться представление о нескольких «политических курсах» в партии, о возможности альтернативных взглядов даже в выс­шем руководстве. Наступило время, когда каждый должен был определять личные позиции. С этой точки зрения фак­тические расхождения наверху власти по идеологическим проблемам имели положительное влияние на демократиза­цию жизни. Каждый из участников совещаний брал для себя те положения, которые ему больше нравились. Постепенно рушилось одномыслие. В газетах, журналах, на радио и теле­видении нарождалась новая журналистика, новый стиль письма, на страницы изданий и в эфир все чаще прорыва­лись критические материалы проблемного характера.

Свободу слова я считаю главным общественным проры­вом того времени. «Четвертая власть» стала потихоньку ста­новиться реальной властью, безбоязненно и всесторонне ин­формировать людей и формировать на основе свободного выбора личное мнение человека, в том числе и альтернатив­ное. Постепенно создавалась обстановка, когда и мне не на­до было спрашивать у кого-то, как поступать в том или ином случае. Это было время особого душевного состояния, раско­ванности, свободы, приносящих радость творчества.

И все же время от времени приходилось вмешиваться в возникающие коллизии. Например, в конце марта 1986 года состоялся съезд композиторов СССР. В прессе освещался скупо. Не сразу была опубликована и речь председателя правления союза Родиона Щедрина. Почему? Да потому, что Щедрин с трибуны съезда остро и образно говорил о набо­левших проблемах творчества, о конкретных чиновных лю­дях, мешающих этому творчеству. Речь Щедрина активно пе­ресказывали, она обрастала слухами и вымыслами.

Газета «Советская культура» опубликовала эту речь. Но­мер газеты в рознице разошелся мгновенно. И тут же после­довал в редакцию звонок по «вертушке». Позвонил работник отдела пропаганды ЦК Севрук. Какая, мол, необходимость выбирать для печати именно это выступление? Оно отлича­ется односторонностью суждений, высказывания Щедрина о легкой и симфонической музыке, по меньшей мере, спорны, не надо их противопоставлять. Много крайностей в оценках. Когда я узнал об этом, пришлось утихомирить часового у во­рот партийности прессы.

Другой пример. 1 ноября 1986 года газета «Советская культура» напечатала статью Юлиана Семенова на тему о личной заинтересованности человека в труде, расширении правового поля для развития инициативы и предприимчи­вости людей. Он сокрушался, что «мало разрешающих за­конов — сплошь запрещающие». Писатель выражал свое недоумение в связи с тем, что газета «Советская Россия» опубликовала статью «Властью сельского совета». В ней вос­торженно говорилось о том, как председатель одного сельсо­вета сел за руль трактора и снес частный дом, парники и теплицы одного крестьянина, так как они были построены «на захваченных государственных землях».

Семенов спрашивал: «Зачем же сносить теплицы? Зачем превращать их в бурьяны?.. Как можно писать, что приуса­дебные участки «используются для наживы»? Владельцы приусадебных участков не водку пьют, а трудятся в своих теплицах от зари до зари!» Писатель решительно возражал против пренебрежительного отношения к частнику. Напом­ню, что статья Юлиана была напечатана спустя восемь меся­цев после XXVII съезда КПСС, на котором остро говорилось о необходимости «открыть простор для инициативы и само­деятельности каждого человека...».

В ответ Семенову «Советская Россия» печатает «обозре­ние» редакционной почты, в котором цитирует хвалебные отзывы читателей о действиях председателя сельсовета. Так им и надо, этим частникам! И далее следовало внушение газете «Советская культура», явно демагогическое. «Совет­ская Россия» тоже сослалась на решение ЦК, но принятое до XXVII съезда. В нем говорилось: «Не оставлять без примене­ния мер воздействия ни одного факта, связанного с извлече­нием нетрудовых доходов». А трудовых? Писатель — про Фому, а «Советская Россия» — про Ерему. Сама мысль, что кто-то своим трудом стремится «много заработать», приводи­ла в ярость сторонников и блюстителей уравниловки. Писа­тель вел речь о том, что власть на местах должна блюсти закон, а не демонстрировать свое самодурство. Но как раз это и не устраивало номенклатурное сообщество.

Особенно доставалось флагманам гласности — газете «Московские новости» и журналу «Огонек». Эти два изда­ния были постоянными «именинниками» на пленумах ЦК партии, разных собраниях, в организованных номенклату­рой письмах «негодующих» трудящихся и судорожно дер­жавшихся за свои кресла «писательских вождей». Постоян­но возникал и вопрос о снятии с работы главного редактора «Огонька» Виталия Коротича и главного редактора «Москов­ских новостей» Егора Яковлева.

Демократическое поле завоевывалось по кусочкам, иног­да с шумом, а порой и втихую, явочным порядком. Позвонил мне как-то главный редактор журнала «Дружба народов» Сергей Баруздин и сказал, что у него на столе лежит руко­пись романа Анатолия Рыбакова «Дети Арбата». Он, Баруз­дин, не хотел бы меня втягивать в решение этого вопроса, однако нуждается в неофициальном совете. Просит прочи­тать роман, а затем в дружеском плане обсудить проблему публикации.

Книга произвела на меня большое впечатление своей по­литической и нравственной заостренностью. Особенно тем, что в романе четко выражена попытка провести безжалост­ную анатомию человеческих судеб, духовной стойкости и предательств, процесса вымывания совести в сталинские времена. Книга дышала правдой. Сам автор испытал многое: прошел и через лагеря, и через личный опыт беллетристики полуказенного характера. Я помню его пропагандистские книги «Екатерину Воронину» и «Водителей». В «Детях Арба­та» Рыбаков рассказывал как бы о себе, но это была книга о духовном разломе общества.

Позвонил Баруздину. Сказал ему все, что думаю о книге. Причем не только комплиментарные слова. В частности, мне было трудно согласиться с эпизодами, в которых москов­ская, еще школьная молодежь демонстративно подчеркива­ла свою, мягко говоря, сексуальную свободу. Я понимал, что Москва и моя деревня, в которой я жил, — разные миры, но все же хотелось думать лучше о нравственности моего поко­ления.

Сергей Баруздин попросил принять Рыбакова. Встреча со­стоялась через два дня. Длилась более трех часов. Она вышла за рамки обсуждения романа. Я чувствовал, что собеседник как бы прощупывает меня, он почти не скрывал своей не­приязни к партийной власти. Он еще не мог знать, что я с ним согласен, хотя и не во всем. Но писатель «храбро бился с супостатом», защищая свободу своего «Я». На все мои ос­торожные замечания по книге он отвечал яростными возра­жениями, реагировал остро, с явным вызовом. В сущности, его волновали не мои замечания по существу, он отвергал мое право как члена Политбюро делать какие-то там замеча­ния писателю, хотя он сам попросился на беседу и, как ска­зал мне Баруздин, надеялся на нее. Меня забавляли эти пси­хологические мизансцены.

Диалог продолжался до тех пор, пока я не сказал Рыбако­ву, что у меня нет ни малейших намерений подвергать книгу цензуре. Больше того, готов порекомендовать цензурной организации поставить разрешительную подпись, не читая. Отвечает за книгу он, Рыбаков, а не Яковлев или цензура, причем отвечает перед читателем, а не перед партийным чи­новником. Я отчетливо помню удивление, заплясавшее на хмуром лице Рыбакова.

— А что вы скажете редактору журнала?

— Скажу, что вопрос о публикации решают два челове­ка — автор и руководитель печатного органа. Цензура вме­шиваться не будет.

В итоге мы остались, как я понял, довольными друг дру­гом. Роман напечатали. Шуму было много, в том числе и в ЦК. Но защищать сталинские репрессии, о которых писал Рыбаков, в открытую никто не захотел. Михаил Сергеевич не сказал мне ни слова. Позднее Рыбаков в интервью газете сказал, что я возражал против обостренной критики Стали­на. Видимо, его подвела память. Мне бы и в голову не при­шла столь пошлая мысль. Впрочем, все это несущественно. Важнее другое: «Не было бы апреля 1985-го, не было бы у чи­тателей и этого романа». Это сказал позднее сам Рыбаков.

В те же годы были напечатаны прекрасные книги (именно по этой причине запрещенные ранее): «Новое назначение» Александра Бека, «Белые одежды» Владимира Дудинцева, «Ночевала тучка золотая» Анатолия Приставкина. Прорыв состоялся. Журналы начали публиковать произведения не только советских, но и российских авторов, живущих за ру­бежом. Обрели на родине своего читателя Замятин, Гумилев, Алданов, Шмелев и многие другие.

Нечто похожее на рыбаковскую историю случилось с ки­нофильмом «Покаяние». Позвонил мне Эдуард Шеварднадзе и попросил принять Тенгиза Абуладзе — автора фильма. Эдуард рассуждал в том плане, что ему, как грузину, не очень ловко защищать грузинский фильм, тем более что он, Шеварднадзе, еще будучи в Грузии, помогал Тенгизу. Эдуард прислал мне видеокассету. В тот же вечер я посмотрел ее в семейном кругу. Фильм ошеломил меня и всех моих семей­ных. Умен, честен, необычен по стилистике. Беспощаден и убедителен. Кувалдой и с размаху бил по системе лжи, лице­мерия и насилия.

Трудность ситуации состояла в том, что фильм посмотрел не только я, но и некоторые другие секретари ЦК. Одни по­малкивали, а другие были против показа этого фильма. Во что бы то ни стало надо было сделать все возможное, чтобы выпустить его на экран. У меня возник лукавый вариант. Ру­ководству доложить, что можно напечатать несколько проб­ных лент для демонстрации в 5—б крупных городах. Аргу­ментация простая — фильм сложный, его простые люди не поймут, поэтому опасаться нечего. А интеллигенция успоко­ится. С этим согласились. На самом же деле с председателем Комитета по кинематографии мы договорились напечатать гораздо больше копий фильма и начать его демонстрацию на всей периферии.

Я не мог всего этого объяснить Абуладзе. Боялся огласки, которая могла погубить задуманную операцию. Когда сказал ему о намерении напечатать несколько пробных копий, он откровенно выразил свое недовольство. Я просил Абуладзе поверить мне. А он не понимал, почему должен верить. На том и расстались.

Фильм пошел по стране. Встречен был по-разному. Во многих городах партийные боссы отнеслись к нему резко от­рицательно, запрещали его демонстрировать, о чем и сооб­щали в ЦК. Михаил Сергеевич знал обо всем этом, но укло­нялся от оценок. Потом, по прошествии какого-то времени, он говорил по поводу фильма лестные слова. Я-то уверен, что он посмотрел фильм сразу же, как только вокруг него нача­лась возня, а может быть и раньше. С Тенгизом Абуладзе мы потом перезванивались, а иногда и встречались. Он скончал­ся очень рано, в расцвете творческих планов.

Всего к тому времени на полках лежали десятки запре­щенных фильмов. Когда стали разбираться, то оказалось, что каких-то официальных запрещающих решений на уровне ЦК и не было. А что было? А были телефонные звонки с дач «небожителей», устные советы, страх руководителей кине­матографии, письма партийных вожаков из Украины, Ленин­града, Свердловска, Белоруссии, то есть из тех мест, где су­ществовали киностудии. Мне пришлось просмотреть больше двух десятков лент. Утомительное дело. Смотрел и удивлял­ся, почему эти фильмы на полках? А погубили их чинов­ничьи интриги, да еще желание выслужиться по линии бди­тельности.

Как может убедиться читатель, каждый раз приходилось действовать осторожно, постепенно приучая обществен­ность к нормальному восприятию нового, необычного, неор­динарного, не всегда совпадающего с казенной установкой.

Парадоксально, но за гласность надо было воевать порой тайно, прибегать к разным уловкам, иногда к примитивному вранью. Например, говорить, что тому или иному редактору сделано внушение, а на самом деле редактор даже не подоз­ревал о том, что над его головой пронеслась гроза. Эту «нау­ку» я проходил и раньше.

С некоторыми лидерами прессы у меня сложились дове­рительные отношения, действовали негласно установленные правила. Скажем, они загодя информировали меня о пред­стоящей острой статье, которая наверняка вызовет недо­вольство. Статью печатали, но на меня не ссылались. Я брал на себя функцию их «прикрытия», если разгорался скандал.

Как-то раз в санаторий на юге, где я отдыхал, позвонил Егор Яковлев и сказал, что работать стало совсем невмоготу — придирки, окрики, угрозы. Поэтому от просит меня войти в состав Совета учредителей «Московских новостей». Я согла­сился. Потом пришлось расплачиваться за эту опрометчи­вость. Почти на каждом заседании Политбюро возникали вопросы о тех или иных статьях в средствах массовой ин­формации и конечно же в «Московских новостях». И каж­дый раз звучали упреки в мой адрес. Вот, мол, среди учреди­телей газеты — член Политбюро, а газета ведет антипартий­ную линию. Конечно, я и сам понимал легкомысленность своего поступка, отдав предпочтение одному изданию. Выра­жали мне свое непонимание и редактора других газет. Я по­шел на этот шаг исключительно из интересов дела и уваже­ния к мужеству Егора Яковлева.

Когда на Политбюро и пленумах ЦК происходили бурные вспышки нетерпимости в отношении демократической прес­сы, Михаил Сергеевич или нехотя соглашался, или отмалчи­вался. Он не требовал от меня каких-то кардинальных кадро­вых изменений. Не требовал, за исключением, может быть, эпизода с Владиславом Старковым. Владислав в газете «Аргу­менты и факты» опубликовал результаты опроса среди пас­сажиров поезда, согласно которому Михаил Сергеевич (по рейтингу) оказался не на первом месте. Он увидел в этом ка- кой-то подвох. Я в это время уже не курировал идеологию. Ею занимался Вадим Медведев. По указанию сверху отдел пропаганды подготовил проект постановления об освобожде­нии Старкова от работы. Медведев не хотел давать ему хода. Мы с Вадимом договорились потянуть время, хотя нажим был невероятно сильным. Но все же общими усилиями уда­лось «заволокитить» это решение.

Однако не все шло гладко и с Генсеком. Например, посту­пило в ЦК письмо о том, что в журнале «Наш современник» постоянно пьянствуют, редактор Викулов и его ближние «не просыхают», а напившись, играют в коридоре в футбол му­сорной корзиной. Я попросил заняться письмом, хотя в отде­ле пропаганды и до него знали, что в редакции творится не­что несусветное. Началась проверка.

Вдруг звонок от Горбачева:

— Ты зачем придираешься в Викулову?

Тон был агрессивный.

— Я не придираюсь. Проверяется письмо из самой редак­ции.

— Ты брось. Я тебя знаю. Мне известны твои предвзятос­ти. Прекрати расследование.

Телефон замолк. Позднее я узнал, что в это время у него в кабинете сидел Воротников, тогдашний руководитель РСФСР. Журнал был российский, а не всесоюзный. Через какое-то время Викулову все-таки пришлось уйти из редак­ции. Но, к сожалению, нормального, уравновешенного, авто­ритетного человека туда назначить не удалось. Юрий Бонда­рев посетил Горбачева и настоял на назначении редактором Куняева, человека нетерпимого, превратившего журнал в один из антиперестроечных рупоров, оплотов социалистиче­ской реакции.

Упрек в предвзятости был не первым. Как только я ока­зался во главе отдела пропаганды, это было летом 1986 года, я поставил вопрос о смене главного редактора журнала «Огонек» Анатолия Софронова. Этот журнал на протяжении многих лет служил пристанищем всякой серости, травил тех писателей, композиторов, журналистов, взгляды и оценки которых не совпадали с огоньковскими. Журнал использо­вался партийным аппаратом в качестве идеологической ду­бины.

Моя первая попытка освободиться от Софронова окончи­лась неудачей. Михаил Сергеевич сказал, что я неправильно отношусь к Софронову. Ему, Горбачеву, известно, что у меня к этому человеку личная неприязнь и я хочу с ним распра­виться. Софронова поддержали Лигачев, Кириленко и другие члены Политбюро. Но через некоторое время все-таки уда­лось сдвинуть его с насиженного места, но вовсе не по про­фессиональным причинам, а потому, что Софронов запутался в финансовых делах. Этот факт по большому счету кажется мелким, но я упоминаю о нем для того, чтобы показать, како­ва была реальная обстановка в начале Перестройки.

Еще пример. По какому-то поводу Горбачев проводил оче­редное совещание. Даже не помню, где это было (но не в Кремле). Я не участвовал в нем. Вдруг телефонный звонок, велено прибыть к Горбачеву. Приехал. Собрание уже закон­чилось. Разъезжались. Горбачев ждал меня на крылечке. Пригласил в свою машину — там была и Раиса Максимовна.

— Тебе звонил Илья Глазунов?

— Звонил.

— Ты почему не разрешил продлить его выставку в Ма­неже?

— Во-первых, она идет уже месяц, как и запланировано, а во-вторых, продлевать или не продлевать — дело не мое, а Министерства культуры. Причина простая — там на очереди выставка другого художника, не менее известного и уважае­мого.

— Глазунов — крупный художник, — продолжал Михаил Сергеевич. — Я знаю его лично. Народ его любит. Выставку надо продлить. А ты поправь свое поведение, иначе мы не сможем дальше понимать друг друга. Это была единственная прямая угроза за все время нашей совместной работы. Ду­маю, что он потом и сам пожалел о ней, ибо несколько дней подряд ежедневно звонил, чаще всего без всякого повода.

Достаточно плотно занимался я в это время и религией. Будет справедливым сказать, что в Политбюро возникло как бы молчаливое согласие в том, что дальнейшая борьба с ре­лигией и преследование священнослужителей аморальны и противоречат принципам демократической Реформации. Публично признавать варварство большевиков никто, конеч­но, не хотел, но и желающих защищать его не оказалось. КГБ со скрипом шел на некоторое ослабление своего прямо­го руководства этой сферой, начатого еще по инициативе Дзержинского.

Я горжусь тем, что, занимаясь в Политбюро культурой, информацией и наукой, принимал в начавшемся оздорови­тельном процессе активное участие, в том числе и в сфере религиозной деятельности. Сам себя к активным верующим не отношу, но крещен. Равно как и дети, внуки и правнуки. Мать ходила в церковь до конца своих дней. До сих пор в родительском доме висят иконы, они никогда не снимались. Так уж получилось, что за всю свою жизнь я не прочитал ни одной атеистической лекции или доклада, не провел ни одного совещания по атеистической пропаганде. А потому мне сегодня особенно неприятно видеть некоторых партий­ных «обновленцев», тех, кто еще вчера активно разоблачал «религиозное мракобесие», а сегодня неистово крестится, особенно тогда, когда телекамеры направлены на них, «но­воверующих». Может быть, каются? Едва ли. Впрочем, Бог с ними.

Меня всегда приводили в смятение разрушенные церкви, склады и овчарни в храмах. По дороге из Москвы в родной Ярославль, по которой я проезжал сотни раз, стояли десятки порушенных памятников как немые свидетели преступлений режима. Однажды, году, наверное, в 1975-м, будучи в отпу­ске (работал в это время в Канаде), я поднял этот вопрос пе­ред Андроповым. Он внимательно выслушал меня, согласив­шись, что подобные пейзажи производят плохое впечатление на иностранцев, ему уже докладывали об этом. В моем при­сутствии Андропов дал кому-то указание по телефону изу­чить вопрос, но все на этом и закончилось. Его интересовала не суть дела, а впечатления иностранных туристов.

В годы, когда я занимался идеологией, различным конфес­сиям было передано около четырех тысяч храмов, мечетей, синагог, молельных домов. Естественно, что особенно памят­ны мне случаи, в которых я принимал прямое участие. Ни­когда не забуду, как мы с женой ездили в Оптину Пустынь (Калужская область) и в Толгский монастырь (Ярославская область). Оптина Пустынь — святое место для России — предстала перед нами в полном смысле слова грудой камней. Всюду битый кирпич, ободранные стены, выбитые окна, пол­ное запустение. Внутри храмов — инициативные сортиры атеистов. Сегодня это изумительный по красоте храм, вели­чаво возвышающийся над речной долиной. Все собираюсь снова съездить туда, но заедает мирская суета.

В Толгском монастыре, что под Ярославлем, была колония для малолетних преступников. Набрел я на этот монастырь случайно. Искал подходящее помещение для организации школы реставраторов памятников старины. Мой выбор пал на родную мне Ярославщину. Здесь предложили посмотреть несколько зданий, в том числе и этот монастырь. Когда я приехал туда, то понял, что монастырь надо вернуть. Но воз­никли какие-то трудности в правительстве, там затягивали решение вопроса. Выручил случай. Как раз в те дни Михаил Сергеевич должен был принять членов Синода. Он попросил меня подготовить справку для беседы. Среди других я упомя­нул и Толгский монастырь как уже переданный церкви. Речь Генсека опубликовали. Трудности отпали. Я бываю иногда в Толгской обители. Ремонт там закончен. Монахини работают на огородах. Особенно великолепно это сказочное архитек­турное сооружение, если любоваться им снизу, с Волги.

Высоко ценю орден Сергия Радонежского, которым на­градил меня Патриарх Московский и Всея Руси Алексий II. Настоятель храма в Крестах (Ярославль) подарил мне старин­ную икону за спасение этого храма. Я уже забыл об этом, но батюшка напомнил о тех временах, когда над церковью на­висла реальная опасность разрушения. Обком партии аргу­ментировал свою позицию тем, что церковь портит общую панораму въезда в Ярославль, ибо заслоняет «красоты» мно­гоэтажных новостроек. Я настоял на том, чтобы храм продол­жал действовать. Это было еще в начале 70-х годов. Церковь красуется до сих пор, облагораживая въезд в этот старинный русский город.

Я напомнил об этих фактах в том числе и для того, чтобы понятнее стали мои нынешние соображения на этот счет. Передачу конфессиональной собственности религиозным властям я считал не только своего рода общественным пока­янием, но и связывал с этим надежду на возрождение нрав­ственности, верил, что возвышенная духовность будет ле­чить прилипчивое материальное головокружение, сдержи­вать жадность и зависть, укреплять совестливые начала в жизни. Не скажу, что полностью, но многие мои надежды, к сожалению, дали трещину. С верующими очень часто гово­рят люди малограмотные, не знающие священных книг и христовых заповедей. Немало священников на местах ока­зались просто жуликами. Так произошло, например, с моей церковью в селе Веденском, где могилы моих предков.

Однажды мне пришлось быть в Веденье в качестве «крестного отца». На крестины поставили в очередь более десяти младенцев. Батюшка был зол, видимо, пришел, не опохмелившись. Заявил, что крестить станет только тех мла­денцев, крестные матери и отцы которых знают «Отче наш» наизусть. Подошла и наша очередь. Он спросил крестную мать, знает ли она «Отче наш». «Нет», — робко ответила она. Священник посмотрел полупьяными глазами на меня, в них я увидел смятение, тревогу. Он не решился обращаться ко мне как к крестному отцу и сказал: «Передайте ребенка ма­тери!» Потом прочитал грубую нотацию, сказав о том, что не знающие «Отче наш» наизусть не имеют права переступать порог храма. Одним словом — большевик из членов достопа­мятного Союза безбожников. Больше того, кресты на коло­кольне он украсил фашистскими знаками. Я написал об этом Патриарху, но формального ответа не удостоился, хотя фа­шистского служителя с работы уволили.

К сожалению, некоторые церковные иерархи ни с того ни с сего начали прижиматься к власти, пробавляться ее мило­стью, без меры суетиться, исполнять непотребные обязан­ности государственного придатка. Многие иерархи не гото­вы к реформе церкви, хотя нужда в ней колоколами гудит над землей России.Особенно циничными являются клятвы нынешних лиде­ров коммунистической партии в верности христианским за­ветам. Разрушив тысячи храмов и уничтожив тысячи свя­щеннослужителей, большевики сегодня изображают себя носителями религиозной терпимости. Трудно понять, поче­му почтенные иерархи нынешней церкви не предадут ана­феме антипатриотическую и антихристианскую партию, объявившую религию злом, подлежащим искоренению? Общество ждет от религии проповеди, исцеляющей и воз­вышающей, сердобольной и правдивой, особенно желанной сегодня после тяжелых десятилетий безверия и безбожия. Я хорошо понимаю, что многих пастырей еще тяготит груз прошлого, того прошлого, когда всю религиозную деятель­ность контролировали спецслужбы. Они подбирали людей для учебы в религиозных учебных заведениях, вербовали их на службу в разведке и контрразведке. Многих двойников я знаю, помню даже их клички, но обещаю эти знания унести с собой.

Итак, началась поступательная, эволюционная и нена­сильственная Реформация Советского Союза, определяю­щую роль в которой играла Россия. В процессе поиска исто­рической альтернативы было предложено несколько обоб­щающих определений, которые отражали бы интересы разных социальных групп. Среди них: совершенствование социализма, его обновление, эволюция в революции, пере­стройка. В конечном итоге в мировом политическом лекси­коне утвердилось определение «Перестройка», которое, как казалось, наиболее точно отражает суть Реформации. А на самом деле по содержанию своему это была революция эво­люционного характера.

Глава тринадцатая

ЧУЖИЕ ДУРАКИ — СМЕХ, СВОИ ДУРАКИ — СТЫД

События резво, может быть слишком резво, помчались впе­ред. Раскол партии и активного общественного мнения на реформаторское и реакционное крылья становился все зри­мее, заметнее, что повергло многих людей в растерянность, поскольку крутого поворота в массовом сознании еще не произошло. Общество еще только начинало признавать ес­тественность и желательность многообразия в политике, экономике, культуре, животворящую силу многообразия. Эволюция перестроечных представлений уже начинала об­ретать определенную автономность от ее инициаторов, формировала собственную логику развития, логику револю­ции особого типа.

Автор

Фундаменталистское большинство в руко­водстве партии, признавая в целом необходимость частич­ных перемен, видело их главную цель в дальнейшем укреп­лении моновласти, монособственности и моноидеологии. Ортодоксы вели речь, в сущности, об освобождении систе­мы от очевидных и раздражающих деформаций. Эту линию начал еще Хрущев со своими послесталинскими компаньо­нами.

Существовало своего рода и центристское направление в его сугубо советском варианте. Ее адептам нравились идеи нэпа, некоторые соображения Бухарина по экономическим проблемам. Они выступали за частичное ослабление центра­лизованного планирования, за развитие малого предприни­мательства при государственном регулировании. Такую точ­ку зрения поддерживали и многие видные экономисты.

Но постепенно формировалось и третье направление об­щественной мысли — некая смесь либеральных и социал-де- мократических взглядов, стоявших на позициях коренных реформ. Подобные настроения уже в зародыше подверга­лись преследованию. Да и само это направление, в силу спе­цифики российской общественной психологии, было зара­жено революционаризмом, стремлением родить желаемое дитя как можно скорее, что и проявилось в решениях рефор­маторов в ельцинский период.

Жизнь, однако, бежала по своим правилам. Страх перед властью партии таял. Ее всемогущество становилось все бо­лее призрачным. Общество буквально заболело ожиданием перемен. В известном смысле переломным в ходе мартов- ско-апрельской революции явился январский пленум ЦК 1987 года, когда встал вопрос о демократизации самой пар­тии, об альтернативных выборах. Номенклатура почувство­вала реальную угрозу своей власти, поняла, что на свобод­ных выборах она потерпит поражение, как это произошло на выборах в Учредительное собрание в ноябре 1917 года. Отно­шения внутри номенклатуры явно обострились.

С особой выпуклостью это проявлялось на пленумах ЦК. Критика становилась все более личностной. Появились «мальчики для битья» — Яковлев, позднее — Шеварднадзе. Постепенно подбирались и к Горбачеву. Кризис нарастал. Наиболее громкий выстрел прозвучал на октябрьском пле­нуме 1987 года, на котором выступил Борис Ельцин.

Начать с того, что выступление Ельцина оказалось неожи­данным для многих, в том числе и для меня. Я участвовал в подготовке доклада Горбачева о 70-й годовщине Октября. В тексте содержались резкие оценки сталинизма, что было крайне необходимо в тех конкретных условиях, поскольку при Брежневе и Андропове о сталинских преступлениях как бы забыли. В докладе более четко, чем раньше, говорилось о необходимости новых шагов в демократическом развитии. Мне представлялось очень важным, чтобы новые определе­ния, касающиеся сталинизма и демократии, вышли через пленум на суд общественного мнения.

И вот на трибуне человек, который обвинил Горбачева в медлительности, нерешительности в перестроечных делах, призвал смелее проводить преобразования. Упомянул оратор и Раису Горбачеву как человека, отрицательно влияющего на руководителя партии. Тут и началась «рубка дров». Причина ее состояла в том, что большинство членов ЦК на самом-то деле стояло на антиперестроечных позициях, а потому и обо­злилось на Ельцина, который потребовал придать преобразо­ваниям новую динамику. И защищали они вовсе не Горбаче­ва, а Лигачева.

Я тоже критиковал Ельцина, но за «консерватизм». Это была своего рода наспех придуманная уловка, чтобы запу­тать суть вопроса. На самом деле я боялся, что радикализа­ция Перестройки, предложенная Ельциным, настолько напу­гает членов цк, что они опрокинут и те идеи дальнейшей де­мократизации и десталинизации, которые были заложены в докладе. Свое выступление я использовал также для критики Лигачева за его руководство Секретариатом ЦК, поддержав тем самым Ельцина в этой части его выступления.

Мои страхи все же оказались напрасными. Обрушившая­ся на Ельцина критика увела участников пленума от сущест­ва доклада. Горбачев был мрачен. Во время перерывов на не­го упорно нажимали в том плане, чтобы наказать Ельцина, вплоть до исключения его из членов ЦК. Столь же упорно он возражал против подобных предложений. Видимо, Горбачев решал для себя трудную задачу. У меня лично складывалось впечатление, что Михаил Сергеевич готовил для Ельцина бо­лее высокое положение в партии. Возможно, что это только впечатление. Но в высшем эшелоне власти поговаривали о подобном варианте. Новые «небожители» испугались анти- номенклатурной линии московского секретаря.

Конечно, октябрьский эпизод не с неба свалился. В По­литбюро и на Секретариате ЦК упорно формировалось «мнение», что Ельцин потакает демократам, что его надо «приструнить», что он слишком круто расправляется с мос­ковской городской элитой. Эта точка зрения отвечала на­строениям и многих местных «вождей» Москвы, которые всеми силами пытались остаться у власти. Москва стала объ­ектом постоянных придирок на Политбюро и на Секретари­ате, особенно со стороны Лигачева. Но поскольку характер Ельцина не отличается покладистостью, то, как говорится, нашла коса на камень.

Вся эта история практически отражала переход от скры­тых расхождений в партии к открытым, публичным. Мне лично показалось, что этап нового крутого поворота еще не наступил, что еще не исчерпан потенциал «постепенности», что общество еще не готово к публичному слому сложивше­гося режима. Но как бы то ни было, выступление Ельцина прозвучало как открытое предупреждение правящей элите о том, что ей все равно придется политически определяться — с кем и куда идти. Тем более что замечание Ельцина о затор­моженном характере, например, экономических реформ бы­ло справедливым.

Горбачев сказал мне как-то, что они с Ельциным договори­лись о встрече после ноябрьских торжеств 1987 года, чтобы обсудить вопрос о возможности отставки Ельцина, о чем по­следний попросил Горбачева еще в августе 1987 года. В этих условиях выступление Ельцина, с моей точки зрения, нару­шало эту договоренность. Спустя четыре года, где-то осенью 1991-го, Борис Николаевич сказал мне, что такого разговора не было...

С чего же началась вся эта запутанная история? Откуда взялась идея об отставке?

В августе 1987 года, когда Горбачев был в отпуске, на од­ном из заседаний Политбюро обсуждалась записка Ельцина о порядке проведения митингов в Москве. Борис Никола­евич предложил вариант, по которому все митинги проводи­лись бы в Измайловском парке по типу Гайд-парка в Лондо­не. Это предложение неожиданно вызвало острую критику. Ельцин пытался что-то объяснить, в частности сказал, что написал эту записку по поручению Политбюро. Но все сде­лали вид, что никакого поручения не было. Обвинения сыпа­лись одно за другим. Ельцина обвинили в неспособности по­ложить конец «дестабилизирующим» действиям «так назы­ваемых демократов» в Москве.

Честно говоря, я тоже растерялся, наивно полагая, что вопрос возник спонтанно. Выступая, я выразил недоумение по поводу характера обсуждения. Меня встревожило то, что мы в Политбюро скатываемся к практике старых «прорабо­ток». Я, конечно, не знал, что этот эпизод подтолкнет Ельци­на к мысли об отставке. В целом же заседание оставило у ме­ня горький осадок.

Подобные «разносы» отражали суть обостряющейся ситу­ации. Они случались, как правило, когда «на хозяйстве» ос­тавался Лигачев, замещая Горбачева. Нечто похожее случи­лось и со мной. Я имею в виду проработку на закрытом засе­дании Политбюро в связи с публикацией в «Московских новостях» информации о кончине писателя Виктора Некра­сова. С Егором Яковлевым мы договорились, что появится короткая заметка. Егор Лигачев запретил что-либо печатать по этому поводу. Но некролог был напечатан. Он и вызвал бурю возмущения у Лигачева, ибо авторы некролога осмели­лись скорбеть, по его словам, по «антисоветчику». На сле­дующий день в Ореховой комнате, там, где собирались перед общим заседанием и предварительно решали все вопросы повестки дня только члены Политбюро, Лигачев обратился ко мне со словами:

— Товарищ Яковлев (обращение «товарищ», а не Алек­сандр Николаевич, как было принято, не предвещало ничего хорошего), как это получилось, что некролог о Некрасове по­явился в газете, несмотря на запрет? Редактор совсем рас­пустился, потерял всякую меру. Пора его снимать с работы. Он постоянно противопоставляет себя ЦК, а вы ему потвор­ствуете.

Ну и так далее. Его поддержали Рыжков, Воротников, кто- то еще, но, кроме Лигачева, никто особо не взъерошивался, поддерживали его как-то уныло, а многие просто промолчали.

— Ты знаешь, что Некрасов занимает откровенно антисо­ветские позиции? — спросил Лигачев.

— Слышал. Но за последние десять лет я не видел ни од­ной такого рода публикации, кроме критической статьи о

Подгорном — бывшем члене Политбюро. Но статья была правильной.

Статьи этой, понятно, никто из членов Политбюро не чи­тал, а потому никто и не возразил. Некрасов охарактеризо­вал Подгорного как человека грубого, прямолинейного и бес­цветного.

— А вот КГБ располагает серьезными материалами о Не­красове. Ты веришь КГБ? Скажите, Виктор Михайлович, — обращаясь к Чебрикову, спросил Лигачев, — правильно я го­ворю?

— Правильно, — вяло, без всякой охоты ответил предсе­датель КГБ.

— Вот видишь, — сказал Лигачев, теперь уже обращаясь ко мне.

— Вижу. Но помню и о том, что Некрасов написал одно из лучших произведений об Отечественной войне, а жил в Киеве в коммуналке и бедствовал. И никто в Украине не по­мог ему, никто не позаботился о нем в трудную минуту жиз­ни, вот он и уехал за границу.

Пользуясь случаем, меня упрекали за то, что печать «рас­пустилась». Постепенно спор затух, но оставил мрачное ощу­щение. Практически это было первое прилюдное столкнове­ние двух членов Политбюро, причем в острой форме. При­сутствовавшие не могли для себя решить, как вести себя — агрессивно или еще как. Ощущалась общая неловкость. Ру­шились традиции.

Тем же вечером с юга мне позвонил Михаил Сергеевич и спросил:

— Что у вас там произошло?

Я рассказал. Он внимательно выслушал, долго молчал, а затем буркнул, что получил несколько иную информацию.

Вернемся, однако, к октябрьскому пленуму 1987 года. Был ли прав Ельцин по сути? В определенной мере, да. Действи­тельно, Перестройка начала спотыкаться, о чем и сказал кан­дидат в члены Политбюро. Был ли прав Ельцин по тактике? Думаю, нет. К выступлениям подобного характера надо тща­тельно готовиться. Видимо, все это почувствовал и Борис Николаевич, когда выступал с ответами на критику. Что-то отводил, но с чем-то и соглашался. Ельцин осудил свое вы­ступление и позднее, на XIX партконференции, оценил как ошибочное и попросил своего рода реабилитации. Парткон­ференция не отреагировала на его просьбу, в результате чего Ельцин получил как бы моральное право возглавить антигор- бачевский оппозиционный фронт.

И последний вопрос. На этот раз самому себе. Выступил бы я сегодня на пленуме, как тогда? Отвечаю с позиции се­годняшнего разумения — нет, не выступил бы. С позиции того времени — да, ибо принципиальным вопросом для себя считал поддержку Горбачева.

Воодушевленное итогами октябрьского пленума и после­дующим освобождением Ельцина от работы антиреформа- торское крыло в партии предприняло новую атаку на Пере­стройку. Многим памятна попытка аппаратного реванша, «малого мятежа», связанного с публикацией статьи Нины Андреевой «Не могу поступаться принципами» в газете «Со­ветская Россия» от 13 марта 1988 года.

Я был в это время в Монголии. Мне показали статью в то же утро. Прочитав, я был поражен. Первое впечатление: в Москве что-то происходит, но не мог представить себе, что именно. Особенно встревожило то, что и Горбачев находил­ся за рубежом. Попросил помощника позвонить друзьям в Москву и узнать, что там делается. Из Первопрестольной от­ветили, что ничего, кроме того, что идет совещание руково­дителей средств массовой информации. Ведет Лигачев.

Когда вернулся в Москву, получил возможность понаблю­дать, как взбодрился партийный аппарат. Даже лица посвет­лели. А вот печать притихла, что обескураживало и в то же время свидетельствовало о непрочности, казалось бы, уже завоеванной свободы слова. Аппарат ЦК дал указание о пе­репечатке статьи в местных газетах. Статью одобрили на уз­ком совещании секретарей ЦК. Иными словами, еще раз бы­ло продемонстрировано, насколько политическая бездар­ность губительна для общества, но еще страшнее — большой спрос на эту бездарность, продолжающийся до сих пор.

Как потом выяснилось, статья родилась из письма, кото­рое Андреева и ее муж Клюшин направили в ЦК. В Ленин­град поехал заведующий отделом науки газеты «Советская Россия» с тем, чтобы вместе с авторами превратить письмо в статью. Никого не смутило, что Андреева и ее супруг исклю­чались ранее из партии за анонимки и клевету. КПК при ЦК восстановил их в партии под нажимом КГБ. Статья верну­лась в секретариат Лигачева, а затем, после доработки, была напечатана.

Горбачев возвратился из Югославии в те же дни, что и я. Он с ходу понял, что статья направлена против него, являет­ся провокацией и требует обсуждения. Политбюро по этому вопросу заседало два дня. Вступительное слово Горбачева было резким, он назвал статью «платформой антиперестрой­ки». Горбачев настоятельно потребовал, чтобы каждый член ПБ определил свое отношение к статье.

Вводную информацию было поручено сделать мне. В сво­ем выступлении я говорил о том, что в номенклатурной сре­де усиливается противодействие общественным преобразо­ваниям. Особенно заметно ортодоксальное направление. Оно питается интересами и убеждениями тех, кто усматри­вает в Перестройке угрозу собственным интересам. Догма­тическая атака идет от инерции сознания и многолетних привычек. Особенно крикливо левое фразерство. Оно про­питано революционаризмом, национализмом и шовинизмом. Яростным нападкам подвергаются средства массовой инфор­мации. Идет ожесточенная борьба за то, чтобы руководить отсюда, из цк, каждой газетой, каждой программой телеви­дения и радио. Ожесточилась борьба в среде интеллигенции, в сфере науки и культуры. Нельзя создавать новое поколе­ние диссидентов, тем более на пустом месте, исходя из одних только амбиций, симпатий или антипатий. В Политбюро дол­жно восторжествовать хлеборобское терпение в выращива­нии урожая, а не практика браконьерских набегов за легкой добычей. В заключение своей информации сказал, что статья в «Советской России» является идеологической программой реванша. Но беда даже не в ней самой, а в том внимании, которое было искусственно приковано к этой статье. Прико­вано партийным аппаратом, в том числе аппаратом ЦК.

В прениях никто не возражал против оценок Горбачева и моих. Но поддерживали с разной степенью искренности. Резко против статьи выступили Рыжков, Медведев. Осталь­ные говорили вяло, неохотно, иногда по схеме «с одной сто­роны, с другой стороны». Лигачев отделался несколькими малозначащими фразами, отрицал, что статья Андреевой го­товилась в его секретариате. Занятной была перепалка меж­ду мной и Виктором Никоновым — членом Политбюро по селу. Статья в «Советской России» ему понравилась, однако он вынужден был сказать, что согласен с оценками других товарищей. Но тут же переключился на меня, заявив, что я «подраспустил» печать, а потому публикуются и более вред­ные статьи, чем статья Андреевой. «Вредными» он считал те материалы, в которых критикуется партийный аппарат и навязываются «чуждые социализму идеи». Он долго говорил на эту тему, повторяя всякие банальности того времени.

Я не выдержал и предложил ему поменяться сферами от­ветственности.

— Поскольку у тебя, Виктор Петрович, с сельским хозяй­ством все в порядке, полки магазинов завалены продуктами, получаем большие доходы от экспорта хлеба, то давай зай­мись идеологией и приведи ее в такой же образцовый поря­док, как и сельское хозяйство. А я займусь уже налаженным тобой делом.

Спору не дал разгореться Горбачев:

— Хватит вам ерундой заниматься!

Но тут же спросил:

— А все-таки, товарищ Никонов, как вы относитесь к статье ?

Никонов что-то пробурчал, но я уже не помню, что именно.

Вскоре после этого заседания была опубликована редак­ционная статья в «Правде» под заголовком «Принципы пере­стройки: революционность мышления и действий» (5 апреля 1988). Я возглавлял подготовку этой статьи. Перед публика­цией послал статью Горбачеву. Генсек одобрил. Но уже пос­ле этого я вставил в статью абзац о национализме и шови­низме. Наутро позвонил Горбачев и сердитым тоном спро­сил:

— Откуда появился этот абзац, я его вчера не видел. На­верно, Черняев вписал. Я вижу, это его штучки.

Мне пришлось сказать, что Черняев тут ни при чем.

— Не надо было этого делать!

С Анатолием Черняевым в то время мы работали душа в душу. Умный, образованный человек. С ним можно было по­делиться любыми сомнениями, предложениями. И найти по­нимание. Кроме всего прочего, нас объединяло единомыслие по многим принципиальным вопросам. Как-то я получил от него письмо, которое, честно говоря, растрогало меня. Вот оно:

«Я часто задумываюсь над феноменом Яковлева. Вчера и сегодня собирал мысли на этот счет. И вот к чему пришел.

Этот человек сделал сам себя — при самых неблагопри­ятных условиях на протяжении всей жизни. И стал не толь­ко значительным для своего времени, но и выработал в себе качества, которым предстоит стать типичными, если чело­вечество хочет сохраниться. Именно поэтому он оказался в центре событий на переходе эпох от цивилизованного вар­варства к гуманизму.

Есть, конечно, люди, которым наплевать, что о них дума­ют. Если они способные или, не дай Бог, случай возносит их — такие опасны. Если они посредственность — остают­ся в ничтожестве. Тот, кто растит себя для людей, не мо­жет быть безразличным к тому, как к нему относятся, даже если относятся плохо. В русском народе из глубины идет: «А что люди скажут!». Это, увы, источник уравнительской психологии, но одновременно и императив совести, по кото­рому и «выстроила» свой крестный путь русская интелли­генция.

Под этим знаком ты и «делал» себя — для людей: облаго­раживал природный ум, набирал образованность (теперь, по нашим временам, редкую), огранивал цельность и нравствен­ную дисциплину характера, обнажал нервы-рецепторы, чтоб раньше других и больше чувствовать, что происходит в на­роде и обществе. А обобщающим началом этих мучительных трудов над собой была и есть совесть.

Поэтому столь незауряден и обаятелен твой облик чело­века и политика, которого уважают (или вынуждены ува­жать) все и любят миллионы. 2 декабря 1991 года».

В одной из своих поздних книг Черняев пишет обо мне с раздражением, правда не только обо мне. Я так и не понял, что с ним случилось. Может быть, и я допустил какую-то не­ловкость. Впрочем, не буду гадать. Несмотря ни на что, про­должаю считать, что Анатолий Черняев — один из тех совре­менников Реформации России, который внес неоценимый вклад в разработку важнейших международных и внутрипо­литических концепций перехода общества в новое качество.

Итак, публикацией статьи в «Правде» закончился «малый мятеж» против Перестройки. В этой атмосфере начала выри­совываться своеобразная идеология, которую я бы назвал «социалистическим атеизмом». Она уходила от марксист­ско-ленинской догматической неорелигии, как бы возвра­щаясь к социалистической идее в ее изначальном, первород­ном смысле. Идейно-политический багаж «социалистическо­го атеизма» еще только начинал складываться. Подобный «атеизм» требовал знаний, профессионализма, эффектив­ности управления, не отдавая при этом предпочтения апри­ори ни авторитарным, ни демократическим его формам са­мим по себе. Он понимал неизбежность перехода к рынку, но был готов выслушивать и иные варианты, пытался поста­вить общественное сознание на рельсы реалистических оце­нок действительности. Иными словами, формировалась база для организационного оформления социал-демократическо- го движения.

Наиболее существенной частью Перестройки, изменив­шей саму сущность общественной жизни, является переход к парламентаризму. Членов Политбюро, секретарей ЦК, местных секретарей особенно волновал вопрос, как лучше избираться в парламент, чтобы сохранить свое положение.

Большинство высказывалось за квоты для общественных ор­ганизаций. Михаил Горбачев долго колебался. Однажды у меня состоялся с ним долгий ночной разговор на эту тему. Он вслух взвешивал аргументы в пользу различных вариан­тов. Я предлагал, чтобы все члены Политбюро пошли на аль­тернативные выборы по округам. Он сказал, что провал на выборах любого члена ПБ не будет заслуженным, ведь все они голосовали за Перестройку и публично поддержали ее.

— Пусть все привыкают отвечать за себя, пусть едут по округам, доказывают свою необходимость быть в парламен­те — такова была моя точка зрения. В ходе разговора я пред­ложил себя в качестве возможной «жертвы» свободных вы­боров. Пойти на выборы по какому-нибудь округу, чтобы проверить отношение к политике Реформации. Михаил Сер­геевич отклонил и это предложение, сказав, что оно будет воспринято другими членами Политбюро как политический вызов.

На Пленуме ЦК КПСС 10 января 1989 года, когда выбира­ли «сотню» на первый съезд народных депутатов, я занял предпоследнее, 99-е место, получив 57 голосов «против». По­следним был Егор Лигачев. Против него голосовали 76 чело­век. Эта была очевидная реакция на «два крыла» в партии. Результатами голосования я был удовлетворен. Учитывая вы­сокий уровень реакционности пленума, я ожидал худшего итога. Неожиданностью для многих оказалось большое число голосов против Лигачева. Но следует, однако, сказать, что, будь в списке на два кандидата больше положенного, и Лига­чев, и я оказались бы за бортом депутатского корпуса.

К другим членам Политбюро отнеслись терпимее. О них сейчас мало кто помнит. Это было первое в послевоенной ис­тории КПСС голосование, пославшее в общество сигнал о «двух партиях в партии». Политических выводов из этого факта сделано не было.

В связи с сюжетом о выборных принципах хочу сказать, что не согласен с утверждениями, согласно которым выборы по квотам от общественных организаций помогли номенкла­туре закрепиться во власти. Скорее, наоборот. Наиболее активная демократическая группа на съезде народных депу­татов сформировалась как раз из представителей общест­венных организаций. Именно они создали своеобразную де­мократическую диаспору в парламенте.

Первый съезд народных депутатов СССР открылся 25 мая 1989 года и продолжался до 9 июня того же года. Это были великие недели в истории страны. Волнующее событие, по­ложившее практическое начало парламентаризму в СССР и в России. Думаю, полного понимания значимости этого фак­та нет и до сих пор.

Не буду здесь рассказывать о всех перипетиях первого съезда. Для меня особенно волнующим был эпизод, связан­ный с образованием и работой Комиссии по политической и правовой оценке советско-германского договора о ненападе­нии от 1939 года. На заседании 1 июня 1989 года депутат от Эстонии Липпмаа внес официальное предложение о созда­нии комиссии и ее составе. Моей фамилии там не было, по­скольку кинорежиссер Шенгелая еще раньше предложил назначить меня председателем комиссии по расследованию событий в Тбилиси 9 апреля 1989 года. Шенгелая сказал: «Это важно потому, что некоторое время тому назад, в фев­рале, тоже в трудное и напряженное время он был в Тбилиси и занял определенную позицию, выступал по телевидению. Его выступление было принято всеми формалами и нефор­малами, всем обществом очень хорошо. Поэтому было бы правильно, если бы он согласился возглавить эту комиссию».

Михаил Сергеевич поддержал предложение грузинского делегата. Сказать по правде, я вовсе не обрадовался такому повороту. У меня еще остались неприятные впечатления от ноябрьских событий 1988 года. Первый секретарь ЦК Грузии Патиашвили, будучи в Москве, зашел ко мне и рассказал о том, что в Тбилиси события принимают все более напряжен­ный характер, митингуют студенты. Пора принимать жест­кие меры, ввести комендантский час и держать наготове войска. Я сказал, что силовое решение должно быть исклю­чено полностью, а ему, Патиашвили, надо лететь в Тбилиси и разговаривать с людьми. Кажется, договорились.

В тот вечер я работал допоздна. Где-то около 23 часов ко мне зашел мой помощник Кузнецов, а он хорошо знал Пати­ашвили, и сказал, что последний только что вышел от Лига­чева. Тут я встревожился и позвонил Горбачеву на дачу. Он воспринял информацию гораздо серьезнее, чем я, тут же связался с Шеварднадзе и попросил его передать митингую­щим личное послание Горбачева. Уже ближе к утру Михаил Сергеевич позвонил мне и с облегчением сообщил, что в Тбилиси все пришло в норму.

Живет в памяти и другой эпизод. В феврале 1989 года я проводил в Грузии отпуск и был свободен как птица. Поехал в город Телави. И вдруг телефонный звонок Патиашвили. Он сказал, что на главной площади города собирается толпа, уже начались антиправительственные выступления, что он обду­мывает вопрос о возможности применения крайних мер. Я посоветовал Джумберу, который, как я понял, склонен по характеру к панике, пойти на площадь и поговорить с людь­ми. Позвонил в Тбилиси своему помощнику Валерию Кузне­цову, а также гостившему в Грузии Евгению Примакову, рас­сказал им о разговоре с Патиашвили и попросил съездить на площадь и посмотреть, что там делается на самом деле. Ми­нут через сорок они сообщили, что ничего не происходит. Воскресенье, ходят родители с детьми. Около памятника о чем-то спорят с десяток человек. Вот и все. Я позвонил Пати­ашвили, но его не оказалось на месте. Однако буквально че­рез минуту министр внутренних дел с некоторой иронией сообщил мне, что произошло «информационное недоразуме­ние», на площади все в порядке.

Мои сомнения относительно грузинской комиссии обо­стрил Михаил Полторанин. Он подошел ко мне и сказал: «Мой дружеский совет: не лезь в это дело. Там много темно­го, концы с концами не сходятся». Вот с этими смутными на­строениями я вечером позвонил Горбачеву на дачу. Сказал ему, что предпочел бы возглавить Комиссию по совет- ско-германскому договору, поскольку я по специальности историк. Михаил Сергеевич долго колебался, но все же ска­зал: «Подумаем».

По предложению эстонца Липпмаа разгорелись горячие прения. Было ясно, что у значительной части депутатов нет ни малейшего желания обсуждать проблему Прибалтики. Основной упор оппоненты делали на то, что оригинал сек­ретных протоколов отсутствует. Пришлось выступить и Гор­бачеву, который заявил, что они с Шеварднадзе пытались найти подлинники протоколов, но их нигде не оказалось. Оба, как потом выяснилось, лукавили. Хотя причины лукав­ства с точки зрения здравого смысла отыскать невозможно. Для меня это остается загадкой до сих пор.

В конце своего второго выступления Липпмаа предложил включить в состав комиссии меня в качестве председателя, что было встречено аплодисментами. Началась работа — нуд­ная и тяжелая. Собрали сотни и сотни документов — прямых и косвенных. К работе подключили советские посольства в ФРГ, Англии, Франции, США. Проштудировали десятки книг, особенно на немецком языке. Все эти документы и материа­лы рассылались членам комиссии. Заседания проходили очень бурно. Рабочим координатором комиссии был Валентин Фалин — человек высокой эрудиции. Своей рассудительно­стью он помогал создавать рабочую обстановку. Активную роль играли Г. Арбатов, Ю. Афанасьев, В. Коротич, Алексий II,

Ч. Айтматов, Л. Арутюнян, А. Казанник, И. Друцэ, В. Шинка- рук. Вполне понятно, что представители Прибалтийских рес­публик занимали остро радикальную позицию, но скорее по формулировкам документа, а не по существу.

Однажды я дал почитать Горбачеву проект моего доклада. Ему все это не понравилось. Но в процессе разговора воз­никла идея о предварительном интервью газете «Правда» с тем, чтобы подготовить общественное мнение по этому дале­ко не простому вопросу. Были подготовлены как вопросы, так и ответы. Горбачев отдыхал на юге. Через два-три дня мне позвонил Черняев и сказал, что интервью одобрено, можно печатать. Представители Прибалтики критически от­неслись к некоторым положениям интервью, считая, что они не полностью отражают суть проблемы, поскольку недоста­точно радикальны.

В сущности, со многими замечаниями и требованиями прибалтов можно было согласиться, но я-то знал, что реше­ния обвинительного характера в адрес СССР съезд все равно не примет. Споры были горячими. В интересах дела я вы­нужден был заявить на комиссии, что выйду на трибуну и скажу, что выражаю мнение только части комиссии. Попро­шу создать новую комиссию без моего участия. Сказал так­же, что члены комиссии могут выступить со своими вариан­тами доклада и решения. Тут я поддержки не нашел, решили, что выступать надо мне и от имени всей комиссии.

Последний вариант своего доклада я никому не показы­вал — ни Горбачеву, ни членам Политбюро, ни членам ко­миссии. За день до выступления ко мне подошел Анатолий Ковалев — первый заместитель министра иностранных дел СССР. Большая умница и высокой порядочности человек. Он сказал, что нашел акт передачи текста секретных прото­колов из одного подразделения МИД в другое. Я обрадовал­ся и хотел сразу же вставить его в мой доклад. Но, пораз­мыслив, решил оставить этот «последний патрон» про запас.

Наступило 23 декабря 1989 года, предпоследний день ра­боты Второго съезда народных депутатов СССР (12—24 дека­бря). С волнением пошел на трибуну. Во время подготовки доклада я упорно нащупывал его стилистику, тональность, меру компромиссных слов и положений. В конечном итоге принял решение представить строгий научно-исторический доклад. Разделил его на две части: сначала сделал упор на том, что сам договор был правомерным и отвечал интересам страны (что понравилось одной части аудитории), а затем уже говорил об аморальности «секретных протоколов», их правовой несостоятельности. Мне было понятно, что именно последняя часть и вызовет споры. Выступление продолжа­лось около сорока пяти минут. Закончилось аплодисментами.

Мне задали несколько вопросов. Они не были трудными. Зал только начал переваривать сказанное. После перерыва должны были начаться прения. Но перед ними председатель­ствующий Лукьянов предпринял попытку не открывать их, что было тактически правильно. Он зачитал две записки.

«Учитывая глубокий, всесторонний и взвешенный харак­тер доклада товарища Яковлева, а также неуместность попы­ток выхода за рамки поручения Первого съезда, считаем воз­можным прения не открывать, а ограничиться принятием постановления. Депутаты Владиславлев и Бурлацкий». «Пред­лагаю прения по докладу товарища Яковлева не открывать. Принять предложенный комиссией проект постановления. Депутат Кириллов».

От себя Лукьянов добавил: «Кроме того, несколько депу­татов в перерыве сказали мне: посмотрите на проект, он под­писан всеми членами комиссии, завизирован, за исключени­ем одной маленькой оговорки. Поэтому депутаты предлагают не открывать прения. Но я должен с вами посоветоваться. Кто-нибудь настаивает на открытии прений?» С места крик­нули: «Нет!»

Решили прений не открывать, а начать обсуждение проек­та постановления. Вот тут все и началось. Первый же высту­пающий, поддержав содержание доклада, отверг текст поста­новления, объявив его чуть ли не оскорбительным для СССР, победившего фашизм. Другие предлагали принять к сведе­нию только 1-й пункт постановления. Третьи хотели ограни­читься докладом, приняв его к сведению. Противники поста­новления напирали на то, что нет подлинников секретных протоколов.

Но были убедительные выступления и в поддержку выво­дов комиссии, например речи Казанника, Вульфсона, Роя Медведева. Последний, в частности, сказал: «Я выступаю здесь как профессиональный историк и должен сказать, что за свою многолетнюю деятельность почти не встречал столь взвешенного, точного, ясного и совершенно справедливого документа».

В конечном счете, проект постановления, подготовленного комиссией, поставили на голосование. Проголосовало «за» — 1052 депутата, «против» — 678, «воздержалось» — 150. Пред­ложение не прошло. Не хватило 70 голосов. По правде гово­ря, я ожидал такого исхода.

Далее Лукьянов сказал, что поступило второе предложе­ние: принять только пункт 1-й постановления и приложить к нему доклад. Он зачитал этот пункт: «Съезд народных депу­татов СССР принимает к сведению выводы комиссии по по­литической и правовой оценке советско-германского догово­ра о ненападении от 23 августа 1939 года». И далее: «Доклад комиссии прилагается». Не прошло и это предложение. Тог­да приняли решение перенести данный вопрос на следую­щий день, поскольку утро вечера мудренее.

Удрученная комиссия осталась в зале заседаний и долго горевала. Я в сердцах бросил моим друзьям-«радикалам»: «Говорил же вам об осторожности, взвешенности, а вы рва­лись на баррикады». Все молчали. Предложил, чтобы утром я вышел на трибуну и сказал, что комиссия подает в отставку, поскольку ничего нового добавить не может. Предложение не поддержали. Отправился писать доклад с дополнительной аргументацией, а Фалин пошел дорабатывать проект поста­новления. Утром снова пришлось идти на трибуну. Усталый, как собака, и злой, как черт. Не выспался. На этот раз я ис­пользовал справку, данную мне Ковалевым, о передаче ар­хивных бумаг, в которых упоминались «секретные протоко­лы». Интуиция меня не подвела, эта бумага сработала.

Лукьянов практически настоял на том, чтобы снова уйти от прений. Он сказал: «Как видите, товарищи, значительная часть предложений, которые внесли депутаты, комиссия уч­ла, дала целый ряд поправок и пояснений к тому тексту, ко­торый вами получен. Надо ли нам еще раз сейчас обсуждать или можно ставить на голосование проект с поправками, предложенными комиссией?»

Решили голосовать поименно. На сей раз результаты были другие: «за» — 1435, «против» — 251, «воздержалось» — 226. Число депутатов, проголосовавших «за», увеличилось почти на 400 человек. Я понимал, что принятое постановление явля­ется решающим этапом на пути Прибалтики к независимос­ти. Оно практически привело к серьезным изменениям во всей европейской ситуации, и не только европейской.

Упомяну об одном грустном для меня моменте по пробле­ме, связанной с пактом Риббентропа — Молотова. Однажды мне позвонил Борис Ельцин (он был уже президентом, а я работал в Фонде Горбачева) и сказал, что «секретные прото­колы», которые искали по всему свету, лежат в президент­ском архиве и что Горбачев об этом знал. Ельцин попросил меня провести пресс-конференцию, посвященную находке. Я сделал это, но был крайне удивлен, что средства массовой информации отреагировали на эту выходку вяло, видимо не понимая исторического значения события. Не могу сказать, что Михаил Сергеевич препятствовал работе комиссии, — не было такого. Но до сих пор не могу уловить логику его мысли и действий.

Нечто подобное произошло и с документами по Катыни. Мне было поручено поддерживать контакты с Ярузельским по этой проблеме. Я не один раз спрашивал в общем отделе ЦК, какие документы существуют в архиве Политбюро на этот счет. Ответ стандартный — ничего нет. Но однажды ко мне зашел Сергей Станкевич и сказал, что одним из научных работников Института всеобщей истории АН СССР обнару­жены архивные материалы конвойных войск, где есть доку­менты о расстрелах более двенадцати тысяч поляков. Я не­медленно встретился с директором института, профессором Чубарьяном. Он принес мне эти бумаги. Зная нравы аппара­та, сначала разослал копии документов в различные органи­зации (всего 5 экземпляров), а потом позвонил в общий от­дел Болдину. Последний заволновался и попросил немедлен­но прислать документы непосредственно ему. Но я направил их в канцелярию, где на документах поставили все необходи­мые печати. Тайна вышла из-под контроля. Суетное волне­ние Болдина еще раз убедило меня, что документы и матери­алы по Катыни находятся в архивах Политбюро.

И вот в декабре 1991 года Горбачев в моем присутствии передал Ельцину пакет со всеми документами по Катыни. Когда конверт был вскрыт, там оказались записки Шелепи­на, Серова и материалы о расстреле польских военнослужа­щих и гражданских лиц, особенно из интеллигенции (более 22 тысяч человек). Михаил Сергеевич сидел с каменным ли­цом, как будто ничего и никогда не говорилось по этому по­воду.

Возвращаюсь к парламентским делам. Когда подоспели выборы президента, то снова возникла та же проблема, что и с выборами депутатов. Я склонялся к всенародным выборам, но не был столь настойчивым, как раньше, перед выборами в парламент. Приняли решение избирать президента на Съезде народных депутатов СССР. На заседании Верховного Совета 27 февраля 1990 года я по просьбе Михаила Серге­евича взял слово. Перед своим выступлением переговорил с Николаем Травкиным, Михаилом Ульяновым, Сергеем Залы­гиным, Дмитрием Лихачевым, которые также высказались в пользу необходимости поста Президента СССР.

Вопросы, которые меня волновали тогда, я изложил в сво­ем выступлении. Привожу его основные положения, чтобы избежать вольностей в пересказе.

«Да, мы стоим на историческом рубеже. На рубеже в том плане, что наша еще хрупкая демократия требует новых им­пульсов, новых принципиальных шагов. Думаю, три вопроса имеют ключевое значение для определения нашего отноше­ния к идее президентства...

Первый: нужен ли нам президент? Мое глубокое и искрен­нее убеждение — абсолютно необходим, притом не столько сегодня, сколько на перспективу, мы опаздываем с введением этого института.

Второй: не рискуем ли мы вновь, пусть и в ином обличье, возродить в стране режим личной власти, которая станет через какое-то время неограниченной и неуправляемой? Но это уже зависит от нас, от того, насколько продумаем мы всю систему президентской власти и как будем контролиро­вать ее использование.

Третий: осмелимся ли мы наделить президента доста­точными, необходимыми правами, дабы сделать его пост эф­фективным, а не символическим? И это тоже зависит от нас, от нашей веры в самих себя, в свою готовность выпол­нять гражданские и парламентские обязанности.

В идущих сейчас дискуссиях часто высказывается такая точка зрения: люди устали — устали от напряженности, неурядиц, неопределенностей, от падения уважения к закону и роста преступности, конфликтов, других негативных про­явлений. В явной или неявной форме сторонники такой точ­ки зрения видят в будущем президенте «сильную руку», «твердую власть», способную навести порядок. Такие ожи­дания распространены в обществе, в них есть немалый ре­зон, и с ними нельзя не считаться.

Но полагаю, что, помимо крайне необходимого наведения порядка и законности в стране, новый подход к институту президентства стал бы еще и дополнительной преградой против попыток неконституционного стремления к влас­ти...

Нужны новые органы власти и отработанная система взаимоотношений между ними. Новые кадры и люди, воспи­танные в уважении к демократии и закону. Нужны сами за­коны и четкие, ясные процедуры их исполнения. По всем этим вопросам мы еще много будем спорить друг с другом. Не все сможем решить и сегодня.

Общество должно быть надежно защищено от беззако­ния, от попыток со стороны никого не представляющих без­ответственных или коррумпированных сил узурпировать власть. Общество должно быть излечено от правового ниги­лизма.

Надо выходить из медузообразного состояния власти и укрепить суть подлинной демократии, основанной на за­коне».

Как видно из текста, в установлении поста Президента я видел преграду попыткам «неконституционного стремления к власти», попыткам «коррумпированных сил узурпировать власть», а также необходимость «перегруппировки полити­ческих сил» и утверждения власти закона. Увы, я оказался прав в своих опасениях. «Неконституционное стремление» выявилось в форме мятежа 1991 года, а что касается коррум­пированных элементов, то они прочно и, видимо, надолго об­венчались с властью.

Верховный Совет после острой дискуссии принял реше­ние об учреждении поста Президента СССР. Голоса разло­жились следующим образом: «за» — 347, «против» — 24, «воздержалось» — 43.

Михаил Сергеевич попросил меня выступить и на съезде народных депутатов 12—15 марта 1990 года, избиравшем пре­зидента. Он явно побаивался за результаты. Обстановка на съезде оказалась более сложной, чем на заседании Верховно­го Совета. В перерывах между заседаниями я слышал упор­ные разговоры о том, что Горбачева не выберут, что его шан­сы нулевые, что надо искать новую кандидатуру. С одной сто­роны, говорили о том, что он недостаточно демократичен, а с другой — что слаб характером, а потому не сможет навести порядок. В кулуарах в качестве кандидатов на этот пост назы­вались имена Вадима Бакатина и Николая Рыжкова. Подходи­ли и ко мне с предложением о президентстве.

Выступая, я гнул свое и на этот раз, уговаривая депутатов не менять лошадей на переправе. Пожалуй, стоит привести основные положения моей речи и на съезде. Вот они:

«В сущности, сегодня, в эти часы, в эти минуты мы ре­шаем судьбу страны, вернее, определяем направление, по ко­торому она может и должна развиваться дальше.

Сомнения, которые здесь прозвучали, и рассуждения о том, какую форму должно принять избрание президента, у меня лично создают ощущение, что колокола нашей судьбы могут дать трещину. Я очень боюсь, как бы расчеты не пре­вратились в просчеты, которые могут очень дорого обой­тись народу и государству.

Кажется, все мы убеждены в том, что встали на правиль­ный путь преобразований, что решаем задачи стратегиче­ского характера, что страна и ее народ взялись за ломку ты­сячелетней российской парадигмы несвободы, решились на поворот к свободному развитию.

Идея всенародного голосования звучит очень привлека­тельно. Да она и верная, эта идея. Но мы — политики, зако- податели — и потому обязаны отдать предпочтение конк­ретному состоянию, а не абстрактным размышлениям, про­медление может отбросить нас назад...

Говорят о нежелательности совмещения должностей. Вопрос здесь есть. Но стоит ли нам сегодня вставать на путь противостояний, каких-то подозрений, особенно в ус­ловиях необходимости объединения здоровых сил общества в целях его перехода в новое качество? Кроме того, Генераль­ному секретарю партии надо отчитаться на предстоящем съезде о своей работе.

Далее. Не будем играть в прятки: сегодня идет речь об избрании президентом страны конкретного лидера — Миха­ила Сергеевича Горбачева. Кажется, с этим согласны почти все. Тогда по какой же шкале справедливости и нравствен­ности мы сегодня сначала как бы примеряем эту тяжелей­шую «шапку Мономаха», а потом хотим ее засунуть в пыль­ный чулан? Дважды умереть и дважды родиться нельзя».

Горбачева избрали. За него проголосовало 59,2 процента депутатов.

Встал вопрос об избрании Председателя Верховного Со­вета СССР. В перерыве, перед тем, как началось выдвижение кандидатов, мне сообщили, что будет выдвинута и моя кан­дидатура. Избрание гарантировали. Как мне сказали, меня поддержат межрегиональная группа и большинство депута­тов из союзных республик. Я попросил не делать этого, по­скольку Горбачев твердо стоит за Лукьянова.

Ох уж эта лояльность! Быть может, история пошла бы по другому руслу, если бы я не впал в этакое меланхолическое благородство. По крайней мере, мятежей, подобных авгус­товскому, не было бы и в помине. Но тогда мне не хотелось влезать в эту кашу. В стране столкнулись тысячи интересов, и надо было иметь не нервы, а веревки, чтобы выдержать об­жигающие волны эмоций, амбиций, демагогии, горлопанст- ва. Я пошел к Горбачеву посоветоваться, рассказал ему о си­туации. Михаил Сергеевич посмотрел на меня подозритель­но. Он как бы запамятовал, что мною было сделано для него во время президентских выборов. Я сказал Горбачеву, что сейчас уйду со съезда, сказавшись больным. Он одобрил та­кой шаг.

Не следовало мне этого делать. И все равно на заседании была выдвинута и моя кандидатура. Когда началось обсужде­ние, то председательствующий сообщил, что Яковлев прибо­лел и попросил разрешения уйти со съезда. В это не повери­ли, поручили Примакову, председателю Совета Союза, свя­заться со мной и выяснить мое настроение. Примаков позвонил мне и в полушутливой форме спросил:

— Значит, ты не хочешь быть Председателем Верховного Совета?

— Нет, не хочу.

— Правильно, я тоже отвел свою кандидатуру.

Председательствующий сообщил съезду о моем отказе

баллотироваться на эту должность. Все это происходило 15 марта 1990 года. Председателем Верховного Совета СССР избрали Лукьянова. Как показало дальнейшее развитие, это было серьезным поражением демократических сил.

Пророков в стране не оказалось, а дураков — в избытке. К сожалению, в России очень много всесторонне недоразви­тых личностей. Они-то и пошли на августовский мятеж 1991 года. Они и до сих пор время от времени заказывают музыку, а мы поем, очень часто не зная, о чем поем. Только потомки верят мыслителям, современники упиваются реча­ми демагогов. Но меня особенно удивило то, что бывшие чле­ны антигосударственного вооруженного мятежа пользуются финансовой опекой некоторых нынешних банкиров и про­мышленников. Ведь приди гэкачеписты к власти, эти капита­листы первыми бы угодили в тюрьму. Остается предполо­жить только одно — еще с давних пор они были связаны со спецслужбами. Другого объяснения найти невозможно.

Итак, одни волнения кончились, начались другие. Впереди маячил XXVIII съезд. Настроение было ужасное. Появились признаки агонии и этой власти. Я почувствовал, что уже не нужен Горбачеву, а потому решил упростить ситуацию, на­писав ему следующую записку.

«Обдумывая наш последний разговор, я все больше ут­верждаюсь в мысли, что при Президенте СССР (с непосред­ственным выходом на группу советников) должен действо­вать современный научный центр гуманитарных исследова­ний. Как я Вам уже говорил, такой центр крайне важен для проведения постоянной аналитической и прогностической работы, в необходимых случаях — строго конфиденциальной, в интересах института президентства...

Поэтому я прошу Вас рассмотреть вопрос об организации при президенте СССР Фонда (Центра) общественно-поли­тических и гуманитарных исследований. В практическом плане это возможно сделать на базе Института общест­венных наук, который может быть выкуплен у КПСС.

Хотел бы еще раз подчеркнуть крайне важное значение такого проекта как с точки зрения текущих и долговремен­ных потребностей президентской власти, ее укрепления и действенности, так и для развития отечественной науки в интересах обновления и демократизации нашего общества. 13 февраля 1991 года».

Сказал Горбачеву, что хотел бы поработать в таком Цент­ре. Он ответил так: «Я не возражаю, но договорись с Дзасо­ховым, секретарем ЦК». Позвонил Дзасохову. Практически получил отказ, что меня обидело до глубины души. Посколь­ку Горбачев в этой связи пальцем не пошевелил, я понял, что отказ был согласован. Для меня все это прозвучало дополни­тельным сигналом, что Михаил Сергеевич хочет удалить меня из своего окружения. Удалить подальше. Видимо, не выдержал нажима со стороны нового Политбюро. Потом я узнал, что на базе Института общественных наук создан на­учный центр под руководством Шахназарова — помощника Г орбачева.

Неожиданно в апреле 1991 года Горбачев включил меня в делегацию, отправляющуюся в Японию. Он знал мой инте­рес к этой стране. Делать там мне практически было нечего, обязанностей никаких. Я воспользовался свободным време­нем и решил официально обратиться к Михаилу Сергеевичу с запиской-предупреждением о том, что готовится государст­венный переворот. Я долго колебался, дело-то серьезное, а фактов у меня не было — только интуиция. Приведу эту записку с некоторыми сокращениями.

«Очень сожалею, что в японской суматохе не удалось отыскать время для совета. Наверное, в разговоре, когда глаза не обманывают, легче донести те размышления и муки, которые овладевают мною все сильнее. В сущности, речь идет об императиве, о котором я писал Вам еще в конце 1985 года, о формировании двухпартийной системы. Вопрос этот сейчас, при разгуле страстей и при низкой политиче­ской культуре, стал актуальнее, чем когда бы то ни было. Это судьба перестройки. Уже ясно, что в нынешних условиях две партии лучше, чем одна или сто. Общество может при­нять такой поворот.

Насколько я осведомлен, да и анализ диктует прогноз: ГОТОВИТСЯ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ПЕРЕВОРОТ СПРАВА (то есть коммунистический. — А. Я.). Образование партии «Со­юз» резко изменит обстановку. Наступит нечто, подобное неофашистскому режиму. Идеи 1985 года будут растопта­ны. Вы да и Ваши соратники будут преданы анафеме. По­следствия трагедии не поддаются даже воображению.

Выход один (в политическом плане): объединение всех здо­ровых демократических сил, образование партии или движе­ния общественных реформ. Я берусь посвятить остаток своей жизни на это дело, то есть на создание прочной соци­альной базы перестройки, базы демократической и цивилизо­ванной. Понимаю все трудности и неприятности для себя, но уверен: идти вперед будет легче — появится надежная опора для маневрирования, для уверенной политики без ог­лядки.

Конечно, все это должно остаться между нами, как и в

1985 году...

Хотелось бы надеяться, что я убедил Вас в своевремен­ности и императивности этого дела. Я верю в создание на этом пути новой политической ситуации, благоприятной для преобразований. Уверен: здравый смысл способен стать стержнем политики. 18 апреля 1991 года, Токио».

К сожалению, понимания со стороны Горбачева это пре­дупреждение не встретило. И на этот раз мне было трудно понять Михаила Сергеевича. К этому времени я фактически был отстранен от реальных дел. Я еще не знал тогда (хотя и чувствовал), что Крючков затеял против меня операцию про­вокационного характера, начал подслушивать телефонные разговоры, содержание которых направлялось в секретариат президента. Изоляция была весьма ощутимой, била по само­любию. Меня выдавливали.

Я свято верил и продолжаю верить, что свобода — един­ственный путь спасения России от гибели. Это в идеале. А на практике улетучивались романтические иллюзии относи­тельно политики и политиков. В те до боли памятные дни, дни горьких раздумий, тяжелых предчувствий, вынужденно­го полубезделья, в голову лезли разного рода воспоминания, запоздалые вопросы к самому себе и к Михаилу Сергеевичу. Они были малоприятными, но помогали более реалистично оценивать факты из прошлого, те факты, которые раньше очень хотелось считать случайными. Факты и события, к ко­торым я в свое время отнесся политически легковесно, под­чиняясь сопливым эмоциям, а не интересам свободы страны. Я понимаю, что эти слова звучат слишком патетически, но это мои чувства и мои раздумья.

На практическую ногу встал вопрос об организации пар­тии или движения, которое могло бы в это критическое время составить конкуренцию КПСС. В случае нормального хода событий подобная реформаторская организация, я уверен, сумела бы на выборах отодвинуть верхушку аппарата КПСС в сторону от власти, сформировав правительство демократи­ческого большинства. Было подготовлено политическое заяв­ление, которое подписали Гавриил Попов, Эдуард Шевард­надзе, Станислав Шаталин, Аркадий Вольский, Иван Силаев, Николай Петраков, Александр Руцкой и другие. Я тоже под­писал это заявление. Мне же пришла в голову и мысль на­звать эту организацию Движением демократических реформ. До сих пор считаю, что Движение имело будущее. Но мятеж 1991 года погубил и это общесоюзное движение.

Мне надоело находиться в подвешенном состоянии. В конце июля 1991 года я подал Горбачеву заявление об от­ставке. Состоялся обстоятельный разговор. Мне трудно было расставаться с человеком, с которым вместе прошагали це­лую эпоху. Я пытался еще раз доказать Горбачеву неизбеж­ность надвигающегося мятежа. Он с этим не соглашался, возлагая все свои надежды на подписание Союзного догово­ра. Уговаривал остаться, но меня до сих пор не покидает впе­чатление, что я стал ему обузой.

Заговорщики, в свою очередь, а они начали организаци­онно группироваться еще в начале 1991 года, не хотели ви­деть меня рядом с Горбачевым в день «икс». Но как раз в су­ровые августовские дни 1991 года именно я оказался вместе с ним, хотя Михаил Сергеевич этого не понял и не оценил. Жаль, очень жаль.

Время с осени 1990 года вплоть до ввода танков в Москву в августе 1991 года отмечено крайней агрессивностью реван- шистско-болыпевистских сил. Выразилось это в остервене­лом наступлении на демократию, в организованной спец­службами травле всех тех, кто выступал против опасности военно-бюрократической диктатуры в стране. Чтобы понять, как это делалось, приведу лишь один пример.

В марте 1991 года состоялся митинг демократических сил против политики союзного правительства и в поддержку Ельцина. В сущности, это был митинг перед выборами Пре­зидента России. Прошу обратить внимание на секретное сообщение начальника оперативного отдела московской ми­лиции о действиях демонстрантов: «Мешая восстановлению движения автотранспорта, они выходили группами на про­езжую часть, умышленно подталкивая под движущийся транспорт детей и пожилых людей, останавливали автома­шины, в том числе «скорой медицинской помощи»».

Вот ведь какие они, демократы! Детей и стариков — под машины!

Особой ожесточенностью в борьбе с перестроечным кур­сом отличались армейские и флотские издания, которые пы­тались отравить солдат и офицеров ненавистью к демокра­тии. Их деятельность направлялась Главным политуправле­нием армии и флота. Нет нужды в цитатах и в перечислении авторов статей. Их можно найти в библиотеках. Со време­нем трубадуры ненависти будут названы, кликушествующие идеологи раскола общества, необольшевистские литератур­ные холопы-оруженосцы — тоже. Стенограммы съездов и пленумов писателей, республиканских, краевых и област­ных партийных комитетов будут, я надеюсь, опубликованы. Вспомним, что всех, кто не был согласен с «партийной лини­ей», стали именовать в партийной прессе «сбродом», «пере­вертышами», «негодяями», «предателями». В КПСС сфор­мировалась антиреформаторская коалиция, в которой объ­единились парт- и госбюрократия, военная элита, верхушка военно-промышленного комплекса и спецслужб. К сожале­нию, Горбачев не смог точно оценить обстановку, чтобы при­нять необходимые меры.

Явно активизировался Крючков. Он вел дело к тому, что­бы повторить в Москве вильнюсские события. В связи с этой опасностью 1 февраля 1991 года Верховный Совет Рос­сии принял постановление «О политическом положении в РСФСР». В нем, в частности, было написано: «Осудить слу­чаи противоправного вовлечения воинских подразделений и военизированных формирований в политические конфлик­ты... Установить, что введение на территории РСФСР мер, предусмотренных режимом чрезвычайного положения, без согласия Верховного Совета РСФСР, а в период между сес­сиями без согласия Президиума Верховного Совета РСФСР недопустимо».

В ответ на это Секретариат ЦК КПСС 5 февраля 1991 го­да принимает постановление, в котором говорится, что так называемые независимые средства массовой информации «ведут систематическую кампанию клеветы на партию, Во­оруженные силы, органы и войска КГБ и МВД СССР, очер­нения отечественной истории. Отчетливо видно стремление псевдодемократов под прикрытием плюрализма мнений по­сеять недоверие народа к своей армии, вбить клин между командирами и подчиненными, младшими и старшими офи­церами, унизить защитника Родины». Михаил Сергеевич продолжал в это время быть руководителем партии. Неко­торые бывшие члены указанного Секретариата утвержда­ют, что текст был согласован с Горбачевым. Трудно пове­рить, но трудно и предположить, что подобные провокаци­онные решения принимались без ведома первого лица в партии.

На другой день, то есть б февраля, — новый скандал. В здании Верховного Совета РСФСР была обнаружена ком­ната с подслушивающими устройствами, связанными с «жуч­ками» в кабинете Ельцина. «Хозяевами» этой комнаты были сотрудники КГБ СССР. Подобная комната для прослушива­ния телефонных и других разговоров секретарей и членов Политбюро ЦК, не говоря уже о работниках более низкого ранга, была в свое время и в ЦК КПСС.

Напряжение нарастало. Крючков направляет Горбачеву пространное письмо «О политической обстановке в стране». Он упрекает президента, что «политика умиротворения аг­рессивного крыла «демократических движений»... позволяет псевдодемократам беспрепятственно реализовать свои за­мыслы по захвату власти и изменению природы обществен­ного строя». Перечислив «ужасы», которые идут от демо­кратов, Крючков предложил: «Учитывая глубину кризиса и вероятность осложнения обстановки, нельзя исключать воз­можность образования в соответствующий момент времен­ных структур в рамках осуществления чрезвычайных мер, предоставленных президенту Верховным Советом СССР».

Практически это письмо являлось политической програм­мой мятежников августа 1991 года, подготовкой к введению чрезвычайного положения, ко всему тому, что уже практиче­ски готовилось в КГБ. Будущие путчисты и большевистская печать под руководством группы Крючкова все громче и громче голосили о кознях империализма, деятельности ЦРУ, «агентах влияния» и т. д. Мне до сих пор представляется очень странным, что Горбачев никак не реагировал на подоб­ные действия людей из его «команды». Видимо, он надеялся, что заключение Союзного договора положит конец антире- форматорской активности, уберет их вдохновителей с поли­тической арены. Трагический просчет.

17 июня в Ново-Огареве завершал работу подготовитель­ный комитет по подготовке проекта Союзного договора. В тот же день состоялось закрытое заседание Верховного Совета СССР. На нем выступили премьер-министр Павлов, министр обороны Язов, министр внутренних дел Пуго, пред­седатель КГБ Крючков. Они уже знали о том, что не будут в составе нового правительства, поскольку Крючков подслу­шивал ход заседания президентов союзных республик в Но- во-Огареве, на котором обсуждались и кадровые вопросы.

Я не пошел на это заседание Верховного Совета, посколь­ку ничего интересного не ожидал. Но ошибся. Кто-то из дру­зей позвонил мне и сообщил, что, судя по выступлениям, пахнет переворотом. Я тут же позвонил Горбачеву и расска­зал ему о содержании выступлений. Горбачев ответил, что он дал санкцию на выступление только Павлову и удивлен, что оно сделано в таком духе. Добавил, что о выступлениях «си­ловиков» он слышит впервые.

Ораторы фактически обвинили президента в действиях, противоречащих интересам СССР. Язов сказал, что совет­ские войска в результате политики Горбачева и Шеварднадзе выводятся из Германии, Венгрии, Польши «в чистое поле», что из-за намерения Горбачева сократить армию на 500 ты­сяч человек из Вооруженных сил уволено 100 тысяч офице­ров, многие из которых не выслужили пенсию. Он заявил, что если дело пойдет так и дальше, то «Вооруженных сил у нас скоро не будет». Пуго сообщил депутатам о росте пре­ступности, усилении межнациональных конфликтов, о том, что только за год — с 1 августа 1990 года — МВД изъяло свы­ше 50 тысяч единиц огнестрельного оружия, тонны взрыв­чатки. Ответственность за это Пуго возлагал на политиче­ское руководство страны. О своей ответственности и ответ­ственности руководства армии за разбазаривание оружия он даже не упомянул.

Крючков зачитал депутатам письмо Андропова, направ­ленное в Политбюро еще 24 января 1977 года, которое назы­валось «О планах ЦРУ по приобретению агентуры среди со­ветских граждан». В письме, в частности, говорилось:

«Американская разведка ставит задачу осуществлять вербовку агентуры влияния из числа советских граждан, про­водить их обучение и в дальнейшем продвигать в сферу уп­равления политикой, экономикой и наукой... Руководство аме­риканской разведки планирует целенаправленно и настойчи­во, не считаясь с затратами, вести поиск лиц, способных по своим личным и деловым качествам в перспективе занять административные должности в аппарате управления и вы­полнять сформулированные противником задачи».

Известно, что Генеральная прокуратура в свое время официально запрашивала службу внешней разведки о том, какими данными она располагает об «агентах влияния». Эта служба ответила, что подобных фактов не обнаружено. Да и сочинители этого тезиса отлично знали, что они грубо бле­фуют. Им надо было внедрить в общественное сознание те­зис, что российские преобразования — дело рук Запада, особенно его спецслужб. Сейчас этот тезис порядком изно­сился, однако политические спекулянты продолжают обли­зывать его.Будущих мятежников активно поддержала фракция «Со­юз». Таксист из Харькова кричал: «Долой Горбачева и мафи­озную группу, которая его окружает». В эту группу, по его мнению, входили Яковлев, Шеварднадзе, Аганбегян. Сажи Умалатова потребовала лишить президента дополнительных полномочий и передать их правительству. У вице-президента Янаева спросили: знает ли о сути дискуссии Горбачев? Янаев заверил, что Горбачев «в курсе вопроса и не видит здесь ни­какого политического подтекста».

Михаил Сергеевич пришел на заседание только на сле­дующий день. Выступил. Остановился на речи Павлова и су­мел дезавуировать ее, но дальше не пошел, хотя у него была прекрасная возможность убрать еще до мятежа эту органи­зованную группу заговорщиков, продемонстрировав тем са­мым, что в стране есть власть и дееспособный президент. Ничего подобного предпринято не было, что и вдохновило сталинократию на активную подготовку к захвату власти.

Глава четырнадцатая

ПОСЛЕДНИЙ СЪЕЗД КПСС

У XXVIII съезда была возможность решительно распрощать­ся со сталинизмом и сталинократией. Но и в новых условиях партии недостало ни здравого смысла, ни предвидения, что­бы влиться в русло реальной жизни. И, в сущности, не выгля­дит парадоксальным, что после съезда партийная элита яв­но поехала в еще более реакционную сторону. В процессе са- мопожирания и одновременно в борьбе за выживание пар­тийная и чекистская номенклатура в 1991 году пошла на антигосударственный мятеж, что привело к хаотическому распаду страны и деформировало процесс эволюционного развития России по пути демократии.

Автор

Последний съезд КПСС уже забыт обще­ственностью, как и многие остальные, кроме, пожалуй, XX съезда и доклада на нем Хрущева. А зря забыт — это был предсмертный съезд партии, многолетнее царствование которой привело к трагедии России, её отсталости. Нет смысла докучать читателю рассказом обо всех съездах, в ко­торых я участвовал, в том числе и в их подготовке. Они в принципе похожи друг на друга. Стоит, пожалуй, упомянуть вкратце только о XXVII съезде и XIX партконференции.

XXVII съезд — первый времен Перестройки. Он работал с 25 февраля по б марта 1986 года. Не прошло и года после того, как состоялся апрельский (1985) Пленум ЦК КПСС, ко­торый был весенней ласточкой, возвестившей начало прак­тических изменений в жизни страны. Но когда сегодня чита­ешь стенограмму XXVII съезда, складывается впечатление, что в стране ничего серьезного еще и не произошло, что по земле гулял лишь легкий ветерок надежд.

Этот упрек отношу и к себе. Дело в том, что именно я воз­главлял рабочую группу по подготовке Отчетного доклада. Михаил Сергеевич решил на этот раз отдохнуть зимой в Пи­цунде, недалеко от Сочи, часто звонил мне, спрашивал, как идут дела с подготовкой доклада. Наконец пригласил к себе на юг. Погода там была прохладная, мы сидели в летней раз­девалке на берегу моря, в домашних одеждах, укрытые пле­дами и... спорили, без конца спорили. Я с улыбкой вспоми­наю те уникальные дни. Хмурая погода, по небу куда-то то­ропятся облака, на берегу плещутся сердитые волны, ветер порой забегает и к нам. И сидят в дощатой постройке люди и маются над каждым словом, каждой фразой, отстаивают свои предложения. Доходило и до мелких ссор. Но все схо­дились в одном — докладу предстоят серьезные испытания. Надо было умудриться пройти по тонкой проволочке слож­нейшего времени, причем без страховки.

Не могу не вспомнить две заключительные строчки из стихотворения Высоцкого «Мой Гамлет»:

...А мы все ставим каверзный ответ. И не находим нужно­го вопроса...

И вопрос, и ответ Перестройка все-таки нащупала в при­знании универсальности общечеловеческих ценностей, вне­ся огромный вклад в демократическую эволюционную рево­люцию.

Свои короткие рассуждения о самом XXVII съезде я нач­ну, пожалуй, с выступления Бориса Ельцина. Оно было похо­же на все другие, но именно его хочу процитировать, чтобы показать образ мышления и настроения верхушки власти то­го времени.

Борис Николаевич начал свою речь со следующих слов: «На одном из съездов партии, где были откровенные докла­ды и острые обсуждения, а затем делегаты выразили под­держку единства, Владимир Ильич Ленин наперекор скепти­кам с воодушевлением воскликнул: «Вот это я понимаю! Это жизнь!» Много лет минуло с тех пор. И с удовлетворением можно отметить: на нашем съезде снова атмосфера того большевистского духа, ленинского оптимизма, призыва к борьбе со старым, отжившим во имя нового. (Аплодисмен­ты.) Апрельский Пленум ЦК КПСС, подготовка к XXVII съез­ду, его работа идут как бы по ленинским конспектам, с опо­рой на лучшие традиции партии. Съезд очень взыскательно анализирует прошлое, честно намечает задачи на 15 лет и дает далекий, но ясный взгляд в будущее».

В таком же духе если не думала, то говорила партийная элита. Я цитирую Бориса Ельцина вовсе не для упрека, а только потому, что через некоторое время он оказался в эпи­центре политических страстей и событий. Он-то сумел по­нять, куда бежит время, а вот многие другие руководящие номенклатурщики так и не проснулись.

На съезде, как и раньше, демонстрировалась подмена жизни привычным традиционным ритуалом. Хотя на са- мом-то деле за прошедший год произошло очень многое в на­строениях людей. Все бурлило. Но слова-то в партийном оби­ходе остались старые, постановления и резолюции — тоже, методы работы как бы закостенели. Меня и самого охватило недоумение, когда я через многие годы после съезда прочи­тал стенограмму речей. Психологическая аберрация, видимо, объяснима: жизнь потянулась к свету, а инерционное созна­ние номенклатуры продолжало тащиться по наезженной ко­лее.

Это противоречие очевидным образом отразилось и на докладе Горбачева. Мы явно не хотели пугать раньше време­ни собравшуюся властную элиту, но и не могли не сказать о проблемах, которые нуждались в незамедлительных решени­ях. Доклад отражал реальные противоречия не только в са­мой жизни, но и в верхних эшелонах власти.

За десять лет жизни вне страны я малость отвык от конк­ретной и весьма колоритной политической практики, кото­рая определяла психологию номенклатуры. На дачу в Во- лынское мы вызывали людей буквально пачками. И каждый хотел поговорить со мной лично, надеясь заручиться под­держкой в будущем. Они понимали, что коль заведующего отделом, а не секретаря ЦК, как это было раньше, назначили руководить подготовкой Политического доклада, то предсто­ит мое повышение по службе. Может быть, впервые в жизни я пожалел, что не обладаю даром литературно-художествен- ного сочинительства, ибо психологического материала для произведений любого жанра — драмы, комедии, трагедии — было более чем достаточно.

Итак, уже в самом начале доклада было сказано: «Прой­денный страной путь, ее экономические, социальные и куль­турные достижения — убедительное подтверждение жиз­ненности марксистско-ленинского учения, огромного потен­циала, заложенного в социализме, воплощенного в прогрессе советского общества. Мы вправе гордиться всем свершен­ным за эти годы — годы напряженного труда и борьбы!»

Аплодисменты! Аплодисменты политической трескотне. И каждый раз, когда звучала хвала партии и социализму, звучали дружные аплодисменты пяти тысяч человек — де­сять тысяч ладоней. Но в этом же докладе звучали острые фразы об инертности, застылости форм и методов управле­ния, нарастании бюрократизма, о догматизме и начетничест­ве. Слова те же самые, что и раньше, но контекст, в котором они произносились, был другой, более живой и беспокой­ный, я бы сказал, более тревожный.

Прозвучали стандартные слова об империализме, о том, что основное содержание эпохи — это переход от капитализ­ма к социализму и коммунизму, об общем кризисе капита­лизма. Однако замечу, что эти глупости были не только данью партийной инерции, но произносились и для того, чтобы за­маскировать ключевую фразу доклада. Она звучит так: «Труд­но, в известной мере как бы на ощупь, складывается проти­воречивый, но взаимозависимый, во многом целостный мир».

И вот, когда я пишу о лукавстве того времени как образе поведения перестройщиков, я имею в виду приемы, один из которых я только что продемонстрировал. Сладкую риторику проглотили с удовольствием, а вот значение слов о целостном и взаимозависимом мире не сразу дошло до сознания. А как раз они-то и носили принципиальный характер, означавший радикальный отход от марксизма, его установок на классо­вую борьбу и мировую революцию, ставили под сомнение не­избежность и необходимость борьбы двух систем. Практиче­ски это был первый сигнал об императивности глобализации основных мировых процессов, прозвучавший на высшем по­литическом уровне в условиях еще старой системы.

В экономической области упор был сделан на концепции ускорения социально-экономического развития. Механизм этого ускорения так и остался тайной. Мелькали старые-пре- старые штампы: поднять, углубить, повысить и много других общих слов, и ничего конкретного. Мелькали стереотипы об авангардной роли рабочего класса, совершенствовании соци- ально-классовых отношений, о социалистическом самоуп­равлении, борьбе с религиозными предрассудками, нетрудо­выми доходами и прочие, уже набившие оскомину фразы.

И снова выстрел — требование о развитии гласности. Значение этого положения, которое подложило мощнейшую мину под тоталитарный режим, партийная элита поняла по­зднее. Она-то имела в виду управляемую гласность, и не бо­лее того. Кстати, полустраничные рассуждения на эту тему трижды прерывались на съезде аплодисментами. Текст о гласности написал я. Особенно дорожил фразой: «Нам надо сделать гласность безотказно действующей системой». Ес­ли бы знала номенклатура, чему она аплодирует, то бы... Нет, не поняла. Иными словами, сладко проглотили, да горько вы­плюнули.

Новая редакция Программы КПСС была под стать докла­ду. О результатах работы программной комиссии съезда бы­ло поручено доложить тоже мне. Подходило время моего вы­ступления. Но надо же так случиться, что за день до этого я заболел тяжелым гриппом с температурой до 39,5°. Врачи пы­тались привести меня в рабочее состояние, но все равно на трибуну пришлось идти с температурой. Выдержал. Видимо, нервное напряжение помогло.

Чтобы представить себе те цепкие заблуждения, которы­ми была пропитана номенклатура, сошлюсь лишь на два ут­верждения Программы:

Первое: «Социализм в нашей стране победил полностью и окончательно». Второе: «Третья программа КПСС в ее на­стоящей редакции — это программа планомерного и всесто­роннего совершенствования социализма, дальнейшего про­движения советского общества к коммунизму на основе уско­рения социально-экономического развития страны. Это программа борьбы за мир и социальный прогресс».

Конечно, банальщина. Да и съезд был благочестивым, проходил по всем правилам партийной рутины. Слова, слова, одни слова. Приветствия, подарки, песенки пионеров. И года не прошло с тех пор, как осудили пустословие, а оно, это пустословие, снова полилось через край. Продолжали под­считывать, сколько и кому посвящено строчек в докладе — молодежи, женщинам, ветеранам, рабочему классу и т. д.

Как же я и многие мои друзья чувствовали себя? Тоскли­во, но и с надеждой. Вечерами, во время застолий, говорили противоположное тому, что писали. Горбачев призывал нас к «свежим мыслям», но сам-то он осознавал, что еще связан по рукам и ногам сложившимися правилами и заскорузлым по- литбюровским окружением. Отсюда наше лукавство. Кстати, оно доходило до того, что наиболее принципиальные положе­ния, например такие, о которых сказано выше, в наших раз­говорах мы не выпячивали, чтобы не вспугнуть сторожей дог­матизма. Рассчитывали на невежество. Конечно, не очень-то хорошо людей дурачить, но что поделаешь.

Кстати, обсуждалась идея готовить доклад не по накатан­ной схеме, а по проблемам. Но осталось сие на уровне поже­ланий, поскольку было ясно, что Политбюро с этим не согла­сится. Причем будут умерщвлять такой доклад не впрямую, а начнут вставлять какие-то убогие фразы из бездонного меш­ка стереотипов. От проблем мало что останется. Читаю мате­риалы этого съезда и улыбаюсь. Как мог я тогда мириться с очевидной чепухой? Да, мог. И делал это чаще всего без осо­бого внутреннего напряжения. Ибо это было тогда, а не се­годня. Не буду даже утверждать, что «сам-то не хотел, но вот обстоятельства»... Никто не заставлял, кроме времени и за­скорузлости партийных порядков. Еще четко работали со­зданные Сталиным «правила игры». На съездах — одни пра­вила, они неукоснительно соблюдались, а в жизни — другие. Это считалось вполне нормальным — и политически, и эти­чески.

Наша нацеленность на постепенное создание платформы кардинальных изменений, на обновление жизни требовала крайней осторожности и тщательной обдуманности всех сло­весных формул, практических шагов и их последствий. С этой точки зрения моя записка Горбачеву в декабре 1985 го­да, которую я опубликовал в начале книги, была едва ли осу­ществимой в начале Перестройки. Впрочем, сегодня никто этого знать не может. В том, что писал тогда, был убежден. Теперь же, сочиняя доклады, я все время держал себя под прицелом собственной цензуры.

28 июня — 1 июля 1988 года состоялась XIX Всесоюзная партконференция. За два истекших после XXVII съезда года обстановка изменилась кардинально. Эффективно заработа­ла гласность, значительно расширившая пропасть недоверия между правящим номенклатурным классом и подавляющей частью народа. Политически активная часть общества забур­лила всевозможными инициативами. Создавались дискусси­онные клубы, различные неформальные объединения, на­родные фронты, комитеты содействия Перестройке. Впер­вые публично заговорили о многопартийности, радикальной переналадке экономических отношений. Публикация «Тези­сов ЦК КПСС» к этой конференции обнажила то, что было очевидно прежде лишь немногим: разномыслие в партии фактически привело ее к расколу на антиперестроечные и реформаторские силы. Если бы в то время фактический рас­кол в партии был оформлен организационно, то история страны пошла бы совсем по другому пути. Если бы...

Скажу так: итоги конференции в значительной мере разо­чаровали всех — и правых, и левых, и центристов. И это не­смотря на достаточно содержательную дискуссию и прогрес­сивные для того времени резолюции.

Особенно мне дорога резолюция «О гласности». Я был председателем комиссии, избранной конференцией для вы­работки этой резолюции. Предлагать ее собравшимся при­шлось тоже мне. В итоге появился документ, которым я горжусь. В нем утверждалось, что гласность — это форма «всенародного контроля за деятельностью всех социальных институтов, органов власти и управления», что гласность де­монстрирует «открытость политической системы общества». Без гласности нет демократии. Практически резолюция о гласности — наиболее прогрессивный и демократический документ тех времен. А может быть, и единственный.

Осталось в памяти выступление Виталия Коротича. Дело в том, что в «Огоньке» была опубликована статья о коррупции в высших эшелонах власти, в частности в ЦК КПСС. Такого поворота номенклатура стерпеть не могла. На конференции потребовали объяснений, вытащили Коротича на трибуну. Виталий точно сориентировался в обстановке. Он не стал за­дираться, отвечать на выкрики, появление статьи объяснил тем, что хотел помочь руководству партии в борьбе со взя­точничеством и прочими безобразиями. А в конце выступле­ния передал Михаилу Сергеевичу папки с документами. Это был эффектный ход — всех разбирало любопытство, что там, в этих бумагах. Уж не о них ли, родимых?

XIX партийная конференция своей открытостью, демо­кратизмом ускорила процесс формирования новой полити­ческой культуры, вызвала цепную реакцию диалога, свобод­ных дискуссий о будущем страны. Конечно, для многих подобное было неожиданностью, ведь страх — отец нетер­пимости, слишком долго властвовал над людьми, сжигая со­весть и деформируя сознание.

Предвыборная парламентская кампания, начавшаяся в конце этого же, 1988 года, привела к дальнейшей радикали­зации общества. Возникла необходимость уточнения перво­начального плана Перестройки, более глубокой, чем пред­полагалось, вспашки сложившихся экономических и поли­тических оснований жизни. Сам по себе факт, что каждый гражданин может выдвинуть себя кандидатом в депутаты, предложить свою программу развития, не совпадающую с планами правящей партии, — очевидное свидетельство пе­ремен.

Незаурядным событием того времени явилась встреча Горбачева с высшими иерархами Православной церкви. К сожалению, наша общественность, пресса, часть интелли­генции не сумели по достоинству оценить глубину сдвига в политической истории СССР, вызванного этой встречей, а затем торжественными мероприятиями, связанными с тыся­челетием Крещения Руси. Понятно, что я как непосредствен­ный куратор идеологии (сектор по религии находился в моем ведении) принимал в этом прямое участие. В сущности, эти события означали легализацию дореволюционной религиоз­ной культуры в истории России.

Восстановление оборванных со времен октябрьской контрреволюции связей с прошлым России шло одновремен­но по многим линиям. Первопроходческим событием можно считать и решение о переиздании классики русской филосо­фии. Когда я по своей инициативе внес это предложение, честно говоря, не надеялся, что оно будет принято. Но Миха­ил Сергеевич поддержал его. Меня к этому предложению привела идея, что появление в духовном обращении высших достижений общественной мысли России заметно расширит рамки социального мышления и духовности. Я верил, что этот шаг избавит вступающие в жизнь поколения общество­ведов, социологов, историков от интеллектуальной зашорен- ности, позволит им понять внутреннюю логику развития рус­ской философии и взглядов на мир. Когда обществовед чув­ствует за плечами мощные по своей нравственной силе умы Соловьева, Флоренского, Бердяева, Булгакова, Франка, Лос- ского, Ильина и др., он не может не думать и не жить душой.

Меня часто обвиняют в разных, мыслимых и немысли­мых, грехах. Оправдываться считаю примитивным занятием. Однако проблемы духовной жизни (история культуры, рели­гии, философия) выходят за рамки личных переживаний и размышлений. Поэтому и считаю необходимым напомнить эти факты всяким придуркам из стада фашиствующих боль­шевиков, назойливо обвиняющих меня в русофобстве. Ины­ми словами, большевики уничтожали религию, крестьянство, свободу, все партии, запрещали издавать великие произведе­ния по философии и культуре, а их авторов изгоняли из страны, а я, вместе с другими «русофобами», активно восста­навливал духовное наследие страны.

Хотел бы также напомнить, что все начинания 1988 года, направленные на преодоление одномерной сталинской иде­ологии, сковавшей на десятилетия мысль и душу народа, вы­явили активное сопротивление идеологических противников нового социального мышления, плюрализма в духовной жиз­ни. Эти люди всю жизнь видели свой долг, смысл работы в том, чтобы «бороться» и «разоблачать». В новых условиях у них не оказалось ни знаний, ни культуры, чтобы в открытом и честном споре отстаивать свои убеждения.

Особая партийная общественная «наука», получившая мо­нополию на истину, не хотела и не смогла примириться с но­вой, невыносимой для нее ситуацией. Большинство из этих ученых привыкло получать деньги за удушение мысли, а по­тому они в силу своей «идеологической озверелости» ока­зались просто не в состоянии заниматься нормальным на­учным творчеством. С моей же точки зрения, только осво­бождение от государственной историографии и может восстановить правду о России, которая является единственно достойной платформой идеологии свободы. Я не скрывал этих взглядов, а потому и был обвинен в отступничестве от неких «истин», тех самых, которые всегда были бесстыдным предательством свободной общественной науки.

Решения XIX партийной конференции были просаботиро- ваны партийной номенклатурой. Раскол в партии приобретал все более глубокий характер, что и привело КПСС к тяжелей­шему кризису в преддверии XXVIII съезда. Этот съезд состо­ялся через два года после XIX конференции, летом 1990 года. Он разительно отличался от других: был бурным, похожим на пьяного мужика, заблудившегося на пути к дому. Падает, поднимается, снова ползет и все время матерится. Всех по­несло к микрофонам и на трибуну. Активность невероятная, как если бы хотели отомстить самим себе за 70 лет страха и молчания. Конечно же было немало и здравых, умных вы­ступлений, но они глушились топотом двуногих особей. Ины­ми словами, активизировались оба крыла в партии — реак­ционное и демократическое.

XXVIII съезд по существу начался на пленуме ЦК, состо­явшемся 5—7 февраля 1990 года, почти за полгода до самого съезда. Уже на нем обозначились линии раскола, искры бу­дущих стычек, циничных схваток за власть, которые начис­то заслонили заботу о будущем страны, конкретные пробле­мы, стоящие перед государством в сложный переходный пе­риод.

Доклад Горбачева на пленуме, который явился основой доклада и на XXVIII съезде, был посвящен Платформе пар­тии к предстоящему съезду. Платформа называлась «К гу­манному, демократическому социализму». Там остались мно­гие рудименты псевдосоциалистических положений, больше похожих на ритуальные заклинания, чем на что-то сущест­венное. Но если вчитаться в текст доклада и Платформы, то можно легко увидеть, что перечень постулатов, от которых партия должна отказаться, мало что оставлял от привычных принципов советского социализма. Говорилось, в частности, что партия должна очиститься «от всего, что ее связывало с авторитарно-бюрократической системой».

Задача огромной важности, но невероятно сложная. Она не решена до сих пор. Более того, рецедивы авторитаризма в путинские времена явно оживились. Почему? А все потому, что мышление правящей верхушки остается почти тем же самым. Ее заботило и заботит не судьба страны, а сохране­ние собственной власти. В докладе прозвучала очень важная фраза о неизбежности перехода общества в новое качест­венное состояние, но и это не привлекло внимания. Дискус­сия на пленуме пошла по пути, как если бы никакого доклада и не было. Уже первое выступление секретаря Киевского горкома партии Корниенко началось с жалобы на то, что коммунистов на местах освистывают, есть призывы уничто­жать коммунистов. И тут же обращение к Горбачеву: не пора ли ему и другим высшим руководителям задуматься «над судьбой честного трудового народа». Оратор заявил, что «речь идет уже о самом главном — о власти, о перспективах сохранения правящей партии». Тут он попал в точку. Имен­но об этом и шла речь.

Диссонансом в общей говорильне прозвучала речь Фесен- ко — шахтера из Донецка. Интересная речь, умная, от жиз­ни. Он задал прямой вопрос: кому нужна б-я статья Консти­туции о руководящей роли партии? Рядовым коммунистам? Да нет же. Эта статья для аппарата. «Не надо говорить о ка- кой-то руководящей роли партии в целом, надо говорить о том, какую позицию сейчас занял партийный аппарат. В ос­новном из-за его консервативной позиции Перестройка и не движется... Кто дискредитирует партию? Дискредитирует аппарат».

Никто этого шахтера не поддержал, если не считать вы­ступление Ельцина, который обвинил ЦК в догматизме, в не­решительности, в нежелании партии перестраивать саму се­бя. Он заявил, что монополия на власть довела страну до крайнего состояния, а народ — до нищеты. И за это надо от­вечать, сказал оратор. Платформу партии он оценил в целом положительно, но заметил, что ее «писали две руки: правая и левая». Кстати, так оно и было. Ельцин назвал 10 пунктов — предложений по «спасению партии». Конечно же они не были приняты пленумом. После этой речи верхний эшелон номенклатуры начал особенно активно плести интриги во­круг Ельцина. Тут же последовала речь посла в Польше Бро- викова, старого партийного функционера, который изложил самую замшелую даже для того времени позицию. Он гро­мил Перестройку, все законы и решения, принятые в послед­ние годы.

Выступление Бровикова послужило еще и приглашением к персональной критике. Зазвучали фамилии членов и кан­дидатов в члены Политбюро ЦК Рыжкова, Слюнькова, Мед­ведева, Лигачева, Разумовского. Критическую атмосферу по­сыпал перцем Егор Лигачев, когда стал говорить о неких ан­тисоциалистических силах в партии. Заявил также, что он «решительно против, чтобы проект Платформы ЦК к съезду в той или иной мере открывал даже щели для внедрения ча­стной собственности».

Вспомнили о радикалах и консерваторах. Поскольку фа­милии консерваторов уже прозвучали, надо было обозначить и радикалов. Легкий выстрел в мой адрес сделал второй сек­ретарь ЦК Казахстана Ануфриев. Слова любопытные. «Гово­рят, — сказал он, — что конструктором, соратником являет­ся товарищ Яковлев. Его называют за рубежом именно та­ким конструктором. Я скажу, что товарищ Яковлев — наш великий молчальник. У него есть блестящее выступление по поводу юбилея Французской революции. Я преклоняюсь пе­ред этим докладом. Но, товарищ Яковлев, объясните нам эти процессы, ваши замыслы, ваши идеи. Может быть, мы пове­рим. Пока что тревога. Пока настоящая в народе боль за все эти процессы».

Честно говоря, мне хотелось ответить ему, сказать, что я думаю. Но решил все-таки потерпеть до съезда, однако ход дискуссии принудил меня к выступлению и на этом пленуме. Конечно же в известной мере я продолжал лукавить. Гово­рил об укреплении социализма, зная уже, что он обречен на умирание. Говорил об угрозе раскола партии, понимая, что в жизни он уже произошел. Призывал к единству, которого уже не могло быть по определению. Но, несмотря на эти и другие амортизаторы, необходимые на этой крутой и скольз­кой дороге, моя речь как бы приглашала к осмыслению про­тивоположных взглядов, к дискуссии. Я говорил о свободе человека, свободе слова и творчества, о собственности и то­варно-денежных отношениях, о рынке, новых производст­венных отношениях на селе и переустройстве деревни как приоритете политики, новом понимании роли партий в об­ществе, изменении структур власти, политическом плюра­лизме, проблемах самоуправления.

Выступил и Крючков из КГБ. Он сосредоточился на кри­тике речи Фесенко, уловив, что шахтер попал в десятку, на­звав аппарат главной опорой административно-тоталитарной системы. Глава политического сыска еще сильнее, чем рань­ше в своих же речах, закрутил идею катастрофичности. Это стало как бы командой для тех аппаратчиков, которые тесно сотрудничали с КГБ.

Тональность дискуссии прыгала как мячик — то вверх, то вниз. Первым, кто обратил внимание на искусственное на­гнетание обстановки, был Сергей Алексеев. Он сказал: «Мне сдается, что мы уперлись в драматизирующие и пугающие других и нас самих фразы и слова — «кризис», «все хуже», «провал», «крах». Доводим подчас себя до истерического са- моисступления». Сергей Сергеевич хорошо понимал, что вся эта паническая обстановка создавалась с умыслом, с надеж­дой, что она затормозит преобразования.

Выступающие все ближе переходили к персональным оценкам. С. Горюшкин — секретарь парткома Московского машиностроительного завода, начал со слов: «Не могу согла­ситься с безудержным оптимизмом концовки выступления товарища Лигачева», а закончил так: «И последнее — о вы­ступлении товарища Ануфриева по поводу Александра Ни­колаевича Яковлева и о позиции народа. Я думаю, позиция народа такова, что не Яковлев, а Лигачев должен подавать в отставку».

Это было своевременной поддержкой, поскольку я знал, что среди участников пленума активно дебатируется вопрос о каких-то дисциплинарных мерах против меня, но обстанов­ка оказалась не столь простой, как она представлялась орто­доксальной группировке. Усиливались уколы и в адрес Лига­чева. Например, Кораблев, партработник из Ленинграда, бросил такую фразу: «Товарищ Лигачев занимался сельским хозяйством, которое больше, чем в нем, нуждается сегодня в законе о земле». Как говорится, не в бровь, а в глаз.

Я ждал ответного удара по моему выступлению, но его (кроме отдельных пустых замечаний) не последовало. Развяз­ка наступила, когда перешли к вопросу о положении в Ком­партии Литвы. После вступительного слова Горбачева на трибуну вышел Альгирдас Бразаускас — первый секретарь ЦК Компартии Литвы. Его речь была разумной, взвешенной, но пленум встретил ее враждебно. Началось судилище.

Что касается меня, то поначалу дело сводилось к отдель­ным упоминаниям: «был в Литве», «что-то сказал», «не обра­тил внимания». Но вот и гром грянул, давно ожидаемый мною. Секретарь ЦК Литвы на платформе КПСС, по фами­лии Швед, тесно связанный с КГБ, заявил: «Нередко на са­мом высоком уровне благословляются процессы, отнюдь не перестроечные. Например, меня просили передать членам пленума, что в республике многие коммунисты связывают идейно-теоретическое обоснование процессов, приведших республику к сегодняшней ситуации, с визитом в Литву Александра Николаевича Яковлева в августе 1988 года, когда эта ситуация только складывалась».

В перерыве ко мне подошел Горбачев и сказал: «Ко мне подходили рабочие из Нижнего Новгорода и сообщили, что они собираются потребовать от тебя официальных разъясне­ний своей позиции». Он посоветовал выступить и добавил, что даст мне слово вне очереди — «с рабочим классом шу­тить нельзя». Поначалу я растерялся. Под суд, на демагогиче­ское растерзание идти не хотелось. Примерно представлял, во что это выльется. Многие хотели крови и зрелищ.

В своем выступлении я пожурил литовцев за действия, ве­дущие не к подлинной независимости, а к сепаратизму. Но в целом говорил о своем принципиальном отношении к нацио­нализму. Не хочу пересказывать, лучше процитирую. «Оп­равдываться всегда плохо, неудобно. Но все-таки я должен внести ясность, поскольку вот уже который раз на пленуме моя фамилия, так или иначе, фигурирует в связи с литовски­ми событиями.

Что я думаю по этому поводу и что я говорил в Литве?.. ...Все мы знаем об особой опасности национализма. Но само явление возникает то тут, то там, как неукротимый Фе­никс из пепла. Значит, есть тому не только субъективные, но и объективные причины. Тут надо уходить от догм и штампов, и не только применительно к национализму, но и ко всем другим объективным факторам, питающим его, ибо национальный вопрос — это крайне деликатное, крайне тон­кое дело».

Говорил о вкладе республики в общесоюзную культуру и науку, говорил о том, что память бережет славу, которую в 60-е годы снискали поэма Межелайтиса «Человек», мону­мент Йокубониса «Скорбящая мать», фильм Жалакявичюса «Никто не хотел умирать». В 70-е годы страна узнала чест­ную и глубокую прозу Авижюса, философские поэмы и пье­сы Марцинкявичюса, а Банионис стал популярнейшим акте­ром. В 80-е годы общесоюзное признание получили Литов­ский камерный оркестр, взошла звезда молодого режиссера Некрошюса. Говорил о необходимости бережного отноше­ния к национальному достоянию любого народа, к языку, культуре, архитектурным и иным памятникам; о противоре­чивом воздействии экономики на межнациональные отноше­ния; о проблемах федерации, которые не обошли ни один на­род, включая и такую республику, как Россия; о том, что по всем этим и иным вопросам межнациональных отношений требуется взвешенная и убедительная позиция...

«Такова моя точка зрения... Я излагал ее не раз и в других выступлениях. Она была, есть и будет такой. Я категориче­ски против любого национализма, но я за то, чтобы развива­лось все подлинно национальное по самому широкому фронту: язык, культура, добрые традиции, все то, что и характери­зует Народ. И чем он малочисленнее, тем больше такта и внимания требует...»

В перерыве мы встретились с Бразаускасом.

— Не обидел я вас? — спросил я Альгирдаса.

— Ну что вы! Я все понимаю. Спасибо!

И чтобы подтвердить эту позицию, на трибуну литовцы делегировали Ю. Палецкиса, секретаря ЦК Компартии Лит­вы. Он сказал: «Тут уже не первый раз процессы в Литве связывают с приездом в августе 1988 года Александра Нико­лаевича Яковлева. Я думаю, что это совершенно не так. Пер­вые митинги, стотысячные митинги, прошли в Литве до этого приезда. Если так идти дальше назад, то многие скажут, что корень процессов в Литве — в апреле 1985 года. И действи­тельно, если бы не Перестройка, то мы жили бы комфорта­бельно для функционеров и успешно шли бы на дно, я бы сказал, к румынской ситуации».

И тут же выступление секретаря параллельного ЦК Кар- дамавичюса. Заявив, что выступления Бровикова, Лигачева и Сайкина отражают мнение большинства коммунистов, он обрушился на Палецкиса и на меня. «Мы хотим еще раз то­варищам передать, что пребывание товарища Яковлева в Литве действительно принесло ряд нехороших дел в нашей республике».

«Отступников» из Литвы осудили. Но на этом дело не за­кончилось. Я-то думал, что все позади, пора успокоиться. Ведь когда собственная фамилия била по ушам, сердце каж­дый раз подпрыгивало, как лягушонок. Ан, нет! Главное ока­залось впереди. Берет слово Мальков — первый секретарь Читинского обкома КПСС, и вносит следующее предложе­ние: «Мы, Михаил Сергеевич, о членах Политбюро много на местах слышим разноречивых заявлений, рожденных, как я считал до сих пор, домыслами и слухами. И каждый раз пы­таемся убеждать людей, что ничего подобного нет и мы этому свидетелями никогда не были. Я думаю, сегодня члены ЦК вправе поставить перед Политбюро вопрос так — к сле­дующему пленуму, который у нас, очевидно, будет через ме­сяц, нужно внести ясность. В конце концов, о товарище Ли­гачеве в течение двух лет идет разговор с одной стороны, а теперь есть еще и другая сторона. Давайте разберемся. Ес­ли товарищ Шеварднадзе не прав, надо ему разъяснение дать на пленуме, что так непотребно себя вести. Если то­варищ Яковлев не прав, ему тоже это нужно сказать. Если товарищ Лигачев не прав — то ему. Но после сегодняшнего пленума мы в очередной раз уже разоружены, и нам нечего объяснить коммунистам».

Я чувствовал: участникам пленума явно хотелось поучаст­вовать в будущем спектакле, но все же осторожность побе­дила. А вообще-то, если говорить с позиций сегодняшнего дня, такое сопоставление точек зрения было бы, на мой взгляд, полезным. Возможно, оно и предопределило бы орга­низационное размежевание. Горбачев в своем заключитель­ном слове отверг предположение о расколе в Политбюро, объяснил происходящее нормальными дискуссиями, хотя и сам понимал, что это не так.

Платформу КПСС, которая по отдельным позициям при­ближалась к социал-демократической, пленум принял. На словах многие выступающие поддерживали Перестройку, но с показным гневом отводили даже мысль о том, что соци­ализм уже мертв, а партия обанкротилась. Вот с этим бага­жом двоемыслия, с мышлением, построенным на иллюзиях, и направилась партия к последнему, XXVIII съезду.

В период между февралем и июнем — июлем 1990 года я мучительно обдумывал, как мне вести себя в дальнейшем. Эта тема преследовала меня, угнетала, не давала покоя. Надо было окончательно преодолеть самого себя, стряхнуть лож­ные надежды и многолетние привычки, открыто возвращать­ся к идеям, которые я обозначил в письме Горбачеву еще в декабре 1985 года.

Сегодня многим молодым «свободолюбцам» все это ка­жется простым делом. Перо в руки, язык на трибуну и пошел «творить» новую жизнь. Иногда сквозь треск слов новых по­литиков и политологов так и слышится желание отнести себя к более решительным и смелым людям. Нет, миленькие, нет, родненькие. Оглянитесь на сегодняшний день. Не хочу ко- го-то и в чем-то конкретно упрекать, но думаю, что жизнь, которая бывает очень жестокой, еще не раз будет учить уму-разуму политических наездников на резвых скакунах свободы, безумно жаждущих оставить хоть какие-то следы в книге истории. И еще раз оглянитесь. Нельзя же не видеть, что сгруппировались и такие руководящие деятели, которым ближе безумие Нерона, сжегшего Рим, а не здравый смысл и совесть.

После долгих раздумий я принял решение изложить свои позиции на предстоящем съезде и в любом случае ни в какие руководящие органы партии не входить. Это решение довел до конца, хотя оно и было половинчатым. Фактически я ос­тановился на середине пути, о чем сегодня сожалею. Надо было просто покинуть съезд и попытаться создать партию подлинно демократического типа.

XXVIII съезд во многом представлял из себя некий слепок с февральского пленума ЦК. Доклад на сей раз готовился без меня. Но за три недели до съезда мне позвонил Горбачев и сказал, что подготовленным текстом не удовлетворен. Он по­просил меня подготовить ему текст для начала доклада, кото­рый был бы в большей степени адекватен современным тен­денциям развития. В ходе разговора прояснилось, что речь идет о социал-демократических мотивах. Я сделал это. Мои размышления на этот счет вошли в доклад.

Докладчик достаточно убедительно защищал Перестрой­ку. Говорил о тяжелейшем наследии прошлого. Давайте вместе, говорил он, вспомним и порассуждаем. Запущен­ность сельского хозяйства и перерабатывающей промыш­ленности, она что, возникла вчера, после 1985 года? Плачев­ное состояние наших лесов, рек, миллионы гектаров затоп­ленных плодородных земель в результате прежней политики в области энергетики — это что, деяния последних лет? Тя­желая экологическая ситуация — более ста городов в зоне бедствия, свыше тысячи остановленных из-за этого пред­приятий; драмы Байкала, Арала, Ладоги, Азова; Чернобыль и другие аварии, катастрофы на железнодорожных дорогах и газопроводах — разве все это не последствия политики, про­водившейся в последние десятилетия?! А разве структура экономики, в которой всего одна седьмая часть производст­венных фондов сосредоточена на выпуске товаров народно­го потребления, не сложилась еще в тридцатые годы? А все то, что выплеснулось сегодня в межнациональных отношени­ях, разве не уходит корнями в прошлое? Уже не говоря о ми­литаризации экономики, поглотившей колоссальные, причем лучшие материальные и интеллектуальные ресурсы, равно как и о невосполнимых человеческих потерях, связанных с войной в Афганистане...

Таким образом, продолжал Горбачев, сама логика Пере­стройки, острота социально-экономической ситуации в стра­не подвели нас вплотную к необходимости фундаментальных перемен в экономической системе. Речь идет о формирова­нии новой модели экономики: многоукладной, с разнообраз­ными формами собственности и хозяйствования. Достаточно определенно он высказался и по рыночным отношениям. Пытаясь убедить участников съезда в необходимости рынка, он говорил о тысячелетней эволюции — от стихийного обме­на товарами до эффективного рыночного механизма. Мы рассматриваем рынок не как самоцель, а как средство повы­шения эффективности экономики, жизненного уровня лю­дей. Он должен помочь решить задачу придания нашей эко­номике большей социальной направленности, разворота ее к интересам человека.

Многое сказанное в том докладе звучит, с моей точки зре­ния, и сегодня актуально. Горбачев ставил во главу угла со­циальные проблемы, которым должен быть подчинен рынок. Но, как и раньше, докладчик аргументировал свои рассужде­ния необходимостью укрепления социализма и ссылался при этом на Ленина. Однако костыли вероучителя не помогли. Многих делегатов доклад сразу же настроил на воинствен­ный лад. К этому надо добавить, что уже в самом начале съезда, когда обсуждались оргвопросы, прозвучали предло­жения, которые очень не понравились ортодоксальному большинству.

Например, делегат из Ленинграда предложил рассмотреть вопросы о политической ответственности КПСС перед наро­дом и о полной национализации партийного имущества. Шум в зале. Делегат из Свердловска потребовал заслушать содоклады от демократической, марксистской платформ и от Ленинградского инициативного съезда. Опять шум. И уж совсем размашистым прозвучало предложение делегата из Магадана, который предложил объявить отставку ЦК КПСС во главе с Политбюро и не избирать их в члены руководящих органов съезда, а также дать на съезде персональную оценку каждому секретарю ЦК и члену Политбюро.

После долгих препирательств было решено заслушать от­четы членов Политбюро и секретарей ЦК. Понятно, что гото­вилась политическая расправа. Главной мишенью фундамен­талистская номенклатура избрала меня, о чем речь пойдет дальше. Хотя не жаловала и Горбачева. Первым тревожным звонком оказалось голосование об утверждении его предсе­дателем какой-то комиссии. Против проголосовали 1046 че­ловек. Я видел, как он был удручен этим щелчком.

Я понимал, что слово для отчета получу одним из первых. Накануне до утра писал свое сочинение. У каждого жанра свои правила. Если говорить по большому счету, то в этом выступлении я пытался доказать, что партия еще может что-то сделать для страны, если одумается, реформируется и помолодеет. Но сегодня речь идет о жестокой схватке идеи народовластия и практики народоподавления. Предупредил о том, что движение к демократии неизбежно, оно пойдет — с партией или без нее.

Этот тезис вызвал особенно острую критику некоторых делегатов. Однако на практике так оно и случилось: преобра­зования пошли без партии, более того, в условиях бешеного сопротивления партийной, военной, кагэбистской и хозяйст­венной номенклатуры. Говорил о лицемерии, лжи, зашорен- ности сознания. «Люди устали от наших слов, споров и обви­нений. Треск слов — еще не гул истории и не поступь вре­мени».

Надо сказать, мое выступление произвело определенное впечатление. Меня провожали аплодисментами до тех пор, пока не вернулся на свое место в зале. Конечно, я не ждал похвал. Но в прениях, когда люди говорили о моей позиции, преобладала осторожная уважительность. Впрочем, всего было вдоволь. Например, первый секретарь Иркутского об­кома Потапов, критикуя просчеты в идеологической работе, упомянул о том, что «в отчете уважаемого Александра Нико­лаевича Яковлева даже вспомнилось об Иисусе Христе и многом игривом другом». Но тут же поддержал мое предло­жение об обновлении партии, чтобы она не оказалась на обочине истории. Делегат Сергеев сказал: «Александр Нико­лаевич Яковлев напомнил нам на съезде о том, как Христос изгнал из храма менял. Вот бы и сегодня повторить эту ак­цию! (Аплодисменты, смех.) А то открываю «Московский комсомолец» за 27 апреля этого года, а там написано: «Если бы кто-то показал: вот теневые деньги, нажитые нечестным трудом. Но откуда знать: где какие?.. Лучше подумать, как «связать» эти деньги, чтобы они нашли выход. Можно ис­пользовать акционерный капитал, продажу в частные руки маленьких магазинчиков и мастерских, сдачу земли в арен­ду...» Читаю и вижу, менял приглашают устроить «пир в хра­ме». А автор приглашения — Александр Николаевич Яков­лев».

Делегат Белоусов из Казахстана сказал, что «не совсем со­гласен с товарищем Яковлевым Александром Николаевичем в том, что сегодня классовый подход к оценке явлений надо заменить общечеловеческими ценностями. Класс рабочих, класс крестьян, класс интеллигенции, но у нас сейчас по­явился и класс подпольных миллионеров. Но я не хочу быть с ними в одном классе».

Перечислять все упреки не буду. Все говорили об одном и том же.

Из Секретариата съезда мне передали 250 вопросов. По­давляющая часть была изложена в острой форме и с обвини­тельным уклоном, другая — в доброжелательной. Не буду здесь излагать вопросы и мои ответы. Замечу лишь, что именно в этом выступлении я фактически заявил о своей от­ставке, сказав следующее: «Одни записки требуют моей от­ставки, другие наоборот. Я для себя этот вопрос решил, поэтому кто поддерживает меня, спасибо; кто требует отставки, я удовлетворю эти запросы и прошу вас в даль­нейшем, хотя никакого выдвижения еще не началось, прошу извинить (я просто отвечаю на записки) — не хочу затруд­нять никого моими самоотводами на этой трибуне».

Ждал какой-то реакции от Горбачева на эти слова, но ее не последовало. Я все понял, но серьезных выводов не сде­лал. Наверное, меня подкупило то, что Михаил Сергеевич пригласил меня помочь сформировать список нового состава ЦК. Кого-то удалось включить в список, кого-то, наоборот, изъять. Себя я, конечно, исключил. Но это уже не имело ни малейшего значения. Составлялся список «мертвых душ».

Впрочем, это были своего рода цветочки, ягодки ожидали меня впереди. Оказывается, по рядам зала гуляла записка о моей встрече с молодыми делегатами съезда, которая состо­ялась накануне. Блуждающую справку мне никто не показал, о ее существовании я узнал лишь тогда, когда пришла пора отвечать на вопросы делегатов съезда.

Делегат с Алтая Зеленьков обратился к Горбачеву с про­сьбой дать в заключительном слове оценку моей позиции. Как сказал оратор, эта позиция носит скрытый от партии и делегатов съезда характер. Ему, то есть Яковлеву, было зада­но более 20 вопросов относительно его отдельной встречи с делегатами, но почему-то он побоялся здесь их огласить. Воз­никает недоумение: легально ли он работал все время в ЦК и Политбюро или нелегально?

Я попросил дать мне эту справку. Бумажка произвела на меня оглушающее впечатление. Грубая, примитивная фаль­сификация, рассчитанная на идиотов. Я не знал, что делать, как поступить. Честно говоря, растерялся. Переговорил с председательствующим Рыжковым. Он сказал: «Не обращай внимания. Видишь, что происходит».

Но мир не без добрых людей. Слово взял Борис Резник — корреспондент «Известий» по Хабаровскому краю. Не могу удержаться, чтобы не процитировать его:

«Я был на встрече Александра Николаевича Яковлева с членами движения «Демократическое единство». На этой встрече присутствовали и секретари райкомов партии, и секретари парткомов, а не только неформалы. Встреча была откровенной, доброжелательной, наполненной обостренным чувством ответственности за судьбу партии. При этом ут­верждаю как участник и очевидец: Александр Николаевич во всех своих высказываниях проявлял осмотрительность, дели­катность, осторожность, терпимость. Сказать об этом я просто обязан, потому как через пару дней в этом зале в ве­ликом множестве появились распечатанные на ксероксе справки о ходе встречи. Даже не передергивания — откро­венная, наглая ложь содержится в каждом абзаце этого так называемого документа. Например, на вопрос: «Как Вы рас­цениваете овации на съезде Лигачеву?» — Александр Никола­евич ответил: «У нас демократия, кто кому хочет, тот то­му и аплодирует». В справке: «Кто хочет, тот пусть и хло­пает. Но надо бы сделать все, чтобы он не был избран в руководящие органы». Чувствуете разницу? А фразы: «Сде­лаю все, чтобы членом Политбюро не стал министр оборо­ны», «Я за акционерный капитал», «Горбачев озвучивает мои идеи» и так далее — вообще плод больного воображения ав­тора справки. Ничего подобного Яковлев не говорил. У нас есть магнитофонная запись его выступления. Я вот думаю, сидел человек, накропавший справку в зале, где проходила встреча. Наверняка он делегат съезда (пускали только по мандатам). До какой степени безнравственности надо упасть, чтобы лгать так гнусно, беззастенчиво, называть фамилии, которые не упоминались, приписывать утвержде­ния, которых не было?!

Я прошу съезд поручить Секретариату провести рассле­дование, каким образом подобная ложь была размножена и распространена среди делегатов». (Аплодисменты.)

Рыжков: «Я должен доложить съезду, что в адрес Прези­диума поступил ряд записок по этому вопросу. И в перерыве товарищ Яковлев обратился в Президиум, в частности ко мне как к председательствующему, чтобы ему дали возможность сегодня до обеденного перерыва выступить здесь». Слово мне дали на другой день. Я был зол до предела. Ночью перед выступлением не раз приходила мысль уйти со съезда. Но посоветоваться было не с кем. Как-то так получилось, что ни­кто в этот вечер не пришел ко мне с товарищеской поддерж­кой. Все были заняты своими делами. Я почувствовал себя одиноким и морально беззащитным, в состоянии, когда ухо­дишь в себя и сооружаешь свой «железный занавес».

Выступил резко. Характеризуя настроения на съезде и около него, привел тексты некоторых листовок:

«Поставить и решить вопрос об ответственности ны­нешнего руководства КПСС во главе с М. С. Горбачевым и А. Н. Яковлевым за экономический и социальный кризис в стране, межнациональные конфликты, подрыв ее безопас­ности, развал Варшавского Договора и всей системы соци­ализма, о соответствии деятельности М. С. Горбачева и А. Н. Яковлева занимаемым постам в партии и о пребывании их в ней».

От имени московского общества «Единство» распростра­нялась бумажка, в которой было написано: «Горбачев — па­ралич партии и государства», окончательное разрушение социализма «по ревизионистским рецептам Яковлева». Рас­пространялась статья из газетенки «Русский голос». В ней призывы: «Нам нужен новый Гитлер, а не Горбачев. Нужен срочно военный переворот. В Сибири у нас еще много неос­военных мест, ожидающих своих энтузиастов, проваливших дело перестройки». Упоминалась и моя фамилия.

Заканчивая свое выступление, я сказал:

«Конечно, все это оставляет рубцы на сердце, но я хотел бы сказать организаторам этой скоординированной кампа­нии, тем, кто стоит за этим: укоротить мою жизнь вы мо­жете, но заставить замолчать — никогда!»

Относительно фальшивки о моей встрече с молодыми де­легатами была образована комиссия. Я, конечно, знал, что авторов фальшивки никто искать всерьез не будет. Всем сво­им существом чувствовал, что надо уходить из этой полити­ческой организации, не способной на что-то полезное. Но не хватило решимости. Горько было и то, что Горбачев, как пра­вило, уходил с моих выступлений и даже мизинцем не поше­велил, чтобы хоть как-то поддержать меня. Ну если не на съезде, так хотя бы в частном разговоре со мной.

Рассказывали мне, что заседания комиссии по моему воп­росу были бурными. Самих авторов провокации никто и не искал. В кулуарах называли имена Родионова — будущего министра обороны, Рыжова — работника орготдела ЦК и не­которых других. Но кто их знает? Не пойман — не вор. Сле­дующие два дня я не был на съезде. Мне сообщили, что ра­бота комиссии закончена, мошенники не обнаружены, про­вокацию осудили.

В ходе работы съезда было еще несколько эпизодов, ка­савшихся меня. Когда обсуждали состав комиссии по дора­ботке платформы КПСС, делегат Никитин с Украины внес предложение «избрать руководителем этой комиссии това­рища Яковлева Александра Николаевича, секретаря ЦК КПСС, который действительно, в нашем понимании, лучше видит те программные задачи, которые сейчас стоят перед партией».

Я вышел на трибуну и отказался.

Когда началось выдвижение кандидатов на пост Генераль­ного секретаря ЦК КПСС, делегат Ильин предложил «вклю­чить в список для избрания на пост Генерального секретаря Александра Николаевича Яковлева».

Я снова вышел на трибуну и отказался.

На совещании руководителей делегаций внесли предло­жение избрать меня заместителем председателя партии с тем, чтобы сохранить ее единство.

И снова пришлось идти на трибуну и отказываться.

После избрания руководящих органов были опубликова­ны результаты опроса, проведенного среди делегатов съезда до этих выборов. Опрос предсказал поражение Лигачева. По личному рейтингу все места между Горбачевым (лидер, рей­тинг 54,4) и Лигачевым (8,1) заняли политики из команды Пе­рестройки. Более того, в первую десятку возможных лидеров партии из ортодоксов попал только Лигачев. Но в ней оказа­лись и пятеро из фактически выдвинутых потом на долж­ность Генсека кандидатур, в том числе три имени, чей рей­тинг оказался самым высоким: Горбачев, Яковлев, Бакатин.

Конечно, съезд не сводился к разговорам вокруг моей персоны. Но полагаю естественным, что я остановился на эпизодах, касающихся меня, ибо это мои воспоминания и мои оценки. А во-вторых, было очевидно, что наиболее яро­стные противники Перестройки, сосредоточив свою критику на мне, на самом-то деле речь вели о Перестройке в целом. Сцепились фактически две партии. Только жаль, что органи­зационного размежевания не произошло. И в этом виноват в первую очередь я, если принять за исходную позицию тот расклад политических сил, который был летом 1990 года. На мой взгляд, тогда сложились благоприятные возможности для создания второй партии. Должен с горечью признаться, что проявил тогда личную слабость, не сумев оценить в пол­ной мере историческую необходимость такого шага.

Вернемся к съезду. В общем-то, на нем преобладали вы­ступления серые, безликие, бессодержательные. Что касает­ся руководства партии, то наиболее замшелые отчеты пред­ложили съезду члены Политбюро Лигачев и Крючков. Они клялись в вечной верности Перестройке и лично Горбачеву, но утверждали одновременно, что Перестройка должна но­сить социалистический характер, то есть предлагали новую химеру. Лигачев говорил, что он «поставлен в центр полити­ческой борьбы» за свою «неуступчивую позицию в отноше­нии подлинного социализма». Он бросал камни в огород Гор­бачева, не называя его по имени, критиковал Перестройку за «безоглядный радикализм, импровизации, шараханья», кото­рые мало что дали за последние пять лет Перестройки. Он, не колеблясь, включил общечеловеческие ценности в соци­алистические и тут же критиковал перестроечную политику за забвение классовых подходов. Все это было довольно скучно.

Конечно, были на съезде речи, идущие от разума, проник­нутые заботой о стране, ее будущем. Солидно звучали вы­ступления Бориса Ельцина, Давида Кугультинова, Леонида Абалкина, Геннадия Ягодина. Ельцин, кстати, сказал, что «на этом съезде стоит вопрос, прежде всего, о судьбе самой КПСС. Если говорить точнее, здесь решается вопрос о судь­бе аппарата верхних эшелонов партии. Вопрос стоит исклю­чительно остро. Найдет ли в себе силы аппарат КПСС ре­шиться на перемены? Использует ли он тот последний шанс, который дает ему этот съезд? Или да, или нет».

Прекрасно прозвучало выступление Михаила Ульянова. Он открыто бросил упрек «вечно вчерашним». Обнажая мышление подобного сорта деятелей, Ульянов сказал: «Эх, хорошо бы вернуться назад, к железной руке, к единообра­зию и однообразию, к стройным рядам, где никто и пикнуть не смел! Нет уж, упаси нас Боже от еще одной железной руки! Ничего эта рука, кроме крови, репрессий, реакции, нам не принесет. ...Мы хотим жить по законам и здравому смыслу».

Итак, закончился последний съезд партии, правившей страной более 70 лет. Сегодня осталось только осмысливать то, что же произошло тогда, летом 1990 года, если посмотреть на события с точки зрения исторической. Начать с того, что от XXVIII съезда КПСС некоторые ожидали суда над Пере­стройкой. Однако ни судом, ни анализом ее он не стал. Су­ществуют две крайние оценки съезда.

Первая: «ничего особенного не произошло...» Простите, как это? Первый за 60 с лишним лет съезд, на котором шла реальная, напряженная политическая борьба. Подобного съезда не было никогда на памяти советских людей. Одно это — уже особенность глубокого смысла. В тоталитарном режиме появилась глубокая трещина. Огромно его междуна­родное значение. Развалилась партийно-государственная ор­ганизация, замышлявшая затащить через насильственные революции все человечество в лоно мирового коммунизма, то есть в царство насилия и одномыслия.

Другая: «съезд завершился, не дав ответа...» Оценка весь­ма распространенная и «справа», и «слева» (с разной, естест­венно, расшифровкой, на что же не ответил съезд). И во многом верная, но все же не до конца честная, означающая, на мой взгляд, только одно: интеллектуальное иждивенчест­во. Взыскующий ответа да предложит его! Да и по рогоже золотом не шьют.

Было два духовных полюса съезда. Один — дремучий, не­пробиваемый догматизм, немало представителей которого не владели даже партийным «волапюком», явно не понимали смысла многих произносимых на съезде формул, но, тем не менее (а возможно, именно поэтому), непоколебимо уверен­ных в своей, и только в своей правоте. Общеизвестно, что особенно громко гремят пустые бочки.

Другой полюс — нигилизм, преисполненный голым отри­цанием всего и вся. От подобного радикализма за версту не­сло разбойным большевизмом и авантюризмом.Очень уж бросалось в глаза практически полное отсутст­вие действительно методологически корректного анализа. Да что там, очевиден был острейший дефицит даже элементар­ного анализа, который нередко подменялся или бурными, да­же буйными эмоциями, или нудными самоотчетами, терри­ториальными или ведомственными жалобами. Заметно было и неприятие на съезде искренности, мысли, интеллекта. Один из многих парадоксов съезда: при голосованиях на­ибольшее количество «черных шаров» собирали наиболее известные и по-своему яркие люди. Конечно, легче голосо­вать за неизвестных. Вот так, «демократически» избираются дураки и демагоги, палачи и диктаторы. Мы до сих пор спо­собны совершить подобное из-за нашей стадной неразборчи­вости. Потому и развивающаяся в стране демократия вполне может породить урода, то есть авторитаризм.

Под давлением общественности была изменена редакция б-й статьи Конституции СССР. Монополии партии на абсо­лютную власть в стране был положен конец. Отныне КПСС могла действовать только в рамках Конституции и законода­тельства, наравне с другими партиями. И пусть соизмеримых соперников не оказалось, важен сам принцип. В юридиче­ском и политическом отношениях КПСС совершила акт «от­речения от престола».

В историко-концептуальном плане мартовско-апрельский выбор одержал победу. К сожалению, далеко не полную, по­скольку организационно не породил силы, способной про­должить Реформацию на новом этапе и в новых условиях. В то же время верхушка номенклатуры точно определила свою тактическую линию, она объявила открытую войну преобразованиям, борьбу, не исключающую разжигания гражданской войны. Это в программных мечтах. А в жизни, если посмотреть на проблему стратегически, большевист­ская партия на XXVIII съезде умерла, хотя идеология боль­шевизма еще жива, удобно устроившись в чиновничье-бю- рократическом болоте государственного управления, кото­рый запузырился сегодня реставраторскими тенденциями.

Глава пятнадцатая

МИХАИЛ ГОРБАЧЕВ

Сегодня-то можно смеяться над нашей наивностью, судить и рядить, поучать нас задним числом и поражаться нашей неумелости. Но, скажите на милость, где те пробирки или теплицы, в которых выращивают «подлинных реформато­ров», все знающих и все умеющих, безошибочно прорицатель- ных, и в то же время в какой еще стране мира практически произошел ненасильственный поворот от тысячелетнего са­модержавия к свободе? Да и нас, реформаторов, система го­товила к верной службе советскому социализму, а вовсе не к его ниспровержению. Вот почему новые дороги мы пытались вначале проложить по вязкому болоту социалистических ил­люзий, которые принимали за твердый грунт.

Автор

Много различных сказок сложено о том, как Михаил Горбачев избирался на пост Генерального секре­таря. Называют имена претендентов, которые якобы фигури­ровали на Политбюро, например Виктора Гришина, Григория Романова и других. Я расскажу только то, что знаю, как один из участников этого незаурядного момента истории.

Начну с того, что на заседании Политбюро, определявше­го нового лидера, не было никакой разноголосицы, хотя бли­жайшее окружение усопшего Черненко уже готовило речи и политическую программу для другого человека — Виктора Гришина. Однако жизнь потекла по другому руслу. Кандида­туру Горбачева на Политбюро, а потом и на Пленуме 11 мар­та предложил Андрей Громыко. На заседании ПБ его тут же поддержал Гришин — он понял, что вопрос предрешен. Вы­ступили все члены и кандидаты в члены Политбюро — и все за Горбачева.

Позднее в своих воспоминаниях Егор Лигачев выразил удивление, что первым предложение о Горбачеве внес Гро­мыко. Он, Лигачев, этого не ожидал. Для меня тут ничего неожиданного не было. Почему? Дело в том, что в те смут­ные дни ко мне в ИМЭМО, где я был директором, приехал Евгений Примаков и, сославшись на просьбу Анатолия Громыко — сына старшего Громыко, спросил, нельзя ли про­вести зондажные, ни к чему пока не обязывающие перегово­ры между Громыко и Горбачевым. «Роль посредника, как просит Андрей Андреевич, падает на тебя», — сказал Евге­ний Максимович. Видимо, потому, что у меня были хорошие отношения с обоими фигурантами.

Я, разумеется, никак не мог отреагировать на эту идею без разговора с Горбачевым. Поехал на Старую площадь, где размещался ЦК КПСС. Горбачев после некоторых раздумий попросил продолжить переговоры, по крайней мере, не укло­няться от них, попытаться внести в них конкретное содержа­ние, то есть выяснить, что за этим стоит конкретно.

Вернувшись в институт, тут же позвонил Анатолию Гро­мыко. Он немедленно приехал ко мне. Сказал ему, что Гор­бачев отнесся к размышлениям на этот счет с вниманием. Но хотелось бы уточнить (здесь я говорил как бы от себя), что реально скрывается за этим моментом истории.

— Ни вам, Анатолий Андреевич, ни мне не хотелось бы оказаться закулисными придурками.

— Александр Николаевич, — сказал младший Громыко, — чтобы не наводить тень на плетень, я изложу то, что сам ду­маю по этому поводу. Если это покажется неприемлемым, то будем считать, что я говорил только от своего имени. Мой отец уверен, что возглавить партию в сложившихся условиях может только Горбачев. Он, Громыко, готов поддержать эту идею и сыграть инициативную роль на предстоящем засе­дании Политбюро. В то же время отцу надоело работать в МИДе, он хотел бы сменить обстановку. Речь идет о Верхов­ном Совете СССР.

Я опять поехал в ЦК. Михаил Сергеевич долго ходил по кабинету, обдумывая, видимо, варианты ответа. Он задавал мне какие-то вопросы и тут же сам отвечал на них. Вел дис­куссию с самим собой. Ясно было, что ему нравится это предложение. Оно шло от лидера оставшейся группы «стари­ков». Горбачев понял, что «старая гвардия» готова с ним ра­ботать, отдать свою судьбу в его руки. Это было главное. После двух неудач с больными старцами — с Андроповым и Черненко — надо было уходить от принципа иерархической наследственности.

Наконец Михаил Сергеевич сказал: «Передай, что мне всегда было приятно работать с Андреем Андреевичем. С удовольствием буду это делать и дальше, независимо от то­го, в каком качестве оба окажемся. Добавь также, что я умею выполнять свои обещания».

Ответ был осторожным, но ясным.

Анатолий Громыко, получив от меня это устное послание, отправился к отцу, а через некоторое время позвонил мне и сказал:

— Все в порядке. Все понято правильно. Как вы думаете, не пора ли им встретиться с глазу на глаз?

— Пожалуй, — ответил я.

Мне известно, что такая встреча состоялась. Судя по даль­нейшим событиям, они обо всем договорились.

В часы заседания Политбюро, на котором решалась про­блема будущего руководителя партии и страны, Крючков пригласил меня к себе, сославшись на то, что в приемной По­литбюро у него «свой» человек, и мы, таким образом, будем в курсе всего происходящего. Острота момента и мое любо­пытство победили осторожность. Пристраиваясь к обстанов­ке, Крючков навязчиво твердил мне, что Генсеком должен стать Горбачев. Он не был в курсе моих «челночных» опера­ций: Громыко — Горбачев. Итак, мы потягивали виски, пили кофе и время от времени получали информацию из прием­ной Политбюро. Первая весточка была ободряющей: все идет нормально. А это означало, что предложена кандидату­ра Горбачева. И когда пришло сообщение от агента Крючко­ва, что Горбачева единогласно возвели на высокий партий­ный трон, Крючков воодушевился, поскольку именно с этим событием он связывал свою будущую карьеру.

Облегченно вздохнули, поздравили друг друга, выпили за здоровье нового Генсека. Крючков снова затеял разговор по внутренним проблемам КГБ. Он «плел лапти» в том плане, что Горбачеву нужна твердая опора, которую он может най­ти прежде всего в КГБ. Но при условии, что будут проведены серьезные кадровые изменения. Необходимо продолжить десталинизацию общества и государства, чего не в состоя­нии сделать старые руководители госбезопасности.

Замечу, что все это происходило до того, как началась по­литика кардинальных преобразований. Я только потом по­нял, что Крючков, хорошо зная о моих настроениях (в ИМЭМО работал большой отряд КГБ), пристраивался к ним из карьерных соображений. К стыду своему, я поспешил за­числить его в сторонники реформ, но и Крючков, надо при­знать, умело и вдохновенно морочил мне голову.

Конечно же переговоры с Громыко были, как я полагаю, не единственным каналом подготовки к избранию Горбаче­ва. Знаю, например, что Егор Лигачев встречался с ведущи­ми периферийными членами ЦК.

Открывалась новая страница в жизни государства, стра­ница мартовско-апрельской революции. Она продолжалась с марта 1985-го до роспуска СССР в Беловежской пуще. Всего пять с половиной лет, а сколько событий и перемен вмести­лось в этот крохотный кусочек истории.

Все, что собираюсь написать о Михаиле Сергеевиче, — сугубо личные, но заинтересованные наблюдения и размыш­ления. Это портрет человека, каким я его видел, знал, пони­мал или тешил себя иллюзией, что понимал и знал. Постара­юсь, чтобы пережитые мной прозрения и разочарования, обиды и восторги, острые, иногда болезненные воспомина­ния о собственной сверхосторожности, дешево упущенных возможностях в демократической эволюции, мои сегодняш­ние политические взгляды и пристрастия минимально сказа­лись на отношении лично к Горбачеву.

Не могу сказать определенно: то ли это было интуитивное озарение, то ли молодой карьерный задор, то ли неуемное тщеславие, пусть и по причинам, которые навсегда останутся загадкой, но Михаил Горбачев совершил личный и общест­венный поступок большого масштаба. Именно в контексте этой позиции я и рассматриваю все мои дальнейшие рассуж­дения об этой личности, в том числе и критические мотивы.

Мы встречались очень часто. А по телефону разговарива­ли почти каждый день и достаточно откровенно. Казалось бы, в этих условиях человека можно разглядеть насквозь, по­знать его вдоль и поперек, уметь предугадывать его действия и понимать причины бездействия. Но, увы, как только начи­наешь думать о нем как о человеке и как лидере, пытаешься придать своим разноплановым впечатлениям какую-то логи­ку, то ощущаешь нечто странное и таинственное — образ его как бы растворяется в тумане. И чем ближе пытаешься к нему подобраться, тем дальше он удаляется. Видишь его по­стоянно убегающим вдаль.

Еще неуловимее становится он, когда начинаешь что-то писать о нем. Только-только ухватишься за какую-то идею, событие, связанные с ним, начинаешь задавать ему вопросы, как собеседник ускользает, не хочет разговаривать, отделы­вается общими словами, оставляя шлейф недоговоренностей и двусмысленностей. Ты просишь его вернуться, объяснить тот или иной факт, понуждая к участию в разговоре, иногда уговаривая, а иногда пытаясь и приструнить грубоватой реп­ликой. Про себя, конечно. И опять то же самое. После вто­рой, третьей фразы обнаруживаешь, что собеседник снова улетучился, испарился.

Во всей этой «игре в прятки» высвечивается любопытней­шая черта горбачевского характера. Не хочу давать оценку этому свойству в целом, но скажу, что эта черта не раз помо­гала Михаилу Сергеевичу в политической жизни, особенно в международной. Он мог утопить в словах, грамотно их скла­дывая, любой вопрос, если возникала подобная необходи­мость. И делал это виртуозно. Но после беседы вспомнить было нечего, а это особенно ценится в международных пере­говорах.

Да, грешил витиеватостями, разного рода словесными хитросплетениями без точек и запятых. Иногда становился рабом собственной логики, которая и диктовала ход и содер­жание разговора, а он становился всего лишь как бы свиде­телем его. Но эта беда в значительной мере функциональна: он умело скрывал за словесной изгородью свои действитель­ные мысли и намерения.

До души его добраться невозможно. Голова его — кре­пость неприступная. Мне порой казалось, что он и сам поба­ивается заглянуть в себя, откровенно поговорить с самим со­бой, опасаясь узнать нечто такое, чего и сам еще не знает или не хочет знать. Он играл не только с окружающими его людьми, но и с собой. Играл самозабвенно. Впрочем, как пи­сал Гёте, «что бы люди ни делали, они все равно играют...»

Игра была его натурой. Будучи врожденным и талантли­вым артистом, он, как энергетический вампир, постоянно нуждался в отклике, похвале, поддержке, в сочувствии и по­нимании, что и служило топливом для его тщеславия, равно как и для созидательных поступков. И напрасно некоторые нынешние политологи и мемуаристы самонадеянно упроща­ют эту личность, без конца читая ему нотации, очень часто пошлые.

Когда я упомянул о словоохотливости Михаила Серге­евича, то тут же пришел на память один из самых первых эпизодов из времени его прыжка во власть. Когда мы с Болдиным — его помощником, отдали ему текст выступле­ния на траурном митинге по случаю похорон Черненко, Гор­бачев сразу же обратил внимание на слово «пустословие». Это словечко вписал я. Моя брезгливость к пустословию бы­ла выпестована опытом многих десятилетий. В условиях, когда страна была придавлена карательной системой боль­шевизма, пустословие стало не только рабочим диалектом партгосаппарата, но и собирательным явлением функци­онального характера. Я возненавидел эту практику бессмыс­ленной болтовни. Тошнит от нее и сегодня.

Потоки слов, бесконечные упражнения в формулировках, спектакли, которые именовались дискуссиями, соревнования в любезностях начальству многие годы служили тому, чтобы скрыть сущностные стороны жизни и реальный ход собы­тий, замазать обилием слов никчемность идей. Унифициро­ванный до предела партгосязык стал своего рода социальным наркотиком. Общество устало от пустой говорильни, которая переросла в психическое заболевание системы.

Я думаю, чувствовал это и Горбачев. При обсуждении предстоящей речи он долго говорил о том, что болтовня гу­бит партийную и государственную работу, подрывает авто­ритет КПСС, что словами прикрывается бездумье и без­делье, — и все в том же духе. Мне импонировала эта тональ­ность, она рождала надежды, а самое главное — доверие к человеку. Критика пустословия прозвучала выстрелом по эпохе слов и одновременно была как бы приглашением к ре­альным делам.

К каким? Об этом мало кто задумывался, но люди жили надеждой на перемены и радовались любому сигналу, пусть и словесному. Как же измучено было общество ложью — всепроникающей и всепожирающей, чтобы порадоваться да­же одному слову, прозвучавшему как некое «откровение».

К чему я это пишу? А к тому, чтобы засвидетельствовать следующее: в первые два года, несмотря на то что любое вы­ступление Горбачева, неважно, длинное или короткое, восп­ринималось с неподдельным интересом, проглатывалось без остатка, сам герой в те годы относился к своим словам береж­но, не один раз говорил нам, чтобы «не растекались по дре­ву», писали яснее и короче. Потом все пошло наперекосяк. Он начал грешить многословием. Порой казалось, что он и сам хотел бы сказать что-то покороче, но неведомая сила, над которой он терял управление, толкала его к новым и новым рассуждениям. Даже толковые мысли, будучи сваленными в одну кучу с банальностями, теряли свое реальное содержание.

В какой-то момент мы, группа, как теперь говорят, спич­райтеров, а раньше обзывались «писаками», решили погово­рить с Михаилом Сергеевичем на эту тему. Это было зимой 1987 года на даче в Волынском. Разговор этот начал я, упирал на то, что обстановка изменилась, жизнь требует конкрети­ки. Для вящей убедительности ссылался на Ленина, который часто выступал по какому-то одному вопросу. Ленин у него был в чести. Впрочем, он и сегодня продолжает иногда «со­ветоваться» с ним.

Поначалу, слушая наши соображения, Горбачев хмурил­ся, затем мы сумели как бы «завести» его. Он присоединил­ся к обсуждению проблемы, добавил несколько слов в поль­зу «краткости и конкретности», то есть вернулся к аргумен­там марта — апреля 1985 года. Мы подготовили речь минут на пятнадцать, к сожалению, не помню, на какую тему. Через день-другой Михаил Сергеевич снова приехал. А мы гадали, пройдет или не пройдет идея нового стиля. Но не только. С моей точки зрения, это был бы серьезный сигнал обществу — наступает время конкретных дел.

Увы, по неулыбчивому лицу Горбачева мы поняли, что все останется по-прежнему. Сначала начались придирки: «речь пустая, одни слова, ничего серьезного» и т. д. На другой день опять заглянул к нам, в Волынское, и сказал, что принял ре­шение и на сей раз выступить, как обычно, с большой речью. Обстановка нелегкая, говорил он, народ ждет ответов на многие сложные вопросы. На том все и закончилось. Михаил Сергеевич еще верил, что «народ ждет», хотя народ «ждать» перестал. А КГБ продолжал кормить его дезинформацией, вводить в заблуждение относительно реальной обстановки. Вдохновляемый подхалимами, он начал говорить о себе в третьем лице: «Горбачев думает», «Горбачев сказал», «они хотят навязать Горбачеву» и без конца ссылаться на «мнение народа».

И потекли невысыхающим ручьем длинные речи — о том, о сем, пятом и десятом. Их начали слушать вполуха, а глав­ное — перестали воспринимать всерьез. Я вижу в этой при­вязанности к многословию не только закостеневшую тради­цию, но и привычный способ скрыться от конкретных воп­росов в густых, почти непроходимых зарослях слов.

Михаил Сергеевич постепенно пристрастился к изобрете­нию разного рода формулировок, претендующих на статус теоретических положений. Он радовался каждой «свежей», на его взгляд, фразе, хотя они уже мало кого волновали, воспринимались как искусственные словосочетания. Жизнь- то быстро шла вперед, формировался новый политический язык, а лидер никак не мог вытащить вторую ногу из вязкой глины уходящей эпохи, совсем уйти от умирающей стилис­тики языка, которую сам же и начал разрушать.

Психологически эту тягу «к необычному» я объясняю тем, что он был поглощен (а это так) не только идеей обще­ственного переустройства, которую ему хотелось объяснить как можно подробнее, но и стеснен особыми качествами, характерными для людей, которые окончили университеты, а вот с хорошим средним образованием отношения у них оставались несколько двусмысленными. Отсюда и «откры­тия» давно известных истин. Впрочем, это не такая уж боль­шая беда.

Но и мы, «чернорабочие» в подготовке текстов, вовсю старались изобрести что-то «новенькое», дабы потрафить жаждущему такового. Наши старания были искренними, но и в какой-то мере приспособленческими, идущими от но­менклатурных привычек, да еще от желания не вспугнуть начавшиеся реформы каким-то неловким движением, не за­туманить красивый утренний восход — Перестройку.

Кроме того, мы знали, что Горбачев все равно передикту- ет наши тексты, навставляет туда всяких своих словечек, чтобы потом на ближайшем заседании ПБ при обсуждении текста доклада или выступления заявить, что вот, пришлось плотно поработать самому, проект был слабенький и не со­держал глубоких выводов. Он как бы взбирался на мнимую трибуну и начинал подробно рассказывать, как пришли к не­му эти «новые мысли и предложения», как он позвонил Яковлеву, зная, что он тоже «сова», и т. д. Подобные мизан­сцены стали ритуальными. Кстати, я не вижу в них ничего плохого, больше того, они были полезными, ибо политбюров- цы были и сообразительностью, и образованностью слабее Горбачева. Иногда после заседания он с ухмылкой спраши­вал меня: «Видел реакцию этой публики?»

Мои наблюдения по поводу характера нашей работы над текстами для Горбачева относятся к человеку пишущему и думающему. У меня нет ни малейших «претензий» подобно­го рода к предыдущим «вождям», они чисты, как голуби пос­ле купания, ибо ничего сами не писали, если не считать полуграмотные резолюции. Михаил Сергеевич — первый постсталинский руководитель, который мог писать, умел диктовать, править, искать наиболее точные выражения, а главное, был способен альтернативно размышлять, без сожа­ления расставаться даже с собственными текстами. Он ни­когда не обижался, если мы вычеркивали «его вставки». К так называемым «обязательным» формулам из коммунис­тического наследия относился без того ритуального почте­ния, которое господствовало в практике сочинений речей для всех без исключения предшествующих «вождей». Все они говорили чужие речи. Он — свои.

Группа спичрайтеров то увеличивалась, то уменьшалась — в зависимости от того, на каком этапе шла работа. Начинали, как правило, большими группами, а заканчивали достаточно узким кругом. В первые годы возглавлять такие группы при­ходилось мне. «Рыбу» — так называли самые первоначаль­ные тексты, готовили отделы аппарата ЦК КПСС, институты АН СССР. Конкретные, особенно цифровые, предложения исходили от правительства.

Я имел возможность судить по этим текстам о политиче­ских настроениях в тех или иных отделах ЦК. Группу спич­райтеров не любили, но и боялись. Так было всегда — и при Хрущеве, и при Брежневе. «Карьерные попрыгунчики» ис­кали знакомства с «приближенными» к уху начальства, наде­ясь повысить свое должностное положение. Практически я оказался на своего рода наблюдательном пункте, с которого были видны интриги, предательства, подсиживания, доноси­тельство — и все ради карьеры, ради власти. Порой охваты­вало такое уныние, что хотелось все бросить к чертовой ма­тери и найти себе более спокойное пристанище.

Тем временем Реформация все чаще натыкалась на не­ожиданные трудности, все глубже увязала в неопределен­ностях идей и практических задач. Политика вырвалась впе­ред, а экономика и государственное управление продолжали оставаться в замороженном состоянии. Горбачев не сумел найти в себе силы на жесткое продвижение конкретных ре­форм, которые диктовались новой обстановкой, особенно в экономике и системе власти. В результате была допущена историческая ошибка, когда на основе советской системы, а в действительности на фундаменте государственного фео­дализма мы вознамерились строить демократический соци­ализм на принципах гражданского общества.

Из истории известно, что роль «первого лица» в формиро­вании политической и нравственной атмосферы в государст­ве огромна, а потому упорное обнюхивание Горбачевым «со­циализма», идею которого Сталин превратил на практике в «тухлое яйцо», серьезно мешало формированию реформа­торского мышления, продвижению его в массы, равно как и конкретным перестроечным делам. Михаил Сергеевич дей­ствительно верил в концепцию демократического социализ­ма. Ему казалось, что если очистить социализм от агрессив­ной догматики, не мешать людям строить свою жизнь самим, то он станет привлекательным и дееспособным.

Должен в связи с этим бросить упрек и самому себе. Я видел, что номенклатура потеряла социальное чутье, но яв­но недооценил догматизм и силу инерционности аппарата, особенно ее руководящего звена. Обстановка требовала уг­лубления реформ. Уже тогда я понимал необходимость пуб­личного отказа от таких постулатов, как насилие, классовая борьба, диктатура пролетариата, а в практическом плане — введения свободной торговли, развития фермерства, много­партийности, то есть движения общества к новому качеству. Тут я был недостаточно настойчив, утешал себя благими раз­говорами.

Итак, начавшееся упоение Горбачева собственными реча­ми снизило не только интерес к его личности, но и уровень их влияния на общество. В начальный период лидерства Гор­бачев как бы перегнал время, сумел перешагнуть через само­го себя, а затем уткнулся во вновь изобретенные догмы, а время убежало от него, да и от нас тоже. Чем больше возни­кало новых проблем, тем меньше оставалось сомнений. Чем сильнее становился градопад конкретных дел, тем заметнее вырастал страх перед их решением. Чем очевиднее руши­лись старые догмы и привычки, тем привлекательнее высту­пало желание создать свои, доморощенные.

Возможно, все эти зигзаги лично я воспринимал болез­неннее, чем надо было. Происходило подобное по той прос­той причине, что я продолжал дышать атмосферой романти­ческого периода Реформации, когда первые глотки свободы туманили голову. Да и оснований для этого было достаточно. На смену страху приходила открытость, возможность гово­рить и писать все, что думаешь, творить свободно, не боясь доносов и лагерей. Наступила счастливая пора сделать что-то разумное. Работалось вдохновенно, а цель была великой. Команда, дерзнувшая пойти на Реформацию, работала на начальном этапе сплоченно и с уважением друг к другу. К сожалению, мы прохлопали тот момент, когда романтиче­ский период, — период вдохновения, восторга, свободы, — постепенно становился полем сладкой пищи для политиче­ских грызунов, соорудивших сегодня общество спекулятив­ной демократии, постепенно превратившейся в управляемую демократию.

Впрочем, снова по порядку. Что еще можно добавить, раз­мышляя о Горбачеве? Пожалуй, Михаил Сергеевич «болел» той же болезнью, что и вся советская система, да и все мы, его приближенные. В своих рассуждениях он умел и любил сострадать народу, человечеству. Его искренне волновали глобальные проблемы, международные отношения с их ядер- ной начинкой. Но вот сострадать конкретным живым людям, особенно в острых политических ситуациях, не мог или не хотел. Защищать публично своих сторонников Горбачев из­бегал, руководствуясь при этом только ему известными сооб­ражениями. По крайней мере, я помню только одну защит­ную публичную речь — это когда он «проталкивал» Янаева в вице-президенты, которого с первого захода не избрали на эту должность. Это была его очередная кадровая ошибка.

В то же время ловлю себя на мысли, что лично я не могу пожаловаться на его отношение к себе, особенно в первые годы совместной работы. Но его доброжелательность, дове­рительность в личных разговорах продолжались лишь до тех пор, пока Крючков не испоганил наши отношения ложью. Я не склонен думать, что Горбачев верил доносам Крючкова о моих «несанкционированных связях» (читай: «не санкцио­нированных госбезопасностью») с иностранцами, но на вся­кий случай начал меня остерегаться. На всякий случай! Ни­чего не поделаешь, старые советские привычки. А вдруг правда! Ввел ограничения на информацию. Если раньше мне приносили до 100—150 шифровок в сутки, то теперь 10—15.

В сущности, он отдал меня на съедение Крючкову и ему по­добным прохвостам.

Если бы я знал об этих играх, затеянных за моей спиной Крючковым, то повел бы себя совершенно по-иному. Я сумел бы показать подобным придуркам свой характер. Трудно те­перь сказать, к чему бы это привело. Но в любом случае я бы забросил в мусорную корзину все мои колебания, сомнения, переживания, исходящие из чувства лояльности к Горбачеву, и начал бы действовать без оглядки, соответственно тому, как я понимал обстановку и интересы Перестройки.

Чувствуя кожей, что происходит что-то странное, я в то же время настолько доверял Горбачеву, что и в мыслях не допускал даже возможности двойной игры. Я даже перестал смотреть ему в глаза, боясь увидеть там нечто похожее на ли­цемерие. Возможно, ему надоели упреки и со стороны мест­ных партийных воевод, требовавших моего изгнания из По­литбюро. Возможно, что я становился ему в тягость из-за моего радикализма. Ревниво смотрел он и на мои добрые от­ношения со многими руководителями средств массовой ин­формации и лидерами интеллигенции.

Задним умом, которым, как известно, все крепки, я оце­ниваю ту давнюю ситуацию следующим образом. Михаил Сергеевич не мог швырнуть меня в мусорную яму, как изно­шенный ботинок, от которого одни неприятности, да и гвоз­ди торчат. Но и не решался поручить мне что-то самостоя­тельное. А ему продолжали нашептывать, что Яковлев подво­дит тебя, убери его — и напряженность в партии и обществе спадет. В свою очередь он продолжал тешить себя компро­миссами, которые, как ему казалось, верны в любых обсто­ятельствах и во все времена.

Продолжая рассуждать о Горбачеве и своих раздумьях, я постоянно опасаюсь причуд и капризов собственной памяти, которая всегда избирательна. Кроме того, любые оценки су­губо относительны. И все же неизбежна разница в восприя­тии, когда видишь людей издалека и когда наблюдаешь вбли­зи. Издалека поступки кажутся как бы обнаженными, они в какой-то мере самоочевидны. Вблизи же частности, которых всегда полно, заслоняют что-то более важное, существенное. Намерения, мотивы и даже действия человека, с которым ра­ботаешь в одной упряжке, видятся в основном логичными и плохо поддаются объективному анализу. А если и появляют­ся какие-то сомнения, то острота их тобой же искусственно притупляется.

Есть и еще одна психологическая загвоздка. Уже многие годы Горбачев находится в положении «обвиняемого». Я по себе знаю, что это такое. В подобной обстановке оценивать его деятельность и личные поступки особенно трудно. Воз­никает протест против несправедливых и поверхностных об­винений, против попыток некоторых «новых демократов» приписать себе все то крупномасштабное, что произошло еще до 1991 года. Не хочется также и оказаться в толпе тех, которые, освободившись от вечного страха, теперь хотят компенсировать свои старые холопские комплексы тем, что­бы щелкнуть по носу бывших президентов, при этом под­прыгивать от радости и, свободно сморкаясь, приговаривать: «Вот какой я храбрый, все, что хошь, могу».

Правда и то, что годы совместной работы неизбежно ве­дут к пристрастности в оценках, будь то положительных или иных. Особенно если эти годы вместили в себя романтиче­ские надежды, далеко идущие планы, личное вдохновение, напряженный труд, наверное, какие-то иллюзии и, что греха таить, разочарования, в том числе и личностного характера. А недомолвок оставлять не хочется, хотя и писать обо всех мелочах нет желания, дабы не оказаться в ряду собирателей «развесистой клюквы».

Признаюсь, в черновом наброске политико-психологиче- ского портрета Горбачева я был более резок, мои рассужде­ния были ближе к претензиям и обидам, чем к спокойному анализу. Сейчас я ловлю себя на желании скорректировать некоторые оценки. Да и новые разочарования нарастают, совсем не связанные с деятельностью Горбачева. Нам, ре­форматорам первой волны, и в голову не приходило, что во время реформ начнется чеченская война, что коррупция вла­стных структур станет предельно наглой, что государство не будет платить за работу врачам, учителям, а пенсионеров пе­реведет в категорию нищих, что чиновничья номенклатура захватит власть в стране. Но вину-то за все беды продолжа­ют возлагать на нас, Горбачева и Перестройку в целом.

Взаимосвязь личности и объективных результатов ее де­ятельности — проблема из категории вечных. Особенно в истории и политике, где каждая крупная личность и каждая социальная эпоха по-своему уникальны и неповторимы. На­чало Реформации в России уже принадлежит истории, изме­нить тут ничего нельзя, да и не нужно. Однако споры о са­мой Перестройке, о роли реформаторов тех лет в судьбе народа не утихают, они будут идти еще очень долго. Судя по нынешним временам, появятся богатые возможности и для сравнительного анализа.

Сразу же после XXVII съезда на заседании Политбюро

13 марта 1986 года Горбачев изложил свою программу Пере­стройки. Согласно моим личным записям, достаточно ре­алистическую. Записи фрагментарны, но дают представле­ние о том, какие проблемы особенно волновали лидера пар­тии. Он говорил о том, что высшее руководство КПСС, начав демократические преобразования, продемонстрировало ини­циативу исторического масштаба. Но нам еще предстоит по­нять, что произошло. Хотя кредит доверия еще существует, однако не должно быть никакого упоения. Надо пресекать демагогию, но правдивая критика должна идти своим чере­дом. Создавать атмосферу общественной активности. У нас не хватает порядка, не хватает дисциплины. Закон один для всех, одна дисциплина для всех. Нам надо устремиться туда, где происходит стыковка с жизнью. А это значит — резко повернуться к социальной сфере. Главные направления — финансы, сельское хозяйство, легкая промышленность. Че­рез неделю, на заседании ПБ 20 марта, Горбачев заявил: «Не надо пугаться того, что мы отходим от идеологических шор в сельском хозяйстве. Что хорошо для людей, то и социалис- тично».

Обращаю внимание читателя на то, что уже в то время, а это было начало 1986 года, Горбачев говорил о демократии, о законе и порядке, о равенстве всех перед законом, о приори­тете социальной сферы, об идеологических шорах. Все это звучало тогда свежо и перспективно. В личных беседах со мной он и раньше говорил в подобном плане, но теперь эти проблемы поднимались на официальном уровне. Однако са­мые храбрые намерения не становились реальными делами, не подкреплялись столь же смелыми практическими реше­ниями. Механизмы оставались старыми, проржавевшими, а вся машина ехала по колдобинам старых дорог.

Без конца рассуждая о правовом государстве, что звучало для людей абстрактно, мы, реформаторы, не сделали ничего серьезного, чтобы лозунги и практика, направленные на вне­дрение законов, объединились в единое целое, а воспитание законопослушничества стало бы приоритетной задачей, осо­бенно после десятилетий беззакония. Немало было и разго­воров о гражданском обществе, но в практике работы любые попытки создать какие-то реальные институты такого обще­ства встречались партийными организациями в штыки. Аргу­менты банальны: любые неформальные организации изобра­жались как посягательство на власть партии.

Чуть ли не еженедельно обсуждались проблемы сельского хозяйства и продовольствия. Но не было сделано ни одного практического шага, чтобы кардинально решить эту пробле­му. Для этого надо было постепенно распустить колхозы, ввести частную собственность на землю, объявить свободу торговли, но замахнуться на подобное мы были не в состоя­нии — ни идеологически, ни политически. Догмы еще горла­нили победные песни.

Много слов было потрачено и на призывы к борьбе с пре­ступностью, коррупцией, бюрократизмом, но переплавить призывы в практику мы так и не смогли. Я часто приставал к Михаилу Сергеевичу с этими вопросами, но он так и не оценил в полной мере уже складывающейся угрозы. Во вре­мя очередного разговора на эту тему Горбачев сказал: «Вот и займись этим». И настолько «расщедрился», что разрешил взять дополнительно в мой секретариат одного консультанта. Я собрал пару раз руководителей силовых и правоохрани­тельных ведомств и убедился в их глубочайшем нежелании сотрудничать. Договорились «выработать», как всегда в этих случаях, конкретные меры. На том дело и закончилось. А Михаил Сергеевич вообще ни разу не вспомнил об этой координационной группе.

В обстоятельствах, что сложились к середине 80-х годов, любой лидер, если бы он захотел серьезных изменений, дол­жен был пойти на «великое лукавство» — поставить для себя великую цель, но публично говорить далеко не все. И сорат­ников подбирать по признаку относительно молчаливого взаимопонимания по ключевым вопросам преобразований. Аккуратно и точно дозировать информационную кислоту, которая бы разъедала догмы сложившейся карательной сис­темы. Я отношу определение «карательной» ко всей системе, ибо все органы власти были карательными — спецслужбы, армия, партия, комсомол, профсоюзы, даже пионерские ор­ганизации. В этих условиях лидер должен был соблюдать предельную осторожность, обладать качествами политиче­ского притворства, быть виртуозом этого искусства, масте­ром точно рассчитанного компромисса, иначе даже первые неосторожные действия могли привести к краху любые но­ваторские замыслы. Ведь речь-то шла о ненасильственной революции.

Готов ли был Михаил Сергеевич к этой исторической миссии?

В известной мере — да. Что же касается притворства, то к этому всем нам было не привыкать. Оно было стилем мыш­ления и образом жизни. Горбачеву доставляло удовольствие играть в компромиссные игры. Я неоднократно наблюдал за этими забавами и восхищался его мастерством. И все было бы хорошо, если бы он смог увидеть конечную цель не в тор­жестве обновленной социалистической идеи, а в решитель­ном сломе сложившейся системы и реальном строительстве гражданского общества в его конкретных составных частях.

Михаил Сергеевич пытался уговорить номенклатуру пой­ти за ним до конца. Но можно ли было превратить ястреба в синичку, заставить тиранию возлюбить демократию? Увы, сама система заржавела настолько, что все новое было для нее враждебно. Самообновиться она не могла. Субъективно Горбачев пытался удержать аппарат от авантюр. На это ушло очень много сил и времени. Он как-то сказал мне, что «этого монстра нельзя сразу отпускать на волю». В конечном-то счете он «списал» партию вместе с ее властью, но это случи­лось с большим запозданием. Верхушка партии жестоко от­платила ему, лишив его власти через антигосударственный мятеж. Не прояви Борис Ельцин решительности в подавле­нии мятежа, всем реформам пришел бы конец, реформато­рам — тоже.

Горбачев принадлежит к тому поколению советских лю­дей, в психологии которых поразительным образом соедини­лись, даже сплавились, казалось бы, самые противополож­ные черты: идеализм и житейский прагматизм, официаль­ный догматизм и практические сомнения, вера и безверие, а также пустивший мощные побеги здоровый цинизм, навя­занный социумом, равно как и благоприобретенный. Иде­ализм шел от молодости, от учебы и воспитания, от естест­венной веры в свои будущие удачи, от ограниченности зна­ний — тоже по молодости, из-за малого опыта, из каких-то других источников.

Убеждение в верности советского выбора было подкреп­лено тяжелейшей из войн 1941—1945 годов, по сравнению с которой мирная жизнь — любая, самая бедная и скромная, но мирная, но жизнь. Время после самой кровавой войны в истории было тяжелое, но люди работали, ждали и наде­ялись. Невероятно много и напряженно работали. Без нытья. Они ждали справедливости. Бесконечно усталые, они наде­ялись, что в награду за пережитое их ждет спокойная и обес­печенная жизнь.

Я помню это время. Помню до деталей. Мы, студенты ярославских институтов, с громким и веселым энтузиазмом ежедневно с 4—5 часов утра работали на строительстве на­бережной, там, где моя родная река Которосль впадает в Вол­гу. Молодость бушевала, рвалась навстречу достойной жиз­ни. Но такая жизнь не пришла. И впивались в душу новые и новые сомнения, словно комары неотвязные. Страх еще жил, но и раздражение набирало свои обороты. Да и солдат, вернувшийся с войны, был уже не тот забитый и доверчивый рабочий и крестьянин, врач и учитель, инженер и ученый, что пошел на войну. Многое повидал, а еще больше прочув­ствовал. Грязь и жестокость войны, миллионы бессмыслен­ных жертв, произвол военных карьеристов ломали привыч­ные представления о справедливости.

Если говорить о развитии общественного сознания в це­лом, то былой идеализм и романтические надежды поджида­ли трудные испытания. К середине 80-х годов они подошли, едва волоча перебитые ноги. Мотор системы, то есть номенк­латура, тоже начал барахлить и оказался в предынфарктном состоянии. Практицизм с годами становился все менее отли­чим от приспособленчества и прямого лихоимства, особенно со стороны чиновников, столь красочно воспетых русской классической литературой.

Поколение Горбачева с самого начала варилось в этом по­слевоенном котле. Когда закончилась война, ему было всего

14 лет. Не берусь судить о том, как складывалась личность Горбачева в юношеские годы. Разное говорят. В меру открыт и в меру коварен. Любопытен, но себе на уме. Обществен­ник, но не лишен индивидуалистических замашек. Честолю­бив без меры, но и трудолюбив. Цепкая память. Общителен, но настоящих друзей не было, точнее, он не видел в них осо­бой нужды. Так говорят.

Но что бы ни говорили, я убежден, что человек, сумевший добраться до первого секретаря крайкома партии, а затем и секретаря ЦК, прошел нелегкую школу жизни, партийной дисциплины, паутину интриг, равно как и предельно обна­женных реальностей, — этот человек не может не обладать какими-то особыми качествами. Случайности случайностя­ми, они бывали, но сама система партийной жизни действо­вала как бдительный и жесткий селекционный фильтр, за­крепляя и развивая в человеке одни его качества, подавляя другие, атрофируя третьи. Все, кто вращался в политике того времени, упорно ползли по карьерной лестнице, приспосаб­ливались, подлаживались, хитрили. Только степень лукавства была разная. Никто не просачивался во власть вопреки сис­теме. Никто. И Горбачев тоже.

Но у него была особенность, отличавшая его от многих. Он хотел знать как можно больше, причем обо всем — по­лезном и бесполезном. Часто выглядел наивным, когда начи­нал говорить о вновь узнанном, полагая, что никто еще не знает об этом. Обычно радостная демонстрация знания в зрелом возрасте производит впечатление какой-то наигран­ности. И это не укор, а, скорее, похвала, ибо речь идет о по­требности новых знаний, что всегда подкупает.

Специфика советской школы жизни, на мой взгляд, со­стоит и в том, что пребывание «в начальниках» — больших или не очень — формировала особый образ жизни. Ее услов­ности, правила игры, интриги и многое другое не отпускают человека ни на минуту, держат в постоянном напряжении, они вытесняют собой все остальное, подчиняют себе обще­ние, досуг, мелкие повседневные привычки. В условиях пар- тийно-чекистской «железной клетки» редкий человек может остаться самим собой. И даже порядочный человек поддает­ся деформации. Чем дольше он живет в коллективном зве­ринце, тем все меньше замечает происходящие перемены в самом себе, постепенно начинает считать официальные взгляды своими, личными. Альтернатива испаряется, а сам человек становится всего лишь попугаем. Когда рабство ока­зывается для человека собственным домом, человек переста­ет ощущать себя рабом.

Еще один урок этой школы: человек рано или поздно по­нимает, с какой мощнейшей и всеподавляющей организаци­ей имеет дело и насколько ничтожны его личные возможнос­ти. Чугунный каток. Нет необходимости повторять, что в объединенной корпорации «Партия — Государство — Ка­рающий меч» человек даже не песчинка, а просто возобнов­ляемый ресурс — и не более того. Чтобы выжить в этой Сис­теме, а затем добиться в ней каких-то перемен и сокрушить ее изнутри, надо очень хорошо знать эту Систему, все зако­улки ее внутренних связей и отношений, ее догмы и штам­пы. Не только состояние экономики, нищенская жизнь, техническая отсталость довели Систему до абсурда, но и пропаганда, с утра и до вечера утверждающая, что «все советское — самое лучшее» и что нам везде сопутствуют «успехи». Именно на этой базе и формировался официаль­ный кретинизм.

Как сейчас вижу на воротах лозунг: «Вперед к коммуниз­му», а за воротами мусорная свалка. Надо хорошо знать сла­бости Системы, чтобы выдавать их за достоинства, знать ее очевидные поражения, чтобы изображать их как победы, знать ее развалины, чтобы преподносить их как шедевры зодчества. В этих условиях и возникло уникальнейшее явле­ние, широко распространившееся в литературе, журналисти­ке, общественной науке. Я имею в виду междустрочное письмо, которым жило советское интеллектуальное сообще­ство, статьи-аллюзии — от них буквально «вскипали» пар­тийные чиновники и цензура, когда их замечали. Да еще анекдоты. Советское время — это расцвет анекдотного ост­роумия и междустрочного письма. Что ни говори, а между­строчное письмо стало своего рода лукавым пристанищем для мыслящей интеллигенции и всей «внутренней эмигра­ции», оно было доведено до высочайшего мастерства.

Византийство как политическая культура, как способ да­же не вершить политику, но просто выживать в номенклату­ре — суть такой Системы. Одни открыто лицемерили, дру­гие тихо посмеивались. Третьи ни в чем не сомневались, что и служило социально-психологической базой сталинизма. А кто был не в состоянии освоить науку византийства, от­сеивался. Тот же, кто выживал, становился гроссмейстером византийства, выигрывая не одну олимпиаду аппаратных интриг. В систему византийства дозволено только вписы­ваться, но ни в коем случае не предлагать какие-то действи­тельно новые правила игры. И лишь потом, достигнув из­вестных должностных высот, можно было добавить к этим правилам что-то свое, но не раздражающее других игроков. Повторяю, принципиальных изменений византийство при­нять, если бы даже захотело, не могло, не разрушая саму Систему.

Не стану утверждать, что мои наблюдения точные. Не скажу, что способность Горбачева к быстрой смене собст­венного образа и подходов к решениям всегда имела отрица­тельный смысл, нет. Я даже не знаю, управлял ли он полно­стью этой способностью или она составляла органическую часть его натуры. Иными словами, ему не откажешь в даре осваивать новые для себя роли, политические и жизненные ситуации, он наделен вкусом к переменам, которым распола­гает далеко не каждый. В способности менять взгляды на те или иные проблемы, даже на исторические события, тем бо­лее, оценки текущих дел нет ничего предосудительного, ско­рее, это говорит о творческом потенциале человека, его нор­мальном психическом и умственном состоянии. Тверды и по­стоянны в своих убеждениях только живые мертвецы.

К сожалению, охота за компромиссами не всегда прино­сила Михаилу Сергеевичу удачу. Во второй половине его де­ятельности уже в качестве президента он постепенно стал рабом компромиссов. Охватившая его после XXVIII съезда растерянность лишила дара точного политического расчета. Готовясь к очередному заседанию Съезда народных депута­тов (а предыдущее провалило экономическую программу Шаталина — Явлинского — Петракова), Горбачев подгото­вил несколько пунктов «спасения» страны. Они были прак­тически бессмысленными, по сути своей шагом назад. А по­тому и получил он «бурные аплодисменты» дремучего боль­шинства на съезде.

Потом Горбачев говорил, что данная импровизация пред­ставляла из себя тактический маневр. А на самом деле он «сдал» экономическую программу «500 дней» под лицемер­ное «одобрям» большевистского лобби, «сдал» работающую демократическую структуру — Президентский Совет, но «сдал»-то он прежде всего самого себя. Он отбросил в сторо­ну и меня. Я вообще оказался не у дел. Было обидно и за се­бя, и горько за лидера. Но главное состояло все-таки в том, что Горбачев, отстранив своих ближайших соратников от процесса Перестройки, именно в этот момент фактически потерял и свою власть. Формально это произошло в декабре 1991 года, а в жизни — на год раньше. Крючков и его подель­ники из высшего эшелона власти, в основном давние агенты и выдвиженцы спецслужб, по-своему оценив сложившуюся ситуацию, начали восстанавливать утраченные ими позиции. Раздев Горбачева догола в кадровом отношении, они присту­пили к подготовке мятежа.

После Фороса я вернулся к Горбачеву— так велела со­весть. Но снова получил щелчки по носу. У меня есть способ­ность становиться выше житейских интриг и политических мелочей. Но при каких-то общественных и личных обсто­ятельствах эта способность оборачивается и недоброй своей стороной — неоправданными метаниями, предоставляет воз­можность другим не считаться с тобой, пнуть в твое самолю­бие и походя обидеть. Так получилось и со мной.

Михаил Сергеевич — человек образованный, что для его бывшего политбюровского окружения было далеко не нор­мой. Естественно, что после войны, когда страна испытывала сильнейший кадровый голод, двери наверх перед многими распахивались достаточно широко (я знаю это по себе). При­выкший работать, несомненно увлеченный открывавшимися перспективами, Горбачев, надо полагать, справлялся с теми задачами, которые ему приходилось решать на Ставрополье.

На всех этапах партийной карьеры ему сильно помог — и в продвижении вплоть до самого верха, и в обретении того образа, который закрепился за ним, — интенсивно нарастав­ший интеллектуальный разрыв между высшей партийной номенклатурой и наиболее образованной частью общества. В верхних эшелонах партийного и государственного управ­ления традиционно оставалась низкая мобильность «вож­дей» всех рангов, а со временем эта система совсем закосте­нела. Секретари обкомов и ЦК, министры и их заместители, а вслед за ними и многие руководители среднего звена сиде­ли в одних и тех же креслах уже не годами, а десятилетиями, а то и пожизненно.

В чем тут беда? Это были не просто старые и больные лю­ди, фактически не способные на каком-то этапе жизни рабо­тать в полную силу. Они, будучи руководителями наивысше­го ранга, имели, за редким исключением, крайне скромное образование. Как правило, сельскохозяйственное или техни­ческое, причем полученное очень давно, но не правовое, не экономическое, не гуманитарное. На фоне тогдашней вер­хушки Михаил Сергеевич действительно олицетворял собой энергию и образованность. И выиграл он соревнование не с подобными себе, а с людьми другого поколения. Это в значи­тельной мере объясняет, почему так быстро и легко родилась в середине 1980-х годов «легенда Горбачева».

Что же касается событий на первом этапе Реформации, то они тоже весьма противоречивы, как и сам Горбачев. Одна линия — андроповская, то есть завинчивание гаек, укрепле­ние дисциплины через разные запреты. Наиболее убежден­ными ее представителями, хотя и в разной степени, были Ли­гачев, Крючков, Никонов, Воротников, Соломенцев, Долгих. Уже в мае 1985 года вышло Постановление Совета Минист­ров СССР «О мерах по преодолению пьянства и алкоголизма, искоренению самогоноварения». Оно привело к тяжелым экономическим потерям, росту наркомании и увеличению са­могоноварения и пьянства. Первый практический сигнал об­ществу от новой власти оказался разочаровывающим.

Я знаю этот вопрос не понаслышке. В свое время, еще до канадского периода моей жизни, где-то в шестидесятых го­дах, я оказался руководителем рабочей группы ЦК по подго­товке проекта постановления Политбюро по борьбе с алкого­лизмом. Дискуссии по этому поводу были очень острыми. Наша группа предложила постепенно сокращать производст­во низких сортов водки, но одновременно увеличивать про­изводство коньяков, вин высшего качества и безалкогольных напитков. Намечалось увеличение производства пива, для чего планировалась закупка оборудования за рубежом. По­литбюро ЦК приняло эти предложения. И все бы пошло нор­мально, но на заседании Верховного Совета министр финан­сов заявил, что бюджет не будет выполнен, если постановле­ние по алкоголизму останется в силе. В результате все заглохло. Министр финансов облегчил себе жизнь, а люди продолжали пить отраву.

Вернемся, однако, к постановлению от 1985 года. Что тво­рилось на местах, трудно описать. Запрещалось не только торговать водкой, вином и пивом, но и пить, скажем, шам­панское на свадьбах, юбилеях, днях рождения и на других праздниках. Почти на каждом Секретариате ЦК кто-нибудь из государственных или партийных чиновников наказывался за недостаточное усердие в борьбе с пьянством и алкоголиз­мом. Уничтожались виноградники, импортное оборудование для пивоварения, хотя постановлением подобного не предус­матривалось. Пойдя на поводу у блаженных придурков, под­писал Михаил Сергеевич себе приговор. И пошел гулять по стране один из первых анекдотов о Горбачеве. Вьется по улицам очередь за водкой. Один с «красным носом» не вы­держал и заявил: пойду в Кремль и убью Горбачева. Через какое-то время вернулся. «Ну?» — спрашивают. «Да, там очередь еще длиннее!» Теперь и сам Михаил Сергеевич рас­сказывает этот анекдот.

Весной 1986 года появилось постановление «О мерах борьбы с нетрудовыми доходами», согласно которому нача­лось невообразимое преследование частной торговли овоща­ми, картошкой, фруктами, цветами. Началась охота за ого­родниками, за владельцами тех крохотных ферм в четверть гектара, развитие которых определило бы всю дальнейшую судьбу Перестройки.

Оба эти постановления оттолкнули от Перестройки зна­чительную часть людей.

О замшелости мышления того времени говорит и уровень обсуждения некоторых вопросов на Политбюро. Сегодня все это выглядит смешным, но тогда мы с умным видом рассуж­дали о том, можно ли строить на садовых участках домики в два этажа, с подвалом и верандой (оказалось, что нельзя), ка­кой высоты должен быть конек на крыше садового домика. Сошлись на том, что небольшие (6 соток) садовые участки — дело допустимое, но землю надо давать только на бросовых и заболоченных местах.

Хочу особо подчеркнуть тот выразительный факт совет­ской эпохи, когда при выполнении наиболее безрассудных решений весьма эффективно продолжала демонстрировать свою силу и мобильность «система запретов». Партийные организации, милиция, власть в целом охотно и свирепо вы­полняли любые запретные постановления. В то же время вя­ло, неохотно и без всякого интереса исполнялись решения разрешительного плана, а чаще всего — просто не выполня­лись. Такова психология самой системы чиновничества, вы­ращенного на карательных и запретительных принципах. Мы не сумели создать госаппарат нового качества. Он остал­ся саботажным и продажным, бездельным и презирающим любые законы. Остается таковым и по сию пору.

Традиционных решений командно-административного ха­рактера в начале Перестройки было немало. Но вместе с этим постепенно выстраивалась и другая линия — обновлен­ческая, демократическая. Справедливо будет вспомнить, что именно в эти годы приняты постановления о кооперации, де­мократизации выборов, совместных с иностранцами пред­приятиях, правовом государстве, арендных отношениях, конституционном надзоре, об основных направлениях пере­хода к рыночной экономике и многие другие. Я привожу здесь практически официальные названия решений. Была возобновлена работа по десталинизации общества, в том числе деятельность Комиссии по реабилитации жертв поли­тических репрессий, предпринято издание «Известий ЦК КПСС», содержавших архивные документы о репрессиях большевизма. Это издание стало действенным оружием идеологической перестройки. Горбачев постепенно отходил от андроповского наследия и его методов.

Но если продвижение политической демократии было до­статочно быстрым и эффективным, то в экономике серьезно повернуться к реформам так и не удалось. Возьмем такой пример. На мой взгляд, экономически и политически опреде­ляющим вопросом Перестройки могло стать развитие малого и среднего бизнеса, особенно в малых и средних городах. И нельзя сказать, что в перестроечном Политбюро не было разговоров на эту тему. Еще на Политбюро 24 апреля 1986 го­да Михаил Сергеевич говорил о том, что «страна отстала во всем», «состояние экономики тяжелейшее», что упор надо сделать «на производстве товаров народного потребления» — это наиболее эффективный путь к экономическому выздо­ровлению. На Политбюро 17 октября 1987 года Горбачев за­явил, что «недооценка перерабатывающей промышленнос­ти — ошибка всех последних десятилетий», что малые и средние предприятия — стержень экономической политики. Я тоже предлагал тогда разработать специальную программу развития малого бизнеса, назвав ее программой «первых эта­жей». Суть ее: отобрать в городах первые этажи у чиновни­ков и организовать там частную торговлю, сферу обслужива­ния и т. д. Но к практическим делам так и не подошли. Да и сами принятые решения были формальными, в основном порученческими. Не удалось «переломить» отношение к эко­номическим реформам и со стороны корпуса «красных ди­ректоров».

Вернемся еще раз к мартовско-апрельским дням 1985 го­да. Среди всего прочего, именно в те дни закладывались кир­пичи одиночества Горбачева — человеческого и политиче­ского. В ЦК и других организациях было немало людей обра­зованных и свободомыслящих, которые сразу же потянулись к Горбачеву. Но на своем политическом и должностном уровне у него было слишком мало тех, кто был бы готов и способен при необходимости сыграть роль интеллектуально жесткой, психологически дискомфортной, но стратегически союзной с ним оппозиции, заинтересованной в общем успе­хе. Даже не оппозиции, а просто людей, способных отстаи­вать свою точку зрения. К началу 1991 года он не только ут­ратил веру в себя, но и растерял людей, верящих в него.

Несмотря на склонность к анализу, известную наблюда­тельность, Михаил Сергеевич плохо разбирался в человече­ских характерах. Чутья на людей Горбачеву явно недостава­ло. Да и вообще в его кадровой политике — бесконечная че­реда ошибок. Поговорит с кем-то, тот поклянется в верности Перестройке, глядишь — новый начальник. А в жизни — пустельга и неумеха, а то и вертихвостка. И в целом надо честно сказать, что многие глупости, ошибки, порой грубые, объясняются киселеобразной кадровой политикой. Сильного кадрового корпуса, готового честно служить преобразовани­ям, не сложилось. Больше того, официальные кадровики в окружении Горбачева сами были против Перестройки и со­ответственно подбирали руководящие кадры, в основном из антиреформаторов.

На мой взгляд, Горбачев не смог понять, что кардиналь­ный демократический поворот требовал людей с действи­тельно новым мышлением, он продолжал повторять: «Не нужно ломать людей через колено». Людей-то ломать, конеч­но, не надо, тем более через колено, но освобождать их от функций, которые они не в состоянии или не хотят выпол­нять, — святая обязанность, если ты захотел повернуть Рос­сию к новому образу жизни. Не в сломанных ребрах тут дело, а в головах. Вот их и надо было расставлять по пригод­ности. Он же следовал старой мудрости «византийца» — иг­рать на людских противовесах и противоречиях. Эта практи­ка и не могла увенчаться успехом. У носорога — рога, и у барана — рога, но повадки разные. Носороги выжили, по­строили общество для себя, а бараны продолжают бить в ба­рабаны.

Разделение одних и тех же функций с Лигачевым я вос­принимал как недоверие к себе. Может быть, в какой-то ме­ре и поэтому вел себя порой гораздо задиристее, чем дикто­валось обстановкой. Сегодня не могу утверждать вполне уве­ренно, но отвечай я один за идеологию, возможно, был бы в некоторых случаях осторожнее, сдержаннее, а в других — определеннее и решительнее. Впрочем, нет худа без добра. В двойственности моего положения содержался какой-то вы­зов, который подталкивал к дерзости. Кроме прочего, охра­нительные по многим идеологическим и политическим про­блемам действия Лигачева служили своего рода ориентиром для действий наоборот.

Горбачев был жаден до информации. Я уже писал об этом. Но информация, поставляемая политику, обладает коварной особенностью: чем больше познает человек, тем протяжен­нее в его индивидуальном сознании оказывается линия со­прикосновения с незнаемым, неизвестным. А следовательно, больше образуется простора и возможностей для сомнений, колебаний, нерешительности. И в то же время появляется опасность оказаться в плену у текущей информации, отдель­ных ее источников или поставщиков, подпасть под чье-то влияние (хорошо, если добронамеренное).

Желающих влиять на властвующего политика, тем более на лидера, появляется всегда больше, чем нужно. За такими людьми и группами стоят разные, но вполне конкретные ин­тересы, а методы вползания в доверие отшлифованы веками. Наговоры, подхалимаж. Объективной и всесторонней ин­формации политики высокого ранга практически не получа­ют. Вот тут-то их и подстерегают спецслужбы со своей целе­направленной информацией. Вначале Горбачев умел отли­чать вымысел от правды, видел подхалимские пассажи, иногда вслух посмеивался над информационными трюками, с определенной долей брезгливости отмахивался от хитрень­кого словоблудия. Но потом... Потом интуиция стала давать сбои, захотелось «сладкого слова», которое у политических интриганов может быть только лживым.

Особенность горбачевского характера — способность во­одушевляться, загораться на новое дело. Это хорошие каче­ства, от которых, казалось бы, «рукой подать» и до эмоций, выражающих сопереживание, сострадание. К сожалению, примеров последнего маловато, а вот демонстративного от­сутствия такого сострадания хоть отбавляй. Когда ряженые патриоты, особенно из писателей, «достали» меня ложью, я не выдержал и унизился до письма к Михаилу Сергеевичу с просьбой унять эту шпану. Говорю «унизился», ибо Горбачев и сам бы мог дать всему этому потоку грязи политическую оценку, которая была бы весьма дальновидной, но он не сде­лал даже попытки утихомирить политическое быдло, которое потом развернуло злобную кампанию и против него самого.

На этот раз он сказал: «Ну, давай я позвоню Бондареву». Горбачев, особенно его супруга, обожали его. Я ответил, что этого делать не надо. Вопрос не только мой. Дело-то в посте­пенном расширении идеологической платформы реставра­ции. Так потом и получилось. Подобная платформа была сформулирована и опубликована перед мятежом 1991 года под названием «Слово к народу».

Кстати, Бондарев, создав правдивые и талантливые книги о войне — «Горячий снег» и «Тишину», — занял впоследст­вии мракобесную позицию. Почему так случилось, что писа­тель гуманистического направления оказался в хвосте обще­ственного развития? К сожалению, все очень просто. На съезде писателей в июне 1986 года, том самом, на котором решался вопрос о руководителе Союза писателей, столкну­лось несколько мнений. Прежний глава Георгий Марков не хотел оставаться на этом посту, да и побаивался, что его за- голосуют. Егор Лигачев поддерживал Маркова, хотя допус­кал возможность и другого варианта. Возникла фамилия Бондарева, но разговоры с писателями показали, что он тоже может не пройти. Да и я сильно сомневался в его способнос­ти стать объединяющей фигурой в коллективе единолични­ков — коллективе сложном, непредсказуемо изменчивом в настроениях, предельно субъективном в оценках. И очень падком на публичные признания, награды и звания.

Впрочем, эпоха повального орденопопрошательства про­должается и сегодня. Когда смотришь на нынешний парад «орденопросцев», то настроение падает до предела. Грабли те же самые. И слова благодарности «в ответ на заботу» по­чти те же. Никак не приходит понимание того факта, что ор­дена даются чаще всего не за заслуги, а за верность царю, президенту, за совпадение взглядов с властью. Орден даю­щий тоже доволен — может орден дать, а может и не дать. Кстати, мы пытались переломить эту давнюю традицию, по­казать какой-то пример. При Горбачеве никто из руководст­ва не получил ни одного ордена. Так было решено на Полит­бюро. И вообще поток награждений резко сократился.

После долгих поисков остановились на кандидатуре Кар­пова, который в то время не примыкал ни к одной из груп­пировок. Теперь примыкает — возносит Сталина. Он и был избран. С тех пор Бондарев затаил обиду. Кстати, у меня в библиотеке есть повесть Бондарева «Горячий снег» с его дарственной надписью и благодарностью за помощь в изда­нии этой книги. Против ее издания выступало Главное по­литуправление армии и флота. Оно считало, что в «Горячем снеге» недооценивается роль старших командиров, особен­но генералов, в боевых действиях. Видимо, в то время забыл Бондарев иронические строки Твардовского, что «города сдают солдаты, генералы их берут». И написал в книге так, как было.

Вспоминается мне и 5-й съезд кинематографистов. Шум­ный, острая сшибка между «аксакалами» кинематографии и молодежью. Иногда говорили по делу, чаще сводили сче­ты. Но одна особенность съезда преобладала над всеми дру­гими — это стремление демократизировать обстановку в киноискусстве, освободиться от давления цензуры и всяко­го начальства. Я на том съезде представлял ЦК. Заранее до­говорились с Горбачевым, что выборы должны быть пре­дельно демократичными.

— Итак, уважаемые делегаты, кого бы вы хотели избрать своим руководителем? — спросил я.

Молчание. Люди уже привыкли к тому, что имя «первого» произносит ЦК. Молчание затянулось. Тогда я сказал:

— А что, если Элема Климова? Или кого-то другого?

Я почувствовал, что в зале повисло удивление. Элема ува­жали. Молодой и смелый художник. Находился как бы в ря­дах духовной оппозиции. Предложение оказалось неожидан­ным. Решил помолчать, чтобы дать время подумать, преодо­леть растерянность.

Наконец, Ролан Быков назвал имя Михаила Ульянова.

— Прекрасная кандидатура, — сказал я и попросил про­должить выдвижение кандидатур. Наконец люди поняли, что им предлагается действительно самим избрать себе руково­дителя. Встал Ульянов и отвел свою кандидатуру, сказав, что предложение о Климове является очень удачным. Элема из­брали, насколько я помню, единодушно. Об этом съезде еще долго гудела общественность.

Возвращаюсь снова к реакции Горбачева на не свои пере­живания. Геннадий Зюганов публикует в «Советской Рос­сии» 7 мая 1991 года статью «Архитектор у развалин», кото­рая потом сделала ему карьеру в стане большевизма. Фор­мально статья была обо мне, а на самом деле ее острие было нацелено на Перестройку. Михаил Сергеевич не произнес по этому поводу ни слова, видимо обидевшись, что слово «архитектор» было отнесено не к нему. Он так и не понял, что замысел этой статьи заключался еще и в том, чтобы столкнуть Горбачева со мной, что и было достигнуто.

Теперь Зюганов возглавляет компартию России, пытается перестроить ее, то есть по-мичурински вывести из огурца еловую шишку. С делом справляется хорошо, поскольку пар­тия разваливается. Несмотря на странное молчание Горбаче­ва, некоторые газеты критически откликнулись на статью Зюганова. Особенно резкой и развернутой была статья «Впе- ред-назад» Игоря Зараменского (тоже работника партап­парата), опубликованная в «Советской культуре» 3 августа 1991 года. Автор пишет, что «Г. Зюганов внес яркий вклад в кампанию «охоты за ведьмами» в КПСС. Его развязное, со­вершенно бездоказательное, достойное стыда и сожаления открытое письмо А.Н. Яковлеву под многозначительным на­званием «Архитектор у развалин» более всего подчеркнуло, насколько высока готовность консерваторов пожертвовать будущим партии ради своих целей».

Горбачев заметно тушевался перед нахрапистыми и гор­ластыми, но в то же время понимал, кто есть кто. Мне это понятно. Я тоже теряюсь перед демагогией. Ответить хочет­ся, но противно. Я помню один из новогодних вечеров у Гор­бачева на даче. Присутствовали только члены ПБ. Все было мило. Раиса Максимовна старалась создать раскованную об­становку, снять вполне понятное напряжение, особенно у жен членов Политбюро, многие были тут впервые. Оказыва­ется, по давно заведенному порядку каждый должен был произнести тост. И сразу же потекли хвалебные всхлипы в адрес Горбачева. Одни слаще других, хотя были и сдержан­ные речи.

Но всех превзошел Крючков. Он испек такой сладкий пи­рог, что на нем уместились все мыслимые и немыслимые до­стоинства и геркулесовы усилия Михаила Сергеевича по строительству «образцового демократического государства». Кружева плел витиевато, смотрел на всех прищуренными во­роватыми глазками и нисколечко не смущался. Подняв голо­ву от стола, я наткнулся на глаза Горбачева, в которых пля­сала усмешка. После обеда Михаил Сергеевич подошел ко мне и сказал: «Не обращай внимания». Но прошло не так уж много времени, и подобострастие Крючкова легко перешло в крючковатый нож в спину Горбачева.

Много написано и сказано о нерешительности Горбаче­ва — и как человека, и как лидера. Это стало как бы приго­вором, не подлежащим обжалованию. Я часто думал об этом, вспоминая острые ситуации и мысленно взвешивая альтер­нативы возможных решений. Порой действительно кажется, что в каких-то случаях можно было поступать решительнее, вести себя смелее. Михаил Сергеевич нередко медлил с при­нятием решений, дал запугать себя недовольством военных и силовых структур, пытался примирить непримиримое: ком­партию и демократию, централизованное планирование и рынок.

Но допустим, что Горбачев и в самом деле нерешителен, тогда как он мог отважиться на Перестройку и далеко иду­щие реформы? Может быть, не понимал, к каким последст­виям могут привести перемены, с каким риском связаны по­пытки стронуть базальтовые стены с места, не говоря уже о военно-политических и экономических преградах еще толь­ко на пути к этим стенам? И вообще, спрашиваю себя: мо­жет ли нерешительный человек оказаться в той роли, какую начиная с 1985 года сыграл Горбачев?

Мой ответ: да, может. Более того, после десятилетий тер­рора, а потом политического безвременья только подобный лидер и мог с наибольшей вероятностью успеха оказаться чемпионом в марафонском беге к вершине власти. Человека бескомпромиссного толка Система остановила бы еще на дальних подступах к властной высоте. Да еще спросим себя, а не сыты ли мы начальственной решительностью? Произ­вол, самодурство, всевозможные патологии и откровенно криминальные наклонности, вера в насилие неизменно ряди­лись именно в одежды так называемой принципиальности, решительности, дабы твердо противостоять «внутреннему и иноземному врагу». Именно подобная установка и породила ленинско-сталинское государство, когда насилие подавляло все доброе и честное в человеке, когда, пользуясь легковери­ем оболваненных простаков, «вожди» целенаправленно уничтожали народы СССР — через репрессии, войны, голод.

И все же во многих случаях он напрасно боялся пересо­лить. Например, он любил ссылаться на поздние статьи Ле­нина, считал, что они дают ключ к экономической пере­стройке. Но не только не ввел свободную торговлю, а подпи­сал решение Политбюро о борьбе с нетрудовыми доходами, то есть с зачатками свободной торговли. Или другой пример. Цена на хлеб была настолько низкой, что кормить скот хле­бом стало гораздо выгоднее, чем заготавливать или покупать корма. Половина купленного хлеба в городах выбрасывалась на свалки. В то же время зерно закупалось за золото в США, Канаде, Европе. В своей речи в Целинограде еще в 1985 году Горбачев согласился поставить вопрос о повышении цен на хлеб. Мы с Болдиным подготовили аргументацию, выкладки, сослались на письма людей.

Но наутро он передумал. Кто-то внушил ему, что делать этого нельзя, ибо в памяти людей останется факт, что имен­но он повысил цены на хлеб. Я лично видел в повышении цен на хлеб сигнал к реформе ценообразования. Нельзя же было и дальше терпеть положение, когда трактор был де­шевле металла, потраченного на его производство. Вот так и шло — крупные намерения и мелкие решения шагали вместе.

Он, бесспорно, человек эмоционально одаренный, во мно­гом артистичный. У него своеобразное обаяние, особенно во время бесед в узком кругу. Эту черту отмечали многие, и не только из лести. Умел, когда хотел, заинтересованно слушать собеседника. Способен без особых усилий поставить себя на место собеседника и даже, пожалуй, принять его точку зре­ния. Мог достаточно легко убеждать. Но это продолжалось лишь до тех пор, пока не появились склонность к бесконеч­ному словоизвержению, а также глухота к советам и предло­жениям.

Об этой опасности говорит и то, с каким легкомыслием он отнесся к моей информации о возможности силовой авантюры со стороны большевиков. Возможно, такая не­восприимчивость к моим сигналам объяснялась тем, что к этому времени Крючкову, начавшему мостить дорогу к за­хвату власти, удалось своими доносами насторожить Горба­чева в отношении меня. Наиболее смехотворной являлась сплетня, что Яковлев является «Папой» демократического заговора интеллигенции Москвы и Ленинграда против Гор­бачева. Я допускаю, что Михаил Сергеевич не верил крюч- ковскому вранью, однако мои телефонные разговоры стали прослушиваться более интенсивно. Было установлено на­ружное наблюдение.

Моя лояльность к Михаилу Сергеевичу не имела благора­зумных рамок. Величие целей ослабляло мое зрение. Что-то порой тревожило меня, но я гнал от себя всякие сварливые мысли. Сдерживало меня и то, что Горбачев — человек обид­чивый. И без того газеты писали, что он лишь озвучивает то, о чем говорит ему Яковлев. Я понимаю — ему было досадно читать такое. В конце концов, он настолько обиделся, что все реже и реже стал привлекать меня к конкретной работе. Обойдусь, мол, и без тебя.

Нельзя было не учитывать и другое качество его характе­ра. Он подозрителен. У меня и моих друзей вызывало недо­умение то обстоятельство, что Горбачев ни разу не оставил меня вместо себя, когда был в разъездах, ни разу не поручил вести Секретариат, ни разу не назначил официальным до­кладчиком на ленинских или ноябрьских собраниях. В по­добных ролях побывали почти все, кроме меня, хотя я и ве­дал идеологией. Даже на двух всесоюзных совещаниях по общественным наукам и проблемам просвещения доклады делал Егор Лигачев. То ли Горбачев постоянно «ставил меня на место», поскольку ему внушали, что «Яковлев ведет собст­венную игру», то ли боялся, что я наговорю в докладах че- го-то лишнего. Не знаю. Мне иногда хотелось напрямую спросить Горбачева, в чем тут дело? Но стеснялся поставить его в «неловкое положение».

Сегодня все это звучит смешно, даже вспоминать нелов­ко, а тогда было очень неприятно. Скажу честно, в то время я каждый раз переживал, воспринимая эти решения Горба­чева как недоверие ко мне. Впрочем, так оно и было. Я знал, что Болдин не один раз, когда подходило время торжествен­ных собраний, вносил меня в список возможных докладчи­ков, но Горбачев, как сообщал мне тот же Болдин, всегда предпочитал других. Очень больно я воспринимал вопросы и моих друзей, и моих недругов: «Ты же учитель, а доклад по народному образованию делает инженер Лигачев». Или: «Ты же член Академии наук СССР, а доклад по общественным наукам делает снова инженер Лигачев. Что у вас там проис­ходит? »

Стоит рассказать, пожалуй, об одном эпизоде, о котором сегодня вспоминаю с улыбкой. Однажды у кого-то возникла идея попытаться примирить Горбачева с демократами. Со­брались в этих целях шесть человек (трое — от президента, трое — от демократов). Я узнал об этом через несколько не­дель. А теперь ко мне попала записка на имя Горбачева, ко­торая, видимо, и была результатом переговоров. Приведу от­рывок из нее.

«Но, пожалуй, самое неприятное в нынешней ситуации то, что обостренная полемика вокруг перехода к рынку се­годня подвела общественное мнение почти к единодушному негативному отношению к правительству. Практически не встретишь человека, который верил бы в то, что оно спо­собно не то что создать эффективный рынок, но просто уберечь страну от голода. Настрой людей таков, что, даже если бы завтра правительство представило абсолютно иде­альный план действий, его встретит разгромная критика. Это печально, но факт.

Конечно, могут быть найдены какие-то оправдания. Но, Михаил Сергеевич, нельзя, мне кажется, не видеть, что пра­вительство действительно уже не в состоянии восстано­вить доверие парламента и страны. В этих условиях един­ственно правильным, по существу спасительным решением была бы его отставка и формирование в короткий срок ново­го правительства, возможно, с какими-то особыми полномо­чиями (переходное, чрезвычайное, на период стабилизации и т. д.).

Такая замена будет иметь смысл, как мне кажется, толь­ко в том случае, если будет решительно обновлен весь со­став нынешнего Совета Министров с резким его омоложе­нием. И самое главное — чтобы во главе его встал Ваш на­дежный соратник, способный получить кредит доверия в различных слоях общества, особенно в тех, которые сейчас наиболее активны политически.

Думаю, что таким человеком может быть Александр Ни­колаевич Яковлев. В пользу его кандидатуры ряд очевидных аргументов. В широких политических кругах, особенно после XXVIII съезда КПСС, его воспринимают как Вашу правую ру­ку. У него достаточно прочный авторитет во всем леводе­мократическом лагере, и с этой стороны ему явно будет оказана поддержка. А это означает, по крайней мере, смягче­ние конфликтных ситуаций с Верховным Советом России, Советами Москвы, Ленинграда и т. д. Думаю, положительно воспримет это и основная масса интеллигенции, включая прессу. Немаловажно и то, что приход такого правительст­ва позволит использовать более широко наметившиеся бла­гоприятные возможности для притока иностранного капи­тала.

Конечно, Александр Николаевич не отвечает традицион­ным нашим представлениям о премьере как человеке, кото­рый обязательно должен разбираться в современной техни­ке. Однако сейчас ведь как раз на этом посту должен быть не узкий технарь, а человек с широким политическим и эко­номическим кругозором, способный привлечь к себе лучшие интеллектуальные силы и смело пойти на назревшую рефор­му экономики.

Убежден, что такое решение внесло бы новый момент в развитие обстановки, позволило бы выиграть время, необхо­димое для перехода к рынку и подписания Союзного договора.

Независимо от того, каким будет Ваше решение по главе правительства, честно говоря, я просто не вижу никакого иного выхода, как самая безотлагательная смена кабинета. Для этого, кстати, есть и вполне резонные объяснения: пра­вительство не сумело выполнить данное им обещание, под­вергается критике и поэтому предпочитает уступить мес­то другому.

Я с большим уважением отношусь к Николаю Ивановичу и думаю, что он по размышлении воспримет это с понимани­ем. Более того, думаю, что это отвечает и его интересам: лучше сейчас перейти на какую-то другую хорошую работу, чем довести до того, что правительство официально полу­чит вотум недоверия.

Прошу прощения, что вторгаюсь в сферу высшей полити­ки, но я ведь всегда говорил Вам то, что думаю, и что, по моему глубокому убеждению, отвечает интересам пере­стройки».

Я догадываюсь, кто автор этой записки, но это всего лишь догадка.

Я уже писал, что у меня с Михаилом Сергеевичем были частые и откровенные разговоры на самые разные темы. Иногда — многочасовые и в неформальной обстановке. О положении в стране, прошлом и будущем, планах и людях, об искусстве и литературе. Мало сказать, что беседы носили доверительный характер, они были душевными, товарище­скими. Скажем, во время отпусков под южным голубым не­бом, где-то в горах вели мы неторопливые беседы, мечтая о том, какое в будущем должно быть государство. Мирное, но сильное своим богатством, освобожденное от засилья мили­таризма и экологических уродств. Мы говорили о том, что человек должен быть свободен, духовно богат, сам опреде­лять свою судьбу. Мы ходили по земле, но одновременно витали в облаках. Горячие монологи были искренними и оду­хотворенными романтикой, выражающей все самое возвы­шенное, что творилось в душе. Наши жены — Раиса Макси­мовна и Нина Ивановна, прогуливались обычно отдельно и старались не мешать нашим сумбурным разговорам. Они го­ворили о своих делах и заботах, о детях и внуках.

Путаюсь в мыслях, когда вспоминаю об этих беседах в го­рах и на берегу Черного моря. И волнуюсь. Я верил в сози­дательную суть наших бесед, верил с восторгом в душе и по­стоянно тешил себя надеждой, что все в жизни так и будет. А когда действия моего собеседника в каких-то случаях ока­зывались иными, я, внутренне не соглашаясь с ними, стыдил­ся прямо сказать об этом Горбачеву, ибо, как я думал, напо­минания о доверительно сказанном могли показаться преда­тельством нашей «черноморской раскованности».

Как правило, он замечал мою раздраженную реакцию на те или иные решения или особенно замшелые выступления других членов Политбюро. И при первом же случае старался объяснить свое молчание нежеланием ввязываться в спор по пустякам. Подобная доверительность, да и сам характер от­ношений в известной мере сковывали мою самостоятель­ность. Единственное, где я отводил душу, это в публичных выступлениях, в которых излагал свое видение Перестройки. Кстати, коллеги по ПБ не раз делали мне разные замечания, вежливые, разумеется, по поводу моих выступлений, ска­жем, в Перми, Душанбе, Калуге, Тбилиси, Риге, Вильнюсе и в Москве, но сам Михаил Сергеевич не сказал мне ни слова по этим выступлениям. Ни плохого, ни хорошего.

Если вернуться к общественным наукам, то уже упомяну­тый мною случай сильно поцарапал меня. На самом деле, без моего участия готовится всесоюзное совещание обществове­дов — преподавателей институтов. Организаторы, возглав­лявшие его подготовку, а это было окружение Лигачева, не сочли нужным даже посоветоваться, узнать мое мнение. Ог­раничились пригласительным билетом. Мне бы скандал зака­тить, а я снова смолчал. Поборов раздражение, я пришел на это совещание задолго до его начала и увидел кривые улыб­ки тех, кто рьяно продолжал отстаивать «чистоту» марксиз- ма-ленинизма, громил всякие посягательства на эту «чисто­ту». Вот видишь, не тебе поручили! Делай выводы! Смысл речей на совещании был достаточно однообразен: ревизи­онизм наступает, марксизм сдает позиции. ЦК потакает ре­визионистам, которые повторяют враждебные песни из-за рубежа. Мне было ясно, что серьезного разговора получить­ся не может. Мозги у некоторых участников если и были, то давно усохли, а поэтому не оставалось ничего иного, как же­вать воздух.

Посидев немного на совещании, я ушел. Бессмысленно молоть сгнившее зерно. Ни в коей мере не хочу преувеличи­вать свои возможности, но уверен, что, отстраняя меня от этого совещания, Горбачев упустил еще один шанс довести до огромной армии обществоведов, продолжающих влиять на сознание студенчества, концептуальное содержание Ре­формации. Одно из двух: или боялся, или не хотел.

Еще до этого совещания я выступил в Академии наук СССР с резкой критикой догматизма, что было расценено ортодоксами как посягательство на сам марксизм. В целом выступление на этой встрече, организованное Геннадием Ягодиным, министром образования, получило положитель­ный резонанс. Хотя если посмотреть на это выступление с позиций последующих лет, то оно ничего нового из себя не представляло. Но в условиях, когда принцип развития был заменен борьбой «за чистоту», критика догматизма резала фундаменталистам уши.

Подобное же раздражение я испытал и в случае с обще­союзным совещанием работников народного образования. Но туда я просто не пошел.

Когда сегодня я рассказываю друзьям о всех этих эпизо­дах, они обычно говорят: «Не переживай! Не поручив тебе официальных докладов, Горбачев фактически уберег тебя от банальной болтовни о Ленине и революции, от похвал раз­ным достижениям». Это верно. Мне действительно повезло в этом плане. Но тогда все это выглядело по-другому. Да и Гор­бачев меньше всего заботился о моей «политической девст­венности». Он еще и сам не знал, в чем таковая состоит. Тог­да он просто играл, наслаждался маневрированием, полагая, что играет по-крупному.

А если уж совсем начистоту, то должен признаться, что ждал от него серьезных поручений, особенно в сфере обще­ственных наук, ибо в то время у меня накопилось немало вопросов, касающихся общественной теории, в частности по проблемам революции, о соотношении объективного и субъективного в истории, о мифологизации исторического процесса, об истоках общественных деформаций, состоянии и развитии общественных наук на Западе и много других. Хочу, однако, повторить: несмотря ни на что, я всегда нахо­дил какие-то детские аргументы в оправдание решений Гор­бачева. Но, выгораживая его, я «убегал» от самого себя.

С нарастанием проблем, трудностей и противоречий в хо­де Перестройки, кризисных тенденций в партии, государстве и обществе, на мой взгляд, достаточно заметно обнажались и психологические проблемы самого Горбачева. Проще ска­зать, он, конечно, ожидал, что впереди предстоят серьезные трудности, но гнал от себя мысль, не сумел до конца пове­рить, что военно-промышленный и аграрный комплексы, си­ловые структуры, а главное, аппарат партии по своей приро­де не будут его сторонниками в реформах. Более того, они встанут на путь скрытого или открытого саботажа. Вот здесь-то ему явно не хватало решительности, но решитель­ности в преодолении самого себя.

Не берусь судить о первых годах его работы в ЦК, меня тогда не было в Москве. Но уже в начале 1980-х о Горбачеве пошла молва как о будущем лидере новой формации. Молву принимали всерьез, прежде всего те, кто по разным причи­нам симпатизировал Горбачеву и поддерживал его; но и те, кто видел в нем конкурента. Думаю, что в быстром формиро­вании подобных предположений немалое значение имело то необычное, что было в поведении Горбачева, в стиле его об­щения с людьми. Но решающую роль сыграли и те ожидания перемен, которые находили выход в мечте о новом лидере, который мог бы повести страну в XXI век. Однако подавать сигналы из-за спины первого лица (а ими были в то время Андропов и Черненко) — одно дело, придя же к власти, ли­дер перестает быть «подающим надежды», который знает не­что особенное, недоступное другим.

В марте 1985 года Михаил Сергеевич был пересажен из класса «Легенда» в класс «Лидер». Тем самым миф обрел жи­вую форму, переселился в простого смертного, на которого история возложила тяжелейшую из тяжелейших миссий. И здесь его подстерегали самые серьезные опасности. По должности он поднялся почти до небес, дальше некуда. Это создавало иллюзию всемогущества, но только иллюзию. На самом деле все обстояло далеко не так. Горбачев оказался в окружении людей гораздо старше его, опытнее в закулисных играх и способных в любой момент сговориться и отодви­нуть его в сторону, как это произошло, например, с Хруще­вым.

Конечно, возможности руководителя партии и государст­ва, особенно такого, каким был СССР, чрезвычайно велики. Но в то же время власть лидера жестко канонизирована: он лидер до тех пор, пока отвечает интересам наиболее могуще­ственных в данное время элит и кланов. Как только эти ин­тересы всерьез задеваются, власть руководителя, какими бы рангами и достоинствами он ни обладал, может резко и бо­лезненно сузиться, упасть до нуля или привести к падению самого лидера. Горбачев, я думаю, отдавал себе отчет, что де­мократические реформы требуют смены политической и хо­зяйственной элиты. Не раз говорил об этом. Но освободиться от нее волевым путем он практически не мог. Политбюро на это не пошло бы, да и действующая когорта власти могла взбунтоваться на очередном пленуме ЦК. А опереться на лю­дей, стоящих вне номенклатуры, он побоялся.

Сегодня многие задаются вопросом: почему Горбачева до сих пор встречают за рубежом тепло и с уважением, а вот у себя в стране продолжают критиковать за все постигшие лю­дей тяготы, к которым он не имел никакого отношения или имел весьма отдаленное. Все это надо искать в том, что Гор­бачев тяжело наступил на интересы аппарата партии, сило­вых структур, хозяйственной мафии, военно-промышленно- го комплекса — номенклатуры в целом. Наступил, но не довел дело до конца в кадровом отношении. Вот они и отомс­тили ему, бросив огромные человеческие и финансовые воз­можности для его дискредитации. Он их как бы пожалел, а они его — в колодец.

Горбачев неплохо начал, если не считать решений по борьбе с пьянством и борьбе с нетрудовыми доходами. Осно­вательный политический идеализм (в хорошем смысле этого слова), помноженный на его непривычную тогда открытость, на понимание необходимости перемен, помог придать Пере­стройке мощный стартовый заряд. В весьма специфической обстановке личные качества Горбачева, такие, как умение играть на полутонах, стараться до последнего сохранить от­крытыми как можно больше вариантов решений, — все это объективно работало на Перестройку, на поиск путей и средств обновления. Именно так я оценивал обстановку пер­вых 2—2,5 лет. Ее специфику я тоже видел в спасительных компромиссах, учитывая психологию номенклатуры. Она знала, что в партии и стране всегда что-то реорганизовыва­ется. Принимаются решения о совершенствовании тех или иных направлений работы: идеологической и организатор­ской, системы управления, работы с кадрами и т. д., но ни­когда, скажем, районные власти толком не понимали, чего от них хотят. Как начало очередной кампании они встретили и Перестройку. Пошумят наверху, заменят вывески, может быть, и новых руководителей поставят, а дальше жизнь пой­дет своим чередом. Надо только переждать очередную суету, привычную толкотню в маленьких и больших коридорах власти.

Постепенно начала складываться прелюбопытная ситу­ация. Режим в основном сохранялся вроде бы прежний, осо­бенно по внешним признакам и рутинным процедурам. Но грубые командные приемы руководства начали чахнуть. Страна замитинговала, ожили газеты, телевидение, радио. Общественное и личное сознание светлело на ветрах замель­кавшей свободы. И с этим было очень трудно что-то поде­лать, даже тем, кто был накрепко прикован к системе дикта­туры, верил в неприступность власти.

Новая обстановка находила отражение и в работе Полит­бюро ЦК. Члены Политбюро, секретари ЦК могли, если они того хотели, проявлять самостоятельность, не оглядываться на возможные упреки. Подобная атмосфера позволяла ре­шать многие важнейшие вопросы явочным порядком, нико­го, в сущности, не спрашивая. Более того, в интересах дела и не надо было спрашивать. Прежде всего это коснулось идео­логии, информации, культуры. Именно здесь и произошли кардинальные изменения.

Но не в экономике, за которую отвечали Николай Рыж­ков, Егор Лигачев, Виктор Никонов, Юрий Маслюков и дру­гие. Обратите внимание, читатель: и тогда, и теперь критику­ют за Перестройку только идеологов, в основном меня и конечно же Горбачева. Причина весьма немудрящая. Иде­ология была стальным обручем системы, все остальное старательно плясало под музыку идеологических частушек. К тому же люди, отвечавшие за экономический блок, и не хотели серьезных экономических перемен. И сегодня старые и новые номенклатурщики, объединившись в законодатель­ных органах, насоздавали столько нелепых и противоречи­вых законов и инструкций, что России долго придется выби­раться из помойной ямы бюрократизма. Когда на ногах еще гири, трудно вылезать из болота. А гири отменные, чугун­ные, многопудовые, отлитые коллективными усилиями аппа­рата партии и государства.

Вот тут, повторяю, и возникают всякого рода «трудные вопросы». Возможно, мы, реформаторы первой волны, бы­ли недостаточно радикальны. Например, не сумели насто­ять, чтобы многопартийность превратилась в нормальную практику политической жизни. Не смогли сразу же узако­нить свободу торговли и конечно же отдать землю ферме­рам или реальным кооператорам, запретив такую форму хозяйствования, как колхозы. Не сумели начать переход к частному жилью и негосударственной системе пенсионно­го обеспечения. Оказались не в состоянии решительно встать на путь последовательной демилитаризации и де­большевизации страны.

Но все это верно в идеале, в сфере незамутненной мечты. А в жизни? На самом деле, как можно было в то время уп­разднить колхозы без соответствующей законодательной ба­зы? А кто ее мог создать? Крестьянский союз Стародубцева? И главное! Что стали бы делать колхозники? Самочинно де­лить землю? Получилось бы второе издание ленинского «Декрета о земле». Интересы — вещь реальная. Номенкла­турные фундаменталисты не могли оказаться в одном лагере с Перестройкой. Рассчитывать на то, чтобы наладить с ними нормальные рабочие отношения, умиротворить, ублажить, успокоить, умаслить, было, мягко говоря, заблуждением, по­скольку за этой когортой стояли интересы власти, которую они терять не хотели.

Михаил Сергеевич пропустил исторический шанс перело­мить ход событий именно в 1988—1989 годах. Страна еще была оккупирована большевизмом, а действия демократии против него оставались партизанскими, огонь был хаотич­ным, малоприцельным, одним словом, предельно щадящим. Требовалась гражданская армия Реформации. Демократиче­ски организованная часть общества, особенно интеллиген­ция, еще продолжала видеть в Горбачеве лидера обществен­ного обновления, еще связывала с ним свои надежды. Но от­вета не дождалась, ибо все руководящие номенклатурщики оставались на своих местах. В результате сработало правило любых верхушечных поворотов: сама власть, испугавшись крутого подъема, начала суетиться, нервничать, метаться по сторонам в поисках опоры, дабы не свалиться в политиче­ское ущелье.

И когда я утверждаю, что с осени 1990 года власть катаст­рофически быстро уходила из рук Горбачева, то начало это­му откату положили события 1988—1989 годов, когда реак­ция, по выражению ее лидеров, «выползла из окопов», огля­делась и, видя, что Горбачев растерян, начала атаку по всей линии дырявой обороны Перестройки, состоящей неизвест­но из кого, из каких-то странных и разрозненных отрядов добровольцев. Я уверен: Горбачев не один раз раскладывал политический пасьянс, пытаясь определить, куда деться ко­ролю? Но так и не решился сделать ставку на складываю­щуюся демократию снизу, пусть еще бестолковую, крикли­вую, но устремленную на преобразования и настроенную ан­тибольшевистски. Не обратился за поддержкой сам и не поддержал тех, кто просил у него такой поддержки.

Вместо этого он в 1988—1990 годах усилил в своих вы­ступлениях патерналистский, назидательный тон в отноше­нии «подданных», не замечая, что подобный тон начинает отталкивать здоровую часть общества и от него лично, и от политики, с которой он связал свою судьбу. Я утверждаю: в это время Михаилу Сергеевичу явно отказала способность к социальной фантазии. Политическое чутье притомилось, а притомившись, притупилось. Так получилось, что к концу

1990 года Горбачев уже ни при каких обстоятельствах — да­же откажись он публично от Перестройки и даже выступив с покаянием по этому поводу — не был бы принят в стан реставраторов, там уже формировалась жгучая к нему не­приязнь.

Но на этом рубеже, как мне кажется, у него еще остава­лась возможность связать свое будущее, будущее страны с ясно обозначенной демократической альтернативой. Ему на­до было пойти на всеобщие президентские выборы, помочь организации двух-трех демократических партий и покинуть большевистский корабль.

Парадокс: Горбачев знал истинную цену многим окружав­шим его людям по партии и внутрипартийному фундамента­лизму. Она была копеечной. Но людям из демократической среды — новым, неизвестным, иными тогда они и быть не могли, — он доверял еще меньше, чем «проверенным» орто­доксам. О его вибрирующей позиции говорят многие факты. Некоторые мои друзья из межрегионалыциков просили меня приходить на их собрания, не требуя никаких обязательств. Они имели в виду установить через меня рабочий контакт с Горбачевым, надеясь, что об их заседаниях и решениях будет докладывать не КГБ, а близкий Горбачеву человек. Там было много достойных фигур: Андрей Сахаров, Борис Ельцин, Гав­риил Попов, Анатолий Собчак. Кстати, можно представить себе ситуацию, если бы эти представители демократического крыла были бы в начале 1990 года включены в Президент­ский совет. Многое бы пошло по-другому, чем случилось. Горбачев, когда я проинформировал его о ситуации, не раз­решил мне посещать собрания межрегиональной депутат­ской группы.

Информационные доклады КГБ о работе МДГ были пол­ны неприязни, запугиваний и ярлыков. Как-то Горбачев спросил меня с раздражением: что там, межрегионалыцики затевают какой-то новый скандал? Что они, сдурели? Я спро­сил друзей, что случилось? Оказалось, ничего. Когда я сказал об этом Горбачеву, он отмахнулся, пробурчав: «Знаю, знаю». Он успел переговорить с Собчаком. А взъерошился, прочи­тав донос КГБ. Еще одна маленькая, но существенная деталь. Демократы из разных организаций, прежде всего из «Мемо­риала», привезли с Соловецких островов камень, чтобы положить его на Лубянской площади в память о зверствах сталинских репрессий. Пригласили меня на церемонию. Но Горбачев распорядился: «Нет! Пошли туда Юрия Осипья- на — члена Президентского совета».

Ох уж эти мелочи — дьявольские игрушки.

Горбачева постоянно пробовали на зуб, испытывая его прочность как руководителя. Наверное, многие помнят вы­ступление в парламенте генерала Макашова, когда он с при­сущей ему наглостью советовал Верховному Главнокоман­дующему пройти хотя бы краткосрочные курсы военного де­ла. Все ждали реакции Горбачева, но ее так и не последовало. Хотя она была очень нужна в то время. Я говорил об этом с Михаилом Сергеевичем. Он при мне звонил министру обо­роны Язову. Тот обещал внести кадровое предложение о Ма­кашове в течение трех дней. Речь шла об отправке его во Вьетнам. Но все быстро затихло. И что же? Впоследствии Макашов бегал около мэрии с пистолетом, матерщиной при­зывал людей к восстанию, а затем заседал в парламенте по списку КПРФ, громил Перестройку, разоблачал Горбачева и поносил евреев.

Я уже писал о том, при каких обстоятельствах главный ре­дактор «Советской России», газеты компартии, Валентин Чи- кин напечатал статью Нины Андреевой против Перестройки. И что же? Чикин теперь — член парламента, продолжает ре­дактировать одну из самых реакционных газет, а Михаил Сергеевич продолжает получать оплеухи от этой газеты.

Заместитель Михаила Сергеевича по Совету обороны Бакланов вместе с редактором газеты «День» (ныне газеты «Завтра») Прохановым публично и злобно критиковали политику разоружения, практически отвергая даже саму возможность соглашений с США о сокращении ядерных и обычных вооружений, одобренную Политбюро. Михаил Сер­геевич опять промолчал.

Я думаю, в России еще не забыли нашумевшее «Слово к народу», явившееся, по сути, идеологической программой ав­густовских мятежников. Оно было опубликовано в той же «Советской России» 23 июля 1991 года. Письмо предельно демагогическое, представляет из себя набор злобных пасса­жей. По форме «Слово» — достаточно пошлое сочинение, но точно рассчитанное на возбуждение инстинктов толпы.

«Очнемся, опомнимся, встанем и стар, и млад за страну. Скажем «Нет!» губителям и захватчикам. Положим предел нашему отступлению на последнем рубеже сопротивления. Мы начинаем всенародное движение, призывая в наши ряды тех, кто распознал страшную напасть, случившуюся со страной».

Коротка память во злобе у зовущих на баррикады. Уже забыто в горячке, что за такое «Слово» еще недавно авторов расстреляли бы к утру следующего дня. А они жалуются, что их «отлучают от прошлого». Какого прошлого? Расстрельно­го? Лагерного? Письмо подписали: Юрий Бондарев, Юрий Блохин, Валентин Варенников, Эдуард Володин, Борис Гро­мов, Геннадий Зюганов, Людмила Зыкина, Вячеслав Клыков, Александр Проханов, Валентин Распутин, Василий Стародуб­цев, Александр Тизяков.

Надлежащей реакции президента страны не последовало. Как будто все это звучало не призывом к насилию и погро­мам, а было шуточным номером на капустнике.

Те, кто теперь обвиняет Горбачева в авантюризме, связан­ном с Перестройкой, ошибаются: чего-чего, а авантюризма в его характере не было ни грана. Это хорошо. Но, как это ни странно, человек, стоявший у начала исторического и лично­го риска, был совершенно не расположен рисковать в вопро­сах, куда менее сложных. Свалить дуб, то есть диктатуру, решился, а вот сучки обрубить испугался. Боязнь чего-то худшего даже тогда, когда для этого не было достаточно серьезных оснований, лишь усиливали у него постоянное стремление к перестраховке, желание «потянуть» с дейст­виями и решениями, не раздражать лишний раз тех, от кого, как ему казалось, зависело сохранение порядка.

Характерный пример. Во время мартовского (1991) проти­востояния, когда демонстранты, требовавшие продолжения реформ, оказались лицом к лицу с солдатами, Горбачев вол­новался, как никогда, «сидел» на телефоне, собирая инфор­мацию. Мне он звонил в этот день несколько раз, невзирая на возникшую (по его инициативе) прохладу в отношениях. Я чувствовал его растерянность. Во время одного из таких звонков он сказал: поступила информация, что демократы готовят захват Кремля и что для этого где-то изготавливают­ся крючья с веревками (ох уж эти крючковские штучки!). Можно было принять это за дурной розыгрыш, но Михаил Сергеевич был серьезен. Он попросил меня позвонить мэру Москвы Попову и сказать ему об этой информации. Попов рассмеялся: «Что там, у этих информаторов крыша поехала? Хоть бы адресок дали, где крючки делают, да и с веревками у нас дефицит». Я сообщил об этой реакции Горбачеву, а еще добавил, что лично боюсь прямого столкновения армей­ских подразделений с мирными демонстрантами. Кто-то мо­жет выстрелить и спровоцировать бойню.

— Этот кто-то и будет отвечать, — сказал Михаил Серге­евич.

— Согласен, но как потом хоронить будем? Вся Москва выйдет на улицы. И понятно, с какими лозунгами.

Михаил Сергеевич некоторое время молчал, а затем ска­зал: «Я сейчас позвоню Язову и Крючкову, напомню, что они понесут личную ответственность, если это противостояние окажется трагическим». Думаю, что это предупреждение все-таки сорвало запланированную провокацию.

Или взять вильнюсские события января 1991 года. О них я узнал из выступления Егора Яковлева в Доме кино, где от­мечался юбилей «Московских новостей». Информация оше­ломила людей. На другой день утром ко мне в кабинет в Кремле пришли Вадим Бакатин, Евгений Примаков, Виталий Игнатенко с вечным русским вопросом — что делать? На­строение было препоганое. Долго судили-рядили, пытаясь поточнее оценить ситуацию, найти выход из положения. Не­рвничали. Наконец, коллегия «заговорщиков» поручила мне пойти к Михаилу Сергеевичу и предложить ему вылететь в Вильнюс, дать острую оценку случившемуся и создать неза­висимую комиссию по расследованию этой авантюры.

Горбачев выслушал меня, поразмышлял и... согласился, добавив, что вылетит завтра утром. Попросил связаться с ли­товским лидером Ландсбергисом и спросить его мнение. Я позвонил в Вильнюс, Ландсбергис поддержал идею. Дого­ворились о том, где Горбачев будет выступать. За подготовку речей взялся Игнатенко. Он был в то время пресс-секрета- рем Горбачева. Однако утром ничего не произошло.

Мы снова собрались в том же составе. Идти к Горбачеву я отказался. Попросили Игнатенко взять эту миссию на себя, найти какой-то повод для встречи. С нетерпением ждали его возвращения. Он вернулся с понурой головой и сообщил, что поездки не будет и пресс-конференции в Москве тоже не будет. Крючков уговорил Горбачева не ехать, заявив, что не может обеспечить безопасность президента в Вильнюсе. Са­мо собой разумеется, что Крючков «не мог гарантировать», он-то лучше других знал, что на самом деле произошло и кто организовал эту провокацию.

Мы поохали-поахали и разошлись. Я от расстройства уехал в больницу, а перед этим дал интервью, в котором ска­зал, что случившееся в Вильнюсе — не только трагедия Литвы, но и всей страны. Добавил, что не верю в местное происхождение стрельбы. С тех пор и попал под особенно тяжелую лапу КГБ. В конце концов, Крючкову удалось ото­двинуть меня от Горбачева. В откровенно наглом плане все началось с Вильнюса, до этого малость стеснялись. Авантюра в Литве провалилась, Крючков струхнул, он понимал, что Горбачев мог организовать настоящее расследование. Вот когда надо было с треском снять Крючкова и Язова с работы. Это было бы реальное сотворение истории. Горбачев на это не пошел, что и вдохновило всю эту свору на подготовку ав­густовского мятежа.

Вскоре мне в больницу позвонил Примаков и сказал, что Михаил Сергеевич наконец-то принял решение о проведе­нии пресс-конференции по Вильнюсу и просит меня при­ехать на нее, если смогу. Это было в двадцатых числах янва­ря. Евгений Максимович добавил, что он лично советует приехать, Горбачев выглядит растерянным и чувствует себя совершенно одиноким. Я поехал.

Содержание выступления было нормальным, но, как гово­рят, дорого яичко ко Христову дню. Слова Горбачева не убе­дили собравшихся, ибо запоздали. Общественное мнение было уже сформировано. Президент оказался в серьезном проигрыше. Так всегда бывает на крутых поворотах истории, когда поведению лидера недостает определенности. Михаил Сергеевич так и не смог понять, что ситуация после Вильню­са резко изменилась. Она требовала решительных действий по многим, если не по всем, направлениям.

События за окнами Кремля понеслись вскачь, а в действи­ях высшего эшелона власти не произошло принципиальных изменений. Появилась возможность пойти вперед широким шагом, а вместо этого — топтание на месте. Перестройка уперлась в бетонную стену партгосаппарата и силовых струк­тур. Разрушение этой стены Горбачев все время откладывал, дождавшись того, что КГБ и его высокопоставленная агенту­ра в партии пошли на мятеж и устранили Горбачева от власти.

В новой ситуации только кардинальные решения с откры­той опорой на демократические силы могли спасти положе­ние. Вместо этого Горбачев, будучи в Белоруссии, обрушился на демократов, повторив ярлык политических зубодеров: «так называемые демократы». Я до сих пор не знаю, кто го­товил ему эту речь. Своим выступлением в Минске он про­делал большую дырку в шлюпке Перестройки.

И тут все чаще и сильнее стали заявлять о себе иные, не лучшие черты характера Михаила Сергеевича. Прежде всего, отсутствие у него бойцовских качеств. Они ему особенно тре­бовались в период с сентября 1990 года и до декабря 1991 го­да, когда, в сущности, решалась дальнейшая судьба страны. Так случилось, что после Вильнюса начался заметный откат наиболее талантливой интеллигенции от Горбачева. На смену, кривляясь и подхалимничая, потянулась всякая шелупонь, ко­торая сейчас, что вполне логично, находится среди тех, кто вешает на Г орбачева все мыслимые и немыслимые прегреше­ния. Вот так и бывает: ряженые друзья — первые предатели.

Но не только политическая качка, но и экономическая неопределенность «пожирала» судьбу главы государства. Речь шла о необходимости вбить последние гвозди в гроб «социалистической» системы через экономику конкурент­ного типа. Именно она задевала реальные интересы правя­щей элиты, разделила верхний эшелон власти на сторон­ников и противников Перестройки. Причем противников оказалось значительно больше.

К слову сказать, интересная это порода твердолобых боль­шевиков, эшелонами приходивших к власти после регулярно расстреливаемых Сталиным начальников. Малограмотная по­литически, тупая теоретически, познавшая «справедливость» социализма только через привилегии и личное властное са­модурство, абсолютно беспринципная, она так и не учуяла хотя бы носом, куда дует ветер времени.

Как же идет их трансформация сегодня? Феодально-со- циалистические фундаменталисты, как и раньше, надеются на возврат «светлого вчерашнего», но в то же время строят себе особняки, скупают, используя старые номенклатурные связи, недвижимость, воруют сильнее прежнего, только не властвуют открыто, но именно последнее вызывает у них злобный зуд ненависти. Как-то, будучи в Риме на научной конференции, я высказал опасение в связи с возможностью возвращения большевиков не только к корыту водки с хле­бом, но и к власти.

— Этого не будет, — сказал мне один из иностранных участников семинара.

— Почему?

— Да потому, что почти все дети руководителей КПРФ и родственных с ней организаций втянуты в бизнес по самые уши, а западные спецслужбы помогают им, исходя из того, что сыновей отцы свергать не станут. Да и сами могильщики России активно вползли в предпринимательство.

Новое окружение Горбачева на правительственном уров­не активно стимулировало его метания, неуверенность, что позволяло противникам реформ, тормозить преобразования, шаг за шагом дискредитировать самого президента. Могу ошибиться, но, по моим наблюдениям, новая ситуация изма­тывала Горбачева эмоционально, истощала психологически, лишая его былой энергии, душевного подъема. Для такого впечатлительного человека, как Горбачев, это имело серьез­ные, возможно, непоправимые последствия.

Наиболее тяжелые из них проявились, я так думаю, еще до Вильнюса и мартовского противостояния, еще до апреля

1991 года, когда на пленуме ЦК «стая претендентов в небо­жители» попыталась сбросить Горбачева с поста Генерально­го секретаря. Я не пошел на этот пленум. Противно было вы­слушивать в очередной раз одни и те же причитания, одни и те же кликушеские всхлипы. О готовящемся внутрипартий­ном заговоре мне рассказали по телефону с места событий Андрей Грачев и Аркадий Вольский. Сообщили также, что сами они собираются сделать специальное заявление. Так и поступили. «Заявление 72-х» временно отрезвило особо рья­ных сталинистов, убоявшихся раскола, который был в пар­тии зловещим пугалом.

После XXVIII съезда Горбачев решился на то, чтобы со­здать специальную программу развития экономики в пере­ходный период. По соглашению Горбачев — Рыжков, с од­ной стороны, и Ельцин — Силаев — с другой, была создана рабочая группа во главе с Шаталиным, Явлинским и Петра­ковым. У меня с ними были самые добрые отношения, я чи­тал даже промежуточные варианты их предложений. Не­смотря на соглашение, Рыжков создал свою группу во главе с Леонидом Абалкиным, который, будучи порядочным чело­веком, попал в этой связи в очень неловкое положение.

Когда Михаил Сергеевич получил программу Шаталина — Явлинского — Петракова «500 дней», он позвонил мне и ска­зал, что пришлет этот документ (у меня он уже был). И добавил, что программа читается как фантастический ро­ман. Чувствовалось, что он воодушевлен и снова обретает ра­бочее состояние. Наутро снова позвонил и спросил: «Ну как?» Я сказал все, что думаю, сделав упор на том, что вижу в этой программе реальную возможность выхода из эконо­мического кризиса. Особенно мне понравилась идея эконо­мического союза. Для меня было ясно, что организация эко­номических связей на рыночных принципах неизбежно и позитивно скажется и на политических проблемах.

Но прошло совсем немного времени, и Горбачев потуск­нел, стал мрачно-задумчивым. На вопросы, что произошло, отмалчивался. Но все быстро прояснилось. Программа не по­лучила поддержки в Совете Министров. Рыжков упорно от­стаивал свой вариант, грозил отставкой. Один из таких раз­говоров происходил в моем присутствии. Михаил Сергеевич был растерян и расстроен. На Президентском совете про­грамму «500 дней» также подвергли критике. Лукьянов шу­мел, что республики, заключив экономический союз, отка­жутся от союза политического. Против программы высказа­лись Рыжков, Крючков, Маслюков и еще кто-то. На съезде голосами большевиков программу завалили. Была создана согласительная рабочая группа во главе с Абелом Аганбегя- ном, которая, конечно, ничего не смогла согласовать, по­скольку многие позиции двух проектов были просто несов­местимыми.

Я лично убежден, что Горбачев сломался именно осенью

1990 года. Он заметался, лихорадочно искал выход, но сума­тоха, как известно, рождает только ошибки. Кто-то за одну ночь сочинил ему достаточно беспомощную программу дей­ствий. В результате фактически померла горбачевская пре­зидентская власть, которую тут же стали прибирать к рукам лидеры союзных республик.

Оставшееся время до мятежа было временем безвластия, политической паники и укрепления необольшевизма. Для меня было особенно заметно, как заговорщики вздернули подбородки, начали свысока взирать, а не смотреть, цедить слова, а не говорить. Подхалимаж перед Горбачевым сменил­ся подчеркнутым к нему равнодушием. Резко изменилось от­ношение и ко мне. В глазах этих придурков светился восторг от предвкушения реванша, но Горбачев как бы не замечал изменений в поведении высших бюрократов, собратьев по власти и руководителей силовых структур. Не замечал, веро­ятно, потому, что оказался в полном одиночестве, разогнав Президентский совет. Очутился во власти каких-то неверо­ятных мистификаций, в окружении мрачных теней, подлых гробовщиков Перестройки.

Вот так вершилась история.

В любой стране должность № 1 делает человека одино­ким. В такой относительно стабильной стране, как США, на тему человеческого одиночества обитателей Белого дома на­писаны горы исследований. Что же тогда говорить о совет­ской системе, фактически обрекавшей лидера страны на комфортабельную, но одиночную камеру в Кремле. Однако даже по этим меркам Горбачев под конец его пребывания у власти оказался уникально одиноким человеком. Его внима­нием завладели люди вроде Крючкова с целенаправленно ка­тастрофической идеологией. Горбачева пугали крахом заду­манного и невозможностью преодолеть проблемы на путях демократии, шаг за шагом подталкивали Горбачева к мысли

о неизбежности введения чрезвычайного положения и пере­хода к «просвещенной диктатуре».

Будущим «вождям» мятежа нужна была атмосфера посто­янной тревоги, навязчивого беспокойства, всевозможных социальных и политических фобий, которые бы поражали волю, поощряли разброд в делах и мыслях. Одно из послед­ствий такого положения при нараставшем одиночестве Гор­бачева — политическом и человеческом — заключается, как мне кажется, в том, что на протяжении 1990—1991 годов он уже не мог оставаться достаточно надолго один для того, что­бы просто собраться, успокоиться, навести порядок в собст­венных мыслях, восстановить душевное равновесие.

Апокалипсические сценарии, которыми его снабжали в изобилии, попадали на почву повышенной эмоциональности и тем самым создавали основу для новых, все более тревож­ных восприятий. Долгое пребывание в таком состоянии ни для кого не может пройти бесследно, особенно если такое состояние формируется в условиях шумных спектаклей (как справа, так и слева) на тему о крушении Перестройки, тех масштабных жизненных замыслов и ожиданий, которыми Михаил Сергеевич дорожил. Простить себе и другим такое крушение (действительное или мнимое — другой разговор) невозможно. Появляются искусственные обиды, которые за­туманивают чувства и разум.

Коснусь еще одного вопроса. Горбачев большие надежды возлагал на парламент, ожидая, что этот инструмент демо­кратии будет его активным помощником в преобразованиях. Мне тоже представлялось, что так оно и случится. Ошиб­лись. К сожалению, избрание депутатов оказалось в руках партийной номенклатуры на местах, которая была в массе своей не на стороне реформ. В результате на съездах верх стали брать горлопаны, демагоги из большевиков или люди, которые аккуратно и молча голосовали в соответствии с ука­заниями своих местных партийных вождей. Сложилось, как метко заметил Юрий Афанасьев, «агрессивно-послушное большинство», которое тормозило решение почти всех про­грессивных начинаний, возникавших на съездах и в дальней­шей практической работе уже при Ельцине.

Я уже писал, что Михаил Сергеевич плохо разбирался в людях. Но полагаю, что он еще хуже разбирался в самом се­бе. По моим наблюдениям, он или вообще не пытался, или не смог в то острейшее время проанализировать собственное со­стояние — психологическое и деловое, — не задумывался над тем, как оно могло влиять на восприятие им важнейших по­литических событий, тенденций, явлений. Во всяком случае, в публичной его реакции, да и в той, которую наблюдали люди, непосредственно его окружавшие в период 1989—1991 годов, все заметнее становился нараставший отрыв от реальностей. Все чаще спонтанные эмоции вытесняли спокойный полити­ческий расчет. Все чаще основаниями для политических и практических акций становились иллюзии, основанные на целевых доносах, а не на строгом анализе. Да и в советах он перестал нуждаться.

Однажды на Президентском совете некоторые его члены не согласились с предложением Михаила Сергеевича по ка- кому-то мелкому вопросу. Он раскраснелся и бросил фразу:

«Кто здесь президент? Вы всего лишь консультанты, не забывайте об этом!»

Это было крайней бестактностью. Да и по существу не­верно. Зачем ему нужно было подобное вознесение над дру­гими, понять невозможно.

Получилось так, что где-то с осени 1990 года ему при­шлось катать штанги на политическом помосте практически в одиночку. И те из противников Горбачева, которые внима­тельно следили за его эволюцией, увидели, что ноги у лидера стали подгибаться. В конечном счете, он был предан своим ближайшим окружением, которое посадило его под домаш­ний арест, намекнув устами Янаева, что у президента то ли с рассудком нелады, то ли он радикулитом мается.

Как ни странно, но в том, что тогда дело обстояло именно таким образом, меня больше всего убедили годы, когда Ми­хаил Сергеевич, уже будучи частным лицом, так и не нашел ни сил, ни мужества, чтобы критически осмыслить пережи­тое, особенно на заключительном этапе пребывания у влас­ти. Все его слова и дела после декабря 1991 года свидетельст­вуют о том, что он мучительно защищает себя, все время оправдывается, пытается «сохранить лицо». Он пытается иг­рать Горбачева, а не быть им. Это типичнейшая реакция не­осознанной защиты своего «Я» (как говорят психологи, сво­ей «Я-концепции»), лишенная спокойного самоанализа. По­зиция по-человечески понятная и вызывающая сочувствие, но и сожаление.

Я посмотрел его мемуары и с горечью обнаружил, что он еще не вышел из того психологического тупика, в который сам себя загнал, обидевшись на весь свет. Свои сегодняшние настроения и оценки он переносит на события и размышле­ния прошлых лет, практически игнорируя тот факт, что со­бытия тех «серебряных лет» были куда интереснее, глубже и значимее сегодняшних. Удивляет избирательность в оценках. Она касается всего — событий, людей, позиций и многого другого.

И снова возвращаюсь к тому, с чего начал. К вопросу, в какой степени ход и исход Мартовско-апрельской демокра­тической революции можно — ив хорошем, и в плохом — объяснить через личность ее лидера? Вопрос этот из катего­рии неразрешимых. На любом месте человек вносит в свое дело самого себя, свои особенности, достоинства и недостат­ки, свой характер. Но в одиночку не пересилить конкретные общественные, социально-экономические твердыни. Тем бо­лее что советская система отвергала даже малейшие попыт­ки изменить ее в сторону здравого смысла.

Можно ли было вести реформы как-то иначе? Теоретиче­ски, наверное, да. Можно ли было не начинать и не вести их вообще? Конечно, но румынский, да и югославский опыт пе­ред глазами. Могли ли какие-то личные качества лидера смягчить удары, свалившиеся на страну, именно в этот пере­ходный период? В конкретных условиях того времени — как объективного, так и субъективного характера — могли, но в незначительной степени.

Дело-то все в том, что Михаилу Сергеевичу не надо оп­равдываться.

И снова в голову лезут всякие несуразности. Меня пора­зило, каким вернулся Михаил Сергеевич после форосского заточения. Пережить ему и всем членам его семьи в те страшные дни августа 1991 года пришлось конечно же много. И держались они достойно. Но после Фороса Горбачев повел себя странно. Вместо конкретных, быстрых и решительных действий он продолжал лелеять свой «Союзный договор», который к тому времени «почил в бозе». Поезд ушел. А Ми­хаил Сергеевич погнался за ним, как бы не заметив, что ис­тория побежала совсем в другую сторону. Местные лидеры безмерно радовались, став руководителями независимых го­сударств. Как сказал мне один из будущих президентов рес­публик, ставших независимыми, лучше быть головой у мухи, чем задницей у слона.

Возможно, кому-то покажется, что я слишком критично оцениваю некоторые действия или факты бездействия Ми­хаила Сергеевича. Это не так. Я пишу о своей глубокой боли, которая исходит из многих несбывшихся надежд, что являет­ся общей бедой. Что же касается критики Горбачева или его «вины», то, повторяю, она может быть справедливой только при полном и честном признании того, что Михаил Серге­евич возглавил деяние, которое относится к крупнейшим в истории российского государства.

Так уж случилось, что я оказался свидетелем не только на­чала, но и конца вершинной карьеры Михаила Горбачева. Волею судьбы я присутствовал на встрече Горбачева и Ель­цина в декабре 1991 года, на которой происходила передача власти. Не знаю до сих пор, почему они пригласили меня. Я был третьим. Беседа продолжалась более восьми часов. Бы­ла деловой, взаимоуважительной. Порой спорили, но без раздражения. Я очень пожалел, что они раньше не начали сотрудничать на таком уровне взаимопонимания. Думаю, сильно мешали «шептуны» с обеих сторон. Горбачев передал Ельцину разные секретные бумаги. Ельцин подписал распо­ряжение о создании Фонда Горбачева. Далее обсудили об­становку, связанную с прекращением производства бактери­ологического оружия. Горбачев утверждал, что все решения на этот счет приняты, а Ельцин говорил, что ученые из ка- ких-то лабораторий в Свердловской области продолжают «что-то химичить». По просьбе Михаила Сергеевича Ельцин распорядился продать дачи по сходной цене Силаеву, Бирю­ковой, Шахназарову, еще кому-то. Борис Николаевич и мне предложил, но я отказался, о чем жалею до сих пор.

Когда Горбачев отлучился (вся процедура была в его каби­нете), я сказал Борису Николаевичу, что его подстерегает опасность повторить ошибку Горбачева, когда околопрези- дентское информационное поле захватил КГБ. Он согласил­ся с этим и сказал, что намерен создать до 5—б каналов информации. Как потом оказалось, из этого, как и при Ми­хаиле Сергеевиче, ничего не вышло. Борис Николаевич спросил меня, зачем я иду работать с Горбачевым. «Он же не один раз предавал вас, — заметил Ельцин. — Как будто нет других дел и возможностей». Слова звучали как приглаше­ние работать вместе. Я даже догадался, о чем идет речь. От­ветил, что мне просто жаль Горбачева. Не приведи Господи оказаться в его положении. В это время я еще не знал, что мины, заложенные Крючковым (подслушивание телефонных разговоров, обвинения в моих связях со спецслужбами Запа­да), взорвутся и разведут наши судьбы на годы.

Ельцин упрекнул меня за то, что я публично, на съезде Движения демократических реформ, критиковал Беловеж­ские соглашения. Я объяснил ему свою точку зрения и на этот счет, сказав, что решение в Беловежье является нелеги­тимным и торопливым. Был и еще занятный момент. За день-два до этой встречи мне кто-то шепнул, что Ельцин со­бирается освободить Примакова от работы во внешней раз­ведке и поставить туда «своего» человека. Называли даже фамилию нового начальника. Я прямо спросил об этом Ель­цина. Он ответил, что, по его сведениям, Примаков склонен к выпивке.

— Не больше, чем другие, — сказал я. — По крайней ме­ре, за последние тридцать лет я ни разу не видел его пьяным. Может быть, вам съездить в Ясенево и самому ознакомиться с обстановкой.

Борис Николаевич посмотрел на меня несколько подозри­тельно и ничего не ответил. Позднее мне стало известно, что Ельцин встретился с коллективом внешней разведки. Прима­ков остался на своем посту, более того, позднее был назначен министром иностранных дел и премьером правительства.

Еще до этой встречи Ельцин дал понять, что не хочет со­трудничать с Виталием Игнатенко в качестве генерального директора ТАСС. Горбачев пытался отговорить его, но разго­вор по телефону достиг бурных, если не сказать, крикливых высот. Горбачев в сердцах сунул телефонную трубку мне, сказав: «Вот Яковлев хочет поговорить с тобой». Трубка ока­залась у меня. Я сказал Ельцину, что Игнатенко заслуживает доверия, честен и профессионален. Поговорили еще минут пять. Ельцин постепенно утихал. Наконец, сказал:

— Ну хорошо, проверим, — ответил Ельцин.

Беседа втроем закончилась, пошли обедать. Вот тут Миха­ил Сергеевич начал сдавать, выпил пару рюмок и сказал, что чувствует себя неважно. И ушел — теперь уже в чужую ком­нату отдыха. Мы с Борисом Николаевичем посидели еще с часок, выпили, поговорили по душам. В порыве чувств он сказал мне, что издаст специальный указ о моем положении и материальном обеспечении, учитывая, как он выразился, мои особые заслуги перед демократическим движением. Я поблагодарил. Он, кстати, забыл о своем обещании. Я вы­шел вместе с ним в длинный коридор Кремля, смотрел, как он твердо, словно на плацу, шагает по паркету.

Шел победитель.

Вернулся к Горбачеву. Он лежал на кушетке, в глазах сто­яли слезы. «Вот видишь, Саш, вот так», — говорил человек, может быть, в самые тяжкие минуты своей жизни, как бы жалуясь на судьбу и в то же время стесняясь своей слабости. Ничего, казалось бы, не значащие слова, но звучали как откровение, покаяние, бессильный крик души. Точно по Тютчеву: «И жизнь, как подстреленная птица, подняться хо­чет, а не может».

Как мог, утешал его. Да и у меня сжималось горло. Мне до слез было жаль его. Душило чувство, что свершилось нечто несправедливое. Человек, еще вчера царь кардинальных пе­ремен в мире и в своей стране, вершитель судеб миллиардов людей на Земле, сегодня бессильная жертва очередного кап­риза истории. Он попросил воды. Затем захотел остаться один.

Так закончились «серебряные годы» Реформации.

Без всяких колебаний утверждаю, что Михаил Сергеевич искренне хотел самого доброго для своей страны, но не су­мел довести до конца задуманное, а главное, понять, что если уж поднял меч на такого монстра, как Система, то надо идти до конца. Но для этого требовалось преодоление не только идеологии и практики тоталитарного строя, но и самого себя, и не останавливаться на половине дороги.

Конечно, был возможен и другой ход событий, но связан­ный с силовым вариантом. Однако политический выбор Гор­бачева был иным — он был эволюционистом. В частных раз­говорах с Горбачевым мы даже близко не подходили к об­суждению вариантов силового плана. Мятежники августа 1991 года использовали насилие в антиперестроечных целях, что и привело к разрушению Советского Союза и хаосу на постсоветском пространстве. Лично я уверен, что силовой вариант в целях защиты Перестройки не смог бы привести к созидательным последствиям. Вот почему считаю, что в дека­бре 1991 года Михаил Сергеевич совершил достойный посту­пок. Он фактически сам отказался от власти, отбросил все другие возможные варианты. Не знаю, что здесь сработало: осознанное решение или же предельная человеческая уста­лость.

В сущности, учитывая сложившуюся ситуацию, Горбачев мог просто уехать домой, объявив, что он продолжает счи­тать себя Президентом СССР, пока не будет иного решения Съезда народных депутатов, который избрал его президен­том. Ядерная кнопка оставалась с ним. Он передаст ее только вновь избранному Президенту СССР, если он, Горбачев, бу­дет законно отстранен от власти. Сложилась бы весьма вы­игрышная позиция, поскольку он бы не настаивал на сохра­нении именно своей власти, а просто требовал законных процедур.Так могло быть! И можно представить себе ситуацию, ко­торая сложилась бы в стране. Можно представить и положе­ние правительств иностранных государств.

Горбачев ушел в историю. Хотелось ему ввести Россию в цивилизованное стойло, да больно брыкастая она, дуролом- ная, ломает и вершинных людей через колено. Ему выпало испытание: подняться на самую верхотуру и стремительно скатиться вниз; волею судеб оказаться у руля в тот момент, когда накопленные противоречия подошли к критической точке; положить начало тенденциям, окончательное сужде­ние о которых придется выносить потомкам; познать сла­дость всемирной славы, но и горечь отвержения у себя на родине.

Тяжелейший удел, которому не позавидуешь. Воистину, место в Истории стоит дорого, очень дорого.

Остается добавить, что в моих размышлениях о Михаиле Сергеевиче, о его замыслах и действиях, конечно, много субъективного. Но я хотел разобраться не только в том, что мы делали вместе, переживали вместе, но и в самом себе, в своих реальных убеждениях и романтических иллюзиях, в своих надеждах и заблуждениях.

Не хочу быть ни обвинителем, ни адвокатом ни Горбаче­ва, ни себя. Я просто рассказал, что было, а вернее, что знаю. Иногда с гордостью, а порой и с горечью. Но главным в моей жизни остаются не сомнения, обиды или неудовлетворен­ности в великой страде за свободу, а то, что мы, участники Мартовско-апрельской революции, пусть и спотыкаясь, шли к этой свободе, не задумываясь над тем, чем она закончится для нас — славой или проклятиями.

Глава шестнадцатая

ОСТАНОВИТЬ ЯКОВЛЕВА

Странный парадокс. Я же сам стремился к свободе, в том числе и к свободе слова, но не ожидал, что одна из сточных канав этой «свободы» потечет на меня бурным и грязным потоком. В конечном счете, я справился со своим недугом — слишком нервозным восприятием пошлятины. Сумел преодо­леть самого себя и стал платить авторам статей и доносов молчаливым презрением.

Автор

Однажды, уже в этом столетии, ко мне на дачу привезли письмо, вернее, листовку, в которой содержа­лись самые злобные характеристики политических деятелей демократического направления. Всячески поносились Чу­байс, Гайдар, Степашин, Филатов, Явлинский и многие дру­гие. Больше всего досталось мне. Оказывается, в 1943 году я дезертировал, не пробыв на фронте и трех дней. Для этого (по совету своего отца) совершил самострел через намочен­ную собственной мочой тряпочку, что и унюхала медсестра. А потом всю жизнь хвастался ранениями. Ну и так далее.

1 ноября 2001 года полубульварная газетенка «Советская Россия» напечатала статью, в которой обвиняет меня в том, что я «добиваю лежачую Россию», требуя выплаты компен­саций жертвам политических репрессий и их детям. Статья состоит из обвинений следующего свойства: «Сам Яковлев в квартире расстрелянных живет! Вы узнайте, кого расстреля­ли после 1917 года по ул. Грановского, д.З в квартире Яковле­ва». Хоть стой, хоть падай! Жил и живу далеко от этого мес­та. Впрочем, любопытствующий сможет зайти в квартиру, указанную главным редактором «Советской России» Чики- ным, и проверить.

Политическая шпана не утихает.

Подобные листовки и статьи давно не являются для меня неожиданностью. С первых дней Перестройки, как только мои позиции, симпатии и антипатии стали предметом актив­ных обсуждений в обществе, взбесившаяся властная но­менклатура, спецслужбы, обслуживающая их журналистика и писательская знать из большевистского стада начали по­следовательную и целенаправленную работу по дискредита­ции моих взглядов и меня как личности.

В некоторых газетах нет-нет да и появлялись статьи о «ру­софобстве» и «масонстве», что связывали с моим именем. Поначалу я не обращал на это внимания. Но по мере ужес­точения схватки за гласность, за реформы и парламентаризм подручные КГБ в средствах массовой информации и в орга­низациях шовинистического толка как с цепи сорвались. Огонь «мести и ненависти», если повторить слова Дзержин­ского, сосредоточился на мне.

Приведу наиболее типичные листовки, так сказать, про­граммного характера.

«ОСТАНОВИТЬ ЯКОВЛЕВА!

Июнь 1987 года может оказаться таким же роковым для судеб нашего Отечества, как и июнь 1941 года. Приближает­ся очередной пленум ЦК КПСС. Буржуазные средства массо­вой информации заранее победоносно трубят, что на этом пленуме А. Н. Яковлев наконец-то оттеснит Е. К. Лигачева и станет «вторым человеком в государстве», и не скрывают своих восторгов по этому поводу. Чем же так угодил импери­ализму А. Н. Яковлев? Кто он такой?

В 1972 году А. Н. Яковлев исполнял обязанности заведую­щего отделом пропаганды ЦК КПСС. Именно тогда он пе­чально прославился своей статьей в «Литературной газе­те» (15.11.1972), в которой он обрушился на ряд русских писателей-патриотов за мнимый «антиисторизм» их сочи­нений и воспользовался этим предлогом для того, чтобы об­лить грязью славное прошлое России. Эта статья вызвала возмущение патриотической общественности, видных со­ветских писателей, в том числе М. А. Шолохова и Л. М. Лео­нова. Ситуация рассматривалась в Секретариате ЦК КПСС; А. Н. Яковлев был отстранен от идеологической работы и отправлен послом в Канаду.

Однако в последние годы он снова быстро зашагал по ступенькам партийной иерархии. В 1983 году он стал ди­ректором Института мировой экономики и международных отношений, в 1985 — заведующим отделом пропаганды ЦК КПСС, в 1986 — секретарем ЦК КПСС, в 1987 — кандидатом в члены Политбюро ЦК КПСС. До вершины ему остался все­го один шаг. Уже сегодня он является почти полновластным хозяином средств массовой информации, а завтра может полностью прибрать их к рукам. Что это будет означать?

Это будет означать односторонний характер демокра­тизации, превращение ее в игру в одни ворота, в улицу с од­носторонним движением. Это будет означать полную свобо­ду действий для космополитов и затыкание ртов патрио­там. Это будет означать, что грязный поток музыкальной наркомании, порнографии и садизма, захлестывающий нас, резко усилится.

А. Н. Яковлев — главный вдохновитель политического кур­са, конечная цель которого — достижение разрядки за счет полной капитуляции перед империализмом.

А. Н. Яковлев оказывает сильнейший нажим на М. С. Гор­бачева, стремясь заставить его восстановить дипломатиче­ские отношения с Израилем, за что и превозносится до не­бес радиостанцией этого фашистского государства.

С благословения А. Н. Яковлева журналы начали наперебой печатать произведения сомнительного идейного содержания; ведется открытая пропаганда реабилитации Троцкого и дру­гих врагов партии и народа.

По указке А. Н. Яковлева парализуется борьба против си­онизма и масонства, этих ударных отрядов мирового импе­риализма, распространяются убаюкивающие сказки, будто никакого масонства вообще не существует, что все это вы­думка, легенда. Именно А. Н. Яковлевым инспирирована злоб­ная клеветническая кампания в печати против патриоти­ческого объединения «Память». С помощью А. Н. Яковлева рвутся на посты секретарей ЦК КПСС Арбатов и Примаков.

На проходившем в начале этого года совещании пропаган­дистов А. Н. Яковлев договорился до того, что призвал вос­питывать в людях «равнодушие к своей национальной прина­длежности». В. И. Ленин писал о «национальной гордости великороссов», идеал Яковлева — равнодушие; В. И. Ленин го­ворил о коммунистическом мировоззрении, Яковлев — о «де­мократическом миропонимании и мироощущении», оживляя лозунги пражской контрреволюции 1968 г.

У Г. Димитрова есть статья «Масонство — националь­ная опасность». Если бы этот замечательный пролетарский интернационалист изучил сегодняшнюю ситуацию в нашей стране, он бросил бы лозунг: «Яковлев — НАЦИОНАЛЬНАЯ ОПАСНОСТЬ!».

В конце 1985 года все силы передовой советской обще­ственности были направлены на то, чтобы предотвратить осуществление преступного плана переброса северных рек. Ту опасность удалось отвести, но сегодня нависла новая угроза. Сегодня перед нами еще более серьезная задача: ОСТАНОВИТЬ ЯКОВЛЕВА! Москва, июнь 1987 года».

Не могу удержаться, чтобы не привести текст еще одной из многих листовок, но на сей раз посвященной не только мне.

«Просионизированный аппарат государственный не в со­стоянии или не желает прекратить еврейские бесчинства на нашей Земле. Нужно вспомнить опыт партизанской вой­ны, который гласит: в борьбе с оккупантами (именно так и ведут себя евреи) хороши и морально оправданы все средст­ва. Предложения: всем патриотическим объединениям и аф­ганцам создать отряды защиты от еврейских оккупантов. Объявить вне закона: Арбатова, Примакова, Кобыша и др. еврейских советников как Зорины, вознесенские, коротичи, Черкизовы, гутионтовы и пр. сволочь из числа ихних овчарок типа афанасьевых, разумовских, Яковлевых, громыки, винов­ных в убийстве более 500 тысяч наших детей, ни в чем не повинных, в Афганистане. Смерть еврейским оккупантам и их овчаркам!»

Основные тезисы этих листовок тиражировались в сотнях вариантах — в статьях, магнитофонных записях, стенограм­мах разных заседаний, выступлений, в интервью. 8 декабря 1987 года руководство общества «Память» опубликовало спе­циальное воззвание «К русскому народу, к патриотам всех стран и наций». В нем повторяется вся чертовщина тех, кто начал ожесточенную подрывную работу против Перестрой­ки. Впрочем, они выражали готовность и поддержать Пере­стройку, если она будет направлена против сионизма. Обра­щает на себя внимание, что среди других фамилий под этим воззванием стоит и подпись Баркашова, нынешнего «вождя» РНЕ — организации нацистского типа.

Из меня начали лепить чудовище, «поднявшее руку на все самое святое в жизни страны», распускать всякого рода сплетни, рассчитанные на восприятие толпы. И все это почти каждый Божий день. Не буду изображать из себя бесчувст­венную мумию, стоящую каменным изваянием на развилке неких исторических дорог и безразличную ко всему — к жа­ре и холоду, к похвалам и ненависти, к уважению и клевете. Должен признаться, что в какое-то время я стал хуже управ­лять собой, меня все меньше интересовали дела, с напряже­нием ждал, что завтра напишут и скажут профессиональные грязноделы. Конечно, я бы мог не залезать в скорлупу от­страненности, если бы хоть раз почувствовал поддержку Горбачева и желание защитить меня, пусть даже не публич­но, а с глазу на глаз. Я, как наивный юнец, ждал этого. И не дождался.

В тяжкие минуты душевных разладов и сомнений, холод­ных ветров и политических метелей я каждый раз пытался найти успокоение в словах Достоевского: «Если ты напра­вился к цели и станешь дорогой останавливаться, чтобы швырять камнями во всякую лающую на тебя собаку, то ни­когда не дойдешь до цели».

Далеко не сразу, но, в конце концов, я понял, что от кас­товой ненависти людей, ослепших и оглохших от потери власти, никуда не денешься. Больше того, она неизбежна. Хотя, разумеется, мне гораздо приятнее говорить и думать о том, что у меня много личных друзей и сторонников, почита­телей и единомышленников. Они поддерживали меня в са­мые трудные минуты, не оставляли в одиночестве, благодар­но относились к тому, что я практически сделал для первых ростков свободы, милосердно оценивали и промахи, когда что-то было упущено, недооценено и прозевано.

В обстановке злопыхательства особенно дороги поддерж­ка, внимание и понимание. Вот почему я позволю себе опубликовать «Открытое письмо» моих друзей — видней­ших деятелей культуры. Оно было направлено М. Горбаче­ву и в печать еще в марте 1990 года, за несколько месяцев до XXVIII съезда КПСС.

«События, происходящие в нашей стране, показали, что один из самых острых дефицитов, которые мы переживаем, это дефицит талантов, ярких личностей, широко мыслящих, уравновешенных общественных и политических деятелей. Размышляя над тем, каковы источники этого дефицита, нужно с горечью признать, что одна из самых печальных и древних традиций нашей общественной жизни — это пожи­рание собственных авторитетов.

В этой связи стоило бы упомянуть имя А. Твардовского. Время показало, что не только вожди застоя, но и их подруч­ные, ныне здравствующие литвожди, набившие руку на ниспровержении всего и вся, сыграли свою роковую роль в трагедии великого русского поэта и его детища — журнала «Новый мир».

В этом же ряду — имя великого гражданина Отечества академика Сахарова. Те же люди, те же силы, теми же мето­дами травили его. И только скоропостижная смерть акаде­мика Сахарова оборвала публикацию грязных статей в «Во- енно-историческом журнале».

Однако армия ниспровергателей не знает покоя. Теперь на очереди новое имя — А. Н. Яковлев. Определенная группа лиц сделала своей целью дискредитацию и поношение с лю­бых трибун этого крупного государственного деятеля. Для этого используется ряд печатных органов, известных своей антиперестроечной направленностью. Пленумы Союза писа­телей РСФСР, сходки небезызвестного общества «Память», листовки явно фашистского толка — все скоординировано и подчинено единой цели: ниспровергнуть реальный авторитет для того, чтобы расчистить дорогу посредственности и се­рости, от которых десятилетиями страдала наша страна и пришла в то состояние, в котором она сейчас находится.

Авторитет А. Н. Яковлева складывался и утверждался на глазах всей страны и партии и не нуждается в особых аттестациях. Стоило бы, однако, отметить, что после мно­гих десятилетий бесцветных руководителей, произносивших свои речи с чужого голоса и по бумажке, в лице А. Н. Яковлева мы имеем дело с ярко одаренной индивидуальностью, челове­ком, мыслящим оригинально, стоящим на принципиальных по­зициях, которым он никогда не изменял.

Невозможно не упомянуть его работу ученого-историка, возглавляющего Комиссию Политбюро по реабилитации жертв сталинизма. В общепризнанных успехах нашей внеш­ней политики есть и его доля. И наконец, начиная стро­ительство федеративного государства, следует особо иметь в виду, что авторитет А. Н. Яковлева одинаково высок и об­щепризнан как в самой России, так и во всех республиках, включая Прибалтийские. Да и во всем мире.

Можем ли мы в таких условиях позволить разнузданную травлю этого государственного деятеля и оставить ее без должной оценки и без ответа со стороны нашего народа, об­щественности и властей?

Наша цель — предупредить общественность, что в этот ответственнейший для страны период дискредитация уже сложившихся и признанных авторитетов крайне опасна, она ведет к непредсказуемым последствиям и хаосу.

Б. Окуджава, О. Ефремов, Д. Лихачев, С. Аверинцев, А. Адамович, Г. Бакланов, В. Раушенбах, Ю. Марцинкявичус,

В. Быков, И. Друцэ, В. Гольданский, В. Кондратьев, Ф. Искандер, В. Кудрявцев, В. Дудинцев.

20 марта 1990 г.».

Письмо не было напечатано, хотя, как мне известно, Гор­бачев о нем знал. Надо полагать, он так и не понял, что речь тогда шла не обо мне только, а об организованной полити- ко-идеологической кампании по ниспровержению курса на перестройку общественного бытия. Эта кампания велась без устали, но особенно усилилась в 1991 году, когда нача­лась подготовка к путчу. «Комсомольская правда» 23 апреля

1991 года сообщает о съезде «Союза» — сталинистской ор­ганизации из представителей военных, спецслужб, ВПК, фундаменталистов из партаппарата. Этот съезд потребовал введения чрезвычайного положения в стране, сформулиро­вав его задачи следующим образом:

«Контроль за работой прессы и ходом приватизации, за­прет на митинги и демонстрации, приостановление де­ятельности всех политических партий, перевод транспор­та, связи и некоторых других отраслей на режим военного положения. Если существующее правительство не способно остановить надвигающийся кризис, то «Союз» как ведущая междепутатская группа совместно с поддерживающими его движениями готовы взять на себя всю полноту ответствен­ности за реализацию мер чрезвычайного положения».

Судя по характеру обильно распространяемых на съезде изданий, «Союзу» была обеспечена твердая поддержка со стороны организаций откровенно шовинистического и анти­семитского толка. Демократы же именовались не иначе, как «коричневые», «фашисты» и т. д. Сообщалось, что «старший советник президента Яковлев получает инструкции в амери­канском посольстве».

Как видно, на политическом столе открыто появилась яс­но сформулированная программа государственного перево­рота, введения чрезвычайного положения, которая и была осуществлена в августе 1991 года. Никакой реакции на эту программу со стороны высшей власти не последовало. В эти же дни я написал Горбачеву письмо о надвигающемся мяте­же. Оно опубликовано в этой книге. И тоже было проигно­рировано.

Приведу еще несколько примеров, прямо или косвенно относящихся к подготовке к мятежу.

«Средства массовой информации обрушивают на совет­ского читателя поток инсинуаций о том, что сионизм — это безобидное стремление евреев собраться под одну крышу. Начало этой пропагандистской «утки» положил не кто иной, как бывший член Политбюро ЦК КПСС, член Президентско­го совета А. Н. Яковлев» (газета «Советский моряк», Ленин­град, 1991, 2 февраля).

Известному мракобесному журналу «Наш современник» особенно ненавистно «новое мышление». Оно, дескать, при­думано «пятой колонной» в СССР и является «политической декларацией о капитуляции нашей страны на американских условиях». Изрядно в журнале Куняева достается Горбачеву. Но Горбачев, по их мнению, «имя собирательное». Его поли­тика — это труд «тайных советников вождя», которые, в свою очередь, «десятилетиями кормились интеллектуальны­ми отходами западной, преимущественно американской кух­ни». Кого же журнал зачислил в лидеры «антинародной группы»? Это: «А. Яковлев, Ф. Бурлацкий, Г. Арбатов — имя им легион... По сути — это американские гауляйтеры».

Журнал цитирует некоего писателя Наумова, который, мол, с горечью восклицал: «Каким же фарисейством надо об­ладать, чтобы выдавать победы Соединенных Штатов над на­ми за наши победы? Чьи это — «наши»? Хмуроватого космо­полита Яковлева, лучезарного министра Шеварднадзе, го- ре-академика Арбатова и иже с ними? Если это так, то похоже на правду, поскольку все «иже с ними» — это разру­шители нашего Отечества, это люди, которые стараются ра­зоружить нас, разрушить нашу армию».

Известный «борец за всеобщую трезвость» профессор Уг­лов заявил корреспонденту «Комсомольской правды» сле­дующее: «Я всю жизнь боролся с пьянством, но мафия — на­верху это Александр Яковлев, дающий народу указания пить, — извратила Указ о борьбе с пьянством и алкоголиз­мом... Один Егор Кузьмич Лигачев остается принципиаль­ным борцом с пьянством».

Когда Горбачев уничтожил Президентский совет, депута­та Петрушенко спросили:

— Вас удовлетворяют изменения в окружении Горбачева?

Ответ: «Горбачев назначил в Совет безопасности Яковле­ва. Мы сделаем все, чтобы помешать этому кремлевскому молчуну входить туда. Все, что происходит сейчас в прессе, это его вина... А вы знаете, что «Московские новости» фи­нансируются из фондов, связанных с американскими спец­службами ?»

В Совет безопасности я не назначался, однако не в этом дело. Все, вместе взятое, — и охлаждение отношений с Гор­бачевым, и продолжающаяся травля, и наступившее без­делье, когда работу себе придумываешь сам, и бесконечные вопросы моих друзей — что случилось? — все это подталки­вало меня к мысли об уходе в отставку.

Но перед этим я все же решил написать письмо Горбачеву и изложить все, что я думаю об обстановке и о кампании в отношении меня, которая нисколько не утихла даже после моего ухода из руководства КПСС. Одним словом, «меня достали», и в этом надо признаться честно. Письмо мое — скорее исповедь, а не жалоба, а точнее — и то и другое. Оно было написано в мае 1991 года. В нем я писал о своих чувст­вах, привел в этом контексте многочисленные документаль­ные свидетельства. Говорил о том, что в стране складывается политическая и идеологическая платформа реванша, причем не только по реставрации прежних порядков, но содержа­щая и меры по расправе с новыми «врагами народа». Откро­венно написал и о том, что преобразования зашли в тупик, чем и пользуются реставраторы, обратил внимание на то, что конфликт между президентом и демократическими силами остается роковым для судьбы страны. Излагая свои аргумен­ты, я еще раз предупредил Горбачева, что если власть не проснется и трезво не оценит реальную обстановку, «то где-то осенью 1991 года вопрос о той или иной форме рес­таврации может перейти в практическую плоскость».

Приведу выдержки из этого письма.

«Опасная, начисто оторванная от жизни ностальгия по сталинизму в той или иной его разновидности грозит столкнуть страну в новый водоворот испытаний, которые могут закончиться кровопролитием. Считаю, что обновлен­ческие преобразования, а с ними и вся страна, судьбы десят­ков миллионов человек оказались на минном поле.

...Лично я вижу два наиболее вероятных сценария разви­тия.

Первый — попытка неосталинистской реставрации. Не­сомненно, это вариант, которого более всего хочет ультра­правое крыло. Осуществить этот вариант можно, только спровоцировав предварительно еще более глубокое погруже­ние страны в экономический и межнациональный кризисы. Для этой роли парт-ультра годятся, и здесь их многие под­держат и используют. Но, думаю, потом выбросят. Как пре­дателей истинного марксизма-большевизма.

Второй возможный сценарий при таком ходе событий — попытка диктатуры без коммунистов. С прямой или косвен­ной опорой на военный аппарат, на базе терпимого (а-ля Франко) или нетерпимого (а-ля Гитлер) отношения к комму­нистам, на базе национал-патриотического комплекса идей.

Думаю, если события будут развиваться так, как они раз­виваются с весны прошлого года, «точка возврата» окажет­ся для Перестройки пройденной где-то в начале нынешнего лета, а выбор между двумя названными вариантами вста­нет в практической плоскости уже осенью.

Сегодня, судя по характеру развивающихся событий, на­ступает час истины для каждого человека, час честного вы­бора судьбы страны и судьбы личной. Нелегкий час, горький час! Но смирение с попытками вернуть прошлое губительно, ибо совесть перестает быть нравственным властелином че­ловека.

В сложившихся условиях постоянной травли я не вижу возможности продолжать свою деятельность по кардиналь­ному демократическому преобразованию общества в рамках

КПСС и заявляю о своем выходе из ее рядов. Общественные интересы выше партийных...

Я думаю, для меня наступило время сказать с полной от­кровенностью следующее. Играть унизительную роль «козла отпущения» не хочу, поищите кого-нибудь другого. Не хочу быть пешкой в игре политиканов в партии и Верховном Со­вете СССР. Не хочу потому, что верю в правильность взя­того курса на Перестройку и не собираюсь кричать «кара­ул!» на середине реки.

Если будем продолжать работать вместе, то давайте до­говоримся играть в одном оркестре и двигаться в одном на­правлении, как бы это ни было трудно.

До сих пор только общее великое дело, личное доверие и лояльность к Вам удерживали меня на позициях выдержки. Эскалация кампании унижения снимает с меня морально- этические обязательства — нет, не перед Вами, а перед те­ми, кто окружает Вас. Эта эскалация бьет по личному достоинству, что для меня непереносимо. Я должен быть честен перед страной, перед народом, перед самим собой. Вот почему я буду искать достойные формы борьбы с на­рождающимся новым фашизмом и партреакцией, борьбы за демократические преобразования нашего общества. У меня осталось не так уж много времени».

Это было мое официальное предупреждение о том, что страна движется к роковой черте контрреволюционного мя­тежа.

Ответа не дождался. Может быть, Горбачеву и не показа­ли мое письмо. На душе стало еще тревожнее. До меня до­шли разговоры, что генералы в Генштабе стали подозритель­но часто собираться, что ведут себя как-то странно, что в разговорах высших чиновников появились нотки пугливого ожидания чего-то необычного, которое вот-вот должно слу­читься.

Поскольку мои сигналы и предупреждения явно игнори­ровались, я расценил подобную реакцию как сигнал, что мне надо уходить из команды. Видимо, мои предупреждения ко- му-то показались слишком навязчивыми и толковались как действия человека, обиженного фактическим отстранением от власти, или еще по каким-то причинам, о которых можно только догадываться.

После моей отставки Горбачев сразу же отправился в от­пуск, наплевав на мои предупреждения о возможности мяте­жа. К тому времени я, вероятно, уже ходил в «шпионах», а Крючков — в «преданных помощниках». Через несколько дней зашел к Янаеву — он остался за президента. Сидели долго. Крепко выпили. Он жаловался, что Горбачев запер его в «золотую клетку», ничего не поручает и ни о чем не спра­шивает. У меня осталось впечатление, что Янаев в то время ничего не знал о готовящемся заговоре. Он все время рас­суждал о том, что он мог бы делать в качестве вице-прези- дента, что он предан Горбачеву и будет ему помогать изо всех сил.

Через несколько дней по радио передали, что я исключен из партии. Как все это было организовано, рассказывать скучно. Решение ЦКК КПСС, подписанное неким Маховым, базировалось на официальном письме трех председателей районных контрольных комиссий Москвы: Бауманского, Первомайского и Сокольнического. В постановлении сказа­но: «за действия, противоречащие Уставу КПСС и направ­ленные на раскол партии, считать невозможным дальнейшее пребывание А. Н. Яковлева в рядах КПСС».

В своем ответном заявлении о выходе из партии я еще раз написал, что «хотел бы предупредить общество о том, что в руководящем ядре партии сложилась влиятельная сталини­стская группировка, выступающая против политического курса 1985 года... Речь, в сущности, идет о том, что партий­ное руководство освобождается от демократического крыла в партии, ведет подготовку к социальному реваншу, к пар­тийному и государственному перевороту».

Свое письмо направил Горбачеву и в прессу. Это было уже четвертым предупреждением о мятеже. К сожалению, мои предупреждения оправдались, и не моя вина в том, что кому-то они казались беспредметными.

Так закончилась моя партийная карьера. Закончилась по совести. Если в страшные военные дни для моего Отечества я искренне вступил в партию, то в 1991 году я осознанно по­кинул ее. Я был честен в вере и столь же честен в отрицании ее. Возненавидел Ленина и Сталина — этих чудовищ, жес­токо обманувших мой народ и растоптавших мой романти­ческий мир надежд. Я давно понял, что общественное уст­ройство, основанное на крови, должно быть убрано с исто­рической арены, ибо оно, это устройство, исповедовало дьявольскую религию Зла. Вот почему я и посвятил себя по­иску путей ликвидации античеловеческой системы — надо было только не ошибиться в новом выборе. Конечно, это бы­ли только мечты, а не действия, но в одном я был твердо уве­рен уже тогда, когда Перестройка еще зрела в мечтах: этот путь должен быть исключительно ненасильственным и при­вести к свободе человека.

День, когда меня исключили из партии, совпал с заверше­нием работы над «Открытым письмом коммунистам», в кото­ром я писал об опасности реваншизма. Первый вариант это­го письма я закончил еще 9 мая 1991 года. Долго дорабаты­вал, сразу же дать ему ход не решался. Создание Движения демократических реформ поставило это обращение на прак­тические рельсы. 18 августа 1991 года я обсуждал его с Ана­толием Собчаком у меня дома. Но письмо не могло быть на­печатано, поскольку на следующий день в Москву вошли танки.

Кстати, до сих пор никак не могу поверить, что вся эта операция с исключением из партии произошла без ведома Генерального секретаря ЦК. Если без него, то логично пред­положить, что к этому времени была предрешена и судьба самого Горбачева. Если же он благословил эту акцию, то ста­новится более понятным его равнодушие к моим многочис­ленным предупреждениям о надвигающемся перевороте. Ведь такие предупреждения делались не уличными гадалка­ми, а человеком, стоявшим рядом с ним все эти драматиче­ские годы.

Наивность неисчерпаема. Я еще не хотел верить, что кам­пания против меня организуется определенными силами и людьми в КГБ. Но постепенно, день за днем, для меня все бо­лее очевидным становился факт, что люди этого ведомства решают определенную задачу — отодвинуть меня от Горба­чева, что им и удалось. Как-то Виктор Чебриков (мы оба уже были в отставке) сказал мне: «Давай встретимся. Я расскажу тебе такое, что тебе и в страшном сне не привидится». Речь шла о нем, Чебрикове, Крючкове, Горбачеве и обо мне. Не успели мы встретиться. Умер Виктор Михайлович.

Татьяна Иванова в журнале «Новое время» пишет: «Не надо раскрывать архивы КГБ, но немножко полистать — можно. Найти там, например, кто нес на демонстрации пла­кат с мишенью, где в центре был портрет Александра Яков­лева, в которого стреляет солдат. А текст был энергичен и краток: «На этот раз промаха не будет!». Найти, кто нес, кто писал, кто сочинял текст, кто вдохновил создание текста. И назвать эти светлые имена». Для справки скажу: обращал­ся я в прокуратуру с просьбой отыскать моральных терро­ристов, которые несли этот плакат. В рекордный трехднев­ный срок мне ответили, что найти не удалось. Вот и все.

Татьяне Ивановой косвенно ответил генерал КГБ О. Калу­гин: «Когда проходили в Москве демонстрации в поддержку компартии и социализма, там демонстранты несли плакаты: «Яковлев — агент мирового сионизма», «Яковлев — агент ЦРУ». Все эти документы были изготовлены в КГБ. На печат­ных станках КГБ» (Вечерняя Москва, 1992, 30 января).

В сентябрьском 2000 года номере журнала «Диалог» рас­сказывалось об одном «диссиденте» по кличке Михалыч, ко­торый работал на КГБ. История занятная. Его посадили, за­вербовали и выпустили. По заданию спецслужб сблизился с «почвенниками» — Сорокиным, Куняевым, Лобановым, Се- мановым, Прохановым. Уже в годы Перестройки в Москве появилась листовка о Яковлеве, который был в это время сек­ретарем ЦК КПСС. Листовка «яркая, сочная, язвительная».

На поиски автора бросили «внушительные силы: сличали шрифты, копии от ксероксов, ставились задачи агентам». На­конец показали листовку куратору Михалыча по КГБ, кото­рый и доложил, что листовка написана Михалычем. Бобков наложил резолюцию о принятии каких-то мер. Но более вы­сокие начальники решили «не выдавать» своего стукача. Ми­халыч, сообщает журнал, уже на пенсии, но, выполняя пору­чения спецслужб, продолжает консультировать разные фон­ды, партии, комитеты.

Я уже упоминал, что Крючков, еще работая в разведке, несколько раз буквально умолял меня познакомить его с Ва­лерием Болдиным, заведующим общим отделом ЦК. Он объ­яснял свою просьбу тем, что иногда появляются документы, которые можно показать только Горбачеву, в обход предсе­дателя КГБ Чебрикова. К назойливой просьбе Крючкова я отнесся с настороженностью. Понимал, что этот проныра ис­кал политические щели, чтобы проникнуть наверх — к пер­вому лицу. К сожалению, я не устоял и переговорил с Вале­рием. Он отнесся к этой просьбе еще подозрительнее, чем я, длительное время уклонялся от неофициальных встреч. Но под натиском «улыбок вечной преданности», с которыми Крючков смотрел на Болдина на официальных совещаниях, тоже сдался. С этого момента Крючков ко мне интерес поте­рял, переключился на Болдина. Более того, начал за мной на­стоящую охоту, особенно после того, как я внес предложе­ние о разделении КГБ на контрразведку, внешнюю разведку, президентскую охрану, службу связи и пограничную служ­бу. Позднее это предложение было реализовано.

Конечно же, поддерживая выдвижение Крючкова на пост председателя КГБ, я не ждал от него благодарности, но все же... Особое омерзение вызывает то, что буквально через две-три недели после своего назначения Крючков показал свое подлинное лицо, открыто став в ряды противников Пе­рестройки, заговорив снова о «врагах», «агентах влияния». Иными словами, активно начал подготовку государственного переворота, компрометируя одних, шантажируя других, вер­буя третьих. Должен с горечью признаться, что я попался на удочку холуйских заискиваний и кошачьих повадок. Это бы­ла непростительная кадровая ошибка периода Перестройки, за которую я несу свою часть ответственности. Первый сиг­нал об этой грубой ошибке прозвучал на том пленуме ЦК, который избирал Крючкова в Политбюро. Когда Горбачев назвал его фамилию, раздались дружные аплодисменты. Би­ли в ладоши выдвиженцы КГБ — секретари партийных ко­митетов разных уровней и рядовые члены ЦК.

Перед своим уходом на пенсию Виктор Чебриков сказал мне, как всегда, в очень спокойном тоне:

— Я знаю, что ты поддержал Крючкова, но запомни — это плохой человек, ты увидишь это. — Затем добавил слово из разряда характеризующих, что-то близкое к негодяю. Уже после путча на выходе из Кремлевского дворца съездов Чеб­риков догнал меня, тронул за плечо и сказал:

— Ты помнишь, что я тебе говорил о Крючкове?

— Помню, Виктор Михайлович. Помню...

Мне было горько.

Кажется, я уже писал о дезинформации, которую Крюч­ков в изобилии поставлял Горбачеву. На ее основе была про­ведена операция по удалению меня из горбачевского окру­жения. Затем начались многоходовые махинации, нацелен­ные на то, чтобы столкнуть президента с демократической общественностью и прогрессивными журналистами. В со­знание президента упорно заталкивалась мысль о том, что именно в демократической среде создаются штабы по от­решению его от власти. Вкрадчивому подхалиму удалось обмануть Горбачева. Впрочем, как и меня. Для давления на президента была активно использована агентура КГБ в писа­тельской среде, особенно в ее национал-патриотическом крыле. Да и вся эта кампания по сплочению особых патри­отических сил профессионального характера была частью работы КГБ, направленной на то, чтобы демагогически отде­лить патриотизм от демократии, разделить общество на пат­риотов и непатриотов, добиться нового раскола, чтобы облег­чить «охоту на ведьм».

Методы Крючкова были предельно примитивными, взя­тыми из старого сундука КГБ времен 1937—1938 годов. Од­нажды в воскресенье я вместе с детьми и внуками поехал за грибами в заповедник «Барсуки», что в Калужской области. Вдруг звонок в машину. Горбачев раздраженно спрашивает:

— Вы что там делаете?

— Грибы собираем.

— А что делают там вместе с тобой Бакатин (министр внутренних дел) и Моисеев (начальник Генштаба) ?

— Я их вообще не видел.

— Не хитри! Мне доложили, что они с тобой. Что там происходит?

Тут наступила моя очередь рассердиться.

— Михаил Сергеевич, я не понимаю разговора. Вам очень легко проверить, кто и где находится. А вашему информато­ру надо, вероятно, одно место надрать, а вам подумать, поче­му он провоцирует вас.

Я тут же позвонил Бакатину. Вадим Викторович оказался дома. Рассказал ему о разговоре с Горбачевым. «Ай-ай-ай», — прокомментировал Вадим, что вмещало в себя и удивление, и раздражение. Поражал сам факт. Подозрительность, кото­рую намеренно внедрял Крючков, коршуном вцепилась в Михаила Сергеевича. Все мы знаем, к чему приводит эта дья­вольская игра на уровне высшего руководства.

Через некоторое время мне перезвонил Бакатин и сказал, что он связался по телефону с Горбачевым.

— Вы меня разыскивали? — спросил Бакатин.

— Ладно, завтра поговорим, — ответил Михаил Серге­евич.

Мы с Бакатиным начали рассуждать о том, почему так по­вел себя Горбачев. Мои добрые отношения с Бакатиным не были для него секретом. Если бы даже мы вместе собирали грибы, то, естественно, данный факт означал бы только со­бирание грибов. Что касается генерала Моисеева, то с ним никаких личных контактов вообще не было, кроме как на за­седаниях комиссии Политбюро по разоружению. Более того, наши взгляды были полярно противоположными, особенно когда речь заходила о гонке вооружений.

Как я себе представляю, уже в это время Крючков начал плести интриги, дабы создать впечатление, что в ближайшем окружении президента возможен некий сговор. Цель оче­видна: замаскировать формирование своей преступной груп­пы, замышлявшей государственный переворот. Как только Горбачев ослабил меня политически, Крючков сочинил до­нос Горбачеву о моих «подозрительных» и «несанкциониро­ванных» встречах с иностранцами, попросив санкции на «оперативную разработку». По словам Михаила Сергеевича, он не дал на это согласие. Тем не менее такая разработка на­чалась, поскольку Крючков уже начал подготовку к захвату власти.

В своих мемуарах Болдин пишет, что Горбачев якобы по­рекомендовал Крючкову переговорить со мной на эту тему, что последний якобы и выполнил. Я просто поражаюсь неле­пости этой выдумки. Во-первых, хоть убей, но не поверю, что Горбачев дал такое поручение. А во-вторых, не могу предста­вить даже в дурном сне, чтобы Крючков пришел ко мне с по­добным разговором. Трусоват он, чтобы пойти на это. Он-то знал, что лжет.

Я сразу же почувствовал слежку и подслушивание. Од­нажды моя жена, Нина, с большим волнением сообщила мне, что она, закончив телефонный разговор с невесткой, стала, не положив трубку, расправлять шнур и вдруг голос в труб­ке. К своему ужасу, она услышала часть своего разговора. Я проинформировал об этом Михаила Сергеевича. Он посо­ветовал переговорить с Крючковым, что я и сделал. Крючков напрягся, засуетился физиономией, но быстро взял себя в руки и сказал:

— Ну что вы, Александр Николаевич, этого быть не мо­жет. Нет, нет и нет!

Он лгал. От моих друзей мне стало известно, что Крючков дал команду начальнику Управления «РТ» организовать контроль не только за моими телефонными разговорами, но и установить технику подслушивания в моем служебном ка­бинете.

— Позвони Нине Ивановне, ты ее знаешь, она врать не будет, — продолжал я.

— Хорошо, — ответил Крючков, но не позвонил.

Один из генералов КГБ, довольно информированный, со­общил мне, что соответствующее подразделение КГБ готовит в отношении меня «дорожно-транспортное происшествие». Генерал добавил, что информирует меня, поскольку разделя­ет мои взгляды. Я снова обратился к Горбачеву, и снова он отослал меня к Крючкову. Как-то при встрече перед очеред­ным совещанием я рассказал Крючкову об этой информации и добавил, что ее запись находится у трех моих друзей. Раз­говор шел как бы на шутливой ноте, но Крючков изобразил из себя обиженного, стал клясться, что ничего подобного и быть не может.

— Хорошо, — сказал я, — но, может быть, все это гото­вится без твоего ведома.

Поговорили еще немного и достаточно холодно расста­лись. Позднее, когда Крючков оказался в Лефортове, он по­дал на меня в суд за попытку «оклеветать» его в связи с до- рожно-транспортной историей. Меня позвали в прокурату­ру, очень вежливо допросили, отпустили с миром, добавив, что Крючков трясется от страха и ищет любые поводы, что­бы затянуть следствие.

Пожалуй, наиболее нагло я был атакован через провока­цию в отношении моего помощника Валерия Кузнецова. Он сын бывшего секретаря ЦК Алексея Кузнецова, расстрелян­ного в связи с «ленинградским делом». В свое время Микоян попросил меня взять Валерия на работу в отдел пропаганды, что я и сделал. Кстати, Кузнецова долго не утверждали. Толь­ко после вмешательства Суслова, к которому я, ссылаясь на мнение Микояна, обратился с этой просьбой, вопрос был ре­шен.

Все это происходило еще до моей поездки в Канаду, то есть до 1973 года. Вернувшись в 1985 году в отдел пропаган­ды, а затем став в 1986 году секретарем ЦК, я предложил Ва­лерию поработать моим помощником. Он согласился. Будучи добрым по характеру, хорошо знающим обстановку в среде интеллигенции, он активно помогал мне.

Так вот, в один несчастный день мне позвонил Горбачев и спросил:

— У тебя есть такой Кузнецов?

— Да, мой помощник.

— Убирай его, и немедленно.

— Почему?

— Пока не могу сказать, но потом нам обоим будет стыдно.

Все мои доводы жестко отводились.

— Где он раньше, до ЦК, работал? — спросил Михаил Сергеевич.

— Где-то в цензуре.

— Пусть идет обратно туда же.

Я хорошо знал Валерия. По характеру — душа нараспаш­ку, что в аппарате не поощрялось. Согласиться с его увольне­нием я никак не мог. Решил потянуть. На всякий случай при­гласил Валерия к себе, рассказал ему о ситуации. Он наотрез отказался возвращаться в цензуру, был предельно растерян и расстроен.

— В чем дело? Не могу понять!

Как мог, успокаивал его. Но Горбачев проявил несвойст­венную ему настойчивость, чем меня изрядно удивил. Тогда я рассказал об этой истории Примакову. Он тоже хорошо знал Валерия. Общими усилиями нам удалось уговорить Ми­хаила Сергеевича направить Кузнецова заместителем пред­седателя Агентства печати «Новости».

Позднее, когда бури подзатихли, а Горбачев перестал быть президентом, я спросил его, что случилось тогда с Куз­нецовым. Он очень неохотно и достаточно невнятно ответил, что получил записку из КГБ о том, что Кузнецов хорошо зна­ком с какими-то людьми из Азербайджана, связь с которыми могла бы скомпрометировать ЦК. Вскоре подоспела публика­ция в «Огоньке» текстов подслушивания моих телефонных разговоров, в том числе и с Кузнецовым. Кстати, тексты под­слушивания были изъяты из канцелярии Горбачева. В них Валерий упоминал несколько фамилий, в том числе одного человека из Азербайджана. Вот и вся «порочная связь». Так что история с Кузнецовым была элементарной провокацией, направленной против меня. К сожалению, Михаил Серге­евич не захотел отреагировать на нее должным образом. Вот такие детали и делают силуэты времени более выразитель­ными.

Насколько мелкотравчатой стала эта контора под руко­водством Крючкова, бывшего клерка из секретариата Андро­пова, говорят и такие факты. Я еще в начале 1991 года начал строить дачу в поселке Академии наук СССР. Однажды один строитель сказал мне, что накануне на въезде в поселок его остановил капитан в милицейской форме и стал проверять документы, долго выспрашивал, как долго строится дача, кто строит, как производится оплата и т. д. Все документы оказа­лись в порядке. Иначе и быть не могло. Я же догадывался, что нахожусь под грязным зонтиком Крючкова.

Через неделю снова проверка, проводил ее уже новый че­ловек, но тоже в милицейской форме. Надо же так случить­ся, что я в это время возвращался домой. Подошел к офице­ру и спросил:

— Что происходит? Что вы ищете? Кто вас послал?

Офицер посмотрел на меня растерянными глазами и, не­много поколебавшись, попросил отойти в сторону и сказал буквально следующее:

— Александр Николаевич, я ваш единомышленник. Не выдавайте меня. Вас проверяют, и не только здесь, проверя­ют по указанию с самого верха. Извините меня, но будьте осторожны.

Рассказывая о Крючкове, не могу не вспомнить об одном эпизоде, когда Горбачев пытался наладить мои отношения с Чебриковым — предшественником Крючкова. Отношения у меня с ним были сложные. В личном плане — уважительные, но в характеристике диссидентского движения, его мотивов и действий мы расходились. Были столкновения и по оцен­кам поведения некоторых представителей демократического движения. Конечно, Чебриков много знал о них, в том числе и из доносов, но не только. Теперь, оглядываясь назад, могу сказать так: в ряде случаев у Чебрикова доминировала пред­взятость, питаемая его обязанностями, у меня же — роман­тическая доверчивость, навеянная праздником перемен.

Однажды Горбачев посоветовал нам встретиться в нефор­мальной обстановке, что мы и сделали. Беседа за плотным ужином на конспиративной квартире КГБ продолжалась до четырех часов утра. Разговаривали мы очень откровенно, бо­яться было нечего и некого. Я говорил о том, что без прекра­щения политических преследований ни о каких демократи­ческих преобразованиях и речи быть не может. Он во мно­гом соглашался, но в то же время из его рассуждений я уловил, хотя Виктор Михайлович и не называл фамилий, что немало людей из агентуры КГБ внедрено в демократическое движение. Впрочем, я и сам догадывался об этом. Когда я на­зывал некоторые яркие имена, он умолкал и не поддерживал разговор на эту тему. Иногда охлаждал мой пыл двумя слова­ми: «Ты ошибаешься». Единственное, что я узнал в конкрет­ном плане, так это историю создания общества «Память» в Московском авиационном институте, если я верно запомнил, и о задачах, которые ставились перед этим обществом, и что из этого получилось. Для меня лично это была полезная ин­формация, я перестал остро реагировать на разного рода ин­синуации, исходившие из этого детища сыскной системы.

Стопок и чашек мы с Чебриковым не били, но и согласия не достигли. Выразив по этому поводу сожаление, разош­лись. Хотя понимать мотивы и действия друг друга стали луч­ше. Наутро мне позвонил Горбачев и спросил: «Ну что? Не смогли договориться? Ну ладно». Я так и не понял из этого «ну ладно», одобрил он результаты беседы или нет. Тем не менее я глубоко сожалею о том, что поддержал замену пред­седателя КГБ. Но я действительно тогда считал, что Крючков является подходящей фигурой для этой роли. Почему? Те­перь мне трудно объяснить этот свой поступок. Как говорят, был уже не молод, а опыта московских интриг еще не на­брался. «Не бывать калине малиной, а плешивому — кудря­вым» — гласит русская пословица. Моя деревенская довер­чивость не один раз подводила меня. Чутье изменило и на этот раз.

Уже после мятежа Крючков не нашел ничего более умно­го, как опубликовать статью в «Советской России» под на­званием «Посол беды». Это обо мне. Статья длинная и глу­пая. В ней содержались стандартные обвинения по моему ад­ресу: развалил то, развалил это... Но в ней было и одно серьезное обвинение. В том, что Яковлев связан с западными спецслужбами, видимо с американскими. Конечно, фактов никаких.

Группа сторонников Крючкова обратилась в Генеральную прокуратуру с просьбой расследовать это дело и привлечь меня к ответственности. Я тоже потребовал расследования. Раскопки архивов шли долго. Опросили всех, кто мог знать хоть что-то. Дали свои показания Горбачев, Бакатин, Чебри- ков, работники внешней разведки, занимавшиеся агентур­ными делами. Все они отвергли утверждения Крючкова как лживые. Крючков отказался дать свои показания следовате­лю, заявив, что результаты расследования ему известны за­ранее. Тут он прав — знал, что врет. Прокуратура пришла к заключению, что Крючков лжет. Генеральный прокурор Сте­панков, отвечая на мой вопрос, сказал, что теперь у меня есть все основания подать в суд. И добавил, что за клевету, согласно закону, Крючков получит от трех до пяти лет.

Я нашел адвоката. Началась работа. Но потом мне рас­хотелось связываться с этим мошенником. Пусть на свежем воздухе гуляет и в своей душонке ковыряется. Кроме того, мое раздражение утихомирили статьи в мою защиту, они высмеяли Крючкова по всем статьям. Однако сегодня я понимаю, что ошибся в своем милосердии. Клевреты Крюч­кова и сегодня пытаются «достать» меня через некоторых бывших работников КГБ.

Откликнулись поэты и писатели. На сей раз их письмо было опубликовано.

«Наше письмо в «Известия» продиктовано чувством тре­воги и негодования. Тревоги за наше независимое, демокра­тическое будущее. И негодования, вызванного публикацией в газетах «Правда», «Советская Россия», в других прокомму­нистических изданиях пасквилей, оскорбляющих честь и до­стоинство всеми уважаемого Александра Николаевича Яков­лева, солдата-фронтовика, известного ученого, писателя, ав­торитетного общественного и политического деятеля.

Сочинители лживых, оскорбительных «писем в редакцию», не называющие при этом своих фамилий, выливают ушаты грязи, вплоть до обвинений в сотрудничестве с КГБ и ЦРУ на достойного, мужественного человека, которому мы, рос­сияне, обязаны своим нынешним знанием трагической прав­ды о масштабах репрессий тоталитарного режима против собственного народа, о неоплатной цене нашей Победы в Великой Отечественной войне, о «закрытых» протоколах, вскрывающих преступную суть сговора Сталина и Гитлера.

Напомним, что именно А. Н. Яковлев был автором знаме­нитой статьи «Против антиисторизма», ставшей первым сигналом об опасности, которая очевидна всем здравомысля­щим людям, — об опасности зарождения и наступления рус­ского фашизма.

В кампании клеветы и травли, направленной не только против А. Н. Яковлева, проявляется памятный всем нам стиль коммунистов, закрепляющих свою победу на выборах в Государственную Думу. Налицо явные попытки нацио- нал-большевистских сил организовать новую охоту на «вра­гов народа» в духе 1937 года. Этими «врагами народа» уже побывали многие из наших коллег...

Д. Гранин, Б. Васильев, А. Иванов, Т. Кузовлева, А. Нуйкин, Б. Окуджава, В. Оскоцкий, А. Приставкин, А. Разгон, В. Савельев, Ю. Черниченко».

В ельцинский период национал-большевики, ободренные решением Конституционного суда, и бывшие работники спецслужб — ветераны террора, ушедшие от ответствен­ности за беззакония, творимые в период Хрущева — Бреж­нева — Андропова, продолжали свою деятельность по дис­кредитации демократии и людей, приверженных идее свобо­ды человека и России. Сегодня они еще ближе к власти. Бесноватость фашиствующих групп и организаций доходила до очевидной уголовщины. Одно из интервью с А. Зиновье­вым, бывшим антикоммунистом, а теперь большевиком, на­столько меня обеспокоило, что я принял, после некоторых раздумий, решение написать об этом президенту Ельцину.

«...Считаю нужным обратить Ваше внимание на публика­цию в №№ 15 и 16 газеты «Завтра» материала под заголов­ком «Мировое негодяйство»...

Вот некоторые выдержки:

«Сейчас Россия оккупирована. У власти — предатели и коллаборационисты, делающие все, чтобы удержаться и по­могать Западу грабить страну».

«...Нужна священная война... Что бы вы ни делали, сегодня демократического выхода для России нет. Если в Вашингто­не решат, что нужно удержать Ельцина, а Ельцин как мо­рально и интеллектуально разложившееся ничтожество уй­дет со сцены, они все равно подберут человека, который бу­дет продолжать делать то же самое».

«Россия захвачена. Хотите свободы — выход — война, любыми доступными средствами война. А на войне — дейст­вовать только военными методами против предателей».

«Предатели — все эти Горбачевы, Яковлевы, Шеварднад­зе, потом пошли Ельцины, Гайдары, Шумейки... по законам военного времени предателей убивают».

Таким образом газета «Завтра», опубликовав на своих страницах материал «Мировое негодяйство», грубо наруши­ла основополагающие положения Конституции Российской Федерации, а также статью 4 Закона Российской Федерации о средствах массовой информации, где говорится о недопус­тимости использования средств массовой информации для призыва к захвату власти, насильственному изменению конституционного строя и целостности государства, раз­жиганию национальной, классовой, социальной, религиозной нетерпимости или розни, для пропаганды войны...» А. Яков­лев. 10 мая 1994 года».

Ни ответа, ни практических мер не последовало. Борис Ельцин и его окружение не смогли понять, что политически легкомысленное отношение к подобного рода призывам к насилию вдохновляли большевистско-фашистские силы на более скоординированную кампанию против выздоровления России.

Я понимал, что подобная деятельность фашистских и ан­тисемитских группировок приведет к новой беде, ибо все это ложилось на психологическое наследие сталинского фашиз­ма. Нельзя сказать, что не предпринималось попыток поста­вить хоть какой-то заслон этим губительным действиям. Не­сколько лет назад была собрана инициативная группа по проведению антифашистского конгресса в России. Меня из­брали председателем оргкомитета. Денег нет. Я разослал письма «денежным мешкам», которым демократия дала воз­можность разбогатеть. Увы, отклика никакого. Удивительная близорукость. Сегодня фашистские группировки растут и переходят к прямому насилию, но правоохранительные чи­новники считают гитлеровских поклонников всего лишь «юными неформалами».

В новых условиях, когда Ельцин покинул президентское кресло, чекистские ветераны открыто признают, что их представители проникли во все уровни власти. На их деньги издается большое количество газет и журналов, которым в известной мере удалось повернуть общественное мнение от преступлений большевизма к ошибкам демократов. И снова политический маятник зачастил, подгоняя события то в одну, то в другую сторону. Закончилось тем, что демократических фракций в новой Думе не оказалось.

Еще раз прочитав эту главу, я должен согласиться, что время — действительно великий целитель. У меня даже раз­дражение умолкает против конкретных людей, которые под­личали и продолжают подличать. Мое отношение ко всем этим провокациям, в том числе и к тем, о которых рассказа­но в других главах, как бы изменило свой характер и направ­ление. Что я имею в виду? Теперь думаю о том, сколько же человеческой грязи вобрала в себя идеология насилия, гото­вая на все — на убийства, грабежи, клевету, провокации, на любые подлости.

Сегодня я не в силах понять, как мог я вынести все эти помои. Я не надеялся на благодарное признание, но, сказать по правде, когда оказался в одиночестве, малость приуныл. И все таки, несмотря на многие огорчения, я рад, что жизнь прожита не напрасно, не впустую. А политические крысы, увы, — твари вечные.

Глава семнадцатая

ДИКТАТУРА ДВОЕВЛАСТИЯ

Лесные и степные пожары нередко гасят встречным палом: на пути огня поджигают лес, траву или хлеб, два смерча, сцепившись, гасят друг друга. Два смерча, пожирая друг дру­га, бушевали и в советской стране: партия коммунистов и партия чекистов. Была такая партия — чекистская, хотя каждый чекист формально был коммунистом. Одновременно руководство карателей последовательно и упорно добива­лось того, чтобы каждый коммунист был осведомителем. Ле­нин идею одобрил. Обе ветви власти намертво держались друг за друга. Это был вопрос выживания системы.

Автор

Многое Перестройка сделала для России, но одно, весьма существенное, не успела или побоялась. Мы, реформаторы первой волны, не подумав о последстви­ях, не сумели придать системе спецслужб сугубо служебный характер, оставили ее в положении, когда она прямо влияла на политические решения. Иными словами, двоевластие со­хранилось.

Ленин не ввел Дзержинского в клан «вождей», то есть в Политбюро. Сталин позволил главному чекисту дорасти до кандидата в вожди. Ни Менжинского, ни Ягоду, ни Ежова Сталин в «Пэбэ» не пустил. Там, правда, оказался Берия, но личные осведомители вождя, а их было немало, завели досье и на Берию. Чекисты тоже не дремали. Они держали под своим колпаком всю верхушку власти. Ягода подслушивал даже Сталина, о последующих «вождях» и говорить нечего.

К началу 50-х годов дни Берии были практически сочте­ны. Помню конец 1952 года. Я работал тогда в Ярославском обкоме КПСС. Однажды утром собрал нас первый секретарь Лукьянов и сказал, что получил «Закрытое письмо ЦК КПСС» (тогда часто практиковалась такая форма поли­тической мобилизации). Письмо было посвящено так назы­ваемому мингрельскому делу. Не все сразу поняли, что за этим стоит. Но как-то с уха на ухо дошло, что «главным мингрелом» является Берия. Пришел и его черед. Но у дик­татора времени оставалось меньше, чем у карателя.

«Утром пятого (марта) у Сталина появилась рвота кровью: эта рвота привела к упадку пульса, кровяное давление упа­ло, — вспоминал доктор Мясников. — И это явление нас не­сколько озадачило — как это объяснить? Врачи же поче- му-то не удосужились взять рвоту на исследование». До сих пор исследователи не пришли к более или менее обоснован­ному выводу — сам Сталин умер или его отравили сорат­ники.

Много, очень много тайн «застрелил» генерал Батицкий, пустивший пулю в Берию. Приговоренному к смерти в пос­леднем слове отказали. Международный Фонд «Демократия» издал полную стенограмму пленума ЦК по Берии и другие связанные с этим делом документы, кроме обвинительного заключения, которое держится до сих пор в секрете. Видимо потому, что оно состоит из вранья. Этот пленум подвел один из промежуточных итогов двоевластия: партия на сей раз оказалась наверху власти.

До этого царствовало двоевластие. Джугашвили-Сталин, будучи абсолютным диктатором, одной рукой держал за гор­ло партию, другой — чекистов. Микоян, выступая с докла­дом на 20-летнем юбилее ВЧК—ОГПУ—НКВД, заявил: «Каж­дый гражданин СССР — сотрудник НКВД». В то время че­кисты душили партию. А когда уничтожили большевиков «ленинского призыва», Сталин, убрав Ежова, руками Берии разгромил и старую гвардию чекистов.

Шла непрерывная «нанайская борьба». То партгосработ- ников арестуют и расстреляют тысяч так сорок — пятьдесят. То работников спецслужб в том же примерно количестве поставят к стенке. Вослед этому быстренько соорудят ка- кой-нибудь антисоветский блок из гражданских «врагов на­рода». Его мифических «участников» тоже расстреляют. Но сразу же уничтожат очередного главу охранки. И так десяти­летиями.

К чему я все это говорю? Моя длительная работа предсе­дателем Комиссии по реабилитации жертв политических репрессий при Горбачеве, Ельцине и Путине, изучение ты­сяч документов, анализ действий тех или иных политических сил в той или иной конкретной обстановке привели меня к выводу, что Ленин, придав организованной им ЧК активные политические функции, создал особый вид управления госу­дарством — я называю его диктатурой двоевластия.

Надо признать, это было хитроумное решение, оно позво­лило удерживать власть более 70 лет. Промыванием мозгов занималась партия, а непосредственным орудием насилия была охранка. Сталин внимательно наблюдал за этим траги­ческим спектаклем, эффективно, через насилие им управлял.

Сама партия уже не была ни марксистской, ни коммунис­тической. Из партии идеи, пусть и утопической, она превра­тилась в партию власти, а в конечном итоге выродилась в бю­рократическую структуру по обеспечению диктатуры «вож­дя». Что касается чекистов, то они не уставали клясться в верности Сталину и Политбюро, а на самом деле являлись обособленной частью партии, куда вход был наглухо закрыт. Корпоративность и дисциплина в спецслужбах формирова­лись годами. Многие работавшие там люди были далеко не дураками, может быть в основе своей даже толковее и обра­зованнее, чем чиновники в других аппаратах. Но и гораздо циничнее, изворотливее, беспощаднее. А главное — они бы­ли отравлены спецификой своей работы, формировавшей психологию подозрительности и нетерпимости.

Кроме того, обществу постоянно внушалось, что в кара­тельных органах работают люди особые, неописуемой чест­ности, надежности и человечности. Почти не пьют, почти не курят, целуются только с женами, всех смертных видят на­сквозь, знают, о чем эти смертные думают и какие им снятся сны. Каста ясновидящих и морально стерильных.

Несколько огрубляя ситуацию, причем не очень сильно, скажу так: мы, в партийном аппарате, надували щеки и дела­ли вид, что решаем наиболее серьезные вопросы жизни, воз­вышаемся над всеми другими аппаратами. Проводили раз­ные съезды, другие политические парады, заседания партий­ных бюро сверху донизу, а в действительности без КГБ ни одной важной проблемы не решалось. В партийный и госу­дарственный аппарат можно было взять людей только после проверки в КГБ. Для поездок за границу — то же самое. Я знаю, что продвижение на самый верх, вплоть до Полит­бюро, шло при самом внимательном наблюдении со стороны КГБ и при его определяющей рекомендации. Загородные да­чи членов Политбюро принадлежали КГБ, обслуживающий персонал, включая водителей, поваров, уборщиц, — штатные сотрудники спецслужб. Военные разработки ученых прохо­дили экспертизу в институтах КГБ. Не говоря уже о регуляр­ном подслушивании верхушки партии и государства, вплоть до Генерального секретаря ЦК и Президента СССР. По мне­нию наблюдателей, практика подслушивания продолжается и сегодня.

Да и саму верхушку ломали нещадно, если была на то воля «вождя». Тайная полиция использовала любой случай, чтобы «приручить» того или иного «небожителя». Арестовали жен Калинина и Молотова, посадили брата Кагановича. На других «сподвижников» хранились объемистые досье, которые мож­но было пустить в ход в любой момент. Когда, скажем, Бреж­нева избрали Первым секретарем ЦК, Аристов — другой сек­ретарь, курировавший силовые структуры, принес ему объ­емистое досье на него, Брежнева. Они сожгли его в камине.

Сын Хрущева, Леонид, дважды проштрафился. О нем раз­ное рассказывают. Молотов говорил буквально следующее: «Хрущев в душе был противником Сталина... Озлоблен на Сталина за то, что его сын попал в такое положение, что его расстреляли... Сталин его сына не хотел помиловать. После такого озлобления он на все идет, только бы запачкать имя Сталина».

На мой взгляд, ближе к истине другая версия. Офицеры пили (обычное дело). Было известно, что Леонид искусный стрелок. Один из участников пьянки пристал к Леониду, что­бы тот сбил бутылку с его головы. Леонид выстрелил и отбил горлышко бутылки. «Подумаешь, горлышко, ты саму бутылку разбей». Леонид выстрелил и попал собутыльнику в лоб. Та­кова чисто гусарская история. Вокруг гибели Леонида было много наверчено. И что он сдался в плен, и даже служил у Вла­сова. И что его самолет во время воздушного боя вдруг вошел в штопор. А вот что рассказывает Рада Аджубей (Хрущева):

— Пили в госпитале, и брат, пьяный, застрелил человека, попал под трибунал. Его послали на передовую.

Так приручали Хрущева.

А завязывал все эти узелочки Сталин. Любопытны ему были люди: одни, умирая от пыток, харкали кровью в морду палачам, а другие, особенно те, кто был ему особенно бли­зок, распадались, как гнилые орехи, молили о пощаде.

После смерти «вождя» партия закачалась, ее власть нача­ла оседать. И в то же время набирали силу карательные службы во главе с Берией. Снова коромысло власти начало съезжать в одну сторону. «Небожители» струхнули. Они еще не забыли, как совсем недавно диктатор начал расчищать пространство для новой генерации «вождей». Судьба таких «зубров», как Молотов, Микоян, Берия, уже была предреше­на. В 1949 году Сталин снова обострил войну в элитных сло­ях общества. Сначала ленинградское дело. Расстрелы. Затем дело врачей. Тюрьмы. Космополитизм. Расстрелы. Перед са­мой смертью — мингрельское дело во главе с Берией. Ины­ми словами, пройдясь косой смерти по партаппарату, по ин­теллигенции, по евреям, Сталин в соответствии со сложив­шейся очередностью снова повернул глаза к карательным службам. Но припозднился, умер или убили. Вот тут-то глав­ные наследники Сталина и решили как бы исполнить волю ушедшего «вождя» и малость отодвинуть спецслужбы от власти. Они расстреляли Берию, возложив на него все пре­ступления, в том числе и свои собственные.

Похоронив «хозяина» и убрав Берию, высшая номенклату­ра заключила как бы негласный договор, что «ныне и прис­но» партийцев из номенклатуры не будут стрелять в чекист­ских застенках. Хрущев при активной поддержке Суслова в какой-то мере убрал партаппарат из-под постоянного колпака спецслужб, хотя чекистские проверки при поступлении на работу в партаппарат и перед поездками за рубеж продолжа­лись. Досье беременели, но роды проходили только по прика­зу нового «вождя». «Священный договор» о неприкосновен­ности высшей элиты долго не нарушался. Только после авгус­та 1991 года несколько высших номенклатурщиков из КПСС и КГБ поселились на нарах — и то временно, а остальные как были, так и остались в несокрушимых рядах бюрократиче­ской элиты. Большевистская Дума вскоре амнистировала пут­чистов. Сработал инстинкт неувядающей социальной памяти. Нынче все из бывшей номенклатурной знати на хлебных мес­тах: кто в Думе, кто в губернаторах, кто в банках, фирмах и т. д. А кто оказался не в состоянии делать что-то конкрет­ное, требующее профессионализма, устроены советниками при «новых русских» — бывших номенклатурщиках.

Несмотря на некоторое снижение влияния спецслужб в первые годы Хрущева, они, разумеется, не сидели сложа ру­ки. Хорошо понимали, что политическое руководство все равно без них не обойдется. Так оно и произошло. Испугав­шись «оттепели» 1956 года, руководство страной вернулось к репрессиям. Карательные органы воспряли духом. В некото­рых случаях они сами провоцировали волнения и конфликт­ные ситуации, чтобы доказать собственную нужность. Так было при Хрущеве в Новочеркасске и других городах, когда применялась вооруженная сила. Так было в Алма-Ате, Фер­гане, Сумгаите, Вильнюсе, Риге уже во время Перестройки.

Небольшие щелочки в «железном занавесе», открытые Хрущевым, положили начало «долларизации страны». Вме­сто делового и здравого отношения к этому факту спецслуж­бы увидели возможность для активизации своей деятельнос­ти. Во что бы то ни стало надо было знать, откуда появился у советского человека доллар. Шпион, поди! Один за другим посыпались законы, инициированные КГБ, — «Об уголовной ответственности за незаконные валютные операции»; «Об ответственности за мелкие валютные операции»; «О повы­шении ответственности за незаконное хранение валюты». Все они сводились к запрещению иметь на руках иностран­ную валюту. При любых обысках обнаруженная валюта воз­водила ее владельца в ранг преступника. Простой обыватель, получивший, скажем, от какого-нибудь родственника 10 дол­ларов в письме и рискнувший сунуться с этими деньгами в спецмагазин для иностранцев «Березка», тут же нарывался на угрожающие вопросы. Деньги отнимались, о «криминаль­ном» факте сообщалось на работу бедолаги, а сам он, если его в итоге отпускали домой, искренне радовался, что деше­во отделался. Работал со мной в ЦК инструктор по фамилии Бабин. Сидели с ним в одной комнате. Поехал лечиться в Карловы Вары. КГБ сообщил, что он пытался провезти за границу то ли 13, то ли 16 долларов. Долго его «мутузили», а потом выгнали из аппарата ЦК, поскольку «скомпрометиро­вал моральные устои партии».

При Брежневе по инициативе Лубянки был принят пре­ступный по своей сути закон «О борьбе с тунеядцами». Этот закон — вершина бесправия. Он давал в руки чекистской номенклатуры «легальные» возможности расправы со всеми неугодными и инакомыслящими. Не согласился человек стать стукачом или, скажем, брякнул что-то невпопад, его выгоняют с работы, потом объявляют тунеядцем, а там и до тюрьмы два лаптя. Достаточно вспомнить, что одним из пер­вых под каток этого закона попал поэт Иосиф Бродский — будущий лауреат Нобелевской премии по литературе. По­добная участь постигла и многих священнослужителей.

Эпоха Брежнева — золотые годы «Номенклатурии». Это был серьезный этап к захвату полной власти военно-про- мышленным комплексом и установлению военно-чекистской диктатуры. Именно застой в экономике и обстановка всеоб­щей безответственности создавали плодородную почву для перехода власти к силовым структурам. Руководители КГБ делали все возможное, чтобы вернуть себе свою половину власти, окончательно избавиться от хрущевского наследия, связанного с XX съездом КПСС. Наиболее эффективный путь к этому — напугать нового «вождя» растущим инако­мыслием. Показательно в этом отношении письмо председа­теля КГБ В. Семичастного от 11 декабря 1965 года № 237-с., когда Брежнев еще только привыкал к верховной власти. Приведу некоторые выдержки из этого письма — практиче­ской инструкции для Брежнева.

«Докладываю, что на протяжении 1964—1965 годов орга­нами государственной безопасности был раскрыт ряд анти­советских групп, в той или иной форме проводивших подрыв­ную работу против советского социалистического строя, политики КПСС, участники некоторых групп пытались даже пропагандировать идеи реставрации капитализма в нашей стране.

...Раскрытая антисоветская группа в Ленинграде, со­стоящая из молодых научных работников, изготовила про­граммный документ, на базе которого ее участники, наряду с антисоветской пропагандой, пытались привлекать себе сообщников. Документ этот получил достаточно широкое распространение: с его содержанием в различных городах страны знакомилось свыше 150 человек.

В сентябре с.г. в Москве были арестованы авторы лите­ратурных антисоветских произведений Синявский и Дани­эль, которые на протяжении ряда лет по нелегальному кана­лу переправляли свои «труды» за границу, где они издавались и активно использовались в антикоммунистической пропа­ганде, в компрометации в глазах общественности советской действительности.

Следует отметить также, что в течение последних ме­сяцев 1965 года зафиксирован целый ряд антисоветских про­явлений в форме распространения листовок, различного рода надписей враждебного содержания, открытых политически вредных выступлений. Дело иногда доходит до того, как это было, например, в Москве, когда некоторые лица из числа мо­лодежи прибегают к распространению так называемых «гражданских обращений» и группами выходят с демагогиче­скими лозунгами на площади.

...Нельзя сказать, что конкретные антисоветские и по­литически вредные проявления свидетельствуют о росте в стране недовольства существующим строем или о серьез­ных намерениях создания организованного антисоветского подполья. Об этом не может быть и речи. Однако анализ этих проявлений и причин некоторого оживления антисо­ветской деятельности отдельных лиц указывает на то, что, наряду с влиянием буржуазной идеологии на политиче­ски неустойчивых лиц, систематическим подогреванием на­ционалистических настроений со стороны китайских рас­кольников, мы нередко сталкиваемся с потерей политиче­ской бдительности, революционной боевитости, классового чутья, а то и просто политической распущенности среди некоторой части интеллигенции, и прежде всего творче­ской.

Представляется, что это последнее обстоятельство за­служивает самого пристального внимания, так как принима­ет достаточно распространенный характер и вовлекает, сбивая с правильного пути, в нигилизм, фрондерство, атмос­феру аполитичности, значительную часть интеллигенции и вузовской молодежи, особенно в крупных городах страны. У некоторой части молодежи появилось равнодушие, безраз­личное отношение к социальным и политическим проблемам, к революционному прошлому нашего народа.

Критиканство под флагом борьбы с культом личности, опорочивание основ социалистического строя, огульное вы­смеивание наших недостатков является по существу основ­ной тематикой многих произведений литературы и искусст­ва. Складывается впечатление, что для публикации или пос­тановки произведений в некоторых издательствах, театрах и студиях в настоящее время обязательным условием явля­ется наличие в них выпадов против нашей действительнос­ти. Не случайно поэтому в репертуарах театров и киносту­дий часто стали появляться пьесы и картины, которые вы­зывают ажиотаж обывателей, всегда спешащих увидеть «скандальный» спектакль или фильм, в которых представи­тели государственного аппарата, да и сам аппарат изобра­жаются как мрачная стена, стоящая на пути всего нового, передового. Такие спектакли и кинокартины серьезно влия­ют на подрыв авторитета власти.

В московском Театре драмы и комедии на Таганке, где ху­дожественным руководителем является член КПСС Люби­мов, накануне 48-й годовщины Октября вышла премьера «Павшие и живые», посвященная творчеству советских поэ­тов, павших на фронтах Великой Отечественной войны, и в известной мере советской фронтовой поэзии вообще. Спек­такль этот готовился около года, имел несколько просмот­ров, после которых его постановщики вносили бесконечные поправки. Они сводились вначале к тому, что, наряду с ев­рейскими поэтами-фронтовиками, были показаны и русские участники войны, затем возникал вопрос о смягчении неко­торых сцен в политическом плане, в частности сцены, рас­сказывающей о поэте Багрицком — сыне Эдуарда Багрицко­го. Этот эпизод, с одной стороны, показывал Багрицкого на фронте, с другой — его мать в лагерях. Подтекст сцены не­вольно ставил вопрос, что защищает Багрицкий на фронте?

Подобными изъянами грешат и некоторые другие сцены спектакля. Вызывает удивление появление в этом спектакле имени поэта Пастернака. Как известно, он не пал на фрон­те и не относится к числу оставшихся в живых поэтов- фронтовиков. Однако в спектакле долго старались сохра­нить сцену, сделанную весьма помпезно, и уход его со сцены пытались сопроводить символикой вечного огня.

Следует заметить, что в течение года, пока этот спек­такль был выпущен, с ним в ходе так называемых «предвари­тельных просмотров» ознакомилось большое количество зри­телей.

В Театре имени Ленинского комсомола идет спектакль драматурга Радзинского «Снимается кино». Это двусмыслен­ная вещь, полная намеков и иносказаний о том, с какими трудностями сталкивается творческий работник в наших условиях и по существу смыкается с идеями, охотно пропа­гандируемыми на Западе, об отсутствии творческих свобод в Советском Союзе, о необходимости борьбы за них. При этом отсутствие якобы «свободы» увязывается с требова­нием партийности в искусстве.

В некоторых современных произведениях протаскивается мысль о том, что партийность является оковами для совет­ских творческих работников, что тезис о социалистическом реализме должен быть снят с повестки дня. Об этом по су­ществу говорится открыто. Достаточно вспомнить хотя бы выступление поэта Евтушенко в Колонном зале на вече­ре, посвященном памяти Есенина.

Ряд пьес, идущих на сценах московских театров, таких, как пьеса Зорина «Дион» в Театре им. Вахтангова, «Голый король» Шварца в Театре «Современник», «Трехгрошовая опера» Брехта в Театре им. Моссовета и некоторые другие ставят своей целью перенести события прошлого на нашу современность и в аллегорической форме высмеять совет­скую действительность.

Опасность этих произведений состоит не только в том, что они иронизируют по поводу советской действительнос­ти, но и в том, что они делают это через аллегорию, как бы доказывая невозможность сказать правду или критиковать недостатки открыто.

Аналогичное положение наблюдается и в кино. На студии «Мосфильм», например, недавно сделан фильм «33». Это не что иное, как изображение советского «города Глупова». По существу, и в этом фильме высмеивается местная совет­ская администрация, рисуется патриархальный уклад жиз­ни, фарс, присущий всем руководящим сферам — от района до столицы, ложь, в которую все верят. Налицо попытка по существу опорочить все, вплоть до полета космонавтов. И вообще трудно представить после просмотра этого филь­ма, что же сделано в Советском Союзе за годы советской власти, кроме показной мишуры и блеска столицы.

«Ленфильмом» сделан фильм «Друзья и годы». Он охваты­вает этап в жизни нашей страны с 1934 по 1960 год. На про­тяжении 26 лет изображается привольная, обеспеченная жизнь карьеристов, проходимцев и жуликов, мучения чест­ных советских граждан. На этой же студии снят фильм «Иду на грозу», в принципе не вызывающий больших сомне­ний, но опять-таки порочно изображающий отдельные сто­роны нашей жизни.

Моральная неустойчивость отдельных советских людей стала весьма желательной темой некоторых работников ки­но и театров. Фильм «Иду на грозу» этому отвечает, хотя бы одной стороной: все женщины, изображаемые в фильме, распущенные люди, стоящие на грани проституции. Театр им. Ленинского комсомола, призванный воспитывать здоро­вое начало в своем молодом современнике, решил почему-то заняться детальным изучением причин и следствий неудачно сложившихся судеб, разбитой любви, разрушающихся семей. За первым спектаклем «До свидания, мальчики!» появились в том же плане «104 страницы про любовь», «Мой бедный Ма­рат», «В день свадьбы», «Снимается кино». Из спектакля в спектакль, из сцены в сцену начали кочевать инфантильные мальчики и девочки, плюющие через губу на все происходящее вокруг них, зато не по возрасту пристально изучающие проблему взаимоотношения полов. Герои и героини указан­ных спектаклей соблазнительны внешне, но бедны духовно и интеллектуально и насквозь пропитаны мещанским духом.

С известными изъянами вышли на экран и фильмы «Лебе­дев против Лебедева», «Обыкновенный фашизм».

Вызывает серьезные возражения разноречивое изображе­ние на экране и в театре образа В. И. Ленина. В фильме «На одной планете», где роль Ленина исполняет артист Смокту­новский, Ленин выглядит весьма необычно: здесь нет Лени- на-революционера, есть усталый интеллигент, с трудом ре­шающий и проводящий линию заключения Брестского мира. Фильм заканчивается весьма странной фразой Ленина о том, что он мечтает о времени, когда будут говорить агро­номы и инженеры и молчать политики. В фильме «Залп «Ав­роры», как отмечают многие советские граждане, в Ленине, которого исполняет артист Кузнецов, много клоунских черт.

В свое время на одном из диспутов Маяковский говорил, что он первым будет бросать тухлые яйца в экран, где бу­дут играть Ленина, так как он считал, что Ленина нельзя играть, ибо нельзя передать гениальность и революционный пафос вождя революции. После игры Щукина и Штрауха ка­залось, что Ленина можно играть. Но, безусловно, этим нель­зя злоупотреблять. Сегодня Ленина играют от кружка само­деятельности до ведущих артистов. Причем артисты, ис­полняющие образ Ленина, играют и другие роли. Сегодня они играют Ленина, завтра купца, послезавтра пьяницу. Вместе с тем, о том, как изображается Ленин, надо серьезно заду­маться, так как по этим фильмам о Ленине будут судить по­томки, которые не только его не видели, но и не смогут ус­лышать о нем из уст очевидцев.

После опубликования романа Солженицына «Один день Ивана Денисовича», когда был брошен официальный призыв к критическому изображению периода культа личности в литературе, вышло немало произведений на эту тему, в ко­торых с разных сторон подвергались критике те или иные явления в жизни советского общества. Помимо признанных партией вредных последствий культа Сталина в вопросах попрания основ социалистической законности, некоторые литераторы даже коллективизацию, индустриализацию страны пытаются отнести к ошибочным действиям пар­тии, критикуют роль партии в руководстве всеми отрас­лями хозяйства в послевоенный период, равно как и в пери­од Великой Отечественной войны, огульно чернят завоева­ния нашего народа последних лет. Не случайно в ответ на призывы работать над юбилейной тематикой эти писате­ли не видят, что, собственно, можно показать положитель­ного, когда отдельными мазками недобросовестных худож­ников перечеркнута почти сорокалетняя история нашего народа.

Не говоря уже о литературных произведениях на лагер­ную тематику, таких, как «Один день Ивана Денисовича» Солженицына, «Барельеф на скале» Алдан-Семенова, «Из пе­режитого» Дьякова, «Люди остаются людьми» Пиляра и дру­гих, много кривотолков среди читателей вносит различного рода мемуарная литература. Вряд ли могут иметь воспита­тельное значение распри, затеянные советскими военачаль­никами на страницах печати.

Нельзя умолчать о фактах, когда в отдельных литератур­ных объединениях и клубах нашли себе прибежище антиоб­щественные элементы, занимающиеся изготовлением идейно порочных или прямо антисоветских произведений, которые с вражеским умыслом по нелегальным каналам передаются за границу. Никогда еще, пожалуй, после белой эмиграции в столь широком масштабе за рубежом не печаталась антисо­ветская макулатура, причем ее значительную часть состав­ляют «труды», чьи авторы проживают на территории СССР. Некоторые из них превратились по сути дела во внутренних эмигрантов, стали агентами наших идеологиче­ских противников.

Недостатки и просчеты в печати, литературе, произве­дениях искусства широко используются против нас нашими идеологическими противниками. Некоторые представители антисоветских центров за рубежом говорят, что в идеологи­ческом плане они работают против СССР на советском ма­териале, на переводах и компиляциях из литературных ис­точников и произведений искусства, создаваемых внутри страны.

Во всей этой обстановке нетерпимым является равноду­шие к подобным явлениям со стороны некоторых руководи­телей ведомств и учреждений, органов печати, отдельных звеньев партийного аппарата на местах. Примиренчество, нежелание портить отношения или вызывать недоброжела­тельность со стороны политически заблуждающихся людей, стремление хорошо выглядеть в любых ситуациях приводят к тому, что мы делаем в области идеологии неоправданные уступки, затушевываем явления и процессы, с которыми на­до бороться, дабы не вызвать необходимости применения административных мер и нежелательных последствий.

Трудно найти оправдание тому, что мы терпим по сути дела политически вредную линию журнала «Новый мир». Вместе с тем наша реакция на действия редакции «Нового мира» не только притупляет политическую остроту, но и дезориентирует многих творческих работников. Критика журнала «Юность» по существу никем не учитывается и ни­кто не делает из этого необходимых выводов. Журнал из но­мера в номер продолжает публиковать сомнительную про­дукцию, выдавая ее за достижения литературного процесса. Кстати, также не проявляют должной реакции и коммунис­ты, работающие в театрах, редакциях и в иных идеологиче­ских учреждениях, где порой рождаются идейно порочные произведения. Многие произведения советских писателей пе­чатаются в реакционных буржуазных издательствах за ру­бежом. Однако писатели, среди которых есть и коммунисты, на это никак не реагируют.

...Сложившаяся обстановка требует, прежде всего, неук­лонного повышения идейного и воспитательного уровня про­изведений литературы и искусства; принципиальной, прямой и открытой критики идейно невыдержанных, политически вредных произведений, проявлений очернительства; всемер­ной поддержки творческих работников, которые действи­тельно хотят пропагандировать коммунистические идеалы и работать над идейным укреплением нашего общества».

Не правда ли, очень интересное письмо. Рогатое и мохна­тое. Прямая установка для всего номенклатурного класса, в том числе и сегодняшнего, тоскующего о прошлом. Оно по­ражает всеохватностью затронутых проблем, что является недвусмысленным напоминанием о принципе двоевластия. Эта записка диктует новому «вождю» программу его дейст­вий в политической сфере. Дальнейшие события, о которых я уже частично писал, пропитаны духом этой политической линии, выработанной спецслужбами. Соответствующим от­делам ЦК оставалось только выполнять эти указания КГБ.

Представляет большой интерес, с том числе и для иссле­дователей, проблема совпадения интересов и действий ВПК и спецслужб США и СССР в области гонки вооружений. Не­которые политики на Западе, с интересом наблюдая за собы­тиями в СССР, за хаосом в экономике, всячески способство­вали тому, чтобы еще в годы, предшествующие Перестройке, экономически истощить Советский Союз гонкой вооруже­ний. В свою очередь советский ВПК, не обремененный забо­той о судьбе страны, старательно выколачивал из бюджета деньги на оружие.

Доклады ЦРУ подтверждали, что СССР шаг за шагом идет к катастрофе, становится, по словам Тэтчер, «Верхней Воль­той с ракетами». Гражданские отрасли государственного хо­зяйства, прежде всего аграрный сектор, постепенно умира­ли. Быстро устаревал технологический парк. Еще два-три витка в гонке вооружений, и большевистская империя рух­нет под непомерной тяжестью военного металлолома. СССР прозевал, проспал и пропил две технологические революции. Этому в решающей степени способствовал еще Сталин, объ­явивший кибернетику «чуждой марксизму лженаукой». Тем самым он обрек страну на длительное технологическое от­ставание.

Юрий Андропов, всесильный шеф КГБ в течение пятнад­цати лет, конечно, обладал информацией о реальной обста­новке, но был не в состоянии встать на позиции здравого смысла. Верил в большевизм, в командные методы управле­ния. Он презирал окружавших его соратников, ибо знал мер­зопакостную подноготную их жизни, равно как и свою. При­ход Андропова на пост Генерального секретаря я встретил, мягко говоря, без восторга. Скорее всего, из-за давней и вза­имной человеческой и мировоззренческой несовместимости. После Хрущева и Брежнева у Андропова не было другого пути для сохранения «Номенклатурии», как вернуться к ка- кой-то форме неосталинизма. Наступило золотое время по­литической полиции. Вот почему спецслужбы до сих пор используют любую возможность, чтобы удержать его имя в «золотой рамке». Даже специальную премию имени Андро­пова и памятник установили. Оживившиеся ныне генералы спецслужб активно ищут или готовы соорудить нового Анд­ропова.

План Андропова по спасению социализма, если судить по его высказываниям, состоял в следующем: в стране вводится железная дисциплина сверху донизу; идет разгром инако­мыслия; ожесточается борьба с коррупцией и заевшейся но­менклатурой; под строгим контролем происходит умеренное перераспределение благ сверху вниз; проводится партийная чистка. Убираются из номенклатуры все, кто неугоден. Уси­ливается информационная война с Западом. «Холодная вой­на» должна вестись на грани горячей.

Существует легенда, что Брежнев был добрее и снисходи­тельнее к инакомыслию, чем его соратники. Это сущая не­правда. Он полностью поддерживал Андропова. При под­держке Брежнева последний активно проводил разного рода карательные акции против Солженицына, Ростроповича, Любимова, Чалидзе, Максимова, Красина, Литвинова, Буков­ского, Синявского, Даниэля. С его подачи был выслан из Москвы Сахаров, многие другие истинные патриоты страны, нашедшие в себе мужество выражать точку зрения, не сов­падающую с официальной, оказались за рубежом.

По меткому выражению Дмитрия Волкогонова, при Анд­ропове началась активная «кагэбизация общества». Кроме многочисленных предложений о конкретных людях, подле­жащих преследованию, Андропов часто вносил на рассмот­рение Политбюро разного рода вопросы, отражающие его позицию по «завинчиванию гаек». Меня, например, порази­ли его предложения «О лицах, представляющих особую опасность для государства в условиях военного времени». Андропов заранее готовил списки для арестов и лагерей. Ему принадлежит записка «О дополнении в перечень главнейших сведений, составляющих государственную тайну», что озна­чало усиление давления на общество. Объяснялось это и об­щим политическим курсом, и тем, что Андропов выполнял волю ВПК, который был заинтересован в засекречивании всего и вся. Курсу на «завинчивание гаек» аплодировала но­менклатура, привыкшая обделывать свои карьерные делиш­ки в темноте.

Документы свидетельствуют, что Андропов активизиро­вал деятельность по поддержке разного рода зарубежных террористических организаций, которые получали оружие, проходили подготовку в нашей стране и получали право на жительство в СССР после провалов терактов за рубежом. Вместе с руководством Минобороны он постоянно настаивал на увеличении поставок так называемого специмущества не­которым компартиям и родственным им организациям.

Советская система — уникальнейшая модель управления. Дело доходило просто до смешного. Приведу только один пример. Во времена Брежнева—Андропова на Политбюро утверждались даже нормы кормления штатных животных органов МВД (собак, лошадей и т. д.). Рассматривались воп­росы и такого характера: «О техническом обслуживании лег­ковых автомобилей», «О поршнях танковых дизелей». По­литбюро и КГБ вместе регулировали, кого награждать, кого поощрить, кого приблизить, кого нейтрализовать и запугать, кого просто купить.

Андропову приписывают какие-то элементы либерализма, стихи, мол, писал, любил авангардную живопись. Ну, и стихи писал, и, возможно, какую-то живопись не такую любил. Ис­тории известны сентиментальные палачи, полные нежности к детям. Будучи образцовым продуктом сталинской системы, он просто лицемерил. В одном из своих докладов Андропов говорил, что Западу хочется, чтобы в СССР существовала хоть какая-то организованная оппозиция. И утверждал: «Со­ветские люди никогда этого не допустят и сумеют оградить себя от ренегатов и их западных защитников». Вот так! Лю­бую оппозицию, любое инакомыслие Андропов считал рене­гатством. Впрочем, сталинско-андроповские ученики живы и сегодня, обретают «новое дыхание», явно повеселели.

Это при Андропове была резко расширена специальная структура (Пятое управление), следящая за настроениями среди интеллигенции, структура, которая предлагала время от времени очищать ряды советского народа от злых духов инакомыслия, структура, которая культивировала страх. Она, правда, иногда и обласкивала, но чаще била по голове.

Андропов твердо стоял на позициях сталинизма. Вся его жизнь — тому пример. Приведу только один случай из моей практики. Когда премьер-министр Канады Трюдо обратился к нему с просьбой о снисхождении к Щаранскому, Андропов ответил очень жестко, ответил человеку, который был хоро­шо настроен к нашей стране. В письме было сказано, что «нам нет необходимости доказывать свою гуманность, госпо­дин премьер-министр. Она заключена в самой природе на­шего общества». Вот Андропов — он весь тут. Гуманность, оказывается, «заключена в самой природе нашего общест­ва». Вроде не дурак, а нес околесицу.

— А мне говорили, что Андропов — гибкий политик, — за­метил Трюдо в беседе со мной после получения этого ответа.

О положении в стране Андропов знал больше других. На всех номенклатурных уровнях — воровство, коррупция, пьянство, безделье, непрофессионализм. Все это распростра­нялось со скоростью лесного пожара. Но системный анализ происходящего был ему не по плечу. Кажется, он понимал, что факт первичен, а принцип — вторичен, что нет и не мо­жет быть науки о том, чего нет. И все же как болыневик-дог- матик он верил в утопию «рая земного». «Комиссары в пыль­ных шлемах» были для него идеалом, а Ленин — иконой. Андропов нацелился на ЦК, на кабинет Генсека, но там си­дел Брежнев, кумир номенклатуры и ставленник ВПК. Даже если бы Брежнева парализовало, члены ПБ лично и бережно носили бы его на руках из машины в генсековское кресло и обратно.

Когда я работал в Канаде, мне приходилось много читать и слушать о том, что происходит у нас в стране. Американская и канадская пресса в ярких красках расписывала деградацию общества и государства. Особенно всякие темные делишки то Щелокова, то похождения брежневской дочери Галины, то пьянство сына — Юрия, которого по прибытии, допустим, в Финляндию, выносили из вагона, а при отбытии — вносили. Выносом-вносом командовала смазливая деваха, перед кото­рой стелилась вся начальственная часть советской общины в Хельсинки. По канадскому и американскому телевидению нескончаемо показывали грязь, пьянство, убожество в Моск­ве и провинциях. Смаковался маразм вождей-геронтократов, особенно Брежнева, Пельше, Кириленко. Зная наши нравы и принципы дезинформации, уверен, что какая-то часть этих сведений инициировалась ведомством Андропова.

Брежнев не строил иллюзий насчет своих коллег и, как опытный слесарь-наладчик партийного аппарата, постоянно отлаживал систему противовесов. Противовесом Андропову он сделал Суслова, зная о неприязни их друг к другу. Когда наказывали инакомыслящих, Суслов одобрительно молчал, но когда затрагивалась партноменклатура, «серый кардинал» сразу же начинал говорить об особой ценности партийных кадров и социалистической законности, которую «никто не смеет нарушать».

Брежнев демонстрировал доверие Андропову. Но оно бы­ло слишком показным. Я это помню по разговорам в Завидо­ве, когда мы готовили для Брежнева разные речи. Начисто игнорируя замечания по этим речам многих своих коллег, особенно Подгорного, Шелеста, Кириленко, Демичева, Капи­тонова, Русакова, да и других, он в то же время без обсужде­ния принимал практически все поправки Андропова (кстати, как и Суслова). И тем не менее заместителями Андропова Брежнев назначил преданных ему людей — Цинева и Цви- гуна.

В то время в аппарате ЦК широко ходили рассказы о борьбе Андропова со Щелоковым. Андропов пишет Брежне­ву записку о неблагополучии в МВД, о воровстве и корруп­ции, упомянув и о том, что обстановка в этом ведомстве компрометирует, пусть и косвенно, некоторых членов семьи Брежнева. Кроме того, Андропов боялся, что Брежнев на его место поставит Щелокова. По крайней мере, в аппарате ЦК об этом говорили в открытую. В этих условиях Брежнев под­крепил своего дружка Щелокова, министра МВД, своим зя­тем Чурбановым, назначив его первым заместителем мини­стра. Чурбанов в то время оказался Андропову не по зубам. Но и Андропов был нужен Брежневу. Вся номенклатура зна­ла, что Андропов докладывает о ней «всякую всячину» непо­средственно Брежневу.

Щелоков, надо сказать, знал свой шесток. МВД без пере­дыху шерстило бедных бабок, пытающихся продать у метро пучок редиски или лука, мелких теневиков, мелкое начальст­во. Но особенно торгашей. Каждый советский торгаш был сформирован властью для воровства. Обсчет, обвес, усушка, утруска, пересортица, списание товаров, стеклобой, левый товар и вечный дефицит на все. Даже то, что было в избыт­ке, советские торгаши наловчились делать дефицитом. Вооб­ще, советская торговля — явление уникальное. «Передовой» общественный строй породил огромную прослойку, в кото­рой почти все были ворами. Любого торгаша можно было са­жать, но поскольку он политикой не интересовался, на выбо­ры и разные собрания ходил аккуратно, то им занималась милиция, а не чекисты. Отбивались торгаши, как и сегодня, взятками. При Щелокове милиция стала уголовно-вымога- тельной: в одном месте дадут на бутылку, в другом — поста­вят выпивку с закуской, в третьем — наложат сумку продук­тов, в четвертом — одарят дефицитом. Впрочем, в основе своей она остается таковой и до сих пор, только размеры взяток возросли многократно.

Надо сказать, что Андропова беспокоила дисциплина и в самом КГБ. О том, как он реагировал на проступки своих ра­ботников за рубежом, я знаю из своего опыта работы в Ка­наде. Однажды работник КГБ напился и по дороге в Монре­аль врезался в ограду фермерского дома. Фермер вызвал полицию. Кагэбиста отправили в тюрьму. Там он начал про­тестовать, ссылаясь на дипломатическую неприкосновен­ность, которой не обладал, а затем, совсем одурев, дал кон­церт русской песни. Орал на всю тюрьму. Канадские власти попросили меня отправить «солиста» домой, чтобы избавить обе стороны от публичного скандала. Резидент советской разведки всячески настаивал на том, чтобы кагэбист остался, утверждая, что все произошедшее — провокация канадских властей, что они хотят расправиться с советской разведкой советскими же руками и т. д. Но я как посол не мог допус­тить официального расследования этого случая канадскими властями. Поэтому я поручил офицеру по безопасности от­править незадачливого вокалиста домой и сообщил об этом в Москву. К моему удовлетворению, Андропов наложил на те­леграмме строгую резолюцию в адрес соответствующих служб и поддержал мое решение.

Бесспорно, наши разведчики за рубежом немало сделали полезного для страны. Но какая-то часть из них, проводя большую часть времени на Западе под прикрытием диплома­тических паспортов или под крышей разных ведомств, при­выкала к обеспеченной материальной жизни. Стараясь по­дольше продержаться за рубежом, некоторые из них нередко занимались сочинением откровенной «туфты», в том числе и на основе статей из местных газет. В Москву шли потоки дезинформации. Сложилась, как рассказывали мне бывшие работники посольства из «ближней» и «дальней» разведок, система информационного хаоса.

Этот короткий рассказ о некоторых сторонах деятельнос­ти КГБ я сделал с одной целью: показать, что в этом ведомст­ве была такая же ситуация, как и во всей стране. Коррупция, обман, дезинформация. Поэтому надежды Андропова на то, что спецслужбы могут стать его опорой в осуществлении идеи «нового порядка» в России, были, по меньшей мере, ил­люзиями.

Лично Андропов, как я полагаю, не был втянут в корруп­цию. Но он много знал о коррупции при Брежневе вообще и вокруг Брежнева в частности. Кумовство, взяточничество, казнокрадство в той или иной мере поразило почти всю но­менклатуру. Пример подавала Москва, ее хозяин Гришин. При нем горком стал своего рода пунктом приема взяток и всяческих подношений. Ельцин, сменивший Гришина, при­шел, по его словам, в ужас от царивших там порядков. Видел это и Андропов. Но последнему порой напоминали, что глав­ной задачей КГБ является охрана номенклатуры, а не надзор за ее нравственностью.

Номенклатурный фокус состоял в том, что Гришин, буду­чи членом ПБ, да еще с жестким характером, взял москов­ское городское и областное управление КГБ под свое крыло. Понятно, что подобная конфигурация подчиненности не нра­вилась Комитету госбезопасности, и он не пропускал случая «поймать за хвост» городские власти. Горбачев был не в ла­дах с Гришиным. И как только последний отъехал в отпуск, Горбачев, будучи практически вторым человеком в партии при Черненко, поручил соответствующим органам изучить дачные дела работников городской номенклатуры, что и бы­ло сделано. Гришин всполошился. Я был у Горбачева в каби­нете, когда позвонил Гришин, у них состоялся очень долгий и нервный разговор.

— Что вы заволновались, Виктор Васильевич? Если там все в порядке, то и отдыхайте спокойно.

— Почему начали проверку без меня? Это я расцениваю как недоверие.

Разговор был каким-то нелепым и напряженным. Горба­чев настаивал на проверке, Гришин требовал отменить ее. Закончилось тем, что оба решили доложить свое мнение Черненко. Горбачев настоял на своем. Стало ясно, что мира между этими людьми уже не будет никогда.

В 1976 году Брежнев перенес тяжелейший инсульт. По­лезла наружу мания величия — отсюда орденодождь, звезды Героя Советского Союза и Героя соцтруда, орден «Победы», золотое оружие, Ленинская премия по литературе. Номенк­латура торжествовала. Она просто мечтала именно о таком, впавшем в детство генеральном секретаре. Андропов объек­тивно оказался близок к своей мечте. Поговаривали о сделке: за Брежневым остается номинальный пост Председателя Президиума Верховного Совета СССР, а пост Генерального секретаря переходит к Андропову. Председателем Совета Министров становится Кулаков. Я помню, как в западных га­зетах замелькало имя Федора Давыдовича.

Удар был внезапен: в ночь на 17 марта 1978 года Кулакова не стало. Якобы он вскрыл вены, по другим слухам — застре­лился. Горбачев в своих мемуарах написал, что в 1968 году Кулакову удалили часть желудка, что здоровье уже не вы­держивало его образа жизни и связанных с ним нагрузок... «Он умер неожиданно, остановилось сердце, — пишет Гор­бачев. — Мне рассказывали, что в последний день в семье произошел крупный скандал. Ночью с ним никого не было. Факт смерти обнаружили утром».

У меня нет сомнения, что Горбачев пишет то, что знает. Да и злоупотребление выпивкой за Кулаковым действитель­но числилось. Но я слышал и иное... В частности о том, что Кулакова в обход Андропова убрали люди Щелокова. Щело­ков, кстати, ненавидел и Горбачева за его близость к Андро­пову. Когда Андропова не стало, а Черненко более всего вол­новало как бы дыхнуть еще раз, МВД возглавил Федорчук. Он заявил в кругу свиты, что Горбачева надо убрать. Против Горбачева было организовано несколько провокаций с целью притормозить его движение во власть. Думаю, что этим за­нималось черненковское окружение.

С большим интересом я узнал, что Андропов четко делил партию на большевиков и коммунистов. По свидетельству Александрова — помощника Андропова, Юрий Владимиро­вич говорил, например, что Арбатов — коммунист, но не большевик. Своими он считал несгибаемых болыпевиков- фундаменталистов, а коммунисты, по его мнению, постоянно хворали то ревизионизмом, то оппортунизмом, то соглаша­тельством. Он был знаком с опытом некоторых европейских компартий, вынужденных считаться с жизнью и приспосаб­ливаться. Он критиковал их, как только мог.

Я лично думаю, что, поживи еще пару лет Суслов, Андро­пова бы отодвинули от политики. И Брежнев его опасался, поэтому сразу же после смерти Суслова он убрал Андропова из КГБ и взял под присмотр поближе к себе. А в КГБ назна­чили преданного Брежневу Федорчука. Поболтался он там совсем немного, и его задвинули в МВД вместо Щелокова, а потом он вообще исчез. Маху дал Леонид Ильич: КГБ как был, так и остался под Андроповым. А теперь и весь аппарат ЦК под ним оказался: ему поручили вести Секретариат. Он стал вторым человеком в партии и государстве, а фактиче­ски, как до него Суслов, — первым.

Еще раньше, придя в ЦК после венгерской авантюры, Андропов сблизился с Устиновым. Кровь в Будапеште — на их руках. Их дружба окрепла, когда Андропов оказался руко­водителем КГБ, а Устинов — министром обороны. Обоим эта дружба была выгодна.

Об Устинове надо сказать поподробнее, ибо он был рав­новеликой Андропову фигурой. Яркий представитель воен­но-промышленного комплекса. Авторитетен в этих кругах. Сначала сталинский министр по вооружениям, потом секре­тарь ЦК по тем же делам, затем — министр обороны и член Политбюро. По всем позициям был тесно связан с КГБ, к то­му же имел и свою разведку — Главное разведуправление. Минобороны и КГБ не ладили между собой, но когда во гла­ве этих ведомств оказались Андропов и Устинов, все пошло по-другому. Они фактически решали все важнейшие госу­дарственные дела.

Устинов был очень противоречив. Однажды на Секрета­риате ЦК он поднял вопрос о репродукции в журнале «Жур­налист» картины Герасимова. Там была изображена обна­женная женщина. И сколько Устинову не пытались втолко­вать, что это не фотография, а репродукция картины из художественной классики, что она экспонируется в Третья­ковке, ничего не помогло. «Это порнография, а журнал мас­совый», — говорил он. Устинов настоял на освобождении главного редактора журнала Егора Яковлева от работы. Я не был на этом секретариате. Отдыхал где-то. Когда вернулся, ко мне зашел Егор, уже безработный. Так случилось, что во время нашего с ним разговора мне позвонил Суслов, кажет­ся по поводу юбилея Маркса. Выслушав его, я сказал Сусло­ву, что у меня сейчас Егор Яковлев, ему надо работать, есть такое предложение назначить его спецкором «Известий».

— Вы хорошо его знаете? — спросил Михаил Андреевич.

Да.

— Ну что ж, давайте.

Об Устинове много можно рассказать, причем разного, но ограничусь еще парой примеров. Обсуждался вопрос о не­благоприятной обстановке в Туле. Жители города жалова­лись на то, что городской транспорт работает из рук вон пло­хо, ребятишек в детские сады не берут, снабжение в городе отвратительное, в магазинах ничего нет, бывают перебои да­же с хлебом. КГБ докладывал, что там дело идет к открытым волнениям.

Секретари ЦК начали в своих выступлениях резко крити­ковать руководство области, которое, оправдываясь, утверж­дало, что денег у них нет, лимиты на продовольствие очень низкие, автобусный парк устарел. Вдруг секретарь ЦК Кириленко — полуграмотный человек бульдозерного типа — начал поворачивать вопрос в сторону пропагандистской ми­фологии, очень часто служившей сточной канавой, по кото­рой удобно было спускать любые реальные, но труднораз­решимые дела. Кириленко повел речь о том, что все дело в плохой работе агитаторов. Они оторвались от людей, не объ­ясняют им причины возникших трудностей.

— При чем тут агитаторы? — взорвался Устинов. — За хлебом и молоком очереди, а агитаторы должны говорить людям, что это нормально? Рабочие, чтобы добраться до за­вода и вернуться домой, тратят по пять часов в день, а про­пагандисты должны уверять людей, что тульский автобусный парк — лучший в мире? Давайте не уходить от проблемы и решать ее конкретно и по существу.

И еще один эпизод. Я уже работал послом в Канаде, а Ус­тинов был министром обороны. Как-то один из наших дипло­матов познакомился на хоккее с человеком, назвавшимся Сапрыкиным. Он рассказал о себе следующее. Отечествен­ная война. В одном из боев он был тяжело ранен и оказался в плену. Госпиталь был расположен в западной части Герма­нии. Так получилось, что Сапрыкину попалась наша газета, в которой говорилось о его героическом подвиге, о том, что он погиб, ему присвоено звание Героя Советского Союза, его именем названа школа в его родном селе. Сапрыкин побоял­ся возвращаться, до него доходили разговоры о преследова­нии военнопленных. Испугался и за родственников. Подумы­вал о встрече с кем-то из посольства. На хоккее услышал русскую речь и решился подойти к нашему сотруднику.

Конечно, мимо этой информации пройти было нельзя. Побывали у Сапрыкина в гостях, увидели, что он собирает литературу о войне, покупает мемуары, воспоминания. Да, числится погибшим. Кто-то из участников боя видел его без­дыханным. Я направил телеграмму в Москву. Предложил ор­ганизовать вручение Золотой Звезды Героя в Торонто, сде­лать из этого факта серьезное политическое и нравственное событие. МИД и КГБ согласились. Доложили Устинову.

— Среди пленных героев не бывает. Ответьте, что Сапры­кин попал в списки награжденных ошибочно, — заявил Ус­тинов.

Вот так, в привычном советском стиле и оскорбили чело­века. Сапрыкину мы не сказали, что его лишили звания Ге­роя. Так и умер человек, не дождавшись с Родины благодар­ной весточки.

Андропов и Устинов были основной опорой власти Бреж­нева, хотя затаенные мечты были разными. Все они, да еще Суслов, пестовали Горбачева, поддерживая его на разных ступенях карьерной лестницы. У них были на то достаточно веские основания. Молод, образован, энергичен.

Сам Горбачев утверждает иное.

«Особенно много невероятного придумано в попытках объяснить, как удалось человеку из народа возглавить госу­дарство, пройти все ступени иерархии, — пишет он в своих воспоминаниях. — Тут фантазия некоторых авторов не знает удержу. Разрабатывая тему «покровителей», утверждают, якобы наша семья по линии Раисы Максимовны связана род­ственными узами с Громыко, Сусловым, знатными учеными и т. д. Все это досужие выдумки. Мы сами сотворили свою судьбу, стали теми, кем стали, сполна воспользовавшись воз­можностями, открытыми страной перед гражданами».

Ох уж этот штамп «человек из народа». Что сие означает? Народ — это кто? Пушкин, величайший из россиян, — не из народа? А вот Сталин, Брежнев, Хрущев откель взялись? Са­ми сотворили свою судьбу?

В сентябре 1978 года, направляясь в Баку, Брежнев, со­провождаемый Черненко, сделал остановку на железнодо­рожной станции Минеральные Воды. Их встречали Андро­пов и Горбачев. Это была историческая встреча. На севе­рокавказской железнодорожной станции сошлись четыре генсека — действующий и все будущие. Вопрос о переводе Горбачева в Москву был практически предрешен. В своих мемуарах Михаил Сергеевич лирически описывает эту встречу — и горы, и звезды, и теплую звездную ночь и про­чее.

«Об этой встрече много потом писали, и вокруг нее изряд­но нагромождено всяких домыслов... Пленум ЦК КПСС от­крылся в 10 часов... Начали с организационных вопросов. Первым Брежнев предложил избрать секретаря ЦК по сель­скому хозяйству. Назвал мою фамилию, сказал обо мне несколько слов. Я встал. Вопросов не было. Проголосовали единогласно, спокойно, без эмоций... Когда пленум завершил работу, вернулся в гостиницу. Меня ждали: «В вашем распо­ряжении ЗИЛ, телефон ВЧ уже поставлен в номер. У вас бу­дет дежурить офицер — все поручения через него...» Я во­очию убедился в том, как четко работают службы КГБ и Уп­равление делами ЦК КПСС».

Да, службы КГБ работали четко и для «человека из наро­да», и с самим народом. Знаю это по себе. Как только меня избрали в ПБ, домой меня увезла уже другая машина вместе с охраной, но как только Горбачев принял мою отставку, ма­шину отобрали сразу же, а освободить дачу велели к 11 ча­сам утра следующего дня.

Размышляя о фигуре Андропова, хочу затронуть и пробле­му, которая особенно болезненна для меня, проблему нацио­нализма. Время от времени мы, в отделе пропаганды, собира­ли письма о местном национализме и направляли их руко­водству партии. Равно как и сигналы о шовинистических действиях и высокомерном поведении русских чиновников в национальных республиках. У меня сложилось впечатление, что Андропов видел опасность великодержавного шовинизма и местного национализма. В то же время проблема национа­лизма ловко использовалась КГБ на международной арене. Например, в афганской авантюре. Андропов пугал Политбю­ро тем, что США намерены перебазироваться из Ирана в Афганистан. В этом случае перевооруженная афганская ар­мия тут же начнет провокации на наших границах, исполь­зуя националистические настроения и мусульманский фак­тор в южных регионах Советского Союза. «Последствия такого поворота трудно себе представить», — писал Андро­пов. Республики Средней Азии и Азербайджан удержать в составе СССР будет невозможно. Андропов утверждал, что необходимо срочное противодействие американским планам проникновения в Афганистан. Срочно распространили вер­сию, что Амин — агент ЦРУ, завербованный путем шантажа из-за своих гомосексуальных наклонностей. Постоянным ку­ратором афганской авантюры оказался Крючков. Он регу­лярно ездил туда, включая и горбачевское время, всячески затягивал агонию войны, докладывая руководству страны «об успехах» кабульских марионеток в борьбе с американ­скими «наймитами».

Война в Афганистане позволила Андропову начать новый виток политических преследований. Андрея Сахарова на­сильственно высылают в закрытый для иностранцев Горь­кий. Прокатилась волна арестов, таинственных убийств. Закрутилось дело «семьи Брежнева», прежде всего связан­ное с дочерью Галиной. Нет нужды объяснять, чей приказ выполняли чекисты. А еще совсем недавно Андропов распро­странял другую версию. Однажды, еще будучи послом в Ка­наде, я во время отпуска попросился на прием к нему — согласовать смену его работников. Кадровые вопросы были решены быстро. Вдруг он вспомнил мою статью «Против ан­тиисторизма», из-за которой я был отправлен в Канаду. Юрий Владимирович сообщил, что КГБ арестовал одного из журналистов, проповедующего шовинизм и антисемитизм. Я критиковал его в своей статье. Напоминание о статье зву­чало как ее поддержка. В свою очередь я затронул проблему общественных наук, творческое начало которых задавлено догматизмом. Упомянул, что наиболее активным охраните­лем воинствующего догматизма является Сергей Трапезни­ков — заведующий отделом науки ЦК. Андропов слушал ме­ня сочувственно, имя этого чиновника было у всех на слуху, но промолчал. Трапезников был близок к Брежневу. Саму те­му об общественных науках я затронул по подсказке моих друзей — академиков Арбатова и Иноземцева, учитывал так­же, что в то время Андропов числился «прогрессистом».

Затем в беседе Андропов произнес озадачившую меня ти­раду: «Что-то уж слишком разговорился служивый люд. Бол­тают много. Например, распространяют сплетни о семье Леонида Ильича, особенно о дочери Галине. Говорят о взят­ках, коррупции, пьянстве сына Юрия. Все это ложь». Конеч­но, Андропов лукавил, но я терялся в догадках, зачем этот разговор он затеял именно со мной. То ли на что-то намекал, то ли хотел испытать меня на реакцию, то ли еще что-то. Только потом понял, откуда прилетела эта сорока. Дело в том, что во время завтрака с Олегом Табаковым, посетившим Канаду, я услышал от него историю о бриллиантах, связан­ную с брежневской семьей. Беседа была с глазу на глаз, но состоялась в помещении нашего консульства в Монреале. Контроль за служивым людом и всеми остальными был то­тальным, а при Андропове еще больше ужесточился. Подслу­шали и доложили.

Вскоре случилось непереносимое для Брежнева: умер Суслов. Де-факто главный человек в партии. С его смертью равноценного противовеса Андропову не оказалось. Партно­менклатура потеряла самого могучего своего защитника. Но для Андропова наступил звездный час. Он медленно, но не­уклонно идет к своей цели. В считанные недели становится фактическим хозяином в Политбюро. Рядом с ним — Горба­чев. Мощный тандем. Нет сомнения, что Андропов и Горба­чев были на голову выше остальных старцев. И с полуслова понимая друг друга, начали готовиться к чистке номенклату­ры на всех уровнях. Но осторожность сдерживала — Бреж­нев был еще жив, хотя вся власть была в руках Андропова: большевики и чекисты как бы слились в одном порыве. Че­кистское ЦК и большевистское ЧК откровенно ликовали, что наконец-то к ним переходит полный контроль над страной. Сбывается и мечта Ленина: каждый чекист — коммунист, а каждый коммунист — чекист.

По канадскому телевидению показали, и не один раз, три­буну Мавзолея в день 7 ноября 1982 года. Там стояли старцы, а среди них совсем немощный человек. Его упорно показы­вали крупным планом — безжизненный и бессмысленный взгляд беспредельно уставшего человека. Тяжело дышит, еле поднимает руку, еле стоит. Было видно, что дни его сочтены. Комментаторы ехидничали, а мне было жаль этого человека. Так и хотелось крикнуть окружавшим его вершителям судеб страны: «Ну что же вы его мучаете? Отпустите, ради Бога, на покой».

Молва гласит, что с трибуны его уводил Андропов. Через три дня Брежнева не стало. О его смерти я узнал вовсе не из телеграммы МИДа, как это принято в нормальных государст­вах, в которых посол — во всех отношениях посол. Сижу ве­чером в сауне. Стук в дверь. Входит офицер по безопасности Балашов в зимнем пальто и шапке, извиняется за вторжение, но говорит, что дело срочное. Ну, думаю, опять кто-то сбежал или кого-то высылают за шпионаж. Посетитель был взволно­ван, лицо бледное. Наклонился к моему уху и шепчет:

— Брежнев умер.

— Но почему же вы шепотом говорите, ведь он же умер?

— Страшно как-то.

— Почему? Ведь сейчас к власти придет ваш начальник.

Он посмотрел на меня удивленно, повеселел и откланялся.

Посольство получило телеграмму о смерти Брежнева только утром, когда об этом уже говорили по всем международным каналам телевидения и радио. И снова вопрос — у кого была реальная власть? Сообщения о всех важнейших событиях в стране первыми получали работники КГБ, а потом уже чи­новники МИДа. Иногда в телеграммах «соседям», как назы­вали разведчиков, стояли унизительные слова: «ознакомьте посла».

Новым Генеральным секретарем ЦК единогласно назна­чили Андропова. Итак, Андропов осуществил давнюю мечту чекистов порулить самим. Раньше не получалось: после Ле­нина на пути чекистов встал «вождь» номенклатуры Сталин, на пути Берии — «вождь и друг» партаппарата Хрущев. На пути же Андропова стоял лишь один Черненко, но перешаг­нуть его было делом пустяковым.

О захвате Старой площади на моей памяти мечтал еще «железный Шурик» — Александр Шелепин. Он сумел ски­нуть Хрущева и поставить на его место Брежнева. Но засуе­тился. Пошел в атаку на Суслова, чем и насторожил Брежне­ва. Ну как тут не вспомнить слова легендарного Хрущева, сказанные на одном широком собрании в Кремле: «Государ­ство вести — не мудями трясти!» Весь зал смеялся до слез.

С чего начал Андропов, помнит большинство ныне живу­щих. Я уже писал об этом. С отлова женщин в парикмахер­ских, мужчин — в пивных, с проверок прихода и ухода на работу. Чиновники затряслись: у каждого должностишка, может быть, и так себе, но не пыльная и с властью связан­ная. Начали арестовывать и расстреливать крупных воров: «сочинское дело», «икорное дело», «торговое (трегубовское) дело» в Москве, «хлопковое дело» с самоубийством Рашидо­ва, «милицейское» дело с самострелом супругов Щелоковых. Дело Георгадзе, который секретарствовал в Президиуме Вер­ховного Совета еще при Сталине. На очереди были Гришин, Промыслов, Кунаев, чуть ли не половина работников ЦК и Совмина.

Один из работников военной разведки рассказывал мне, что генералы, униженные Афганистаном, вынашивали идею ввести во всех странах Варшавского Договора, включая и СССР, военное положение по образцу Польши. Но после кончины Андропова надо было заметать следы намечаемой авантюры.

2 декабря 1984 года в результате «острой сердечной недо­статочности» скончался член Политбюро ЦК СЕПГ, министр национальной обороны ГДР генерал армии Гофман.

15 декабря. На 59-м году жизни в результате «сердечной недостаточности» скоропостижно скончался член ЦК ВСРП, министр обороны ВНР генерал армии Олах.

16 декабря. На бб-м году жизни в результате «сердечной недостаточности» скоропостижно скончался министр нацио­нальной обороны ЧССР, член ЦК КПЧ, генерал армии Дзур.

20 декабря скончался член Политбюро ЦК КПСС, ми­нистр обороны СССР, Маршал Советского Союза Устинов.

Подобно Сталину, Андропов болезненно переносил раз­ные анекдоты и слухи о себе. Ему приписывали убийства Ку­лакова и Машерова, само собой — смерть Цвигуна и Бреж­нева, покушение на папу римского, убийство болгарина Маркова, покушение на Рейгана и многое другое. Доказа­тельств не было, но слухи прилипчивы.

Но что бы там ни было, он достиг своей цели. В известной мере на какое-то время с двоевластием было покончено. Впервые с 1917 года власть в стране захватил шеф тайной по­лиции. Этого побаивался Ленин, косо поглядывая на Фелик­са. Этого боялся и Сталин, считая за благо не мудрить особо, а время от времени расстреливать шефов тайной полиции вместе с их многочисленным аппаратом. О высшей власти мечтал и Берия, заплатив за свое тщеславие жизнью.

А вот Андропова можно назвать «состоявшимся Берией». Последний хотя и был изворотливее своих коллег по Полит­бюро, но не уберег свою голову. Андропов сделал разумные выводы из уроков Берии, до поры до времени сильно не вы­совывался. Он до сих пор в чести у власти и какой-то части простых обывателей. Бил по людям, но не по Системе, то есть по-сталински. А людям с улицы вообще нравится, когда начальство лупят. Андропов, как и Сталин, не мог понять, что хоть половину населения посади в тюрьму или сошли в лаге­ря, все равно коррупция, воровство, казнокрадство останут­ся. Да и казарму размером в целую страну соорудить было уже невозможно. Поэтому его усилия были, по меньшей ме­ре, тщетными и бесплодными.

Время Черненко прошло бесцветно. Следа не оставило. Шла подковерная перегруппировка сил. Ни одна из сторон не предпринимала каких-либо активных действий на пора­жение, хотя КГБ по заведенному порядку продолжал дер­жать в своих руках кадровые нити управления. К этому надо добавить, что Виктор Чебриков — новый председатель КГБ, не являлся сторонником перехода власти к полиции. Его вполне устраивало сложившееся двоевластие.

Другое дело Крючков. Он по-собачьи был предан Андро­пову. И как ни притворялся после смерти Андропова про­грессистом, все равно, в конце концов, истинная натура вы­лезла наружу — натура злая и лживая. Решил слазить на­верх, причем сразу в «вожди», но угодил в тюрьму. Кстати, будь он деятелем помасштабнее и поумнее, неизвестно, чем бы все закончилось в августе 1991 года. Может быть, и анд- роповским вариантом санитарной чистки номенклатуры, хо­тя всего вероятнее — заменой Старой площади на Лубянку.

Впервые о Крючкове я услышал в период работы Андро­пова на посту секретаря ЦК и одновременно заведующего отделом по связям с коммунистическими и рабочими партия­ми социалистических стран. Он был помощником Андропо­ва. Там же работали консультантами Георгий Арбатов, Алек­сандр Бовин, Олег Богомолов, Николай Шишлин и немало других незаурядных людей. В результате многочисленных реплик и дачной болтовни, а мы часто работали вместе в пар­тийных особняках за городом, уже тогда у меня создалось впечатление, что Крючков является «серой мышкой» аппара­та, служкой без особых претензий. Со всеми вежлив, пишет коряво, вкрадчив и сер, как осенние сумерки. А серые люди склонны принимать себя всерьез, а оттого и комичны, но и опасны. Крючков даже лавры, которые натягивали на его го­лову, принимал всерьез, не соизмеряя их с размерами собст­венной головы.

Остатки «вечно вчерашних» сил, группировавшихся во­круг Крючкова и кучки военных и партийных фундамента­листов, лихорадочно пытались приостановить крах больше­визма, чтобы сохранить власть. Кое-что получалось, но дале­ко не все. Еще до мятежа 1991 года РКП, выделившаяся из КПСС при прямой поддержке КГБ, стала быстро плодиться. В метрике о рождении Либерально-демократической партии говорилось:

«Управление делами ЦК КП РСФСР, действующее на ос­новании положения о производственной и финансово-хозяй­ственной деятельности, в лице управляющего делами ЦК т. Головкова, с одной стороны, и фирма «Завидия» в лице президента фирмы т. Завидия, именуемая в дальнейшем «Фирма», с другой стороны, заключили договор о нижесле­дующем: Управление предоставляет «Фирме» временно сво­бодные средства (беспроцентный кредит) в сумме 3 (три) миллиона рублей».

Жириновский выдвинул себя кандидатом в Президенты России, а вице-президентом назвал Завидия, именуемого в договоре «Фирма». Я помню, как во время перерыва между заседаниями какого-то очередного собрания члены ПБ сели пообедать. Михаил Сергеевич был хмур, молча ел борщ. Под­нялся Крючков и сказал примерно следующее: «Михаил Сергеевич, выполняя ваше поручение, мы начали формиро­вать партию, назовем ее по-современному. Подобрали не­сколько кандидатур на руководство». Конкретных фамилий Крючков не назвал. Горбачев промолчал. Он как бы и не слышал, а может быть, и действительно ушел в себя.

А вот что рассказывает по этому поводу Филипп Бобков («Диалог», № 10, 2000): «В русле идей Зубатова ЦК КПСС предложил создать псевдопартию, подконтрольную КГБ, че­рез которую направить интересы и настроения некоторых со­циальных групп. Я был категорически против, это была чис­тая провокация». Тогда за это взялся сам ЦК. Один из секре­тарей партии занимался этим. Так они «родили» известную либеральную демократическую партию и ее лидера, который стал весьма колоритной фигурой на политическом небоскло­не». Лукавит Филипп Денисович. Партию создавали совмест­ными усилиями ЦК и КГБ. Да и название, по моим догадкам, придумал Бобков. Удачное, кстати сказать, название.

К этому времени страну уже душила талонная система. Фактически на многие виды продуктов были введены кар­точки, как в годы войны. Обстановка сложилась благоприят­ной для КГБ. Чекисты были свободны в своих действиях. Крючков пытался придумать новый ярлык, чтобы заменить скомпрометированное понятие «враг народа». Да так, чтобы его можно было налепить на кого угодно: от уборщицы до академика и даже члена Политбюро. И наконец, вытащил из кагэбистского запасника древний ярлык — «агент влияния». Данное словосочетание собирался внедрить в общественное сознание еще Андропов, но не успел. Крючков же, видя, как почти вся страна превращалась в гигантского «агента влия­ния», попытался насытить его конкретикой, но все закончи­лось очередным конфузом. На самой Лубянке развелось «агентов влияния» больше, чем где бы то ни было.

Коснусь еще одного вопроса. Когда начиналась Пере­стройка, я лично возлагал определенные надежды на то, что Запад найдет возможным облегчить тяжелый переход Рос­сии от тоталитаризма к демократии. Конечно, я не ожидал «манны небесной», но надеялся на здравый смысл западных политиков. Но этого не произошло. Не исключаю, что запад­ные спецслужбы располагали информацией, что КГБ и его фундаменталистская опора в КПСС планируют вернуть свою власть. Эта надежда вылилась в мятеж, о котором американ­цы предупредили Горбачева заранее. Все это тоже сдержива­ло Запад, когда речь заходила о возможной экономической помощи СССР и России. Кроме того, военные промышлен­ники в США были вовсе не против усилий военно-промыш- ленных кругов в СССР и их родных братьев — спецслужб, направленных на сохранение гонки вооружений. Впрочем, в частном порядке было немало энтузиастов, желающих по­мочь нам.

Последние годы горбачевского правления были временем постоянных кризисов: то табачного, то мыльного, то еще ка- кого-нибудь. Я уверен, что эти кризисы не были случайными. Они создавались теми, кто выступал против Перестройки. Особенно мне запомнилась история с мылом и стиральным порошком. Вдруг в стране не оказалось этих товаров. Шум, гам, статьи в газетах. Горбачев выносит вопрос на Политбю­ро. Идет обсуждение, принимается какое-то решение, Горба­чева заверяют, что все будет в порядке. Однако положение остается прежним. Снова Политбюро. Повторяется все с са­мого начала. Горбачев в бешенстве. Опять Политбюро. Ми­хаил Сергеевич ужесточает свои высказывания. Спрашива­ет, в чем же дело? Может кто-нибудь сказать, что же проис­ходит?

И тут Александра Бирюкова, секретарь ЦК по легкой и пищевой промышленности, с наивным удивлением ответила:

— Так, Михаил Сергеевич, мы же десятки заводов, произ­водящих эту продукцию, закрыли.

— Как закрыли? — с не меньшим удивлением и даже с растерянностью спросил Горбачев.

— Из экологических соображений. Протесты жителей.

Михаил Сергеевич был буквально подавлен. Но вывода,

что за этим стоит не простое разгильдяйство, а политические махинации, не сделал и на этот раз. Хотя, по моим данным, митинги с требованием закрытия подобных предприятий проходили под «благожелательным контролем» местных КГБ.

Длинную историю имеет проблема конверсии. Она не один раз обсуждалась на Политбюро и на Президентском со­вете — и все без толку. ВПК вертелся как на шиле, но все же устоял, поскольку кукловодом ВПК были спецслужбы. Расхо­ды на вооружения продолжали расти почти теми же темпа­ми, что и раньше. Аргумент был один — конверсия дороже расходов на производство оружия. Я убежден: бездействие в области эволюционной демилитаризации нанесло огромный ущерб демократическим преобразованиям. Это сейчас при­знает и Михаил Сергеевич.

Однажды я внес предложение о том, чтобы самолеты Аэрофлота, обслуживающие эмигрантов-евреев, летали пря­мыми рейсами в Тель-Авив, а не через Вену. Договорился с министром гражданской авиации. Но мое предложение было отклонено. Во всех этих случаях с Израилем не обошлось без вмешательства КГБ, который упорно отвергал любые попыт­ки улучшения отношений с этой страной, ссылаясь на поли­тические интересы СССР. Влияние КГБ в подобных случаях было сильнее, чем мнение аппарата ЦК.

Не буду перечислять другие факты. Повторю лишь, что КГБ оставался достаточно мощной организацией, чтобы тор­мозить реформы. Централизованное управление умирало на глазах. Но его верные адепты продолжали поддерживать уже потухший огонь, старались всеми силами удержать позиции экономической власти — все планировать и все распреде­лять. Система сопротивлялась всеми силами и на всех уров­нях, а ее основной пружиной на фоне слабеющей партии становились спецслужбы, чем и объясняется, что они оказа­лись во главе мятежа в августе 1991 года.

Видимо, мы, реформируя Систему, не учли одного решаю­щего обстоятельства, я бы сказал, специфического для систе­мы двоевластия. Ослабляя власть партийного аппарата, надо было одновременно снижать силу открытого и тайного влия­ния аппарата КГБ на политические решения. Руководители КГБ ловко использовали этот просчет. Они начали активно окружать Горбачева своими людьми и компрометировать тех, кто им мешал. Активно собирались досье на наиболее известных деятелей демократического крыла в обществе — Г. Попова, А. Собчака, С. Станкевича, В. Коротича, Е. Яков­лева и многих других. Спецслужбам удалось спровоцировать ряд антиперестроечных провокаций: в Сумгаите, Фергане, Алма-Ате, Вильнюсе, Риге, Тбилиси. Были проведены спец- операции в армии по формированию там антиправительст­венных настроений. У руководства Перестройкой, таким об­разом, была одна линия, а у КГБ — противоположная.

О том, что КГБ удавалось удерживать систему двоевлас­тия еще и при Горбачеве, свидетельствует такой пример, причем далеко не единственный. Где-то в конце апреля — начале мая 1988 года возник вопрос о возвращении в СССР знаменитого режиссера Театра на Таганке Юрия Любимова. Я позвонил в КГБ, поскольку возражения шли с той стороны. Там категорически возражали. Сейчас я уже не помню их аргументы. И все это происходило в обстановке, когда все слова о демократии и свободе были уже сказаны. Я позвонил Шеварднадзе. Договорились не тратить времени на уговоры, а написать в Политбюро официальную записку. Так и сдела­ли. Записку послали 4 мая 1988 года за двумя подписями. Со­гласие на выдачу визы было получено 7 мая. Вопрос был ре­шен вопреки возражениям спецслужб.

Повторяю, на дворе шел 1988 год, но двоевластие продол­жалось, что и было решающим тормозом реформ. КГБ к то­му же явно усилил работу по внедрению в демократическое движение своих людей. В психологии номенклатуры мало что менялось. Подспудное, тайное влияние КГБ доминирова­ло, мало того, оно ложилось на удобренную почву — на стра­хи и прямые связи спецслужб с номенклатурой. «Бойцы невидимого фронта» и сегодня весьма заметны в Думе, пра­вительстве, всюду.

«Кротовая тактика» КГБ часто одерживала верх. Горбаче­ва сумели напугать демократической волной. Он начал пя­титься, ища спасение во временном откате от реформ, счи­тая это тактикой. Крючков тем временем все делал, чтобы постоянно подогревать веру Горбачева в то, что он может по­ложиться на КГБ на любых поворотах событий. Не знаю, клевал на эту приманку Михаил Сергеевич или нет. Думаю, однако, что опасения у него в отношении главы КГБ посте­пенно укреплялись — таково мое ощущение. Так это или не так, но в любом случае Горбачев продолжал находиться под усиленным прессом спецслужб. Да и деваться ему было не­куда, поскольку с демократическими силами он многие связи уже потерял, а вокруг него сложилась преступная группа за­говорщиков, которая, не моргнув глазом, предала его, ибо со­стояла из лиц, тесно сотрудничавших с КГБ, или его прямых агентов.

Будучи в Политбюро, я внимательно присматривался к де­ятельности спецслужб, прежде всего КГБ. Вовсе не хочу всех работников, особенно разведчиков, мерить одной меркой. Там немало достойных людей. Пишу в этой главе о другом, а именно: о карательной системе, которая вместе с КПСС бы­ла основой большевистской диктатуры.

Я не располагаю достаточной конкретикой, касающейся деятельности КГБ, — она будет еще долго покрыта тайной. Просто хочу пригласить исследователей к изучению подлин­ной природы и механизма взаимодействия партии и кара­тельных служб, сферы, которая содержит еще очень много неразгаданного и скрытого от общества.

В России появилось очень много полити­чески смелых людей. Речи, статьи, ми­тинги, проклятия властям, восторги прошлым, безудержные обвинения в ад­рес реформаторов. Нетерпимость, как леденящая пурга, заметает дороги к ра­зуму. Печально, что в стране подверг­лись нравственной коррозии совесть, душа, человеческое в человеке. А что смелых миллионы — это прекрасно! Но, увы, рабов пока больше.

Автор

Г лава восемнадцатая

САМООЧИЩЕНИЕ

Любая кардинальная Реформация с самого начала должна ис­ходить из того, что ее предварительные замыслы будут во многом опрокинуты. Жизнь-хозяйка без колебаний диктует свой темп и свою логику, свою последовательность событий, обнаруживает свои капризы, высвечивает трагиков и коми­ков, мучеников и слюнтяев, героев и могильщиков. Так оно случилось и в России. Особенно ярко это высветилось в пер­вые годы нового столетия.

Автор

Прежде чем поделиться в следующей главе своими впечатлениями о событиях, начавшими свой бег пос­ле провала военно-большевистского мятежа в августе 1991 го­да, я попытаюсь подвести некоторые внутриполитические и внешнеполитические итоги Мартовско-апрельской револю­ции 1985 года и первых лет Перестройки, как я их понимаю.

На рубеже 90-х годов раскладка сил и соперничество ин­тересов все заметнее осложнялись разрушением былого по­литического баланса. Идеологическая монополия оказалась сметенной, постепенно углублялось понимание той истины, что во многом наши беды, кризисы, пороки и предрассудки были следствием принудительного мировоззрения, которое перекрывало пути научному анализу и ответственным реше­ниям. Политические реформы пришлось осуществлять по ходу Перестройки, причем общественному сознанию еще предстояло переварить по-настоящему ее основные принци­пы, такие, как свобода слова и творчества, многопартий­ность, разделение властей, частная собственность, рыночные отношения, и многие другие.

1

Перестройка — это объективно вызревшая в нед­рах общества попытка излечить безумие октябрьской контр­революции 1917 года, покончить с уголовщиной и безнравст­венностью власти. К слову сказать, через аналогичные про­цессы мучительного «самоуправления» проходили все крупные социальные повороты и в других странах. Ни один из них не был и не мог быть свободным от преступного эле­мента. Когда уголовщину удавалось оттеснить, общественное развитие шло дальше по восходящей. Революция Кромвеля, французская 1789—1793 годов, буржуазно-демократическая в США — все они проходили через периоды нравственного самоочищения, но периоды эти наступали, когда у власти оказывалось третье-четвертое поколение. Почему именно в эти сроки — тема особого разговора. Наверное, есть ответы, но не у меня.

Перестройка 1985—1991 годов взорвала былое устройство бытия, пытаясь отбросить не только уголовное начало, но и все, что его объективно оправдывало и защищало, на нем па­разитировало: беспробудный догматизм, хозяйственную сис­тему грабежа и коллективной безответственности, организа­ционные и административные структуры бесправия. Понят­но, что вполне реальные угрозы большевизму не могли не вызвать встречной угрозы, вплоть до крайних средств — на­пример, тех же самых попыток государственного переворота в 1991 и 1993 годах, носивших уголовный характер, как и их предшественница — октябрьская контрреволюция.

Угроза со стороны «сталинократии» стала приобретать яв­ные очертания после того, как Перестройка постепенно пе­реходила к этапу Реформации. Думаю, что мы проморгали этот момент, увязнув в текущих проблемах. Мы не расслы­шали призывов колокола времени. Но и в этом историческом контексте Перестройка на практике оказалась намного шире и глубже «обновления» и «совершенствования». Больше то­го, она несла в себе, на мой взгляд, социально-смысловую из­быточность. Именно здесь были заложены наиболее серьез­ные основания рассчитывать на ее успех. Любое развитие всегда движется вперед избыточностью начального матери­ала, накопленных противоречий, доступных альтернатив и требующих решения задач. Но избыточность этих образую­щих факторов не должна была перейти в то давящее изоби­лие нерешенных проблем, производными от которого могут стать почти безысходный кризис ожиданий, жесточайшие разочарования.

Почему в 1990 году Перестройка начала прихрамывать? Прежде всего потому, что антиреформаторские силы, почув­ствовав растущие разочарования в общественных настроени­ях, повели мощную атаку на реформы, а президент, у которо­го еще оставалась реальная власть, никак не решался с одной ступеньки лестницы перемен, которая называлась Пере­стройкой, переступить на следующую, именуемую Реформа­цией, то есть к более глубокой реформе власти и экономики.

Нечто подобное, хотя и в другом качестве, произошло и с правительством Ельцина в 1996—1999 годах, когда сторонни­кам свергнутого строя удалось, паразитируя на процедурах демократии, затащить правительство в вязкое болото бес­смысленных перепалок и через эту тактику затормозить ре­формы, что является практическим воплощением ставки большевиков на ползучую реставрацию.

И сегодня мы все еще продолжаем споры XX века, хотя видим, что мир своим развитием оставил эти споры позади. Проходит время, а мы еще во многом остаемся во власти той гигантской деформации общественного сознания, что была вызвана к жизни октябрьской контрреволюцией 1917 года и последующими десятилетиями господства большевиков. Инер­ция былых схваток, старых идейных и политических раздо­ров, представлений и противоречий держит наш разум в пле­ну. Насквозь военизированная психология все еще удержива­ет нас на баррикадах, мы еще хотим кому-то сдачи дать, только не знаем, кому.

Во всяком обществе естественен спектр политико-психо- логических состояний и настроений — от крайне левого до крайне правого. Где-то между ними располагается трудно­уловимая «норма». И сколь бы подвижными ни были грани­цы этих норм, их наличие подтверждается крайностями, которые позволяют обществу узнавать и определять, что именно является гранью на том или ином этапе историческо­го развития.

С контрреволюцией 1917 года победила одна из таких крайностей. Это была крайность не только политических воззрений, но и общественно-психологического состояния. Насилие стало нормой жизни, под него подгонялись полити­ка и экономика, литература и искусство, отношения меж­личностные и общественные — все подряд. Подгонялись террором, интеллектуальной изоляцией, разрывом нормаль­ных связей с внешним миром, отсутствием системы обрат­ных связей.

Общество не в состоянии жить так десятилетиями и оста­ваться уравновешенным. Либо от ультралевой и ультрапра­вой истерии оно впадает в коллективные формы шизофре­нии и недееспособности, либо так или иначе должна быть восстановлена психологическая норма. Отсюда трудные, му­чительные размышления о нашем реальном месте под солн­цем.

Размышления, неизбежные не только из-за объективной сложности положения, в которое мы попали, но прежде все­го из-за того, что диктуют их не знающие «остановки» раци­оналистическое мышление и логика сознания конца XX — начала XXI века. И Перестройка нащупала ее в общечелове­ческих ценностях, внеся тем самым огромный вклад в нрав­ственную культуру России.

Перестройка — это, кроме всего прочего, и отражение приоритета рационального в нашем сознании. Что ни гово­ри, а ранние формы социалистической идеи возникали от ве­ры, но вовсе не на основе науки. И шло это, на мой взгляд, прежде всего от исторически обусловленной структуры со­знания — общественного и индивидуального, в котором мощно доминировали еще религиозные связи, привычки и навыки мышления. Кстати, последние еще дышали воздухом времен инквизиции, крестовых походов, религиозных войн и деспотий.

Если перенести эти оценки на Россию, то следует согла­ситься с мудрым Ф. Тютчевым, что «русская история до Пет­ра Великого — одна панихида, а после Петра Великого — од­но уголовное дело». Федор Иванович еще не знал, что впере­ди случится умопомрачение нации, сотворенное Лениным и Сталиным на базе психологии социального дна.

XX век и особенно периоды научно-технических револю­ций во многом потеснили ортодоксальное сознание в пользу рационалистического, хотя абсолютные масштабы религиоз­ного не сузились, даже, пожалуй, возросли. Но их относи­тельная роль была существенно уменьшена приращением знаний, распространением научно-прагматического мышле­ния, технократических оценок. Изгоняя большевистскую ве­ру и утверждая этику неэгоистического, совестливого праг­матизма, идущего от разума, Перестройка как раз и отразила происходящие в общественном сознании перемены. Харак­терный пример — современный взгляд на капитализм, «по­рочность» которого раньше почти не требовала доказа­тельств. Многие десятилетия немыслим был вопрос, который задается ныне открыто и повсеместно: чем конкретно и в чем советский социализм лучше капитализма?

Ответ можно получить, поставив житейский вопрос: что реально сделал социализм ленинско-сталинского типа для конкретного человека, а не для ГУЛАГа, не для военно-про- мышленного комплекса или партаппарата? Почему все, что облегчает и очеловечивает повседневный быт, приходит с За­пада? Почему мы оказались в одной компании с зарубежны­ми политиками, возглавляющими отсталость, а не прогресс? Почему страны, у которых нет ни природных богатств, ни плодородной земли, живут намного лучше нас, имеющих все это? С каким миром приходится и придется нам конкуриро­вать?

Бездна вопросов.

В сущности, Перестройка в изначальном ее смысле завер­шилась. Она и не могла не завершиться, ибо уже в 1987— 1988 годах практически встал вопрос о смене общественного уклада. Именно по этой причине быстро нарастала конфрон­тация в обществе, когда морально изношенные, но еще пра­вящие структуры увидели реальную угрозу потери власти. Августовские события 1991 года ускорили развязку, а раз­гром мятежников предотвратил, как я полагаю, гражданскую войну. В специфической форме в октябре 1993 года все это повторилось снова. Но старые подходы во многом продолжа­ют жить — ив практике, и в сознании, и в чиновничестве, и в большевиках, и в фашистах, и в националистах, в амбициях и политиканстве, в командных подходах и методах, в рестав­рационных потугах власти.

Конечно же события после 1991 года приобрели иной ха­рактер. Изменились представления о масштабах и пределах, средствах и методах преобразований. Изменились связанные с переменами ожидания — пространственные и временные, поскольку Россия еще до мятежа объявила о своем сувере­нитете.

На старте, в 1985 году, в руководящем звене партии идея социализма не подвергалась сомнению. Тревогу вызывала практика. Именно в этой атмосфере и родилась Перестрой­ка, обретшая на первоначальном этапе форму социально- экономического «обновления». Пожалуй, что-то иное просто не могло родиться в тех конкретных условиях. Это была не­избежная ступень в развитии общественного сознания.

В то время мы сами еще многого не понимали, а если что-то и понимали, то говорить об этом вслух было просто наказуемой глупостью. Да и выглядело бы все это фальши­вой смелостью, неким великовозрастным мальчишеством. Скажи, например, тогда на высшем политическом уровне о гибельной милитаристской направленности индустриализа­ции, об уродливой коллективизации, о разрушительной иде­ологии, о террористическом характере государства и партии. И что бы из этого получилось? Ничего путного, кроме оче­редного спектакля по «разоблачению» авторов подобных высказываний. Мы заблуждались, полагая само собой ра­зумеющимся, что строили социализм, но кое в чем ошиб­лись, а потому надо кое-что скорректировать, чтобы выйти на правильную дорогу. Это заблуждение было спасительным в тех условиях, но оно же и приводило очень часто к невра­зумительным решениям.

Решающее звено в эволюции перестроечных представле­ний — гласность. Она оказалась объектом самых ожесточен­ных атак со стороны партийно-государственного аппарата, который не хотел ни объективной информации, ни общест­венного контроля. Общими усилиями выдающихся деятелей средств массовой информации — Егора Яковлева, Виталия Коротича, Олега Попцова, Владислава Старкова, Виталия Иг­натенко, Ивана Лаптева, Григория Бакланова, Отто Лациса, Александра Пумпянского, Альберта Беляева, Владислава Фронина, Павла Гусева, Сергея Баруздина, Михаила Комис­сара и многих других, гласность буквально продиралась сквозь нагромождения лжи и всякого рода спекуляций. Их деятельность сорвала ржавые запоры большевизма, выпус­тив правду из железной клетки на свободу.

Первоначально гласность задумывалась, по крайней мере, в моем представлении, не только в плане свободы печати, но и как ключ, открывающий двери для контроля деятельности государственных, партийных и общественных организаций. Я лично придавал этому особое значение. Осуществление та­кой задачи неизбежно взрывало систему бюрократической скрытности, которая выступала в качестве важнейшего ус­тоя режима. Гласность далеко продвинула идею демократии. В сознании людей постепенно выкристаллизовывалось пони­мание, что радикальных реформ требуют все стороны бытия.

Особым завоеванием Перестройки была свобода творче­ства. Раскрепощение таланта тоже шло с трудом, пробиваясь через бетонные завалы тупости и невежества чиновничест­ва, через мракобесие государственной идеологии, через глу­бокий духовный разлом, равно как и через групповщину в среде интеллигенции.

Теп ерь-то все смелые, а особенно храбрые говорят, что они всегда были свободными, писали и издавали, что хотели. Я же им отвечаю, что они и сейчас рабы, поскольку их «храб­рость на лестнице» питается комплексом обиды на собствен­ную трусость в прошлом. К сожалению, нас еще не озарило понимание, что беспамятство — верная дорога к повторению духовного рабства. Продолжающиеся наскоки чиновничест­ва, в том числе и высших столоначальников, на свободу слова и творчества тревожно сигналят о том, что свобода еще не стала безусловным стержнем нашего бытия.

Вернемся к противоречивому времени после XX съезда, которое во многом определило атмосферу Перестройки, равно как и сегодняшнюю жизнь. Экономисты давно вели разговор о том, что сверхцентрализованное планирование и управление обанкротились. Затрагивались, хотя и осторож­но, проблемы товарно-денежных отношений с точки зрения конкурентного рынка. У политологов наработки шли в соб­ственный стол. Идеологи продолжали привычную охрани­тельную практику, хотя споры вокруг проблемы десталини­зации постепенно взламывали стены идеологической мифо­логии.

Сталинизм выстроил своеобразную пирамиду власти. На вершине ее — вождь и его непосредственное окружение. На стыке с обществом — триумвират из партаппарата, хоз- аппарата и военно-промышленного комплекса с силовыми структурами. После смерти Сталина именно триумвират с его уже достаточно развитыми внутренними отношениями предотвратил приход к власти нового диктатора. На власт­ном пьедестале оказались четыре равновеликие фигуры — Маленков, Хрущев, Молотов, Берия. Был момент, когда пер­вую скрипку играл председатель правительства Маленков. Но мощному партаппарату это явно не понравилось, он за­нервничал. Доминирующие позиции снова и очень быстро отошли, в соответствии со сталинской доктриной власти, к партаппарату. Верх одержал Хрущев.

Но время неумолимо. В 70-х годах всевластие КПСС рез­ко пошло вниз, хотя внешний «декорум» и ритуалы продол­жали соблюдаться. Но ритуал — это лишь видимость веры, а вот ясно очерченная полярность слов и дел приобрела осо­бенно опасный характер. Контроль партаппарата быстро сла­бел, он все заметнее трансформировался в контроль ведом­ственных и местных интересов над самой партией, пошла в рост отраслевая и региональная мафиозность.

Перед Перестройкой и во время Перестройки все четче обозначались три течения и в самой КПСС: реформатор­ское, консервативно-модернизаторское и национал-болыпе- вистское.

Преступную роль в судьбе России играет национал-боль- шевизм, способный в кризисных условиях дать региональ­ным триумвиратам, там, где они возрождаются, и новое одеяние, и новую легитимацию, и новую ширму для прикры­тия агрессивного эгоизма интересов, унавоживая почву для национал-социализма.

Консервативный модернизм включал в себя сторонников малых преобразований эволюционного типа. Таких преобра­зований, которые бы опирались скорее на прежние структу­ры и механизмы, нежели на новые. Иными словами, сторон­ники этого направления были не против журавля в небе и да­же не против того, чтобы его поймать. Но выпустить синицу из рук не хотели, боялись. Объективно такая позиция всего точнее отвечала политическим нуждам центрального хозяй­ственного и административного аппарата, а также правящих сил тех регионов, положение в которых не характеризова­лось крайностями любого рода.

Умеренный конформизм — это первоначальная Пере­стройка. По традиционным политическим меркам — это со­циал-демократическое направление, хотя и не согласное счи­тать себя таковым. Оставаясь в КПСС, оно обрекло себя на трудные испытания. Оказавшись в тисках противоречия между формой и содержанием, это направление все время рисковало разделить судьбу КПСС в целом.

Честно говоря, я тоже не был сторонником безрассудных баррикад, предпочитая накапливать критическую массу ина­комыслия, способную убедить общество в необходимости преобразований. По складу характера я романтик. Для меня особенно мучительна была эволюция «феномена ожиданий». Как психологическое явление они не тождественны интере­сам человека, не мотивируют его прямо и непосредственно. Роль их иная: ожидания выполняют функцию некоей внут­ренней «системы координат», которая позволяет выстраи­вать определенную схему приоритетов — ив сознании, и в поступках. В период Перестройки новые ожидания психоло­гически базировались на завышенной оценке потенциаль­ных возможностей социализма. Ожидания постоянно сопро­вождал прежний нормативно-фаталистический подход, исхо­дящий из того, что, если нечто представляется разумным и полезным, оно должно всенепременно состояться. Я был бо­лен этой схемой или мне казалось, что болен.

Но в таком подходе, как минимум, два существенных изъяна.

Во-первых, он не задается самокритичным вопросом: по­чему, собственно, нечто кажется наиболее разумным и раци­ональным? Что убедило многих людей в правильности Пере­стройки с самого начала? Какие из исходных посылок могли со временем обнаружить свою недостаточную прочность? Какое место в этой схеме занимают капризы инерционного сознания?

Во-вторых, нормативный подход фактически отождеств­ляет выгоду и пользу для всего общества одновременно с вы­годой и пользой для конкретного человека. Но это далеко не так, а в жизни часто бывает связано и обратной зависимо­стью: завтрашняя выгода общества требует сегодняшних жертв от человека.

Общество в немалой его части хотело перемен и проявило готовность что-то ради них предпринять. Но что именно? Го­ворилось, конечно, что суть изменений — в непременном пробуждении инициативы людей, но под идею инициативы в то время не было подведено ни экономической, ни политиче­ской основы. Такой основы нет и до сих пор, если иметь в виду массовость инициативы. Вот почему реформы шли в рваном темпе. Только гласность продолжала свою очищаю­щую работу, да внешняя политика кардинально изменила свой характер.

О жестокой стычке ожиданий с реальностью я буду пи­сать еще не раз. Но сейчас я хочу сказать об упущенных возможностях, фактическая реализация которых могла бы помочь романтическим ожиданиям. Я напоминаю о таких возможностях не в упрек кому-то, а только для того, чтобы понять просчеты в демократическом строительстве. Ход со­бытий последних лет очевидным образом подтверждает, что в любом общественном процессе крупного масштаба, рас­считанном на многие годы, неизбежны спады и взлеты, какая-то цикличность. За приливом реформизма возможен отлив в той или иной форме, что, собственно, и происходит сегодня. Учитывая подобный поворот, демократия была просто обязана готовить себе «второй эшелон». Надо было позаботиться о том, чтобы сделать политический спектр Ре­формации как можно более широким.

Здесь я чувствую и свою вину. Не хватило характера и последовательности, а где-то и политической воли. Не было принято энергичных мер к наращиванию теоретического знания на базе свободы мысли и отрицания схоластики. Теоретическая мысль продолжала вращаться в пределах тех идей и концепций, что были высказаны уже в 60-х годах. Да и далеко не все ученые были готовы к кардинальному пово­роту в теоретической сфере. К тому же альтернативная мысль еще не имела прочных корней, поскольку раньше жестоко преследовалась. Если не страх, то робость еще уг­нетала.

Счет нереализованного Перестройкой в экономической и социальной областях выглядит внушительно. Слишком часто откладывалось решение тех вопросов, которые необходимо было решать в любом случае: со свободным рынком или без него, в рамках широких реформ или помимо них, в контекс­те программы преобразований или вне всякой связи с такой программой. Например, провести глубокую дебюрократиза­цию социально-экономического комплекса. Необходимо и понимание того, что Перестройка постоянно наталкивалась на сопротивление глубоко эшелонированной структуры ста­рорежимных интересов.

Лично у меня не было сомнений, что Советский Союз как государственное образование обречен на кардинальное об­новление. Вопрос был в том, какой путь развития окажется наиболее вероятным и приемлемым. Наиболее рациональ­ным лично для меня представлялся эволюционный мирный путь образования добровольной конфедерации независимых государств. Путь неторопливый, взвешенный и продуманный во всех деталях. Но «Россия, — как писал Ф. Достоевский, — есть игра природы, а не ума». Мы, в России, всегда предпо­читали нестись галопом через кусты и канавы, а не ходить пешком по ровной дороге. И на сей раз случилось так, как случилось. Захлестнула националистическая жажда власти, национальные интересы обернулись националистической де­магогией. В результате вместо социального мира — конф­ликты, стремление кого-то бить, за что-то мстить. Сепара­тизм способен завести любое общество в тупики конфликтов всех со всеми. Это не путь национальной свободы, а путь глубокого раскола и противостояния.

На одном из собраний в Кремле выступил писатель Вален­тин Распутин. Достаточно резко он критиковал национализм на уровне республик. Но вывод сделал довольно неожидан­ный. Он бросил в зал риторический вопрос: а что, если Рос­сия выйдет из состава СССР? (Потом все произошло по Рас­путину. Россия первая объявила о своем суверенитете.) Одни зашумели, другие зааплодировали. Губительный русский на­ционализм упорно продолжал свою линию на раскол страны, о чем я писал еще в ноябре 1972 года в статье «Против анти­историзма». Сегодня национализм разделся до вызывающей наготы. Теперь он называет себя патриотизмом, замешанном на национал-социализме, то есть нацизме.

Несомненно и то, что нами не были оценены в полной ме­ре ни степень, ни глубина общественной зашоренности иде­ологическим фундаментализмом. Лишь для немногих людей он был интеллектуальной пустышкой, но в политическом от­ношении — инструкцией для нищих. Для значительной час­ти людей он был завязан на вере в лучшую судьбу — свою и детей своих.

По существу, в сфере хозяйствования, отношений собст­венности, товарно-денежных отношений был необходим кардинальный поворот. Но Перестройка не сумела создать систему поддержки и защиты всех тех, кто готов был идти ее путем. И фермер, и ремесленник, и предприниматель, и арендатор — все они до сих пор в положении, когда прихо­дится преодолевать неимоверные трудности, создаваемые чиновничеством, тоскующим по старым временам. Государ­ственно-монополистическая милитаризованная система со­противлялась реформам каждой своей клеткой.

Почему так получилось? Да потому, что высшие структу­ры управления оставались старыми и видели проблемы по-старому. Частичные реформы не в состоянии были изме­нить природу и характер строя в целом, изменить структуры, созданные для воплощения произвольных социально-эконо­мических схем. И то, что воспринимается сегодня как про­счеты (а это так и было), во многом предопределялось внут­ренней противоречивостью реформаторства, ставившего сво­ей целью изменить к лучшему органически порочное. За мятежами и саботажем последних лет стоят не только кадро­вые ошибки. За ними — бунт бесчеловечной системы, вос­ставшей против попыток ее очеловечивания.

Именно в это время сформировалась достаточно двусмыс­ленная обстановка. Общий курс — на реформацию; практи­ческие дела аппаратов — на реставрацию. Это привело к «экономическому мятежу» осенью 1990 года, когда усилиями старых структур была загублена программа «500 дней», да­вавшая реальную возможность выхода из тупика. Прошлое одержало победу, что окончательно подвигло руководство КПСС, силовые структуры к мятежу в августе 1991 года, но теперь уже политическому.

Тактические просчеты очевидны, но были и объективные причины, о которых я уже упоминал. Десятилетиями чугун, уголь, сталь, нефть имели приоритет перед питанием, жиль­ем, больницами, школами, сферой услуг. Утверждение, что «так нужно было», — ложь. Цена индустриализации вкупе с рефеодальным управлением была катастрофически высокой, потери — и людские, и материальные — огромными. Страна получала сотни миллиардов долларов от продажи нефти. Им­портом товаров и продовольствия на эти суммы было купле­но право элиты работать спустя рукава. Покупалось за рубе­жом все подряд, от канцелярских скрепок до заводского обо­рудования, значительная часть которого гнила на заводских свалках.

Сейчас, наверное, и не подсчитать, сколько средств за полвека вложено в бессмысленную милитаризацию страны. Атомная, космическая, горнодобывающая, да и некоторые другие отрасли, прямо или косвенно связанные с гонкой во­оружений, создавались в значительной мере трудом катор­жан. Военные структуры до сих пор сопротивляются до последнего, не желая отказываться от своих «завоеваний». И добиваются своего. При Путине военные бюджеты снова растут и снова за счет жизненного уровня населения. Не в интересах генералитета и окончание войны в Чечне.

Десятки миллиардов ушли на мелиорацию, не дав никако­го приращения сельскохозяйственного производства, но за­губив миллионы гектаров земель, например в Поволжье. Сколько понапрасну осушенных болот в Нечерноземной зо­не. Болота осушались, а покинутых плодородных земель ста­новилось все больше и больше.

Я уже писал о том, что в системе импорта зерна сложи­лась взаимозависимая и хорошо организованная государст- венно-мафиозная структура. Десятой доли золота, потрачен­ного на закупку зерна, хватило бы на создание эффективной инфраструктуры сельского хозяйства, что привело бы к рез­кому сокращению потерь при уборке, перевозке, хранении и переработке сельхозпродуктов. Но, увы, агрокомплекс оста­ется без эффективной инфраструктуры до сих пор — без до­рог, без современных перерабатывающих предприятий, без добротных хранилищ, без специальной техники.

Или взять капитальное строительство, в котором нараста­ла в огромных объемах «незавершенка» — эта зацементиро­ванная, воплощенная в мертвом железобетоне инфляция, за­губленное народное благосостояние.

А разве не народные деньги тратились на военные аван­тюры и военную помощь тем правителям за рубежом, кото­рые объявляли себя «социалистически ориентированными». Никто пока не знает, сколько стоили в материальном выра­жении военные вмешательства во внутренние дела Венгрии, Чехословакии, Афганистана, поставки оружия в десятки стран Азии, Африки, Латинской Америки. Сколько стоит че­ченская война.

Немало средств ухлопано на борьбу с инакомыслием, на разработку и оплату связанной с этим техники, на содержа­ние осведомителей, иными словами на тайную войну с соб­ственным народом.

Вот они, бездонные дыры, которые поглотили сотни тысяч километров дорог, тысячи и тысячи жилых домов, детских учреждений, театров, библиотек, спортивных сооружений и многое другое. Труд и гений человека, богатства природы, материальные ресурсы расходовались неподконтрольно — ни по целям, ни по объемам, ни по эффективности. Бесхо­зяйственность прямо проистекала из ничейной собственнос­ти, из обезличенного и обесцененного труда.

Когда собственность ничья, а те, кто распоряжается ею, практически бесконтрольны, рождается уникальная преступ­ная структура, в которой мафия сращивается с государством. Точнее, само государство чем дальше, тем больше превраща­ется в мафию — и по методам деятельности, и по отноше­нию к человеку, и даже по своей психологии.

Опыт развития России после 1917 года наглядно показал, что программа преодоления рынка и рыночных отношений оказалась на деле программой уничтожения исходных осно­ваний экономической цивилизации. Страна неуклонно шла к экономическому и политическому краху. Он был неминуем, и только кардинальные перемены могли предотвратить ката­строфу. Общественное мнение, особенно после XX съезда КПСС, жило ожиданиями смены абсурдной эпохи.

Вспомним исповедальную деревенскую прозу. Вспомним горячие всплески протеста в стихах поэтов и песнях бардов. Вспомним расхожие анекдоты, беседы за полночь на кухне и многое другое. И как ошеломляюще действовало на нас осоз­нание убожества бытия, чувство собственного бессилия, иду­щее от липкого унизительного страха перед властью, равно как и от нашей лени — физической и душевной, от неуме­ния и нежелания победить самих себя, от неуважения к са­мим себе, острого дефицита личного достоинства.

Но спрашиваю себя, а не было ли в этих условиях изна­чального упрощения в переходе к рынку, то есть к иной со­циально-экономической системе? Знаю, с каким трудом про­бивала себе дорогу эта идея на практике. Сколько гневных тирад обрушилось на головы тех, кто предлагал решительнее идти к нормальной экономике. И все же не покидает ощуще­ние, что переход к рынку представлялся многим из нас как некое быстрое мероприятие: рынок «с 1 января Икс года». Но такое невозможно. С моей точки зрения, введение ры­ночных отношений надо было начинать с торговли и сель­ского хозяйства, дав полную инициативу купцу и крестьяни­ну. То, что не был осуществлен кардинальный поворот к потребительскому рынку, предопределило дальнейшие беды, включая финансовые. Правительство не сумело спрогнози­ровать последствия резкого сокращения товарных запасов, равно как и не смогло отреагировать быстро и эффективно на этот процесс, когда он обрел катастрофические размеры.

Антиперестроечные силы в государственном и партийном аппаратах предпринимали целенаправленные усилия к тому, чтобы не допустить смягчения товарного голода в стране. Смысл подобных усилий был сугубо политическим: не дать Реформации записать в свой актив хотя бы одно реально благое для народа дело. Делалось и делается все возможное, чтобы настроить людей против политики преобразований, объявить реформы и реформаторов виновными за все пере­живаемые людьми невзгоды. Однако оговорюсь: одни это де­лали умышленно, а другие по природной безголовости, по другому не могли.

Нас, реформаторов, частенько ругают. Иногда поделом, а порой — просто так, по инерции. Оправдываться бессмыс­ленно, да и нужды не вижу. Скажу только, что мы, как и многие другие, и сами были типичными советскими людьми, жертвами киселеобразной, но и беспощадной «коллективи­зированной совести». Брежнев был прав, когда говорил, что появилась новая общность людей — советский народ, иначе выражаясь, народ с коллективизированной совестью. Ибо многим из нас ничего не стоило аплодировать расстрелам, требовать смерти вчерашним закадычным друзьям и собу­тыльникам, травить Пастернака и Бродского, чьих книг и в глаза не видели, объявлять Солженицына «предателем», топ­тать Сахарова и творить прочие мерзости.

Хорошо известно, что «созидание нового человека» — Ното зоуеИсиз — шло через моноидеологию, которая рас­сматривала его как «совокупность общественных отноше­ний». Террор физический, выделывание (по Бухарину) ново­го человека из «капиталистического материала» имели своей задачей формирование послушного винтика или одноразово­го шприца. Ленин — Бухарин — Сталин — Жданов — Сус­лов — наиболее видные «коллективизаторы совести». Им померещилось, что в марксовом коллективном стаде, обще- стве-фабрике, ленинско-сталинском обществе-казарме с кар­церным ГУЛАГом и рабоче-крестьянской гауптвахтой можно и должно строить «рай земной», забыв о духе человеческом, о том, что сотворен человек из праха и в прахе Вечности до­тла сгорают гордыня и прочие грехи и пороки его.

Совесть коллективизировалась в процессе неустанной и постоянной борьбы, которая и сформировала человека бар­рикадного типа. Борьбы с чем угодно, с кем угодно, за что угодно, но борьбы. С буржуазной идеологией и за высокий урожай, с пережитками прошлого и за коммунистический труд, с кибернетикой и генетикой, с узкими штанами и дека­дентской поэзией, с абстрактной музыкой и живописью. Се­годня правящая элита начинает бороться с «предвзятым» отношением к истории, то есть с правдой. Нельзя же, на са­мом деле, гордиться террором, лагерями, пытками, каторгой. А гордиться хочется.

Преодолеть твердыню коллективизированной совести не­вообразимо трудно. Даже самые мужественные не верили, что сталинский строй можно сдвинуть с места. Подобные мысли казались маниловщиной. Впрочем, так оно и было на практике.

Почему?

Да потому, что до сих пор больше всего мешаем Реформа­ции мы сами, ибо сами во многом остаемся людьми старой системы, старых привычек и представлений. Традиционная российская мечтательная маниловщина оказалась абсолютно беспомощной при обострении социальной обстановки, не го­воря уже о разгуле социальной стихии. Так произошло и с нами, реформаторами, когда мы попытались всерьез запус­тить механизм реальной законодательной деятельности в об­ласти экономики.

Система засасывала всех, даже самых порядочных и честных. Интеллектуалы писали порой смелые строки, но оставались весьма податливыми к ласкам власти. По-совет- ски грызлись между собой, по-советски доносили, по-совет- ски гордились своим якобы историческим предназначени­ем. Повторяю, все были советскими, других у ЦК КПСС и КГБ на учете не состояло.

Мы жили в тисках противоречия между Сущим и Долж­ным, которое мы не поняли до сих пор. Как писал академик И. Павлов: «Русский ум не привязан к фактам. Он больше лю­бит слова и ими оперирует. Мы занимаемся коллекциониро­ванием слов, а не изучением жизни. Мозг, голову поставили вниз, а ноги вверх. То, что составляет культуру, умствен­ную силу нации, то обесценено... И все это, конечно, обрече­но на гибель как слепое отрицание действительности».

Метания между реальным и виртуальным, между Сущим и Должным продолжаются до сих пор. Окаянный россий­ский вопрос — что делать? — столетиями звучит трубным призывом к Должному — сказочному, прекрасному, солнеч­ному — и одновременно служит театральным занавесом или изгородью от Сущего.

Пока нам не приходит в голову спросить самих себя: а че­го не надо делать? Отсюда и вечные российские грабли, ко­торые больно бьют нас, ибо все время наступаем на них в темноте незнания самих себя, живем без покаяния, боясь, что не будет прощения, и все время лелеем призрачное зав­тра. В этом надрывном беге мы оставляем позади себя мил­лионы бессмысленных смертей, реки безутешных слез, несостоявшуюся молодость и любовь. Нас тысячу лет учат ненавидеть, и мы находим в этом некое дьявольское удовлет­ворение, что и привело к глубокому духовному кризису нации. Мы сами, и никто другой, содеяли свою судьбу, унич­тожив миллионы людей в войнах и междоусобицах, органи­зованных большевиками — ненавистниками России, уничто­жив крестьянство и интеллигенцию, порушив животворящие основы народной жизни.

Раболепие и нищета взяли верх над свободой и богатст­вом, а общественно-созидательное начало заметно потеснено люмпен-распределительным. Отвела ли нам история лучшую долю? Не знаю. Возвысим ли мы Сущее? Тоже не знаю.

Вот по этим запутанным и обледенелым тропам и зашага­ла новая революция и снова натолкнулась на гранитную сте­ну Должного, не разобравшись еще в Сущем. Воля пришла, а свободы человека как не было, так и нет. Она, оказывается, мешает строить Должное.

Горбачев и Ельцин тоже были в поисках Должного. Сис­тема продолжала держать их в своих цепких лапах. Конечно, я включаю сюда и себя. Демонстрация того, что ты знаешь о своей преданности будущему, то есть коммунизму, жертвуя настоящим, была для всех строго обязательна. На каждой карьерной ступеньке все номенклатурщики должны были хорошенько постучать хвостиком, портретирируя свою ло­яльность и преданность идеям прекрасного будущего. Иск­ренность каждого стука оценивалась КГБ при очередном на­значении. Оставалась только родная кухня, но и там свобода слова нередко давала сбои, если говорили вслух и не в оди­ночку.

Говорят, что между маниловщиной и безответственно­стью и нет особой разницы, когда этакие милые идеалисты попадают на решающие государственные посты. Но все-таки маниловы, а не унтер-пришибеевы оказались в нашей стране людьми, обретшими власть во время Перестройки. Они просто не сразу поняли, что с ней делать. 70 лет околоточные отшибали центры в мозгу, которые руководят принятием ре­шений. А потому и появились попытки сооружать хитроум­ные приспособления, чтобы приспосабливать демократию к советской системе, что, в сущности, означало оживлять ры­бок в горячей кастрюле с ухой.

Сталинская идея о винтиках была реализована безупреч­но. Стандартные винтики подходили и для ракет, и для уни­тазов, и для разгрома любых ревизионистов. Я и сам хорошо помню, как начальники — министры и первые секретари — охотно отзывались на любую просьбу «большого ЦК» высту­пить на любом собрании, но только просили сказать, кого разорвать в клочья и за что. О каких-то там взглядах и речи не шло. Российская правящая элита давно уже стала в массе своей безвзглядной. Она верила только в карьерную практи­ку. Наука о креслологии, а не марксизм, формировала убеж­дения номенклатуры.

Тому же, кто был отягощен собственным мнением, жи­лось непросто, такой человек производил странное впечат­ление своей молчаливостью, погруженностью в себя. «Что- то он странно ведет себя, все время молчит. О чем он мол­чит? Хотелось бы знать». Подобных людей мучила совесть, но они видели бессмысленность публичной протестной бра­вады.

Горбачев не относился к числу молчаливых, но и к иде­ологическим зубодерам не принадлежал. Его, скорее, можно было отнести к категории всеядных, то есть к большинству. Прогуливаясь, скажем, с одним важным человеком, он мог вполне искренне согласиться с самыми либеральными мыс­лями, тем более что они упаковывались в надежный миро­воззренческий короб: «улучшить социализм», «больше Лени­на» и т. п. Беседуя с другим, он мог не очень охотно, но под­дакнуть ему, что надо бы покруче взять этот народ за морды, поскольку он совсем подраспустился.

Я уверен, если бы андроповские почки были здоровы и страна прожила бы несколько лет под Андроповым, Горба­чев в качестве наследника вписался бы в жесткие схемы генсека, хотя, возможно, и с некоторыми поправками на собственные взгляды. Именно Горбачев был нужен Андро­пову в Москве. Горбачев, а не кто-то другой. Повторяю, по-настоящему твердых убеждений у Горбачева не сложи­лось, да и не могло сложиться. Было демократическое на­правление мысли, но, как говорится, без подробностей. Та­кое направление было в те времена достаточно модным, им иногда бравировали, оно служило как бы нравственным пропуском в элитные круги интеллигенции. Вообще говоря, мы часто путаем раскованность с либерализмом. Набоков очень точно написал о политическом советском анекдоте, которым мы все гордились как формой политического про­теста: «Это похоже на болтовню дворни о барине. Соберут­ся на конюшне и чешут языки. А позовет барин — тут же бегом и готовы к услужению...»

Мы готовы к услужению и сегодня. В этом-то и состоит вся загвоздка в нашей жизни.

Спросят: а возможно ли было все задуманное реализовать за тот короткий срок, который был отведен нам, реформато­рам? Что-то, наверное, можно было, но далеко не все. Всякое явление и действие, в том числе и поведение лидеров, можно более или менее точно оценить только в контексте времени. Общество по многим вопросам было не готово к кардиналь­ным переменам. Общество, в котором властвовала могущест­венная партия, насквозь пропитанная догмами и жесткой дисциплиной, скорее похожей на страх.

Теперь-то все смелые, а сколько их было тогда?Поистине великий вклад внесла Перестройка в оздоровление мировой обстановки. Начиная с 1985 года мы твердо встали на путь умиротворения, но афганская война еще продолжа­лась, лозунги об империализме, классовой борьбе и борьбе с буржуазной идеологией еще хрипели на митингах, иноземные компартии продолжали просить валюту на борьбу с капита­лизмом. Но шаг за шагом создавался образ новой страны, го­товой к искреннему сотрудничеству по широкому фронту. Мы заявили о нашем новом миропонимании — о целостном и взаимозависимом мире.

На Западе некоторые политики хотят присвоить себе по­беду в «холодной войне». Странным в этом плане является утверждение бывшего президента США Буша-старшего о том, что именно США одержали такую победу. Кого же по­бедили, хотелось бы уразуметь? Если собственную политику «холодной войны» и свой военно-промышленный комплекс, то в этом контексте можно поразмышлять, припомнив раз­ные аспекты событий времен ядерной конфронтации. К то­му же не следовало бы забывать, что первоначальные ини­циативы об окончании «холодной войны» исходили после 1985 года от Советского Союза, новое руководство которого поняло, что непомерный груз гонки вооружений неизбежно приведет мир к еще более острой форме ракетного проти­востояния, равно как и экономическому краху многих стран.

Это вовсе не предположения. Я участвовал в выработке новых подходов к международным делам. Хорошо помню первую встречу с Рейганом и Шульцем в Женеве. Американ­цы не скрывали, что не верят в крутые повороты в советской политике, более того, были уверены, что перед ними разыг­рывается очередной коммунистический спектакль обмана. А Рейган вообще вел себя подчеркнуто холодно, он еще не только не отошел от своей формулы, что СССР — это «импе­рия зла», но и продолжал соответственно строить свою поли­тику. Не буду рассказывать о деталях переговоров — они достаточно подробно описаны и в мемуарах Горбачева, и в обширной литературе, посвященной окончанию «холодной войны». Ограничусь лишь несколькими памятными случаями.

Михаил Сергеевич очень волновался перед пресс-конфе- ренцией в Женеве. Это и понятно. Первая встреча с амери­канским президентом. Мировая печать гудела. Объективные репортажи перемежались с разными выдумками, предполо­жениями. Фантазия лилась через край. Наша пресс-группа готовила варианты заявлений Горбачева. Однажды, уже за полночь, я пошел в его резиденцию согласовать какие-то по-зиции. Он еще не спал, был в халате, сидел за столом и что-то писал. На следующий день, после замечаний Михаила Сергеевича по тексту, я вносил поправки, приложив бумагу к стене невзрачного коридорчика около сцены. Люди снова­ли за моей спиной, о чем-то спрашивали, но я ничего не слы­шал и не видел. Кажется, мелочи, но и детали истории...

В нашей делегации не было единства в оценках. Некото­рые видные представители МИДа считали, что надо быть по­тверже, позубастее, в их аргументах звучали ноты личного и державного высокомерия. Я видел, как все это начинало на­доедать Горбачеву. Он ждал момента, чтобы поточнее обо­значить, кто есть кто в делегации. Когда начали обсуждать конкретные вопросы двусторонних отношений, возникла те­ма об интересах Аэрофлота. И тут Михаил Сергеевич рас­сердился. В жестком тоне сказал: «Я приехал сюда не пред­ставителем Аэрофлота, а государства».

Заметными результатами встреча в Женеве не была отме­чена. Два президента приглядывались друг к другу, были вежливы, предупредительны — и не более того. Меня этот прохладный ветерок настораживал больше всего. Однажды я пошел проводить госсекретаря Шульца до раздевалки (пере­говоры шли в нашем представительстве) и напрямую спро­сил его, в чем дело? Он был спокоен, улыбнулся и сказал:

— Не торопитесь, все будет в порядке.

Особенно памятной и результативной была встреча в Рейкьявике. Там начал таять лед, там появились ростки вза­имного доверия. Мы прибыли в Исландию на корабле, там и жили. В нашей делегации посмеивались над тем, что амери­канцы, мистифицированные «эффективностью» советского шпионажа, привезли с собой какую-то металлическую каби­ну наподобие лифта, в которой время от времени обсуждали свои «секреты».

В процессе переговоров Горбачев внес предложение о полном ядерном разоружении. Американцы отклонили его. Долго и нудно обсуждалась проблема СОИ, которую называ­ли программой «звездных войн». Американцы не шли здесь ни на какие уступки, пообещав, правда, что в будущем дан­ная программа станет общей с СССР. Американский прези­дент говорил о том, что надо создать своеобразную оборони­тельную ракетную дугу США—СССР, которая служила бы гарантией от любой ядерной авантюры. Уже тогда он связы­вал эту идею с опасностью исламского фундаментализма.

Мы втроем — Горбачев, Шеварднадзе и я, долго обсужда­ли эту проблему. Ясно было, что осуществление американ­ского замысла приведет к новой гонке вооружений, к сниже­нию уровня мировой безопасности, к новым и колоссальным материальным расходам в Советском Союзе, что могло за­тормозить или даже остановить задуманные преобразования. Михаил Сергеевич упорно пытался убедить Рейгана в бес­смысленности этой затеи. Оба лидера посвятили проблеме разоружения много сил и внимания. Договорились о допол­нительной встрече с глазу на глаз. Она продолжалась не ме­нее двух часов. Обе делегации ждали в коридоре. Шутили, рассказывали анекдоты... и волновались. Все понимали, что за закрытыми дверями решается проблема общечеловече­ского масштаба. Наконец Горбачев и Рейган вышли в кори­дор с натянутыми улыбками. Михаил Сергеевич, проходя ми­мо меня, шепнул: «Ничего не вышло».

На всех встречах с американскими президентами с обеих сторон присутствовали военные. Нашу сторону представлял, как правило, маршал Ахромеев. С американской в Рейкьяви­ке был Пол Нитце. У всех гражданских участников перегово­ров вызывали улыбку ситуации, когда военные подстраховы­вали лидеров государств. Как только переговоры по каким-то конкретным вопросам разоружения заходили в тупик, Гор­бачев и Рейган приглашали военных и просили их «утрясти» разногласия. Как правило, военные возвращались через 20— 30 минут и с гордым видом сообщали, что формулировки со­гласованы.

Хочу добавить, что Рейган приехал в Рейкьявик совсем другим, чем в Женеву. Был оживлен, раскован, рассказывал анекдоты, все время улыбался. Держался более независимо от своих помощников, чем прежде. К Горбачеву демонстри­ровал дружелюбие.

Поскольку я написал, будучи еще директором ИМЭМО, книгу «От Трумэна до Рейгана», достаточно критическую, мне было особенно интересно наблюдать за этим человеком. На моих глазах он заметно менялся, эволюция была потря­сающей. На каждую новую встречу в верхах приезжал но­вый Рейган. Видно было, что он «зажегся» идеей кардиналь­ного поворота в советско-американских отношениях.

Что касается его наследника — Джорджа Буша-старшего, то меня все время угнетала мысль, может быть, и несправед­ливая, что он частенько бывал неискренен, одним словом, темнил. Видимо, сказывалась служба в разведке. Возможно, я и ошибаюсь, поскольку все политики темнят, всегда бродят около правды. По поручению Михаила Сергеевича, уже пос­ле августовского мятежа 1991 года, я летал на встречу с ним. Вручил Бушу письмо от Президента СССР. Моя задача сво­дилась к тому, чтобы довести до американца наши озабочен­ности относительно политики США в условиях «парада суве­ренитетов» в Советском Союзе. Я сказал Бушу, что всплеск сепаратизма на территории СССР может привести к хаосу, к непредсказуемым последствиям, если не ввести события в эволюционное, цивилизованное русло. Буш просил передать Горбачеву, что США выступают за целостность (кроме При­балтики) нашей страны и не предпримут ничего, что могло бы повредить процессу демократизации.

Честно говоря, композиция разговора со стороны прези­дента строилась таким образом, что я засомневался в иск­ренности этих заверений. С тем и вернулся в Москву. Подоз­рение оказалось справедливым. США и их союзники с лихо­радочной поспешностью признавали независимость вновь образовавшихся государств. Была проигнорирована возмож­ность переговорного процесса. Горбачев был забыт и отодви­нут в сторону.

Сегодня модно говорить о личной дружбе политиков. Я в это не верю. Помню заверения о дружбе, которые Буш давал Горбачеву во время переговоров на Мальте, я присутствовал на них. Из-за разыгравшегося шторма переговоры проходи­ли на нашем корабле «Максим Горький». Американский ко­рабль оказался менее устойчивым. Все заверения американ­ского президента оказались за бортом корабля.

Впрочем, я не собираюсь взваливать какую-то вину за ха­отический характер событий в СССР на кого бы то ни было. Дело — в нас самих. Выход России из СССР и появление но­вых государств на территории Союза были неизбежными. Вопрос был в другом: как это должно произойти — нормаль­но, то есть через переговоры, или хаотично. Антигосударст­венный мятеж 1991 года породил анархию. Коммунистиче­ские оппоненты Горбачева время от времени разыгрывают тезис, что на Мальте произошел некий тайный сговор между Горбачевым и Бушем относительно будущего СССР. Все это выдумки. Никакого сговора не было. СССР развалили гэка- чеписты.

Итак, на Мальте переговоры проходили на нашей терри­тории, то есть на нашем корабле. Нечто подобное произошло и в Китае. Наш визит в Пекин совпал с известными события­ми на площади Тяньаньмэнь. По этой причине переговоры и представительские мероприятия происходили в советском посольстве. Переговоры в Китае я считаю весьма успешны­ми. Во взаимных отношениях начался заметный поворот к лучшему, что имело долгосрочное стратегическое значение.

Очень интересной была встреча с Дэн Сяопином. Встре­тились мудрая старость и молодой задор. Дэн Сяопин дер­жался подчеркнуто доброжелательно, но был немногословен, многие слова и фразы еще подлежали расшифровке. Горба­чев держался достойно, говорил подчеркнуто уважительно. Я внимательно наблюдал за тем, как ведет себя Дэн Сяопин. Пытался ответить, хотя бы себе, на вопрос, почему китай­ское руководство, имея маоцзэдуновскую закваску, сделало своим духовным наставником именно Дэн Сяопина, склон­ного к реформам, но не имеющего официальной власти? Я и до сих пор не могу ответить на этот вопрос. Но одна мысль все-таки засела в голове. Дэн Сяопин — эволюционист, он сумел убедить руководство Китая, что постепенные преобра­зования — это единственно верный путь развития страны. Опыт «культурной революции» продемонстрировал, что «ре­волюционные скачки» вперед оборачиваются прыжками на­зад. Характеризуя стратегию развития своей страны, Дэн Сяопин сказал: «Социализм с китайской спецификой, но специфики больше...» Вот и вся программа.

Запомнилась мне реакция итальянцев на визит Г орбачева. Это была демонстрация восхищения огромного накала, на который способны, я думаю, только итальянцы. Это было искреннее признание того, что именно наша страна, вступив на путь демократических преобразований, освободила мир от страха перед ядерной катастрофой. Сотни тысяч улыбаю­щихся и кричащих людей размахивали руками, над пло­щадью гремело мощное «Горби!» В Риме особенно интерес­ной была встреча с папой. Умный, проницательный человек, он открыто и в ясных выражениях поддержал Перестройку, сказал, что теперь дорога ко всеобщему миру стала более широкой и обнадеживающей. Иногда говорил по-русски.

Помню, правда, и одно неприятное ощущение, когда пе­ред закрывающимися железными воротами в резиденцию президента Италии меня чуть не задавила толпа. Наши и итальянские охранники оторвали меня от асфальта и прота­щили через ворота на руках.

Особо хочу сказать о Японии. Я там был 11 раз: два офи­циальных визита и девять — лекции, конференции. И каж­дый раз эта страна не переставала удивлять меня. Одни кам­ни, ни грамма природных ископаемых. Ничего! А живут по-людски. Отказались от милитаризма как принципа госу­дарственной жизни, начали работать. Твердо встали на путь демократии и рыночной экономики. Берут в мире все луч­шее, глубоко убеждены, что только разум и труд создают бо­гатство и приносят славу народу, делают его великим. Часто бывая в этой стране, я каждый раз пытался убедить своих собеседников, что оптимальный путь российско-японских отношений — это «третий путь». Что я имею в виду? Не от­чужденность от России из-за Курильских островов, не сведе­ние взаимных отношений к этим островам, а всестороннее развитие экономических связей, особенно в Дальневосточ­ном регионе. Они должны быть настолько глубокими и об­ширными, что вопрос об островах станет мелкой проблемой. Впрочем, и вопрос об островах требует своего решения.

Не буду рассказывать о других встречах «на высшем уровне». Все они были чрезвычайно важными и интересны­ми. Были у меня и собственные поездки во главе делегаций. Особенно запомнился визит в Испанию. Во время подготов­ки к этому визиту мне говорили, что в Испании тепло встре­чают делегации из Советского Союза, но то, что я испытал на себе, оказалось выше всяких ожиданий. Даже сугубо фор­мальные встречи не были формальными — они всегда были согреты человеческим теплом. Беседа с королем Испании Хуаном Карлосом продолжалась больше часа вместо запла­нированных 20 минут. Встреча в парламенте вылилась в до­брожелательную дискуссию. Перестройка только брала раз­бег, а парламентарии требовали от меня ясных ответов отно­сительно того, что мы собираемся делать дальше. А мы и дома-то еще не обо всем договорились, а о том, о чем догово­рились, помалкивали.

Кто бывал в Испании, знает, насколько богаты ее музеи, картинные галереи, художественные выставки. Они ошелом­ляют своей вечностью. Когда ходишь по этим залам, неволь­но тебя охватывает ощущение, что перед тобой раскрывает­ся вся история человечества в его художественных образах. Сердце замирает от мысли, что искусство, ошеломляя своим величием, делает тебя то песчинкой, то великаном, гордо не­сет свою миссию, олицетворяя бессмертие человечества. По­трясла меня и встреча с великим художником Сальвадором Дали. Он уже не вставал с постели, разговаривал я с ним не более трех минут, подарил он мне альбом своих творений с дарственной надписью, который я храню как реликвию. Его дом — тоже музей. Там его жизнь. Буквально все — ив до­ме, и во дворике — дышит неохватным гением художника.

Наверное, визит в Испанию был и психологически осо­бым. Ходишь по испанской земле, и тебя неотступно сопро­вождают воспоминания тех далеких лет, когда мы, маль­чишки, жили испанскими событиями, носили испанские пи­лотки, пели испанские песни, мечтали увидеть Гренаду и Г вадалахару.

Однажды Горбачев послал меня в Бонн к канцлеру ФРГ Гельмуту Колю, чтобы в доверительном порядке обсудить вопрос о возможной координации усилий Запада в области экономического сотрудничества с Советским Союзом. Мы поехали вдвоем с Григорием Явлинским. Во время этой по­ездки я еще раз убедился в его профессионализме. Вынаши­валась идея, в чем-то похожая на «план Маршалла». Беседа была продолжительной и в конечном итоге — многообещаю­щей. У меня осталось убеждение, что Коль искренне заинте­ресован в широком сотрудничестве с СССР.

Конкретных договоренностей не состоялось. На Западе, как и у нас, оставалось, в том числе и у власти, еще много твердолобых политиков и военных, для которых «холодная война» определяла их образ жизни, держала у власти. Убеж­ден, что, подойди Запад к новой России с новыми мерками, сегодня мир был бы совсем иным. Обстановка была уникаль­ной и очень богатой по своим возможностям.

В конце разговора, соорудив серьезное лицо, я сказал канцлеру:

— Господин Коль, все это хорошо. И беседа у нас сегодня была конструктивной, но мне не дает покоя одно обстоятель­ство. Оно постоянно гложет меня.

— Что вы имеете в виду?

— Я имею в виду то, что Германия до сих пор не заплати­ла репарации нашей стране.

— Какие репарации? Мы все заплатили.

— Нет, господин Коль. Немецкие политологи сочинили теорию построения самого лучшего общества на земле. Сами немцы почему-то не захотели строить свое счастье по Марк­су и Энгельсу и подсунули эту программу нам. Россия клю­нула на приманку, приняв социальную диверсию за доброде­тель. В результате мы обнищали и отстали. И вот теперь об­ращаемся к вашей помощи.

Гельмут Коль долго смеялся.

Перед встречей с германским канцлером я как бы про­кручивал в голове отдельные эпизоды моего опыта свиданий с этой загадочной и в то же время открытой страной. Как-то мне пришлось выступать в Бонне — в институте междуна­родных отношений. Было это еще до Перестройки, я работал директором Института мировой экономики и международ­ных отношений. Среди других вопрос был и такой:

— Что вы думаете о возможностях объединения Герма­нии?

— Это дело самих немцев.

Вернулся в Москву. Вызывают меня в отдел ЦК КПСС по связям с коммунистическими и рабочими партиями. Первый заместитель заведующего отделом Елизар Кусков спрашивает:

— Что ты там наговорил в ФРГ?

— Да ничего такого.

— А вот Хонеккер телеграмму прислал, что ты вводишь в заблуждение общественное мнение, поскольку игнорируешь тот факт, что существуют два самостоятельных немецких го­сударства и два разных народа.

Мой собеседник улыбался. Я тоже. Елизар, царство ему небесное, был реальным политиком. И не мог знать Хонек­кер, как и никто другой, что мне лично пришлось вместе с послом Кочемасовым решать вопрос о переезде Хонеккера из Германии в Свердловск, а затем в Чили. Сегодня в немец­ких и российских информационных средствах распростра­няются разные версии обстоятельств отъезда Хоннеккера из ГДР. Увы, срабатывает у некоторых политиков и журналис­тов древняя «психологическая чесотка» — приобщить себя к событиям, к которым не имеют ни малейшего отношения.

Я помню ночные разговоры с Эгоном Кренцем, наследни­ком Хонеккера, как раз в те очень не простые времена, когда поток беженцев хлынул на Запад через Чехословакию и Венгрию, а затем разрушение Берлинской стены. Заботы Кренца сводились к тому, чтобы все это проходило по воз­можности без конфликтов, без провокаций с той или другой стороны. Лично у меня сложилось впечатление, что мой со­беседник понимает неизбежность объединения Германии. Именно в этом контексте и на этой волне и шли наши разго­воры. Кстати, я считаю крайне несправедливым отношение западно-германских властей к лидерам ГДР, стремление осу­дить, посадить в тюрьму и т. д. Запахло принципом: «Кто сильнее, тот и прав».

Скажу еще, что для меня всегда оставалось загадкой, по­чему Россия и Германия, а вернее, правители не смогли най­ти другого пути в отношениях, кроме вражды и войн. Мне всегда казалось подобное исторически алогичным и противо­естественным. Невообразимо представить себе экономиче­скую мощь двух государств и богатство народов, если бы строили они свои отношения на базе сотрудничества. Не по­теряна такая возможность и в наше время. Только надо ре­шительно отбросить в сторону обветшалые догматы и пора­ботать как следует над новой, глубоко проникающей в буду­щее программой отношений.

Близко наблюдая Михаила Сергеевича на встречах с гла­вами других государств, министрами иностранных дел, как за рубежом, так и дома, должен сказать, что Горбачев пока­зал себя деятелем достойного класса. У него были оппонен­ты, прошедшие в политике огонь и воду, такие, как Митте­ран, Тэтчер, Коль, Накасоне, Рейган, Шмидт, Дэн Сяопин, Гонсалес, Андреотти — всех не перечислить. Десятки лиде­ров побывали в Москве.

Как правило, в поездках за рубеж нас сопровождали вид­ные писатели, художники, журналисты. Вечерами, после пе­реговоров и приемов, обязательно собирались вместе. Каж­дый делился своими впечатлениями. Нередко спорили. Гор­бачев вел себя по-товарищески, никакой чванливости. Раиса Горбачева была заботлива. Если ее что-то беспокоило, она, бывало, обращалась ко мне и всегда в очень корректном тоне.

— Александр Николаевич, а не кажется ли вам, что неко­торые писатели начинают фамильярничать с президентом, не понимая, что он все-таки президент?

— Что вы, Раиса Максимовна! Во-первых, какой-то вызы­вающей наглости я не видел. А во-вторых, интеллигенция — это особый мир. И чем проще и раскованнее они разговари­вают с Михаилом Сергеевичем, тем ближе они к нему стано­вятся. А что касается случающегося пижонства, то это от комплексов, свойственных творческим людям. Я рад, что у Михаила Сергеевича устанавливаются доверительные отно­шения с интеллигенцией.

Однажды в Москве:

— Александр Николаевич, вчера по телевидению показа­ли, как я поправляла чулок, когда шла по Кремлю. Нашли, что показывать!

Я сказал, что это как раз хорошо. Первая леди в стране поправляет чулок, значит, нормальная женщина.

— Да? А мне показалось...

Наверное, в области внешней политики что-то можно бы­ло сделать поточнее. Наверное. Но свершилось главное: стра­на наша перестала быть пугалом. Новая внешняя политика благодатно влияла на оздоровление и внутри страны. Впер­вые за многие десятилетия люди увидели (по крайней мере на подсознательном уровне почувствовали), что здравый смысл при наличии доброй воли может победить. В этом от­ношении решения о выводе наших войск из Афганистана, объединение Германии, ядерное разоружение имели фунда­ментальное значение. Другой разговор, что не все в мире оказались готовыми к этому. Слишком много накопилось инерции, догматизма, опыта упрощенных и вульгарных ре­шений, диктуемых мышлением времен «холодной войны». Надо отдать должное Путину, во внешней политике он опре­делился достаточно точно — на основе здравого смысла и интересов России.

Особый вопрос, намертво связанный с «холодной вой­ной», это образование после мировой войны на восточно-ев- ропейском пространстве «социалистического содружества», возглавляемого Советским Союзом. Сегодня является очевид­ным, что политика оккупации восточно-европейских стран противоречила интересам СССР и была глубоко ошибочной. Об этом уже написаны сотни книг и статей. Останься эти страны свободными и независимыми, можно себе предста­вить ту степень доверия и дружеских чувств к нашей стране, созданных победой над германским фашизмом. Увы, теперь мы дышим горьким воздухом неприязни, причем расплачи­ваться за агрессивно-воинственную позицию Сталина прихо­дится рядовым гражданам, новому поколению, которое не имеет к старой политике ни малейшего отношения.

Неестественность формирования так называемого соци­алистического содружества да еще острые противоречия внутри самого содружества наложили отпечаток сумбура на нашу перестроечную политику. Она сводилась к формуле: «Не до них, своих дел хватает». Иными словами, четко про­работанной политики в отношении восточно-европейских стран не было, что говорит о нашем недомыслии, хотя общий стратегический принцип был достаточно ясен, а именно: сво­бода социального выбора для всех.

Я участвовал в некоторых заседаниях Политического консультативного совета стран бывшего социалистического содружества и должен сказать, что на этих собраниях пре­дельно четко обозначались политические позиции правящих сил. Если руководители Венгрии, Польши, Чехословакии с теми или иными нюансами поддерживали идеи обновления общественной жизни, то руководители ГДР, Румынии, Бол­гарии упорно отстаивали догматические подходы, требуя ре­шительных мер по дальнейшему укреплению социализма и содружества, обвиняли Горбачева в том, что он ослабил вни­мание к проблемам социалистического строительства, осо­бенно в идеологической сфере. Подобный же расклад на­строений в более острой и выпуклой форме выявился и на совещании идеологических секретарей коммунистических партий, проходившем в Монголии. На этом совещании мне пришлось возглавлять делегацию КПСС. Там ортодоксия ли­лась через край.

Кризис в руководстве государств содружества нарастал, он обострялся не только в отношениях между лидерами, но и внутри руководящих органов тех или иных государств. Мы постоянно получали информацию о событиях и процессах в правящих партиях. Информационный поток вызывал все но­вые и новые противоречия и в Политбюро ЦК КПСС. У нас тоже были свои хранители пепла от «революционного огня» в зарубежных странах.

Мы с Михаилом Сергеевичем не один раз разговаривали на эти темы. Где-то в 1989 году он попросил меня съездить в ГДР, Чехословакию, Болгарию и Венгрию, обстоятельно пе­реговорить с партийными лидерами этих стран. Вполне ус­пешной эту поездку я бы не назвал. Если в Венгрии и Чехо­словакии я встретил понимание, то в ГДР и Болгарии — ни малейшего. С поляками переговоры состоялись в Москве, до­статочно успешные.

Тодор Живков рассуждал в том плане, что раз уж мы на­чали строить социализм, то надо продолжать, хотя в то же время и говорил, что все неудачи на этом пути происходят из-за того, что социалистический эксперимент, вопреки уче­нию Маркса, предпринят в экономически слаборазвитых странах. С Живковым мы беседовали дважды, и оба раза по 3—4 часа.

Эрик Хонеккер пытался убедить меня, что у них, в ГДР, Перестройка прошла еще в 1956 году и они теперь находятся на более высокой ступени развития. На мой вопрос, на какой именно ступени они находятся и по каким показателям, Хо­неккер так и не ответил, но упрекнул все же советское руко­водство в том, что оно мало помогает Восточной Германии в ее конкурентной борьбе с Западной Германией.

Вдвоем с Горбачевым мы в Москве долго беседовали с Николаем Чаушеску и его супругой, но так ни о чем и не до­говорились. Кстати, Горбачев, объясняя обстановку в СССР перед Перестройкой, сказал, что ход событий мог закончить­ся и социальным взрывом.

— У нас этого не случится, — заявил Чаушеску. — Мы полностью владеем обстановкой.

Что потом произошло в Румынии, известно всем.

Когда внутрипартийные противоречия в некоторых стра­нах достигали особой остроты, мне приходилось беседовать и с теми лидерами, которые приходили на смену уходящим. У новых лидеров явно обнаружилась тенденция переложить решение кадровых проблем на Москву. Я помню ночной зво­нок мне из Болгарии, когда болгары просили пригласить их Политбюро в Москву и решить проблему нового руководст­ва. Нечто похожее было и в случае с ГДР. В Москве, однако, была твердая позиция невмешательства. Мы убеждали своих коллег, что только они сами, и только они, отвечают за судь­бу своих народов.

В последние годы модно утверждать, что такая позиция объяснялась растерянностью, нерешительностью Москвы, сложностью положения в самом СССР. Нечто подобное, конечно, присутствовало. Но не в этом главное. Главное со­стояло в общем принципе, который был заложен в сердце- вину Перестройки, — свобода социального выбора каждой страной, каждым народом. Этот принцип прозвучал еще в 1985 году в речи Горбачева на апрельском пленуме. Об этом я уже писал. Что же касается характера и значения освобо­дительного процесса в странах Восточной Европы с точки зрения исхода «холодной войны», то надо признать явную недооценку этого процесса советской внешней политикой. Он развивался как бы вне интересов нашей страны. Запад оказался здесь гораздо проворнее.

К сожалению, на Западе, и прежде всего в США, некото­рые политики усмотрели в событиях в СССР и странах Вос­точной Европы только кризис, открывший возможность ослабить главного оппонента, нанести весомый удар по «ми­ровому коммунизму». Практически государственный Запад остался в стороне от процесса демократизации нашей стра­ны, оставив нас, молодую демократию, один на один в борь­бе с мощнейшей машиной XX века — большевистским тоталитаризмом. При этом стали банальными ссылки на не­обходимость подождать, пока в СССР не стабилизируется обстановка, на то, что бизнес не может рисковать. Это боль­ше, чем недальновидность. Хотя в определенной мере вино­ваты мы сами с нашими мятежами и откатами, которые де­монстрировали и демонстрируют до сих пор возможность поворота вспять.

Хочу быть правильно понятым. Я не выдвигаю никаких политических или моральных обвинений в адрес кого бы то ни было, просто констатирую факт. Или то, что лично мне представляется фактом. Никоим образом не отрицаю того, что советская система действительно переживала глубокий и потенциально опасный кризис. Собственно, об этом в годы Перестройки не раз публично и откровенно говорили и Гор­бачев, и я сам, и некоторые другие представители советского руководства. Никто, разумеется, не мог гарантировать того, что Перестройка или иные реформаторские усилия непре­менно принесут те желанные результаты, на которые рас­считывали ее инициаторы. И в этих обстоятельствах взятый Западом в целом курс на минимизацию собственного риска, на всестороннюю подстраховку собственных интересов и позиций был прагматичен, именно прагматичен, но только на данный момент, а не на перспективу. Прогностической мо­щи Западу не хватило. В результате прекращение «холодной войны» не стало или, скажу осторожнее, пока не стало раз­рывом с силовой психологией в политике в пользу интеллек­туальной и нравственной детерминанты.

В итоге утвердилась позиция, исходившая из того, что в СССР назревает «крах коммунизма», а не предпосылки для поворота к новой и перспективной модели развития. Точно так же и в новом политическом мышлении увидели лишь вы­нужденный зигзаг, а не нечто принципиально новое в подхо­дах к международным делам. Была взята линия только на за­вершение «краха коммунизма» — по возможности без не­приемлемых потрясений.

Если говорить о Советском Союзе, то речь идет не просто о распаде империи, а о тяготении отдельных ее частей к раз­личным «полюсам притяжения», о перекройке карты мира. Пока что существует опасность формирования новой конфи­гурации той же по сути конфронтационной модели, от кото­рой мы с таким трудом отказались. Возникновение новых азимутов конфронтации в известной мере обусловлено поло­жением постсоветских стран на стыке разновекторных поли­тических сил: на Западе — интегрирующейся Европы; на Вос­токе — Японии и стремительно выходящих на мировую авансцену стран АТР, а главное — такого важнейшего факто­ра, как Китай; на Юге — огромного массива развивающихся стран с растущими националистическими устремлениями и агрессивной идеологией фундаментализма. Оттесняемая на Восток и Север, Россия, если подобное будет продолжаться, неизбежно усилит свою активность на Дальнем Востоке. В принципе для этого есть благоприятные предпосылки.

Под видом конфессиональной экспансии в южные госу­дарства бывшего СССР и Европы исламский фундамента­лизм создает основы для того, чтобы в перспективе бросить геополитический вызов странам развитого Севера. Первые попытки он уже сделал — через терроризм. Эта тенденция особенно опасна в свете нарушения демографического ба­ланса между Севером и Югом. В этих условиях принципи­альной ошибкой являются попытки силовых решений возни­кающих проблем. Я не исключаю возможность применения силы, например, против террористов Но в стратегическом плане срочно необходим долговременный, терпеливый, вза- имоуважительный диалог цивилизаций. Необходимо создать под эгидой ООН специальный механизм долговременного и многопланового всепланетного диалога.

Все послевоенные годы человечество ждало своего конца. Это было ужасное время. Теперь появилась новая боязнь — боязнь перед неожиданным геополитическим раскладом раз­новекторных сил, теми кардинальными изменениями, кото­рые неизбежно приведут к последствиям, о которых мы еще не знаем. Появились новые системно-образующие факторы мирового развития. Прекратил свое существование двухпо­люсный мир, образовался монополизм, что само по себе опасно, ибо опасен любой монополизм. Как это парадоксаль­но ни прозвучит, но то, что сейчас США остались единствен­ной сверхдержавой, не улучшило их общее положение, рав­но как и безопасность. В геополитическом смысле они тоже перестали быть сверхдержавой, их влияние будет падать, причем не за счет уменьшения их силы, а за счет усиления других государств и объединений. Содержание мировой по­литики изменилось коренным образом, а технология полити­ки осталась старой, инерционной. На мой взгляд, только многополюсный мир нового реализма в состоянии сформи­ровать эффективный сдерживающий потенциал антинаси­лия. Наметившаяся тенденция к сближению России с США и Западом в целом обнадеживает, но ее развитие требует ско­рейшего создания практического механизма взаимодейст­вия, такого механизма, который бы уберег мировое сообще­ство от возможных новых провокаций в это переходное для всего человечества время.

Глава девятнадцатая

СТРАНА ЗЫБУЧИХ ПЕСКОВ

Я долго не мог решить, писать или не писать главу о времени после мятежа 1991 года. Мнения моих друзей тоже были раз­ными. Даже советовали поставить после заголовка знак воп­роса на всю страницу. В этом, между прочим, есть смысл, ибо пробежавшие галопом события плохо поддаются анализу на историческом уровне. Это естественно. Однако после того, как президентская власть сменилась, необходимость в такой главе явно обострилась. Четко высветилось, что в России еще ничто не закончилось, все движется, припадая то на правую, то на левую ногу. Отсюда и болотистая вяз­кость политических событий, усталость народа и катаст­рофичность сознания, что и сохраняет ситуацию неста­бильности.

Автор

И так, бурное лето 1991 года. В стране быст­ро нарастало напряжение. Во второй половине июля зашел ко мне перед отпуском профессор В. Наумов — консультант по делам реабилитации жертв политических репрессий. Я рассказал ему о своих опасениях относительно возможности государственного переворота и предупреждениях в связи с этим, направленных мною Горбачеву. Поговорили о том, о сем. Я спросил его: «А кто, по-твоему, станет во главе воз­можной авантюры?» Наумов пожал плечами. Когда он ухо­дил, я бросил вслед: «Думаю, что Шенин». Я действительно считал, что именно Шенин возглавит реваншистский де­марш: как-никак секретарь ЦК, амбициозен, крут, с варены­ми мозгами на сталинском бульоне. Я ошибся. Главарем ока­зался Крючков.

После моего заявления об отставке в июле меня уже в ав­густе 1991 года исключают из КПСС. В ответ я пишу заяв­ление о выходе из партии, в котором, в частности, снова предупреждаю, что партийная верхушка «ведет подготовку к социальному реваншу, к партийному и государственному перевороту». Это мое четвертое по счету предупреждение было сделано 16 августа 1991 года, за два дня до путча.

В этот же день собирается политсовет Движения демокра­тических реформ. Единодушно констатируем, что в стране создалась предгрозовая обстановка, пахнущая переворотом. Договорились встретиться через неделю и подготовить на эту тему обращение к народу. Опоздали.

О начавшемся мятеже я узнал рано утром 19 августа. Рас­сказал жене. Начал успокаивать ее, но оказалось, что успо­каивать надо меня. Нина собрала нервы в кулак и говорила только о том, что надо делать. Такой спокойной я ее никогда не видел. Девятилетний внук Сергей, почувствовавший дет­ским сердечком, что происходит что-то неладное, начал при­вязывать к ручкам входных дверей разные склянки-банки.

— Как только кто-нибудь начнет дверь открывать, мы услышим, — объяснял он свой «хитрющий» замысел.

Прибежали дочь Наташа с мужем Борисом. Созвонился с сыном. Вскоре все они ушли к Белому дому. Пока было ясно лишь одно — начиналась новая полоса в жизни страны и в моей тоже. Партийно-военная номенклатура пошла на мя­теж. В Москву введены войска. На телевидении — музыка Чайковского из «Лебединого озера». Где Борис Ельцин и что с ним? Только слухи, в том числе и панические.

К дому пришли журналисты — иностранные и советские. Один из них — старый знакомый — зашел в квартиру и сказал, что с обеих сторон дома стоят машины КГБ. Он предложил отвезти меня и мою семью к своим друзьям на загородную дачу, иначе арестуют. А там, в лесу, не найдут. Я отказался.

Принесли мне статейку из «Правды», в которой говори­лось, что вот Яковлев все пугает нас заговорами, перево­ротами и т. д. Газетка осудила меня за нагнетание напря­женности. А танки уже гуляли по Москве. Правдисты опять опростоволосились.

Надо было что-то делать. Позвонил в Белый дом Ельцину. У телефона оказался академик Юрий Рыжов. Борис Никола­евич еще был в Архангельском, на даче. Попросил Юрия Алексеевича связать меня с президентом. Через несколько минут позвонил Ельцин. Спросил его, как он оценивает ситу­ацию, предложил ему любую помощь. Рассказал о машинах КГБ. Он дал соответствующее указание Баранникову, мини­стру МВД. Вскоре пришла машина спецназа, ее пассажиры выглядели весьма грозно и надежно. Обе машины КГБ сразу же исчезли.

А я поехал по улицам Москвы. Остановка у танка. Командир — это был лейтенант — узнал меня. Спрашиваю:

— Будете стрелять?

— Нет, не будем, да и снарядов нет.

С восхищением наблюдал, как женщины буквально окку­пировали танки. Они кормили молоденьких солдат, уговари­вали не брать грех на душу — не стрелять. Великое россий­ское явление — домашние столовые на танках. Зрелище, трогающее до слез. Московские героини спасали народ Рос­сии от новой катастрофы. Вокруг здания одного из родиль­ных домов ходили студенты с лозунгом «Не рожайте комму­нистов».

Я поехал в Моссовет, где недели за две до этого начал ра­ботать в качестве председателя городского общественного собрания. Меня уже ждали мои помощники — Николай Ко­солапое, Валерий Кузнецов, Татьяна Платонова. Приходили друзья. Геннадий Писаревский принес на всякий случай про­дукты и пиво. Пришел Владимир Федоровский, журналист. Потом Александр Аладко, Александр Смирнов — один был моим врачом, другой — начальником охраны в политбюров- ское время. Зашел Отто Лацис. Десятки друзей.

В эти дни я был на трибунах демократических митингов — у Моссовета, на Лубянке, у Белого дома. Выступал. Непре­рывно давал интервью. Написал несколько листовок. На ми­тинге 20 августа у здания Моссовета на Тверской я, в част­ности, говорил, что цель контрреволюционного переворота

«вернуть нас в туннель смерти сталинизма, снова на­деть ярмо несвободы...

От нас зависит, избавимся ли мы, наконец, от дворцовых интриг и переворотов.

От нас зависит, отторгнем ли мы, наконец, волчьи зако­ны существующей власти.

От нас зависит, обретет ли народ власть, которой его сегодня лишили, и покончим ли мы с угнетающим нас стра­хом, трусостью и приспособленчеством.

От нас зависит наше будущее и детей наших.

Сегодня мы спрашиваем, где Президент? Мы требуем дать возможность ему выступить перед народом, и тогда все будет ясно, кто есть кто.

Позор случившегося неописуем, стыд беспределен».

В эти дни не один раз разговаривал с Ельциным, отвечал на тревожные звонки из США, Англии, Германии. Знакомые и незнакомые люди как-то добирались до меня по телефону. Как мог, успокаивал их. В разговоре с Геншером спросил его, почему он не позвонит в МИД? «Мы хотим знать прав­ду», — ответил Геншер.

Напряжение достигло предела. Москва оккупирована тан­ками. Объявлено чрезвычайное положение. Заговорщики провозгласили себя руководством страны. Запрещены демо­кратические газеты. Страна оказалась перед реальной угро­зой гражданской войны. Приведу выдержку из одного из мо­их воззваний: «Организация и ход переворота доказывают: за ним не только военно-промышленный комплекс и государ­ственно-бюрократические кланы старого Союза. За ним — крайняя реакция в КПСС, все еще живущая в психологическом поле перманентной войны против собственного народа, не­навидящая демократию».

21 августа мне позвонил Борис Николаевич и сказал, что Крючков предлагает ему, Ельцину, вместе полететь в Форос за Горбачевым.

— Тут какая-то провокация. Я прошу вас, — продолжал Ельцин, — полететь в Форос, хотя думаю, что Крючков с ва­ми лететь откажется. Как поступим?

Я сказал, что у меня тоже нет желания лететь в Форос с Крючковым, тем более я жду телефонных звонков от Генше­ра, Бейкера, Брандта и Мейджера, о чем мне уже сообщили по телефону. Моя реакция Борису Николаевичу не понрави­лась. В конце разговора он буркнул:

— Ну, тогда пошлите кого-нибудь.

Позвонил Иван Силаев и, сославшись на Ельцина, спро­сил, кого включить в группу для поездки в Форос. Я назвал Бакатина и Примакова. Потом направили туда еще и Руцкого.

Крючков же в своих воспоминаниях дает другую версию событий, совершенно противоположную. Он утверждает, что ему позвонил Ельцин и предложил полететь в Форос за Горбачевым вместе с ним, Ельциным. Он, Крючков, отказал­ся, поскольку заподозрил провокацию, имеющую цель его арест. Лжет, конечно, Крючков.

Возвращение Михаила Сергеевича из Фороса я видел по телевидению. На лице усталая улыбка. В легкой куртке. Увы, он с ходу сделал серьезную ошибку. В это время шло заседа­ние Верховного Совета РСФСР, где его ждали. Ехать туда на­до было сразу же, в том же одеянии, в котором сошел с тра­па самолета. Я уверен, его бы встретили со всеми почестями, которые положены Президенту СССР, да еще заложнику предателей. Но Михаил Сергеевич приехал на заседание че­рез день, настроение уже было не в его пользу. Это было жалкое зрелище. Завязался какой-то бессмысленный спор. Ельцин вел себя как победитель. Горбачев же произнес речь, которую мог бы произнести и до мятежа. Ничего конкретно­го, обтекаемые фразы, ни оценок, ни эмоций. Не знаю, кто ему помогал в подготовке этой речи, возможно, он и сам ее сочинял, но она была вялой и сумбурной. А люди ждали жестких оценок, политической воли в намерениях и благо­дарности за мужество, проявленное москвичами. Ни одной фразы о собственных ошибках, хотя бы кадровых, а само­критичность в создавшихся условиях была бы очень умест­ной. К нему еще не пришло осознание, что в августовские дни 1991 года испарились многие идеологические галлюцина­ции. Он не смог уловить, что прилетел уже в другую страну, где произошли события исторического масштаба.

Когда он собрался уходить со сцены, его спросили из за­ла, как он собирается строить отношения с Шеварднадзе и Яковлевым. Он ответил, что с Яковлевым пуд соли вместе съеден, а поэтому дверь ему всегда открыта. Ничего себе! Сначала расстался без сожаления (несмотря на обиду, я на всех митингах шумел, требуя возврата Горбачева в Москву), а теперь, видите ли, дверь открыта... Ведь пуд-то соли дей­ствительно вместе ели. О Шеварднадзе не сказал ни слова. И все же я вернулся к нему. Он попросил меня зайти в Кремль. Не хотелось бросать его в тяжкие минуты крушения многих его, да и моих надежд.

За день до неприятной перепалки Горбачева и Ельцина я тоже попросил слово на заседании Верховного Совета Рос­сии. Руслан Хасбулатов дал его немедленно. Я вышел на три­буну и сказал: главная беда состоит в том, что Горбачев окру­жил себя политической шпаной. Дай Бог, чтобы эту ошибку не повторил Ельцин. И ушел с трибуны. Речь моя продолжа­лась меньше минуты. Аплодисменты были шумные, гораздо длиннее речи. Эта фраза обошла все газеты, была передана по телевидению.

Наступило странное время. Ельцин куда-то исчез, хотя первые недели после провала мятежа требовали активней­ших действий. Тем временем компартия, запрещенная Ель­циным, подала жалобу в Конституционный суд. Его итоги из­вестны. Я там тоже выступал в качестве свидетеля. В своей речи говорил о партии, об ответственности всей ее верхушки перед народом, о преступлениях Ленина и Сталина. Выступ­ление длилось около часа, слушали внимательно. В частнос­ти, я сказал:

«Не стану вдаваться в детали советской истории, кроме того, что я уже сказал. В ней многое запутано, переплетено, закручено — Зло и Добро, преступления и самоотвержен­ность, злодеи и жертвы, испепеляющая ненависть и не уби­тое до конца милосердие. Проще всего сказать: повинны Ягода, Ежов, Берия и их подручные, повинен Сталин с его ма­ниакальным властолюбием, жестокостью, презрением к чело­веческой личности. Повинен Ленин, исповедовавший насилие как «повивальную бабку истории». Но это еще не ответ, а половина его. Один, пять, девять, сто «сверхчеловеков» не способны так изуродовать судьбу страны и судьбы людей. Вот почему я хочу говорить об идеологии, о заблуждениях, о слепой вере, об идеалах, которым мы поклонялись».

И дальше:

«Другой вопрос — можно ли считать социально приемле­мым, безопасным для общества оставлять у власти и тем признавать за ней право на высшую и абсолютную власть организацию, которая на протяжении трех четвертей ве­ка упорствует в очевиднейших собственных заблуждениях, всерьез считает, публично утверждает, что только она и никто другой знает скрытые пружины общественной жиз­ни, объективные законы истории, рецепты счастливого бу­дущего и тайные тропы к нему?

Организацию, которая неизменно и последовательно обру­шивалась на всех, кто пытался из лучших побуждений при­дать ее действиям хотя бы какую-то рациональность, изго­няя их из своих рядов, травя, преследуя, шельмуя и уничто­жая физически?

Организацию, которая смотрит на страну и народ как на глину в своих руках, глину, из которой она вправе лепить что угодно, больная самонадеянностью, освобожденная от всякой ответственности, кроме абстрактно исторической, подкрепленной всей мощью и властью сверхцентрализован- ного и супермилитаризованного государства, которое она для себя же и создала? Нетерпимость, доведенная до умопо­мешательства».

Начались, как положено, выступления и вопросы сторон. В сущности, люди, представлявшие коммунистическую сто­рону, делали все для того, чтобы весь разговор превратить в судилище надо мной, они всячески уходили от существа де­ла, играли на моих нервах, задавая всякие провокационные вопросы. Председатель суда В. Зорькин порой вынужден был прерывать их выступления, отводить вопросы, лишать слова.

К сожалению, решение суда оказалось практически побе­дой большевиков, послужило возобновлению их разруши­тельной деятельности. Они сохранили свои основные струк­туры. И до сих пор являются ведущей силой российского раскола, стоящей поперек реформ.

Повторяю, первые месяцы после подавления мятежа про­шли вяло. Участники событий у Белого дома спрашивали друг друга, а что там делают руководители страны? Нужна платформа действий в новых условиях. Но одни говорили, что Борис Николаевич заболел, другие — что формирует правительственную команду. Все обстояло гораздо проще. Ельцин и все те, кто окружал его в тот момент, просто не знали, что делать дальше. Они не были готовы к такому по­вороту событий. И это можно понять. Как рассказывали мне его сподвижники, российские демократы готовились взять власть на основе свободных выборов через год-полтора. А тут она свалилась, как льдина с крыши, да прямо на голову. Наступил период политических импровизаций. Грянули Бело­вежские соглашения. Конечно, Советский Союз был нежиз­неспособен в том виде, в котором он существовал, но обра­щаться с ним так просто — собраться где-то в лесу и распус­тить, — шаг не из самых прозорливых.

Здесь самое время еще раз вернуться к вопросу, связанно­му с обвинениями в адрес Горбачева в развале Союза. В этом же обвиняют и меня. Начать с того, что как раз ортодоксаль­ное крыло в КПСС настаивало на образовании особого отря­да КПСС — Российской компартии, что явилось первым сиг­налом к распаду СССР. Я открыто выступал против этого. Да­лее — объявление независимости России. От кого? От какого государства? Кстати, решающее слово в отделении России от других союзных республик сыграла коммунистическая фрак­ция, располагавшая большинством в Верховном Совете Рос­сии. Военно-большевистский путч 1991 года окончательно добил Союз. А Беловежские соглашения практически зафик­сировали уже сложившееся положение вещей. Вот так по­этапно коммунистическая элита и развалила Союз.

К сожалению, Горбачев слишком долго и упрямо настаи­вал на идее федерации, хотя ситуация складывалась в пользу конфедеративного или какого-то подобного устройства, вро­де того, которое предлагалось в программе «500 дней». После августа 1991 года все свое время, внимание и силы, я бы ска­зал, и нервы он тратил на поиск путей спасения Союза, уго­варивая лидеров республик, особенно Украины, сохранить Федерацию. Но поезд уже ушел.

Если говорить об обвинениях в мой адрес, то никто и ни­где не найдет ни одного моего слова в поддержку горячечно­го «парада суверенитетов». Я выступал за конфедерацию на добровольной основе. Но вовсе не считаю, что сегодня для России будет продуктивным какое-то новое союзное объеди­нение. России надо самой твердо встать на ноги, влиться в общемировой процесс развития, как можно быстрее стрях­нуть с себя ошметки большевистской и шовинистической психологии. Да и вообще в эпоху глобализации всякие новые государственные объединения становятся бессмысленными, а в дальнейшем станут и вовсе анахронизмом. Другой разго­вор, если суверенные государства создают единое экономи­ческое пространство, выгодное для всех. Заслуживает под­держки, скажем, идея глубокой интеграции экономик Бело­руссии, Казахстана, России и Украины.

Я вернулся к Горбачеву в качестве советника по особым поручениям. Был создан консультативный политический со­вет, в который вошли не только люди из ближайшего окру­жения Горбачева, но и лидеры нового демократического движения — Собчак, Попов, которые явно не хотели хаоти­ческого распада страны. В консультативном политическом совете возникло немало очень интересных проектов.

Назову основные: «Об акционерном капитале»; «О переда­че убыточных предприятий в аренду и распродаже предприя­тий по бытовому обслуживанию»; «О земельной реформе и фермерстве»; «О местном самоуправлении»; «О свободе предпринимательства»; «О свободе торговли»; «О корруп­ции»; «О преступности»; «О грозящей опасности национализ­ма и шовинизма»; «О правах человека»; «О разгосударствле­нии и децентрализации собственности»; «О разграничении функций Совета Министров СССР и Советов Министров со­юзных республик в области ценообразования в условиях ре­гулируемой рыночной экономики»; «Об основных мерах по социальной защите населения в условиях рыночного ценооб­разования»; «О порядке образования и использования фонда регионального развития»; «О нормативах распределения об­щегосударственных доходов между союзным бюджетом и бюджетами союзных республик на 1991—1995 годы»; «О бан­ковской деятельности»; «Об антимонопольных мерах и разви­тии конкуренции на рынке товаров»; «О государственной поддержке развития малых предприятий»; «Об изменении порядка исчисления и уплаты налога с оборота в условиях рыночного ценообразования»; «О создании в СССР службы занятости»; «Об экономической и правовой защите образова­ния, науки и культуры в СССР в условиях рыночной эконо­мики»; «Об инвестиционной деятельности»; «О ценных бума­гах и фондовой бирже»; «О таможенном кодексе»; «О защите прав потребителей»; «О социальном обеспечении».

Подготовку этих проектов координировал академик Ни­колай Петраков. Это была полновесная программа нового этапа демократической Реформации, который наступил пос­ле августовского мятежа. Все, однако, ушло в песок. Но се­годня без конца ахать и охать по этому поводу тоже нет смысла. Теперь самое разумное — ответственно и професси­онально строить жизнь в России. И пусть другие бывшие со­ветские республики живут так, как они того хотят. Только вот швыряться камнями через границы не надо. Пошлое это занятие.

Я уже рассказывал, как оказался в Фонде Горбачева. При­шел на работу в здание, которое просил в свое время у Гор­бачева для организации Центра исследований. Но не полу­чил. Михаил Сергеевич начал путешествовать по миру с до­кладами, лекциями, на разные симпозиумы и конференции. Я в качестве вице-президента рассматривал планы исследо­вательских работ, семинаров, «круглых столов». И все бы ни­чего, но однажды я прочел в «Огоньке» материалы подслу­шивания моих телефонных разговоров, обнаруженных в бывшей канцелярии Горбачева. Мучительно было даже ду­мать об этом. Сразу же ожили и другие обиды, о которых я стал уже забывать. Пошел к Михаилу Сергеевичу, спросил у него, в чем тут дело? Он смутился и сказал: «Может, и меня подслушивали!»

Конечно, подслушивали. Как показало следствие по делу антигосударственного заговора в августе 1991 года, подслу­шивался весь высший эшелон власти. Материалы подслуши­вания хранились в «кремлевской кладовке», как называли особо секретные сейфы в общем отделе ЦК КПСС. В мате­риалах говорится, что подавляющую часть коллекции секре­тов составляли материалы технического контроля, то есть записи подслушанных разговоров. От любопытствующего уха Большого Брата (КГБ) нельзя было отгородиться ничем.

Следователи В. Степанков и Е. Лисов рассказывают, что сфера интересов Крючкова «была поистине безгранична. Слухачи из госбезопасности тщательно записывали разгово­ры Ельцина, Шеварднадзе, Александра Яковлева, Бакатина, Примакова и многих других союзных и российских руководи­телей, представителей демократически настроенной интел­лигенции, активистов «Мемориала», «Московской трибуны» и прочих движений оппозиционного толка, народных депута­тов, журналистов, в том числе и западных. Фиксировались не только беседы о политике. Крючкову было интересно все: кто кого любит или не любит, с кем и как предпочитает про­водить свободное время, в какой стране хранит, если смог за­работать, валюту, какую еду считает самой вкусной... Ну и мало ли о чем еще можно узнать из разговоров людей, кото­рые вполне доверяют друг другу. Руководитель президентско­го аппарата тщательно сберегал даже конверты, не говоря уже об автографах вроде предуведомления Крючкова: «Ува­жаемый Михаил Сергеевич! Это выдержка из материалов технического контроля», или резолюции Горбачева: «Вл. Ал.! Надо бы сориентировать т. Прокофьева (без ссылки на ис­точник)». Болдин прекрасно понимал, какое грозное оружие шантажа представляет собой содержимое его сейфа, неопро­вержимо доказывающее, что Президент был в курсе антиза- конной деятельности шефа госбезопасности».

После этого случая я не счел возможным работать дальше в Фонде Горбачева. Возникла идея восстановить работу Ко­миссии по реабилитации жертв политических репрессий, те­перь уже в России. Президент Ельцин согласился и назначил меня ее председателем. Я об этом уже писал. Должность об­щественная, бесплатная. Кроме того, начал создавать собст­венный фонд. Борис Николаевич поддержал и эту идею. Со­здал, живу им. Фонд окреп, издает сейчас ранее закрытые документы советской и российской истории XX века. Уже изданы сборники о восстании в Кронштадте, трагедии в Ка­тыни, о Берии, Жукове, двухтомник «Сибирская Вандея», «ГУЛАГ», «Власть и художественная интеллигенция», «Дети ГУЛАГа». Чрезвычайно информативны пятитомник «Как ло­мали НЭП», двухтомник «1941 год», «Государственный анти­семитизм», «Сталинские депортации», «Лубянка». Всего пла­нирую издать до 50—55 томов документов.

Я настроился на работу в фонде и в Комиссии по реаби­литации жертв политических репрессий. Тем более что рабо­та этих двух организаций легко совместима по своему со­держанию. Стал потихоньку отходить от непосредственной политики. Что-то в деятельности новой власти нравилось, что-то нет. Но всегда находил объяснения и оправдания — дело новое, люди молодые, еще не битые. Но успокаиваться, как оказалось, было рано. Снова задергалась кардиограмма еще больного реваншем общества. Большевики повели дело к устранению от власти Ельцина. Появились всякого рода компроматы, предложения об импичменте. Шум, гам, дема­гогия.

В это время (июнь 1993) Борис Николаевич обратился ко мне с просьбой подготовить ему проект речи, с которой он собирался выступить перед общественностью. Я решил вос­пользоваться этим предложением, чтобы изложить в доволь­но откровенной форме наиболее острые проблемы, причем значительную часть тезисов выступления посвятить прези­дентской самокритике. Тезисы я разбил на разделы, напри­мер: почему нельзя возвращаться назад? Что мы строим? Что мешает нам больше всего? О саботажной роли чиновни­чества. О преступности, подчеркнув, что в этом явлении — «подлинная угроза историческому будущему России». Я пи­сал также о частной собственности, фермерстве, самоуправ­лении и других перезревших проблемах. Отклика мои «всхлипы» не получили.

Спустя месяц президент снова попросил меня помочь ему подготовить речь на заключительном заседании Конституци­онного совещания. Я снова решил изложить свои тревоги от­носительно обстановки в стране, писал, что новая Конститу­ция должна стать основополагающим правовым актом граж­данского общества, что человек в правовом отношении должен стоять над государством и его чиновничеством.

Процитирую отдельные положения, которые я предлагал включить в речь президента.

«По моему глубокому убеждению, на карту поставлена судьба России, ее демократическое развитие. Кризисное со­стояние общества достигло такой отметки, когда каприз­ный маятник истории может качнуться в любую сторону. Работа над Конституцией, выражающей новый обществен­ный уклад России, пришлась на самый острый и противоре­чивый момент переходного периода. Экономика, политика, нравственность сплелись в один узел. Жернова истории бес­пощадны к нам, но и нам, в свою очередь, жаловаться не на кого, кроме как на самих себя...

Меня больше всего удручает в современной российской об­становке то, что общество больно нетерпимостью, прони­зано непомерным противостоянием, чаще всего искусствен­ным...

Разве у нас не действует еще прежнее чиновничество, вернее, его психология равнодушия к человеку, его неуемное властолюбие, его неистребимое чванство. Вот они-то и про­должают питать всякого рода автократические извраще­ния, позорящие демократию. Они дискредитируют предпри­нимаемые шаги и меры по демократизации общественного устройства, деморализуют людей, рождают у них апатию и отчаяние. Люди правы, когда говорят, что все осталось как при большевиках...

Разве у нас уже создана демократическая судебная систе­ма, свободная от идеологической пелены? Да нет же! Эта система еще номенклатурная. Она обучена не правосудию, а политической конъюнктуре. Смотрите, сколько выносится оправдательных приговоров неофашистам, открыто призы­вающим к насилию.

Иными словами, структура права, созданная в свое вре­мя для нужд и целей большевистского строя, а не общества и экономики, основанных на принципах прав и свобод лич­ности и признания суверенитета частной собственности, остается неизменной. Главная особенность этого права в том, что государство и все органы, институты, организа­ции стоят — и по закону, и на деле — выше личности...»

Не нашла отклика и эта мольба. Думаю, что свою тормо­зящую роль сыграл здесь президентский аппарат. Интуиция шепчет мне, что Борису Николаевичу просто не показали мои соображения.

А тем временем в мутных водах государственной заводи большевистское лобби в законодательной и исполнительной властях все делало для того, чтобы повторить силовой мятеж, как это случилось в августе 1991 года. Только политические слепцы не хотели замечать этого сползания страны в про­пасть. Моя тревога вылилась в новое письмо Ельцину, в ко­тором я в острой форме говорил о сложившейся ситуации, призывал президента сделать кардинальные шаги на пути к демократии. Предложил издать некоторые указы, в частнос­ти о земле, судах, частной собственности, конверсии, гаран­тиях иностранным инвесторам, для чего стряхнуть с плеч ре­акционную, антиреформистскую силу в виде Советов и на­значить новые выборы. В письме я особо подчеркивал, что все эти меры должны быть тщательно обеспечены информа­ционно, а также полностью исключать насилие и кровь.

Эти письма имели своей целью обратить внимание на тот факт, что объединенная номенклатура быстро формирует коррумпированную систему власти, в результате чего и сам президент не один раз оказывался в политической ловушке. В сущности, я считал эти предложения моей программой развития демократии на новом этапе, но она, эта программа, опять оказалась выскочившей из времени. Я не раз вспоми­нал горькие слова из своей же книги «Предисловие. Обвал. Послесловие» о том, что Россия, возможно, не выдержит ис­пытания свободой, хотя отчаиваться не хотелось.

Мои опасения очевидным образом были подтверждены октябрьскими событиями 1993 года. Я хорошо помню эти дни. В ночь с 3 на 4 октября 1993 года я был за городом. Смотрел новости. Они были нервозными. Чувствовалось: вот-вот произойдет что-то страшное, несуразное. Но что? Никто толком понять не мог. Беснующиеся «трудовики», по­вышенная агрессивность полупьяной толпы говорили о мно­гом. Мы с сыном Анатолием немедленно поехали в город. Он вел машину. Город был пуст. Ни милиции, ни прохожих. Москва затаилась. Только семафоры «управляли» городом. Позвонил на радиостанцию «Эхо Москвы», дал интервью, сказав, что по городу марширует фашизм во всей его мер­зости. Дальнейшие события — атака на «Останкино» и мэ­рию, подстрекательские речи, зовущие к крови. Особенно пугало бездействие властей. Всякое приходило в голову.

Сейчас немало споров об октябрьских событиях 1993 го­да. Некоторые «караси-идеалисты» из демократического ла­геря считают, что обстрел здания парламента — грязное дело. Конечно, мерзкое. Конечно, надо было искать выход из создавшегося положения без насилия. Все это так. Ну а фа­шиствующие молодчики, пытавшиеся захватить мэрию, «Ос­танкино» силою оружия, речи и призывы к насильственному свержению власти, кровь невинных людей? Как тут быть? И что должен делать президент в этих условиях? Сочинять трактат о «чистой демократии», целоваться с макашовцами и анпиловцами или защищать еще очень хрупкий конституци­онный строй в стране?

Эти события привели к определенному зигзагу и в моей жизни. В один из вечеров по домашнему телефону мне позвонил Борис Николаевич и предложил поработать пред­седателем телерадиокомпании «Останкино» и одновременно председателем федеральной службы телерадиовещания в правительстве России на правах министра. «Будете работать, сколько захотите: год, два, три, четыре...» Это произошло

23 декабря 1993 года, после того, как демократы на выборах в Думу потерпели частичное поражение. Я попросил Ельцина дать мне время подумать, а затем зашел к нему и после про­должительного разговора согласился.

Честно говоря, мне не хотелось возвращаться в политику, совать голову в челюсти этой акулы. Но меня снова охватила романтическая надежда, что через телевидение и радио мож­но будет разбудить задремавшую демократию, запутавшую­ся в собственных противоречиях.

Началась, наверное, самая странная полоса в моей жизни. Дело в том, что именно в период работы в «Останкино» я на­чал понимать и как бы кожей ощущать, что в российской жизни нарождается что-то неладное, совсем иное, чем заду­мывалось в начале Перестройки. Мои розовые сны померк­ли, когда я окунулся в телевизионный водоворот. Склоки по поводу того, кому больше заплатили за ту или иную переда­чу, фальшь в поведении. Скажем, передача стоит (по тем деньгам) 40 миллионов, платим за нее 80, ибо сметы состав­лялись ложные, но прикрытые «коммерческой тайной». По­стоянные свары между государственными редакциями и ча­стными компаниями.

Через два-три месяца хотел подать в отставку, но было как-то неудобно. Хотя уже понял, что у меня всего два пути: либо смириться, плыть по течению и стать богатым челове­ком, либо ломать сложившуюся систему. Добиться каких-то кардинальных изменений стоило бы огромных трудов, а со­ратников для такой работы не оказалось. Стоило мне тро­нуть какую-нибудь передачу, передвинуть ее на другое время или вообще снять, как тут же начинались звонки от доброхотов высокого ранга, от номенклатурных родственни­ков, от знакомых других знакомых. Кроме того, я сделал гру­бые кадровые ошибки. Мне надо было создать новую коман­ду управления и сменить руководителей студий и редакций, а я опять со своей гнилой мягкотелостью понадеялся на со­весть людей, за что и поплатился. Каждый клан отстаивал свои интересы. Я чувствовал, что моя нервная система не приспособлена для руководства организацией, находящейся в состоянии беспощадной борьбы за деньги.

И все же кое-что удалось сделать. Первое, на что я обра­тил внимание, это бартерные сделки по принципу: зарубеж­ные фильмы в обмен на рекламное время. Заинтересовался подобной практикой в связи с тем, что на экране шли дрян­ные фильмы, приобретенные, наверное, где-нибудь на скла­дах в американских провинциях. Таких низкопробных филь­мов в США я ни разу не видел. Спросил, сколько за них заплачено? Мне ответили, что оплата идет рекламным време­нем. Я запретил бартер. И получил, естественно, головную боль. Тут же начались анонимки, письма, звонки по телефо­ну с угрозами, потом стали распространяться разговоры, что я ничего не смыслю в экономике, мешаю притоку выгодных программ и все такое. Но самое любопытное, я начал полу­чать массу писем через правительственный аппарат, но уже с политическими обвинениями. Набор обычный, до смешно­го знакомый. Ответа на них никто не требовал, но роль раз­дражающих уколов эти письма играли отменно. Я почувство­вал очевидную связь между коррумпированными элемента­ми в компании и чиновниками в правительстве.

Когда возник вопрос о рекламе, то узнал, что рекламное время находится в распоряжении производителей программ. Принял решение организовать единую рекламную службу. Это вызвало бурю негодования. Побежали слухи, что рек­ламный холдинг создан для воровства. На самом же деле пос­ле начала работы этого холдинга мы стали получать почти в пять раз больше денег от рекламы.

Те, кто не хотел менять порядки, буквально саботировали мои распоряжения. Например, однажды председатель пра­вительства Черномырдин попросил меня снять с экрана рек­ламу «МММ». Я сказал ему, что придется платить неустойку в крупных размерах. Заплатим, пообещал премьер. Я отдал соответствующие указания, но реклама оставалась на экра­не еще сутки. Чья-то заинтересованность оказалась выше распоряжения руководителя правительства. Узнать, кто это сделал, так и не удалось. Все отнекивались: я — не я, и ло­шадь не моя.

Вся эта возня отнимала у меня много сил. За время моей работы пришлось уволить более 900 человек, но это занятие, как известно, достаточно противное. К тому же доводили ме­ня до белого каления бесконечные ходоки, которые завали­вали меня проектами своих программ, разными «гениальны­ми» предложениями. Приходилось отказывать, что тоже бы­ло достаточно неприятно.

Вместо творческой работы уйму времени пришлось тра­тить на переговоры с Минсвязью, с Минфином, ходить к председателю правительства, и все по одному и тому же воп­росу — финансированию. Позиция чиновников была абсурд­ная — денег нет, но телевидение должно работать. Квадрату­ра круга. Передо мной открывался какой-то фантастический мир с его некомпетентностью. Понять его было задачей не­посильной, принять невозможно. Вот так, день за днем, и формировалось тягостное чувство неудовлетворенности, а заодно — и желание бросить все это к чертовой матери.

Помню начало чеченских событий. В день перед началом войны меня срочно вызвал Черномырдин. У него уже сидели Сергей Шахрай, Виталий Игнатенко и Олег Попцов. Черно­мырдин сказал, что принято решение навести порядок в Чеч­не. Грозный будет окружен двумя или тремя кольцами наших вооруженных сил. Когда он обо всем этом рассказал, первым вспылил Попцов. Какие три кольца? О чем вы говорите? Это же война! Черномырдину ответить было нечего, да он и не пытался отвечать. Повторил, что решение принято.

— Мы просим средства массовой информации помочь ру­ководству страны.

— Но как помочь? — спрашивал Попцов. — Что мы мо­жем тут сделать? Мы обязаны давать объективную информа­цию о том, что там будет происходить.

Короче говоря, расстались мы, ни о чем не договорив­шись. Я задержался у Черномырдина. Спросил его:

— Виктор Степанович, что происходит? Вы все там взве­сили?

— Откуда я знаю. Я сам об этом узнал три дня назад.

На том наш разговор и закончился. На второй или третий день после начала войны на нашем канале появился резкий комментарий Генриха Боровика, в котором говорилось о бес­смысленности этой войны и неизбежности тяжелых послед­ствий. Утром раздался звонок из администрации президента, выразили резкое недовольство этой передачей. Где-то вече­ром позвонил Черномырдин, был весьма суров в оценках и упреках по этому же поводу. Через несколько дней он снова позвонил по домашнему телефону и в раздраженном тоне возмущался одной из вечерних передач о войне в Чечне. Пе­редача была и на самом деле тенденциозной, обвиняла в во­енных провалах правительство, а не военных. Тут Виктор Степанович был прав. Как потом оказалось, эта передача по­явилась при «финансовой помощи» Минобороны.

Новый режим увязал в интригах, слухах, нашептываниях и подсиживаниях, которые по своим объемам и бессовест­ности превосходили все мыслимые границы. Хочу опреде­ленно сказать, что в составе перестроечного Политбюро подобного и представить было невозможно. Дворцовые инт­риги, конечно, существовали и тогда, но они не носили ха­рактера личных склок.

В середине 1994 года меня пригласил к себе Ельцин. Встретил сурово. Попросил рассказать, как идут дела. Я от­кровенно поведал ему о своих тяготах и переживаниях. По­жаловался на то, что в коллективе еще немало людей, не же­лающих создавать добротные передачи о реформах. Я думал, что Ельцин хмур из-за Чечни. Однако об этом не было сказа­но ни слова. И вообще, к чести Ельцина должен сказать, что за время моей работы на телевидении он ни разу не выразил ни одной претензии к передачам, хотя поводов для этого бы­ло достаточно. Лишь однажды он попросил повнимательнее относиться к освещению отношений между ингушами и осе­тинами. Говорил о взрывоопасности этой темы. К концу бе­седы оттаял, вынул из папки страничку текста и передал мне.

— Почитайте!

В записке говорилось, что первый канал телевидения за­нял антиреформаторские позиции, очень часто появляются антиельцинские программы. Бумажка беспредельно глупая и лживая, без подписи, но явно готовилась кем-то из прези­дентской администрации. Я даже не мог сразу сообразить, как прокомментировать эту демагогию. Молча смотрел на президента. Борис Николаевич улыбнулся и сказал:

— Смотрите, будьте осторожны, вас не только друзья ок­ружают.

На том мы и расстались. Потом я спросил у руководителя администрации Сергея Филатова и пресс-секретаря Вячесла­ва Костикова, откуда ветер дует?

— Кому-то хочется поставить на телевидение своего человека, — ответил Сергей Александрович.

Ни тот ни другой о записке ничего не знали, но тоже счи­тали, что она рождена в президентских спецслужбах.

Работа на первом канале телевидения давала мне возмож­ность наблюдать, сравнивать, анализировать настроения в разных слоях правящей элиты. Но почувствовать и то, что для многих представителей старой бюрократии я был лицом явно нежелательным. Не обнаружил и поддержки со сторо­ны демократов. Когда председатель Думы Иван Рыбкин при­гласил меня отчитаться перед депутатами, там собрались только представители коммунистов и элдэпээровцев. Из де­мократов, кроме Ирины Хакамады, я никого там не увидел. Коммунисты воспользовались случаем, чтобы устроить мне очередную политическую проработку. Само телевидение их мало интересовало.

В телевизионный этап моей жизни я встречался с Прези­дентом Ельциным несколько раз. Расскажу об одной из та­ких встреч. Где-то осенью 1994 года я изложил ему свое ви­дение обстановки в стране. Сказал, что практически идет к концу второй этап демократического развития, начавшийся в августе 1991 года, но теперь уже не в СССР, а в России. Он требует политического обозначения. Необходима, как ни­когда, консолидация демократических сил. Президенту нуж­на социальная опора, ядром которой может стать партия со­циал-демократического направления. Необходимо скоррек­тировать экономическую политику в сторону социальности. Сказал, что в этих целях будет разумным создать социал-де- мократическую партию или партию социальной демокра­тии. Изложил ее основные принципы. Кроме того, было бы целесообразно созвать общероссийский демократический конгресс с докладом президента, в котором обозначить ос­новные цели и параметры дальнейшего развития.

Заинтересованность Ельцина была очевидной. Он что-то записывал. Спросил, что я имею в виду, когда говорю о соци­альности. Сказал ему, что в рыночной экономике неизбежно социальное расслоение, но в этот переходный период надо позаботиться не только о том, чтобы появились богатые лю­ди, но и поставить барьер нищенству. Реформы должны слу­жить людям, а не реформам. Кажется, убедил его. Он под­держал идею о создании партии и созыве демократического конгресса. Попросил зайти к его помощнику, рассказать ему о разговоре и подготовить предложения.

Сказал Борису Николаевичу еще о том, что перепалка между ним и Горбачевым производит крайне негативное впечатление на общественное мнение. И вообще, надо ме­нять отношение к предшественникам. Борис Николаевич долго молчал. А потом сказал:

— Вы, пожалуй, правы. Я обещаю больше не упоминать публично его имя. Он выполнил свое обещание.

Затем неожиданно спросил:

— А что это у вас за ночная передача под руководством Егора Яковлева?

Я объяснил ему, что никаких федеральных денег на эти ночные передачи не тратится, что передачи рассчитаны на полуночников, демонстрируются фильмы. Борис Николаевич слушал внимательно. Трудно было понять, верит он или не верит моим объяснениям, одобряет или нет. Продолжал мол­чать. И вдруг после затянувшейся паузы ошеломил меня воп­росом:

— Скажите, а Егор Яковлев порядочный человек?

— Безусловно.

И опять долгая пауза, а затем реплика:

— Да, пожалуй.

На том мы и расстались. Для меня стало еще очевиднее, что есть люди, которые внимательно следят за каждым моим шагом. Честно говоря, надоело быть под колпаком — будь то при тоталитарном режиме, будь то при демократическом, будь то при путинском.

Итак, я начал создавать партию. Саму идею многие встре­тили с энтузиазмом. Провели съезд. Получили приветствие от президента. Но тут кому-то в окружении Ельцина приска­кала в голову гибельная идея создать две верхушечные пар­тии, организуемые властью. Одну — во главе с председате­лем правительства Черномырдиным, другую — во главе с председателем Думы Рыбкиным. Не могу с уверенностью сказать, было ли это предложение злонамеренной провока­цией, но объективно реализация этого замысла привела к подрыву и расколу демократических сил. Удар по демокра­тии был нанесен серьезный. Резко сузились возможности и моей партии. Надо было начинать все сначала.

В конечном счете, обе верхушечные партии на выборах 1999 года сошли с политической арены, как это и прогнози­ровалось в моих выступлениях в самом начале их образова­ния. Я вообще не верю в жизнеспособность верхушечных партий. В этих условиях продолжал настаивать на том, что другого пути спасения демократической ориентации России, кроме объединения всех демократических сил в единую пар­тию демократического содержания, нет.

24 ноября 2001 года состоялся Учредительный съезд объ­единенной социал-демократической партии России. В мае 2002 года партия была официально зарегистрирована. Я ушел из руководства партией, оставшись членом Политсовета, хо­тя основной костяк новой партии составили члены Партии социальной демократии, лидером которой я был.

Обстановка на телевидении усложнялась. Финансирова­ние снижалось. На одном из совещаний у Черномырдина вы­яснилось, что денег на следующий, то есть 1995 год будет вы­делено всего на четыре часа вещания. Я не мог согласиться с этим безумием. Не для того пришел в компанию, чтобы до­вести вещание до четырех часов в сутки. Подобная акция объективно была направлена против Ельцина, поскольку ве­ла к сужению демократического влияния на общественное мнение через телевидение.

Вот почему в начале марта 1994 года я обратился к Борису Николаевичу с предложением об акционировании «Останки­но», аргументируя свое предложение тем, что телевидение нуждается в качественном рывке, но при нынешнем финан­совом обеспечении такого рывка достигнуть невозможно. Кроме того, техническое оборудование изношено до преде­ла. Молодые и талантливые журналисты не хотят работать на первом канале из-за нищенской зарплаты. Я писал также, что финансовый капитал склоняется к идее акционирования канала и готов участвовать в этом.

Записка была встречена с осторожностью, особенно вер­хушкой правительства. Но предложение зажило своей жизнью, идея закрутилась и требовала того или иного реше­ния. Кстати, в самой компании уже лежало несколько проек­тов образования на базе «Останкино» акционерной компа­нии с контрольным пакетом акций у государства, разрабо­танных еще до моего прихода на телевидение. «Останкино» стали навещать бизнесмены, банкиры с предложениями о реконструкции компании, о возможных изменениях в схеме ее финансирования. Подобные сигналы получил я и от ра­ботников администрации президента. Из предпринимателей особенно активен был Борис Березовский. Он принес мне список возможных акционеров — руководителей крупней­ших банков. Разработка нового проекта шла долго и тяжело. Трижды по этому поводу я ходил к Черномырдину, дважды — к Ельцину. В правящем эшелоне в идее акционирования сом­невались все, но денег на содержание государственной ком­пании все равно давать никто не хотел. На одной из встреч я сказал Черномырдину:

— Профинансируйте хотя бы четырнадцать часов в сут­ки, и я прекращу разговоры об акционировании.

Но все мои увещевания и призывы разбивались о глухую стену, даже тоненьким писком не отзывались. Только однаж­ды, когда я был особенно настойчив и политически обострил оценку ситуации, Черномырдин схватил телефонную трубку и сказал министру финансов Дубинину:

— Ты сможешь выделить дополнительные деньги на со­держание первого канала?

— Нет, не могу.

— Почему?

— Денег нет.

— Но это политически необходимо.

— Тогда разрешите напечатать деньги.

— Я тебе напечатаю, — пригрозил премьер и положил трубку.

— Да тут еще чеченская война, — добавил он, обращаясь ко мне.

На том и расстались.

Без решения правительства я образовал самостоятельную радиостанцию «Голос России» и назначил ее председателем Армена Оганесяна. У правительства были другие планы на этот счет. Очередной мой «проступок» состоял в том, что я выдал лицензию на вещание телевизионной компании НТВ, которая работала без юридических прав, поэтому ее можно было закрыть в любую минуту. Я знал, что в правительстве готовится проект о преобразовании или даже закрытии НТВ. Острые передачи НТВ вызывали гнев аппаратных структур. Понимал, что наступил момент как-то спасать компанию. В известной мере это был вопрос и о судьбе демократии. В эти тревожные дни ко мне буквально прибежал руководи­тель НТВ Игорь Малашенко. Мы долго обсуждали все аспек­ты сложившейся обстановки. Настроение Игоря было препо- ганым. Он попросил срочно подписать официальное раз­решение на вещание. Я сделал это. Новость побежала по улицам и переулкам, по канцелярским кабинетам. Тем же ве­чером мне позвонил Черномырдин и сказал:

— Ты допустил оплошность. Я и представить себе не мог, что все будет сделано в обход правительства! — А в конце разговора сказал, чтобы я нашел какую-нибудь зацепку, что­бы отозвать лицензию обратно. Я сказал, что юридических зацепок нет, все сделано по правилам. Хотя знал, что лицен­зию отозвать могу, да она еще и не была полностью оформ­лена.

— Ты сделал ошибку, ты ее и исправляй — таков был вер­дикт премьера.

Своего решения я не изменил, а время и события погаси­ли и эту проблему. Но в начале нового века она снова верну­лась в общественную жизнь и опять стала мерилом россий­ской демократии и политической культуры. Демократия по­терпела поражение — телевидение стало, как и в советское время, государственным.

Тем временем вновь вернулся к идее акционирования. Походил по разным кабинетам, а потом пошел к Ельцину и попросил его подписать указ по этому вопросу. Конкретные разработки были подготовлены. Поколебавшись, посомне­вавшись, задав несколько вопросов, он все же поставил свою подпись. При этом президент сказал мне:

— Я прошу вас не отпускать вожжи управления. Подпи­шу документ о назначении вас председателем Совета дирек­торов с широкими правами. Там соберутся люди с разными интересами, но руководство должно осуществляться пред­ставителем государства.

Я ушел в отпуск и не проследил за подготовкой тех доку­ментов, на основе которых формировались функции, компе­тенция, права и обязанности, иерархия подчиненности в сфере руководства компанией. В результате позиции предсе­дателя правления, то есть мои, остались сугубо номинальны­ми, до предела урезанными. От борьбы я уже устал в про­шлые времена, да и цели достойной не видел. К Ельцину не пошел, да и он не проявил особого интереса к происходяще­му. Не до того было.

К тому же большевики из КПРФ продолжали травить пер­вый канал. Они организовали против меня выступления вну­три компании. Бушевали бездельники. После серии митингов, на которых обвиняли меня в том, что через акционирование я разрушил «национальную святыню» и хочу превратить рос­сийское телевидение в космополитическое, я заявил о своей отставке, в том числе и с поста руководителя государствен­ной службы телевидения и радиовещания. Это была уже чет­вертая добровольная отставка в перестроечное время.

Пожалуй, в заключение телевизионной эпопеи стоит упо­мянуть еще о двух памятных событиях, случившихся в то время. Первое — приезд в «Останкино» Билла Клинтона в 1994 году. Он захотел выступить перед народом России в прямом эфире. В последние дни перед его приездом ко мне зачастили американцы — как из посольства, так и из коман­ды, приехавшей готовить визит. Все нервничали. Я как мог успокаивал американцев и своих доморощенных паникеров. Когда Клинтон приехал в «Останкино», я встретил его и Хил­лари в самой студии. Они отдохнули несколько минут, при­вели себя в порядок, и действо началось. Я представил пре­зидента и сказал несколько приветственных слов от имени компании.

Клинтон был в ударе. Он с воодушевлением говорил о своей поддержке демократии в России. Ему задали несколь­ко благожелательных вопросов, он ответил. На том все и за­кончилось. Мне сообщили потом, что президент США был доволен, прислал мне благодарственное письмо. Но из окру­жения российского президента на тоненьких ножках прибе­жал слушок, что Клинтона встретили слишком хорошо, пре­доставив ему трибуну для разговора со всем российским на­родом. Раздражало чиновников и то, что телезрители, судя по информации с мест, встретили выступление Клинтона теплее, чем ожидалось. Но это были всего лишь разговоры. Сам Ельцин оценил акцию положительно.

В период акционирования в «Останкино» случилась беда. Убили Влада Листьева — талантливого журналиста, только что назначенного генеральным директором новой компании, названной ОРТ. Событие произвело на общественность оше­ломляющее впечатление. Многие каналы телевидения пре­кратили передачи. С утра до вечера на экране — портрет Листьева. В эти нервные дни я особенно остро почувствовал свои ошибки в кадровой политике. Некоторые начальники на телевидении при поддержке извне всячески накаляли об­становку. К эфиру в тайне от меня подготовили передачу, полную истерики, в которой подчеркивалась прежде всего вина президента в смерти Листьева. Об этой передаче я уз­нал в последний момент перед эфиром. Успел переговорить с ведущим Сергеем Доренко и попросить его смягчить по возможности запланированную истерию. Надо сказать, он сделал все возможное, чтобы утихомирить базар. Создава­лось впечатление, что кому-то было выгодно отвести общест­венное внимание в сторону от действительных виновников трагедии.

В этой до предела взвинченной обстановке приехал в «Ос­танкино» президент страны. Я воспользовался случаем и спросил Ельцина, почему до сих пор не подписан указ о борьбе с фашизмом. Он повернулся к своему помощнику Илюшину и спросил его, в чем тут дело. Тот ответил, что до сих пор Академия наук не дала научное определение фашиз­ма. Вскоре указ был подписан, но правоохранительные орга­ны откровенным образом просаботировали его.

Ельцин был явно не в духе. Когда вышел к микрофону, видно было, что говорить ему стоило большого напряжения. Аудитория тоже заняла неоправданно агрессивные позиции. Контакта с аудиторией не получилось. Предвзятость журна­листов была очевидной, я полагаю, заранее организованной. Ельцин на глазах у присутствующих, а значит, и всей стра­ны, подписал указы о снятии с работы двух руководителей правоохранительных органов Москвы, что не успокоило аудиторию.

Меня, как руководителя «Останкино», обвинили в том, что я не проявил необходимой чуткости, поскольку отказал­ся прервать телевизионные передачи в знак протеста против убийства. Однако до сих пор я уверен, что убийство Листье­ва не было связано с его журналистской деятельностью. Ме­ня встревожило и то, что некоторые телевизионные и около- телевизионные работники явно торопились с выдвижением разных версий, искусственно привязанных к телевидению, скажем, рекламной версии, как бы блокируя другие вариан­ты причин убийства. Впрочем, следствие до сих пор не за­кончено.

Эти суматошные годы были связаны не только с телевиде­нием и радио. Я был членом Конституционного собрания, ко­торое работало над проектом новой Конституции России. Чрезвычайно интересная работа и в личном плане, особенно учитывая то обстоятельство, что я руководил рабочей груп­пой по подготовке Конституции еще при Брежневе. В новой обстановке наслушался столь разных, часто противополож­ных точек зрения, что голова шла кругом. Особенно поляр­ными оказались мнения о том, какой должна быть Россия — парламентской или президентской республикой. Я выступал за парламентский путь. Однако опыт последующих лет пока­зал, что я ошибался. Составы государственных дум оказались такими, что, будь они решающей инстанцией власти, мы бы уже по многим параметрам вернулись во вчерашний день, который большевики переименовали бы в «завтрашний».

Именно в этой связи хотел бы выделить главное, что су­мел достичь Борис Ельцин, — это принятие Конституции России, конституции подлинно демократической, вобравшей в себя лучший опыт международного конституционного пра­ва. Не приходится удивляться, что разные оппозиционные силы не раз пытались под разными предлогами пересмотреть Конституцию, чтобы изменить ее характер. На мой взгляд, нам надо сначала научиться неуклонно исполнять действую­щие конституционные правила, а уж потом думать о допол­нениях (но не изменениях) к ней.

Полагаю нужным упомянуть еще об одном весьма сущест­венном моменте в жизни страны, особенно важном с точки зрения нынешнего кризиса отношений власти с бизнесом. Группа из тринадцати ведущих банкиров, пригрозив кошель­ком, обратилась с призывом к главным противоборствующим силам, то есть к власти и коммунистам, «объединить усилия для поиска политического компромисса». В сущности, эта бы­ла заявка на власть, ибо все обращение было построено так, что есть «третья сила», которая может «поставить на место» противоборствующие стороны. Радетели «нового порядка» договорились до того, что «растаптывания советского периода истории России должны быть отвергнуты и прекращены». Ошеломляющее заявление! Они, банкиры, видите ли, «пони­мают коммунистов». Эти и некоторые другие пассажи, види­мо, служили в качестве мостика к «обиженным большеви­кам», если последние победят на президентских выборах.

В «Обращении» банкиров далее утверждалось, что в слу­чае победы любой из сторон произойдут всякие страшные вещи, а в итоге победит ни чья-то правда, а дух насилия и смуты, а это может привести к гражданской войне и распаду России. К таким рассуждениям и приклеивался призыв объ­единить усилия в поиске стратегического компромисса, спо­собного предотвратить острые конфликты, угрожающие рос­сийской государственности. Полный бред, опасный бред!

Обращение ошеломило меня. Я понимал, что наш бизнес еще политически младенческий, он сам полез под топор, по­этому видел срочную необходимость предостеречь его от са­мой мысли прыгнуть во власть. В моем письме, опубликован­ном в газете «Известия» 22 мая 1996 года под заголовком «Банкиры и большевики», я достаточно резко оценил этот шаг, увидев в нем опаснейшую позицию замены власти де­мократии властью плутократии, что в конечном счете приве­ло бы и к поражению не только демократии, но и бизнеса.

Власть как бы не заметила этой попытки братания «новых русских» с большевиками. Но вот коммунисты не промолча­ли, они преподнесли новым политическим игрокам элемен­тарные уроки политграмоты. Первым откликнулся руководи­тель партии, именующей себя «коммунистической». 30 апре­ля в газете «Советская Россия» было опубликовано открытое письмо Г. Зюганова к авторам «Обращения 13-ти». В нем со­держится мягкое согласие на компромисс, но, естественно, на большевистских условиях, то есть на условиях прекраще­ния реформ. В тот же день, 30 апреля, в передовой статье «Правды» расшифровывается понятие компромисса по-боль- шевистски. Газета пишет: «...Не может патриот не проти­востоять компрадору, этому классовому супостату рабоче­го, крестьянина и специалиста, оседлавшему пиявкой эксплу­ататоров своих вчерашних товарищей и коллег... Окаянная жизнь выводит нас под алые знамена уже тем, что Отече­ство разделено на старых и новых русских. И режим стал на защиту вроде бы новых, якобы русских, потому что им без­различно все, кроме их кошелька».

В своем письме я обратил внимание банкиров, что, вероят­но, в целях «компромисса» вам, «классовым супостатам», присваивается звание «якобы русских». Всего-навсего тухлый антисемитский «пустячок». Я искренне сожалею, что мои предостережения оправдались. Избыточная самоуверенность денег не сработала. Список из «13-ти» постепенно тает.

Кстати, однажды на встрече с одним из «олигархов» я пы­тался убедить его, что попытки форсировать влияние на власть могут привести к беде. Власть легко может распра­виться с богатыми, причем опираясь на широкую поддержку людей. Дворцы могут «сгореть», а хижины как были, так и останутся.

— Что Вы, Александр Николаевич, мы же регулярно опла­чиваем соответствующую работу на нас большинства депута­тов и министров.

Сказал собеседнику, что первыми в политике предают те, кому платят. Так говорит опыт прошлого.

Я не смог убедить собеседника. А жаль.

Повторяю, письмо «13-ти» серьезно встревожило меня. Ведь перед контрреволюцией 1917 года российские банкиры в поисках компромисса тоже не жалели денег большевикам. Почувствовав неладное, я в августе 1996 года обратился к российской и мировой общественности, к Президенту Рос­сии, Конституционному суду, Правительству, Генеральной прокуратуре, Федеральному собранию с призывом возбу­дить преследование фашистско-большевистской идеологии и ее носителей. Я писал:

«Большевизм не должен уйти от ответственности: за насильственный и незаконный государственный пере­ворот в 1917 году и начавшуюся вслед за ним политику «красного террора»;

за развязывание братоубийственной гражданской войны; за уничтожение российского крестьянства; за уничтожение христианских храмов, буддийских монас­тырей, мусульманских мечетей, иудейских синагог, молельных домов, за расстрелы священнослужителей, за гонения на ве­рующих, за преступления против совести, покрывшие стра­ну позором;

за уничтожение традиционных сословий российского об­щества — офицерства, дворянства, купечества, корневой интеллигенции, казачества, банкиров и промышленников;

за практику неслыханных фальсификаций, ложных обви­нений, внесудебных приговоров, за расстрелы без суда и следствия, за истязания и пытки, за организацию концлаге­рей, в том числе для детей-заложников, за применение от­равляющих газов против мирных жителей. В мясорубке Ле­нинске-сталинских репрессий погибло более 20 миллионов человек;

за уничтожение всех партий и движений, в том числе и партий демократической и социалистической ориентации;

за бездарное ведение войны с гитлеровским фашизмом, особенно на ее первоначальном этапе, когда почти вся регу­лярная армия, находившаяся в западных районах страны, бы­ла пленена или уничтожена. И только стена из 30 миллионов погибших заслонила страну от иноземного порабощения;

за преступления против бывших советских военноплен­ных, которых из немецких концлагерей перегнали, как скот, в советские тюрьмы и лагеря;

за зверское изгнание из родных мест в необжитые районы страны немцев, татар, чеченцев, ингушей, карачаевцев, ко­рейцев, балкарцев, калмыков, турок-месхетинцев, армян, гре­ков, гагаузов, поляков, эстонцев, латышей, литовцев, молда­ван, западных украинцев;

за организацию травли ученых, литераторов, мастеров искусств, инженеров и врачей, за колоссальный урон, нане­сенный отечественной науке и культуре;

за организацию расистских процессов (против Еврейского антифашистского комитета, «космополитов-антипатрио- тов», «врачей-убийц»), направленных на разжигание межна­циональной розни, на возбуждение низменных инстинктов и предрассудков;

за организацию преступных кампаний против любого ина­комыслия;

за сплошную и всеохватывающую милитаризацию стра­ны, в результате чего народ вконец обнищал, а развитие об­щества катастрофически затормозилось;

за установление диктатуры, направленной против чело­века, его чести и достоинства, его свободы.

В результате преступных действий большевистской влас­ти в войнах, от голода и репрессий погублено более 60 мил­лионов человек, разрушена Россия. Большевизм, будучи разно­видностью фашизма, проявил себя главной антипатриоти­ческой силой, вставшей на путь уничтожения собственного народа. Эта сила нанесла немыслимый ущерб генофонду на­рода, его физическому и духовному здоровью.

Во имя спасения страны и всего мира необходима последо­вательная и решительная дебольшевизация государства и общества».

На свои пенсионные деньги напечатал тысячным тиражом брошюру с текстом обращения и разослал ее по всем глав­ным политическим адресам. Странно, но демократы промол­чали. Только коммунисты откликнулись. Они направили в Генеральную прокуратуру требование привлечь меня к уго­ловной ответственности за нарушение конституционного права на свободу слова. Это лицемерие даже комментиро­вать не хочется. Кстати, зарубежные средства массовой ин­формации тоже не заметили этого воззвания.

Драма России, истоки которой лежат в большевистском прошлом, продолжается до сих пор. И пока нет оснований для вывода, что Россию императивно ждет нормальное демо­кратическое будущее. Ельцин довольно громко начал рефор­мы, но не смог завершить их. Он, осознанно или нет, в дан­ном случае это не так уж и важно, ничего не сделал, чтобы объединить отдельные ручейки демократических настро­ений в мощный поток объединенной демократии.

Пожалуй, для меня Борис Ельцин при всей его кажущейся простоватости является в какой-то мере загадочной полити­ческой фигурой. И по образованию, и по воспитанию он из той же колоды, что и большинство членов высшего эшелона партийной власти последних десятилетий, да и сам он не изображал из себя утонченного деятеля. Поражало, как он решал кадровые проблемы — неожиданно, смело, но тем не менее в правительстве нередко появлялись и безликие фигу­ры, не способные ни делать что-то серьезное, ни соображать адекватно времени. Немало и жулья поднабралось. А то и увольнял людей достойных, преданных демократическим идеалам. Как это случилось, например, с Сергеем Филато­вым — руководителем администрации президента. Слишком легко президент расстался с Егором Гайдаром, который, не думая о последствиях для себя лично, пошел на такой риско­ванный шаг, как либерализация цен. Лично я не разделяю рубки сплеча, для меня ближе эволюционные принципы раз­вития, но в результате гайдаровских мер наше общество пришло к пониманию, что деньги надо зарабатывать, а не только получать. Большевики развернули против него кампа­нию дискредитации, превратив его имя в символ «антина­родности». Они хорошо понимали, что рынок бьет по ногам и голове большевизма.

Пришедший ему на смену Виктор Черномырдин поначалу пытался, по моим наблюдениям, найти точки соприкоснове­ния со старой номенклатурой, но из этого ничего не вышло. Его просчетом оказалась финансовая политика, направлен­ная на создание крупных коммерческих банков за счет бюд­жетных средств. Они должны были стать локомотивами эко­номического развития, но этого не произошло. Деньги потек­ли за рубеж, началась массовая коррупция в системе государственного управления. Бездумной оказалась налого­вая система, которая задушила даже хилые росточки малого бизнеса и фермерство. Правительство Черномырдина так и не смогло осилить простую истину: чем ниже налоги, тем бо­гаче человек и общество, тем сильнее государство.

Та же судьба, что и Егора Гайдара, постигла и Анатолия Чубайса. Возможно, что приватизацию можно было осу­ществить точнее, осторожнее, сопровождая ее активной ра­ботой с общественностью. Но как бы то ни было, приватиза­ция открыла путь к частной собственности, что, в сущности, и вызывало злобную реакцию «вечно вчерашних», равно как и всех, кто продолжает исповедовать иждивенчество.

О времени Ельцина написаны десятки книг и сотни статей. В них много всякого и разного — предвзятостей, обид, обви­нений, но и объективных оценок. Он был удобен для крити­ческих упражнений, очень часто подставлялся, в том числе и без всякой нужды, из-за размашистости характера и природ­ной склонности, я бы сказал, к простецкому самовыражению. В его характере немало лишнего. Он бывал слишком довер­чив и слишком недоверчив, слишком смел и слишком осторо­жен, слишком открыт, но всегда был готов временно уползти в раковину. Азартен и напорист. Игрок, одним словом, но преимущественно в экстремальных ситуациях.

Ельцин оказался непомерно стойким к разухабистой кри­тике со стороны ошалевших от своеволия и безответствен­ности некоторых парламентариев и журналистов, хотя я знаю, что он тяжело переживал несправедливые упреки и грязноватые наветы. Его терпимость к критике такого рода переходила все разумные пределы. Можно вкривь и вкось, так и сяк ругать Бориса Николаевича, но, к его чести, он свя­то верил в созидательную силу свободы слова. Никого не одернул, хотя бы порой и стоило. В этом смысле вел себя точь-в-точь как Николай II. Что только не писалось, не гово­рилось, не карикатурилось свободной прессой царской Рос­сии о последнем императоре! Терпел, не обращал внимания. Дотерпелся... Впрочем, правильно поступал Ельцин. Ветер носит, караван идет. Шел Борис Николаевич одышисто, по­храпывая, но шел вперед, а не назад.

Лично я всегда относился к Борису Ельцину сочувственно, по принципу — не позавидуешь. Только с его характером и можно было забраться на танк, на котором приехали больше­вики оккупировать Москву, и с этого танка призвать народ России к борьбе с реваншистскими силами. Я согласен и с его решением о разгоне Думы в 1993 году, иначе пришла бы сно­ва на нашу землю гражданская война. Тем самым Ельцин практически спас страну от нового национального позора.

Но есть у Ельцина большой грех — чеченская война. Го­ворят, что кто-то подвел его, а некто обманул. Возможно, и так. Но ответственность за содеянное лежит на президенте — и по должности, и по совести. Президент признал свою ошибку — это разумно. Однако в любом случае, рассуждая о Горбачеве и Ельцине, необходимо помнить о том, какие зава­лы прошлого — в экономике, политике, психологии — при­ходилось им преодолевать.

Прерву ход своих рассуждений словами из того же Гого­ля. Они удивительно уместны.

«Но оставим теперь в стороне, кто кого больше виноват. Дело в том, что пришло нам спасать нашу землю; что гиб­нет уже земля наша не от нашествия двадцати иноплемен­ных языков, а от нас самих; что уже, мимо законного управ- ленья, образовалось другое правленье, гораздо сильнее всякого законного... И никакой правитель, хотя бы он был мудрее всех законодателей и правителей, не в силах поправить зла, как ни ограничивай он в действиях дурных чиновников при­ставлением в надзиратели других чиновников. Все будет без­успешно, покуда не почувствовал из нас всяк, что он так же, как в эпоху восстанья народов, вооружался против [врагов], так должен восстать против неправды. Как русский, как связанный с вами единокровным родством, одной и тою же кровью, я теперь обращаюсь к вам. Я обращаюсь к тем из вас, кто имеет понятье какое-нибудь о том, что такое бла­городство мыслей. Я приглашаю вспомнить долг, который на всяком месте предстоит человеку. Я приглашаю рассмот­реть ближе свой долг и обязанность земной своей должнос­ти, потому что это уже нам всем темно представляется, и мы едва...»

На этом рукопись 2-го тома «Мертвых душ» обрывается. Гоголь знал Русь на генетическом уровне, и потому все его типы и типажи не только хрестоматийны, но и вечно живые. Но беда, вечная беда России — царь царствует, чиновничест­во правит. Царь хочет, а бояре могут. Не было у Ельцина чет­кого понимания глубинных причин кризиса в России. Пони­мания не было, но чутье спасало. Порой слова выпадали без­отчетно, но порой и в саму правду врезались. Употребил однажды правильные слова «сталинский фашизм», да и запа­мятовал вскорости. А определение-то нужное, политически верное. Впрочем, может, ему и помогли запамятовать.

В постсоветской России в основном говорят об экономи­ке. Треск барабанов и гул стенаний шел в годы Ельцина по всей Руси, до хрипоты кричали вожди большевиков: «Импич­мент президенту», а им в угоду требовали рельсовики: «В от­ставку президента», «Сменить курс реформ» и т. д. и т. п.

И вот здесь Ельцину явно недостало решительности: видел, что «вечно вчерашние» всячески тормозят реформы, а при­струнить их не смог, хотя и пытался.

Впав в какой-то момент в растерянность, Борис Никола­евич начал поиск формулы, способной объединить Россию. Я не могу, например, понять ход его мыслей, когда он, обуре­ваемый мыслью о сотворении общенациональной идеи, за­явил примерно следующее: «Вот раньше была стройная иде­ология. Не будем говорить, какая она была, но была. А у нас, демократов, ее нет». Ему и невдомек, что любая идея, если она одна на всех, неизбежно ведет к тоталитарному образу мышления. И вот чиновники, согласно высокому повелению, начали упоенно искать «национальную идею». Как будто она, эта проклятущая идея, в щелях, как таракан, прячется.

Если же внимательно всмотреться в историю, то окажется прозрачным, что истинную идею России власть всегда под­вергала остракизму, хотя она тысячу лет лежала на поверх­ности и продолжает лежать невостребованной глыбой на из­вилистой дороге российской жизни. Что я имею в виду?

Вечными язвами России были и остаются нищета и бес­правие. Нищета — из-за отсутствия священной и непри­косновенной частной собственности, бесправие — из-за ги­пертрофированной запредельной значимости государства в жизни общества.

Нищета и бесправие — две стороны одной и той же меда­ли. Эту медаль носили все народы, но русский — особенно броско, с веселым скоморошеством и веригами на ногах.

Поскольку Бог любит Троицу, а русское мышление триад- но, национальная идея по форме и содержанию должна, на мой взгляд, быть трехсловной, как у Уварова.

«Свобода. Достаток. Законность».

Разве идея Свободы не может стать подлинной идеологи­ей общества? Нет ничего более прекрасного и великого, чем свобода человека — духовная, экономическая, политическая. Что же касается «стройности идеологии» прошлого, на кото­рую сослался Ельцин, это заблуждение. Оно, это заблужде­ние, еще прочно сидит в головах многих людей. В ленин- ско-сталинской жизни господствовало насилие — духовное и физическое, а в этом случае нет места для какой-то идеоло­гии, кроме благословляющей ложь и топор.

Я опешил, когда услышал, что на уровне государства при­нято решение (в конце 1996) считать 7 ноября, то есть день октябрьского контрреволюционного переворота 1917 года,

Днем согласия и примирения. Более антидемократической идеи трудно придумать. Я тоже за согласие, но на основе гу­манизма и правды, то есть за то, чтобы объявить этот день — Днем Скорби и Покаяния. Кажется, этот «праздник» уходит из нашей жизни. Слава Богу! И совсем обескуражили меня приветствия Ельцина и Путина съездам большевиков. Это все равно что послать приветствие коменданту Освенцима или начальнику ГУЛАГ а. Ох, как долго еще нам всем прозре­вать, отвоевывая шаг за шагом деформированные поля в на­шем сознании.

Горбачев и Ельцин при всех их ошибках, промахах, иног­да серьезных, все-таки сумели удержать страну на демокра­тических рельсах. История забудет их взаимную неприязнь, но оставит в памяти их деяния. Оба ушли от власти добро­вольно, продемонстрировав тем самым и личное мужество, и историческую прозорливость.

К сожалению, они не смогли создать политическую опору реформ. Получилось, что такой «опорой» стало многомилли­онное чиновничество, которому практически удалось ус­кользнуть от контроля со стороны общества. Местный бю­рократ крепчает, наглеет, власть его беспредельна. Уже и местное телевидение, и местные газеты, впрочем, не только местные, о своих начальниках начали говорить так, как о Брежневе. «Указал, поздравил, отметил, выдвинул задачу, объяснил» — из словаря подхалимствующей своры поддан­ных. Выборы превратились в клоунаду: кто больше набрешет и больше обольет грязью соперника, кто круче тряхнет мош­ной, тот и в «народных избранниках» оказывается.

Не удалось Борису Ельцину преодолеть сопротивление большевистской Думы и по земельной реформе. Режим до сих пор не создал настоящего Крестьянского банка и не по­крыл его филиалами всю страну. В деревне все еще колхо­зом воняет. Не дотации колхозам надо давать, а кредиты фермерам. Да еще самогонку пить надо в два раза меньше и в два раза работать больше — и пойдет-поедет. Госпожа Природа все предусмотрела, кроме пьяного труда. Нет его в природе. Многое образуется, если на стакан самогона при­дется хотя бы капелюшка пота.

Деревенская общественность, неизменно голосующая за возвращение к «строительству коммунизма», редко бывает трезвой, но, протрезвев, люто ненавидит «оккупационный режим» демократов, поскольку нет денег на опохмелку. А еще за то, что в России появились более или менее состо­ятельные люди. Речь идет не о ворах. Речь идет о трудягах, вкалывателях. О тех, кто держит на своем подворье две-три коровы и кормит полдюжины, а то и дюжину поросят. Купил автомобиль, чаще всего подержанный, перестраивает свой образ жизни, значит — ату его! Кто сначала потный, а потом уже пьяный, но потеет больше, чем пьет, навеки проклят большевиками.

Однажды я спросил молодого предпринимателя из Крас­нодарского края, почему жители Кубани столь безрассудно держатся за колхозы и коммунистов. Ведь с казачеством большевики расправились столь жестоко, что никакая фан­тазия не в состоянии вообразить тот террор, который был развязан на Дону и на Кубани.

— Все очень просто, — ответил мой собеседник. — Рабо­тящий казак уничтожен. Осталась голытьба да деды Щукари, жаждущие получить портфель начальника. Колхозы для них были и есть — источники материального благополучия через разворовывание так называемых коллективных хозяйств и через дележ государственных дотаций. Вкалывателей опять раскулачивают. Уравниловкой. Я знаю фермера, который владел 48 гектарами земли и, мудро распорядившись кре­дитом, выбился в люди. Когда колхоз перевели на паи, яко­бы приватизировали, пай фермера составил 11 гектаров, а 37 гектаров отобрали, отдали алкашным «красным пахарям». Земля заросла сорняком, оцелинилась, но «справедливость» по-большевистски восторжествовала.

Эта же самая «справедливость» долгое время торжество­вала и в топтании около земельной реформы, без которой никак не отмыть тысячелетнюю грязь феодальной Руси, спекшуюся кровь ленинских комбедов и продразверсточни- ков, сжигавших «дворянские гнезда» и пустивших по миру столыпинских кулаков; сталинской коллективизации, выру­бившей под корень трудовое крестьянство. Омертвили на­род.

И все же что мы имеем сегодня? Совсем иное государст­во. Плотнеет строй людей вкалывающих, надеющихся только на свое трудолюбие, на свой горький опыт, на свой ум и лов­кость. Да, приходится предпринимателям ловчить везде и всегда: стая чиновников всегда вокруг вьется. Постоянно на­до отбиваться: иногда палкой, но чаще — взяткой. Бросил ку­сок мяса — два-три месяца собака по другим дворам бегает.

Никогда российскому чиновничеству не жилось так хоро­шо, как сейчас. Чиновничество кратно богаче еще хилого со­словия предпринимателей. Взятка стала столь же необходи­мой, как рукопожатие при встрече. Любой бизнес можно на­чинать только в доле с чиновником. Путь к богатству в России всегда лежал преимущественно через властное каз­нокрадство. Сегодня это достигло немыслимых масштабов. Чиновник решает все, ни за что не отвечая. Ни перед Богом, ни перед обществом, ни перед судом.

Но стая взяточников — это все же не стая карате- лей-убийц. У Бродского: «Но ворюга мне милей, чем крово­пийца...» Ловок чиновник, но еще ловчее русский деловой человек: вертеться приучен. Мелкий бизнес, как таракан, в любую щель пролезет, в любом месте свой товар высунет — на земле, на одеяльной подстилке, на раскладушке, на ры­ночном столике, по дворам и квартирам пройдет. Наиболее хваткие часто переходят в средние слои, и все своим горбом и ловкостью.

Иное дело олигархи. Многим из них еще недостает исто­рической ответственности, а некоторые — слишком суетли­вы и беспамятны. Морозовы и Мамонтовы свои состояния десятилетиями сколачивали. А ведь это гении, трудоголики, звездные люди. Зворыкин и Сикорский, без штанов сбежав­шие от красной чумы, умерли богатейшими людьми. Телеви­дение изобрели, лучшие в мире самолеты строили. Самолич­но. В своих лабораториях и конструкторских бюро. Дай Бог, чтобы в России было как можно больше богатых людей — Богровых, Бахрушиных и Третьяковых. И зворыкинистских миллиардеров.

Время меняется. Россия стонет от чудовищной поляриза­ции «верхов» и «низов». Я серьезно обеспокоен тем, что критическая масса может зашкалить и привести к социаль­ному взрыву. И снова, как и в дни октябрьского переворота 1917 года, будут в первую очередь уничтожать олигархов, по- луолигархов, четвертьолигархов, равно как и их политиче­ских благодетелей, жечь их новые дворцы. Наблюдая все это, я никак не могу понять, почему некоторые богачи и сверхбо­гачи ведут себя политически близоруко и безнравственно, демонстративно выплескивают в глаза людям свою наглость и бескультурье. Ох, как полезно зарубить себе на носу: не так уж трудно выбраться в люди, а вот человеком остаться гораздо труднее. Будучи как-то на конференции в одном из южных городков Франции, я сам наблюдал отвратительней­шие спектакли молодых российских нуворишей, точнее — воров, орущих песни в ресторанах и на улицах, и подвизги­вающих им многочисленных молодых шлюх.

— Конечно, противно, — сказал мне мэр города, — но мы терпим их. Деньги привозят хорошие и швыряют их направо и налево.

Мне было бесконечно стыдно за этих «русских», которые позорят Россию и ее народы. Если против жулья не зарабо­тают законы, то беды, повторяю, не избежать. Смягчает мое раздражение то, что в «низах» уже начали действовать та­лантливые ученые и изобретатели, инженерные головастики. А вот врачи и учителя продолжают бедствовать. Без них нет страны, но никто, кроме бизнесвкалывателей, не обеспечит им пристойное место под солнцем.

Там, где взялась за дело наиболее способная и работаю­щая часть российского общества, налаживается прибыльное производство, в основном пищевое. Предприниматели вы­творили в стране изобилие продуктов. Все ближе к практи­ческим делам поворачиваются первоклассные строители, ме­ханики, пекари, пивовары, трудовые деревенские мужики, которые на своих подворьях держат все больше живности.

Эти люди — самое серьезное завоевание рыночных ре­форм. В океане люмпенства их пока еще мало, но их число растет. Для более динамичного развития им нужны закон­ность, частная собственность на землю, нормальные налоги и здравая умом власть.

Время Ельцина прошло стремительно. Позади события бурные и сумбурные. Штормовая болтанка все время норо­вила корабль реформ швырнуть на камни. Ельцину удалось как-то договориться с судьбой. Большевистской катастрофы не произошло. Порой говорят, что Ельцин не всегда отдавал себе отчет в том, что делает, — Добро или Зло. Я не согласен с этим. «Верхнее чутье» не обмануло его. Он добровольно, руководствуясь здравым смыслом, освободил пространство для нового поколения. Далеко не прост, ох как не прост, ока­зался Борис Ельцин, оставив свою деятельность не полити­кам — на растерзание, а историкам — для анализа.

Глава двадцатая

БУДУЩЕЕ УЖЕ БЫЛО, ПРОШЛОЕ ЕЩЕ ТОЛЬКО БУДЕТ

Тысячелетиями люди утешают самих себя, что свобода да­ется человеку природно. А в жизни? А в жизни дорога к гром­козвучной правде смердит ложью, а потому часто оказыва­ется дорогой к рабству. Человек мечтает быть и безгранич­но свободным, и одновременно рвется к власти над другими людьми, превращая их то в рабов, то в крепостных, то в на­емных рабочих. Одним словом — в послушное стадо. Каждый раб хочет бьипь рабовладельцем. У каждого — своя ложь и своя правда.

Автор

Над Россией нависла туча чиновного произ­вола. Догоняя будущее, мы заскользили в прошлое. Как пи­шет Михаил Жванецкий: «Пройдя путь эволюционного раз­вития по спирали вниз, мы вернулись туда, откуда вышли». Понятно, что сказано слишком круто. Но за хвост схвачена тенденция, заболевшая чесоткой вернуться на ту землю, где тиранствовал Страх, где миллионы живых — мудрецов и простаков — стояли на коленях перед убийцами и каменны­ми истуканами, продолжающими свой дьявольский промы­сел до сих пор, хотя и в других формах.

Конечно, данная картинка может показаться слишком черной, а значит, и не совсем справедливой. Новая Россия за очень короткое время шагнула в новую эпоху. Подобного сжатия событий история, на мой взгляд, еще не знала. Опро­кинута система ленинско-сталинского фашизма, положено начало построению гражданского общества социального ли­берализма. Но только начало. Социалистическая номенкла­тура, дождавшись своего часа, снова пытается вернуть обще­ство в стадо с его привычной рабской психологией.

Почему это происходит? На мой взгляд, верховные жрецы последних лет не знают, или не хотят знать, что и как было на тернистом пути к свободе, сколько это стоило сил и нервов народу, равно как и тем, кто связал свою жизнь с реформа­торством. Самопожертвование и предательство, клеветы и восторги, надежды и разочарования, удачи и ошибки, грязь прошлого и вера в будущее — все это сгустилось в душевных страданиях, но и раздумьях о том, какие еще капризы ждут Россию на тернистом пути к свободе. Капризы охлократии и плутократии.

Начну, однако, с другого конца. Меня донимали и до сих пор донимают вопросами, когда точно, в какой именно мо­мент я изменил свои взгляды. Раньше отвечал, как мог, всяче­ски выискивая аргументы и даже оправдания, но все время чувствовал, что у тех, кто задает вопросы, остается неудовлет­воренность ответами, да и меня самого не оставляла какая-то двусмысленность. Иначе и быть не могло, ведь те, кто спра­шивал, как бы накладывали мои ответы на свой личный опыт, который был другим, просто другим. Всех метало из стороны в сторону ветром перемен. Все искали свою правду.

Я долго копался в самом себе, искал по закоулкам памяти эти взгляды, вспоминал многочисленные сомнения и разоча­рования, пока меня самого не ошарашил мой же вопрос, а были ли у меня какие-то взгляды в их осмысленном виде? Именно мои, а не чужие. И пришел к ясному ответу — у ме­ня таких взглядов не было. Вместо них в сознании удобно устроился миф, что такие взгляды есть. На самом же деле эти «взгляды» носили виртуальный характер, они пришли из мира обмана и питались властвующими химерами и охраня­лись страхом. Но постепенно, по каким-то неизведанным причудам мистики, эта виртуальность превращалась в стран­ную реальность надежды и веры, которыми все мы жили. И вовсе не о смене взглядов идет речь, а о психологически сложном процессе возвращения на грешную землю реаль­ности, которая, увы, далеко не столь сладка, как мифология.

Теперь многие стали забывать, каким было общество до Перестройки и какими были мы сами. Забыли ту затхлую ат­мосферу, которая убивала все живое, даже маленькие рос­точки чего-то нового. И как нам, сторонникам реформ, толь­ко шаг за шагом, по мере овладения новой информацией, новыми знаниями, становилось очевидным (в данном случае я говорю и о себе), что марксизм-ленинизм бесплоден, отра­жает интересы той части общества, которая ищет «свое счастье» в чужом кармане, а еще охотнее — в грабежах и разрушениях. Она, эта часть, до сих пор ненавидит успех других и не свое благополучие.

Уже забывается, что советский человек был лишен власти и собственности, дабы оставался насекомым, в лучшем слу­чае — мелким грызуном. Уже забывается жизнь в «стране радости»: купил бутылку водки — радость, кусок колбасы — еще радостней. Уже забывается, что без очередей за тухлым мясом и гнилой картошкой жить не могли. Равно как и без родных стукачей и дебатов на парткомах-профкомах относи­тельно того, с чьей женой, что и как вытворял отдельно взя­тый «аморал». Маршалу Жукову и режиссеру Товстоногову «жучков» и в спальню понаставили. Впрочем, членов Полит­бюро тоже подслушивали, равно как и генеральных секрета­рей и президентов. Любознательные были руководители па­раллельной партии — партии чекистов, жадные до знаний.

Новые национал-патриоты делают вид, что не было преда­тельства страны в 1917 году, когда кучка террористов поста­вила на колени Россию, не было кровавого месива репрессий и геноцида народов, не было детей заложников, тысяч разру­шенных храмов и расстрелянных священников. Ничего не было, кроме «добрейшей и мудрейшей власти», допустившей некоторые перегибы — с кем не бывает.

Надо сказать, что и в начале Перестройки еще не сложи­лось объемного и ясного понимания, что природный запас жизнеспособности — духовной и физической — впустую растрачен настолько, что само выживание народа стало вполне реальной проблемой. Предрекал же великий русский философ Н. Бердяев еще столетие тому назад, что «в рус­ском народе и его интеллигенции скрыты начала самоист­ребления». Не хочу соглашаться с этой мыслью, но постоян­но возвращаюсь к ней. Возвращаюсь потому, что понимаю: Россия сошла с магистрального пути развития и отстала на столетие. Ленинско-сталинский марксизм породил русофоб­скую идеологию, видевшую Россию только в качестве мате­риала для мировой революции. Интеллект умерщвлялся упорно и безжалостно. Большевизм, вооруженный чужерод­ной для России концепцией общественного развития, не только разрушил страну экономически, но и многое сделал для коллективизации души, растворения ее в кровавом меси­ве убийств и предательств. Животворящая совесть ушла в подполье или постепенно усыхала. Умирающая совесть и есть умирающая нация.

Нам еще только предстояло понять, что компромисс с большевистским укладом жизни невозможен, более того, противоречит цели преобразований — построению свобод­ного общества. Политическая обстановка изменилась, но больше по намерениям, чем по практическим делам. Партий­ный аппарат не сдавал своих цензурных и распорядительных позиций. Крутилось, как и раньше, колесо проверок, наказа­ний, угроз. Вокруг экономики танцевала болтовня, оторван­ная от реальной жизни. Догма о государственной собствен­ности как самой эффективной продолжала господствовать. Частная собственность относилась к категории диверсий.

По причинам, которые порой трудно выловить в потоке собственных переживаний, связанных с нелегкой задачей перевести свои еще не оформившиеся по ряду проблем взгляды в практическое русло действий, я в качестве желез­ного правила занял следующую позицию: осторожность, ос­торожность и еще раз осторожность. Но осторожность осо­бого рода — осторожность в отношениях с нашим специфи­ческим социумом, который готов сначала вознести кого-то до небес, а потом разорвать его на куски. Случалось и обрат­ное: сначала разорвать, а потом вознести.

И все же к определению «осторожности» я и сам относил­ся с некоторым недоверием. Сюда вкладывал простую фор­мулу: смело идти на практические дела демократического ха­рактера и одновременно утверждать, что делается это ради укрепления социализма.

Иногда спрашивают, а не противно ли было притворяться и разыгрывать из себя дурачка? Да, противно. Но, может быть, кто-то знает более эффективный путь с точки зрения конечного результата в условиях деспотии и казенного одно­мыслия? Утверждаю, не было такого пути в тех конкретных условиях, если стоять на позициях эволюционных преобра­зований, а не революционной истерии.

Меня особенно умиляют утверждения некоторых нынеш­них «бесстрашных» политиков и политологов, неописуемых храбрецов, обличающих нерешительность реформаторов вол­ны 1985 года, в результате чего им в 1991 году досталась тя­желая ноша исправлять ошибки предыдущих лет и творить подлинную историю демократии. Когда те из демократов, ко­торые считают себя таковыми по признаку власти, пытаются отбросить в сторону события, происходившие до 1991 года, забыть о таких «несущественных мелочах», как гласность и свобода слова, парламентаризм и окончание «холодной вой­ны», десталинизация и прекращение политических репрес­сий, которые решительно вошли в жизнь в те самые «нере­шительные времена» Реформации, они совершают не толь­ко фактическую ошибку, но и нравственную оплошность. Они пытаются как бы удалить из памяти тот факт, что мя­теж 1991 года, возглавляемый верхушкой КГБ, генералитета и КПСС, был направлен именно против политики Пере­стройки, против реформ, а не против новой российской власти, хотя, конечно, ельцинская власть была столь же не­навистна мятежникам, как и горбачевская.

В голове бушевала метель. В этой вьюге разных противо­речивых размышлений у меня постепенно брали верх собст­венные оценки тех или иных явлений, фактов. Они создава­ли базу для сравнений, внутренних диалогов, помогали раз­рушать разного рода стереотипы, воспитывали отвращение к догмам любого вида, включая прежде всего господствую­щие — марксистско-ленинские. Поражали агрессивность и нетерпимость этих догм, рассчитанных не на творчество и разум, а на слепое подчинение и поклонение.

В результате я пришел к собственному догмату, имя ему — сомнение. Нет, не отрицание, а именно сомнение, постепен­но раскрепостившее меня. Знаю, что в этом нет ничего нового — ни философски, ни исторически, ни практически. Но все дело в том, что мое сомнение — это мое сомнение, а не навязанное извне. Я сам его выстрадал. Истину может уловить только сомнение, равно как и отторгнуть догму. Сам человек делает из доступной ему истины или надежду, лас­кающую разум и душу, или чудовище по своему подобию, наряжая истину в лживые демагогические одежды. Сози­дающее сомнение бесконечно в своих проявлениях. Так слу­чилось и со мной. У меня появилась тьма вопросов, нудных, острых, но чаще всего — по существу жизни и конкретных событий. А вот ответы (для меня самого, конечно) и форми­ровали мое, подчеркиваю, мое мировоззрение, иными слова­ми, логику здравого смысла, как я ее понимал.

Я с горечью начал задавать себе трудные, мучительные вопросы. Почему в моей стране массами овладели утопии, почему история не захотела найти альтернативу насилию? Почему столь грубо, цинично растоптаны идеи свободы? Почему оказались общественно приемлемыми уничтожение крестьянства, кровавые репрессии против интеллигенции, экологическое варварство, разрушение материальных и ду­ховных символов прошлого? Почему сформировалась особая каста партийно-государственных управителей, которая пара­зитировала на вечных надеждах человека на лучшую жизнь в будущем? Почему человек столь слаб и беспомощен? И мож­но ли было избежать всего, что произошло? Почему многие из нас аплодировали бандитизму властей, верили, что, только уничтожив «врагов народа», их детей и внуков, можно обрес­ти счастье? Почему наша страна так безнадежно отстала?

Убежден: было бы очень полезно для будущего страны, если бы нынешние правители России почаще задавали себе подобные вопросы.

Экскурсию в прошлое я сделал, повторяю, по той простой причине, чтобы объяснить мою позицию, когда я вижу, как легко и бесхозяйственно растрачивается накопленный опыт, разрушается с трудом добытая демократическая система ко­ординат, обрезаются еще хилые побеги новых ценностей, как радуются «новому курсу» старые и новые противники демократии. Надо признать, что курс на «ползучую реставра­цию» ложится на удобренную почву. Удобренную главным образом большевистским прошлым. Но не только. Ошибка­ми демократов — тоже.

В 1985 году страна двинулась к свободе. Отбросила в сто­рону уголовные статьи из кодекса советской жизни — о на­силии, классовой борьбе, революциях, диктатуре пролета­риата. Крушение тоталитарной системы создало условия для строительства демократического, правового, либерального общества и государства. Со свободными выборами, парла­ментаризмом, свободой слова и творчества, с нормальным рынком, без страха перед ядерным противостоянием. Только работай, богатей и радуйся. Соберись с духом — и все пой­дет как надо.

Ан нет. Нам совсем и не надо, как надо. Мы не знаем, как надо. Нам не хочется слезать с баррикад, ох, как не хочется. И снова жажда авторитаризма, тяга к революционным скач­кам, рождающим авантюризм, а вместе с ним — безродного, бездушного чиновника, захватившего, как и в прошлом боль­шевики с карателями, власть в стране. Почему?

А все потому, что Россия находится в состоянии давнего противоборства двух основных тенденций — либерализма и авторитаризма. Причем авторитаризм в той или иной фор­ме постоянно берет верх и держит Россию в нищете и раб­стве, а либерализм всегда был преследуем властью. Автори­таризм, по сути своей, объективно, исполнял роль «пятой колонны», саботирующей и тормозящей естественный ход исторических событий.

К сожалению, российский либерализм в практической по­литике всегда отличался непоследовательностью. Например, в начале и середине XIX века либералы (Сперанский, Чиче­рин и др.) поддерживали доброго царя, как только в его дей­ствиях появлялся хотя бы намек на возможность реформ. И уходили в тень, если монарх от таковых отворачивался. Но в принципе взгляды не менялись: сохранить самодержавие в форме конституционной монархии, отменить крепостное право и распустить крестьянскую общину как зародыш со­циализма, расширить права всех сословий, снизить налого­вое бремя.

Социальные либералы конца XIX и начала XX века (Нов­городцев, Кистяковский, Таганцев, Муромовцев, Ковалев­ский и др.) основательно поработали над теорией государст­ва и социальной проблематикой. Внесли неоценимый вклад в создание нового права в России (свобода предприниматель­ства, частная инициатива, гражданские права и свободы лич­ности, светский характер государства и т. д.). Кстати, они яв­ляются и авторами концепции «социального государства» в его российском варианте. Российские либералы отвергали революционный путь модернизации. Они не были организо­ванной силой, не искали социальной опоры. Власть не пони­мала и не принимала либеральные идеи, не востребовало их в надлежащей степени и общество, в том числе и его образо­ванная часть. Россия была еще не готова принять либера­лизм, тем более социальный либерализм, а российская траге­дия XX столетия поставила крест на его серьезном развитии.

Практика политической Реформации после 1985 года по­лучилась многослойной. По своему содержанию она была и социал-демократической, и либеральной, и нэповско-соци- алистической. От этого винегрета шли разные запахи. В эко­номической политике принципы социальной демократии не нашли своего места, что и привело к забеганию вперед, к опережению реальных возможностей страны. Надо честно признать, мы не сумели справиться с экономическими пре­образованиями. Больше того, они были поначалу чисто со­ветскими. Я об этом уже писал. В результате социально-эко­номическая база реформ оказалась дырявой, что и определи­ло затянувшийся период дестабилизации.

Демократы не сумели создать прочную социальную базу, прежде всего в малом бизнесе, среди врачей и учителей, не смогли до конца решить проблему частной собственности. Ничего не было сделано для того, чтобы остановить властный произвол чиновничества. Бесконечные расколы в рядах де­мократов тоже сыграли свою губительную роль. Демократы в исполнительной власти и в парламенте проморгали или не захотели увидеть процесс перерождения демократии в бю­рократическую диктатуру, особенно на местах. Демократи­ческие процедуры формально действовали, но они все замет­нее имитировали политическую жизнь, а сама жизнь поеха­ла по коррупционному пути, который и определил реальное содержание политики.

Некоторые либеральные экономические реформы после 1991 года проводились столь круто, что привели страну на грань общественного шока. Они служили далекой страте­гии, но проводились без учета специфики российской жиз­ни, замусоренной психологией иждивенчества, воровства и разгильдяйства. В сущности, реформаторами была проигно­рирована инерция традиционной российской «левизны» в общественных настроениях.

Правительство (центральное и местное) своей политикой принуждало граждан к обману, воровству и махинациям. Ра­диация чиновного бумаготворчества умертвляла и продолжа­ет умертвлять живую жизнь. Практически власть начисто за­была о своей главной функции — не мешать людям честно работать. Опасно непродуманной оказалась и политика ис­кусственного сколачивания верхушки сверхбогачей. Она со­здала взрывную обстановку раскола в стране и значительно расширила возможности для бюрократии вернуться к авто­ритарным методам правления.

Современный либерализм в России остро чувствует вызо­вы будущего, прислушивается к скрежету задыхающегося паровоза под названием «постсоветское общество». И нельзя сказать, что он забыл о дыхании грешной земли. Нет. Но неожиданно оказался склонным к экономическому прыжку, опасно рискуя при этом возможностью социальных конф­ликтов. И на этом пути он наделал, повторяю, немало оши­бок, по сущности своей не свойственных либерализму.

Основополагающей их них, не поддающейся разумному объяснению, является небрежение к образованию и науке, к социальной сфере в целом. Эта ошибка резко снизила дове­рие к демократическому управлению, породила «новое ни­щенство» — теперь уже ученых, учителей, врачей, пенсионе­ров, равно как и создала благодатное поле для социальной демагогии. Впрочем, не только для демагогии, но и для спра­ведливого возмущения. Образование и наука — основа ци­вилизации. Непонимание этой простой истины — большой грех и чудовищный удар по качеству жизни, которое являет­ся основой основ социального либерализма.

И при Горбачеве, и при Ельцине проблемы собственнос­ти, а значит, и эффективно работающего рыночного меха­низма оказались до конца нерешенными, что и держит Рос­сию в полосе нестабильности. И пока не будет решена судь­ба ничейной (государственной) собственности, настоящая, то есть созидательная, экономическая и политическая ста­бильность в России не настанет. Повторяю, нормальные экономические отношения могут быть построены только с появлением массового собственника. Пока же продолжают­ся псевдоотношения, экономически фиктивные, на деле должностные. Они основываются не на владении собствен­ностью и даже не на распоряжении ею, а на тех фактиче­ских правах и возможностях, что приходят с чиновничьей должностью. Главный чиновник, то есть государство, попи­рая законы или своевольно толкуя их, продолжает вмеши­ваться в дела частного бизнеса, сохраняя тем самым архаи­ческие советские нормы и порядки. Ответ на подобное — воровство, коррупция, всякого рода аферы и махинации — вполне логичен.

Давно убежден, что многие беды в России идут от нере­шенного земельного вопроса. Я всегда считал его роковой проблемой. Только Столыпин решился покончить с паскудст­вом общины. И уже тогда все деревенские горлопаны заво­пили о незыблемости общинных порядков на земле. Доора- лись до Ленина со Сталиным, до нового крепостничества. Реки крови пролиты за эту землю, но, видимо, в России на­столько устали ждать коренных земельных перемен, что ны­нешний закон, принятый по этому поводу, игнорируется. На самом деле он заслуживает высоких оценок. Речь идет о ко­ренных изменениях в общественном укладе России. Но пока что нельзя исключать, что сталинократия похоронит и эту реформу или извратит ее.

Одним из стратегических направлений развития России, к которому правительство остается глухим, является, на мой взгляд, развитие малых городов России и малого бизнеса на основе новых технологий информационной эпохи. Малые города могли бы стать и опорой фермерских хозяйств, сель­скохозяйственных фирм, перерабатывающей промышлен­ности. Мегаполисы обречены на умирание. Кризис урбани­зации очевиден, а мы пока все ресурсы бросаем на развитие крупных городов, особенно Москвы. Спасение от удушаю­щей урбанизации — в малых городах и поселках, связанных с малым бизнесом и сельским хозяйством. Уже сегодня не­обходима разработка принципиальных основ нового жизне- порядка, связанного с малыми и средними поселениями. Глобализация мировых процессов и интернетизация жизни обеспечат равный доступ к культуре, равно как и к инфор­мации о всех сторонах и сферах жизнеобеспечения. А это, в свою очередь, укрепит практику местного самоуправле­ния, основанного на понятных законах гражданского обще­ства. Там же, в малых городах, и основной источник со­циальной стабильности, и благосостояния людей, их ини­циативы.

Грандиозен вопрос, связанный с Сибирью и Дальним Вос­током. Кажется, почти все поняли, что судьба России — в этих краях. Надо двигаться туда, пока не поздно. Может быть, пригласить на пустующие земли беженцев, вынужден­ных переселенцев в качестве фермеров, отдав им бесплатно землю и предоставив долгосрочные кредиты на обустройст­во. Как это было при Столыпине. Проблема не только эконо­мическая, но и политическая, а скорее — стратегическая. Власти пугают нас распадом России. Нет причин для такого исхода, кроме пренебрежительного отношения государства к Сибири и Дальнему Востоку. В силу своей самоуверенности власти никак не уразумеют, что Западная Россия Дальнему Востоку и Сибири не нужна.

Не удалось демократам создать честную и ответственную законодательную власть. Особенно огорчительно превраще­ние ее в чисто лоббистские организации на всех уровнях. В свое время, еще в начале Перестройки, я упорно выступал за учреждение многопартийного парламента, видя в этом спа­сение от многих бед. Мне казалось, что свободные и альтер­нативные выборы приведут в законодательную власть людей честных, умных, совестливых и компетентных. Исчезнет душ­ная атмосфера страха и двуличия. И снова розовые сны. В ду­мы — центральную и местные — полез демагог, которому ин­тересы дела и в пьяной горячке не снились. Демагогическое воронье взлетело еще в советские времена, когда проходили съезды народных депутатов. Но мало кто воспринимал подоб­ное всерьез. Подшучивали, посмеивались. И не думали, что демагогия станет основным способом борьбы за власть.

До сих пор продолжаю терзать себя вопросом, неужели ты сам, отстаивая свободу выбора при формировании влас­ти, махнув при этом на собственную карьеру, на свое здо­ровье и спокойствие семьи, на материальное положение, не мог сообразить, что во власть полезет шпана, причем дейст­вовать будет по правилам, уже давно отработанным в уголов­ном мире. Нет, к сожалению, не смог, хотя и можно было по­нять, что после десятилетий измывательств над народом, уничтожения его наиболее здоровых начал в генофонде ослабевшие позиции здравого смысла займут в значительном числе демагоги, психически деформированные люди, селек­ционированные революциями, классовой борьбой, репрес­сиями, государственной идеологией нетерпимости, а глав­ное — своей жадностью и завистью.

На мой взгляд, надо изменить избирательный закон, изме­нить коренным образом. Кандидату в депутаты в предвыбор­ное время можно оплатить дорожные расходы в его округе и расходы на листовку с его биографией. Все остальное — вне закона. За малейшее отклонение от него кандидат снимается с выборной дистанции навсегда. Пусть человек, желающий служить людям через законодательную деятельность, встре­чается с избирателями и убеждает их в обоснованности своих претензий. Надо очистить выборы от коррупционной грязи.

Непростительным просчетом демократов является взрыв коррупции. Прибежищем коррупции стала исполнительная власть, многомиллионное чиновничество, значительная часть которого занята сочинением инструкций, возбуждающих в обществе недоверие, а то и ненависть к власти. Меняются об­щественные уклады, приходят и уходят с политической сцены президенты, правительства и министры. Но остается власть, олицетворяемая чиновником. Для человека она — главная власть, непосредственно над ним висящая. Наш чиновник — еще тот чиновник, для которого власть — суть его жизни, психологии, благоденствия. Он ненасытен на халявность, на взяточное прокормление, на вечный поиск того, что плохо ле­жит, на барственность и авторитарность на подвластной тер­ритории или на отраслевом участке этой территории.

Какое-то время после начала Перестройки чиновник ока­зался как бы в осаде. Струхнул малость, но сегодня, оглядев­шись, так рявкнул на подданных, что демократия еле про­сматривается в вечерних сумерках. Иными словами, пользу­ясь обстановкой, чиновник приватизировал государство, он является мощной силой большевизма в его сущностном про­явлении, обеспечивающей политическую и экономическую стагнацию. Чиновник, презирая законы, взял всю полноту власти в свои руки, правит бессовестно и бездарно, доста­точно успешно подгрызая оставшиеся корешки сохнущего деревца, называемого свободой. Чиновнику нужны совсем другие свободы — свобода воровать, свобода унижать лю­дей, свобода от всякой ответственности. Чиновничество — наша погибель, оно бесконтрольно, чванливо, прожорливо, постоянно наращивает моральный и экономический террор. Права человека для него — пустой звук. В России все режи­мы чахли от «обжорства властью». И от дураков напыщен­ных, да еще хамов, наглых от безнаказанности, простофиль- ных даже в самых мелких делах. Чиновничество возвращает­ся к своей ведущей функции советского периода — лжи.

Мы, реформаторы первой волны, практически проморгали неизбежность выхода на сцену жизни в условиях пробуж­дающихся демократических процедур экономических игро­ков преступного характера. Уголовщина засвистела над обще­ством, как метель в холодную зимнюю ночь, заметая дороги к былым надеждам. Тому много причин — и недооценка воров­ских традиций в российской экономике, и массовое нищенст­во, толкавшее на грабежи, и практика государственного соци­алистического мародерства. Все это и воспитывало психоло­гию «отними и раздели, а еще лучше — укради». Все это и породило массовую практику коррупции в период угасающе­го страха. Чудовищно, но коррупция стала нормой жизни, предельно уродливой, но нормой. В последний десяток лет эта практика характеризуется государственным рэкетом, сращи­ванием государственных структур с преступным миром, что и создает питательную почву для фашизма.

Если перевести слово «коррупция» на русский язык, оно означает «порчу». Петр Столыпин говорил о «коренном не­устройстве» России, сегодня справедливо говорить о «госу­дарственной порче». Недаром в России говорят: «порченый человек», то есть человек с тяжелым недугом.

Что все это означает?

Казнокрадство, взяточничество, подлог, сговор, круговая порука, продажность общественных и политических деяте­лей, шантаж, использование средств массовой информации для фальшивых «компроматов» в качестве психологического террора, заказные убийства, аренда чиновников, то есть про­дажа их услуг экономическим спрутам, подзаконные акты, дающие мафиозным структурам возможность «законно» во­ровать. Еще Фома Аквинский писал, что «несправедливый закон вообще не закон, а скорее форма насилия».

Социальный взрыв может стать неизбежным, если дикта­туру бюрократии, ее практику беззакония и причины, его по­рождающие, не пресечь неотложными кардинальными мера­ми. Сюда я отношу решение проблемы собственности, резкое сокращение функций государственной власти, сокращение минимум наполовину чиновничества и ликвидацию создан­ных чиновничеством посреднических организаций, которые жиреют на взвинчивании цен, упрощение неописуемого бу­мажного водоворота, служащего только вымогательству. Раньше человек стоял в очередях за хлебом и мануфактурой, а теперь — за разными бумажками. Надо срочно ввести ре­альную ответственность за бюрократизм. Установить штраф за каждую минуту, сверх пяти, бессмысленного стояния в очереди за справкой, выдуманной чиновником. Пусть чинов­ник идет к человеку, а не человек к чиновнику. Если мы пре­тендуем на звание демократического государства, значит, на­до избавить человека от унизительного положения перед чи­новником. Вот тогда и будет расти доверие к власти.

Конечно, Россия изменилась, конечно, она другая. Но доро­га к свободе и благоденствию оказалась в глубоких колдоби­нах. Экономика убога, социальность дикая. Многое без нужды утеряно, другое без нужды появилось. Правящая номенклату­ра кинулась в тотальную монетаризацию души и тела.

Пришедший к власти Владимир Путин сделал немало внятных заявлений о необходимости продолжения реформ и развития гражданского общества. Напомню некоторые тези­сы из ежегодных посланий президента Федеральному собра­нию, а вернее, российскому народу. Экономическая свобода, первоочередность социальных программ, низкие налоги, де­бюрократизация экономики, развитие малого и среднего бизнеса, борьба с произволом чиновничества, реформирова­ние армии, независимые суды, незыблемость прав человека, защита частной собственности — все эти положения напол­нены социальным либерализмом.

Активное и профессиональное проведение названных ре­форм могло бы стать хорошей основой процесса возрожде­ния страны. И снова старые-престарые грабли, столь люби­мые российскими политиками. Власть продолжает называть себя демократической, хотя ползет к советской. Страна не­рвничает, пьет беспробудно, как бы торопится допить по­следнюю бутылку до погружения во тьму. Снова повылезали из кустов «громкоговорители», вдохновенно вещающие «об успехах во всех областях» и «мудрости правителей». Холод­но как-то стало и боязно, тревожный колокольчик в затылке. Активизируются фашисты, не скрывая своих намерений по уничтожению свободы и демократии. В целях мобилизации охлократии разные фашиствующие группы рядятся, как и большевики, в одежды патриотов, нещадно спекулируя на этом естественном человеческом чувстве.

Выборы 7 декабря 2003 года закончились существенным поражением демократии. Парламент стал одноногим. Альтер­нативность исчезла, а вместе с ней и реальный парламента­ризм, поскольку демократии без оппозиции не бывает. Без оппозиции не в состоянии вырасти и новые лидеры с новыми идеями, если, конечно, смена власти останется демократиче­ской. Правящая партия чиновников празднует победу. Раду­ются и национал-социалисты. Значит, снова придет «светлое прошлое». История забавляется фарсами. Я с грустью вспо­минаю старую частушку: «Если вы утопнете и ко дну прилип­нете, две недели полежите, а потом привыкнете». И верно, прилипнем и привыкнем, нам не впервой. Самое опасное в складывающейся обстановке состоит с том, что дирижерская палочка, управляющая реставрационными конвульсиями, на­ходится в верхах власти.

И все же ситуация кажется мне достаточно противоречи­вой. Не хочется верить, что В. Путин лично задумал нечто та­кое, чтобы двинуть страну вспять. Уж очень опасная это иг­ра, в том числе и для президента. Трудно представить, чтобы он сам решил бить по своей голове кувалдой. С другой сто­роны, можно и помилосердствовать. Если бы, скажем, су­ществовал какой-то измеритель, способный показать, кто са­мый несчастный человек в России, в опасной мере окружен­ный новой политической элитой с беспредельной жаждой наживы, то наверняка такой прибор вычислил бы фамилию Путина. Бурный поток коррупционной грязи может унести в пропасть и более искушенных в политической трясине, чем Путин.

Можно предположить, что именно в этих условиях ему или кому-то другому и пришла мысль, показавшаяся спаси­тельной. Она предположительно состоит в следующем. Эко­номические реформы остановить нельзя, прежняя, социалис­тическая, обанкротилась вчистую. Но поскольку разрушение последней через приватизацию проходило хаотически, а по­рой и хищнически, то первой в голову и прискакала идея на­вести тут некий «порядок». Причем «порядок» не через демо­кратические законы, а через силовые структуры, которые, как известно, авторитарны по определению. К тому же дру­гих союзников в борьбе с финансово-экономическим кризи­сом и массовой коррупцией как бы не обнаружилось. Да и эти «союзники» коррумпированы нисколько не меньше, чем предполагаемые «противники». Всех поразило коррупцион­ное загнивание, к тому же в условиях исконного российского разгильдяйства, пьянства и лени. И вот тут и появилось зна­комое до судорог простое решение: экономика либеральная, политика авторитарная.

На мой взгляд, это ошибочная концепция. Без свободы слова, без оппозиции, без массовой инициативы в экономи­ке, без гражданского общества мы еще больше усилим при­мат государства над человеком, то есть вернемся к тупиково­му варианту развития. Достаточно хорошо известно, что об­щественное развитие идет успешнее и быстрее там, где влияние государства на жизнь человека, на его миропонима­ние, на его инициативы ограничено защитой интересов зако­нопослушного гражданина. Самореализация личности — ос­нова прогресса.

Конечно же и сталинократия, и головокружение демо­кратов, и близорукость олигархов, и безответственность местных князей, — все это внесло свою лепту в пугающую реставрацию общества при радостных восклицаниях полити­канствующих большевиков и национал-социалистов. Но ав­торитаризм может быть только временно успешным, но гу­бительным стратегически, поскольку он от рождения отрав­лен бациллами разложения.

Но почему же все-таки сделан такой выбор? Повторяю, он вырос как результат извечной борьбы между либерализмом и авторитаризмом, при том, что авторитаризм во всех его ипостасях — самодержавие, большевизм, фашизм — глубоко укоренился в жизни и сознании, а либерализм только про­растает, да еще в атмосфере, зараженной тоталитаризмом. Авторитаризм слаще, ума особого не надо, им болеет Россия уже сотни лет. У нас меньше боятся войн, террора или голо­да, чем свободы, потому как мы пока не знаем, что это такое. Недаром же в обществе загуляла во время Перестройки при­сказка: свобода — не масло, на хлеб не намажешь. Иными словами, авторитаризм нам до боли и крови знаком. В обще­державной казарме мы уже жили. И все же, уж коль он сно­ва подобран на кладбище России, стоит сказать о его опас­ности поподробнее.

В силу многолетних традиций авторитарность в нашей стране перенасыщена психологией нетерпимости и догма­тизмом, не приемлющими перемен. Отсюда и тоска по Лени­ну, Сталину, Андропову, и возврат к старому гимну, и новая цензура, и активность льстецов, и предложение восстано­вить памятник Дзержинскому, и обманчивые надежды на во­енных, способных якобы «навести порядок». Видимо, у но­вой правящей элиты явно не хватает времени заглянуть в ре­альную историю страны.

В России до сей поры господствуют феодально-социалис- тическое мышление, феодально-социалистическое поведение, феодально-социалистические привычки. Вечен поиск «пятого угла», который, кстати, всегда отыскивается. Разве нормаль­ные люди могут пять раз менять название своей страны? Миллионы родились подданными Российской империи, не­сколько месяцев побыли гражданами Российской республи­ки, затем стали советскими, сначала в РСФСР, потом — в СССР, умирают — в несоветской и несоциалистической, на­пример, самостийной Украине. Пять раз менялся гимн: «Бо­же, царя храни...», «Марсельеза», «Интернационал», «Союз нерушимый», мелодия Глинки — без слов. Теперь снова вер­нулись к музыке большевистского гимна.

Москву до сих пор «украшают» памятники Ленину, Марк­су, Энгельсу, Тельману, Димитрову. Лепят памятники Дзер­жинскому и Андропову. Улицы: Большая и Малая Коммунис­тические, Марксистская, проспект Ленина, площадь Ильича, станции метро: Бауманская, Октябрьская. Во всех крупных городах — то же самое. А посмотрите на имена институтов, заводов, колхозов, школ. Города Ульяновск, Дзержинск, Комсомольск и т.д. Вся страна замусорена памятниками и надписями с именами уголовников. Терпимое отношение к большевистской символике в рамки здравого смысла никак не умещается. Давайте подумаем: жить на улице имени уго­ловника. Учиться в институте имени террориста. Работать на заводе имени убийцы. Нет, не умещается.

Зададимся вопросом, какими же механизмами сознания и социальной практики ковалась в прошлом устойчивость ав­торитарной тенденции?

Прежде всего, паразитированием на тезисе об идеальной грядущей жизни. Если эту мечту постоянно сопрягать с мер­зостью бытия, то складывается особый тип сознания. В осно­ве его — люмпенская психология, которая падка на утопии. Да и сознание просто обездоленных людей легко поддается очарованию розовых снов. В самом деле, как жить человеку, который нищ, невежествен, беззащитен, бессилен? Впереди ничего нет, кроме борьбы за каждодневное существование. Детей его ждет та же участь.

Судя по всему, мир не скоро избавится от социальных утопий, если это вообще когда-нибудь произойдет. Питатель­ная почва утопий — практическая и духовная — остается. Вероятно, сохранится и когнитивная почва: утопия играет роль социальной макрогипотезы и тем самым несет свою но­шу в процессе познания. Но страшны не утопии сами по се­бе, а попытки втиснуть их в практику социального устройст­ва. Конечно, человек вправе делать свой выбор, в том числе и тот, бессмысленность которого очевидна. Равно как и об­щество имеет право на заблуждения, но только в том случае, когда это его выбор, а не нечто навязанное — или силой ору­жия, или через манипулирование массами. Утопическое со­знание в России и сегодня весьма влиятельно. Снова акту­альна проблема его бунта против рационализма. В известной мере он продемонстрирован итогами парламентских выбо­ров в декабре 2003 года. Нищенство неизбежно оказывается на поле иррационализма.

Политико-психологический феномен сначала самодержа­вия, а затем большевизма нельзя осмыслить, не упомянув еще о некоторых особенностях авторитаризма, органично выте­кающих из утопической концепции. В том числе неспособ­ность разобраться в подлинном смысле событий, их действи­тельных причинах; доминанта радикального хирургического вмешательства в общественное развитие при острейшем де­фиците социального знания и особенно практического инст­рументария созидания; борьба с видимым и с тем, что кажет­ся таковым, при полном или почти полном невежестве отно­сительно всего или почти всего невидимого, внутреннего, содержательного; слабое понимание механизма веры, кото­рая уже привела нас в никуда.

Понятно, что надежда, питаемая верой, удалена на неоп­ределенное расстояние во времени. Райские кущи, равно как и чистилище, не имеют координат во времени и пространст­ве. Идеал коммунистического общества тоже никогда не рас­полагал четкими временными (и качественными) параметра­ми, которые позволяли бы хоть как-то определить, когда же и при каких условиях такое общество будет построено. Но именно отстраненная во времени спроецированность миро­понимания на безоблачное будущее и делает благородную цель не просто привлекательной, но и великой.

Вообще заблуждения всякого рода — не просто ошибки, через которые продираются цивилизация, культура. И не только способ познания. Но, видимо, — постоянный спутник развития цивилизации, ее духовной сферы, исторически не­избежная часть прогресса сознания — и по содержанию, и по механизмам проявлений. Великая цель, отстраненная от реальностей, легко расставляет нравственные ловушки чело­веку и обществу. Она порождает иллюзию, будто ради дости­жения задуманного возможны и допустимы любые средства. Открывается обширнейшее поле для спекулятивной полити­ки. Подобная идеология и становилась практикой всех на­сильственных революций.

Беда в том, что если авторитаризм порождается напря­женностью условий существования, то, появившись на свет, он уже сам оказывается заинтересованным в консервации этих условий, дабы сохранить свое господство. Постепенно в обществе складывается и авторитарная форма сознания, склонность к простым решениям, стремление переложить ответственность на других, особенно на власть, тяга к легко­доступной вере, а не к знаниям, потребность подчинения. В эту ловушку попадали все, кто оказывался в плену искусст­венных надежд. Когда человек из иллюзий строит жизнь, он творит чудовище.

Мы во многом остаемся рабами утопий. Вплоть до середи­ны 50-х годов прошлого столетия еще действовала заворо­женность заявленной целью. Было еще далеко до понимания ее утопического характера. Человек еще карабкался по каме­нистым уступам к новому знанию, раздирая руки в кровь. Его еще удерживал в своем плену фанатизм веры в завтра, дик­тующий свою логику поведения. Отсюда вытекал и характер власти — власти произвола. Советские правители в силу своего невежества и самоуверенности были убеждены, что именно они дают указания ветру, в какую сторону ему дуть, грому — когда греметь, молнии — когда сверкать. А вот сом­нения инакомыслящих полагались предательством.

В российской действительности догматизм, как идеологи­ческая основа тоталитаризма и авторитаризма, веками куль­тивировался в качестве нормы мышления и идеала одновре­менно. Культивировался не только властями и церковью, что понятно, но и светской, и клерикальной оппозицией, ересью, а в позднейшее время во многом и интеллигенцией. Пожа­луй, никто не подпадал под влияние авторитарных идей с та­кой субъективной готовностью, как интеллигенция. Она бы­ла не просто крайне малочисленна для столь обширной дер­жавы, но в значительной ее части оказалась маргинальным сословием. Разночинцы — вот кто составлял к концу XIX ве­ка ее ядро. Люди небогатые, с трудом получившие образова­ние, практически лишенные по царской сословной системе тех гражданских и личных прав, которые бы соответствова­ли их интеллектуальному и образовательному уровню, их кругозору и социальным притязаниям. Люди очень часто с тяжелейшей личной судьбой. Сами, нахлебавшись униже­ний, они хорошо понимали и положение простого люда. Но террористический характер действий, которые взяла на во­оружение радикальная интеллигенция, чтобы изменить ход российской истории, был ошибочным, бессмысленным.

Вспомним еще раз такие заметные явления российской истории, как нечаевщина, ткачевщина, народничество, анар­хизм. Их лидеры звали к топору, террору, к борьбе с властя­ми любыми средствами. Взращивалась губительная нетерпи­мость. На эту почву и пал марксизм в России. Марксизм, ко­торый был пропитан революционаризмом, идеологией насилия, рецептами прямолинейных решений, завораживаю­щих утопий, что и делало его особенно близким тем настро­ениям, которые доминировали в России. Из этой смеси вылу­пился большевизм, который сполна использовал российское наследие, доведя общество до кровавых судорог. Причем при «громких аплодисментах» толпы. Впрочем, еще Достоевский говорил, что бунтовщики не могут вынести своей свободы и ищут, перед кем преклониться. И в этом идолопоклонстве пе­рестают быть людьми и становятся пресмыкающимися.

Конечно, сыграло свою роль и то, что народ России, изму­ченный тысячелетней нищетой, бесконечными унижениями, был настолько одурманен и сбит с толку обещаниями скоро­го земного рая, что оказался глухим к собственным сомнени­ям, поверил в ложь — ему безмерно хотелось достичь луч­шей жизни во что бы то ни стало. На этом и сыграла марк­систско-ленинская люмпенская идеология насилия, сыграла беспредельно подло.

И до эпохи большевизма народу не было сладко. В XVI веке Россия воевала 43 года, в XVII — 48, в XVIII — 56, в XIX веке — более 30. В XX веке редкий год был мирным. И до сих пор во­юем. Эта трагедия России не могла не оставить своего тяже­лейшего следа в психологии народа, в его генетическом фон­де, в самом сознании людей, привыкших к рабству и свык­шихся с постоянной и разрушительной военизацией сознания.

Авторитарное сознание — болезнь опасная. Не настиг бы нас снова страх, который держал общество в своих когтях многие годы. Мы, русскоазиаты, привыкли радоваться беско­нечному великодушию власти: не посадили в тюрьму — ра­дуемся, не выгнали из квартиры — бьем поклоны, выдали заработанные тобой же деньги — снова восторгаемся, не из­били в милиции — восхищаемся. Приказали снова петь гимн партии большевиков, опять же радуемся — все же не похо­ронный марш. Впрочем, по истокам своим — похоронный. Быстро привыкаем к унижениям человеческого достоинства и нарушениям прав личности, привыкаем к хамскому пове­дению чиновников. И радуемся, что не тебя, а других оскор­били и облили навозной жижей.

Такова психологическая инерция затянувшегося духовно­го рабства. Подобная психология — питательная почва для продолжения гражданской войны, порожденной контррево­люцией 1917 года. Хотя на рубеже веков она обрела другие формы — бюрократического произвола, компроматного до­носительства, грабежа народа чиновничеством, роста фаши­стского экстремизма.

Сегодня локомотивом авторитарной тенденции является номенклатурно-чиновничий класс, заменивший КПСС. Но­менклатура, вышедшая в основном из рядов социалистиче­ской реакции, упорно стремится к «легитимному авторита­ризму». Она удобно пристроилась к демократическим про­цедурам. Является вдохновителем постоянного реакционного наката на завоеванные свободы.

Как я уже писал, властной номенклатуре свобода челове­ка и гражданское общество враждебны по определению. Во всем мире так, но в странах развитых демократий законы укоренились в такой мере, что бюрократический аппарат вы­нужден считаться с ними. У нас в законах тьма лазеек для тех, кто творит беззакония. Обратите внимание, читатель, что почти все вновь принимаемые законы как бы нанизаны на чиновника, без него — ни шагу. Конституция постепенно перестает быть высшим законом прямого действия, ими ста­новятся инструкции ведомств, противоречащие Конститу­ции.

Планомерную и целенаправленную работу ведет чиновни­чество против независимости средств массовой информации. В свое время мне лично, причем задолго до Перестройки, стало ясно, что самым эффективным лекарством против об­щественных деформаций может быть свобода слова, с чего и начала свой путь Реформация. Убежден, что только на осно­ве свободной и правдивой информации общество в состоя­нии разобраться: где жизнь, а где иллюзии; где реальные проблемы, а где праздное жонглирование словами или ци­ничная демагогия; где компетентная работа ума, а где раз­гильдяйство и безответственность; где творческое развитие науки и культуры, а где приспособленческие и пустые упражнения без воздуха и света; где честное стремление слу­жить народу, а где грязная драка за власть.

В серебряные годы Перестройки демократическая печать начала дышать животворящим воздухом свободы, активно расчищала выгребные ямы режима деспотии. Прекрасное время, смелые и честные журналисты, результаты историче­ской ценности.

Многое сломалось, когда пришел дикий рынок. Журна­листика попала в условия, когда ею снова помыкают, а мас­теров пера и слова покупают. Появились журналисты, гото­вые перестраиваться хоть каждый день. Они приобщились к практике компроматов — доносов образца 1937 года, заказ­ных статей и передач. Добро и Зло, Правда и Ложь, Свобода и Бесправие стали, как и при большевиках, предельно ди­алектичными. Они легко переходят одно в другое. Очень неловко смотреть на прижатые хвосты некоторых бывших демократов, в свое время размахивавших томагавками над головами тех, кто казался им недостаточно радикальным. Предав сегодня великое дело свободы слова, они же потом начнут громко стенать, изображая вселенское горе, которое сами же сотворили. Но плаксивое нытье по поводу угасаю­щей свободы слова — всего лишь повизгивание угасающей совести.

Пишу обо всем этом, а у самого сердце болит, поскольку считаю гласность и своим детищем. И потому наблюдать от­кровенный цинизм и беспамятность некоторых элитных представителей журналистики выше моих сил. Конечно же я выражаю свое раздражение в отношении далеко не всех из журналистского цеха. Со многими редакторами и серьезны­ми журналистами из демократического лагеря я продолжаю дружить, они хорошо помнят, откуда и что вышло и почему забурлило кругом свободное слово. Понимая свою ответ­ственность перед судьбой России, они мужественно продол­жают отстаивать свободу слова и сегодня.

Свободное и правдивое слово — отец успеха, без совре­менных демократических средств массовой информации гражданского общества не создать. Исчезни они хотя бы на пару месяцев, как тут же чиновная армада еще быстрее по­плывет в авторитарную сторону, чиновник устроит непре­рывный «фестиваль песни и пляски». Пока что оставшиеся независимые средства массовой информации — практиче­ски единственный действенный институт гражданского об­щества.

Не устает чиновничество и в борьбе с основными принци­пами демократии: открытость общества, прозрачность в де­ятельности государства, исправно действующая обратная связь. Но пока у нас правят люди, а не законы, этим принци­пам не суждено стать образом общественной жизни, неотъ­емлемой частью свободы человека. Открытость — врач и судья государства. Если бы люди России знали, сколько в про­шлом ухлопано материальных средств на гражданскую войну и другие малые и большие войны, какой ущерб нанесен стра­не репрессиями и умерщвлением крестьянства, сколько за­трачено средств на безумную милитаризацию, на содержание шестимиллионной армии в мирное время, на бессмысленную мелиорацию, на оккупацию восточно-европейских стран, на войну в Афганистане и Чечне — и все это по прихоти выс­шей власти и во вред народу, то наверняка они по-иному от­носились бы к бездарным властям. Не будь этих преступле­ний, наш народ был бы самым богатым в мире.

Особенно удручает меня история с гимном. Я уже не го­ворю, что при решении этого вопроса отсутствовало хотя бы чувство юмора, причем даже у автора, в третий раз тасующе­го дежурные слова на любой вкус. Дело гораздо серьезнее. Напоминать каждый день и в разных вариантах, что мы еще живем музыкой большевизма, кощунственно. И не только в отношении памяти миллионов жертв режима, но и в отноше­нии любого совестливого человека. Нет, не имеет морально­го права этот гимн быть символом демократической России. И не станет им.

Эта история понуждает меня вернуться к вечной пробле­ме демократии — к вопросу об обратной связи. Против воз­вращения к старому гимну высказались Мстислав Ростропо­вич, Александр Солженицын, Никита Богословский, Влади­мир Войнович, Даниил Гранин, Олег Басилашвили, Борис Васильев, Галина Волчек, Кирилл Лавров, Андрей Петров, Геннадий Рождественский, Михаил Чулаки, Родион Щедрин, Майя Плисецкая и сотни других выдающихся людей России. К ним присоединились студенты, священники, ученые, ре­дакторы газет и журналов. Но все напрасно. Власть проигно­рировала мнение интеллектуальной России, проявив к ней открытое неуважение. Авторитаризм в обнаженном виде.

Не могут не вызывать беспокойства и не утихающие «иг­ры в секреты». Строго говоря, секретов в мире, особенно в нынешней информационной обстановке, не существует, ес­ли не считать личную жизнь человека. Секретность придума­на чиновниками для себя, но под предлогом защиты государ­ственных интересов, неважно, реальных или изобретенных. Времена племенных войн, а потом войн религиозных, динас­тических, колониальных требовали каких-то секретов. Но се­годня? Сугубо с формальной точки зрения и следуя букве разных положений о секретности, я лично являюсь носите­лем каких-то секретов. Но сколько ни стараюсь, не могу вспомнить ничего такого, что было бы действительно секре­том. Так, чепуха какая-то.

Твердо убежден, что секретность — это дитя войн и конфликтов, репрессивное орудие власти и кормилица мно­гих тысяч и тысяч бездельников, занимающихся бессмыс­ленным ремеслом. Я убежден, что чем меньше будет в мире официально существующих секретов, тем лучше и свобод­нее станет жизнь людей, тем честнее будут отношения меж­ду народами и государствами, тем быстрее мы подойдем к системе общепланетного содружества и прозрачности в дей­ствиях управленческих структур и бизнеса.

Рассуждая об этом, я, разумеется, понимаю, что, напри­мер, борьба с терроризмом требует каких-то секретов опера­тивного характера. Сюда же можно отнести и коммерческие тайны, связанные с конкуренцией. Я-то имею в виду другое, то есть те сферы секретности, которые служат целям подав­ления личности и управления ею со стороны государства, а также секреты, служащие только карьерным интересам чи­новника.

В связи с этим упомяну о проблеме, которая ближе к моей нынешней деятельности, — обнародованию архивных доку­ментов СССР — так когда-то называлась Россия. Казалось бы, речь идет о документах, свидетельствующих о преступле­ниях свергнутой большевистской хунты. И вдруг нынешнее чиновничество занялось противозаконной деятельностью — сокрытием документов ленинско-сталинской эпохи.

Во времена Бориса Ельцина была создана общественная комиссия по рассекречиванию документов, созданных КПСС, своего рода структурная составляющая гражданского обще­ства. Она выполняла очень важную научную и нравственную функцию, помогала создавать атмосферу открытости и дове­рия к власти. Не знаю, кто надоумил, но Президент Путин Указом № 627 упразднил вышеназванную комиссию, а ее функции передал межведомственной комиссии по защите государственной тайны, то есть чиновникам. Итак, преступ­ления Ленина и Сталина стали государственной тайной, под­лежащей защите. В результате все покатилось по советским рельсам. Сроки рассекречивания некоторых документов о репрессиях и реабилитации продлены еще на годы, в том чис­ле и тех, которые были уже рассекречены и опубликованы.

Некоторые политики милосердно заявляют: не надо будо­ражить народ. Что называется, ехали-ехали и приехали! Вы­ходит, ложь умиротворяет, а правда будоражит. Лично для меня ясно одно: если вернемся ко лжи, то ложью и закончим. Как писал Твардовский: «Кто прячет прошлое ревниво, // Тот вряд ли с будущим в ладу».

Форсированная бюрократизация демократии может при­вести к ее падению без всяких мятежей и бунтов. И решаю­щую роль в переходе к масштабному авторитаризму сыграет чиновничья номенклатура. Если народы России хотят быть свободными гражданами и хозяевами, они должны начать настоящую освободительную борьбу против диктатуры чи­новничества и воровского бизнеса, которые намертво связа­ны между собой.

Начало века в России связано с именем Президента Пути­на. Суждений много. Разных и противоречивых. Одни счита­ют, что все его обещания повисли в воздухе. Другие им вос­торгаются, надеясь, что он наведет порядок, который, кстати, каждый понимает по-своему. Третьи утверждают, что он «кот в мешке». Последнее, пожалуй, ближе к истине. Все по­литики — «коты в мешке». Во всех странах каждое новое поколение политиков поет собственные песни власти — о свободе и рабстве, демократии и авторитаризме, о прошлом и будущем. Новое поколение политиков в России имеет воз­можность подняться на ступеньку выше в оценке сложив­шейся ситуации и перспектив развития страны. Но только возможность, которая пока что не затронута чем-то новым и вдохновляющим. Скорее, наоборот.

Меня, конечно, подмывает желание обозначить психоло­гические контуры Президента Путина. Однако не могу най­ти более или менее точных определений. Да и знаю я его по­наслышке. С «клюквой» дело иметь тоже не хочется. Язвить попусту — тоже. Кроме того, он еще не закончил свою пре­зидентскую страду. К сожалению, в его действиях пока не просматривается главный замысел, какую же историческую веху он хочет обозначить своим правлением. Есть о чем по­думать. Однако эта неясность не может оправдать мое мол­чание, если что-то в деятельности высшей власти представля­ется мне странным или ошибочным.

В свое время я достаточно определенно критиковал и Ми­хаила Г орбачева, и Бориса Ельцина. Но это не остановило их прислать мне письма к моему 80-летию. То же самое сделал и Владимир Путин. В них много добрых слов, поднявших их авторов выше обид. Приведу отрывки из упомянутых при­ветствий.

МИХАИЛ ГОРБАЧЕВ: ...И часто, даже уже на первоначаль­ном этапе, он оказывался под огнем критики тех, кто не принимал перестройки, кто не понимал ее значения для страны и людей. Александр Николаевич Яковлев до конца оказался верным утверждению принципов свободы, демокра­тии, открытости, плюрализма и в экономике, и в политике. Он внес значительный вклад в разработку идей, которые бы­ли положены в основу апрельского пленума ЦК КПСС 1985 го­да, XXVII съезда партии, в подготовку и проведение крупных мероприятий в рамках нового мышления по оздоровлению международных отношений...

Хотелось бы отметить большую работу возглавляемой Яковлевым Комиссии по реабилитации жертв политических репрессий. Александр Николаевич сменил на этом посту М. С. Соломенцева. Был возобновлен прерванный в брежнев­ские времена процесс реабилитации невинно осужденных лю­дей, восстановления справедливости и исторической правды. Комиссия провела огромную работу, опубликовав массу ана­литических документов и выпустив множество публикаций по различным периодам советской истории. И в этом, конеч­но, большая заслуга принадлежит Александру Николаевичу как руководителю комиссии...

Подводя итог, хочу сказать, что судьба подарила Алек­сандру Николаевичу уникальную возможность быть не толь­ко свидетелем, но и активным участником тех сложных, неоднозначных, а порой и драматических событий на пере­ломном этапе истории нашей страны. По-моему, это счаст­ливый шанс. И, находясь в гуще тех событий, Александр Яковлев всегда оставался среди тех, кто не просто поддер­живал, а отстаивал политику перестройки и был верен ей до конца.

БОРИС ЕЛЬЦИН: ...Александр Николаевич Яковлев — один из тех редких людей, кто своими действиями, мыслями, сло­вами сумел в какой-то мере изменить ход истории. Но в от­личие от других политиков эпохи перестройки Яковлев за­помнился не яркими речами с трибун, не участием в митин­гах и шествиях, не эффектными заявлениями. Он вообще никогда в полной мере не был тем, кого сейчас принято называть — «публичный политик». Не очень любил свет юпитеров и гул больших залов. У Александра Николаевича в жизни была другая, как мне кажется, гораздо более важная миссия. Он готовил перемены, приводил в действие реформы прежде всего своим интеллектом и своей душой. Своей всег­да очень ясной и сильной позицией, которая заставляла крем­левских «обитателей» на каком-нибудь очередном заседании Политбюро вдруг понять: кажется, это уже другая эпоха, в ней говорят на другом языке и думают по-другому. Действи­тельно, начиналась эпоха, в которой можно было и действо­вать, и поступать по-другому, не так, как положено и пред­писано. Не так, как раньше...

Так уж случилось, к добру или не к добру, что эта «рефор­мация», сыгравшая огромную роль в истории нашей страны, шла все-таки сверху (хотя, конечно, и снизу все это объек­тивно назревало). Шла из Кремля. А когда реформы идут «сверху», то самое важное: их удержать, не сорваться, не шарахаться. Тут-то и пригодились мужественный характер Александра Николаевича, его четкая позиция. После октябрь­ского пленума 1987 года, когда меня вывели из состава По­литбюро, Яковлев оставался в этом высшем партийном ор­гане последним, кто твердо знал, к какой цели должна идти страна. Кто подталкивал Горбачева вперед, на путь реформ. Все это проявлялось в каждодневной, даже будничной аппа­ратной работе.

Я не знаю, можно ли какому-то одному человеку присво­ить титул архитектора перестройки (а именно так в 90-е годы называли Александра Николаевича журналисты и поли­тологи всех мастей, причем как в положительном, так и в отрицательном смысле). Но то, что Яковлев был камерто­ном перемен в высшем руководстве страны, — это уж совер­шенно точно. Совестливый человек всегда беспощаден к се­бе. Во всех книгах А. Н. Яковлева поражает нравственный са­мосуд личности, которая строго расставляет себе оценки: здесь я был не прав, тут можно было бы сделать по-другому, сказать острее — и позы в этом никакой нет. К такому «са­мокопанию» подталкивает опыт, какое-то прозрение, кото­рое всегда настигает человека, много пережившего. Это я знаю по себе...

Он долгие годы был единственным в горбачевском руко­водстве открытым борцом за мировые общечеловеческие ценности, умеющим не скрывать своих взглядов: свобода сло­ва, свобода вероисповедания, свобода передвижения, свобода

СМИ. За это его так ненавидело руководство КГБ, называя «агентом влияния». Оно предпринимало недюжинные усилия по дискредитации Яковлева, подтасовывало факты, посылало генсеку фальшивые секретные шифровки о прозападных кон­тактах Яковлева. А исторический факт состоит в том, что именно взгляды Александра Николаевича во многом определи­ли вектор движения страны к мировым ценностям...

...У Александра Николаевича много планов. Он продолжает публикацию уникальной многотомной серии секретных пар­тийных архивов, и все меньше и меньше белых пятен оста­ется в нашей истории. Он проделал гигантскую работу, воз­главляя Комиссию по реабилитации жертв сталинских реп­рессий, возвращая людям их честные имена. Он один сделал и продолжает делать столько, сколько хватило бы на деся­ток общественных и политических деятелей. Он доказал трудно доказуемую вещь, что настоящий политик может быть честным и нравственным. Я люблю его крепко, по- уральски, по-настоящему. Я, как и прежде, восхищаюсь этим мудрым, тонким, блестящим Человеком.

ВЛАДИМИР ПУТИН: ...Становление сегодняшней России — демократической, свободной и открытой — было бы немыс­лимо без плеяды ярких личностей, незаурядных людей, любя­щих свою родину. И Вы являетесь одним из тех, кто стоял у истоков коренного преобразования нашего общества и госу­дарства.

В решающие моменты новейшей российской истории Вы всегда вставали на защиту демократии, проявляя твердость и принципиальность в отстаивании своей гражданской пози­ции. Особое уважение заслуживает Ваша благородная рабо­та, которая помогает вернуть доброе имя жертвам полити­ческих репрессий. Желаю Вам, уважаемый Александр Никола­евич, и Вашим близким счастья, благополучия и всего самого доброго.

Как я понимаю, читатель может подумать, что эти выска­зывания я привожу для какой-то похвальбы самого себя. Бо­же меня упаси! За свою жизнь я столько начитался и наслу­шался хулы и хвалы, что накопил в себе некий иммунитет и к тому, и к другому. Не то чтобы окаменел, но восприятие окружающего шума нормализовалось. Дело в том, что каж­дый раз, когда в этой книге я обращался к анализу деятель­ности М. Горбачева и Б. Ельцина, к их личностным характе­ристикам, меня, повторяю, тревожил только один вопрос, а справедливы ли будут мои критические эскапады в адрес этих людей, сыгравших огромную роль в судьбе моей стра­ны, в ее преобразовании? И не рановато ли давать обосно­ванные оценки? И каждый раз я приходил к выводу, что мои колебания не имеют нравственного смысла.

Исторические личности, как правило, умеют или должны уметь владеть эмоциями, обидами, огорчениями и восторга­ми. Поэтому когда я размышляю о мере критики с точки зре­ния ее справедливости, характера и лексики, касающейся В. Путина, то не вижу никаких причин изменять своему принципу. Кроме того, я критикую не личность, а качество исполнения столь высокой должности, степень влияния это­го качества на судьбу России, за что я тоже несу свою долю ответственности.

Прежде всего, я вижу перед собой спрятавшегося в самом себе человека. Возможно, с умыслом, а возможно, эта черта идет от характера. Он воздвиг некую невидимую стену, тща­тельно укрывая свои замыслы, сомнения, нерешительность, а порой и растерянность. Привержен собственным догмам, по­лагая их истинами. К власти привык, хотя и устал. Опасно, ес­ли усталость перерастет в пофигизм. Недоверчив и обидчив. Отсюда и упрямство, равно как и непомерная вера в правоту собственных решений. Стратегическое мышление или его от­сутствие как бы укрыто туманом загадочности, а нарастаю­щая неуверенность выплескивается наигранной самоуверен­ностью, которая, как известно, родная сестра равнодушия.

Его политика носит многослойный характер. Он постоян­но делает странные движения навстречу традиционной рос­сийской «левизне» в общественном сознании. Но в то же время, как я уже писал, представил свою экономическую программу, достаточно либеральную. К сожалению, не обна­руживается понимания, что дорога к успеху только одна — продолжение комплексных либеральных реформ: свобода слова, независимый суд, гражданское общество, развитие людской инициативы через малый бизнес, обуздание чинов­ничьего произвола, беспощадная борьба с коррупцией. Хотя, возможно, виртуальное понимание и существует, но, види­мо, не хватает сил переломить сопротивление сталинокра- тии, да и преодолеть самого себя.

Когда я пытаюсь найти более или менее корректные опре­деления характера и деятельности Путина, я все время наты­каюсь на слова Анатолия Собчака. Они как-то смущают ме­ня. Мы дружили с Анатолием и доверяли друг другу. Недели за две до своей гибели он позвонил мне и сказал, что вскоре приедет в Москву. Надо поговорить, сказал он. Я задал ему только один вопрос — вопрос о Путине. Анатолий ответил, что подробно поговорим об этом, когда приеду. А сейчас ска­жу только, что он не способен на предательство. Что это оз­начает, осталось без ответа. Анатолия не стало.

Коренной вопрос России сегодня — восстановление дове­рия к власти, хотя бы минимального и относительного. Од­нажды у меня состоялась беседа с Путиным. В основном она касалась хода реабилитации жертв политических репрессий, но обсуждались и другие вопросы. Среди них — проблема доверия к власти. Она беспокоит президента. Но опять же боюсь, что многоопытный российский чиновник идею ук­репления элементарной дисциплины в сфере управления использует в целях усиления своего произвола, удушения свободы, а вовсе не для развития инициативы людей, что и мостило бы дорогу к доверию. Пока что расщелина между властью и народом расширяется.

Лично я не верю в особую судьбу России, ее исключи­тельность, в некий «третий путь». Мы обречены на ту же логику исторического развития, что и все народы мира, мы, если говорить об идеале, исповедуем те же ценности, что и все человечество. Но все это вовсе не отрицает того, что в развитии нашей страны есть свои особенности, сформиро­вавшие своеобразие культуры, характера, психологии народа. Об этом рассказывают тысячи страниц, написанных истори­ками, философами, экономистами, теологами. Здесь я хочу обратить внимание лишь на одну сторону характера моего народа. Его особенность становится чрезвычайно вырази­тельной, когда на наши головы обрушивается свобода.

Так было после обнародования практически первой Конс­титуции — Манифеста 17 октября 1905 года, объявившей по­литические свободы. Россия растерялась и пошла в разнос: анархия, смуты, убийства, поджоги. Громко запела свои пес­ни преступность. Справиться со свободой Россия не смогла.

Так случилось и во времена Февральской демократиче­ской революции 1917 года, провозгласившей принципы сво­боды и демократии. Россия вновь растерялась и снова поеха­ла в разнос: демагогия, анархия, нетерпимость, развал хозяй­ства, горлопанство вместо ответственности. И вновь Россия не сумела овладеть свободой. Результат: кровавая диктатура большевизма — одни нищенствовали, но вдохновенно песни пели, а другие — в лагерях и могилах гнили. Преступность стала государственной.

Бархатная мартовско-апрельская революция 1985 года вновь принесла свободы, но вновь Россия раскрыла глаза от удивления и растерялась. Повторились те же самые сю­жеты — опять преступность, коррупция, воровство, чинов­ничий произвол.

Особенно тревожно, что Россия впадает в растерянность не перед угрозой войны, не перед террором, не перед голо­дом, а перед свободой. Даже не считает ее высшим достояни­ем и национальной идеей. Вот тут-то и поставлена ловушка президенту. Она завернута в надежду, что торможение сво­бод ускорит ход экономических реформ. Едва ли! Возникает вопрос: дадут ли чиновники в этих условиях осуществить и экономическую программу? Номенклатурный крокодил обо­жает проглатывать любые разумные идеи. У номенклатуры — свои интересы и надежды, далекие от народных. Дебюрокра­тизация в управлении ей не нужна. Носы у номенклатуры — совершеннейшие биокомпьютеры, они точно угадывают вре­мя для своих действий и направлений ветра времени.

Ни Горбачев, ни Ельцин не смогли преодолеть чиновни­чий саботаж. Номенклатура втянула их в бессмысленные по­литические дрязги. Номенклатурное большинство на съезде народных депутатов осенью 1990 года загубило программу «500 дней», пустив тем самым реформы под откос. Фракция КПРФ сумела обеспечить бездействие Думы во время прези­дентского правления Ельцина, добившись того, что демокра­тия вообще оказалась в обороне, хотя основные позиции удерживала. Путинское чиновничество кричит: ура, стабили­зация, что означает на самом деле тот факт, что коррумпиро­ванная бюрократия удобно и прочно обустроилась в государ­ственном хозяйстве.

Сторонники реставрации активизировали, по моим на­блюдениям, мобилизацию сил реванша, чтобы «одернуть ху­лителей светлого прошлого». Думается мне, что не так далеко время, когда повыскакивают из кустов и подворотен «авто­матчики» из отрядов политических проституток и начнут па­лить по тем, кто якобы предвзято изображает историю ста­линского фашистского прошлого, то есть критикует его. Эти люди, в том числе и во властных кругах, продолжают грезить о другом прошлом, таком, которое было бы сплошь героиче­ским, чтобы из него день и ночь летели петарды патриотиз­ма, восславляющие государство, то есть власть, а вовсе не Родину. Налицо явные потуги вернуться к историографии, служащей не истине, а интересам власти, ей выгоднее судить о событиях не по фактам, а по понятиям, как это делали большевики.

Когда власть пытается взять под контроль прошлое стра­ны, то о какой же демократии может идти речь? История получает свою «вертикаль», пишется под власть. Только вот сразу уши торчат: взгляды сталинократов. Опять память подводит. Суда истории не избежать тем, кто так падок на шоколадки от власти, в том числе и самой власти, столь де­монстративно обнажающей свое невежество. Говорят, надо воспитывать людей на позитивных моментах советской ис­тории. А как же быть с правдой, с фактами? Опять в спец­хран ее, бедолагу? Даже не смешно.

Иными словами, сегодня наше прошлое, а вернее — отно­шение властей к нему, начинает воровать по кусочкам воз­можность свободного будущего.

Мне порой кажется, что Президент Путин под тяжелым грузом ответственности, который свалился на его не очень опытные политические плечи, страдает недооценкой послед­ствий преступлений, совершенных большевистским фашиз­мом. Не хочется верить в заранее обдуманный план движения назад. Да и нет такого плана. Но бросается в глаза странная и жесткая последовательность. Гимн, однопартийная система, послушный парламент, примат государственности над челове­ком, вождизм, сращивание государственных структур с биз­несом, особенно с криминальным, приручение средств массо­вой информации, возвращение к государственной историо­графии, то есть приспособление истории к интересам власти, отсутствие подлинно независимых судов, расширение сферы деятельности и влияния на политику специальных служб — все это тревожные сигналы, способствующие возвращению столь привычного для нас липкого страха, явная работа на охлократию — опору любой диктатуры.

Что еще меня реально тревожит? Как и при всех про­шлых правителях, вновь загрохотали подхалимствующие ба­рабаны. Сочиняют пошлые книжки о президенте. В другом месте льют чугунные и медные изваяния. Захлебнувшиеся «чувством любви» призывают: «Сомкнемся вокруг любимого президента, сплотимся!» Появилась даже молодежная орга­низация под названием «Идущие вместе». Я бы назвал ее — «Заблудившиеся во тьме». Они тоже восхваляют начальство. Ну и так далее, чего мы уже нахлебались досыта еще в про­шлом столетии.

Не думаю, что восстановление на здании ФСБ барельефа Андропова, установка ему памятника, поток воспевающих его мудрость статей и передач делаются честными руками. Того самого Андропова, который активнейшим образом уча­ствовал в подавлении народного восстания в Венгрии, «пражской весны». Того самого деятеля, который отправлял инакомыслящих в психушки, лагеря, тюрьмы, выгонял за ру­беж Л. Богораз, П. Григоренко, А. Синявского, Ю. Даниэля,

Ю. Любимова, И. Бродского, лишил гражданства В. Войнови- ча, Л. Копелева, В. Аксенова, Г. Владимова и многих других. Из документов Политбюро известно, какую травлю он раз­вернул против Александра Солженицына, Андрея Сахарова, Мстислава Ростроповича.

Если подобные шаги по воспитанию гордости за свою страну носят политический характер, то они грозят не толь­ко заморозками, но и обледенением. К тому же нельзя всерь­ез верить, что участившиеся всхлипы о прошлом и любовное облизывание сапог Ленина и Сталина носят случайный ха­рактер. Не стесняются же заявлять некоторые представите­ли художественной интеллигенции, жаждущие стать побыст­рее придворными, что надо «очеловечить» Сталина. А что, если попытаться «очеловечить» самих себя, тогда, может быть, отсохнет и первое желание? Пора освобождать мозги и любимые седалища от сгнивших червей минувших эпох. Тогда, глядишь, и у совести глаза откроются.

Видится мне, что номенклатурная челядь, будучи еще со­ветской по характеру, полагает, что восторги толпы по пово­ду некоторых действий властей — это и есть поддержка ли­нии на установление «порядка». Давно же известно, что вос­торги у нас легко переходят в улюлюканье.

Древний Помпей, уже растерявший к концу правления восторги толпы, продолжал пестовать свою самоуверен­ность, утверждая: «Топну ногой в землю, и из земли вырас­тут легионы». Увы, опыт истории противоположен. Никто не обнаружился для защиты Николая II, не выросли легионы и для защиты Керенского и демократии, а попытка вернуть большевизм через мятеж 1991 года закончилась конфузом: вместо легионов — кучка авантюристов.

И все же я верю, что удушить полностью демократию чи­новничий класс пока не в силах, а вот использовать обстанов­ку в целях ползучей реставрации — в состоянии. Мелкими шажочками все ближе продвигается он к заветной цели — снова превратить человека в пугливого зайца, но зато живу­щего якобы в великой державе нескончаемого успеха, прони­занной всеобщим патриотизмом за прошлое, настоящее и бу­дущее.

Итак, проблемы, стоящие перед Россией, очевидны. Они безмерно усложнились после почти столетнего уродливого состояния общества, оказавшегося на обочине мирового раз­вития. Усложнились еще и потому, что демократические пре­образования в России совпали со всепланетной сменой эпох. Мир быстро глобализуется. Целостность и взаимозависи­мость мира, о которых мы, реформаторы, заявили еще в са­мом начале Перестройки, находят сегодня свое практическое воплощение.

Но спросим себя, а готова ли Россия, да и все земляне к наступлению глобального мира, к новой информационной эпохе, начало которой положила интернетизация? Вопрос не праздный, ибо уровень и глубина общечеловеческого и инди­видуального сотрудничества будет складываться, как я наде­юсь, в новой среде обитания, которая будет формироваться в условиях гигантских научных открытий. Но мы, человеки, по-прежнему находимся в плену атавизмов в своих представ­лениях, например, о бесконечности ресурсов Земли. XX век в результате обезумевшей индустриализации встроил в жизнь огромный искусственный орган — мировое хозяйство, кото­рое медленно, но неумолимо отравляет нас.

Важнейший ресурс природы — способность самоочи­щаться — почти исчерпан, человек перешел роковую грань. Путь экологического невежества на Земле трагичен. Приро­де нельзя бесконечно лгать. Необходим переход в масштабах всей планеты к принципиально новому этапу материального и духовного прогресса цивилизации. Я его называю Эко­развитием.

Принципы Экоразвития должны быть заложены в основу общей стратегии мирового развития — как на ближайшую, так и на долгосрочную перспективу, в том числе и в принци­пы общепланетарного сотрудничества. Иначе все наши дис­путы о судьбе человека, красоте и радости жизни, о вечных ценностях культуры окажутся бесплодными.

Шаг за шагом будет затухать индустриализация в том ви­де, в котором она громоздится сегодня. Будут стираться гра­ницы между государствами, исчезнет нужда в визах и тамож­нях и прочих «клондайках» для чиновников. Канет в Лету милитаризация. Предположительно еще в первой половине XXI столетия биотехнология введет нас в эру оптимизации, базирующейся на точных методах определения и удовлетво­рения потребностей и желаний как отдельного человека, так и всего мирового сообщества.

Возможно, произойдет историческое примирение соци­ального идеализма с жестким прагматизмом рынка. Станет более объемным понимание феномена духовности, которая во все возрастающей степени будет определяться психогене­тикой. Роль плутократии в экономической и политической жизни и роль охлократии в смутах и революциях будут по­степенно ослабевать. Автономность личности станет настоль­ко высокой, что начнется на этой основе переход к естест­венному обществу. Насилие, которое пожирает человечество многие тысячи лет, будет постепенно терять свою разрушаю­щую власть.

Но сомнения, вечные сомнения, ибо все это звучит слиш­ком сказочно, романтично в эпоху варварства, в которой еще пребывает человечество.

Я задаю себе вопрос: а не приведет ли развитие информа­ционных средств в XXI веке к тому, что человек будет бога­теть информационно, но хиреть духовно. Не лишены смысла опасения, согласно которым возможна постепенная универ­сализация жизни и ее ценностей, не глобализация, что пра­вомерно, а именно универсализация. А что станет с куль­турой в самом широком смысле этого слова? Будет ли она продолжать свою миссию хранительницы общечеловеческих идеалов и ценностей, носителя бессмертия, или возьмет верх сугубо техническая цивилизация, способная вынуть из чело­века живую душу. Не потускнеют ли в этой информацион­ной среде национальные культуры?

Мир многообразен и красочен. Нельзя допустить, чтобы восторжествовала унифицированная для всех землян культу­ра. Была и пребудет культура, слагаемая из тысяч этнических культур. Единство в многообразии — самое прочное единст­во. Поэтому чрезвычайно важно, демифологизируя агрессив- но-националистические аспекты пограничных культур, про­являть особую заботу и бережность к самобытному вкладу каждой национальной культуры в общемировую копилку ци­вилизации.

Человек постепенно будет становиться патриотом плане­ты Земля. Каждый начнет в той или иной степени восприни­мать себя не только русским, японцем, китайцем, американ­цем, французом, итальянцем, немцем, нигерийцем, испанцем, индусом, но и землянином, ибо биосфера на всех одна — и Земля, и мировой океан, и атмосфера.

Общепланетному сообществу еще предстоит понять, что процесс глобализации будет идти в условиях острых проти­воречий и кризисов — урбанизации, индустриализации, сре­ды обитания, власти, государственных и политических инс­титутов, в условиях живучего экстремизма в человеческих отношениях. Необходимо разорвать путы метафизических и догматических взглядов на современную жизнь. Господство деформированной технологической цивилизации, подры­вающей условия естественной жизни, становится все более угрожающим. Но об этой опасности мы пока что звоним в колокольчики, а не в планетарные колокола. Близорукость часто приводила человечество к трагическим бедам.

В конечном счете необходим переход к гуманизму нового качества. Необходима гуманизация всей жизни и всех дейст­вий человека и человечества, граждан и властей, технологии и управления.

Но все это, как говорится, в идеале. В жизни может повто­риться трагедия XX столетия. Как это ни печально, в старо­христианском мире в прошлом столетии произошли три гражданские войны — две мировые и одна «холодная». По­следняя продолжается, но по другим и не менее опасным на­правлениям. Это самоедство подорвало и продолжает подры­вать дальше материальные и духовные возможности землян. Кроме того, эти войны породили социальные катастрофы, в частности в Германии и России. У духовных лидеров госу­дарств христианского мира не оказалось ни житейской про­ницательности, ни стратегического мышления. Главные про­блемы были передоверены политикам, оружием которых яв­ляется популистская демагогия, но не здравый смысл. В этой сфере жизни необходимы кардинальные изменения.

В принципе в любой момент нас может поджидать кризис смены цикла. Каждое явление жизни кардинального смысла может стать сигналом начинающейся противофазы. Опыт истории свидетельствует, что в обществах, в которых про­цесс исторического выбора запущен как бы в обратную сто­рону, на протяжении поколений верх одерживали нравст­венно ущербные силы и тенденции. Было бы наивным пола­гать, что эти процессы уже прекратили свое действие. Вот почему еще возможен мир, построенный на очередных дог­мах, и тогда не столь существенно, будут ли люди молиться капитализму или социализму, жить с рынком или без него, ибо мир, основанный на фанатизме и экстремизме, видит в человеке всего лишь возобновляемый ресурс, но никак не высшее творение.

В этой связи хочу подчеркнуть еще и еще раз, что очевид­на реальная угроза вымывания основополагающих ценнос­тей цивилизации, если не будут предприняты мощные уси­лия по активизации всех форм диалога культур, диалога ци­вилизаций. Борьба с терроризмом чрезвычайно важна, но это лишь одно из проявлений нового всепланетного противо­речия.

Вот в этих условиях и придется России определять себя в мире, куда более сложном, чем сегодня. Современники кру­тых общественных переломов не в состоянии понять в пол­ном объеме их подлинный исторический смысл. Стержневое содержание событий как бы ускользает в суетной повседнев­ности, подменяется очень часто пошлостью политиканства, людской корыстью и нетерпимостью, амбициозностью «вож­дей» и безумием толпы. Верх берут эмоции, а не разум.

В России пока только формируются, хотя и с нарастающи­ми трудностями, определяющие системообразующие факто­ры — экономическая свобода, частная собственность, не­зависимый суд. Торможение этих процессов чиновником создает барьеры на пути духовного, психологического, поли­тического освобождения человека, очищения его от раболе­пия. Лично я опасаюсь даже маленьких откатов назад. Преж­де всего потому, что мы в России привыкли к смертоносным качелям. Мы обычно ленимся карабкаться вверх, но зато обожаем лететь кувырком вниз. Сегодня каждый шаг назад власть изображает как шаг к стабильности, коим он не мо­жет быть по определению.

А теперь немножко личного, хотя и не совсем. Конечно же для меня далеко не безразличны экономические и поли­тические действия власти, поскольку в свое время я был при­частен к осмыслению общих принципов на пути к выздоров­лению моей страны. Задолго до Перестройки и во время ее моей мечтой было возвращение государства в нормальное человеческое бытие, то есть построение гражданского обще­ства, которое бы возвышалось на фундаменте свободы чело­века и его ответственности перед законом, богатело и разви­валось на принципах частной собственности, социального и экономического либерализма, свободного слова и творчест­ва, ограниченных только законом и этикой, развитого само­управления, децентрализации власти и свободных выборов. Я был убежден тогда и еще больше — сегодня, что только свобода и достаток человека создадут достойное общество и уважаемое государство.

Увы! Мечты, мечты, где ваша сладость. Конечно, сегод­няшнее состояние общества не сравнить с временами ленин- ско-сталинского террора, но сумеречная обстановка явно за­тянулась, в затылок обществу дышит авторитаризм, самодо­вольное ржание чиновников становится все слышнее.

В контексте этих рассуждений я все время ловлю себя на мысли, что свои, теперь уже давние, предложения (отсылаю читателя хотя бы к моему письму М. Горбачеву от декабря 1985 года или к письмам Б. Ельцину) я неотвязно сравниваю с тем, что предлагается обществу сегодня. В то время я писал и говорил о неизбежности рыночной экономики, о ее дебю­рократизации (как и государства в целом), низких налогах как пути оздоровления экономики, частной собственности, создании независимой судебной системы, верховенстве за­кона, многопартийности и многом другом, что напрямую увязывал с либеральной социальной политикой.

Еще в первые годы Перестройки я настаивал на реши­тельном обновлении правящей верхушки в государстве — в центре и на местах. Предупреждал, что мощная колонна «вождей», выращенная Сталиным, Хрущевым, Брежневым и Андроповым, предаст Перестройку. Мне отвечали: нельзя ло­мать людей через колено. Последствия известны.

Еще в 1985 году предлагал уходить от однопартийной сис­темы, ибо монополия на власть уже привела Россию в тупик. Сказали: рано. А тем временем в 2003 году однопартийность вернулась.

В том же 1985 году говорил о целесообразности перехода на фермерские принципы в сельском хозяйстве. Но мы про­должаем держаться за общинное хозяйство в форме колхозов.

В своем выступлении в Перми говорил о необходимости перехода к смешанной экономике и частной собственности. Сказали: торопиться не следует.

К 1988 году обострилась обстановка с преступностью, она приобрела угрожающий характер. Начал ныть и по этому по­воду. Чтобы отвязаться, дали в мой секретариат дополнитель­но одного человека. На том дело и кончилось, а преступность достигла сегодня катастрофических размеров.

В течение 1991 года четыре раза предупреждал о надви­гающемся военно-партийном мятеже. Сказали: не преувели­чивай и не сей панику.

На съезде Движения демократических реформ в 1991 году обратил внимание на начавшееся перерождение демократии в чиновничью демократуру и предлагал конкретную про­грамму действий против этой угрозы. Услышан не был.

Давным-давно начал говорить на каждом углу, что пре­небрежение к социальной сфере угробит демократию и при­ведет к реставрации прошлого. Чтобы как-то поправить си­туацию, организовал Партию социальной демократии. Пони­мания со стороны властей и общества не последовало. Как показало время, именно дикая социальность и топчет дове­рие к демократии.

Без конца, начиная с 1986 года, говорю о необходимости возрождения малых городов и малого бизнеса, поскольку здесь будущее России. В ответ — равнодушие.

В 1994 году я обратился к российской и мировой обще­ственности с просьбой поддержать идею международного суда над большевизмом. Дружное молчание.

Вот и сегодня заявляю, что фактическая власть в стране захвачена чиновничеством — жадным, коррумпированным и бессовестным, толкающим Россию в бездну. Услышат ли?

К чему я веду свои рассуждения? А вот к чему, причем оговариваюсь, что пишу только о своих ощущениях. За мои предложения я был оклеветан, причислен к шпионам, полу­чил десятки гнусных ярлыков, не один раз вызывался в про­куратуру, привлекался к суду и подвергался расследованиям, получал похоронные венки и угрозы покончить со мной фи­зически.

Сегодня некоторые позиции, которые я высказывал 10— 20 лет назад, становятся нормой жизни. Скажут: обижается старик. Это я о себе. Конечно, и это есть, что там говорить. И все же подобные чувства — ничтожнейшая часть моих на­строений. К счастью, в этом вихре реальных борений и фальшивых страстей мне еще достает чувства юмора.

Капризы и причуды истории! Вот она, российская «спра­ведливость и логика»! Пьем беспробудно, но пьяниц не лю­бим. Воруем вот уже тысячу лет, но воров не уважаем. Лжем непрестанно, но лжецов презираем. Богатых ненавидим, но сами работать не хотим и обожаем жить за чужой счет. Меч­таем об изменениях, но отвергаем реформаторов. Наша меч­та: изменить все, ничего не меняя, изменить все, но не себя.

Скажут: чего теперь ворчать-то? Громче говорить надо было! Это верно. И дело сейчас, повторяю, не в каких-то обидах, я не угнетаю себя подобными бессмысленностями. Могут подумать — вот, мол, он все знал и все предвидел, хвастается. Увы, знал я далеко не все, часто ошибался, стра­дал политической романтикой, что едва ли недопустимо в об­становке общественного перелома и взбудораженных страс­тей. Но, в общем-то, я какими-то уголочками сознания, ско­рее, интуитивно, догадывался, что, безоглядно ринувшись в пучину крутых перемен, я сам себя толкнул в ряды полити­ческих самоубийц. К тому же как-то запамятовал, что прави­тели, варившиеся в тоталитарном котле, умеют слушать толь­ко самих себя, поскольку, по их убеждению, должность — это и есть ум и талант. Сегодня — те же грабли.

Можно изменить страну, даже весь мир, но как изменить самих себя? В каждом из нас живут не менее трех человек — человек «счастливого прошлого», человек «неприглядного настоящего» и человек «спасительного будущего». Абрака­дабра, но в этом есть какая-то загадка, свившая себе гнез­дышко там, где человек оказался не в состоянии разобраться в истинных ценностях жизни, а в то же время захвачен со­зданием смертельных антиценностей, от чего, если не оста­новиться, человечество зачахнет.

Нет, не научились мы еще уважать ближнего своего, ибо не уважаем самих себя. Вот и едим друг друга, радостно при­чмокивая. Да и вся наша страна — страна Самопожирания. И все же хочется верить вслед за Пастернаком, что «...при­дет пора, силу подлости и злобы одолеет дух добра».

Итак, пора заканчивать.

Пессимизм, как известно, — палач сознания. Он не бро­сает людей на плаху с топором, но вымывает из человека ду­шу. Каждый пустяк выглядит драмой, от чего чернеет все во­круг. С подобными драмами оптимист справляется легко, он превращает их в комедии.

А как же быть с трагедиями?

На самом деле, Россия все прошедшее тысячелетие воева­ла, междоусобничала. Друзей нет, одни враги да вассалы. Хвалятся, что в России никогда не было рабства, что она сра­зу шагнула в феодализм. Помилуйте, никуда Россия не шаг­нула. Все попытки реформации общественного устройства сгорали в рабской психологии, столь удобной для чинов- ничье-феодального государства.

Мы веками лелеем надежду на лучшую жизнь. Ложимся спать с надеждой и просыпаемся с нею же. Ждем и от насту­пившего столетия чего-то неожиданного, быстренько забыв, что было с нами раньше. Задумал Александр II отойти от ра­бовладельческого феодализма — убили. Того же самого захо­тел Столыпин — убили. Протрубил о приходе всеобщего счастья Ленин — обманул, оставив после себя только брон­зовые истуканы с протянутой рукой, да еще нищую и разру­шенную страну. Уничтожая Россию и ее народы, Сталин то­же утверждал, что всеобщее счастье — за ближайшим пово­ротом. Во время Реформации после 1985 года был опрокинут тоталитарный режим, но не до конца. Страна «Номенклату- рия» продолжает жить, и достаточно сытно.

Вот и продолжаем мы сидеть в сумерках на пенечке ожи­даний — словно безногие, безрукие и безголовые. Работать умеем, но не хочется, да и чиновник не дает. Пенек пока дер­жит нашу голую задницу, но и он подгнивает.

Исторически совсем недавно мы вознамерились догнать время. Но, увы, оно снова убегает от нас. Ему, надо полагать, надоело биться с мертвыми тенями в наших мозгах. Страшно подумать, что нам уготована судьба печенегов, скифов, по­ловцев, инков, ацтеков и многих других, загадочно исчезнув­ших народов. Если не проведем объявленные реформы, то исчезнем и мы, но в отличие от древних совсем без загадок. Потому как мы еще рабы, но с претензиями, которые в третьем тысячелетии просто смешны. Потому как больны гордыней без достоинства. Занимаемся демагогией, а не построением дороги в человечество.

Что это? Предназначение? Божий промысел? Помутне­ние разума? Не знаю.

Реформация не дала ответов на многие вопросы, предель­но остро вставшие перед страной. Возможно, не смогла, а возможно, и не успела. Во многих случаях она лишь подошла к ним, причем настолько открыто и честно, насколько ре­форматорам хватило ума и мужества. Не буду спорить, вре­мя откровений и точных оценок еще не пришло. Улягутся страсти, закончится всероссийская ярмарка тщеславий, ос­лабнет мутный поток всякого рода болыпевизма-фашизма, тогда белое станет белым, черное — черным, тогда все цвета радуги станут естественными.

Пока же для меня ясно одно — на вызов истории наша страна в принципиальном плане дала правильный ответ. В любом случае народу, чтобы выжить, надо было выбирать­ся из пропасти, в которой он оказался в результате бесконеч­ных войн, октябрьской контрреволюции, гражданской вой­ны, ленинско-сталинского террористического режима, вой­ны 1941—1945 годов, безумной милитаризации экономики. Очередное заболевание авторитаризмом в начале нынешне­го века тоже пройдет.

Вот уже 20 лет Реформация бьется лбом о видимые и не­видимые стены, ее держит в своих объятиях замешательство, она мечется в поисках дороги к свободе и процветанию. Бе­жим к свету, а попадаем в темноту. В чем же дело?

На мой взгляд, без решительной дебольшевизации всех сторон российской жизни эффективные демократические реформы невозможны, а формирование гражданского обще­ства обречено на мучительные передряги. Утверждал, ут­верждаю и буду утверждать, что пора нам перевернуть па­радигму власти. Не Государство — Общество — Человек, а Человек — Общество — Государство. Вот тогда все и вста­нет на свои места, восторжествует подлинная справедли­вость.

Заканчивая свои во многом исповедальные размышления, я хочу сказать следующее. Несмотря на всю невнятицу об­щественной жизни, я горжусь тем, что участвовал в тяжелой, ухабистой, но и светлой борьбе за свободу человека в моей стране. Но пока что сумерки, утренние или вечерние — не знаю, но я продолжаю надеяться, что утренние. Жадно хо­чется верить словам Короленко: «На святой Руси петухи кри­чат, // Скоро будет свет на святой Руси!».