Дитте - дитя человеческое

Нексе Мартин Андерсен

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

1

РОДОСЛОВНАЯ ДИТТЕ

Если у человека насчитывается несколько поколений предков, значит — он высокого происхождения; так обычно принято считать. Таким образом, Дитте происходила из знатного рода. Она принадлежала ведь к самому древнему и самому многочисленному в стране роду Маннов.

Родословного древа Маннов не имеется, и составить его был бы труд не малый, — Манны ведь так же неисчислимы, как песок морской. Все прочие роды ведут свое начало от рода Маннов, все они в течение времен всплывали на поверхность из его глубин и туда же погружались снова, когда силы их иссякали и заканчивалась их земная миссия. Род Маннов можно уподобить мировому океану: воды его, испаряясь, легко возносятся к небесам и снова возвращаются обратно в виде дождевых капель.

По преданию, род Маннов пошел от деревенской батрачки, которая садилась отдыхать на сырую землю прямо голым задом. От этого она забеременела и родила мальчика. Она передала женщинам рода Маннов пренебрежение к нижней одежде и необыкновенную плодовитость. И до сих пор идет о них молва — будто бы стоит им постоять в дверях на сквозняке, как им сразу ветром «надует» девочку. А чтобы родить мальчика, им достаточно «пососать льдинку». Поэтому неудивительно, что сородичи Дитте были так многочисленны и выносливы и что все спорилось у них в руках. За что они только не возьмутся, все оживает и приносит плоды. Это стало характерной их чертой.

На мальчишке-первенце долго оставалась печать сырой липкой земли; ибо ребенок постоянно лежал мокрым и ножки у него были кривые. Но вот мальчик подрос, выправился и стал умелым хлеборобом. Он положил в стране начало настоящему земледелию. То обстоятельство, что у него не было отца, очень его занимало и стало для него наиболее существенной жизненной проблемой; в часы досуга он создал себе на этой основе целую философию.

Нелегко было угнаться за ним в ходьбе, да и в работе не знал он себе равного, однако у жены своей был в подчинении. Рассказывают, что когда жена с громкой бранью выгоняла его, он обычно бродил вокруг своего дома и похвалялся, что глава семьи все-таки он. Потому ему и дали прозвище «Манн». И вплоть до настоящего времени многие мужчины из этого рода находятся под башмаком у своих жен.

Одна ветвь этого рода пустила корни на пустынном берегу Каттегата и основала там поселок. Произошло это еще в те времена, когда из-за лесов и болот местность была непроходимой и туда добирались только по морю. Прибрежный риф, куда приплыли на ладьях поселенцы и на руках перенесли на берег своих жен и детей, цел и поныне; белые морские птицы в течение веков вьются над ним днем и ночью.

Типичные родовые черты были присущи и этой ветви рода человеческого: два глаза, посредине лица — нос, рот, умеющий и целовать и кусать, да еще пара крепких, ловких рук. О том, что отпрыски этой ветви являлись коренными Маннами, свидетельствовал и тот факт, что их душевные свойства были в большинстве случаев гораздо богаче, чем условия их жизни. Представителей этого рода можно распознать повсюду уже по одному тому, что все их дурные свойства легко объяснимы, если проследить до самой первопричины зла; откуда же брались добрые свойства — установить не удалось, — очевидно, они были заложены в них самою природою.

Местность, в которую попали пришельцы, была дикая, пустынная, но им пришлось с этим примириться; они начали ставить себе хижины, рыть канавы, прокладывать в лесах тропы. Люди они были неприхотливые, упорные, им свойственна была ненасытная жажда деятельности. Никакой труд не казался Маннам слишком тяжелым или неблагодарным, и скоро самый вид всей местности свидетельствовал о том, какие люди в ней поселились. Однако Манны не умели закреплять за собою плоды своих трудов; они позволяли другим присваивать эти плоды и поэтому при всем своем усердии и трудолюбии по-прежнему так и оставались бедняками.

Еще добрых полвека тому назад, — пока северное побережье не заполнили дачники, — поселок был просто группой горбатеньких, почерневших хижин, сохранившихся как будто с самого его основания и придававших ему вид древнего становища. По всему берегу лежали опрокинутые лодки и валялась разная рыболовная снасть; вода в бухточке была вонючая от выброшенной туда и гниющей там рыбы — угрей и других подобных им морских обитателей, которых из-за странного вида считали морской нечистью и в пищу не употребляли.

Минутах в пятнадцати ходьбы от поселка, на стрелке мыса, проживал Сэрен Манн. Молодость свою он, как почти все его сверстники здесь, провел в дальних морских плаваниях, а потом стал рыбачить на родине — тоже по здешнему обычаю. Но по своему происхождению он был скорее хлеборобом, одним из тех отпрысков рода Маннов, которые положили в стране начало настоящему земледелию, чем и прославились. Сэрен Манн был сыном хуторянина, но, возмужав, женился на дочери рыбака и наряду с земледелием занимался рыболовством — как и первые поселенцы.

Однако землей ему бы не прокормиться; от большого хутора уцелел только клочок дюн — скудное пастбище для десятка овец. Теперь над тем местом, где находился хутор, кипел белой пеною прибой да с криками носились чайки. Все прочее поглотило море.

Единственное, чем могли похвастаться Сэрен, и особенно его жена Марен, это то, что предки Сэрена были хуторяне.

Всего лишь за три-четыре поколения до Сэрена хутор процветал; владельцы его располагали участками удобной земли на суглинистом выступе в море; жилой дом и хозяйственные постройки из массивных дубовых бревен — обломков кораблей, образовавшие четырехугольный двор, видны были издалека и казались прочнее прочного. Но море вдруг начало подмывать выступ. И трем поколениям подряд приходилось переносить хутор все дальше в глубь береговой полосы, чтобы он не сполз в море, и с каждым разом размеры его уменьшались, чтобы легче было его отодвигать. Да и надобности теперь не было в большом доме и просторных службах, раз земельные угодья пожирало море. От всех зданий, состоявших из деревянного каркаса с глинобитными стенами, уцелел только один жилой дом, который предусмотрительно был перенесен подальше от моря, на дорогу, пролегавшую через дюны.

Море перестало разрушать этот берег, — оно уже насытилось землей Маннов, поглотив лучшие ее участки, и теперь подбиралось к драгоценной пище в других местах.

А здесь оно даже старалось прибавить кое-что от себя, выбрасывая на берег песок, который и откладывался широким поясом дюн вокруг обрыва, а в ветреную погоду даже засыпал клочки обработанной земли. Под редкой щетиной растительности на дюнах еще можно было различить следы плуга на старых пашнях, тянувшихся к обрыву и как бы повисших в воздушной синеве над морем.

За многие годы у Маннов сложилась привычка: утром после ночного шторма первым долгом обходить свои береговые участки, проверяя, на сколько еще ограбило их море. Рыбаки и другие люди, вывозившие отсюда песок, способствовали разрушению берега, и случалось, что в морскую пучину обрушивались целые поля с посевами, и долго потом виднелись под водою полосы земли с зелеными всходами или со следами плуга и бороны.

Горько было смотреть Маннам, как неотвратимо гибли их земельные угодья, с каждым унесенным волнами клочком земли, политой их трудовым потом и дававшей им хлеб насущный, уплывала частица их существования, умалялись они сами. С каждою саженью, на которую ближе подступало к их порогу море, пожирая их корми-лицу-землю, убывало их благосостояние, умалялось их значение, мельчал их дух.

Они боролись до последнего, цепко держались за землю и только в крайности прибегали к морю за куском хлеба. Сэрен сдался первым; взяв жену из рыбацкого поселка, он и сам стал рыбаком. Но радости это принесло мало. Марен забыть не могла, что муж ее родом из хуторян и что это сказалось на потомстве: сыновья и знать не хотели моря; у них руки зудели, просились обрабатывать землю; дети стремились пристроиться на хуторах, они шли либо в сельские батраки, в поденщики, либо в землекопы. Понемножку откладывали деньжонки, а скопив на билет, уезжали. Теперь все четверо сыновей занимались земледелием в Америке. Вести от них приходили редко. Как видно, тяжелые условия жизни ослабили и родственную связь между членами семьи. Дочери одна за другой пристраивались в услужение, и родители постепенно потеряли их из виду. Лишь самая младшая, Сэрине, засиделась дома сверх тех сроков, когда дети бедняков Обычно вылетают из родного гнезда. Она была слабенькой, и родители ее любили и баловали, как единственное оставшееся при них детище.

Долог был путь предков Сэрена с берега моря наверх к пашням, — трудом многих поколений создавался Хутэр на Мысу. Спуск вниз оказался, как всегда, гораздо быстрее, а на долю Сэрена пришлась самая трудная часть этого пути. Ко времени его вступления в права наследства успели уплыть не только пашни, но и последние остатки добра, нажитого его прадедами. Остались лишь жалкие крохи.

Конец во многом оказался сходен с началом. Сэрен напоминал первых Маннов, между прочим, и тем, что тоже был в некотором роде амфибией: умел приложить руки ко всему понемножку и на суше и на море — и к земледелию, и к рыбной ловле, и к ремеслу. И все-таки ему едва удавалось заработать себе на пропитание, нечего было и думать о том, чтобы припасти лишний грош. Одно дело — быть на подъеме и совсем другое — барахтаться внизу. Вдобавок он, как большинство Маннов, стеснялся брать себе даже то, что приходилось ему по праву.

В роду Маннов привыкли к тому, что другие пожинали лучшие плоды их трудов. Про Маннов и поговорка сложилась, что они словно овцы: чем короче их стригут, тем гуще они обрастают шерстью. Даже неудачи не научили Сэрена крепче стоять за себя.

Когда из-за непогоды нельзя было выйти в море, а на пашне нечего было делать, Сэрен сидел дома за починкой непромокаемых сапог для соседей-рыбаков. Но ему редко платили за эту работу. «Не можешь ли подождать до другого раза?» спрашивали его, и Сэрен не возражал, ему казалось, что это надежно, как копилка. «Таким образом мне подкопится малость на старость лет!» — говорил он. Марен с дочкой частенько пилили его за беспечность, но Сэрен думал иначе и всегда поступал по-своему. Он-то знал женщин: им подавай все сразу и все будет мало.

 

II

ОПУХОЛЬ

Сэрен и Марен уже вырастили детей — всех восьмерых; и сами были теперь не первой молодости. Годы и тяжелый труд начали сказываться, так что не плохо было бы и припасти кое-что к старости. Самая младшая дочка Сэрине тоже была уже взрослой и давно могла бы вылететь из гнезда и если сидела дома на шее у стариков, то на это были особые причины.

Девчонку порядком избаловали, как часто балуют в семье самых младших детей. Говоря правду, она была неженка и боялась чужих людей. «Да и что худого, народив на свет столько ребят, придержать себе на утеху хоть одно детище? — рассуждала Марен. — Холодновато становится в бездетном гнезде!» Сэрен, в сущности, был того же мнения, хоть и ворчал немножко; ему казалось, что и одной бабы в доме больше чем достаточно.

Родители они были чадолюбивые и, редко получая вести от других своих детей, еще крепче привязывались к младшей. Так вот и вышло, что Сэрине оставалась дома и лишь время от времени ходила на поденную работу в рыбацкий поселок или на ближайшие хутора за дюнами. Она считалась красивой девушкой, и отец не мог не согласиться с этим, но все же, на его взгляд, в ней не было настоящей жизни. Пожар ярко-рыжих волос вокруг нежного, чуть веснушчатого лба, ручки, словно игрушечные, и постоять за себя она не умела. Никогда не смотрела в глаза тому, с кем говорила, но робко блуждала взглядом вокруг, — вообще она легко могла сойти за барское дитя.

Поселковая молодежь вздыхала по ней, и парни вечно бродили по дюнам вокруг дома, особенно в теплые тихие ночи. Но она пугливо пряталась от них.

— С придурью уродилась! — говаривал отец, видя, как упорно она закрывала свое окошко.

— Нет, с умом, — возражала мать. — Увидишь, подхватит себе парня из богатого дома.

— Пустая твоя голова, — ворчал Сэрен на ходу. — Вбивать самой себе и девчонке в голову такие бредни!

Сэрен любил жену, но насчет ее ума был не особенно высокого мнения. Когда сыновья, подрастая, делали что-нибудь не так, как нужно, отец всегда говорил: «Вот и Марен мирилась с этим. Она ведь не хуже Сэрена знала, что в конце концов дело-то вовсе не в уме.

Раза два в неделю Сэрине относила в город на продажу отцовский улов рыбы и возвращалась домой с покупками. Пешком до города путь был не близкий, местами дорога шла через лес, где в темные вечера часто попадались бродяги. Конечно, Сэрине боялась.

— Тьфу ты, — сердился Сэрен. — Надо же девчонке всего испытать, иначе никогда из нее человека не выйдет.

Но Марен хотела поберечь свое детище, пока оно еще было около нее, и устроила так, что дочь подвозили на телеге из Хутора на Песках — оттуда как раз в эти дни посылали в город за дрожжами для пива.

С одной стороны, это было не плохо, — Сэрине больше не приходилось опасаться бродяг и других людей, встречи с которыми могли быть неприятны для робкой молодой девушки. Но, с другой стороны, такое удобство не оправдало себя. Оказалось, что длинные пешие прогулки не только не вредили слабому здоровью Сэрине, но даже приносили пользу; теперь же она совсем избаловалась и даже в пище стала разборчивой.

Впрочем, это понятно, коли девушка такая изнеженная, и хоть трудно было теперь Марен доставать то одно, то другое, на сердце у нее стало как-то спокойнее. Исчезли последние сомнения, материнское сердце наконец окончательно уверовало, что Сэрине уродилась «благородной» — разумеется, «милостью божьей», а не по естеству. Ведь Марен безошибочно знала, кто приходится Сэрине матерью, а кто отцом; так что, если бы Сэрену вздумалось усомниться, — ого!.. Бывали же случаи, что такие «благородные» дети попадали в люльки к беднякам и всегда на счастье родителям. И разве это еда для такой, можно сказать, прирожденной барышни: селедка да картошка, камбала да картошка и лишь изредка кусочек шпика? Как же было не побаловать ее? Марен и баловала, а Сэрен, видя это, только сплевывал, словно ему в рот что скверное попало, и уходил от греха подальше.

Но ведь детей легко испортить баловством, и когда дело дошло до того, что Сэрине стало тошнить даже от яичницы, то сама Марен поняла, наконец, что перестаралась, и повела дочку к знахарке. Три раза промывала знахарка нутро Сэрине, и когда это не помогло, пришлось Сэрену добывать лошадь и телегу, чтобы отвезти мать с дочкой к гомеопату. Скрепя сердце согласился он на это. Не то, чтобы Сэрен не любил дочку или совсем не допускал, что Марен была права, когда уверяла, будто девчонка «наспала себе эту хворь»: какая-нибудь зверюшка или другая нечисть заскочила во время сна в рот ей и прошла в нутро, а потом стала выдувать у нее из глотки всякую еду. Слыхал он не раз про такие случаи. Но Сэрену решительно не нравилось, когда из-за этого люди напускали на себя такую блажь на посмешище всему поселку гоняли бы на лошади в город к гомеопату, как бары какие, когда довольно было бы, пожалуй, один раз принять глистогонное.

Понятно, что в семье решающий голос принадлежал Сэрену, — но иногда и Марен удавалось поставить на своем, особенно в серьезных случаях, когда дело касалось блага их потомства. Тогда Марен покидало благоразумие, она отказывалась принимать все доводы Сэрена и стояла на своем, как скала, которую ни перескочишь, ни объедешь. Уж потом Сэрен и досадовал, что ему не подвернулось на язык в нужный миг то волшебное словцо, которое низводило Марен с облаков. Ведь она была настоящей дурой, особенно когда дело касалось потомства. Но, с пустой головой или вовсе без головы, — она в такие важные минуты говорила как будто от лица самой судьбы, и у Сэрена хватало ума замолкать.

На этот раз похоже было, что Марен в самом деле права. Прописанное гомеопатом лекарство — молоко с содой — чудесно подействовало на Сэрине. Она расцвела, стала полнеть — любо-дорого взглянуть было.

Но всему есть предел. Сэрен Манн — отец и кормилец семьи — первый подумал так. А потом и Марен должна была в один прекрасный день сказать себе, что теперь дочка хорошо поправилась. Однако Сэрине все продолжала пухнуть. И пошли у матери с дочкой разговоры — что бы это такое могло быть? Водянка, что ли? Или ожирение? Вообще догадок было много, и мать с дочкой постоянно шушукались между собой, но стоило войти отцу, — умолкали обе.

А он просто сам не свой становился, — на каждом шагу чертыхался, вечно брюзжал. Им обеим и без того приходилось тяжко, особенно бедной девчонке! Да разве этакий чурбан отец догадается пожалеть больную? И наконец Сэрена словно прорвало, с такой злобой и ехидством он крикнул:

— Да девка просто с прибылью! Только и всего!

Тут Марен бурей налетела на мужа.

— Что такое ты болтаешь, пустая голова? Можно подумать, что это ты родил восьмерых детей? Или девчонка тебе в чем-нибудь призналась? Стыд и срам заставлять ее слушать такие паскудные речи. Ну, да уж раз начал, так продолжай. Спроси у нее сам. Отвечай отцу, Сэрине! Это правда, что ты ждешь ребеночка?

Сэрине, понурая, страдающая, испуганная, сидела у печки.

— Тогда это было бы, как с девой Марией, — прошептала она, не поднимая головы. И вдруг вся поникла и зарыдала.

— Вот сам видишь, какой ты безголовый! — с сердцем крикнула Марен. — Девчонка чиста, как младенец в утробе матери. Это у нее опухоль сделалась от болезни, понимаешь? А ты в доме ад устраиваешь, когда девчонка, может быть, смерть в себе носит.

Сэрен Манн втянул голову в плечи и был таков, сбежал в дюны. Уф! Пронесло! А как это она обозвала его? Он — пустая голова?! В первый раз за всю их совместную жизнь случилось такое. Так бы и бросил ей сейчас же это прозвище обратно, чтобы оно не осталось за ним. Но сунуться к взбеленившейся бабе и ревущей девке… Нет, уж лучше подождать!

Сэрен Манн был человек упрямый, и уж что взберет себе в голову, того не вырубишь и топором. Он не говорил ни слова, но на лице у него так и написано было: «с бабами только свяжись, сам не рад будешь!» И Марен не сомневалась насчет его истинного мнения. Ну, да пусть думает, что хочет, лишь бы молчал. И без того девчонка мучается, пьет керосин, ест зеленое мыло, совсем как полоумная. Люди говорят, это помогает от внутренней болезни. Не хватает только, чтобы собственный отец загнал ее своими насмешками в могилу!

С того дня Сэрен избегал сидеть дома, и Марен ничего против этого не имела, — по крайней мере, не торчит перед глазами, не злобствует! А он если не выходил в море на лов, то копался на своем участке или мастерил что-нибудь, а то просто беседовал с рыбаками, сидя на скамейке на высокой дюне, откуда виден был каждый парусник, входивший в бухту или уходивший из нее. Домашние по большей части не тревожили его, но, когда Сэрине становилось очень уж плохо, прибегала Марен, в своей материнской тревоге такая жалкая, что больно было глядеть на нее, умоляла мужа свезти наконец дочку в столицу и показать врачам, пока еще не поздно. Случалось, что Сэрен выходил из себя и, не стесняясь, кричал во всеуслышание: «Да черт тебя побери, старую дуреху, — сама родила восьмерых, а не видишь, что с девкой?!»

Однако Сэрен тотчас же раскаивался, — ведь нельзя же было ему совсем обойтись без семьи и дома, а стоило ему переступить домашний порог, подымался настоящий содом. Но как же быть? Иной раз всякое терпенье лопнет и надо отвести душу, не то сам дурак дураком станешь от этого бабьего вздора. Во всяком случае, его иногда так и подмывало подняться на самую высокую дюну и оттуда выкрикнуть на весь поселок то, что он думает, — просто назло своим бабам.

И вот однажды, когда Сэрен на берегу прикреплял грузила к сети, сверху сбежала к нему, подбирая юбку, Марен.

— Ну, теперь как хочешь, а посылай скорее за донатором! Не то помрет у нас девчонка! — крикнула она. — Сил нет слушать, как она вопит!..

Сэрен, до которого уже долетели крики из хижины, страшно рассердился, запустил в жену камешком и заорал:

— Да тебе черт уши заткнул, что ли? Не разбираешь, отчего она кричит? Марш за повитухой, да живо, не то я тебя подгоню!

Увидев, что он встает, Марен повернулась и побежала наверх домой. Сэрен пожал плечами и сам пошел за повитухой. Потом до самого вечера бродил около дома, но внутрь не заглядывал, а вечером направился в ближний погребок, куда редко захаживал: не до того, коли хочешь содержать в порядке двор и домашнее хозяйство. Дрожащей с непривычки рукою взялся он за щеколду, рывком распахнул дверь и вошел, обуреваемый самыми противоречивыми чувствами.

— Ну теперь небось опухоль спадет, — сказал он, пытаясь подбодрить себя. И весь вечер твердил одно и то же, пока не добрался до дому.

Марен бродила по дюнам, поджидая его. Увидев, в каком он состоянии, она валилась слезами.

— Ну теперь небось опухоль… — начал было Сэрен с самой презрительной миной и сразу осекся: рыданья Марен задели его за живое, перевернули в нем сердце; он не выдержал, обхватил жену за шею и заплакал с нею вместе.

Старики просидели на дюнах, прижавшись друг к другу, до тех пор, пока не выплакались. Новое существо на пути своем в жизнь встречало только неприязнь; теперь над ним были пролиты первые слезы.

После того как старики вернулись к себе и для родильницы с ребенком было сделано все, что нужно, Марен, лежа около Сэрена в широкой постели, взяла руку мужа в свои. Так всегда засыпала она в дни молодости. И теперь она снова испытала сладость тех дней. Оживило ли ее неожиданно появившееся в их доме дитя любви или что другое?

— Ну, теперь поверила, что девчонка-то младенца ждала? — спросил ее Сэрен, когда они уже почти засыпали.

— Да, конечно, — ответила Марен. — Но диковинно все-таки. Как же без мужчины-то?..

— Ох, поди ты со своей чепухой! — сказал Сэрен. И они заснули.

Да, пришлось все же Марен сдаться. «Хотя, — как говорил муж, — чего доброго, она вдруг опять начала бы городить про опухоль. Бабу сам черт не разубедит, если она что-нибудь заберет себе в голову».

Но, разумеется, у Марен хватило ума не отрицать того, в чем убедился бы и слепой, хотя и ощупью. И тем легче было Марен признать жестокую правду, что вопреки всем слезам и клятвам невинной девственницы, в этом все же был замешан мужчина, да еще живший по соседству. Это был сын самого владельца Хутора на Песках, тот самый, что, возвращаясь из города по вечерам, подвозил домой Сэрине, которая боялась идти темной лесной дорогой.

— Нечего сказать, славный способ ты придумала уберечь девчонку от бродяг! — сказал как-то Сэрен, косясь на малютку.

— Что ты мелешь зря? Я думаю, сын хуторянина все же получше бродяги, — обиженно ответила Марен.

Она считала себя правой! Разве не говорила она всегда, что Сэрине высоко взлетит? В девочке была благородная закваска.

И вот однажды пришлось Сэрену надеть праздничный костюм и отправиться на хутор.

— Да, так, значит, девчонка-то родила, — приступил он прямо к делу.

— Вот как? — отозвался сын хуторянина. Сэрен застал его на гумне вместе с отцом, они перетряхивали солому. — Что ж, дело возможное.

— Да, но она прямо на тебя говорит, что ты отец.

— Ишь ты! А может она доказать это?

— Она может присягнуть. Так что лучше тебе жениться на этой негоднице.

Сын хуторянина громко рассмеялся.

— А! Ты еще зубы скалишь? — Сэрен схватил вилы и пошел прямо на парня. Тот, побелев от страха, отступил за молотилку.

— Постой-ка, Сэрен, послушай… — вмешался сам хуторянин. — Давай мы с тобой, старики, выйдем на двор да потолкуем. Молодежь нынче такая несуразная… Так вот, видишь, я не думаю, чтобы сын мой женился на твоей дочке — виноват он там или не виноват, — начал хуторянин, когда они очутились на дворе.

— Заставить можно! — угрожающе сказал Сэрен.

— Видишь ли, заставить его мог бы только суд, а судиться она не пойдет, насколько я ее знаю. Но если бы речь зашла… о том, чтобы… чтобы он помог ей пристроиться, то… Хочешь двести далеров раз навсегда?

Сэрен прикинул в уме, что это огромная сумма за такого жалкого детеныша, и поторопился согласиться, чтобы хуторянин не успел раздумать.

— Но чтобы впредь язык держать за зубами! Никакой тени на семью нашу не наводить и тому подобное! — добавил хуторянин, провожая Сэрена до ворот. — Ребенок получит фамилию матери, а с нами всякие счеты теперь покончены.

— Ну, разумеется, — ответил Сэрен, переминаясь; ему хотелось поскорее уйти: двести далеров лежали у него в кармане, и он боялся, как бы хуторянин не потребовал их обратно.

— На днях я занесу тебе бумагу, и ты распишешься в получении денег. Лучше, если все будет сделано по закону. — Хуторянин произнес это слово так твердо и привычно, что у Сэрена сердце екнуло.

— Да, да, — согласился Сэрен и, держа шапку в руках, вышел за ворота. Вообще он не очень-то ломал шапку перед кем бы то ни было, но двести далеров внушили ему почтение к хуторянину. Значит, хозяева Хутора на Песках были из тех людей, что не только перелезают через изгороди соседей, но умеют и расквитаться за потраву.

Сэрен зашагал по полевым межам. Такой уймы денег у них с Марен не бывало в руках отроду. Удалось бы только позаманчивее разложить перед нею эти бумажки, чтобы ее проняло, а то ведь она забрала себе в голову выдать дочку за сына хуторянина.

 

III

ЧЕЛОВЕК РОДИЛСЯ

Около полутора миллиардов звезд насчитывается в мировом пространстве, и, как известно, полтора миллиарда человеческих существ живет на земле. Одинаковое число! Недаром утверждали в древности, что каждый человек родится под своей звездой.

Сотни дорого стоящих обсерваторий возведены на земле — и на равнинах и на горных высотах, и работают в этих обсерваториях тысячи талантливых ученых, вооруженных самыми чувствительными приборами, и ночь за ночью исследуют мировое пространство, наблюдают и фотографируют. Всю свою жизнь они занимаются одним делом, — стремятся обессмертить свое имя, — открыть новую звезду, прибавить еще одно новое «небесное тело» к уже известным полутора миллиардам, вращающимся в мировом пространстве.

Ежесекундно рождается на земле новое человеческое существо. Вспыхивает новый светоч, новая звезда, которая, возможно, будет светилом необычайной красоты и, во всяком случае, отличаться своим собственным, никогда еще не виданным спектром. Каждую секунду приветствует землю новое существо, которое, быть может, наделено гениальностью и будет сеять вокруг доброе, прекрасное. Каждую секунду нечто, никогда еще не виданное, становится плотью и кровью, ведь ни один человек не бывает повторением другого и сам он — явление неповторимое. Каждое новое существо подобно тем кометам, которые только раз в течение веков пересекают орбиту Земли и лишь на короткое время чертят над нею световой путь свой. Мгновенная фосфоресценция между двумя вечностями тьмы! И люди радуются каждой новой загорающейся жизни человеческой! Стоят у колыбели новорожденного и смотрят на него, стараясь угадать, что нового принесет он миру?

Увы! Человек не звезда, открытием и регистрацией которой можно стяжать себе славу. Очень часто это лишь незваный-непрошеный гость, прошмыгнувший украдкой в мир за спиной честных, ничего не подозревавших людей и тайком прошедшей сквозь девятимесячное чистилище. И сохрани господь пришельца, если у него «бумаги не в порядке»!

Дитя Сэрине храбро пробило себе путь на белый свет. Как лосось, прыгающий против течения, перескочило оно через все препятствия: слезы, запирательство, плодоизгоняющие средства. И вот малютка с красненьким сморщенным личиком появилась перед глазами людей. Теперь ей нужно было попытаться смягчить их сердца.

Буржуазное общество быстро свело свои счеты с нею — незваной гостьей; конечно, каждый новорожденный человек становится новым слагаемым в общей сумме человечества, но его официальному признанию должны предшествовать: обручение, свадьба и обзаведение родителей своим хозяйством, начиная с люльки и детской колясочки, а затем, когда ребенок вырастет, снова потребуются обручальные кольца, свадьба и появятся новые дети. Но большей частью ничего этого не бывает, если ребенок осмеливается — как дочка Сэрине — появиться на свет жалким «незаконнорожденным» ребенком.

Соответственно этому с нею с первой же минуты и обходились без всяких сентиментальностей, не считаясь с ее хрупкостью и беспомощностью. Незаконнорожденная — значилось на бумажке, переданной повитухой школьному учителю; незаконнорожденная — помечено было затем и в метрическом свидетельстве. И повитуха, и учитель, и пастор — все были заодно, являясь первыми справедливыми мстителями за попранный порядок, все от чистого сердца давали шлепки малютке. Какая польза была девочке от того, что ее отец сын хуторянина, если он не признал своего отцовства — откупился от свадьбы и от всего прочего. Малютка была каким-то уродливым наростом, лишаем на здоровом организме трудолюбивого, благоустроенного общества.

И для собственной матери она оказалась такою же обузой, как для всех прочих. Оправясь после родов, Сэрине сообразила, что она, так же как и ее сестры, может пристроиться служанкой. Ее страх перед чужими людьми совсем исчез, и она нашла себе место где-то в окрестностях. Малютка осталась у деда с бабкой.

Никому на свете, даже старикам, рождение девочка не было в радость. Но все-таки Марен слазила на чердак и разыскала там старую деревянную люльку, уже много лет служившую хранилищем для сетей и разного хлама. Сэрен подбил новые полозья, и бабушка стала не без труда раскачивать люльку опухшими ногами.

На стариков существование малютки тоже ложилось пятном; в конце концов, пожалуй, именно на них. Они-то ожидали от младшей дочери невесть чего, а вот тебе и вся честь и прибыль — незаконнорожденная внучка в люльке! Соседки им даже иногда глаза кололи. То забегут за чем-нибудь к Марен и кинут ей фразу: «Ну, каково на старости лет снова с малышами возиться!» То рыбаки в гавани или в погребке добродушно пристанут к Сэрену: «Ты у нас хоть куда! Еще ребят плодишь! С тебя причитается!»

Но с этим старики скоро смирились. И теперь, когда им пришлось снова возиться с малюткой, в их памяти воскресло многое, давно забытое, давно прошедшее, как будто молодость вернулась к ним. Право, точно они сами произвели ее на свет! И разве можно было не привязаться к такой беспомощной крошке?

 

IV

ПЕРВЫЕ ШАГИ ДИТТЕ

Да, нередко бывает и так, что одна женщина носит ребенка в своем чреве, а другая отдает ему свое сердце. Нелегко было Марен на старости лет снова принять на себя обязанности матери, — тем более нелегко, что сердце у нее было горячее. Настоящая-то мать была как за горами, за долами, находилась в услужении, а здесь ребенок надрывался от крика.

Бабушка ухаживала за малюткой изо всех сил: доставала ей хорошее молоко, давала соску из жеваного хлеба с маслом и сахаром, но грудью кормить малютку, конечно, некому было. И часто, лежа на руках у бабушки, она тыкалась чмокающим ротиком в увядшую шею старухи, водила ручонкой у нее за пазухой и словно просила ее о чем-то своим настойчивым взглядом.

— Вишь, как ее тянет? Природа-то что значит! — говорил Сэрен.

А Марен, старая благоразумная Марен, не могла удержаться от слез.

Восьмерых ребят выкормила она своей грудью, одного за другим, и как ни давно это было, сейчас все снова оживало в ее памяти и в сердце. Живо вспоминалось ей, как чудесно это было, когда ребеночек лежал у ее груди, играл соском, словно котенок мышкой, то теребил его, то терся об него носиком, то как будто терял его и вдруг набрасывался на него и сосал, сосал, посапывая от усердия, захлебываясь и воркуя, а глазенки при этом все больше и больше соловели и делались совсем сонными. Потом он отваливался от груди всем своим разомлевшим тельцем и засыпал сытый, усталый. Теперь Марен казалось, что за всю ее долгую жизнь не было у нее более блаженных минут, чем те, когда она согревала, насыщала и убаюкивала у своей груди маленькое, беспомощное существо. Даже в молодости танцы и веселье в кругу подруг и, сверстников не давали ей такой радости. Она и сейчас порой как будто ощущала новый прилив молока. Руки Марен до сих пор еще словно чувствовали тяжесть малюток, с каждым днем наливавшихся, выраставших и прибывавших в весе от ее молока. И ее охватывало жгучее желание стать снова молодой и приложить к полной груди малютку-внучку.

Марен удивлялась поведению своей дочери. Сэрине редко к ним наведывалась, да и то только вечером, в сумерки, чтобы никто не мог увидать ее. Никакой нежности к ребенку она, по-видимому, не питала. Сама она стала такой крепкой, пышной и ничем больше не напоминала веснушчатую тщедушную девушку — неженку и недотрогу. Налилась соками, расцвела и стала такой самостоятельной, уверенной в себе. Подобные превращения не редкость, многие хилые женщины преображаются после рождения первого ребенка, словно сбрасывают с себя злые чары.

Сама же малютка Дитте, по-видимому, не особенно-то и нуждалась в материнской нежности. Несмотря на искусственное питание, она хорошо развивалась и скоро стала уже настолько большой и крепкой, что могла таскать на ножонках деревянные башмачки и бродить по дюнам, держась за руку деда, а стало быть, под самою надежною охраною.

Вообще же за ней плохо присматривали Малютка была такая непоседа, а у Марен всегда находилось немало дел, которыми никак нельзя пренебречь. Ведь не бросать же поминутно работу и бегать за девочкой, а за это время молоко уйдет или каша пригорит! Марен была хозяйка рачительная, и порой нелегко ей было смотреть за Дитте. Ну, да бог милостив, а без шишек ни один ребенок не вырастает.

Дитте постоянно и набивала себе шишки. Ей еще радоваться надо было, что она растет у бабушки с дедушкой. Любопытная девчурка совала свой носик везде и всюду и просто чудом божьим не оказывалась иной раз под рассыпавшейся поленницей. Всякие беды постигали ее по сто раз на день — всё из-за ее любопытства и недомыслия. Всегда она кидалась вперед, не глядя перед собой, и хорошо, если дорога оказывалась ровной, — иначе она летела кувырком. Поэтому головенка у нее была вся в шишках и царапинах, однако Дитте не стала осторожнее. Хорошо еще, что ее не лечили шлепками. Когда ей бывало очень уж больно, дедушке стоило только подуть на ушибленное местечко или же бабушке приложить к шишке холодное лезвие ножа, как боль исчезала.

— Прошло, — говорила Дитте, повертывая к бабушке или дедушке улыбающуюся рожицу, хотя на длинных ресницах еще дрожали слезинки, а кожа на щечках покраснела от слез.

— Ну, еще бы, — отвечала бабушка. — А ты бы поосторожнее была, толстушка!

Это прозвище так и осталось за Дитте: она и впрямь была толстушкой — такой неуклюжей и забавной. Сердиться на нее никак невозможно было, хотя порою она сильно докучала старикам. В ее головенке никак не укладывалось, что нельзя делать то или другое. Чуть что увидит — за все тотчас же хватается ручонками.

— Ничего-то она не смыслит, — многозначительно говорил Сэрен. — Вот что значит бабье. А не лучше ли ее немножко хлопнуть по рукам!

Но Марен, не слушая его, брала девочку на руки и в сотый раз вразумляла ее, что так не годится. И наконец девочка кое-что сообразила. То есть шалить-то она шалила по-прежнему, как ей вздумается, ни чуточки не смущаясь, но затем, сложив губки трубочкой, тянулась к старикам за поцелуем, приговаривая: «Ну, поцелуй теперь и скажи: не буду больше!» Кто же способен устоять против этого!

— Ну? По-твоему, не смыслит она, что хорошо, что худо? — торжествовала Марен.

Сэрен смеялся.

— Еще бы! Сначала сделает, а потом подумает — хорошо ля сделала. Видать, что баба!

Приучить Дитте к опрятности тоже не сразу удалось, — очень уж она была рассеянная и забывала попроситься вовремя или просто не успевала, вот и случалась беда. Но тут уж Марен шутить не любила. Она подождала некоторое время, чтобы ее не назвали торопыгой, и однажды решительно подхватила Дитте, отнесла к колодцу и окунула ее в ведро с только что налитой водой. Холодная ванна подействовала: с тех пор Дитте не забывала проситься вовремя.

Всем женщинам в поселке приходилось немало повозиться, чтобы приучить своих ребятишек к опрятности. Заметив, как рано усвоила себе хорошие привычки Дитте, они стали прибегать за помощью к Марен. Старуха считала, что они и сами отлично могли применить то же средство: невелика ведь хитрость окунуть ребенка задом в холодную воду! Но женщины не хотели верить, что это такое простое дело, и добивались, чтобы Марен непременно сама окунула — «иначе толку не будет». Волей-неволей ей приходилось соглашаться, и почти всегда ее средство помогало. «Ты свое дело знаешь, — говорили женщины, суя ей в руки селедку или кусок сала. — Ну, да ведь тебе за наукой не далеко было ходить».

Они намекали на то, что Марен, слыла знахаркой, и намек этот был ей не очень-то приятен; зато сало и селедки были всегда кстати, и мало ли что вынуждены бедняки проглатывать вместе с едой!

Хуже всех проказ Дитте была ее привычка сбрасывать вещи на пол в разбивать. Девчонке непременно нужно было всюду сунуть свой вздернутый носик, но из-за малого роста она не до всего могла дотянуться, вот и тащила все вниз.

Пришлось Сэрену научиться склеивать черепки, чтобы поменьше убытка было. Дитте изрядно попадало, но запугать ее не удавалось.

— Ее ничем не проймешь, — говорил дед, — настоящая баба!

Впрочем, в глубине души он радовался ее настойчивости. Но Марен должна была глядеть в оба и постоянно дрожала и за вещи и за самое проказницу.

Однажды Дитте опрокинула на себя миску с горячим молоком и сильно обварилась, только это и излечило ее от любопытства. Бабушке пришлось уложить ее в постель, смазывать ожоги яичным маслом, прикладывать к ним ломтики сырого картофеля. Ожоги не скоро зажили, зато не осталось ни единого рубца. После того прошла о Марен новая слава: какая она мастерица лечить ожоги, и соседи стали прибегать к ней за помощью при всяких повреждениях.

Дитте росла да росла, как молодой кустик, — день за днем выгоняя листочек за листочком. Выдавались и такие трудные дни, что дед с бабкой начинали озабоченно совещаться: не пора ли им в конце концов договориться и быть построже с девчонкой. Но она вдруг сама бросала свои старые проказы и принималась за новые. «Словно по мелководью плаваешь, — сетовал Сэрен, — то и дело на что-нибудь натыкаешься». Старики дивились и раздумывали: да неужто они сами и их дети были в свое время такими же? Раньше им в голову не приходило спрашивать себя об этом: некогда им было заниматься своим потомством. Досуга и заработка еле хватало на самый необходимый уход за ребятишками. Сэрен весь был поглощен добыванием средств на пропитание семьи, а Марен — заботой, как бы свести концы с концами. Но теперь, как бы ни были они заняты, им пришлось кое о чем подумать и поневоле многому подивиться.

— Просто удивительно, что малый подчас открывает глаза старому, хотя тот долго прожил на свете и много испытал, — говорила иной раз Марев.

— Пустое мелешь, — отвечал Сэрен, но по тону его чувствовалось, что и сам он думает то же.

Дитте в самом деле была удивительным созданьицем. Хоть судьба и обидела ее, природа все же оказалась щедрее. Первые улыбки Дитте приносили старикам радость, ее младенческие слезы — горе. Это появившееся на свет дитя было настоящим подарком доживавшим свой век старикам. Никто не сделал ничего, чтобы облегчить ей путь в мир, — наоборот, все стремились извести ее и обидеть. И все же в один прекрасный день она очутилась в колыбели, щуря от света свои невинные и синие, как небо, глазенки. С первой же минуты Дитте внесла в дом беспокойство и тревогу; немало потоптались старики вокруг ее люльки, и много разных дум передумано было ими, пока она спала. Еще большими волнениями наполнилась жизнь стариков, когда малютка начала понимать. Крошке была всего неделя, а она уже различала лица окружающих, а трех недель отроду улыбнулась дедушке! Он совсем одурел от радости и вечером побежал в погребок рассказать о событии. Видал ли кто такую малютку? Уже смеется! Когда же Дитте стала отвечать на заигрыванья старших, им трудно стало заниматься чем-нибудь другим, особенно Сэрену. Его то и дело тянуло к девочке — пободать ее в животик своими корявыми пальцами, заставить ее огласить комнату младенческим щебетом, — что может быть чудеснее этого? Марен отгоняла его от колыбели раз двадцать в день. А что было, когда Дитте начала переступать ножонками по полу! Маленький, беспомощный незаконнорожденный ребенок, с трудом отвоевавший себе право на существование, благодарил за него, озаряя новым светом клонившуюся к закату жизнь двух стариков. Опять радостно стало им просыпаться по утрам для нового дня, — вся жизнь приобретала новый смысл.

Чего стоила одна походка толстушки — нетвердая, с перевальцем, презабавная! А глубочайшая серьезность, сосредоточенность, с какой малютка, сцапав что-нибудь и крепко зажав в ручонке, переползала через порог и потом, глядя себе под ноги, трусила по дороге прямо вперед, как будто позади у нее ровно ничего не было! Тут уж никак не удержаться было от искушения последить за нею. Марен, крадучись, огибала дом и кивком головы подзывала Сэрена, торопила его. Сэрен немедленно бросал топор или деревянный молоток, которым забивал колья, и, высунув для равновесия кончик языка, на цыпочках крался по траве среди дюн. «Бог весть, что она забрала себе в голову?» — бормотал он, и оба потихоньку следовали за малюткой.

Дитте, увлеченная своим путешествием, пройдя некоторое расстояние, вдруг спохватывалась, что она совсем одна, и, чувствуя себя безгранично несчастной, покинутой, поднимала отчаянный крик. Тут уж показывались старики, и Дитте бросалась к ним в объятия, радуясь, что она опять с ними.

И как-то внезапно миновало то время, когда все, от чего она удалялась шагов на десять, выпадало из поля ее зрения. Она стала устремлять взгляды кверху, искать глазами лица людей, тогда как раньше видела только ноги тех, кто оказывался поблизости от нее. Разглядев однажды вдали дома, она самостоятельно пустилась в путь-дорогу. Теперь за нею нужен был глаз да глаз, — слишком соблазняло ее то, что виднелось вдали.

— Ей уже мало нас одних, — ее манит новое, незнакомое! — печально сказал Сэрен.

В этот день Дитте впервые отдалилась от них по-настоящему, и Сэрен, вспомнив при этом многое из лично пережитого, на секунду почувствовал себя одиноким. Но Марен не растерялась — малютка сумела научить ее уму-разуму. Марен накинула платок на голову и отправилась с Дитте в поселок, — пусть девочка поиграет с другими ребятишками.

 

V

ДЕДУШКА СНОВА БЕРЕТСЯ ЗА РАБОТУ

Кроме хижины да клочка дюн, Сэрен владел третьей долей рыболовной лодки со снастью. Но еще до рождения Дитте он свою долю сдал исполу одному молодому рыбаку из поселка, у которого не было средств для вступления в рыбацкую артель.

У стариков потребности были самые скромные, а Сэрине поденщиной зарабатывала себе на наряды, поэтому они кое-как и перебивались своей шестой частью улова да тем, что Сэрену удавалось иногда подработать.

Но теперь в доме снова появились малые дети!.. Малютку Дитте надо было кормить и одевать, — правда, пока ей не много требовалось, но уже само появление ребенка создавало новые затруднения. Теперь уже нельзя было мириться с тем чтобы доживать свой век кое-как, ничего не требуя терпеливо дожидаясь, когда придет их время отправляться на кладбище, и утешая себя мыслью, что расходы на похороны будут покрыты продажей хижины Нельзя было ограничиться тем, чтобы донашивать старую одежду и питаться одной вяленой рыбой, стараясь дотянуть до могилы, лишь бы только не попасть в богадельню общины. Сэрен и Марен вдруг обнаружили, что их жизненный путь еще не кончен, — в люльке лежало новое существо, требовавшее от них новых забот и новых усиленных трудов Теперь уже нельзя было жить по-стариковски, на покое и довольствоваться шестой долей улова с одной рыбачьей лодки. Долг призывал снова взяться за работу.

С появлением малютки прошлое стало напоминать им о себе. Как только под низким потолком их хижины раздался детский плач, стариков разом отбросило на четверть века назад, к той поре, когда они еще не ощущали бремени лет и вполне могли постоять за себя.

С этой ступени нетрудно было шагнуть и еще дальше назад — к тем счастливым дням, когда ни Сэрен, ни Марен вообще не знали усталости, когда он после долгого и тяжелого трудового дня шагал за целую милю туда, где жила в работницах Марен, проводил с нею ночь до самой зари и опять шагал целую милю обратно, чтобы быть первым на работе.

Теперь старики словно помолодели! Разве не появился у них снова малыш? В люльке пищал, искал соски крохотный младенческий ротик. Сэрен выполз из своей стариковской берлоги и опять начал внимательно поглядывать на море и на небо, так как взял обратно свой пай и стал сам выезжать на лов.

Вначале дело как будто наладилось. Стояло лето, когда появление Дитте заставило стариков пережить вторую молодость. Но тяжеленько было Сэрену поспевать за другими рыбаками, работать веслом наравне с ними и часами тянуть невод. А осенью, когда сельдь в море шла на большой глубине и невод приходилось запускать чуть не на самое дно, его словно в тиски зажимало в тяжелых нижних слоях воды, Сэрену совсем не по силам было тащить тоню наравне с другими. Пришлось взяться за другую работу, полегче. Это задевало старика, а еще обиднее было сознавать, что теперь он не может стоять на вахте в холодные ночи, — это он-то, который в свое время был парень хоть куда!

Чтобы и себя подбодрить и другим показаться в выгодном свете, Сэрен начинал вспоминать о своем былом удальстве и рассказывал о нем всем, кому не лень было слушать. Да, в те времена и снасть была хуже, и одежонка плохая, а зимы куда суровее, чем теперь. Мороз сковывал льдом все воды, и рыбакам, чтобы кормиться, приходилось забираться далеко-далеко от берега, таща за собою санки со всею снастью, и уже там, на большой глубине, прорубать лед и ставить сети. О шерстяном белье тогда и понятия не имели, а на непромокаемую верхнюю одежду не хватало средств, для тепла надевали только грубые парусиновые штаны, длинные чулки я высокие сапоги с деревянными подошвами. А когда рыбакам случалось падать в воду, они продолжали работать в мокрой одежде, которая так смерзалась, что ее и не снять было.

Сэрену доставляло какое-то особенное удовольствие вспоминать об этих временах теперь, когда он уже не годился для таких вылазок, ведь тогда, прежде чем взяться за лов, нужно было отмахать на веслах чуть не до самых берегов Швеции. И вот он сидел на корме — такой маленький, лишний, шевелил без надобности шкотом, — паруса висели тряпками, — и рассказывал, рассказывал без конца. Рыбаки, налегая на тяжелые весла, слушали его краем уха. Может быть, это и правда, и отцы их об этом говорили, но рассказы Сэрена не становились занимательнее оттого, что он без конца повторял их своим беззубым ртом. И ничуть не легче было им двигать тяжелую лодку под его хвастливые речи. Старик Сэрен был вроде камня в неводе.

Только Марен могла протянуть старику руку помощи, переложив часть ноши с его спины на свою собственную. Она видела, как быстро падали его силы, хоть он и пытался скрывать это от нее, и решила: будь что будет, как-нибудь прокормимся и без лодки. Уж очень тяжело было старику подыматься по ночам с постели, когда его будили; как свинцом налитые, ныли старые кости, и Марен приходилось поддерживать мужа, чтобы он мог спустить ноги с кровати.

— Останься-ка разок дома, отдохни по-настоящему, — посоветовала она ему однажды. — Большая волна сегодня.

На следующую ночь она под другим предлогом снова уговорила его остаться дома. Марен не решалась напрямик предложить старику развязаться с морем и с лодкой. Сэрен был упрям и самолюбив. Но, если ей удалось бы вот так каждый раз удерживать его дома, компаньоны, наверное, постарались бы сами разрешить этот вопрос.

И вот Сэрен оставался дома и день, и два, и больше, а людям Марен говорила, что он болен. Постепенно он отвыкал от дела, — компаньонам это не нравилось, и они потребовали, чтобы он продал свой пай. Теперь старик поневоле сидел дома и хотя сердился и ворчал, но в сущности был доволен. Он возился около своей хижины, чинил рыбакам непромокаемую одежду и высокие сапоги с деревянными подошвами и постепенно приободрился. Марен поняла, что ему стало лучше, так как он опять начал добродушно придираться к ней.

Больше всего старик любил, держа Дитте за руку, бродить по дюнам и приглядывать за овцами. Сэрен вообще не мог обходиться без девочки и, если не держал ее ручонку в своей, чувствовал себя вроде калеки, у которого отобрали костыль. Да ведь недаром же Дитте, еще будучи трех недель от роду, его первого одарила своей улыбкой, а месяцев четырех-пяти выпускала изо рта соску и поворачивала голову в ту сторону, где слышались его ковыляющие шаги.

— Тебе-то и горя мало, — говорила Марен не то в шутку, не то с упреком. — У вас с нею одни игры да забавы. А кое-кому приходится нянчиться с нею, качать ее и сухую и мокрую; это не так уж весело.

Но в сущности она охотно уступала мужу первое место и в сердце Дитте, — ведь он был здесь хозяин, всему дому голова. Да и тоже нуждался в ласке.

И никто лучше дедушки не понимал Дитте. Оба они могли часами не расставаться и болтать без умолку. Их занимали и овцы, и корабли, и деревья. Хотя Дитте невзлюбила деревья за то, что они «делали ветер». Сэрен однажды объяснил внучке, что ветер от бога и нужен рыбакам, — когда он дует, им не приходится так много работать веслами. А вот деревья ничего не делают, за то бог и привязал их к одному месту.

— А какой он такой — бог? — неожиданно спросила Дитте.

Сэрен растерялся. Он долго прожил на свете и сохранил веру, внушенную ему с детства. В особенно трудные минуты жизни он даже призывал бога на помощь, а вот подумать о том — какой же он такой, этот бог, — ему в голову не приходило: слишком трудный вопрос задал ему малый ребенок.

— Бог-то? — переспросил Сэрен протяжно, чтобы выиграть время и придумать ответ. — У него, видишь, полны руки дела, и порою нам думается, что ему даже и не управиться! Вот он каков!

Дитте как будто удовлетворилась объяснением.

Вначале, бывало, говорил больше Сэрен, а девочка слушала. Но скоро они поменялись ролями. Она вела разговор, а старик слушал и дивился. Девчурка говорила прямо-таки поразительные вещи, которые стоило пересказать Марен — если бы только можно было все запомнить. Сэрен многое запоминал, но кое-что, к досаде его, все же ускользало у него из памяти.

— Да, такой девчонки никто и не видывал еще на белом свете, — говорил он Марен, возвращаясь с Дитте после прогулки. — Не то что наши дети были, куда им до нее!

— Вот видишь! Недаром ее отец сын хуторянина! — отвечала Марен, которая все еще никак не могла оправиться от величайшего в своей жизни поражения и старалась хоть чем-нибудь утешить себя.

Но Сэрен, как всегда, отвечал на это пренебрежительным смешком да прибавлял;

— А ты, Марен, как была, так и осталась пустоголовой!

 

VI

СМЕРТЬ СЭРЕНА МАННА

Сэрен еле-еле перебрался через порог чуть не ползком. Цепляясь обеими руками за гладкую круглую печку, поднялся на ноги и, пошатнувшись, жалобно застонал. Марен вошла из кухни как раз в ту минуту, когда он уже готов был снова свалиться. Она быстро раздела его и уложила в постель.

— Дрянь дело, — проговорил Сэрен, полежав немного.

— Да что с тобой такое? — озабоченно спросила жена.

— Лопнуло что-то внутри, — слабым голосом ответил старик.

Больше Сэрен ничего не пожелал сказать, но понемногу Марен выведала у него, что случилось с ним это, когда он хотел выдернуть из земли кол для привязи овец. Этот кол сидел не очень-то крепко, но сегодня его не пошатнуть было, словно кто под землей вцепился в него и держал. Тогда Сэрен перекинул веревку через плечо и поднатужился изо всех сил. Тот, кто был под землей, выпустил кол, но у Сэрена словно лопнуло что-то внутри. В глазах потемнело, а в земле перед ним разверзлась большая черная яма.

Марен, в страхе глядя на мужа, спросила:

— Четырехугольная яма?

Да, Сэрену она показалась четырехугольной..

— А девчонка где? — спохватилась Марен.

Она куда-то исчезла, когда он упал без чувств.

Марен, не помня себя от страха, побежала на дюны. Дитте оказалась там, она сидела и забавлялась цветочками. К счастью, никакой ямы Марен не нашла. Овцы бродили на свободе, кол торчал на своем месте, а старая, гнилая веревка, как видно, лопнула, когда Сэрен, хорошенько поднатужившись, рванул ее. Оттого, верно, он и упал навзничь, так как уже не твердо держался на ногах; упал и ушибся.

Марен связала веревку и подошла к девочке.

— Пойдем, Дитте, домой, дедушке надо сварить кофейку, — сказала она и вдруг оцепенела. Ей показалось, что Дитте сплела из соломинок крестик и воткнула его в букетик цветов!

Молча взяла старуха внучку за руку и повела домой. Теперь она знала, что их ждет.

Сэрен не подымался с постели. Никаких повреждений у него не было, но не было также ни малейшей охоты двигаться, вставать. Старик почти перестал шутить, — он молча лежал и глядел в пространство, теребя кисть шнура, свисавшего с полога кровати.

Время от времени он словно приходил в себя, и Марен, которая всегда была возле него, настойчиво спрашивала:

— Да скажи же, что такое с тобой?

— Со мной? Да ничего, конец мой подходит, — отвечал Сэрен.

Марен не прочь была полечить его своими снадобьями, но пришлось ей откаэаться от этого до более подходящего случая, — Сэрен сам видел в земле черную яму, тут уж ничем не поможешь.

Вот как все обернулось! Марен не хуже Сэрена знала, что дело плохо, но она была женщиной с характером и неохотно сдавалась. Она не побоялась бы поспорить из-за Сэрена с самим господом богом, если бы только у старика была какая-нибудь известная ей болезнь, которую можно было бы лечить. Но к нему подступала сама смерть, а с нею уже не сладишь. Если б еще попробовать выгнать из него дурную кровь, чтобы жизненная сила могла взять верх? — Не послать ли за цирюльником, чтобы он выпустил из тебя дурную кровь? — предлагала Марен. — Может быть, она в тебе застоялась, вот тебе и плохо.

Но Сэрен отказался от кровопускания.

— И без этого сумею околеть, — говорил он со своим обычным кощунственным смешком.

Марен умолкала и со вздохом уходила. Ох, он до старости остался тем же безбожником, каким был в молодости. Пусть господь не будет к нему слишком суров!

Первое время Сэрен очень скучал без девочки, и Марен то и дело должна была приводить ее к дедушкиной кровати. Но Дитте быстро надоедало смирно сидеть на стуле около старика, и она пользовалась первым же удобным случаем, чтобы улизнуть, к большому огорчению Сэрена. Он чувствовал себя тогда покинутым, лишним. Просто горе было с ним!

Но постепенно Сэрен сам перестал интересоваться ребенком и вообще всем окружающим. Мысли его отлетали от настоящего все дальше и дальше в прошлое. Марен отлично понимала, что это значит. В его памяти всплывали дни минувшей молодости и даже первые годы детства. Просто удивительно, сколько вспоминал он подробностей из раннего детства, которые до сих пор таились в глубине памяти. Даже не верилось, что человек в состоянии припомнить то, что пережил двух-трех лет от роду. Но это были не выдумки, не пустая болтовня. Из поселка приходили навещать Сэрена люди постарше его и подтверждали каждое его слово. Удивительно было, как он перебирал в памяти все события своей жизни и тотчас же забывал о них и больше не возвращался к ним. Постепенно уходя все дальше и дальше в глубь прошлого и как будто вторично переживая все, он забывал более поздние годы, забывал так основательно, как будто никогда этого и не было.

Порою Марен становилось досадно. Они ведь прожили вместе долгую жизнь и много чего испытали; приятно было бы вспомнить — напоследок, перед разлукой о том или о другом вместе, как бы пережить все это еще разок. Но у Сэрена не было потребности вспоминать об их совместной жизни. Зато сад родного хутора, смытый волнами, когда Сэрену было пять лет, все время занимал его мысли. Он вспоминал, где росло то или другое дерево и какие были на нем плоды.

А когда его памяти уже не хватало, чтобы перенестись назад, в самое раннее детство, он возвращался к дням юности, силою фантазии перевоплощаясь то в пастушонка, то в юнгу.

В сознании Сэрена многое из пережитого смешалось, в тревожных снах ему бессвязно представлялись события его жизни: веселые похождения юности и период тяжелого труда и лишений. То он был в море и крепил парус, собираясь поспорить с бурей, то надрывался, обрабатывая землю. Марен, бодрствуя около него, ужасалась, видя его мучительные усилия медленно, шаг за шагом проследить всю свою жизнь. И, господи прости, чего только не проделывал он в разное время и хорошего и плохого, а Марен-то и знать ни о чем не знала!

Когда кошмар переставал мучить старика, он лежал совсем ослабевший, с каплями пота на лбу. Старые рыбаки заходили проведать Сэрена; их посещение опять вызывало в его памяти пережитое. Сам-то он настолько ослабел, что, сказав несколько слов, умолкал, но другие продолжали беседу, как ни просила их Марен не слишком стараться, — ведь Сэрен долго потом не может успокоиться, лежит и бредит всем этим.

Тяжелее всего были для Сэрена воспоминания о родном хуторе. Больно было глядеть на старика, как он боролся с ненасытною жадностью наступавшего на хутор моря, как хватался худыми пальцами за перину. Да, тяжким было расставанье Сэрена с жизнью, не легче самой жизни его.

И вот однажды, когда Марен возвращалась из сельской лавочки, навстречу ей выбежала Дитте с криком:

— Дедушка умер!

Сэрен лежал без сознания на пороге кухни: он в кровь зашиб бедро. Старик полез на сундук, чтобы перевести стрелки на часах. Марен притащила его на постель, обмыла рану, уложила, и он лежал тихо, не сводя с нее глаз, время от времени спрашивая слабым голосом, подвигаются ли стрелки часов. Марен поняла, что смертный час его близок.

Утром в день своей смерти Сэрен опять вдруг совсем изменился, словно вернулся к себе домой для последнего прощания со всем окружающим — он был очень слаб, но в полной памяти. Ему хотелось поговорить еще разок обо всем, и он, перескакивая с одного на другое, немного оживился. Впервые за все это время у него хватило сил посидеть на постели и выпить кофе. Всякий раз, как Марен подходила к нему, он ласково похлопывал ее рукой. Ни дать ни взять, большой ребенок! И Марен, в свою очередь, прижимала к себе, гладила его седую голову.

— Ты не очень изменился, — говорила она, — волосы у тебя и теперь почти такие же густые и мягкие, как в дни нашей молодости.

Сэрен откинулся на спину и долго-долго лежал молча, не сводя глаз с Марен и не выпуская ее руки из своей. Выцветшие глаза его как будто любовались ею.

— Послушай, Марен… не распустишь ли ты для меня свои косы? — застенчиво прошептал он наконец, как будто ему трудно было решиться сказать это.

— Ну, что за выдумки, — отозвалась Марен, пряча лицо у него на груди. — Мы с тобой уж старики, Сэрен.

— Расплети для меня свои косы, — попросил он уже настойчивее и ослабевшими пальцами попытался сам распустить ей. волосы.

Марен вспомнился вечер на берегу моря, много-много лет тому назад, когда они вдвоем укрылись в тени вытащенной на сушу лодки… И она, со слезами, распустила свои седые волосы, так что они упали на голову Сэрена и закрыли его лицо. Бережно захватил он рукою несколько прядей:

— Какие они длинные и густые… закроют нас обоих, — тихо прошептал он.

Отголоском далеких лет юности прозвучали эти слова.

— Нет, нет, — твердила Марен, рыдая. — Они поседели и стали такими жидкими и жесткими. Но как ты любовался ими тогда!

Сэрен лежал, закрыв глаза и держа крепко Марен за руку. У нее было еще много дела в кухне, и она несколько раз пыталась осторожно высвободить руку, но он тотчас открывал глаза. Так и пришлось все оставить и присесть у кровати на плетеный стул. Она долго сидела, понурясь, и слезы текли у нее по морщинистым щекам. Дружно прожили они с Сэреном много лет; бывали у них, конечно, и размолвки, случалось им и поцарапаться, но что за беда? В серьезных делах они были всегда заодно, желали друг другу только добра, — оба они жили общею жизнью, никогда не отделяли себя один от другого. Как же им вдруг разлучиться теперь? Почему бы им не продолжать своего пути вместе до самого конца? Ведь Марен тоже суждено попасть туда, куда сейчас уходит Сэрен. Пожалуй, там ему уже не нужны будут ничьи заботы, не надо будет чинить ему белье, штопать и сушить чулки. Но они могли бы просто взяться за руки и погулять вместе по райскому саду. Они ведь часто толковали между собою, как хорошо было бы им вместе съездить куда-нибудь поглядеть, что там, по ту сторону больших лесов. Из всех этих разговоров так ничего и не вышло, — вечно что-нибудь мешало Марен тронуться из дому. Вот и славно было бы теперь отправиться с Сэреном туда, куда он уже собрался. Марен совсем не прочь была поглядеть — что там, по ту сторону… Да, если б не Дитте! Всегда, всегда, бывало, связывали ее дети, и теперь то же самое. Видно, время еще не приспело, придется обождать, отпустить Сэрена одного.

Сэрен, казалось, уснул крепко, и она тихонько высвободила руку. Но, как только собралась заняться делом, он открыл глаза, и взгляд его остановился на распущенных волосах Марен и на ее заплаканном лице.

— Не плачь, Марен, — сказал он. — Вы с Дитте прокормитесь. Но если хочешь порадовать меня… убери свои волосы, как тогда… когда мы шли с тобой к венцу. Слышишь, Марен?

— Да мне же не причесаться так самой, — отнекивалась старая женщина и снова расплакалась. Все теперь волновало ее до слез. Но Сэрен настаивал.

Тогда Марен кинулась в поселок со всех ног, — чтобы не оставлять больного одного надолго, — и упросила женщину, которая обыкновенно убирала невест к венцу, уложить ее седые волосы, как полагалось — тремя буклями. Вернувшись, она застала Сэрена в большом волнении, но, увидев жену, он сразу успокоился и долго лежал, глядя на нее. Она сидела у постели мужа, держала его за руку и плакала. Грудь Сэрена тяжело подымалась и опускалась.

И вдруг он сказал так громко, как давно уже не говорил:

— Мы с тобой делили и горе и радость, Марен. Теперь конец. Будешь ли ты верна мне на то время, что тебе еще остается быть здесь?

Он приподнялся на локте и пытливо поглядел ей в лицо.

Марен вытерла затуманенные слегами глаза и ответила ему преданным, любящим взглядом, а затем медленно проговорила:

— Никогда никого другого не было в моем сердце и никогда не будет. Сам господь тому свидетель. Можешь смело положиться на меня, Сэрен.

Сэрен упал головой на подушку и закрыл глаза. Вскоре его рука выскользнула из руки Марен.

 

VII

БЕЗ КОРМИЛЬЦА

После смерти Сэрена туго пришлось двум осиротевшим обитательницам Хижины на Мысу. Как ни слаб был старик, но все же кое-что зарабатывал и вообще служил им опорой в жизни. Теперь в доме не стало хозяина, — не стало их кормильца. Марен приходилось быть не только как можно экономнее, чтобы сводить концы с концами, но и самой добывать средства к жизни на двоих, а это было для нее делом непривычным.

Почти все, что в свое время получил Сэрен за свой пай, как совладелец лодки и снасти, они прожили: на похороны ушли последние средства. Соседи знали наперечет все имущество Сэрена, и некоторое время — до похорон и после — многие усердно занимались подсчетами, не сходясь лишь в одном пункте: куда девались те двести далеров, «раз навсегда» выплаченные за ребенка? Да, на что они пошли? Нового старики ничего не купили, и Сэрен упорно отказывался вложить деньги в приобретение донного невода — новейшей рыболовной снасти, испытанной уже в разных местах и, по слухам, несравнимой ни с какою другою. Рассказывали, что с таким неводом некоторым рыбакам удавалось в одну ночь покрыть все расходы по его приобретению. Сэрен, однако, не пожелал дать денег, и так как никогда не случалось, чтобы в течение жизни одного поколения дважды появлялась в поселке такая крупная сумма, то местные рыбаки продолжали пользоваться старым неводом.

Известно было только то, что деньги не были вложены в какое-либо дело и не проедены. Старики нисколько не изменили своего прежнего образа жизни, а если бы они промотали те двести далеров, — люди уж пронюхали бы. Словом, можно было предположить одно: Марен припрятала денежки для девчонки, чтобы та не осталась бы на мели после смерти обоих стариков. Вообще разговоров о старухе с девочкой было немало — главное, насчет того, как и чем они будут кормиться, дальше этого интерес к ним не простирался. Ведь в семье были взрослые дети, которым полагалось взять на себя все заботы. Двое-трое из них были на похоронах, но, конечно, они явились главным образом затем, чтобы выяснить — не осталось ли какого наследства, и сразу уехали, как только покойника предали земле. Похоже было, что они постарались замести за собой следы; во всяком случае, они и не подумали взять к себе старуху с ребенком, и Марен вряд ли даже узнала толком, где они живут. Она-то, впрочем, и не печалилась о том, что потеряет их след, так как чувствовала, чего можно ожидать от деток, когда те повернутся спиною к родительскому дому. И пусть лучше зарастут для них травою все тропы к этому дому — лишь бы только Дитте была с нею! С этих пор они остались вдвоем на белом свете.

— Все-таки они могли бы помогать хоть немножко, — говорили Марен соседки. — Как-никак, они ведь тебе родные дети!

— Ну, чего там! — отмахивалась Марен.

Конечно, она выносила их в своем чреве, и нелегко ей было родить восьмерых детей. Но, пожалуй, и им не много радости принесла жизнь, раз они не чувствовали себя хоть чем-нибудь обязанными родной матери. Да, недаром говорится: «Одна мать может выкормить восьмерых ребят, но кто слыхал, чтобы восемь ребят кормили одну мать?» Нет, Марен довольна была и тем, что они жили на отлете, не вертелись вокруг нее и не совали нос в ее дела.

Чтобы добыть деньжонок на житье, она пыталась продать хижину и клочок дюн, но покупателей на них не нашлось. Тогда она сдала почти весь дом одному семейному рабочему, оставив себе лишь одну комнатку и уголок в кухне. Устроившись таким образом, Марен подбила себе и девочке деревянные башмаки железными гвоздиками с плоскими шляпками, достала суковатую палку Сэрена и, потеплее одевшись сама и закутав Дитте, стала обходить соседей.

Каждый день, во всякую погоду, они с раннего утра обходили хижину за хижиной, хутор за хутором. Марен приблизительно знала, кому и что чинил в свое время Сэрен, — теперь настала пора получить за работу. Но она не требовала своего, как другие, а только становилась у порога и, выдвинув вперед девчонку, теребила длинный кожаный кошель, какие в ходу у рыбаков, и затягивала свою песню — почти одну и ту же у каждого порога:

— Да благословит бог ваш труд и вашу пищу… и всех вас! Трудные пошли времена, ох!.. И на все нужны деньги, ох! Дорого стало жить, да и старость одолевает. И все-то купить нужно — и сальца и сольцы, как говорится, все до последней крупинки, право слово! Как же быть старухе без деньжонок?..

Когда Марен «пошла по миру», как говорили люди, то хотя большинство их было в долгу у Сэрена, — все же с ней и с ребенком обходились, как с нищими. Частенько заставляли их дожидаться в сенях или за порогом чистой комнаты в то время, как другие то и дело шмыгали мимо нее. Ничем нельзя так унизить человека, указать ему «его место», как заставить его, без особой нужды, постоять за порогом. А если человек и тогда не почувствует своей зависимости, — у него, стало быть, в голове не все-ладно.

Марен свою зависимость от других чувствовала так сильно, что внутри у нее все кипело, но она не смирялась с этим, а, напротив, ожесточалась. Она была достаточно умна, чтобы не показывать этого, всячески крепилась и, как ни была стара, запасалась понемногу новым опытом. А быть может, ребенок молодил ее дух настолько, что она легче приноравливалась к обстановке.

Вот, стало быть, как обходятся с нею люди, когда она стала нуждаться в их помощи. А когда с теми же людьми случалась беда или им требовалась какая-нибудь помощь с ее стороны, они вели себя совсем по-другому. Тогда они вскачь мчались за нею, нередко среди ночи стучали кнутовищем в ее окошко и не отставали, пока она не соглашалась поехать с ними — помочь им.

Марен была умна и неплохо соображала. Она просто не пользовалась своими способностями — раз нужды в этом не было. Пока Сэрен был с нею и все держал в своих руках, к чему было ей размышлять да рассуждать? «Нехорошо, если у руля стоит не один, а двое» — это старая рыбачка отлично знала и лишь в самых серьезных случаях прикладывала к рулю и свою руку, — впрочем, чаще всего тайком, незаметно для Сэрена.

Он прозвал ее «пустоголовой» и в последний раз назвал ее так всего за неделю до своей смерти. Желая утешить ее, Сэрен сказал тогда: «Увидишь, все уладится, Марен. Только не будь такой пустоголовой».

И тут Марен в первый раз в жизни запротестовала. Пришлось Сэрену напомнить ей о Сэрине.

— Разве тогда ты не проглядела того, что всякому в глаза бросалось? Разве не пичкала девчонку зеленым мылом да керосином, думала, что у нее опухоль?

— Так у нее и была опухоль, — невозмутимо ответила Марен.

Сэрен вытаращил на нее глаза:

— Ну знаешь…

И вдруг в ее простодушном лице промелькнуло что-то, отчего у него чуть не помутилось в голове.

— Вот оно что. Вот оно что, — пробормотал он, — да ведь тебя бы в тюрьму упекли…

Марен добродушно помигала отяжелевшими веками.

— Ну, разве таких, пустоголовых, сажают…

У Сэрена дрожь пробежала по спине. Он прожил с Марен сорок пять лет и всегда считал ее простоватой, «пустою головой», с тем бы и в могилу сошел. А выходит, пожалуй, что это она верховодила им и всеми в доме. Ходила по самому краю пропасти, взвалив себе на плечи и его и все хозяйство, и только прикидывалась простофилей.

 

VIII

МАРЕН-ЗНАХАРКА

Резкий ветер дул с моря, разбрызгивал пену волн и приносил с собой на дюны мокрый снег. Он хлопьями оседал на кустах и сухих побегах песчанки, а те осадки, что не задерживались высоким берегом, леденели в воздухе и буря уносила их в глубь страны.

Море так и бурлило. Над клокочущим прибоем клубилась туманная мгла. Казалось, сама бездна выплевывает из своей неистощимой утробы холод и ужас. А ревущая пасть ее без конца выдыхала туман, который, как ледяной бритвой, резал лицо человеку и адским огнем обжигал ему горло при вдохе.

По дюнам с трудом пробирались две неуклюжие фигуры — старуха с маленькой девочкой; они были так закутаны, столько на них надето было разного тряпья, что их почти и не различить в этом густом тумане.

Люди с интересом следили за ними из своих хижин, разбросанных по дюнам; чуть не у каждого окошка торчала по крайней мере одна женщина, приплюснув нос к стеклу. «Марен-знахарка вышла! Видно, собирается полетать в такую бурю!» — сообщала она старикам или больным, сидевшим в глубине комнаты. И все, кто еще в силах был двигаться, тащились к окошкам. Всем любопытно было взглянуть на такое зрелище.

— Погодка в самый раз для ведьминых полетов! — смеялась молодежь. — А где же у нее помело?

Люди постарше качали головами.

— С Марен шутки плохи! Она знает «слово» и делает много добра людям. Ну, а если когда и поддастся искушению сыграть с ними шутку, попользоваться своей «силой», то кто на ее месте удержался бы от этого? Сегодня она, должно быть, в ударе, и хорошо было бы посмотреть, как она испробует свою силу. У-у! Как ей дует вслед!

Бабушка и внучка шли по тропе, проходившей по самому краю обрыва, местами уже подмытого волнами. Снизу доносился грохот прибоя, вихрь воды и песка крутился в воздухе, вверху слышались крики чаек и других морских птиц, рассекавших плотный воздух своими сильными крыльями. Камнем падали они вниз на отмель, где разбивались волны, и мгновенно взмывали кверху, держа в клюве добычу — рыбу, которая только что, словно обезумевшая, трепыхалась на песке.

Как ни странно казалось со стороны, что старуха с девочкой старались держаться поближе к краю обрыва, однако там было не так ветрено и гораздо легче идти. Налетавшие с моря шквалы, разбиваясь о высокую стену обрыва, вновь обрушивались на землю уже значительно дальше. Поэтому в тех местах, где тропа вилась по самому краю, старуха могла даже отогнуть плотно закрывавший ей рот платок, чтобы перевести дух. Но нечего было и пытаться перекинуться друг с другом хоть словом.

В одном месте тропа проходила между кустами терновника; подстригаемый ветром, он рос косою стеной. Под его защитой путницы могли отдышаться. Усталая, продрогшая, голодная Дитте хныкала.

— Ну, ну, ведь ты уже большая девочка, веди же себя как следует. Сейчас придем домой. — Старуха прикрыла девочку своей шалью, дрожащими пальцами стряхнула с ее волос налипшие снежные хлопья и, подышав на окоченевшие пальчики Дитте, еще раз подбодрила ее: — Будь умницей. Придем домой, я тебя угощу сладкой булочкой и горячим кофейком. Вот зерна у меня в мешке! Понюхай-ка!

Бабушка приоткрыла мешок, подвешенный под шалью к ее поясу; она совала туда все, что ей подавали из съестного и других необходимых вещей.

Девочка сунула носик в мешок, но не сразу сдалась на уговоры.

— А на чем же мы сварим кофе, ведь у нас нет дров? — недовольно протянула она.

— Разве? А бабушка вчера вечерком побывала на берегу в гостях у старой барки. Ты-то сладко спала и ничего не слыхала.

— Разве там еще остались дрова?

— Ш-ш, дитятко! Береговой надсмотрщик может услышать нас. У него уши длинные… И жалованье он получает от начальства за то, чтобы у бедняков было не слишком тепло. Вот он и должен забирать себе одному все, что выбросит море.

— Но ты же не боишься его, бабушка? Ты колдунья!

— Ну, конечно, бабушка может его сглазить… И еще похуже: напустить на него порчу, если он будет плохо вести себя. Или наградить его «прострелом», чтобы ему не шевельнуться было. Пусть зовет тогда знахарку Марен, чтобы растерла ему поясницу. Ох, у бабушки самой водянка в ногах и все косточки ноют, даром что слывет она колдуньей-ведьмой… и к тому же чуть ли не мошенницей. А как же быть, когда такой старой, заморенной кляче приходится кормить два рта? И ты радуйся, что у тебя бабушка — ведьма. Одна она на всем свете заботится о тебе… И уж лентяйкой ее, во всяком случае, никто не назовет. Ей вот семьдесят два уже стукнуло, и весь свой век она на других работала. Никому не приходилось понукать ее.

Сидеть тут было хорошо, тепло, но девочку стало клонить ко сну, и пришлось им снова двинуться в путь.

— Не то мы с тобой задремлем тут, а Черный дядя подкрадется и заберет нас, — пугала старуха хныкавшую внучку, укутывая ее платком.

— Какой Черный дядя? — От любопытства Дитте даже хныкать перестала.

— Черный дядя?.. Он под землей живет, на кладбище; мертвецам могилы сдает внаймы, и ему хочется, чтобы дом у него всегда был полон жильцов.

Дитте совсем не хотелось уйти в землю к Черному дяде, и она торопливо шагала, держась за бабушкину руку. Тропа вела теперь в глубь от берега, ветер дул уже в спину, и вообще буря утихала.

Когда они поравнялись с Хутором на Песках, девочка отказалась идти дальше.

— Зайдем туда, попросим что-нибудь, — пристала она к бабушке, дергая ее за руку. — Я есть хочу!

— Иисусе Христе, спятила ты, девчонка? Нам с тобой нельзя туда и носа показать!

— Так я одна пойду! — решительно заявила Дитте, выпустила бабушкину руку и побежала к воротам, но вдруг все-таки приостановилась. — А почему нам с тобой нельзя туда? — крикнула она бабушке.

Марен подошла и, взяв ее снова за руку, тихо ответила:

— Потому что… родной отец твой, пожалуй, погонит нас кнутом от дверей. Пойдем домой, будь умницей.

— Ты так его боишься? — упрямилась девчонка. Она не привыкла, чтобы бабушка перед кем-нибудь отступала.

Ну, бояться-то старуха не боялась. Какая уж боязнь в такие плохие времена! Но бедняки предпочитают поворачиваться к ветру спиной и пережидать, пока он утихнет. А впрочем… с какой стати им обходить Хутор на Песках? Подумаешь, святыня какая! Если человек не хочет, чтобы его родное детище попадалось ему на глаза, пусть переносит свой хутор в другой приход. Обе они и ничего плохого не сделали, ровно ничего. И, пожалуй, и недаром девчонка заупрямилась. Марен была не из тех, кто боится искушать судьбу, — особенно когда она, видимо, может смилостивиться над ней.

— Ну, так зайдем, — сказала она девочке и толкнула ворота. — Не съедят же нас.

Они прошли во двор через широкий крытый проход, служивший также складом сельскохозяйственных орудий и топлива. Вдоль одной стены был аккуратно сложен штабелями торф — под самые стропила крыши. Хозяева, как видно, не собирались мерзнуть зимою. Марен, пересекая двор наискосок, узнавала знакомые ей места. Ведь в молодости она служила тут одно время работницей, чтобы быть поближе к Сэрену и к родному дому. Давненько это было, и хозяйничал здесь тогда дед нынешнего молодого хозяина хутора — настоящий скряга, который не давал людям ни поесть досыта, ни выспаться. Деньги все копил! Старик, отец нынешнего хозяина, умерший почти в одно время с Сэреном, был в то время еще совсем молодым парнем и часто подкрадывался, бывало, под окошко к молодым работницам. Из-за этого у него с Сэреном и вышли нелады! С тех пор Марен не заглядывала сюда, — Сэрен не позволял. Да он и сам здесь больше не появлялся, если не считать того раза, когда он скрепя сердце пришел сюда ради Сэрине. Конечно, давши слово, держись… Но это ведь давно было, и двести далеров — не на век же все-таки даны! Сэрен умер, а Марен на старости лет по-другому стала смотреть на жизнь. Холод и голод ожесточили ее, породили «чуждое ей раньше упрямое озлобление к тем, кто сидит в тепле и уюте, кому не приходится рыскать, как собаке, во всякую погоду, и к тем, кто из-за минутного развлечения возложил на ее старые, слабые плечи тяжкое бремя на долгие годы. В самом деле, чего она так долго стеснялась показать хозяевам хутора их детище? Они, пожалуй, скучали по нем! И отчего бы не уступить желанию девчонки? А может быть, это и воля божья. Не сам ли господь вложил в уста девочки настойчивое требование переступить порог отцовского дома?

Совесть у старухи все-таки была не совсем спокойна, когда она, прижав к себе Дитте, стояла в сенях, дожидаясь, чтобы кто-нибудь вышел к ним. Сам хозяин, видно, был в отъезде, и это обрадовало Марен. Слышно было, как работница доила в хлеву корову, а работника в это время года вряд ли держали на хуторе.

По-прежнему у входа в сени лежал треснувший мельничный жернов — вместо ступени, а посредине сеней каменная могильная плита с розетками по углам; надпись на ней уже совершенно стерлась теперь.

Из комнаты вышла молодая хозяйка. Марен еще ни разу не видела ее. Хозяйка была одета наряднее, чем это принято среди здешних молодых хуторянок, и с виду такая кроткая, приветливая. Она повела старуху с девчонкой в комнату, помогла им раздеться и повесила их шали и платки просушиться у печки; потом усадила обеих на скамью и поставила перед ними еду и питье. А пока хлопотала, ласково с ними разговаривала; особенно сердечно отнеслась она к Дитте и этим почти растрогала Марен.

— Откуда вы? Из каких мест? — спросила потом молодая хозяйка, подсев к ним.

— Откуда? ответила Марен, прожевывая кусок. — Откуда берутся на земле бедняки? Кому везет: живут себе припеваючи, занимают место не по праву, а иным господь позабыл отвести местечко — кроме уголка на кладбище. Но ты сама-то, видно, нездешняя?

Да, молодая хозяйка была с острова Фальстера. С какой теплотой в голосе произнесла она родное название!

— Это далеко отсюда? — спросила Марен, вскинув на нее глаза, глядевшие до тех пор в тарелку.

— Да, от столицы еще целый день езды по железной дороге и на лошадях.

— Стало быть, нынче с Песков за женами ездят по железным дорогам? А в любовницы и здешние годятся! Да, да! Подальше прокатиться — повыгодней жениться!

Молодая хозяйка с недоумением посмотрела на Марен и сказала:

— Мы познакомились в Высшей Народной школе.

— Вот как? И он побывал в Высшей школе? Да, да; нынче все на благородный манер норовят. Ты-то, видно, не гуляла с ним до свадьбы.

Молодая хозяйка покраснела под взглядом старухи,

— Как вы… странно разговариваете…

— А как еще разговаривать беззубой старухе? Ну, а это не странно — что отец живет в тепле и холе, а его родное детище босиком по миру бегает, побирается?

— На что вы намекаете? — робко прошептала молодая хозяйка.

— На то, что известно и богу и людям здешним, но о чем тебе никто не сказал. Погляди на девчонку — ей незачем выдумывать себе отца. Была бы на свете справедливость, так моя дочь сидела бы тут хозяйкой, а кое-кому… Ну, да голодать и мерзнуть тебе все-таки не пришлось бы.

Марен, разговаривая, обсасывала свиную косточку. Зубов у старухи не было, и она за едой чавкала, а сало текло у нее по пальцам и подбородку.

Молодая хозяйка подошла к ней с фартуком.

— Дайте я оботру вас, матушка, — сказала она и бережно вытерла старухе рот и пальцы. У самой у нее руки тряслись, а в лице не осталось ни кровинки.

Старуха не оттолкнула заботливой руки, но крепко сжатые губы впалого рта словно окаменели. Вдруг она обхватила своими корявыми руками бедра молодой хозяйки и пробормотала:

— Целовано-миловано! — Потом, проводя рукой по ее животу, вещим тоном добавила: — Трудные будут роды, ох, какие будут трудные!

Молодая женщина пошатнулась под ее руками и, не вскрикнув, свалилась на пол без чувств. Дитте взвизгнула.

Марен перепугалась того, что натворила, но даже и не подумала оказать помощь хозяйке, сорвала с печки шали и платки и, волоча за руку Дитте, бросилась к дверям. И только уже на краю поселка, у сарая со спасательными лодками — приостановилась, чтобы как следует закутать девочку и себя.

Дитте все еще дрожала.

— Ты ее совсем убила, бабушка?

Старуху от этих слов передернуло.

— Конечно, нет! Что ты глупости болтаешь! — резко ответила она и подтолкнула девочку. — Шагай поживее! — Дитте к такому тону не привыкла и, оробев, побежала вперед.

В хижине у них было холодно, и Марен уложила внучку в постель, а сама принялась собирать топливо, разожгла печурку, поставила кипятить воду для кофе и, расхаживая по кухне, бормотала себе под нос:

— Ведьма… чертовка… Еще бы! А кто виноват во всем? Хочешь добраться до виноватого, ударишь и невинного.

— Что ты говоришь, бабушка? — спросила Дитте.

— Ну… я говорю только, что отец твой найдет теперь дорогу к нам, да не с пустыми руками.

В сумерках к хижине подкатила телега; примчался сам хозяин Хутора на Песках. Однако он был с пустыми руками и взбешенный донельзя, еще с порога начал ругаться. Марен предусмотрительно обвязала голову платком, будто от холода, и теперь могла прикинуться, что ничего не расслышала.

— Эге, да к нам редкие гости пожаловали, — сказала она и с улыбкой пригласила его войти.

— Ты не воображай, что я к тебе в гости приехал, злодейка! Нет, я потащу тебя к себе, сию же минуту! И не упирайся лучше!.. — жиденьким, несколько визгливым голоском напустился на нее Андерс Ольсен и схватил старуху за руку.

Марен живо высвободила свою руку.

— Что с тобой? — она посмотрела на него с удивлением.

— Что со мной? И ты еще спрашиваешь, зловредный оборотень? Разве ты не побывала сегодня после обеда у меня на хуторе, да еще с девчонкой? Ведь откупились от вас, заплатили деньгами, чтобы вы не лезли к нам… Ты по злобе напустила порчу на мою жену! Она лежала замертво и теперь мучается. Но я сволоку тебя к начальству, добьюсь, что тебя сожгут, старую ведьму!.. — Он весь кипел от ярости и размахивал кулаками перед носом Марен.

— Ах, ты, стало быть, и на костер людей посылаешь? — насмешливо спросила Марен. — Может, сам огонь разжигаешь, чтобы заодно прогреть себе поясницу? Ну, я вижу, что ты взваливаешь на себя больше, чем твоя спина может снести!

— Что, что? Куда ты гнешь? — зашипел хозяин Хутора на Песках, делая вид, будто вот-вот кинется на Марен и бросит ее на свою телегу. — Разве это не правда, что ты была сегодня у моей жены и колдовала над ней? — Он угрожающе топтался около старухи, но тронуть ее побаивался. — И какое тебе дело до моей поясницы? Ты что же, и меня хочешь испортить? — Он кричал, но в глазах его виден был страх.

— Нет мне никакого дела ни до твоей поясницы, ни до тебя самого! Только всякому понятно, что добро скряги растащит воронье. Побереги свою силу для молодой жены, а то как раз надорвешься, если будешь возиться с такой старой ведьмой, как я. На кого же ей тогда опереться?

Андерс Ольсен приехал с твердым намерением втащить старую ведьму на телегу и привезти на хутор, если не добром, так силой, чтобы она тотчас же сняла с его жены порчу. А вышло так, что сидел он тут на дровяном ящике и с самым жалким видом мял в руках свою шапку. Марен правильно оценила его: не настоящий это мужчина, слишком уж криклив. Плохого закала были все мужчины в роду владельцев Хутора на Песках, малорослые, сухопарые и жадные. Этот вот успел уже облысеть, на шее у затылка так и выпирали кости, а рот напоминал туго стянутый кошель с деньгами. Мало радости быть женой такого мужа — сразу видно, что скаред! И глядите, как он весь трясется от страха за себя, — про жену-то и позабыл уже!..

Марен поставила перед ним на кухонный стол чашку кофе, а сама с миской в руках присела на ступеньку чердачной лесенки.

— Пей на здоровье, — сказала она, видя, что он медлит. — Никто здесь не желает зла ни тебе, ни твоим.

— А ты все-таки побывала у нас и натворила беды, — пробормотал он, нехотя берясь за чашку. Он как будто опасался пить кофе, и не пить тоже боязно.

— Мы обе заходили на твой хутор, это верно. Непогода загнала нас, по доброй воле мы бы уж, конечно, не зашли бы. — Марен говорила снисходительным тоном. — А что касается твоей молодой жены, так ей в самом деле стало худо, когда она услыхала, за какого человека вышла. Тебе досталась хорошая, добрая жена, слишком хорошая для такого, как ты. Она не знала, куда посадить нас, чем угостить получше, а ты вот хотел живьем сжечь нас. Ну, что ж, хоть разок бы погрелись хорошенько перед смертью. Тут у нас ведь холодище, — некому привезти нам возик торфу.

— Не мне ли еще торф тебе возить? — пробурчал сквозь зубы хозяин Хутора на Песках, рот у него совсем сжался.

— Детище-то ведь все-таки твое — и мерзнет и голодает, как ни бьешься.

— За нее уплачено раз навсегда.

— Ну, понятно, — значит, с плеч долой! Что ж, пусть детище твое помирает. Надо надеяться, господь не пошлет тебе больше ни одного.

Хозяин Хутора на Песках вздрогнул и словно пришел в себя.

— Сними колдовство с моей жены! — закричал он и стукнул кулаком по столу.

— Нечего мне делать с твоей женой. Но посмотрим, пошлет ли тебе господь еще хоть одного ребенка. Не думаю.

— Оставь господа в покое и расколдуй мою жену! — прохрипел он, наступая на Марен. — Или я задушу тебя, хоть ты и ведьма! — Его худые искривленные пальцы шевелились, лицо посерело.

— Берегись! Твое единственное детище лежит там в постели и может услышать тебя. — Марен распахнула дверь в комнатку. — Слышишь, Дитте? Отец твой хочет меня задушить.

Андерс Ольсен отвернулся от старухи и пошел к дверям. С минуту он постоял, нащупывая щеколду, словно не зная, что предпринять, затем вернулся и сел на дровяной ящик. Сидел, уставясь в глиняный пол, поплевывая и растирая плевки сапогом. Совсем стариком выглядел он, да и с детства был таков; про хозяев Хутора на Песках даже поговорка сложилась, что «недаром они на свет рождаются беззубыми».

Марен подошла поближе и остановилась против него.

— Ты, небось, о сыне думаешь, которого родит тебе молодая, здоровая жена? Пожалуй, думаешь, как это приятно будет, когда он подрастет и станет бегать за тобой по полям, как жеребенок около упряжки, и как ты будешь учить его править плугом. Но ведь у многих нет сыновей-наследников, а они все-таки копят да копят и другой радости себе не ищут. А как часто у скупого отца сын бывает мотом и пускает по ветру отцовское наследство! Должно быть, это божья кара тем, кто слишком дрожит над своим добром. Ты, конечно, можешь бороться со своей судьбой, пока у тебя поясница не отнимется — как это со многими бывает, а когда станешь совсем калекой — продать свой хутор чужим людям и переехать в город в красивый домик. У богатых людей много путей!

Хозяин Хутора на Песках поднял голову.

— Ты должна расколдовать мою жену, — сказал он смиренно. — Мы в долгу не останемся.

— Ноги моей не будет больше в вашем хуторе, ни моей, ни девочки. Но ты можешь прислать свою жену к нам. Вреда ей от этого никакого не будет. Но сам понимаешь, если хочешь ей добра, пусть она приедет сюда на возу с торфом.

На следующее утро молодая, красивая хозяйка Хутора на Песках проехала через поселок к Хижине на Мысу, покачиваясь на высоком возу с торфом. Сам-то хозяин, видно, постеснялся показаться со своей женой на телеге, — за кучера сидел подросток-батрак. Многие любопытствовали — кому это везут торф, и всюду в окнах домов виднелись приплюснутые к стеклам носы. А из хижин, откуда не видно было дороги, выскакивала то одна, то другая женщина, набрасывая впопыхах платок на голову, и бежали к домику знахарки. Там батрак таскал торф в сарайчик Марен, а молодая хозяйка Хутора на Песках выкладывала в кухоньке на стол яйца, ветчину, сладкие булки, масло и много еще равных вкусных вещей. Любопытные так и шмыгали мимо, носясь на окошки, а некоторые, осмелев, забегали под каким-нибудь предлогом к постояльцам Марен, занимавшим большую половину дома. Марен знала, зачем забегали люди, но не обращала на них внимания. Она уже привыкла к тому, что за нею наблюдают из помещения, занятого жильцами.

Через несколько дней по всему приходу разнеслась весть, что хозяин Хутора на Песках начал заботиться о своей незаконной дочери. Правда, делал он это не по доброй воле: Марен заставила! И никто понять не мог — почему она так долго терпела, если могла добиться своего. Но теперь ей, стало быть, надоело ждать, и она принялась понемножку колдовать над молодой женой хуторянина, — то посылала в ее утробу ребенка, то изгоняла его оттуда — как Марен было угодно. Поговаривали, будто она для этого приспособила свою внучку: заклинаниями превращала ее в неродившегося младенца, которому приходилось искать себе материнскую утробу. Вот почему Дитте и росла так плохо! Девочка в самом деле была поразительно мала для своих лет, хотя как будто и не хворала ничем. Попросту ей не давали расти как следует, — иначе ведь гораздо труднее было бы превращать ее в народившегося младенца.

Иметь в приходе такую знахарку было и хорошо и плохо. В том, что Марен ведьма, сомневаться не приходилось, но все же она была ведьма совестливая. Никто не мог сказать, что она злоупотребляет своей силой — людям во вред, нечистому на пользу. Она была добра к беднякам — многих вылечивала даром. А что касается хозяина Хутора на Песках, то все радовались, когда ему перепадала от кого-нибудь оплеуха.

Слава Марен росла. Люди бывают забывчивы, когда им хорошо живется, и хозяин Хутора на Песках не всегда аккуратно снабжал старуху с внучкой. Случалось, он не заглядывал к ним подолгу, иногда же навещал их усердно. У него в роду была эта болезнь — «прострел». Бывало, дед его и отец, или он сам, нагнутся в поле поднять камень или вырвать сорную траву, и вдруг — стоп, словно нечистая сила схватит за поясницу, насквозь простреливает, выпрямиться не дает, хоть на четвереньках домой ползи. А потом неделями валяйся в кровати, катайся от боли, изнывай от безделья и позволяй изводить себя всякими припарками, пиявками, кровососными банками и умными советами. И вот в какой-то день боль исчезала столь же внезапно, как и появлялась. Сами они приписывали этот недуг «дурному глазу» женщин, считавших себя обиженными и мстивших так подло. А люди полагали, что это небо карает их за то, что они уж очень жадны. Все Ольсены страшно боялись за свою поясницу, и Андерс Ольсен, чуть только она у него, бывало, заноет, торопился задобрить Марен-знахарку.

Щедрот Андерса, разумеется, не хватало на жизнь, но по его примеру многие стали обращаться за помощью к Марен.

Она сама хорошенько не понимала, как все это вышло, но, сообразуясь с обстоятельствами, по мере сил старалась извлечь из этого пользу. Припоминала кое-какие мудрые советы своей матери, а в общем действовала по наитию. Кроме того, люди по большей части сами подсказывали ей, что надо говорить и делать.

Часто слыша, что ее называют колдуньей, она иногда и сама готова была поверить этому, а иногда просто дивилась людской глупости. Но всегда со вздохом вспоминала те времена, когда Сэрен еще был жив и она была всего-навсего «пустой головой». Хорошие, спокойные времена были!

А вот теперь она осталась одинокой. Сэрен лежал в могиле, люди же боялись ее, как чумы, и только в случае надобности обращались к ней. Между собой все они ладили, забегали друг к другу посудачить о том о сем, но никому и в голову не приходило зайти запросто к Марен, — выпить у нее чашку кофе. Даже жильцы сторонились ее, хотя частенько нуждались в ее помощи и пользовались ею. Лишь одно живое существо на всем белом свете не боялось Марен, доверчиво бежало ей навстречу — девчонка.

Тяжела и горька доля знахарки, и не по доброй воле Марен выбрала себе такое ремесло. Но оно давало ей кусок хлеба!

 

IX

ДИТТЕ ПОПАДАЕТ В СКАЗОЧНУЮ СТРАНУ

Дитте стала уже такой большой, что бегала одна, куда вздумается, и Марен о ней не беспокоилась. Девочке хотелось поиграть с детьми, и она разыскивала себе сверстников в поселке и в одиноких хижинах у лесной опушки. Но родители, завидев ее, звали своих ребятишек домой. Мало-помалу дети сами стали избегать ее, бросали в нее камнями, когда она подходила, обзывали «шлюхиным отродьем», «ведьминой девчонкой». Она попробовала было свести знакомство с другими детьми, но результат был тот же. Наконец Дитте поняла, что везде будет лишней. Не надеялась она больше и на детей бабушкиных жильцов; только, бывало, они все вместе начнут в дюнах плести ожерелья и кольца из голубенькой скабиозы, как прибежит мать и уведет детей.

Поневоле Дитте привыкла играть одна и искать себе развлечения среди неодушевленных предметов. Она не была прихотлива и ей ничего не стоило оживлять свои игрушки — камешки, чурбачки; она распределяла между ними роли — кому кем быть, и игра шла отлично; они все были такие сговорчивые. Пожалуй, даже чересчур!

Так что ей приходилось иной раз самой подстрекать их к бунту, чтобы не соскучиться. Однажды попался ей в хламе старый деревянный башмак Сэрена. Марен нарисовала на носке башмака лицо и отдала Дитте свой старый передник, чтобы завернуть в него башмак, как ребенка. Дитте немедленно превратила башмак в мальчишку-озорника, который не слушался и то и дело выкидывал разные штуки. Вечно он был «мокрый» и ужас сколько ломал и портил всяких вещей! Дитте поминутно приходилось развертывать его и пороть.

Сама Дитте была уже настолько большая, что с нею такой беды больше не случалось, но сам по себе этот вопрос не переставал ее занимать, как самый важный на свете. Дитте по опыту знала, что никакая другая провинность не обнаруживается так быстро и не вызывает столь чувствительного наказания.

Однажды она сидела на солнышке перед хижиной и голосом, полным материнской заботы и досады, распекала своего негодного мальчишку. Марен чистила у кухонного крылечка селедки и забавлялась болтовней ребенка. Вдруг она услыхала:

— Посмей только еще раз! Мы снесем тебя к ведьме, пусть она откусит от тебя кусочек!

Марен кинулась к девочке:

— Это ты от кого слышала? Кто так говорил? — Ее морщинистое лицо передергивалось.

— Петрушка! — весело откликнулась Дитте.

— Не дурачься! Скажи скорее, кто так говорил? Когда? Ну, отвечай же по-человечески, дитятко человеческое.

Девочка попыталась состроить серьезную мину и выпалила:

— Петрушкин песик… завтра!

Толку от нее не добиться было. Конечно, девочке скучно одной, вот она и выдумывает всякий вздор. Марен вернулась к своим делам, с виду как будто спокойная, а на самом деле она крепко задумалась.

Все-таки девочка болтала неспроста. Недавно Марей вылечила одного парня-матроса из поселка, который постоянно просыпался в постели мокрым и много лет страдал от насмешек товарищей. Первым делом Марен взяла с парня зарок — держать язык за зубами, иначе толку от леченья не будет. И вот всех разбирало любопытство: что такое она с ним сделала? Но из парня ничего нельзя было вытянуть, и люди высказывали всевозможные догадки, одна другой хуже!

Марен поливала селедки слезами, которые так и капали в кадочку. Старуха последнее время часто плакала, сетуя на злобу мирскую и на собственную судьбу. Она твердо знала, что ничего, кроме добра, ближним своим не делала, они же относилась к ней, как к зачумленной, и отравляли вокруг нее воздух своей трусливой ненавистью. Люди прибегали к Марен за помощью, когда с ними случалась беда, но в глубине души все эти беды ей же и приписывали и старательно окуривали свое помещение после ее ухода. Марен в их глазах была источником и рассадником всякого зла. Даже невинные детские уста называли ее ведьмой!

Зрение Марен сильно пострадало от забот и горестей, пережитых ею после смерти Сэрена. Глаза у нее постоянно были воспалены, а веки покраснели и совсем опухли от слез. Но окрестные жители видели в этом лишнее доказательство того, что она была самой настоящей ведьмой. Зрение старухи ослабело, а порою она и вовсе ничего не видела. Приходилось прибегать за помощью к молодым глазам внучки, но та не прочь была при случае и выкинуть какую-нибудь штуку. Дитте была не злая девочка — не злая и не добрая, а просто еще малый ребенок, которому нужна перемена, нужны развлечения. Ее мирок был донельзя однообразен, беден событиями, вот она и пользовалась всяким случаем пережить что-нибудь новенькое, даже сама выдумывала события, чтобы не скучать.

Но однажды в самом деле произошло событие. Марен разрешили набирать себе каждую неделю по вторникам охапку хвороста в лесу, принадлежавшем крупному барскому поместью Эллебек. Само поместье было далеко за общественными лугами, но лес подходил к дюнам. Отопить жилье одной вязанкой, конечно, нельзя было, но чтобы кофейку сварить — хватало и этого.

Походы за хворостом каждый вторник превращались в приятные прогулки. Бабушка с внучкой брали с собой еду и усаживались перекусить в каком-нибудь красивом местечке, чаще всего на берегу большого лесного озера. К тому же Дитте и в лес и обратно домой ехала на тачке. Набрав хворосту, они собирали ягоды, а поближе к зиме — плоды терновника и дикие яблоки, которые потом пекли в печурке.

Но рот Обушка расхворалась: она так много плакала, что глаза ее совсем перестали видеть. Это Дитте понимала, но почему у нее ноги налились водой, так что она не могла держаться на них, — этого девочка никак не могла понять. Пришлось ей теперь одной собирать хворост в лесу. Это был нелегкий труд, но стояло лето, и в лесу было превесело. Девочка забиралась в самую глушь, куда и не заглядывали они с бабушкой, которая побаивалась чащи и предпочитала держаться ближе к опушке. А в глубине леса без умолку распевали птицы, сквозь густую листву словно струилось сверху диковинное зеленое сияние, воздух там был, как зеленая вода, пронизанная солнечными лучами, а во мраке, под кустами слышалось какое-то шипенье и гуденье. Дитте не была трусихой, но все-таки время от времени вздрагивала и останавливалась, прислушиваясь с опаской, а стоило хрустнуть сухой ветке, как девочка подпрыгивала от неожиданности. В лесу ей не скучно было, все ее маленькое существо до краев переполнялось напряженным любопытством и удивлением; на каждом шагу подстерегало ее новое, то увлекая собой, то пугая. Иной раз словно кто-то налетал на нее сзади с ужасающим треском вроде того, какой раздавался в печке, когда бабушка, бывало, плеснет туда керосину. И Дитте пускалась во всю прыть своих ножонок, бежала, не переводя духу, до первой прогалины.

И вот случилось однажды, что она выбежала к широкой реке, над которой нависли густолиственные ветви деревьев. По этой реке, видно, и приплывал сюда со всего мира этот «зеленый блеск»! Дитте притихла, как мышонок, в немом изумлении. Скоро, впрочем, она догадалась, что этот зеленый блеск — просто краска, которую впитывают корни деревьев, а река эта — конец света. Вон на том берегу живет, должно быть, сам бог. Она долго глядела туда во все глаза, пока наконец ей не померещилось в чаще терновика лицо седобородого старика. Но где же делают всю эту зеленую краску?

Она побежала по берегу, чтобы разузнать об этом, и, забравшись уже далеко, наткнулась на двух барынь. Таких важных и нарядных женщин Дитте никогда еще не видывала. Барыни гуляли под красными зонтиками, хотя дождика не было, да и, кроме того, они ведь шли под навесом зелени. На этих красных зонтиках прыгали пробиравшиеся сквозь листву солнечные зайчики, и похоже было, что на зонтики сыплются огненные денежки. Барыни опустились перед Дитте на колени, словно перед принцессой, и стали ощупывать и разглядывать ее босые ножки, спрашивать, как ее зовут.

Зовут ее Дитте. Дитте-негодница или Дитте-умница… а еще дитятко человеческое.

Барыни с улыбкой переглянулись и спросили, где она живет.

— Конечно, у бабушки.

— У какой такой бабушки? — опять пристали глупые барыни.

Дитте топнула босой ножкой по траве.

— У какой? У своей бабушки, которая бывает слепая, потому что очень много плачет.

Тут барыни словно поумнели и спросили еще только одно: не хочет ли она пойти к ним в гости.

Дитте доверчиво сунула ручонку в руку одной из них и пошла с ними. Ей хотелось узнать, не живут ли они по ту сторону реки у самого бога. Тогда, значит, она повстречала его ангелов.

Они пошли вдоль реки. Дитте сгорала от нетерпения, и ей казалось, что дороге конца нет. Но вот они дошли до мостика, который был перекинут через реку и упирался в железную решетчатую калитку с острыми пиками наверху и внизу, так что нельзя было ни подлезть под нее, ни перелезть. Барыни отперли ее ключиком и опять накрепко заперли за собой. Дитте очутилась в чудесном саду. Вдоль тропинки росли цветы — голубые и красные — и кивали ей головками, а на низеньких кустиках алели крупные ягоды, каких Дитте отроду не пробовала.

Дитте сразу догадалась, что это райский сад, и даже не обтерев рта, красного от ягодного соку, бросилась к одной из барынь и, как-то особенно глядя на нее своими большими темно-голубыми глазами, спросила:

— Я ведь умерла?

Барыни расхохотались, взяли ее в дом, провели через множество нарядных комнат, где ходили прямо в башмаках по толстым мягким шерстяным платкам, разостланным на полу. В самой последней комнате сидела в глубоком кресле седая старушка, с очками на носу, вся в морщинах и в белом спальном чепчике, хотя дело было днем.

— Это вот наша бабушка, — сказала одна из барынь.

Потом обе принялись кричать прямо в уши старушке:

— Погляди, бабушка! Мы поймали лесную фею!

Вот как! Их бабушка, стало быть, глухая? А бабушка Дитте только слепая.

Дитте походила по комнатам, с любопытством разглядывая все кругом, и вдруг спросила:

— А где же сам бог?

— Что такое говорит эта малютка? — воскликнула одна из барынь.

А другая, которая вела девочку за руку, прижала ее к себе и ответила:

— Бог не здесь живет, а наверху, на небе. Она, верно, думает, что в рай попала! — заметила она сестре, указывая на Дитте.

Им, видно, не нравилось, что девочка ходит босиком, и они очень внимательно еще раз осмотрели ее ноги, нет ли на них змеиных укусов или порезов.

— Почему девочка не обуется? — спросила старушка. Голова у нее забавно тряслась, когда она говорила, и седые букольки на висках колыхались, как цветы колокольчиков.

Но ведь у Дитте вовсе не было башмаков.

— Боже! Слышишь, бабушка? У ребенка нет башмаков! Так-таки никаких?!

— У Петрушки есть! — выпалила Дитте с лукавым смехом.

Расспросы ей уже надоели. Понемногу барыни все-таки выпытали, что у нее есть деревянные башмаки, во их надо приберечь на зиму.

— Ну, так дайте ей мои прюнелевые ботинки, — сказала старушка. — Аста, пойди достань; только уж не самые плохие.

— Я возьму, которые еще годятся, бабушка, — ответила одна из молодых барынь, та, которая больше нравилась Дитте.

Дитте обули и угостили разными разностями, каких она отроду не едала и в которых не нашла особого вкуса: другое дело — хлеб, к нему она больше всего привыкла, его и предпочла всему прочему, к великому удивлению всех трех барынь.

— Какая разборчивая! — усмехнулась одна из молодых.

— Ну, это уж грех говорить, что разборчивая, если она всему предпочитает хлеб, — с живостью возразила другая, которую звали Астой. — Девочка, видно, живет в большой бедности. А все-таки какая здоровенькая, погляди!

Она притянула девочку к себе и поцеловала.

— Пусть лучше возьмет с собою, — сказала старушка — Такие дети природы никогда не едят в неволе. Мой покойный муж однажды поймал на Золотом Берегу маленькую обезьянку, но пришлось ее выпустить — она ни за что не хотела есть.

И Дитте положили съестного в хорошенькую корзиночку из красной и белой соломы да еще надели ей на голову итальянскую соломенную шляпу с широкими полями, а на грудь прикололи большой красный бант. Все это было очень весело, но Дитте вдруг вспомнила бабушку, и ей захотелось домой. Она ухватилась за дверную ручку, — и, делать нечего, пришлось выпустить забавную малютку-фею на волю. И только успели подсыпать ей в корзиночку ко всему впридачу еще немного красных ягод, как она уже перебежала мостик и пропала в лесу.

— Только бы она не заблудилась, — сказала Аста, задумчиво глядя вслед ребенку.

Конечно, Дитте не заблудилась. Но хорошо, что она так соскучилась и заторопилась домой, — впопыхах она совсем позабыла, что у нее в корзиночке, иначе старая бабушка так и сошла бы в могилу, ни разу не попробовав клубники.

Надеясь, что сказка повторится, Дитте часто бегала потом в чащу леса, где пережила такое большое приключение, самое большое в своей жизни. Старуха Марен сама ее поощряла:

— Пойди, пойди, поброди там в чаще, — говорила она. — Ничего худого с тобой не может случиться, ты родилась в счастливый день. А когда попадешь в заколдованный дом, попроси такие же башмаки и для меня. Скажи, что у бабушки вода в ногах и она еле надевает деревянные.

Реку Дитте нашла, но те нарядные барыни ей ни разу больше не попадались в лесу, и мостик с калиткой исчез. По другую сторону реки тянулся такой же лес, и лица бога она больше нигде не могла разглядеть, сколько ни старалась. Сказочная страна пропала.

— Должно быть, ты все это во сне видела, — предположила старуха Марен.

— А ягоды-то, бабушка? — ответила Дитте.

— Да, ягоды… и то правда!

Марен сама отведала этих ягод, ничего чудеснее она никогда не пробовала. В двадцать раз крупнее лесной земляники, и какие сытные! Не то что разные другие ягоды, от них только урчит в животе.

— А их, видно, подбросил лесной тролль, который во сне показал тебе сказочную страну. Он хотел, чтобы и мне что-нибудь перепало, — рассудила наконец старуха Марен.

На этом объяснении они и успокоились.

 

X

У ДИТТЕ НАШЕЛСЯ ОТЕЦ

Однажды Марен, встав поутру, увидела, что жильцов ее нет больше в доме, — скрылись ночью.

— Видно, черт их унес! — весело сказала старуха. Она даже рада была избавиться от них, такие они были неприветливые и сварливые. Но плохо было то, что они задолжали ей за двенадцать недель — двенадцать крон, которые она надеялась приберечь к зиме.

Она вывесила на пожарном сарае в поселке объявление и стала поджидать новых постояльцев. Но никто не приходил. Ведь прежние жильцы распустили слух, что в доме «нечисто».

Потеря дохода от жильцов была тем тяжелее, что Марен отказалась от своего ремесла. Не хочет она больше слыть знахаркой, носить на себе клеймо проклятой колдуньи!

— Ступайте к тем, кто поумнее, а меня оставьте в покое, — отвечала она людям, которые прибегали к ней за; советом или приглашали ее к больным.

Посетители уходили ни с чем, и скоро в окрестности прошла молва, что Марен «потеряла силу».

Да, силы ее слабели, и зрение она почти потеряла, и ноги отказывались ей служить. Она стала прясть и вязать на людей и опять «ходить по миру». Дитте должна была водить ее со двора во двор, с хутора на хутор. Трудные это были походы. Старуха не переставала охать и тяжело опиралась рукой на плечо девочки. Дитте тогда еще ничего не понимала и только тяготилась этими походами, — ее манили цветы у придорожных канавок и сотни других вещей, ей хотелось сбросить с плеча свинцовую тяжесть и бегать, резвиться по своей воле; бесконечные жалобы старухи наводили на нее тоску. Иногда девочка позволяла себе алые шутки.

— Бабушка, я потеряла дорогу, — вдруг говорила она и не хотела шагу ступить дальше или же просто убегала от старухи и пряталась где-нибудь поблизости.

Марен бранилась и грозила девочке, потом, устав, присаживалась у края дороги и плакала. Дитте становилось жалко бабушку, и она спешила к ней и обнимала ее. И обе плакали — вместе — от горя, от жалости к себе и от радости, что снова нашли друг друга.

Недалеко от Хижины на Мысу, по дороге в поселок, была пекарня, и хозяин ее давал им раз в неделю бесплатно белую булку. В те дни, когда Марен не поднималась с постели, за хлебом ходила Дитте. Девочка всегда бывала голодна, и для нее это поручение было связано с большим искушением. Всю дорогу обратно домой она мчалась бегом, чтобы удержаться от соблазна, и, когда ей удавалось донести хлеб в целости до дому, обе они одинаково радовались. Но иногда голод пересиливал, и девочка на бегу выщипывала из теплой еще булки мякиш. Ей не хотелось, чтобы это было заметно, и она выщипывала сбоку — по крохотным кусочкам, но не успевала опомниться, как от булки оставалась одна пустая корка. Тогда Дитте злилась на себя, на бабушку, на весь свет.

— Вот тебе хлебец, бабушка, — говорила она, швыряя корку на стол.

— Спасибо, дитятко. Он свежий?

— Да! — И Дитте убегала и пряталась.

А старуха сидела, глодала корку слабыми деснами и бранила внучку:

— Негодница!.. Розгами бы ее!.. Прогнать со двора! Пусть попадет в сиротский дом!

Богадельня, сиротский дом — ничего хуже этого обо они представить себе не могли. Мысль о том, что они могут попасть туда, постоянной угрозой висела над ними. И когда Марен начинала говорить о сиротском доме, Дитте выскакивала из своего уголка, плакала и просила прощения. Старуха тоже плакала, и потом обе принимались ласкать и утешать друг друга.

Однажды Марен после такой сцены начала вздыхать:

— Ох-ох-ох! Тяжело нам жить на свете! Был бы — у тебя отец… настоящий отец… Правда, тебе доставалось бы от него — без выучки человеку не набраться ума-разума, но зато я жила бы, пожалуй, у вас в доме, вместо того, чтобы ходить по миру!

И только она это сказала, на дороге перед домом остановилась телега, запряженная старой, костлявой клячей. Рослый, кудлатый и бородатый человек спрыгнул с передка телеги, бросил вожжи на спину лошади и, сутулясь, направился к дому.

— Это торговец селедками, — объявила Дитте, стоя на коленях на плетеном стуле под окном. — Открыть ему дверь, бабушка?

— Да, впусти его.

Дитте откинула на входной двери крюк, и человек вошел в сени. На нем были высокие брезентовые сапоги с деревянными подошвами и штаны, заправленные в голенища. Он громко топал ногами и никак не мог выпрямиться во весь рост в низеньких сенях. Он постоял немного в дверях кухни, осмотрелся и вошел в комнату. Дитте глядела на него, спрятавшись за бабушкину прялку. Он протянул старухе руку и, видимо, смутился, потому что Марен не протянула ему своей руки.

Дитте прыснула со смеху.

— Бабушка у нас слепая!

— Вот как! Ну, тогда странно было бы требовать, чтобы вы меня разглядели, — пошутил он и сам взял старуху за руку. — А я ведь зятем вам прихожусь, если хотите знать. — Слова будто рокотали у него в груди, благодушно и весело.

Марен с живостью подняла голову:

— А на какой же из моих дочек вы женаты?

— На матери вот этой девчурки, — отозвался он и махнул на Дитте своей большой мягкой шляпой. — То есть мы не совсем женаты, как оно требуется по закону… У пастора еще не побывали. Решили отложить это, пока нет крайней необходимости, много есть других забот, поважнее. Но кров и очаг у нас имеются, хоть и очень скромные. Живем мы в целой миле пути за общественными лугами — на Песках. А домишко наш прозвали Сорочьим Гнездом.

— А как зовут тебя самого? — спросила Марен.

— Ларc Петер Хансен, как окрестили.

Старуха подумала немножко и покачала головой:

— Нет, такого что-то не припомню.

— Так не вспомните ли отца моего, по прозвищу Живодер?

— О нем-то я слыхала, хоть и не с лучшей стороны.

— Так, пожалуй, со многими бывает, — добродушно ответил Ларc Петер Хансен. — Не всегда волен человек в прозвище своем или в славе своей. Если у него совесть чиста, то и этого довольно. Но я вот ехал мимо и порешил навестить вас. Когда мы сговоримся с пастором, чтобы он обвенчал нас с Сэрине, я заеду за вами, и вы будете с нами в церкви. А может, вы захотите перебраться к нам еще до этого? Так, пожалуй, было бы лучше всего.

— Это Сэрине велела тебе спросить нас? — недоверчиво проговорила Марен.

Ларс Петер Хансен пробормотал что-то, похожее и на да и на нет.

— Я так и думала, что это твоя собственная затея. И спасибо тебе за твою доброту, но нам лучше остаться на своем месте. А на свадьбу приедем с удовольствием. Из моих восьмерых детей чуть ли не все уже поженились или замуж повышли, но на свадьбу свою никто еще не приглашал.

Марен задумалась и немного погодя спросила:

— А чем ты промышляешь?

— Я торгую селедками и… еще чем придется. Скупаю кости и тряпье, — у кого что насобираю.

— На этом, пожалуй, много не заработаешь. Людям приходится носить свое тряпье, пока ни одной цельной ниточки не останется — по крайней мере многим. Разве в ваших краях народ зажиточнее здешнего?

— Нет, должно быть, такой же, — изнашивает тряпки до последнего волокна, а кости свои таскает, пока те не рассыплются! — смеясь отозвался Ларc Петер. — Но чем-нибудь да надо промышлять.

— Да, да, чем-нибудь да надо кормиться! Но ты, должно быть, проголодался? Особого угощенья мы тебе предложить не можем, но кофейком, если не побрезгуешь, попотчуем. Дитте, сбегай в пекарню, скажи, что у тебя сегодня грех вышел с хлебцем и что у нас гость. Они тебя, пожалуй, побранят, но все-таки дадут другой. Бели же не дадут, то скажи, что мы как-нибудь обойдемся без хлебца на будущей неделе. Но ты расскажи всю правду. Беги же. Да не отщипывай от хлебца.

Дитте не очень-то спешила идти. Тяжелое наказание наложили на нее, и она мешкала в надежде, что бабушка пожалеет ее и позовет обратно. Щипать хлебец… Нет, этого она уж не станет больше делать ни сегодня, ни потом, никогда в жизни. У нее уши горели от стыда, что ее новый отец узнал об этом, да и в пекарне теперь

узнают, какая она негодная девчонка, обижает бабушку. Выпутаться как-нибудь враньем она не хотела. Выгораживать себя ложью — все равно, что сбивать головки чертополоха, говорила бабушка, на месте одной сбитой вырастет полдюжины новых. И Дитте сама убедилась в этом. Ложь всегда потом обнаруживается, и тогда еще труднее бывает выпутаться из нее! Дитте и собственным умишком дошла до вывода, что лгать не стоит.

Ларс Петер Хансен сидел у окошка, глядя вслед девочке, которая сначала еле плелась по дороге, а потом вдруг припустилась бегом.

— Как вы с нею справляетесь? — спросил он Марея.

— Она девочка неплохая, — отозвалась старуха из кухни; там она начала ощупью разводить огонь под плитой. — Другой опоры у меня нет, да и не надо. Но она еще мала, а я старуха, и ей тяжело со мной. Тут две крайности. Жеребенку хочется бегать, а старой кляче — дремать у яслей. Невесело проводить детство около старой развалины.

Дитте влетела в пекарню вся запыхавшись, так торопилась она поскорее исполнить поручение и вернуться домой к тому большому, сутулому, добродушно бурчащему человеку.

— Теперь у меня есть отец, как у других детей! — крикнула она, задыхаясь. — Он сидит в гостях у бабушки. И у него собственная лошадь с телегой!

— Неужто? — спросили люди с удивлением. — Как же его зовут?

— Живодером! — с важностью сообщила Дитте.

Видно, здесь его знали. Дитте заметила, как люди переглянулись.

— Ну, стало быть, ты хорошего роду! — сказала жена пекаря и положила на прилавок хлебец; она, поглощенная этой новостью, очевидно, забыла, что девочка уже приходила к ним сегодня за хлебом.

А Дитте, не меньше ее поглощенная тем же самым, подхватила хлебец и убежала. И вспомнила о том, что должна была сказать, только на полпути к дому, когда уже поздно было.

На прощанье Ларc Петер Хансен подарил им два десятка селедок и повторил, что заедет за ними, когда будет свадьба.

 

XI

НОВЫЙ ОТЕЦ

Месяцев десяти от роду Дитте любила все совать себе в рот и пробовать — съедобное или нет?

Дитте смеялась теперь над бабушкиными рассказами о той поре. Теперь ведь она стала уже большой девочкой и поумнела. Знала, какие вещи несъедобные, но зато ими приятно любоваться, а вот такие-то съедобные, но лучше всего поберечь их, на них нужно посмотреть только и представить себе, какие они вкусные, да поглаживать себя при этом по животику и, жмурясь, причмокивать от восхищения. Тогда удовольствия от лакомства хватало надолго.

— Какая же ты глупышка! Отчего ты не скушаешь, пока это не испортилось? — удивлялась бабушка.

Но Дитте умела быть экономной. Она ходила, переживая в воображении вкус чего-нибудь, например, подаренного ей румяного яблочка.

Она прикладывала его к щеке, подносила к губам и целовала. Или возьмет да спрячет его подальше и с какою-то тихой, благоговейной радостью долго лелеет втайне мысль о нем. Если же потом найдет, бывало, яблочко уже сгнившим, то невелика беда. Ведь девочка уже много раз мысленно насладилась его вкусом. Бабушка такого удовольствия не понимала. На старости лет она становилась жадной. Теперь уже старуха никак не могла насытиться и набивала себе рот чем придется.

А в свое время как они оба с Сэреном оберегали малютку, боясь, чтобы она не проглотила чего-нибудь вредного, не захворала бы! Особенно беспокоился дедушка и то и дело остерегал ребенка: «Нельзя совать в рот, ни-ни!» Несколько мгновений Дитте глядела на него во все глаза, потом извлекала из ротика все, что в него засунула, и пыталась положить это в рот деду. Может быть, она пыталась заручиться сообщником, а может быть, малютка полагала, что он не велит ей совать в рот то или другое потому, что ему самому хочется пососать это? Дедушка так никогда и не разобрался в причинах.

Во всяком случае, Дитте рано выучилась считаться с эгоизмом людей. Когда они советовали ей что-нибудь или наставляли на путь истинный, то, конечно, не столько ради ее блага, сколько ради своих собственных интересов. Девочки постарше, встретив ее по дороге с яблоком в руках, часто говорили:

— Фу! Фу! Брось это гадкое яблоко, а то червяка проглотишь!

Теперь Дитте уже не слушала таких советов, — она успела убедиться, что девочки за ее спиной поднимали это яблоко и сами съедали его. Вообще на белом свете не все складывалось так просто, как казалось; напротив, за тем, что улавливали глаза и уши, скрывалось обыкновенно еще что-то, и часто как раз самое главное.

Бывало и так, что люди попросту держали у себя за спиной то, что могло угрожать другим людям, например, палку, поэтому не мешало всегда быть настороже.

Ну, уж, конечно, не с бабушкой. Она была просто бабушкой, только бабушкой — при всяких обстоятельствах, и ее незачем было остерегаться. Она только чем дальше, тем больше ныла и вовсе уж не могла ничего делать. Теперь на плечи Дитте легли все домашние заботы, и она научилась добывать пропитание. Она знала сроки, когда на каком хуторе сбивали масло или резали скотину, и вовремя поспевала туда, чтобы выпросить кое-что для бабушки.

— Отчего вы не попросите у местных властей, чтобы вас взяли на попеченье? — спрашивали Дитте некоторые хозяйки, но все-таки подавали ей. Нельзя в такое время отпускать нуждающегося с пустыми руками, не будет тогда удачи в хозяйстве.

Когда обстоятельства сложились таким образом, Дитте не могла питать прежнего уважения к бабушке и обходилась с нею все чаще, как с большим избалованным ребенком, — то журила ее, то ласково уговаривала.

— Да, тебе хорошо говорить, — сказала однажды старуха, — у тебя глаза зоркие, ноги здоровые, тебе все дороги открыты. А у меня впереди одно утешение— могила.

— Так тебе хочется умереть? — спросила Дитте. — Пойти к дедушке?

Ну, понятно, старухе не особенно хотелось умирать. Но нельзя было все же не думать о могиле, она постоянно о себе напоминала — и пугала и притягивала. Старым, усталым косточкам уже не отдохнуть здесь на земле как следует, долгий-долгий сон под дерновым покровом рядом с Сэреном манил старуху. Только бы знать наверное, что не придется там мерзнуть; да еще — что девчонка не пропадет без нее!..

— Ну, я просто уйду к своему новому отцу, — успокаивала ее Дитте всякий раз, как заходил этот разговор. Право, бабушке незачем беспокоиться о ней. — Но ты думаешь, что дедушка Сэрен все еще там?

Н-да… На этот счет у старой Марен не было настоящей уверенности. Она хорошо представляла себе могилу как последний, окончательный предел земного пути и мирилась с этим представлением; и что же может сравниться с блаженством склонить свою усталую голову там, где не проезжают никакие телеги, навек избавиться от ревматизма и всяких тревог, и забот, и от смертельной усталости — только отдыхать, отдыхать. Но, пожалуй, не всем это блаженство дается. Разное говорят на этот счет. Пастор — одно, миссионер — другое. Пожалуй, Сэрена и нет там больше, придется ей разыскивать его. Да и найти его будет трудненько, если он после смерти стал таким же, каким был в молодости — непоседой, буйной головушкой. А ведь где он, там должна быть и Марен, об этом и спорить нечего. Ох, всего лучше, всего желаннее было бы для нее улечься рядышком с ним на покой, на вечный покой в награду за все эти годы земной маеты.

— Я просто уйду к своему новому отцу! — повторяла Дитте по всякому поводу.

— Ну и уходи! — обиженно откликалась старуха; ее задевало равнодушие Дитте.

Но Дитте необходимо было знать, что у нее имеется настоящая опора, защита. Бабушка для этого больше не годилась — слишком стара стала и беспомощна, да еще к тому же она женщина. Тут нужен был мужчина.

И вот он нашелся! Теперь Дитте, укладываясь вечером спать за спиною бабушки, засыпала с новым ощущением уверенности и спокойствия: у нее ведь тоже есть настоящий отец, как у других детей; отец, который женат на ее матери, имеет собственную лошадь с телегой. Тощий и плешивый молодой хозяин хутора был такой скряга, такой черствый и холодный, что подойди к нему поближе — сама замерзнешь, и Дитте никогда не могла бы сдружиться с ним. А этот Живодер взял ее к себе на колени и своим рокочущим басом спел ей на ушко песенку. Пусть кричат Дитте вслед «шлюхино отродье» — ей и горя мало. У нее теперь есть отец, да еще повыше ростом, чем у других ребятишек; ему приходилось нагибаться, когда он входил в сени и в дверь бабушкиной комнаты.

Жизнь потекла спокойнее, ровнее, а сама Дитте чувствовала себя будто богаче. С этим ощущением она теперь и спать ложилась и, просыпаясь утром, радовалась, что ей не приснилось, а что у нее действительно есть отец. На такого отца можно надеяться; это не то, что старая слепая бабушка, вся как будто свернутая из тряпок. Дитте всегда с одинаковым удивлением следила за тем, как старуха раздевается по вечерам, снимает с себя юбку за юбкой, кофту за кофтой, все худея и худея, пока наконец, словно по волшебству, не превратится в настоящий птичий скелет, в высохшую старушонку, попискивающую, как неплотно прилегающая печная вьюшка.

Дитте и бабушка заранее радовались, ожидая, когда новый отец повезет их к себе на свадьбу. Тогда он, конечно, приедет в коляске с сиденьем и на рессорах, а не на простой телеге, как у всех торгашей. И приедет он как раз в такой день, когда им придется особенно туго. Вот у них нет еды, нет кофе, и вдруг перед хижиной слышится веселое щелканье кнута, и подъезжает он сам! Подымает кнутовище высоко-высоко кверху и, перевернув, опускает, низко-низко, словно отдавая поклон, шутник этакий! А когда они станут садиться в коляску, он все время будет держать кнут стоймя кверху, как делает господский кучер в поместье Эллебек.

Никто никогда не приезжал еще к старухе Марен, чтоб звать ее в гости, и она, пожалуй, ждала этого события даже нетерпеливее внучки. И заранее расписывала его девочке на все лады.

— А я-то уж думала, что выеду отсюда в первый раз только на кладбище, — прибавляла она всякий раз. — Но вот дела-то какие! Недаром у твоей матери всегда были повадки, как у благородной!

Их убогое существование наполнилось новым смыслом. Дитте перестала скучать и не искала развлечения в злых проказах. К тому же у нее появилось чувство какой-то ответственности за бабушку, нуждавшуюся в ее попечении, и они больше сблизились между собою.

— Какая ты добрая, как заботишься обо мне, старой, дитятко мое! — вырывалось у старухи, и обе плакали, сами не зная отчего.

Маленькая шустрая девочка стала глазами своей бабушки, и старухе Марен приходилось теперь обращаться за помощью к внучке. Когда же она привыкла к этому и прониклась доверием к девчонке, дело пошло совсем на лад. А если Дитте иногда пыталась подшутить над старухой, Марен стоило только спросить: «Ты ведь не обманываешь меня, дитятко?» — и девочка сразу становилась серьезной. Смышленая она была и расторопная. Марен — если уж нельзя было вернуть собственные глаза — и пожелать себе не могла лучших, чем внучкины глазки. Невесело ей было сидеть да шарить вокруг себя, подвигаться ощупью, вертеть головой в сторону каждого звука и все-таки ничего толком не понять! Но вот благодаря Дитте старуха понемногу вернулась к своим прежним привычкам.

Больше всего, пожалуй, Марен страдала оттого, что не видела неба. Погода всегда играла в ее жизни большую роль, и не столько сегодняшняя погода, как та, что ожидалась на другой день. Недаром Марен была из рыбацкого рода. Она только следовала примеру своей матери, как та — своей; с малых лет, едва войдя в разум, они вглядывались в небо и ранним утром и поздним вечером. Небо распоряжалось всем в жизни рыбаков: оно милостиво ставило на их стол пищу изо дня в день, и оно же, разгневавшись, сметало со стола еду, отнимая у семьи кормильца. Бывало, Марен по утрам прежде всего смотрела на небо и последний свой взгляд перед тем как лечь в постель посылала ему же. «Ночью гроза будет», — говорила она, возвращаясь домой. Или: «Завтра улов будет хороший!» Дитте понять не могла, откуда бабушка это знает. Теперь Марен уже редко выходила из дому и погода, в сущности, не играла в ее жизни особенной роли, но старуха по-прежнему интересовалась ею.

— Погляди, каково небо сегодня? — спрашивала она каждый день.

Дитте выбегала и обводила горизонт озабоченным взглядом, поглощенная данным ей поручением.

— Небо красное-красное! — докладывала она, вернувшись. — И кто-то едет там на мокрой лошади. Значит, завтра дождь будет?

— А солнце куда садится? В тучу? — спрашивала старуха, и Дитте снова убегала.

— Никакого солнца нету, — сообщала она, с нетерпением ожидая заключения бабушки.

Но старуха качала головой. Путает девчонка. И не разберешься. Выдумывает много.

— А кошка сегодня траву ела? — спрашивала Марен немного погодя.

Этого Дитте не заметила, но видела, как кошка прыгала и ловила мух.

Марен призадумывалась и затем изрекала:

— Да, это вряд ли к добру. Поди-ка, взгляни: нет ли ввез дочек под кофейным котелком на печке.

Дитте приподнимала тяжелый котелок. Да… в саже, покрывшей его дно, перебегали искорки, словно огненные мурашки.

— Ну, быть буре! — говорила бабушка с облегчением. — Недаром у меня уж который день суставы ломит!

И если буря в самом деле налетала, Марен никогда не забывала сказать Дитте:

— Видишь? Я говорила!

И Дитте дивилась бабушкиной премудрости.

— Тебя и зовут знахаркой, потому что ты все знаешь? — спрашивала она.

— Да, пожалуй. Но не велика мудрость знать немножко побольше других, — надо только глядеть хорошенько. А ведь среди людей немало дураков.

Ларс Петер Хансен не показывался к ним и не давал о себе знать чуть ли не целый год. Пытались они расспрашивать о нем кое-кого из проезжавших мимо людей, в которых можно было угадать жителя с той стороны, но мало что узнали. Под конец они уже готовы были усомниться — да полно, был ли он у них в гостях в самом деле? Пожалуй, и это был сон, как приключение Дитте в сказочной стране?

И все-таки Ларc Петер в один прекрасный день явился и подъехал к дому. Кнутом он, правда, не щелкал, но пытался щелкнуть длинным прутом орешника с привязанной к нему бечевкой. А Большой Кляус — старый костлявый одер — в ответ на это мотал головой и ржал.

Телега была та же самая, но в ней сегодня прилажено было настоящее сиденье с зеленой мягкой спинкой, из которой торчала набивка. И старая мягкая шляпа хозяина телеги была все та же самая — тулья ее лоснилась от времени, к полям прицепились паутина и соломинки. А из-под нее, как всегда, выбивалась копна волос, столь пропыленная в дороге, утыканная репьями и еще невесть чем, что птицы небесные легко могли бы соблазниться и начать вить в ней себе гнездо.

— Ну, что скажете насчет того, чтобы прокатиться со мной? — весело крикнул он, громко топая по полу. — Поглядите, какую хорошую погоду я вам привез!

Еще бы не привез! Бабушка-то позаботилась о сегодняшней погоде еще вчера, хоть и не подозревала о его приезде. Вчера вечером она провела рукой по запотевшему стеклу и сказала: «Этой росе блестеть завтра на утреннем солнышке!»

Ларса Петера Хансена усадили, и Дитте принялась разводить огонь в печурке и варить кофе.

— Да ты, я вижу, молодец-девочка! — воскликнул он, когда она подала ему кофе. — Надо расцеловать тебя за это! — Он приподнял ее кверху и поцеловал, а Дитте уткнулась лицом в его щетинистую щеку и затихла. Вдруг Ларc почувствовал, что щека у него стала влажной, повернул девочку лицом к себе и, со страхом спросив, чем же он ее обидел, спустил на пол.

— Какое там обидел! — сказала бабушка. — Девочка только и бредила всегда отцовскою ласкою и вот дождалась наконец, хотя это и не бог весть какая радость. Пусть ее выплачется. Детские слезы быстро высыхают.

Но Ларc Петер Хансен вошел за Дитте в каморку, куда складывали торф, — девочка лежала там, свернувшись в углу, и рыдала. Бережно извлек он ее оттуда, вытер ей слезы своим пестрым носовым платком, который, видно, был в ходу не первый день. «Мы с тобой поладим… отлично поладим», — твердил он, утешая девочку. Его густой бас успокаивал ее, и она вернулась в комнату, держась за руку отца.

Бабушка была большой охотницей до кофе, но не признавалась в этом и вот решила воспользоваться случаем выпить тайком лишнюю чашечку. Да, наливая второпях, пролила, и теперь ощупью старалась вытереть стол, чтобы уничтожить следы. Дитте помогла ей снять залитый кофе передник и мокрою тряпкою вытерла подол бабушкиной юбки, чтобы не осталось пятен, — все это с чисто материнской заботливостью. Сама Дитте не захотела пить кофе, — она была так переполнена радостью, что в рот взять ничего не могла.

Потом бабушку старательно укутали, и Ларc Петер усадил обеих в повозку. Бабушка поместилась рядом с ним на сиденье, а Дитте полагалось сесть позади, на мешке с сеном для лошадей, но она устроилась впереди, у них в ногах; тут она была ближе к ним. Ларc Петер начал понукать Большого Кляуса — покрикивал на него и то натягивал, то опускал вожжи. Наконец коняга рванулся вперед, повозка дернулась, колеса завертелись, и они покатили.

День стоял чудесный, ясный. Дюны, казалось, нежились на солнце, как и видневшиеся вдали леса и луга. С высоты повозки все казалось Дитте новым, необычным — не таким, каким представлялось ей, когда она бегала внизу по земле босиком. Все как будто кланялось ей теперь — и холмы и леса — все, все кругом. Ей не часто приходилось кататься, в первый раз в жизни ехала она так важно, поглядывая на все сверху вниз. Эти крутые холмы, громоздившиеся друг на друга, всегда загораживали ей вид и порою задавали большую работу ее детским ножкам; сегодня же они словно расступились перед нею и приглашали: «Милости просим, Дитте! Проезжай, не стесняйся!» Бабушка, конечно, ничего этого не могла видеть, но она чувствовала, как солнце приятно грело ее старую спину, и у нее появилось хорошее настроение.

Большой Кляус не торопился, и Ларc Петер предоставлял ему самому распределять свои силы, соразмерять их с расстоянием. Он только легонько похлестывал коня по спине, а тот уже так привык к этому щекотанью вдоль хребта, что не мог без него обходиться. Но стоило только хозяину замешкаться, пока он указывал спутницам какое-нибудь местечко, Большой Кляус нетерпеливо мотал головой и оглядывался назад, к великой потехе Дитте.

— Он совсем не умеет бегать? — спросила она, становясь между коленями отца.

— Еще как умеет! — с гордостью ответил Ларc Петер Хансен, подобрал вожжи и хлестнул коня по спине, но конь совсем остановился и с удивлением повернул морду назад. А когда его начали подстегивать вожжами, он только взмахивал хвостом да мотал головой. Дитте покатывалась со смеху.

— Сегодня ему не хочется бежать рысью, — сказал Ларc Петер, когда ему удалось наконец пустить Большого Кляуса привычным аллюром. — Ему кажется, что если он все время шел таким крупным шагом, то просто недобросовестно заставлять его еще бежать.

— Он это сказал тебе? — спросила Дитте, изумленно поглядывая то на отца, то на Кляуса.

— Ну, так по крайней мере можно было понять его. И, пожалуй, он прав.

Да, коняга шел крупным шагом, старался вовсю! Но никогда не делал и двух одинаковой ширины, так что повозка двигалась рывками и зигзагами. Вообще коняга был презабавный. Словно весь собранный из разных кусков — такой нескладный и костлявый. В нем как будто не было и двух одинаковых, хорошо пригнанных частей, и двигался он с каким-то храпом и сопеньем, все суставы у него хрустели, и во вздутом брюхе урчало.

Они ехали мимо большого барского имения Эллебек, через общественные луга и дальше по таким местам, которых бабушка никогда не видала.

— Да ведь ты и сейчас их не видишь, — ввернула Дитте.

— Ох, вечно ты цепляешься к словам, сущая придира! Как же не вижу? Я слышу, как вы разговариваете обо всем, что вокруг нас, и я как будто вижу это воочию. Поистине благодать божия, что мне приходится пережить такую радость на старости лет. Но чем это так вкусно пахнет?

— Должно быть, пресною водою, бабушка, — сказал Ларc Петер. — В полумиле отсюда налево большое озеро Арре. У бабушки нюх тонкий на напитки! — И он добродушно засмеялся собственной остроте.

— Это, видно, та самая вода, которую без вреда можно пить, — задумчиво произнесла Марен. — Сэрен мне рассказывал о ней. И мы всё хотели побывать там на ловле угрей ночью, да так и не собрались. А красиво это, должно быть, летней ночью — все эти огоньки на лодках и вблизи и вдали.

Ларс Петер, между прочим, сообщил кое-что о своих семейных делах. Свадьбы сегодня никакой не предстояло, они поженились вот уже скоро девять месяцев тому назад, потихоньку. «Пришлось поторопиться! — пояснил он в виде извинения. — А то мы непременно пригласили бы вас».

Марен на некоторое время притихла. Она ведь так радовалась было, что хоть одну из своих дочек увидит под венцом. И вот из этого ничего не получилось, но в общем поездка была чудесная.

— Что ж, и дети уже есть? — спросила она спустя некоторое время.

— Мальчишка, — ответил Ларc Петер. — Настоящий крепыш, буян! А лицом весь в мать! — Отец так и расцвел при мысли о малютке. — А теперь Сэрине опять в положении, — тихо добавил он.

— Вы, видно, не теряете времени даром, — отозвалась Марен. — А как она себя чувствует?

— На этот раз плоховато. Все жалуется, что в горле першит и жжет.

— Стало быть, родится длинноволосая девчонка, — решила Марен. — И, видно, скоро, раз ее волосы уже в горло матери лезут.

Этот сентябрьский день был на редкость хорош. Пахло созревшими плодами, воздух был напоен влагой, которая словно паром клубилась над озаренными солнцем полями, повисала голубоватою дымкою между деревьями и оседала в низинах и ложбинах, так что каждый лужок и каждое болотце казались серебристыми прудами.

Дитте не переставала удивляться, как безмерно велик мир. На горизонте появлялись все новые леса, селения, церкви; не показывался только ежеминутно ожидаемый конец всего света. Далеко-далеко на юге вдруг заблестели на солнце какие-то башни.

— Это королевский дворец, — сказал Ларc Петер.

И сердечко Дитте сильно забилось от этих слов.

— А прямо впереди что?

— Да, чем это опять запахло?! — воскликнула старуха, принюхиваясь. — По-моему, солью! Должно быть, близко море?

— Ну, еще не близко, до него больше мили. Неужто вы в самом деле почуяли море?

— Да, да! Никому не понадобится оповещать старуху Марен, что поблизости есть море. Слишком долго прожила я около него! А какое же тут у вас море?

— То же самое, что и около вас, — ответил Ларc Петер.

— Так не стоило, пожалуй, и тащиться сюда через всю страну, — заметила Марен смеясь.

Тут они и приехали. Совсем неожиданно Большой Кляус остановился, а Ларc Петер спрыгнул с повозки.

— Ну, вот! — сказал он и высадил их.

С мальчуганом на руках показалась Сэрине, такая полная, что ребенок упирался ножонками ей в живот. Вообще она стала на вид такою рослой и крепкой. Дитте испугалась этой крупной, краснощекой женщины и спряталась за бабушку.

— Она еще не знает тебя, — сказала Марен дочери. — Потом обойдется.

Но Сэрине рассердилась.

— Ну, не кривляйся, девчонка! — сказала она, вытаскивая Дитте. — Поцелуй свою мать сейчас же!

Дитте разревелась, стала отбиваться, и видно было, что Сэрине уже готова пустить в ход свои родительские права — отшлепать упрямицу. Муж быстро вмешался, подхватил девочку и посадил на спину коняги.

— Погладь Кляуса и поблагодари его за то, что так хорошо вез, — сказал Ларc Петер, и когда ему удалось успокоить Дитте, он поднес ее к Сэрине, говоря: — Теперь поцелуй маму!

Дитте послушно протянула губы, но тут уже не захотела Сэрине, она сердито поглядела на дочь и пошла накачать воды для лошади.

Сэрине зарезала для гостей двух цыплят и вообще не поскупилась на угощение, но сердечности, радушия не проявила. Она всегда была холодна в обращении, всегда больше всего занималась собой и с годами не стала мягче. Уже на следующее утро старая Марен заговорила о том, что им пора собираться домой.

И Сэрине не стала отговаривать ее.

После обеда Ларc Петер запряг конягу, усадил бабушку с внучкой в повозку, и они поехали домой с легким сердцем, довольные, что все кончилось. Сам Ларc Петер был в дороге совсем другой, нежели у себя дома, — пел и шутил, тогда как дома боялся неловко ступить. Бабушка и внучка нарадоваться не могли, очутившись опять в своей хижине.

— Слава богу, что не приходится нам есть хлеб у твоей матери, — сказала старуха, когда Ларc Петер Хансен распростился с ними.

А Дитте обняла старуху и поцеловала. Сегодня она по-настоящему оценила свою бабушку.

Все же они были несколько разочарованы: Сэрине обманула их ожидания, и домишко оказался плохоньким. Насколько бабушка могла понять из описания девочки, весь он состоял в сущности из нескольких землянок, которые назывались жилым домом, хлевом или еще как-нибудь. Он не выдерживал никакого сравнения с Хижиной на Мысу.

Но сама поездка была чудесной.

 

XII

ЖИВОДЕР

Все, кто знал Ларса Петера Хансена, сходились в мнение, что он чудак. Он всегда был в хорошем настроении, что вообще противоречит здравому смыслу, а уж ему-то было особенно не к лицу. Он происходил из рода переселенцев-угольщиков, и его ближайшие предки — насколько это сохранила людская память — всегда занимались такими делами, какими брезговали коренные жители. Они-то и дали им кличку «живодеры». Отец Ларса Петера ходил по окрестностям с тележкой, запряженной собаками, и скупал кости, тряпье и разные отбросы; если в каком-нибудь хозяйстве нужно было убить больную или зараженную скотину, то всегда посылали за Хансеном. Он был человек отчаянный и не гнушался запускать руки по локоть в самую скверную падаль, а затем мог сразу приниматься за еду, даже не ополоснув пальцев. Утверждали еще, будто он по ночам откапывает павшую скотину и сдирает с нее шкуру. А дед, по слухам, будучи мальчишкой, состоял в подручных у своего дяди, палача в Нюкэбинге. Про деда рассказывали, будто бы он, если петля недостаточно туго затягивалась, взбирался на перекладину виселицы, прыгал оттуда на плечи повешенному и, оседлав его, оттягивал вниз.

От таких предков ничего хорошего нельзя было унаследовать, во всяком случае, хвастаться этим не приходилось. Ларc Петер, видно, чувствовал это и еще совсем молодым парнем ушел из родных мест. Он переправился на другую сторону залива и нанялся работником где-то в Северной Зеландии. Ему хотелось стать землепашцем. Парень он был рослый, здоровый и сильный, как бык, любой хуторянин готов был взять его в батраки.

Но если Ларc Петер рассчитывал убежать от дурной славы, то ошибся. Слухи о его родне шли за ним по пятам и вредили ему. С таким же успехом он мог бы пытаться убежать от собственной тени.

К счастью, он принимал все это не слишком близко к сердцу. Человек он был по натуре хороший — ни единой капли зла не было во всем его существе. Даже непонятно было, почему он такой добрый и отзывчивый. Несмотря на свое бесславное происхождение, он добился равного положения с другими молодыми работниками благодаря своей физической силе и добросовестности; его даже полюбила одна состоятельная девушка, увлеченная его мужественностью и черными кудрями. Она порешила во что бы то ни стало выйти за него замуж, и, вопреки желанию ее родителей, они все-таки обручились. Но вскоре девушка умерла, и ее деньги так и не попали к нему.

Да, Ларса Петера преследовали неудачи, быть может, за грехи его предков. По-настоящему ему не везло ни в чем. Но он принимал это, как обычные удары судьбы. Ларc Петер копил деньги до тех пор, пока не удалось собрать достаточно, чтобы приобрести в собственность клочок земли на Песках. После этого он уже снова начал подыскивать себе жену. Вскоре он обручился с одной девушкой из рыбацкого поселка и женился на ней.

Встречаются на свете люди, на крыше которых любит гнездиться зловещая птица бед и машет своими черными крыльями. Обычно ее никто не видит, кроме самого несчастливца, но бывает и так, что ее видят все, кроме того, на чьей крыше она свила себе гнездо.

Люди думали, что Ларc Петер был из тех, с кем постоянно случается беда. Над его родом тяготели две страшные в мире таинственные силы: кровь и проклятие. И то обстоятельство, что он сам по себе был такой бодрый и веселый человек, только усиливало интерес к нему. От судьбы-то ему все-таки не уйти было! Все явственно видели на его крыше зловещую птицу.

Сам Ларc Петер ничего не видел; с наивною верою в счастье привел он в свой дом милую. Никто не рассказал ему, что она раньше была обручена с моряком, но тот утонул. И к чему рассказывать? Не таков он был человек, чтобы испугаться покойника, тем более, что у Ларса Петера, наверное, никогда и ни с кем не было никаких недоразумений. Да и никому не убежать от своей судьбы!

Молодые зажили очень дружно. Ларc Петер был добр к жене; если выдавалось у него свободное время, помогал ей доить корову, носил воду. Хансина также была довольна и весела; по всему чувствовалось, что муж у нее хороший. А поселившаяся у них на крыше птица оказалась в конце концов просто аистом, так как вскоре Хансина призналась Ларсу Петеру, что у них будет ребенок.

Сроду не слыхал он ничего радостнее и никогда не знавал таких веселых забот, какие теперь появились у него. Все вечера он проводил в сарае: сколачивал там люльку, мастерил полозья для нее и вырезывал из дерева крохотные башмачки. За работой он гудел себе под нос что-то вроде песенки, всегда на один и тот же мотив. Но вдруг прибегала к нему, вся дрожа, Хансина и бросалась ему на шею. С нею во время беременности стало твориться что-то неладное. То она не могла усидеть на месте от какой-то внутренней тревоги, то вдруг замирала вся, словно прислушиваясь к каким-То далеким голосам, и ее уж не дозваться было, сколько ни окликай. Ларc Петер объяснял это ее положением и не беспокоился. Его уравновешенность хорошо действовала на нее, и она мало-помалу становилась опять спокойной. Лишь временами на нее снова нападал страх, и она вне себя прибегала к мужу в поле, и трудно было увести ее обратно домой. Она требовала, чтобы муж постоянно находился поблизости от дома, на виду у нее. Наверное, она чего-то опасалась, боялась оставаться одной; но когда муж начинал расспрашивать ее, она молчала.

После рождения ребенка все это у нее пропало; она стала прежней. Оба радовались ребенку и зажили еще дружнее.

При следующем ребенке повторилось то же самое, только было еще хуже. Временами Хансина положительно не в силах была оставаться дома, без устали бродила по полю и в отчаянии ломала себе руки, прикрытые передником. Заманить ее домой удавалось, только показав ей плачущего ребенка. Но теперь она все-таки сдалась на уговоры мужа и призналась ему, что была невестой моряка и тот взял с нее клятву, что она останется ему верна, если даже он погибнет.

— И он погиб? — спросил с расстановкой Ларc Петер.

Хансина кивнула и добавила, что он грозился вернуться и потребовать ее к ответу, если она не сдержит клятвы, — будет скрипеть ставнем слухового окошка на чердаке.

— Ты дала ему клятву по доброй воле? — испытующе спросил Ларc Петер.

Но Хансина ответила, что жених заставил ее поклясться.

— Ну, так ты ничем не связана, — решил он. — Мой род, пожалуй, не из почтенных; мы — отверженцы, как говорится. Но и отец мой и дед всегда держались того мнения, что мертвых бояться нечего; живые — те куда зловреднее.

Хансина сидела с ребенком, уснувшим в слезах у нее на коленях, а Ларc Петер стоял около и, обняв жену за плечи, тихонько уговаривал ее.

— Теперь ты должна думать только об этом малыше да о другом, которого носишь под сердцем! За один только грех нет нам прощения — это, если мы не заботимся о тех, кого судьба вверила нам.

Хапсина взяла его руку и прижала к своим заплаканным глазам. Потом встала и уложила ребенка в кровать. Она успокоилась.

Живодер не подвержен был никаким суевериям или страхам. В этом отношении его родичи выделялись, как светлое пятно, на фоне темной, суеверной массы людей, за что и были отвержены и обречены на свои особые занятия. Кто не боится привидений, над тем они не имеют власти!

Ларс Петер признавал лишь один вид проклятья на земле — быть отверженным и пугалом для людей. Лично он не был, к счастью, ни тем, ни другим. И ни в какие преследования со стороны мертвецов не верил, но понимал, что с Хансиной творится что-то неладное, и очень за нее тревожился. Перед тем, как лечь спать, он снимал ставень с чердачного оконца и прятал его под крышей.

Так в печали и заботах рождались у них дети — один ребенок за другим. Душевное состояние Хансины не улучшалось, а скорее ухудшалось с каждой новой беременностью. И как ни любил Ларc Петер своих малышей, он все-таки желал, чтобы детей больше у них не рождалось. На самих ребятишках, впрочем, болезненное душевное состояние матери, носившей их под сердцем, ничуть не отражалось. Все они были словно ясное солнышко и, едва научившись ходить, целый день держались около отца. Они вносили радость в его дневной труд, и каждого нового ребенка он встречал, как дар божий. Приняв богатырской пятерней из рук повитухи новорожденного, он подымал его к потолку и радостно приветствовал рокотаньем своего густого баса, глядя, как младенец словно кивает ему беспомощно качающейся головкою, а глазки его моргают от света. Никогда не видывали люди человека, который бы так радовался своим ребятишкам, своей жене и всему, что он, Ларc Петер, мог назвать своим. На языке у него были для них только похвалы, все казалось ему чудесным.

Хозяйство его, впрочем, не особенно процветало. Само по себе оно было маленькое, и к тому же Ларсу Петеру не везло. То скотина падет, то градом побьет посев. Но лишь другие отмечали все эти его неудачи, сам же он не чувствовал себя обиженным судьбой. Напротив, доволен был своим домом и своим хозяйством и продолжал неутомимо трудиться. Ничто его не страшило.

Когда Хансина забеременела пятым ребенком, она прямо как будто помешалась. Она заставила мужа вновь навесить ставень, утверждая, что иначе ей не спастись от сквозняка в кухне. И на этот раз ее просто не выманить было из дому. Она все ждала — не заскрипит ли ставень. Жаловаться она совсем перестала и страха в сущности не испытывала, но как будто со всем примирилась заранее и приготовилась к неизбежному. Ожидание этого поглощало ее всецело, и Ларc Петер с грустью чувствовал, что она как будто совсем отошла от него. Просыпаясь по ночам, он часто убеждался, что ее нет в постели, шел ее искать и находил в кухне, полуокоченевшую от холода. Он на руках относил ее в кровать, как малого ребенка, ласково успокаивал, и она засыпала, прижавшись к его груди.

Она дошла до такого состояния, что он, отлучаясь из дому, боялся оставлять ее одну с детьми. Пришлось взять женщину, которая присматривала бы за нею и за хозяйством. Хансина все в доме запустила, а на детей поглядывала так, как будто они были причиной ее несчастья.

Однажды Ларc Петер повез в город торф. В его отсутствие и случилась беда. Сбылось, видно, то, чего так долго ожидала Хансина. Под каким-то предлогом она отослала женщину, присматривавшую за нею и за хозяйством, и когда Ларc Петер вернулся, то нашел все двери открытыми и в доме и в хлеву; скотина мычала и блеяла, а жены и детей нигде не было видно. Домашняя птица бросилась к нему под ноги, когда он обходил двор кругом, окликая своих близких. Он нашел их всех в колодце.

Ужасное это было зрелище, когда они — все пятеро, мать и четверо детей, — лежали в ряд — сначала на каменных плитах около колодца, мокрые и синие, а потом в саванах на столах в большой комнате. Моряк добился-таки своего! Мать бросилась в колодец последняя, прижимая к груди самого младшего ребенка. Так ее и вытащили, так и в гроб положили и схоронили, хотя она, пожалуй, и не заслуживала этого.

Все были глубоко потрясены этим ужасным несчастьем. И многие готовы были выразить Живодеру сочувствие, оказать поддержку, но он как будто в этом не нуждался, несмотря на такое страшное горе. К нему не так-то просто было подойти с утешениями и услугами.

До самого дня похорон он все ходил около покойников и прихорашивал их. Никто не видел, чтобы он пролил хоть слезинку, даже когда гробы стали засыпать землей. Люди только дивились силе его характера, — он ведь так любил их всех. Должно быть, на нем лежало и это проклятие, — он был из тех, кто не может плакать, — рассуждали женщины.

После погребения Ларc Петер попросил одного соседа хусмана присмотреть за скотиной, пока сам он съездит по делу в город. Уехал — и пропал. Никто не видал его года два-три. Поговаривали, что он ушел в море. Оставшийся после него дом взяли обратно кредиторы, и всего имущества хватило как раз на удовлетворение их претензий, так что Ларc Петер ничего не потерял.

Но в один прекрасный день он опять появился в этих краях, таким же, каким был всегда, готовым, подобно Иову, начать все снова. За истекшие два-три года он подкопил деньжонок и купил ветхую хижину, стоявшую не сколько севернее того места, где был его первый дом. К хижине подходило болото и клочок неудобной земли, никогда еще не паханной. Затем Ларc Петер обзавелся десятком овец, домашней птицей, соорудил для них и для скотины хлев из дерна и болотного тростника и принялся за дело. Стал рыть торф и на тачке возить его на продажу, а когда был хороший улов сельди, в ближайшем рыбацком поселке закупал рыбу и развозил ее по хижинам и селениям, лежавшим вдали от моря.

Вместо денег он охотно брал, в обмен за рыбу, старый железный лом, тряпье и кости. Он взялся за старинный промысел своих предков и был доволен этим. И хотя сам он никогда раньше не занимался торговлей, она пошла у него, как дело, ему давно знакомое. Однажды он привел на двор крупного костлявого мерина, которого купил очень дешево потому, что никто другой им не соблазнился. В другой рае привел под свой кров Сэрине. Вот как ему повезло!

Познакомился он с Сэрине на пирушке, устроенной в складчину в рыбацком поселке, и они быстро между собой поладили. Ей наскучило жить в работницах, а ему надоело одиночество, и они поселились вместе.

Весь день с утра, а иногда и ночью разъезжал он по своим торговым делам. В разгар рыбного лова ему приходилось вставать с постели и выезжать из дому в час, в два утра, чтобы поспеть в поселок к тому времени, когда возвращаются с моря первые рыбацкие лодки. А Сэрине и вовсе не ложилась, чтобы не проспать урочного часа и вовремя разбудить и снарядить мужа в поездку. Такой неправильный образ жизни казался им обоим вполне естественным и шел Сэрине на пользу. Итак, значит, Ларc Петер снова нашел себе жену, да еще такую, что не жалела себя на работе. И конь у него был особенный, подобного которому не сыскать во всей стране. А усадьба? Разумеется, не барская, всего-навсего хижина, сооруженная из соломы, камыша, глины да жердей. Все проходившие мимо подсмеивались над этой хибаркой, но Ларc Петер не роптал.

Он был из тех, кто всегда доволен своим положением Сэрине считала мужа слишком благодушным. Она-то была совсем другого склада — стремилась выбиться в люди и мужа подталкивала к этому. Основным свойством ее натуры было, скорее всего, тщеславие. Когда Ларc Петер уезжал из дому, она справлялась с работой по дому и двору одна и в первое же лето помогла мужу поставить настоящий хлев из старых жердей и необожженного кирпича, который сама лепила из добытой в яме глины и сушила на солнце.

— Теперь у нас скотина стоит, как у людей, — говорила она, но по голосу ее слышно было, что счастливой она себя не чувствовала.

Ларс Петер поговаривал иногда, что им следовало бы взять к себе бабушку и Дитте.

— Сидят там они, бедняги, безо всякой помощи и невесть чем кормятся.

Но Сэрине и слышать об этом не хотела.

— Довольно у нас забот и без них! — резко отвечала она. — И мать, наверно, нужды не терпит. Она всегда была мастерица выкручиваться. А если уж брать их сюда, то я желаю получить свои деньги, которые были выплачены, когда Дитте родилась. По всей справедливости они ведь мои.

— Ну, их-то старики, наверно, давно проели, — предположил Ларc Петер.

Но Сэрине ему не верила. Не похоже это ни на отца, ни на мать. Сэрине была убеждена, что мать припрятала деньги куда-нибудь.

— Вот если бы она согласилась продать Хижину на Мысу и отдать нам все деньги, тогда дело другое. Мы бы тогда поставили себе новый дом, — добавила она.

— Тебе все мало! — усмехнулся Ларc Петер. Он-то считал, что у них неплохой домишко. Сам он всегда был всем доволен, но находил, что другим живется еще недостаточно хорошо. «Если дать ему одному всем распоряжаться, скоро вся семья угодит в богадельню», — рассуждала Сэрине.

Ларс Петер стал избегать таких разговоров, а после того как бабушка побывала у них в гостях и он видел их с Сэрине вместе, он понял, что лучше им жить отдельно. Марен и Дитте сюда больше не приезжали, а он, когда попадал в их края, заезжал в Хижину на Мысу выпить чашку кофе у бабушки с внучкой. Он привозил с собой жареный кофе, чтобы не застать их врасплох и не оказаться им в тягость; привозил также булок и еще кое-чего.

Тогда в Хижине на Мысу наступали праздничные дни. И старуха с девочкой вели счет времени от одного посещения Ларса Петера до другого и ни о чем другом почти не говорили. Стоило только затарахтеть на дороге колесам телеги, как Дитте бежала к окошку, а бабушка широко раскрывала потухшие глаза. Дитте собирала на берегу всякий железный хлам, чтобы сделать сюрприз отцу, а когда Ларc Петер уезжал, она провожала его на телеге до самого дальнего холма, за которым обыкновенно садилось солнце.

Дома у себя Ларc Петер об этих посещениях не упоминал.

 

XIII

ДИТТЕ — ЯСНОВИДЯЩАЯ

Старуха Марен до того, как ослепла, успела научить Дитте читать, и теперь девочке это очень пригодилось. В церковь они никогда не ходили, — у них не было приличной одежды, да и далеко было до церкви. Впрочем, старуху туда и не особенно тянуло. По долгому житейскому опыту она знала, что не все на свете происходит так, как утверждает пастор в своей проповеди. Но по воскресеньям, когда жители поселка шли в церковь мимо Хижины на Мысу, обе — и бабушка и внучка — были принаряжены: Дитте в начищенных до блеска черных деревянных башмаках и в чистом переднике, а старуха в чепчике с белыми тесемками. Марен с очками на носу сидела у стола на плетеном соломенном стуле, и перед нею лежал старинный сборник церковных проповедей, а Дитте стояла рядом и читала вслух соответствующую дню главу из Евангелия. Марен, хоть и была слепая, считала своим долгом надевать очки и класть перед собою священную книгу, чтобы «все было, как полагается».

Дитте достигла уже школьного возраста, но бабушка как будто знать ничего не знала и не посылала ее в школу. Старуха опасалась, что девочка не сумеет поладить с другими детьми, да и не представляла себе, как она сама будет целыми днями обходиться без Дитте. С полгода их никто не беспокоил, но затем это обнаружилось, и Марен было строго приказано посылать ребенка в школу — иначе у нее отберут Дитте.

Пришлось кое-как снарядить девочку и скрепя сердце отправить в школу. Дать ей с собою метрическое свидетельство старуха поостереглась, — там ведь была роковая пометка: «незаконнорожденная». Марен понять не могла, как можно было так заклеймить невинного ребенка. И без того не сладко придется Дитте в жизни! Но девочка вернулась из школы со строгим наказом принести метрику на следующий же день. Пришлось Марен уступить, бесполезно было дольше бороться с людcкою несправедливостью.

Марен отлично знала, что начальство не от бога, — это она понимала с тех пор, как появилась на свет. Начальство только притесняло ее и таких же, как она, бедняков, пуская в ход свои жестокие приемы, которые не имели ничего общего с волей неба. Бог же, напротив, был другом бедняков, и уж, во всяком случае, по правую руку господа сидел его единородный сын и шептал ему на ухо слова милосердия, заступаясь за бедный люд. Надо полагать, что и сам бог всегда готов был помочь беднякам. Но что толку, если сильные мира сего не желали этого? Здешние господа помещики и прочие им подобные держат власть в своих руках!

Они сидели впереди всех, и к ним повертывался пастор лицом, когда говорил проповедь, а простой народ жался где-то у входных дверей, и пономарь, запевая псалом, только косился в ту сторону. Господам все было можно, начальство носило за барынями их шлейфы и, согнувшись в три погибели, стояло у дверец их экипажа, а если бывало грязно, всегда находилась какая-нибудь усердная поденщица-огородница, готовая стать на четвереньки у подножки, чтобы барыня могла сесть в карету, не запачкав башмачков. В господских метриках, небось, никогда не значилось: «незаконнорожденный», хотя в законности происхождения господ как раз частенько приходилось сомневаться.

— Но почему же бог терпит это? — удивилась Дитте.

— Видно, поневоле, иначе они не станут строить ему церкви и служить молебны, — сказала Марен. — Дедушка Сэрен всегда твердил, что бог в кармане у богачей, а я готова поверить, что так оно и есть.

Три раза в неделю посещала Дитте школу, находившуюся в часе ходьбы, за общественными лугами. Она отправлялась вместе с другими ребятишками из поселка — и ничего, ладила с ними. Дети сами по себе часто поступают необдуманно, но редко умышленно причиняют кому-нибудь зло. Этому учат их взрослые. То, что они кричали вслед Дитте, они слышали у себя дома, повторяли сплетни и пересуды родителей— злого умысла у них не было. Дитте была всегда настороже и скоро убедилась, что они и друг с другом разговаривают так же грубо. Они способны были обозвать ее «шлюхиным отродьем», а через минуту она была с ними на равной ноге, у них не было намерения унизить ее. Поэтому бранные слова утрачивали свое ядовитое жало, излишнею же чувствительностью Дитте не страдала. И родители ребятишек уже перестали суеверно отгонять детей от нее — давно забыто было то время, когда старуха Марен слыла в окрестности проклятой колдуньей и ведьмой; теперь она была просто бедной старухой, еле-еле перебивавшейся вместе со своей внучкой, незаконнорожденным ребенком.

Школу посещали и дети, приходившие с другой стороны общественных лугов, из местности, прилегавшей к Пескам, и случалось, что Дитте узнавала от них новости о Сэрине и Ларсе Петере. Он подолгу не заглядывал к бабушке с внучкой, и мало ли какая беда могла за это время приключиться с ним в его постоянных разъездах и днем и ночью, во всякую погоду. Хорошо, что Дитте встречалась С детьми из тех мест и узнавала от них, что там все благополучно. Марен никогда не видела от дочери ничего хорошего, но все же в жилах Сэрине текла ее кровь.

Однажды Дитте явилась из школы с вестью, что ее вызывают к себе родители. Теперь она перейдет жить к родителям. Дитте узнала об этом через кого-то из учеников.

Старая Марен так затряслась, что вязальные спицы звякнули у нее в руках.

— Да ведь они же говорили, что ты им не нужна! — воскликнула она, и по лицу ее прошла судорога.

— А теперь, стало быть, нужна! Я буду нянчить маленьких, — с важностью отозвалась Дитте и принялась собирать и складывать на стол все свои пожитки. И каждый раз, как она приносила какую-нибудь вещь, старуху всю передергивало, а Дитте говорила ей ласковые слова и гладила трясущуюся руку с сетью синих вздувшихся вен. Марен сидела молча, не переставая вязать, с странно замкнутым, окаменевшим лицом.

— Я буду навещать тебя, а ты должна быть умницей. Ты же понимаешь, что нельзя мне всю жизнь просидеть около тебя. Я каждый раз буду приносить с собой жареного кофе, и мы с тобой угостимся на славу. Но ты должна обещать мне не плакать без меня, но портить себе глаза.

Дитте говорила сухо-рассудительно, увязывая в платок свои вещи.

— А теперь мне пора, иначе не попасть туда до вечера и мама рассердится. — Она сделала ударение на слове «мама», произнесла его так торжественно, что всякое возражение должно было отпасть. — Прощай, милая, дорогая бабушка! — Она поцеловала старуху в щеку, захватила свой узелок и убежала.

Когда дверь за девочкой закрылась, Марен начала громко причитать; со слезами жаловалась она на все свои жизненные горести и невзгоды и страстно призывала смерть. Много-много испытала она в жизни горя и, кончив перечислять все свои беды, снова принималась плакать. Слишком тяжелы были эти воспоминания, чтобы можно было освободиться от их бремени за один раз. И хоть Марен бередила свои раны, но все же чувствовала облегчение и потому еще долго, пожалуй, продолжала бы плакать, да вдруг почувствовала, как детские руки обвились вокруг ее шеи и мокрая щека прижалась к ее щеке. Ах, негодница девчонка!.. Ведь это она вернулась обратно, заявила, что ей пока вовсе не нужно уходить.

Дитте прошла уже порядочно по дороге, до самой пекарни. Там все удивились, куда это она торопится с большим узлом, остановили ее, стали расспрашивать. Объяснениям ее, что она должна поселиться с родителями, там никто не поверил.

Пекарь как раз накануне встретился с ее отцом на ярмарке, и тот не заикнулся от этом, а, наоборот, просил передать старухе с девочкой поклон от него. Дитте смущенно выслушала все это, и вдруг сомнение вспыхнуло в ней самой, — как всегда резкая и стремительная во всех своих движениях и поступках, она разом повернулась и побежала назад к Хижине на Мысу. Не ломая себе головы над тем, как это все вышло, она просто почувствовала невыразимое облегчение от того, что ей можно вернуться к бабушке.

Старуха и смеялась и плакала, расспрашивала и не могла ничего в толк взять.

— Так тебе совсем не нужно уходить отсюда? — восклицала она бог весть в который раз, боясь всерьез поверить этому.

— Да нет же, говорю тебе, у пекаря сказали, что мне не нужно уходить.

— У пекаря… у пекаря… Да они-то при чем тут? Ведь тебе же передали в школе, чтобы ты пришла?

Дитте поторопилась уткнуть нос в бабушкину щеку.

Марен подняла голову:

— Разве не так, дитя? Отвечай же!

— Не знаю, бабушка, — ответила Дитте и спрятала лицо на груди у старухи.

Марен отодвинула ее от себя:

— Так ты меня обманула, озорница! Стыдно тебе терзать мое бедное старое сердце! — Марен опять безудержно разрыдалась.

Все это так неожиданно свалилось ей на голову. И хоть бы еще можно было понять, в чем тут дело; девчонка ведь твердит, что не обманывала ее, сама, видимо, убеждена была, что получила такой наказ из дому, и приходила в отчаяние от того, что бабушка ей не верит. Лгать по-настоящему, в серьезных случаях, Дитте никогда еще не лгала, стало быть, наказ все же был послан. Но, с другой стороны, сама же она говорит теперь, что ей не надо уходить… А что пекарь отсоветовал девочке, — это, конечно, вздор. Просто он остановил ее, потому что ее поведение показалось подозрительным. Марен так и не могла сообразить, в чем тут дело, — разве только, что девчонка выдумала все это?

Дитте же не отходила от бабушки и то и дело гладила ей подбородок.

— Теперь я знаю, как ты будешь горевать, когда мне в самом деле придется уйти, — тихо сказала девочка.

Марен подняла лицо к ней:

— А ты разве думаешь, что тебе скоро придется уйти?

Дитте так усердно закивала головой, что старуха поняла это. Она задумалась. И раньше уже случалось, что девочка заранее предчувствовала то, что случится.

— Ну, как бы то ни было, — сказала наконец Марен, — но ты вела себя, как тот важный барин, про которого я читала в книжке. Он хотел посмотреть, как будут выглядеть его похороны, и устроил похоронное шествие с дрогами, которые везли четыре лошади в черных попонах, и со всем, что положено в таких случаях. А все слуги должны были изображать провожатых в трауре и оплакивать покойника. Сам же барин следил за шествием из слухового окошка, с чердака. А когда он увидел, что слуги, закрываясь носовыми платками, пересмеиваются, вместо того, чтобы плакать, то так огорчился, что и в самом деле умер. Опасно шутить насчет своего собственного переселения куда бы то ни было!

— Я не обманывала тебя, бабушка! — еще раз уверила ее Дитте.

С того дня Марен не могла отделаться от тревоги, что родители отнимут у нее девочку.

— У меня все время звенит в ушах, — говорила она. — Не судачит ли о нас твоя мать?

А Сэрине и в самом деле вспоминала о них в это время. Дитте уже достигла такого возраста, что могла бы помогать дома. Теперь Сэрине сама хотела взять к себе старшую дочь, чтобы нянчить малышей.

— Ей уже девять лет, и рано или поздно нам все-таки придется взять ее к себе, — убеждала Сэрине мужа.

Он возражал, ему жалко было разлучать бабушку с внучкой.

— Тогда возьми лучше обеих, — сказал он как-то.

Но о матери Сэрине и слышать не хотела и продолжала долбить свое, пока муж не уступил ей.

— Мы тебя ждали, — сказала Марен, когда он приехал за девочкой. — И давно знали, что ты приедешь взять ее.

— Не моя это выдумка, но мать имеет некоторые права на своего ребенка, и Сэрине кажется теперь, что она соскучилась но Дитте, — ответил Ларc Петер, желая угодить обеим сторонам.

— Знаем, что ты, как мог, старался отсрочить переезд. Но чему быть, того не миновать. А как вы все поживаете? Говорят, что у вас прибавился еще один рот.

— Да, ему скоро уже полгода, — просиял Ларc Петер, как всегда, когда говорил о детях.

Они сели в телегу.

— Мы двое не забудем тебя, — сказал старухе Ларc Петер не совсем внятно, стараясь заставить Большого Кляуса сдвинуться с места.

Старый коняга наконец тронулся. Отъезжавшие еще видели, как старуха ощупью переступила через порог дома и заперла за собою дверь.

— Тяжело одинокому и слепому на старости лет, — проговорил Ларc Петер, привычно похлестывая кнутом коня.

Дитте не слыхала его слов. Лицо ее все расплывалось в улыбку. Она ехала навстречу новому, о бабушке она в эту минуту и не думала.

 

XIV

ДОМА У МАТЕРИ

Домишко Живодера — Сорочье Гнездо — стоял в стороне от дороги, и выходивший на нее участок Ларc Петер засадил ивняком, отчасти с целью загородить свое неприглядное жилье, отчасти, чтобы иметь под рукою материал для корзин, которые он будет плести зимой, когда торговля затихала. Ивняк разросся, и теперь у детей было чудеснейшее местечко для игры в прятки. Жилье свое Живодер старался содержать в порядке, не жалел на обмазку стен ни смолы, ни штукатурки, но оно как было, так и оставалось жалкой лачугой, в щелях и скважинах, готовой вот-вот развалиться. Заветной мечтою Сэрине было выстроить настоящий одноэтажный домик у самой дороги, а из лачуги сделать хлев. Вокруг простиралась бесплодная, пустынная земля; до соседей было далеко. На северо-западе виднелся большой лес, замыкавший горизонт, а в противоположном направлении лежало зеркало озера Арре, отражавшее все перемены погоды. В темные ночи оттуда доносилось кряканье уток из прибрежных камышей, а в дождливые дни там призраками скользили лодки с темными неподвижными фигурами на форштевнях. Это рыбаки выезжали на ловлю угрей. Держа багор или острогу наготове, они время от времени тыкали ею в воду и тихо проплывали дальше. Весь этот пейзаж с озером напоминал сказочное видение. Когда Дитте начинала тосковать здесь, она принималась фантазировать — будто бежит к озеру, прячется в камышах и грезит наяву, что она у бабушки. Или, может быть, совсем в другом месте, где еще лучше, где ждет ее что-то совсем новое, неведомое, но чудесное. Дитте не сомневалась в том, что с ней случится такое, что даже трудно себе представить.

Игры свои она тоже мысленно переносила на озеро, и когда тоска по бабушке слишком одолевала ее, она заходила за угол дома и смотрела в даль, где расстилалось зеркало озера. Только теперь Дитте поняла, чем была для нее бабушка.

На самом-то деле она еще не побывала на озере. У нее совсем не было времени для игр. В шесть часов утра подавал свой голос самый младший из детей, аккуратный, как часы, и Дитте должна была моментально вскакивать, брать его с постели матери и одевать. Ларc Петер, если не уезжал в поселок за рыбой, вставал еще раньше, около двух-трех часов утра, и возился по хозяйству. Когда он оставался дома, Сэрине поднималась вместе с детьми, а без него она предпочитала еще понежиться, предоставляя Дитте одной принимать на себя первый шквал забот нового трудового дня. И тогда нарушался обычный распорядок, скотина в хлеву протяжно мычала и блеяла, поросенок хрюкал и повизгивал над пустым корытом, а куры долбили клювами дверцу курятника в ожидании, что их выпустят. Дитте скоро убедилась, что мать куда расторопнее и прилежнее при отце. Без него она способна была проходить половину дня — непричесанная, в одной юбчонке, кое-как наброшенной на ночную рубаху, в шлепанцах на босу ногу, — не принимаясь по-настоящему ни за какое дело. Поэтому в доме царил настоящий хаос.

Дитте казалось иногда, что она попала в какой-то особый мир, где все поставлено кверху дном. Девочка относилась к своим обязанностям серьезно, она еще мало жила среди взрослых, чтобы успеть перенять у них привычку отлынивать от работы.

Дитте умывала и одевала младших детей, резвых, шаловливых и непослушных, так что ей не легко было справляться со всеми тремя сразу. Двое старших — мальчик и девочка — ловили каждую удобную минуту, чтобы удрать голышом от Дитте. Тогда ей приходилось привязывать к месту самого младшего, чтобы поймать беглецов.

Поэтому занятия в школе были для нее отдыхом. Едва успев сбыть с рук ребятишек и проглотить немного овсяной каши, она должна была торопиться в школу. Но мать частенько в самую последнюю минуту находила еще какое-нибудь дело, и Дитте, чтобы не опоздать, вынуждена была бежать почти весь длинный путь.

Но, если не считать частых выговоров за опоздание, посещение школы было для Дитте удовольствием. Так хорошо было сидеть в комнате несколько часов подряд, по-настоящему отдыхая и телом и душой. Уроки были нетрудные, а учитель — хороший человек. Он нередко отпускал детвору резвиться на целые часы, пока сам работал у себя в поле, и неудивительно было, что вся школа приходила ему на подмогу — убирать сено или хлеб, или копать картошку. Работа проходила весело. Дети напоминали стаю шумных, крикливых птиц, они крякали, кудахтали, шутили и работали наперегонки. А когда возвращались с поля, жена учителя угощала их в классе горячим кофе.

Больше всех уроков в школе Дитте любила урок пения. Раньше она никогда ни от кого не слыхала песен, кроме бабушки, а та пела только сидя за прялкой, пела ради ритма, чтобы и колесо вертелось мерно и нитка выходила ровнее. Пела старуха всегда одну и ту же песню, монотонную и протяжную. Дитте думала, что бабушка сама сложила ее, так как песня выходила у нее то длиннее, то короче, в зависимости от настроения.

Учитель всегда заканчивал занятия пением. И в первый же раз, услыхав многоголосый хор, Дитте так взволновалась, что громко расплакалась, положив голову на парту. Учитель прервал урок и подошел к ней.

— Разве ты никогда не слыхала, как поют, девочка? — с удивлением спросил учитель, когда она немного пришла в себя.

— Слыхала песню пряхи, — всхлипнула Дитте.

— Кто же ее пел тебе?

— Бабушка… — Дитте вдруг замолчала и опять начала задыхаться от рыданий. При мысли о бабушке она была готова прийти в отчаяние. — Бабушка пела ее за прялкой, — выговорила она наконец.

— Должно быть, славная старушка твоя бабушка? Ты ее очень любишь?

Дитте не ответила, только лицо ее просияло, как солнце после дождя.

— Можешь ты спеть нам эту песенку пряхи?

Дитте обвела глазами вокруг, — весь класс глядел на нее в напряженном ожидании, она почувствовала это. Девочка бросила беглый взгляд на учителя, потом, опустив глаза на крышку парты, запела тонким голоском, дрожащим от волновавших девочку чувств: застенчивости, торжественности момента и грусти при мысли о бабушке, которая, может быть, сидела теперь и тосковала по ней. Бессознательно Дитте, пока пела, шевелила ногой, как будто вращая колесо прялки. Кто-то было хихикнул, но учитель остановил его взглядом.

Спрядем-ка мы для Дитте рубашку и чулки,— Раз-раз да стоп! Да раз-раз да стоп! — Из серебра рубашка, из золота чулки, Фаллерилле, фаллерилле, раз-раз-раз! Проснулась крошка Дитте и вышла из ворот, — Раз-раз да стоп! Да раз-раз да стоп! — И принц в плаще пурпурном навстречу ей идет. Фаллерилле, фаллерилле, раз-раз-раз! «Пойдем со мною, Дитте, пойдем в отцовский дом! — Раз-раз да стоп! Да раз-раз да стоп! — Мы там с тобою вместе счастливо заживем!» Фаллерилле, фаллерилле, раз-раз-раз! «Ах, милый принц, охотно пойду в твою страну! — Раз-раз да стоп! Да раз-раз да стоп! — Но как, скажи, оставлю я бабушку одну? Фаллерилле, фаллерилле, раз-раз-раз! Она совсем ослепла от горя и труда,— Раз-раз да стоп! Да раз-раз да стоп! — Ей ломит поясницу, в ногах у ней вода». Фаллерилле, фаллерилле, раз-раз-раз! «Коль выплакала очи над люлькой сироты, — Раз-раз да стоп! Да раз-раз да стоп! — На самом лучшем месте ее посадишь ты! Фаллерилле, фаллерилле, раз-раа-раз! Коль ноженьки не ходят и спину больно ей, — Раз-раз да стоп! Да раз-раз да стоп! — В карете будет ездить на паре лошадей!» Фаллерилле, фаллерилле, раз-раз-раз! Прядет на холст ей бабка — перины набивать, — Раз-раз да стоп! Да раз-раз да стоп! — Чтоб Дитте с принцем было тепло и мягко спать!  Фаллерилле, фаллерилле! Раз-раз-раз! [2]

Когда Дитте окончила, в классе несколько секунд стояла полная тишина.

— Она думает, что найдет себе принца, — сказала наконец одна из девочек.

— Она и найдет его, — ответил учитель. — И тогда бабушке будет хорошо, — прибавил он, погладив Дитте по головке.

Сама того не зная, Дитте сразу завоевала себе расположение учителя и сверстников. Она пела перед всем классом, никто из других учеников не осмелился бы на это. Учителю она полюбилась за свою прямоту, и он долгое время смотрел сквозь пальцы на ее опоздания. Но вот однажды и он потерял терпение и оставил ее в классе после уроков. Дитте заплакала.

— Жалко ее, — сказали другие девочки. — Она ведь бегом бежит всю дорогу! И ее прибьют, если она вернется слишком поздно. Мать каждый день стоит за углом дома и ждет ее — такая строгая!

— Ну, так надо поговорить с твоей матерью, — сказал учитель. — Так дальше продолжаться не может!

Девочке не пришлось оставаться после уроков, но учитель дал ей с собою записку к матери.

Записка не подействовала, и однажды учитель сам проводил Дитте домой, чтобы поговорить с матерью. Но Сэрине сложила с себя всякую ответственность: если девчонка опаздывает, то потому лишь, что балуется по дороге. Дитте с изумлением слушала, не понимая, как можно лгать так беззастенчиво.

И. чтобы спастись от беды, Дитте стала прибегать к обману: каждое утро ухитрялась перевести стрелки маленьких швейцарских часов на четверть часа вперед. Это помогало ей не опаздывать в школу, но зато она приходила слишком поздно из школы домой.

— Ты теперь на четверть часа больше тратишь на дорогу! — негодовала мать.

— Нас сегодня позже отпустили, — оправдывалась Дитте, стараясь врать с такою же непринужденностью, какую наблюдала у матери, когда та лгала. Душа у девочки уходила в пятки, но все пока обходилось благополучно. Удивительно! О, теперь она стала немного умнее! В течение дня она ухитрялась отвести стрелки снова назад. Но вот однажды в сумерки, когда она, взобравшись на стул, собиралась перевести часы, мать застала ее врасплох. Дитте спрыгнула со стула и схватила на руки ползавшего по полу маленького Поуля, — в испуге она искала защиты у малютки. Но мать выхватила у девочки ребенка из рук и принялась бить ее.

Дитте и прежде попадало от матери за ослушание или строптивость, но теперь Сэрине в первый раз задала девочке настоящую порку. Дитте пришла в исступление, визжала, брыкалась и кусалась, так что мать едва могла справиться с ней. Трое малышей вопили вместе с сестрой.

Наконец Сэрине решила, что теперь с девочки хватит, стащила ее в дровяной сарай, швырнула за дверь и заперла.

— Лежи тут и реви, пока не уймешься! Может быть, забудешь теперь свои проделки! — прокричала Сэрине и ушла. Она совсем запыхалась, так что должна была присесть. Эта скверная девчонка чуть не уморила ее.

Дитте была вне себя и некоторое время продолжала вопить и биться об пол ногами и руками. Но вскоре девочка перестала кричать и разразилась отчаянными рыданиями. «Бабушка! Бабушка!» — жаловалась она. В сарае было темно, и каждый раз, как она шепотом звала бабушку, в глубине сарая, в потемках, слышался какой-то легкий шорох. Доверчиво вглядываясь во мрак, Дитте различала два зеленых круглых огонька, которые то вспыхивали, то потухали и снова вспыхивали. Дитте не боялась темноты и позвала шепотом: «Кис-кис!» Зеленые огоньки погасли, и в следующее мгновение что-то мягкое-мягкое нежно потерлось об ее лицо. Тут слезы снова хлынули из глаз девочки, — так растрогала ее, переполнила жалостью к себе самой эта неожиданная ласка. «Киска! Милая киска! Есть же все-таки на свете существо, которое любит меня! Я хочу домой, к бабушке!..»

Она с трудом встала, — все тело у нее болело от побоев, — и выбралась через люк наружу. Когда Сэрине решила, что Дитте просидела взаперти достаточно, и пошла выпустить девчонку, — в сарае никого не оказалось.

Дитте бежала впотьмах по дороге, тихо плача. Было холодно и очень ветрено, дождь так и хлестал в лицо. На девочке не было штанишек, — мать отобрала их у нее для младших детей, как и хорошую теплую фуфайку, которую связала ей бабушка. Мокрый подол платья хлестал по икрам, распухшим от ударов веником. Но мелкий дождик успокаивал жгучую боль. Вдруг что-то вспорхнуло у нее из-под ног, а немного в стороне она услыхала шуршанье тростника и поняла, что сбилась с дороги. В ту же минуту она почувствовала полное изнеможение, забилась в какие-то кусты и улеглась там, свернувшись, как собачонка, и дрожа всем телом.

Дитте лежала и плакала, хотя физической боли уже не ощущала, — все тело застыло от холода и стало нечувствительным. Но тем сильнее болело у нее сердце, и она вся содрогалась от этой боли, от ощущения своей заброшенности, полной пустоты вокруг, — никто ее не пожалеет, никто не приласкает! Ей так недоставало прикосновения теплых рук, материнских нежных рук, которые прижали бы ее к себе. Она получала от матери лишь пинки и слышала только одну брань. От Дитте же требовали как раз того, в чем отказывали ей и чего ей самой больше всего недоставало: материнского долготерпения и неутомимого самопожертвования по отношению к троим детям, попечение о которых взвалили на нее, хотя она сама была беспомощна почти так же, как и они.

Чувство отчаяния мало-помалу все же притупилось в Дитте. Ненависть, гнев, безнадежность и тоска, бушевавшие в ней, истощили ее силы, холод тоже сделал свое дело, и девочка задремала.

С дороги стали доноситься какие-то знакомые звуки — скрип, тарахтенье, громыханье, которые способна была издавать одна-единственная телега во всем мире. Дитте открыла глаза, радость пронизала ее: отец? Она хотела окликнуть его, но не могла издать ни звука; несколько раз она пыталась встать, но ноги у нее подкашивались. Она с трудом выползла сначала на обочину канавы, а затем на середину дороги и потеряла сознание.

Дойдя до того места, где лежала Дитте, Большой Кляус остановился, вздернул голову, зафыркал, и никакими силами нельзя было сдвинуть его с места. Ларc Петер спрыгнул с телеги и подошел поближе к лошади, чтобы узнать, в чем дело. На дороге лежала Дитте, окоченевшая и без чувств.

Она пришла в себя под его теплым дорожным балахоном, жизнь вернулась в ее согревшееся тело. Ларc Петер поочередно брал в свои огромные лапы ее руки и ноги и отогревал их. Дитте не шевелилась, лежа в его объятиях, предоставляя ему отогревать ее. Она слышала, как его сердце сильно билось под одеждой, и ей казалось, что к ней прижимается чья-то огромная, мягкая морда. А его густой и низкий, как звуки органа, бас отдавался во всем ее теле, вплоть до кончиков пальцев. Его огромные руки, не брезговавшие браться за любую грубую и грязную работу, были теплее и мягче всего на свете — как бабушкина щека.

— Ну вот. А теперь давай пробежимся вместе, — вдруг сказал отец. Дитте не хотелось шевелиться, — ей было так тепло, уютно. Но тут никакие просьбы не помогли. — Надо, надо разогнать кровь, чтобы она побежала по жилам как следует, — говорил Ларc Петер, ссаживая Дитте с телеги. И они пробежали кусок пути рядом с конягой, который размашисто выбрасывал свои огромные ноги и шел рысцой, словно желая показать, что и он умеет не только плестись шагом.

— Мы скоро будем дома? — спросила Дитте, когда снова, тепло укутанная, сидела на телеге.

— Ну-у, нет, до дому еще порядочный конец, ты далеко забежала, девочка: за целую милю, пожалуй. Но скажи мне, с чего же это ты вздумала бегать по дорогам, как шальная?

И Дитте вынуждена была рассказать про свои опоздания в школу, про несправедливость, от которой страдала, и про розги, — словом, про все. Ларc Петер время от времени глухо крякал, как-то странно дергался или топал ногой в днище телеги — видно, ему невыносимо тяжело было слушать все это.

— Но ты ведь не скажешь Сэрине? — робко спросила Дитте и тотчас же поправилась: — Не скажешь маме?..

— Тебе нечего бояться, — вот все, что он ответил.

Весь остаток пути отец молчал и, приехав, долго распрягал Кляуса, не отпуская от себя Дитте. Сэрине вышла во двор с фонарем, заговорила с мужем, но он не откликнулся ни словом. Она бросила на него и на Дитте боязливый взгляд, повесила фонарь и поспешила уйти.

Еще немного погодя Ларc Петер вошел в дом, ведя Дитте. Ее маленькая ручка дрожала в его руке. Лицо у него посерело. В правой руке он держал толстую палку, Сэрине отступила под его взглядом в самый угол, прижалась под часами и растерянно глядела на обоих.

— Да, ты глядишь на нас, как будто удивляешься, — сказал Ларc Петер, дойдя до середины комнаты. — Но тебя обвиняет ребенок. Как нам быть вот с этим? — Он сел у стола под лампой и, приподняв платье Дитте, осторожно провел ладонью по вздувшимся багровым полосам на ее теле, болезненно вздрагивавшем от каждого прикосновения. — Ей все еще больно, — ты мастерица сечь! Увидим, такая ли мастерица лечить. Поди сюда и поцелуй ребенка там, где ты ее била. За каждый удар — поцелуй! Ну?

Сэрине скорчила гримасу отвращения.

— А? Ты брезгуешь целовать то место, по которому била девочку! — Он потянулся за палкой и положил ее на стол.

Сэрине опустилась на колени, умоляюще протянула к мужу руки. Но он на себя стал непохож, его не упросить было.

— Ну-у?!

Сэрине помедлила еще с минуту, потом на коленях подползла и поцеловала иссеченное тело ребенка.

Дитте горячо обвила руками шею матери:

— Мама!

Но Сэрине поднялась и пошла разогревать ужин. Весь вечер она избегала смотреть на мужа и дочь.

На другое утро Ларc Петер был опять прежним: как всегда, разбудил Сэрине поцелуем и, напевая, стал одеваться. Во взглядах Сэрине и во всей ее манере держаться чувствовалось, что она сердится на мужа, но он как будто и не замечал ничего. Было еще совсем темно. Ларc Петер сидел за столом, поставив перед собою зажженный фонарь, и завтракал. Прожевывая куски, он глаз не сводил с трех ребят, спавших в ларе. Они лежали, прижавшись друг к другу, как птенцы в гнезде.

— Когда придется и Поуля перевести к ним, надо будет укладывать их попарно — в разных концах ларя, — задумчиво сказал он. — А лучше всего, конечно, если бы у нас хватило средств прикупить вторую кровать.

Сэрине не ответила.

Перед тем как уехать, он наклонился над Дитте, которая спала, как маленькая мамаша, посредине, обнимая одною рукою братишку, другою — сестренку.

— Славную девчонку ты нам подарила, — сказал он, выпрямляясь.

— Она лгунья! — промолвила Сэрине, стоя у печки.

— Ну, это поневоле… Слушай, Сэрине! Мой род не из почтенных и, пожалуй, не стоит того, чтобы с ним считались. Но нас, детей, никогда не били, скажу я тебе. И я твердо помню слова отца на смертном одре. Он взглянул на свои руки и сказал: «За многое, многое брались они, но никогда рука Живодера не подымалась на беззащитного!» И мне бы хотелось иметь право сказать в свой последний час то же самое. Советую и тебе пораздумать об этом.

Он уехал. Сэрине поставила фонарь на подоконник, чтобы мужу легко было выбраться на дорогу. Потом снова улеглась в постель, но не могла заснуть. Ларc Петер заставил ее впервые призадуматься. Она разглядела в нем теперь что-то новое, чего раньше и не подозревала и что заставило ее насторожиться. Она считала мужа простодушным чудаком, каких много. И вдруг… Какой он страшный в гневе! Вспомнить — так в дрожь кидает. Надо остерегаться наступать ему на ногу!

 

XV

ДОЖДЬ И ВЁДРО

В свободные от школы дни у Дитте была масса работы. Весь уход за детьми лежал на ней. И, кроме того, она смотрела и за овцами и за курами и должна была ежедневно набирать полный мешок крапивы для поросенка. А когда Ларсу Петеру не везло и он привозил нераспроданную рыбу домой, Дитте сидела вместе с родителями до двух часов ночи, чистила рыбу, чтобы она не испортилась. Сэрине была из тех хозяек, что вечно суетятся, а дела делают не так уж много. И она видеть не могла, чтобы девочка посидела хоть с минуту спокойно, — тотчас же находила ей дело и гоняла то за одним, то за другим. Иногда Дитте так утомлялась за целый день, что, ложась спать, не сразу могла заснуть.

Сэрине отличалась поразительной способностью отравлять детям жизнь. Лучше им не попадаться ей на дороге, она расправлялась с ними по-свойски, и вдогонку ей раздавались детские крики и плач. Дитте, отправляясь за ягодами или за хворостом, тащила за собою малышей, чтобы не оставлять их возле взбалмошной матери. Порою Сэрине была довольно покладистой, но по-настоящему доброю и веселою она никогда не бывала, иногда же она становилась просто бешеной, — и тут уж дети старались не попадаться ей на глаза, они прятались от нее и показывались только, когда возвращался отец.

: Сэрине теперь остерегалась бить Дитте и, не желая еще раз увидеть Ларса Петера таким, как в тот вечер, старалась вовремя отправлять ее в школу. Но она не любила девочку. Сэрине стремилась выбиться в люди, мечтала построить новый дом, прикупить земли, скота и сравняться с женами хотя бы мелких окрестных хуторян.

Девочка же была пятном на ее прошлом, и она при каждом взгляде на дочь вспоминала, что «по милости этой девчонки» другие женщины задирают перед нею нос!

Однако дело у девчонки так и спорилось в руках. Сэрине неохотно признавала это в разговоре с Ларсом Петером, но про себя не могла не сознаться, что у Дитте были и впрямь золотые руки. Девочка отлично пахтала масло — сначала в бутылке, которую приходилось трясти часами, прежде чем масло сбивалось, а потом в новой маслобойке. Самой Сэрине просто невмочь было стоять и без конца бить пахталкой, — ей делалось дурно. Дитте собирала голубику, которую продавала потом на рынке. Дитте бегала за покупками, таскала воду и топливо, пасла овец, и все это, не спуская с рук маленького, толстенького Поуля. Он плакал, если не висел у нее на руке, и Дитте стала совсем кособокой, таская его.

Осень для детей была самым тяжелым временем года. Большие косяки сельдей появлялись у берегов, и тогда отец подолгу находился в рыбацких поселках — иногда целый месяц подряд — и принимал участие в самом лове. Сэрине в это время года была особенно раздражительной. Она становилась сговорчивее, только когда Дитте грозилась сбежать. Осенью из мужчин в окрестности оставались дома очень немногие, и Сэрине боялась бродяг. Отворять дверь на стук в вечернюю пору она всегда посылала Дитте. Та была вообще не из робких. Бесстрашие девочки и ее расторопность давали ей моральный перевес над матерью, и Дитте не боялась теперь огрызаться. Она гораздо проворнее Сэрине плела ивовые корзины и вязала веники, и они получались у нее красивее, чем у матери.

Весь заработок от продажи таких домашних изделий Сэрине могла оставлять себе. И она не тратила из них ни единого эре откладывала скиллинг за скиллингом на постройку дома. Она хотела добиться того, чтобы Ларc Петер перестал мотаться по дорогам и торговать, пусть остается дома и обрабатывает землю. Пока у людей есть основание называть его Живодером, нечего и ожидать от них уважения. Нужно прикупить пахотной земли, а на это требуются деньги.

Деньги! Деньги! Это слово звенит у Сэрине в ушах, постоянно кипит в ее мозгу. Она копит скиллинг за скиллингом, но цель все так же далека. Только какой-нибудь счастливый случай может приблизить ее. Но какой же?.. Только один — если мать вздумает помереть. Что же, она довольно пожила на свете и была в тягость другим. Сэрине кажется, что старухе пора бы и честь знать. Да, как же, дождешься от нее этого!..

Случалось, что Ларc Петер возвращался домой уже вскоре после полудня. Его готовую рассыпаться телегу слышно было издалека, — колеса при каждом повороте скрипели, тарахтели, телега кряхтела, прыгала и тряслась. Похоже было, что все ее части разговаривали или распевали наперегонки. Заслышав знакомые звуки где-то вдали на дороге, ребятишки бежали навстречу, вне себя от радости. Большой Кляус, становившийся все более и более похожим на ходячий кожаный мешок, кое-как набитый костями, тоже подавал свой голос: то как будто чихал, то пофыркивал, а то в брюхе у него урчало и бухало, словно там бушевали ветры со всех четырех сторон света. И к этому хору прибавлялось веселое басистое рокотанье голоса Ларса Петера.

Завидев ребятишек, Большой Кляус ржал, Ларc Петер выпрямлял спину, переставал петь и останавливал телегу. Потом брал в охапку троих, а то и всех четверых ребят, поднимал высоко в воздух и сажал в телегу так бережно, как будто они были из хрупкого стекла. Вожжи доставались тому, кто первый заметил отца.

Заставая жену рассвирепевшей, а дом в хаотическом беспорядке, Ларc Петер не терял своего обычного благодушия и быстро настраивал всех на веселый лад. Он всегда привозил домой какие-нибудь гостинцы, подарочки — детям леденцы, Сэрине новый платок, а Дитте иной раз и особый поклон от бабушки, который передавал шепотом, незаметно для Сэрине. Его веселое расположение духа заражало всех, дети забывали пережитые неприятности, и даже Сэрине невольно смеялась. И так же, как дети, радовались Ларсу Петеру домашние животные. Завидев его, они радостно подавали свой голос и устремлялись к нему. Он мог выманить поросенка из хлева и заставить носиться за собою уморительным галопом по всему полю.

Как бы поздно и каким бы усталым ни вернулся Ларc Петер домой, он никогда не укладывался спать, пока не осмотрит всего своего хозяйства и не убедится, что и скотина и птица накормлены. Сэрине ничего не стоило забыть о них, и нередко они оставались без корма. Заслышав его шаги, куры слетали с насеста, поросенок с хрюканьем кидался к своему корыту, а кошка терлась об ноги хозяина.

Ларс Петер приносил с собою домой радость и счастье; пожалуй, на много миль кругом не сыскать было человека такого счастливого, каким он сам себя чувствовал. Он был доволен своей женой, какова бы она ни была, — пусть скорее суетливая, чем дельная, все равно он считал ее молодцом, чертовски способной женщиной! Он был в восторге от ребятишек, которых она ему подарила, — как от тех, которым сам приходился отцом, так и от Дитте. Пожалуй, даже ее он любил больше всех.

Ларс Петер был человек такого склада, что готов был подбирать то, что другие бросали. Перенесенные неудачи и беды не ожесточили, но даже смягчили его сердце, он невольно сочувствовал всем несчастным существам, обиженным судьбой. Может быть, именно эта его склонность браться всегда за самое трудное и внушила людям мысль, что ему ни в чем не везет. Земля на его участке была никудышная — болото да песок, который никто другой не стал бы пахать плугом; жена у него была такая, что никто ему не завидовал, а большинство мелкой скотины, стоявшей теперь в его хлеву, он спас от неминуемой смерти во время своих разъездов по окрестным хуторам и дворам. Но он умел быть счастливым и довольным тем, что имел, и свое достояние ценил больше, чем чье бы то ни было, никому не завидовал, ни с кем не согласился бы поменяться.

По воскресеньям Большому Кляусу полагался отдых, да и не годилось в праздник путаться по дорогам и вести торговлю. Ларc Петер забирался на сеновал и отсыпался за всю неделю. Слишком часто недосыпал он в будни, поэтому в праздник готов был проспать хоть до вечера, и Дитте изо всех сил старалась держать ребятишек подальше от сеновала: они так и норовили побегать около и поднять шум, словно случайно, в надежде разбудить отца и поиграть с ним. Но Дитте заботливо охраняла его покой.

Два раза в год они всей семьей ездили на ярмарку и Хиллерэд, восседая на возу со всякой всячиной. Детей сажали в плетеные корзины, вложенные одна в другую и поставленные на телегу сзади, с боков ее свешивались большие связки веников, под скамейкой, служившей сиденьем, спрятаны были оплетенные корчаги с маслом и корзинка с яйцами, а впереди, в ногах у Сэрине и Ларса, лежала парочка овец со связанными ногами. Эти выезды были большими праздниками, по которым в доме велся счет времени.

 

XVI

НЕСЧАСТНАЯ БАБУШКА

Мать редко позволяла Дитте навещать бабушку и гостить у нее несколько дней. Но обычно вмешивался отец и так устраивал свои поездки, что мог либо завезти Дитте к бабушке, либо захватить ее с собой оттуда.

Бабушку Дитте всегда находила в постели, — старуха не хотела больше вставать. «Зачем мне подниматься и ковылять тут одной без тебя? Если я не встаю с постели, меня нет-нет да и вспомнит какая-нибудь добрая душа, зайдет ко мне, принесет кусочек чего-нибудь, да приберет немножко вокруг. Ох, да! Самое лучшее — умереть бы поскорее: лишняя я на свете!» — жаловалась старуха. Но все-таки вставала и ставила кипятить воду для кофе, а Дитте прибирала постель и комнату, находившуюся в страшном беспорядке. Потом они приятно проводили вместе время в разговорах.

Когда Дитте пора было возвращаться домой, старуха начинала плакать. Остановившись за углом дома, держась за столб, Дитте слушала ее причитания. Девочка всячески старалась взять себя в руки. Ведь она должна, должна вернуться домой, и если теперь сразу оторваться от столба, кинуться по дороге и бежать, бежать опрометью, пока она не перестанет слышать плач бабушки, — то… Но тут сердце у нее начинало так щемить, что она, сама не зная, как это случилось, уже стояла опять возле бабушки и обнимала ее.

— Я могу побыть у тебя еще до завтра!

— Ты не обманываешь меня, дитятко? — робко спрашивала старуха. — А то ведь с Сэрине шутки плохи!.. Да, да, — прибавляла она, немного погодя, — побудь со мною до завтра. Бог тебя не оставит за твое доброе сердце. Мы с тобой ведь не часто видимся.

И на следующий день расстаться оказывалось не легче. У Марен сил не хватало отпустить девочку. У старухи столько накопилось на сердце, столько надо было еще рассказать, стольким поделиться! И что такое, в самом деле, один лишний день после целых месяцев горького одиночества?

Дитте серьезно выслушивала старуху, — теперь девочка понимала, что такое горе и тоска.

— Ты стала там совсем другою, — говорила старуха, — я это замечаю по тому, как ты слушаешь. Только бы поскорее наступило время, когда ты сможешь пойти в прислуги.

Но скоро их счастью наступал конец. Ларc Петер заезжал за девочкой.

— Ну, пора тебе и домой, — говорил он, усаживая ее. — Малыши плачут.

. — Да, тебя-то нечего бояться, — говорила старуха Марен, — но Сэрине не мешало бы получше обращаться с девочкой.

— Я думаю, теперь будет лучше. А уж малыши-то как ее любят! Она для них настоящая «мамочка Дитте».

Да, да, малыши! Сердце у Дитте таяло при мысли о них. Они умели привязать ее к себе и, хотя и требовали от нее самоотверженных забот и хлопот, все же завоевали ее сердце!

— Как поживает Поуль? — поторопилась на этот раз спросить Дитте, едва они перевалили через дюны и бабушкина хижина скрылась из виду.

— Ты знаешь, он часто плачет, когда тебя нет дома, — тихо ответил отец.

Дитте знала это. У него резались зубки, десны вспухли и горели, щечки пылали от лихорадки, и он все просился на руки. Малыш цеплялся за юбку матери, она отталкивала его, он падал и ушибался. Кто же брал его на руки, кто утешал? В любвеобильном сердце девочки поднималось раскаяние. Она оставила малыша! И Дитте затихла в нетерпеливой тоске — поскорее бы опять посадить его к себе на колени! У нее ломило поясницу, когда она долго таскала его на руках, и учитель выговаривал ей за то, что она не умеет держаться прямо.

— Сама виновата, — говорила ей мать. — Зачем поднимаешь такого большого мальчишку? Он сам отлично может бегать.

— Но ведь он плачет, ему больно! — Дитте по себе слишком хорошо знала, как тянет ребенка прижаться к живому, бьющемуся сердцу. Она сама все еще испытывала эту потребность, тем более, что ее мать не чувствовала никакой радости, когда носила ее под сердцем.

Сэрине была зла, когда Ларc Петер привез Дитте, и несколько дней даже не смотрела на нее. Наконец любопытство одолело ее.

— Ну, как поживает старуха? Не хуже ей? — спросила она.

Дитте, думая, что мать спрашивает из сочувствия, подробно рассказала, как бедствует бабушка.

— Совсем не встает больше с постели, ест, только когда к ней заглянет кто-нибудь и принесет еду.

— Ну, стало быть, не долго протянет, — решила Сэрине.

Дитте расплакалась, и мать начала бранить ее.

— Глупая девчонка! Есть из-за чего плакать! Старики ведь не могут жить вечно и быть обузой для других. А когда бабушка помрет, у нас будет новый дом.

— Нет, бабушка сказала, что деньги от продажи ее хижины надо поделить поровну. А другие… — Дитте вдруг запнулась.

— Какие другие? — Сэрине наклонилась к ней, ноздри у нее раздулись.

Но Дитте крепко сжала губы. Бабушка строго-настрого наказала ей не проговориться об этом никому даже намеком, а она вот и проболталась!..

— Глупая девчонка! Думаешь, я не знаю, что ты говоришь про двести далеров, которые выплачены за тебя? Как же насчет их?

Дитте недоверчиво посмотрела на мать и прошептала:

— Они пойдут мне.

— Так лучше бы старуха отдала их нам на сохранение, чем самой дрожать над ними, — буркнула Сэрине.

Дитте вздрогнула. Ведь этого-то как раз бабушка и боялась — что Сэрине доберется до денег.

— Бабушка их хорошо припрятала, — сказала она.

— Вот как? Куда же? В перину, конечно!

— Нет, нет! — уверяла Дитте, энергично мотая головой. Но сразу ясно стало, где именно были спрятаны деньги.

— Ну, и отлично, что не в перину, потому что за периной я скоро приеду и возьму ее. Так и передай от меня бабушке в следующий раз. Все мои сестры получили из дому по верхней перине, когда выходили замуж, и я требую такую же для себя.

— Но ведь у бабушки осталась только одна верхняя перина, — принялась уверять Дитте чуть не двадцатый раз.

— Может взять одну из своих нижних перин и ею накрываться. А то лежит на целой горе!

Правда, постель у бабушки была мягкая-премягкая, это Дитте знала лучше, чем кто бы то ни было. Перины на бабушкиной кровати были туго набитые и грели лучше всего на свете, а на стене около кровати висела соломенная циновка. Как тепло и уютно было спать там за бабушкиной спиной!

Дитте была не по возрасту мала, — суровые условия жизни задерживали ее рост, — но по уму она казалась старше своих лет. Девочка была от природы вдумчива, и жизнь научила ее не уклоняться, а принимать всякое бремя целиком на свои плечи. Дитте совсем не знала детской беспечности и была полна забот и огорчений. Сердце ее болело за братишек и сестренку в течение тех немногих дней, которые она проводила у бабушки, и в то же время девочка тосковала о бабушке, когда долго не видалась с нею.

В наказание за то, что Дитте самовольно задержалась у бабушки, Сэрине долго не разрешала девочке снова навестить старуху. И Дитте все время мучилась, думала о бабушке и изводила себя упреками. Особенно по вечерам, когда лежала в постели и долго не могла заснуть от холода и от грустных мыслей. Приходилось накрываться с головой, чтобы мать не услыхала рыданий.

Дитте вспоминала всю доброту старухи, горько каялась в своих злых проделках и шутках. Вот и неси наказание! Дурно платила она бабушке за все ее заботы, — вот и сама стала одинокой, заброшенной. Никогда не была она по-настоящему добра к бабушке. Теперь бы она вела себя совсем иначе, да поздно спохватилась! Сотни раз могла бы она порадовать бабушку, — Дитте знала чем, — но тогда была ленивой, негодной девчонкой. Попади она опять к бабушке, она бы уж не забывала оставлять для нее кусочек сахару на вторую чашку кофе, вместо того, чтоб самой съедать его тайком. Не забывала бы и греть для бабушки каждый вечер кирпич и класть его в ногах постели, чтобы у старухи ноги не мерзли. «Опять ты забыла про кирпич, — говорила бабушка чуть не каждый вечер. — У меня ноги застыли. А у тебя, дитятко? Да они же совсем, как ледышки!» И бабушка брала ноги девочки и отогревала их в своих руках, о ее же старых ногах никто не заботился! Дитте просто в отчаяние приходила.

И Дитте казалось, что если она искренно пообещает себе исправиться, стать доброй, то случится так, что она будет опять жить с бабушкой. Ничего такого, однако, не происходило. И вот однажды девочка не вытерпела, кинулась напрямик по полям и лугам в ту местность, где жила бабушка. Сэрине хотела было немедленно вернуть ее обратно, но Ларc Петер отнесся к делу спокойнее.

— Подождем денек, другой, — сказал он. — Она ведь давно не была у старухи.

И он так устроил свои дела, что мог заехать за Дитте лишь через несколько дней, дав ей возможность побыть с бабушкой.

— Заодно непременно привези перину, — напутствовала его жена. — Становится холодно, она пригодится нам укрывать детей.

— Посмотрим, — ответил Ларc Петер.

Когда Сэрине забирала себе что-нибудь в голову, то пилила и пилила мужа так усердно, что большинство мужей вышло бы из терпения. Но Ларc Петер был не из породы Маннов: сыпавшиеся на него женские упреки и брань не могли сломить его; он выслушивал все с добродушной невозмутимостью.

 

XVII

КОШКА ИЗ ДОМА — МЫШКИ НА СТОЛ

Дитте проснулась от звяканья железа и открыла глаза. На столе тускло горела лампа, а перед печкой стояла на коленках мать и колотила угольными щипцами снизу по конфорке, в которой застрял кофейный котелок. Сэрине была еще не одета, и пламя из печки бросало блики на ее рыжие спутанные волосы и голую шею. Дитте поторопилась закрыть глаза, чтобы мать не заметила, что она проснулась. В комнате было холодно, и в окна глядела ночь.

Громко топоча, вошел отец с фонарем в руках, потушил его и поставил у дверей. Ларc Петер был уже одет, успел наведаться в хлев и задать корм скотине; словом, покончил с утренней своей работой. В комнате запахло горячим кофе. «А-а!» — потянул он носом, садясь за стол. Дитте глядела прямо на него, при нем нечего было опасаться, что мать выгонит ее из теплой постели.

— Ах ты, трясогузка! Проснулась? — сказал он. — Спрячься и поспи еще. Ведь не больше пяти часов. Но, пожалуй, ты не прочь выпить кофейку в постели?

Дитте покосилась на мать, стоявшую спиной к ним, и усердно закивала.

Ларс Петер, отпив половину большой чашки, прибавил в нее сахару и подал девочке.

Сэрине одевалась, стоя у печки.

— Ну, ведите себя хорошо, — сказала она. — Чтобы не было драки! Вон там молоко и мука для блинчиков к обеду. Но яиц не класть!

— Ну, чего там — одно, два яичка? — попытался задобрить ее муж.

— Хозяйство вести предоставь мне, — ответила Сэрине. — И лучше бы ты встала — пока мы еще не уехали, чтобы сразу взяться за дело.

— Да что же можно сейчас делать? — вмешался Ларc Петер, — пусть дети полежат в постели, пока не рассветет. Птица и скотина накормлены, чего попусту жечь лампу?

Этот последний довод убедил Сэрине.

— Ну, ладно! Будь осторожна с огнем и поэкономнее с сахаром!

И мать с отцом уехали; Ларсу Петеру, как всегда, нужно было на морской берег за рыбой, а по пути он хотел завести Сэрине в город. Она каждый месяц отвозила туда накопленные яйца, масло и закупала там для хозяйства то, чего нельзя было достать у деревенского лавочника. Дитте лежала и прислушивалась к громыханью телеги, пока снова не уснула.

Когда стало рассветать, девочка поднялась и развела огонь в печурке. Дети тоже захотели встать, но она пообещала вместо обычного завтрака — молока с кашей — угостить их в постели кофейком, если они дадут ей сначала прибрать комнату. Она позволила им перебраться в кровать родителей. Они лежали там и нежились, глядя, как Дитте посыпает пол мокрым песком и подметает его. Пятилетний Кристиан, еще картавивший, рассказывал длинную историю про страшного кота, который поел на рынке всех коровушек; двое младших детей навалились на него и жадно глядели ему прямо в рот: они так ясно сидели перед собой все — и кота и коровушек. Маленький Поуль, чтобы ускорить ход событий, совал рассказчику с рот свою пухлую ручонку. Дитте хозяйничала и, улыбаясь снисходительно мудрою улыбкой старшей сестры, прислушивалась к детской болтовне. А подавая им кофе, поглядывала на них с самым таинственным видом. И когда дело дошло до одевания, преподнесла им сюрприз.

— А! Мы наденем сегодня хорошие платья! Ура! — закричал Кристиан и начал скакать в постели. Дитте отшлепала его, — он ведь мог испортить постельное белье!

— Если вы будете умниками и никогда никому ее скажете про это, то мы сегодня прокатимся, — сказала Дитте, помогая им одеваться. Наряды были довольно пестрые, так как Сэрине шила их большею частью из разных лоскутков, выбранных из кучи тряпья, которое скупал Ларc Петер.

— На ярмарку поедем! — догадался Кристиан и опять заскакал.

— Нет, к лесной изгороди, — сказала сестренка, умоляюще охватив шею Дитте своими ручонками, посиневшими от холода и, как всегда грязными, потому что она за все хваталась ими. Леса она никогда не видала, и он давно манил ее.

— Да, туда. Но вы должны быть умниками, потому что это далеко.

— А можно рассказать об этом… киске? — сестренка выразительно глядела на Дитте своими большими глазами.

— Да! И отцу! — подхватил Кристиан.

— Так и быть, но больше никому на свете, — внушительно сказала Дитте. — Помните!

Двоих младших она усадила в ручную тележку, а Кристиан пошел рядом, держась за край. Всюду лежал снег, кусты растопырили ветки, словно белые пушистые кошачьи лапки, и ледок трескался под колесами тележки. Детей занимало решительно все — и черные вороны, и сорока, которая сидела на терновнике и смеялась над ними, и даже иней, вдруг сыпавшийся им на головы.

До изгороди было с полмили, но Дитте, привычная к большим расстояниям, не считала, что это далеко. Она заставляла бежать около тележки то Кристиана, то сестренку попеременно. Поуль тоже просился побегать по снегу, но пришлось ему быть умником — остаться в тележке.

Все шло хорошо до половины пути. Затем малыши озябли и заскучали, стали нетерпеливо спрашивать, где же лес. Дитте то и дело приходилось останавливаться и растирать им пальчики. Дорога подтаяла от солнца, идти стало тяжело, и сама Дитте утомилась. Но она старалась подбодрить детей, и они тащились еще с часок. Около усадьбы сельского фогта тележка остановилась совсем: большой свирепой собаке фогта они показались подозрительными, и она загородила им путь.

Пер Нильсен вышел за ворота посмотреть, на кого это так лает пес, догадался, в чем дело, и позвал детей к себе. Они попали прямо к обеду. Жена фогта жарила в кухне свинину с яблоками, от которой шел чудесный запах. Женщина опустила застывшие пальцы детей в холодную воду, и, когда они отошли, все трое ребятишек повеселели и обступили плиту. Дитте старалась отогнать их, но дети были очень голодны.

— Я дам вам сейчас перекусить, — сказала жена фогта, — только вы сядьте вон там на скамейке и сидите смирно, а то здесь вы мне мешаете.

Дети получили по куску пирога, и всех их усадили за чисто выскобленный стол. Они никогда не бывали в гостях и, жуя пирог, с любопытством разглядывали все вокруг. По стенкам была развешана медная посуда, горевшая, как жар, а на одной из конфорок плиты стоял блестящий медный котелок, пузатый, с перекидной ручкой и носиком, прикрытым крышечкой. Он напоминал большую наседку с петушиным гребнем.

Когда дети поели, Пер Нильсен повел их в хлев и показал им поросят, которые, присосавшись к матке, лежали рядком, словно колбаски. Потом все вернулись в кухню, и хозяйка дала детям по яблоку и по пончику.

Но самое лучшее настало под конец: Пер Нильсен запряг лошадь в красивую коляску на рессорах и повез их домой. Их тележку привязали к задку экипажа, — и ей при-пришлосьпрокатиться. Малыши так и заливались смехом по этому поводу.

— Вот глупые ребятишки, вздумали кататься одни, — , сказала жена фогта, застегивая фартук коляски. — Но, к счастью, на этот раз вам повезло. — И все четверо согласились с ней, что их возвращение домой в Сорочье Гнездо вышло гораздо параднее выезда.

Прогулка вышла удачная, но теперь приходилось засесть за работу. Мать не рассчитывала на прогулку и навалила в чулане целую кучу тряпья, приказав Дитте разобрать его по сортам — шерстяное к шерстяному, холщовое к холщовому. Кристиан и сестренка могли бы помочь немножко, если бы постарались. Но от них сегодня было мало толку: возбужденные прогулкой, они швыряли друг в друга лоскутками.

— Не деритесь, — тщетно увещевала их Дитте.

Уже смеркалось, а работа была не сделана. Дитте принесла из комнаты лампу, в которой горел керосин пополам с маслом, и продолжала работу, плача от отчаяния, что не успеет закончить ее до возвращения родителей. Видя слезы сестры, малыши притихли и с часок работали усердно. Но потом опять затеяли возню, начали гоняться друг за другом, и Кристиан, нечаянно задев ногою лампу, разбил ее.

Братишка и сестренка перестали шалить и присмирели. Темнота словно пригвоздила их обоих к месту, они не смели шевельнуться и только хныкали каждый в своем углу: «Дитте, возьми меня!» Дитте раскрыла дверь в комнату и резко сказала:

— Выбирайтесь сами! — потом ощупью отыскала Поуля, прикорнувшего на куче тряпья, и сердито добавила: — Сейчас же оба в постель за это!

Кристиан не переставал хныкать:

— Я не хочу, чтобы мама меня высекла! Не хочу! — Он обвил руками шею Дитте, как бы прося у нее защиты, и гнев ее исчез.

Она зажгла фонарь с ворванью и помогла детям раздеться.

— Если вы будете умниками и сразу уляжетесь спать, мамочка Дитте сбегает к лавочнику и купит новую лампу, — сказала она. — А вам придется побыть одним в потемках.

Она не решилась оставить у детей огонь в комнате и погасила фонарь перед своим уходом. Ребятишки вообще побаивались оставаться одни в темноте. Но теперь спорить не приходилось.

У Дитте хранилось целых двадцать пять эре. Она получила эту монету когда-то в хорошие времена от бабушки и сберегла, несмотря на все соблазны. Сколько всего мечтала она приобрести себе на эти деньги, а теперь надо забыть об этом, чтобы избавить Кристиана от розог. Она присела перед стенкой, в щель которой была засунута монетка, и помедлила немного, прежде чем вынуть кирпичик. Тяжело было решиться! Поднявшись, она со всех ног кинулась бежать в лавку, словно боясь одуматься, раскаяться.

В лавке не нашлось лампы за такую цену. Дитте не предвидела этого; ей казалось, что за двадцать пять эре можно приобрести решительно все. Пораздумав, как же теперь быть, она купила за восемь скиллингов глиняный ночной горшок с ручкой, а на всю сдачу леденцов.

Когда Дитте вернулась домой, малыши уже спали. Она зажгла фонарь и принялась обрывать сухие листья с березовых веток, из которых надо было вязать веники. Как ни устала девочка за этот богатый событиями день, сидеть сложа руки она не могла. Однако сильный запах березы одурманил ее, и она уснула за работой. Так и застали ее родители.

Острый глаз Сэрине сразу приметил что-то неладное.

— Зачем ты зажгла фонарь? — спросила она, расстегивая пальто.

Пришлось Дитте все рассказать.

— Но я купила… — быстро добавила она.

— Лампу? Где же она? — Мать оглядела комнату.

— Нет… лампы за двадцать пять эре не нашлось. Но я вот что купила… — Дитте опустилась на колени и вытащила из-под кровати родителей свою покупку.

— Да ты прямо молодец! — весело сказал Ларc Петер, поднимая ее с полу. — Как раз этого нам всего больше и не хватало в доме.

Но Сэрине уже завладела посудиной. Разумеется, глупо швырять деньги на такую ерунду, но, раз покупка сделана, она во всяком случае пригодится на кухне. У Сэрине часто не хватало крынок. А что касается другой надобности, то все отлично могут по-прежнему ходить во двор.

— Маме, видишь ли, нужна миска для супа, — шепнул отец Дитте, когда Сэрине вышла с посудиной в кухню.

Но Дитте было не до смеху, — она по опыту знала, что мать не так-то скоро угомонится.

Через минуту Сэрине действительно стояла в дверях.

— А кто позволил тебе покупать в долг? — спросила она.

— Я купила на свои собственные деньги — тихо ответила Дитте.

— На собственные?.. — начался форменный допрос, которому конца не предвиделось.

Пришлось вмешаться Ларсу Петеру.

В комнате было холодно, и они рано легли спать. Дитте забыла протопить.

— У нее и без того были полны руки дела, — примиряюще сказал отец.

И Сэрине промолчала, — она была не из тех, кто ворчит, когда удается хотя бы немного сэкономить.

А холод стоял сильный. Дитте никак не могла согреться в постели и уснуть. Она лежала и смотрела на облачко белого пара, вылетавшее у нее изо рта при дыханье; прислушивалась, как стены снаружи потрескивают от мороза. Ночь стояла лунная, и холодный белый свет падал на пол и на стул с одеждой детей. Слегка приподняв голову, Дитте видела в щели между деревянным каркасом дома и оштукатуренной кладкой из торфа, глины и камыша белый снег.

Прямо в лицо ей веял холод. Комната выстывала все больше и больше.

Холод кусал голое плечо девочки, так как ей пришлось выпростать одну руку и придерживать ею перину, чтобы она не сползала с младших детей. Сестренка начала ворочаться, она была самая слабенькая и больше всех зябла под этой периной, которая состояла, в сущности, из одной грубой наволочки. Старые перья давно перетерлись, а новые, которые накопились после убоя домашней птицы, Сэрине не позволяла трогать. Они предназначались для продажи.

Поуль захныкал. Дитте стянула со стула носильную одежду детей и набросила на перину сверху. С кровати матери раздался голос: «Лежите смирно!» Отец же встал, принес свой дорожный балахон и накрыл им всех детей сразу. Балахон был грязный, пыльный, но он грел!

— Просто беда, как дует сквозь стены, — сказал Ларc Петер, укладываясь снова в постель, — воздух в комнате совсем ледяной. Придется мне взять немного старых досок и обшить стены внутри.

— Лучше бы ты подумал о том, как бы выстроить новое жилье, на этот гнилой ящик не стоит тратить трудов.

Ларс Петер рассмеялся:

— Да, недурно было бы, но откуда взять денег?

— Кое-что у нас уже есть. И старуха скоро помрет. У меня такое предчувствие.

Сердце у Дитте шибко забилось. Бабушка скоро умрет?! Мать сказала это так твердо! Девочка стада напряженно прислушиваться к разговору.

— Ну, так что же? — спросил отец. — Много ли от этого переменится?

— Я думаю, старуха побогаче, чем с виду кажется, — тихо сказала Сэрине и, приподымаясь на локте, прислушалась: — Ты спишь, Дитте? — Девочка затаила дыхание.

— Знаешь? — снова заговорила Сэрине. — Мне думается, старуха зашила деньги в перину. Потому и не хочет расстаться с нею.

Ларс Петер громко зевнул.

— Какие деньги? — По голосу было слышно, что его клонит ко сну.

— Двести далеров, разумеется.

— А мы тут при чем?

— Да как же? Ведь она все-таки как будто мать мне!

Но деньги принадлежат девчонке, и мы вправе были бы взять их на хранение. Если старуха помрет, все добро ее пойдет с молотка… и в барышах окажется тот, кто купит перину — с двумя сотнями далеров в придачу. Лучше бы ты съездил к старухе и уговорил ее завещать все нам.

— Ты и сама можешь это сделать, — ответил Ларc Петер и решительно повернулся лицом к стене.

В комнате стало тихо. Дитте съежилась, прижав обе руки к губам, сердце ее стучало неровно, то часто-часто, то совсем замирало. От страха за бабушку она готова была закричать. Может быть, бабушка уже умерла! Дитте так давно не наведывалась к ней! Тоска терзала девочку.

Она потихоньку перекинула ноги через край постели и сунула их в тряпичные туфли.

Мать приподнялась:

— Ты куда?

— Мне надо… на двор, — ответила Дитте прерывающимся голосом.

— Накинь юбку: страшный холод, — сказал отец и немного погодя пробурчал, обращаясь к жене: — Не мешало бы тебе все-таки оставить ту посудину в комнате.

Девочка что-то слишком долго не возвращалась. Ларc Петер встал и выглянул во двор. Далеко-далеко на белеющей дороге виднелась убегавшая девочка. Мигом он натянул на себя брюки и куртку и кинулся за Дитте. Он видел ее вдали, — она неслась стрелою, он гнался за нею, бежал и звал, бежал и звал, его тяжелые деревянные башмаки грузно топали. Но расстояние между ним и беглянкой все росло. Наконец она скрылась из виду. Он постоял немножко, не переставая кричать ей вслед; голос его гулко разносился в ночной тишине. Потом он повернул обратно.

А Дитте продолжала нестись стрелою по озаренной луною дороге, каменно-твердой и похрустывавшей от мороза. Мерзлая земля обжигала девочке подошвы ног сквозь тряпичную обувь. В канавах и прудах тоже потрескивало: крак, крак! Над озером же словно гром гремел, и раскаты неслись к противоположному берегу. Это вода выталкивала кверху лед. Но Дитте не было холодно, сердце бешено колотилось, и она твердила, не переставая: «Бабушка умирает! Бабушка умирает!»

Около полуночи девочка добежала до моста, едва переводя дух и еле держась на ногах. Она остановилась под окном, чтобы отдышаться, и услыхала прерывающийся жалобный голос бабушки.

— Я тут, бабушка! — крикнула девочка и постучала в окно, громко плача от радости.

— Какая же ты холодная, дитятко, — сказала старуха, когда они обе лежали под периной. — Ноги у тебя совсем как ледышки. Погрей их у меня на животе.

Дитте плотно прижалась к ней и затихла. Но вдруг сказала:

— Бабушка! Мать знает, где у тебя деньги спрятаны — в перине.

— Я догадалась, дитятко. Пощупай-ка! — Старуха взяла ее руку и сунула себе за пазуху, — к рубашке был пришит маленький сверток. — Вот они где. Старая Марен умеет беречь то, что ей доверено. Ох-хо-хо, трудно жить на свете двум таким одиноким, как мы с тобой. Никому-то до нас дела нет, и всем мы мешаем — особенно своим кровным. Тебя они еще не могут запрячь в работу как следует, а меня уже заездили, — я никуда не годна больше, так-то!

В ушах Дитте речи бабушки звучали ласково и успокоительно. Ей стало так тепло и уютно, что она скоро уснула.

А старуха Марен еще долго жаловалась на судьбу.

 

XVIII

ВОРОН — ПТИЦА НОЧНАЯ

Зима выдалась суровая. Весь декабрь заносило снегом поля и наметало сугробы в ивняке перед Сорочьим Гнездом, единственным местечком в окрестности, сколько-нибудь защищенным от ветра.

Озеро замерзло, и можно было перебираться по льду с одного берега на другой. Живодер ходил туда в лунные вечера и деревянными башмаками вырубал вмерзших в лед чаек и уток, приносил их под своим балахоном домой и сажал их, обледенелых, обсыпанных снегом, на куски торфа у печки. Птицы оттаивали и потом долго стояли неподвижно на одной ноге, поджав под себя другую, и тоскливо глядели на огонь, пока Сэрине не уносила их в кухню, чтобы свернуть им шеи.

Печка в комнате топилась день и ночь, и все-таки обитатели Сорочьего Гнезда мерзли, — комнату невозможно было согреть. Сэрине с помощью хлебного ножа законопатила старым тряпьем щели между деревянным каркасом и оштукатуренною кладкою стен, но однажды из стены вывалилась целая глыба, и пришлось Сэрине заткнуть дыру периной. Под вечер вернулся Ларc Петер и вставил глыбу на место, а снаружи закрепил ее двумя досками. Крыша тоже почти не годилась. Крысы и куницы прогрызли ее во многих местах, и она стала совсем как решето, снег так и сыпался с нее на чердак. Словом, все разваливалось.

И каждый вечер в будни и по воскресеньям Сэрине приставала к мужу, требуя, чтобы он предпринял что-нибудь.

Но что предпринять?

—. Я не могу работать больше, чем работаю, а на воровство не способен, — говорил он.

— А как же другие устраиваются? Живут хорошо, тепло, уютно!

Как устраиваются другие? Ларc Петер понятия об этом не имел. Он никогда никому не завидовал, ни с кем своего житья не сравнивал. И вопрос этот впервые встал перед ним.

— Ты работаешь, работаешь без устали, а проку никакого, — продолжала Сэрине.

— Ты это серьезно говоришь? — спросил Ларc Петер, озадаченный и опечаленный.

— Да, серьезно. Или, по твоему, ты многого добился? Не топчемся ли мы все на том же месте, где начали?

Ларс Петер съежился от этих жестоких слов. Но Сэрине была права. Кроме самого необходимого, у них ни на что не хватало средств.

— Ведь нам столько всего нужно, и все так дорого, — оправдывался он. — Торговли никакой! Приходится быть довольным, если сводишь кое-как концы с концами.

— Надоело слушать «доволен» да «доволен»! Можем мы прожить одним твоим довольством? Знаешь, почему люди прозвали наше жилье Сорочьим Гнездом? Потому что никогда нам не жить по-людски, — по их мнению.

Ларс Петер снял с гвоздя шляпу и вышел. Он расстроился и отправился искать утешения у своей скотины. С животными да с детьми он умел ладить, а со взрослыми никак не мог сговориться. Видно, и впрямь ему чего-то не хватает, если все считают его чудаком за то лишь, что он всегда весел и спокоен.

Как только он вышел из кухни во двор, Большой Кляус, заслышав шаги хозяина, заржал ему навстречу. Ларc Петер подошел к нему и провел рукою по спине своего коняги. Да, скорее всего конь напоминал остов судна, перевернувшегося килем кверху. Сущий скелет, одна кожа да кости. Неказист был, что и говорить. И рысью похвастаться не мог. Люди едва удерживались от смеха, глядя на эту пару — хозяина с конем. Ларc Петер все это знал. Но они с Кляусом давно уже делили и горе и радость; коняга не был разборчив, брал, что дают — как и его хозяин.

Ларс Петер не очень дорожил мнением людей; но теперь его забрало за живое, и он чувствовал потребность как-то постоять за себя и за своих. В хлеву рядом с Большим Кляусом помещалась корова, старая, со слюнявой мордой. Правда, за нее немного бы дали сейчас на рынке; от скудного корма она едва держалась на ногах и больше полеживала. Но весною она отгуляется на траве. И для семьи такого бедняка она достаточно хороша — особого ухода за собою не требовала и доилась большую часть года. А какое жирное молоко давала! Ларc Петер отшучивался, когда люди подсмеивались над его коровой. Он говорил, бывало, что «с ее молока можно по три раза снимать устой, и все-таки останутся чистые сливки!» Просто-напросто он любил свою корову за то, что она давала здоровую пищу его малышам.

В углу хлева был отгорожен закут для поросенка. И тот, услыхав шаги и голос хозяина, поджидал, когда он подойдет и почешет ему спину. У поросенка была грыжа, и Ларсу Петеру подарили его на одном хуторе, только чтобы сбыть с рук. Это был настоящий заморыш, которым никак нельзя похвастаться. Однако, на взгляд Ларса Петера, поросенок развивался хорошо, особенно если учесть, что кормили его неважно: небось, никто не побрезгует поросенком, когда он превратится в ветчину! Недаром поглядывает на него Сэрине!

Поля отдыхали под пеленой глубоких снегов; Ларc Петер различал под снегом всякий бугорок, всякую ложбинку. Его поле было песчаное, давало скудный урожай, но Ларc Петер любил свою землю такой, какой она была. Любовался полем, как любуются чертами дорогого лица, и, как не мог бы он позволить себе порочить свою мать, так не мог сказать ничего плохого и про свое поле. Однако сейчас, стоя в дверях овина и задумчиво глядя в поле, он не чувствовал обычной радости, с какою обозревал по воскресным дням свои владения. Сегодня в голове у него все как-то смешалось, и он плохо соображал.

А Сэрине каждый день приставала к нему со своими планами. То следовало купить у матери Хижину на Мысу и перенести сюда, — ведь дубовый сруб мог простоять еще много лет. То — пока еще не поздно — взять старуху к себе на дожитие; тогда все ее добро достанется им. Вечно мысли Сэрине кружились около матери и ее имущества.

— Подумай, а что, если она перейдет жить к кому-нибудь другому и оставит все чужим людям! Или просто загубит деньги Дитте? Ведь старуха совсем в детство впадает!

Она вела себя как одержимая, и Ларc Петер старался ей не перечить.

. — Дитте, ведь это правда, что бабушке больше всего хотелось бы переехать к нам? — начала приставать Сэрине и к дочери, ожидая от нее поддержки: девочка ведь с ума сходила по бабушке.

— Не знаю, — угрюмо отвечала Дитте.

Мать в последнее время старалась склонить ее на свою сторону, но Дитте недоверчиво относилась к ней. Конечно, зажить опять с бабушкой — чего же лучше? Но только не тут. Бабушке пришлось бы здесь очень плохо. Не верила Дитте и в заботливость матери. У нее, как говорила сама бабушка, было больше хитрости и корысти, чем дочерней привязанности.

Нет, верить Сэрине никак нельзя. Однажды утром она заявила, что скоро они услышат печальные вести о бабушке, — ночью ворон каркал у них в ивняке.

— Надо мне сходить сегодня туда, проведать ее, — добавила Сэрине.

— Да, да, непременно, — отозвался Ларc Петер. — Не подвезти ли тебя? Мы с Кляусом сегодня не работаем.

Но Сэрине отказалась.

— У тебя и дома дела много.

Однако к матери она в этот день не пошла — то одно, то другое мешало, и она провозилась до самого вечера.

На следующее утро она была необыкновенно ласкова с детьми.

— Вот увидите, бабушка скоро переедет к нам; я это во сне видела, — сказала она, помогая Дитте одевать детей. — Мы устроим ее в комнате, а сами с отцом перейдем в чулан. И вы тут больше не будете мерзнуть.

— Ты же говорила вчера, что бабушка скоро умрет, — недружелюбно заметила Дитте.

— Ну, это одни пустые разговоры. А не можешь ли ты сегодня пораньше вернуться домой из школы? Мне надо сходить по одному делу и я, пожалуй, задержусь.

Мать посыпала сахарным песком хлеб, который Дитте взяла с собой, и вовремя отпустила девочку в школу.

Дитте побежала, на локте у нее болталась холщовая сумка с книжками, а руки она спрятала под вязаный шерстяной платок. Отец рано уехал сегодня, и она некоторое время бежала между колеями, оставленными в снегу его телегой, забавляясь тем, что ступала в глубокие следы широких копыт Большого Кляуса. Потом следы свернули к морю.

Сегодня Дитте на занятиях была рассеянной; мысли ее как-то путались. Девочку взволновало то, что мать была сегодня ласкова, — это было так непохоже на нее. У Дитте на основании долгого опыта сложилось свое мнение о характере Сэрине. Пожалуй, мать была не такой уж плохой! Хлеб с сахаром, съеденный в перемену, окончательно смягчил сердце Дитте.

Однако к концу уроков на нее напал необъяснимый страх; сердце трепетало в груди, как пойманная птица, и девочка должна была зажимать себе рот рукою, чтобы не закричать громко. Как только занятия кончились, она пустилась бежать по направлению к поселку. «Не туда, Дитте! Не туда!» — кричали ей девочки, с которыми она обыкновенно возвращалась из школы. Но она, не слушая бежала дальше.

Валил густой снег, воздух был словно налит свинцом, — день превратился в сплошные сумерки. Когда Дитте достигла последней дюны перед Хижиной на Мысу, почти совсем стемнело. Девочка едва начала приходить в себя, когда остановилась у окошка перевести дух. В ушах шумело, и сквозь этот шум прорывались какие-то странные, словно искаженные голоса: плачущий голос бабушки и неумолимо-жестокий голос матери.

Дитте хотела стукнуть в окно, но не посмела. Голос матери заставил ее съежиться от страха. Вся дрожа, прокралась она кругом дома к дровяному навесу, чтобы отыскать щепку. Потом она просунула щепку в дверную щель, приподняла крюк, вошла в кухню и стала прислушиваться, затаив дыхание. Голос матери заглушал бабушкин; часто, бывало, от голоса Сэрине подгибались у Дитте колени, но таким ужасным он еще не бывал никогда. Он леденил кровь в жилах девочки, — она забилась в угол и присела там на корточки, озноб пробегал у нее по спине.

Сквозь щель около дверной щеколды она смутно различала рослую фигуру матери около кровати. Мать наклонилась, и по движениям ее спины и плеч видно было, что она схватила бабушку. Руки бабушки шевелились в темноте, она как будто отбивалась.

— Отдашь ты их мне? — хрипло выкрикнула Сэрине. — Не то я сброшу тебя с кровати!

— Я позову на помощь, — простонала бабушка и постучала в стенку.

— Зови, зови! — издевалась Сэрине. — Никто тебя не услышит. Они у тебя, должно быть, в перине, коли ты так цепляешься за нее?

— Ох, замолчи, воровка! — застонала бабушка и вдруг громко вскрикнула. Сэрине, должно быть, нащупала сверток на ее груди.

Дитте вскочила и, приподняв щеколду, крикнула: «Бабушка!» Но голос ее потерялся среди шума, стоявшего в комнате. Бабушка отчаянно оборонялась, громко стонала и вдруг испустила протяжный вопль, как умирающее животное.

— Я тебе заткну глотку, ведьма! — закричала Сэрине, и бабушкин вопль перешел в страшный крик.

Дитте хотела броситься на помощь, но пошатнулась, схватилась было за печку и вдруг рухнула, как подпиленный столб.

Когда Дитте очнулась, то увидела, что лежит на полу ничком, голову ломило, и всю ее трясло. Оглушенная, растерянная, поднялась она с полу. Обе двери стояли настежь, но матери в комнате уже не было, а в кухонную дверь влетали и кружились, белея впотьмах, снежные хлопья.

Первой мыслью Дитте было, что бабушка озябнет. Она плотно затворила двери и пошла к кровати. Старая Марен лежала, скрючившись, в развороченной постели.

. — Бабушка! — крикнула со слезами Дитте и стала ощупывать ее ввалившиеся щеки. — Бабушка! Это я, дорогая, милая бабушка!..

Дитте умоляюще гладила исхудалое лицо старухи своими огрубелыми от работы руками и плакала, потом быстро разделась и легла в постель рядом с нею. Девочка вспомнила, как бабушка сказала про одного больного, к которому ее возили: «Ему уж ничем нельзя помочь, — он весь похолодел!» И Дитте теперь думала только, как бы не дать бабушке похолодеть. Ведь тогда у нее больше не будет бабушки! Она тесно прижалась к старухе и так заснула, обессиленная слезами и всем пережитым.

Под утро Дитте проснулась от холода. Бабушка лежала холодная, неподвижная, мертвая. Весь ужас происшедшего ясно представился девочке, она вмиг оделась и убежала. Бежала, не разбирая дороги, по направлению к дому, но у поворота к морю свернула и пустилась к усадьбе сельского фогта. Там ее приютили измученную, жалкую.

— Бабушка умерла! Бабушка умерла! — только и твердила она, с ужасом обводя всех глазами. Больше от нее ничего не могли добиться. Решили было отвести ее домой, в Сорочье Гнездо, но она принялась так отчаянно кричать, что ее уложили в постель, — пусть отдохнет, успокоится сначала.

Днем Дитте проснулась, и Пер Нильсен подошел к ней:

— Ну, что же, поедем теперь домой? Я тебя сам провожу.

Дитте только глядела на него с безмолвным ужасом.

— Ты отчима своего боишься? — спросил Пер Нильсен.

Дитте не отвечала. Вошла его жена.

— Не знаю, что и делать с нею, — сказал он жене. — Видно, она боится вернуться домой. Должно быть, Ларc Петер не очень добр к ней.

Дитте быстро обернулась к нему:

— Хочу домой к Ларсу Петеру! — сказала она и зарыдала.

 

XIX

КОМУ НЕ ВЕЗЕТ, ТАК НЕ ВЕЗЕТ

Четверо из детей старухи Марен, узнав о ее смерти, приехали охранять свои интересы и присмотреть, чтобы добро не растащили. Другие четверо проживали по ту сторону океана и поэтому явиться не смогли.

Денег у старухи не нашлось — ни медяка, сколько ни рылись везде, ни перетряхивали перину; домишко же оказался заложенным до самого конька крыши. Все наследники согласились на том, чтобы отдать Сэрине с мужем оставшиеся крохи, а за это пусть они возьмут на себя все расходы по погребению. Тут Сэрине не поскупилась, — ей хотелось, чтобы о похоронах заговорил весь приход. Старуха Марен сошла в могилу гораздо приличнее, чем жила.

Дитте, конечно, была на похоронах, как и полагалось родственнице, единственной, по-настоящему все время заботившейся о старухе. Но девочка вела себя на кладбище очень уж несдержанно, и Ларсу Петеру пришлось даже отвести ее в сторону, чтобы она не мешала пастору. Девочка всегда была такая необузданная, — говорили люди.

Но Дитте заметно изменилась к лучшему после того, как бабушка ушла безвозвратно; девочка стала ровнее, спокойнее. Она делала свое дело в доме; веселою, правда, не бывала, но и не затевала никаких ссор. Ларc Петер заметил, что даже небольших стычек между матерью и дочерью больше не было. Все-таки, значит, они могут ладить между собой!

Дитте твердо решила остаться здесь, хотя ей трудно было переломить себя, и жить под одною кровлей с матерью; охотнее всего она убежала бы. Но тогда люди решили бы, что это из-за отчима. Чувство справедливости, присущее девочке, возмущалось от подобной мысли. Да и жалко было бросить малышей, — что сталось бы с ними, если бы она ушла?

Поэтому она осталась, но повела себя с матерью по-своему. Сэрине была к ней внимательна и ласкова, так что Дитте становилось даже тягостно, но она делала вид, что ничего не замечает. Все попытки матери к сближению разбивались об упорство девочки. Она была порядочная упрямица, твердо стояла на том, что забрала себе в Мать для нее как бы не существовала. И Сэрине украдкой постоянно следила за Дитте, мать боялась дочери. Была ли девочка свидетельницей того, что произошло в Хижине на Мысу, или пришла позже? Сэрине не была твердо уверена, сама ли она опрокинула в тот вечер в потемках стул. Но что же именно видела Дитте?

О том, что она видела больше, нежели следует, говорило выражение ее лица. Дорого бы дала Сэрине, чтобы узнать все в точности, и постоянно возвращалась к этому вопросу, искоса поглядывая на девочку.

— Страшно подумать, что бабушка умерла одна-одинешенька! — воскликнула мать, в надежде заставить девочку как-нибудь проговориться. Но Дитте упорно молчала.

Однажды Сэрине поразила Ларса Петера, выложив перед ним на стол большую сумму денег.

— Как ты думаешь, выстроим мы на это новый дом? — спросила она.

Муж глядел на нее скорее ошеломленный, чем обрадованный.

— Все это я скопила на масле, яйцах, шерсти, которые продавала. И на том, что морила вас всех голодом! — добавила она со слабой улыбкой. — Я знаю, что была жадиной, скрягой, но это вышло и вам на пользу!

Она так редко улыбалась. «Как же это красит ее!» — подумал Ларc Петер, глядя на жену влюбленными глазами. Она вообще как будто повеселела и подобрела за последнее время, — вот что значит надежда зажить получше!

Он пересчитал деньги — триста далеров с лишним.

— Да, это основательное подспорье, — сказал он. На другой день вечером он вернулся домой с возом кирпичей, и так и пошло: каждый вечер он привозил новый материал для стройки.

Люди, проходя мимо Сорочьего Гнезда, видели сваленные около дома бревна и кирпичи; пошли разговоры в округе. Началось с догадок, что после старухи-то, наверное, осталось побольше, чем люди думали. Отсюда же как-то возникло предположение, что старая Марен, пожалуй, померла не своей смертью. Нашлись свидетели, видевшие Сэрине из Сорочьего Гнезда на дороге к поселку под вечер того самого дня, когда умерла старуха. Так мало-помалу пошел слух, что Сэрине задушила родную мать. И только Дитте — кроме самой Сэрине, разумеется, — могла бы дать верные сведения, но из нее вообще нельзя было вытянуть ни словечка, когда разговор касался их семейных дел, а уж в подобном случае и подавно. Но странно было, что она оказалась в хижине в самую решительную минуту, а еще непонятнее, почему она кинулась с вестью о смерти бабушки не домой, а к Перу Нильсену. Ни Сэрине, ни Ларc Петер не знали, что ведутся такие разговоры. До Дитте же кое-какие слухи доходили через других школьников, но она помалкивала. Случалось, что, когда мать бывала приторно ласкова, ненависть охватывала девочку. «Дьявол!» — шептала она про себя, и иногда с губ ее так и рвалось: «Отец! это мать задушила бабушку периной!» Особенно, если мать начинала расхваливать старуху. Но мысль о том, как глубоко опечалился бы отец, — удерживала девочку. Он был теперь похож на большого ребенка; слеп и глух ко всему — без ума влюбленный в Сэрине и вне себя от радости, что их дела пошли в гору. И Дитте и малыши никогда еще не любили его так горячо, как теперь.

Прежде Сэрине бывала чересчур жестока с детьми, они прятались от нее где-нибудь подальше от дома и показывались только вечером, когда возвращался домой отец. Теперь, после смерти бабушки, этого больше не случалось; мать стала совсем другою. Если же и бывало так, что ее злость снова готова была прорваться, — словно невидимая рука останавливала ее порыв.

Но случалось также, что Дитте не могла преодолеть своего отвращения к матери, не в силах была оставаться с нею в одной комнате и, не видя другого средства, пряталась где-нибудь, как бывало.

Как-то вечером она притаилась в ивняке. Сэрине несколько раз выходила на порог и ласково звала Дитте, а девочку каждый раз чуть не тошнило от одного звука ее голоса. Мать походила, походила около дома и стала медленно прогуливаться по дороге, высматривая дочь; один раз платье ее задело Дитте по лицу. Наконец Сэрине вернулась в дом.

Дитте озябла и устала сидеть скорчившись в кустах, но в дом войти ни за что не хотела, пока не вернется отец. А если он не приедет до поздней ночи?.. Или вовсе не вернется?.. Однажды Дитте пережила подобное состояние, но тогда у нее были причины, чтобы прятаться. Теперь же ей нечего было бояться розог!

Но как славно бывало возвращаться, держась за руку отца. Он не расспрашивал ни о чем, только с упреком взглядывал на мать и не знал, как и чем порадовать девочку. Может быть, он сделал крюк, чтобы заехать к…

Ах, нет, нет!.. Слезы брызнули из глаз Дитте. Какой ужас испытывала девочка, когда ловила себя на мысли, что забывала о смерти бабушки, хотя так тосковала по ней! «Бабушка умерла! Милая бабушка умерла!» — твердила Дитте, чтобы не впадать больше в такую забывчивость, но спустя некоторое время повторялось то же самое. Это было ужасною изменою по отношению к бабушке!

Дитте начинала жалеть, что не отозвалась на оклик Сэрине, не вернулась в дом. Теперь было уже поздно. Она подобрала ноги под юбку и принялась выщипывать травинки, чтобы не задремать. Вдруг издали донесся стук, заставивший ее вскочить. Стук колес. Но не тот, не привычное тарахтенье отцовской телеги! Совсем другая повозка свернула с дороги, прямо к Сорочьему Гнезду; из нее вылезли двое и вошли в дом. Они были в форменных фуражках с околышем. Дитте подкралась поближе, к дому, прячась за кустами. Сердце ее неистово билось. Спустя минуту люди вышли и вывели мать. Она исступленно отбивалась от них.

— Ларc Петер! — пронзительно кричала она в темноту. Людям пришлось силком усадить ее в повозку. В доме громко плакали дети.

Эти крики заставили Дитте забыть обо всем и выскочить из своего убежища. Один из мужчин схватил ее за плечо, но по знаку другого выпустил.

— Ты не родня им? — спросил тот.

Дитте кивнула.

— Ступай же к детям и успокой их. Пусть не боятся. Кучер, трогай!

Сэрине с быстротой молнии перекинула ноги через борт повозки, но полицейский удержал ее.

— Дитте, помоги! — все еще кричала она, когда повозка, свернув на дорогу, уже исчезла из виду.

Когда Ларc Петер собирался свернуть на проселочную дорогу около деревенской лавки, в полумиле от Сорочьего Гнезда, мимо него промчалась повозка. Он мельком успел различить при свете фонаря форменные фуражки. «Полиция-то еще не угомонилась на сегодня!» — подумал он и передернул плечами. Потом свернул на свою дорогу и опять благодушно замурлыкал, машинально похлестывая Большого Кляуса по крестцу. И все больше и больше сутулясь, он думал о своих домашних, о том, чем попотчует его за ужином Сэрине, — он здорово проголодался; думал и о детишках. Просто срам, что он так запоздал сегодня. Как славно бывает, когда они все четверо опрометью бегут ему навстречу. Но они, пожалуй» еще не ложились!..

Все четверо детей стояли около дороги и ждали отца. Младшим страшно было оставаться дома одним. Ларc Петер стоял, словно окаменев, держась за телегу, пока Дитте со слезами рассказывала ему о случившемся. Сильный, рослый мужчина, казалось, готов был сломиться от горя.

Собравшись с силами, он пошел к дому, ласково разговаривая с детьми. Большой Кляус сам потащился с телегой вслед за ним.

Отец помог Дитте уложить младших.

— Можешь ты побыть эту ночь с малышами? — спросил он потом. — Я поеду в город за матерью… Ведь это же одно недоразумение! — Голос его звучал глухо.

Дитте кивнула и проводила его до телеги.

Он медленно повернул лошадь от дома и вдруг остановился:

— Дитте! Ты должна лучше всех знать, как было дело, и сможешь заступиться за мать. — Он, не трогаясь с места, ждал ответа, но не подымал глаз на девочку.

Ответа он не дождался.

Тогда он еще медленнее вновь повернул телегу к дому и начал выпрягать конягу.