Дитте - дитя человеческое

Нексе Мартин Андерсен

ЧИСТИЛИЩЕ

 

 

І

В ЧУЖИХ людях

— Ты ведь попадешь не совсем к чужим, — ободрял Ларc Петер Дитте вечером, накануне того дня, когда ей предстояло отправиться на свое первое место. — Хозяйка твоя из рода Маннов; ее дед и отец старика Сэрена были чуть ли не троюродные братья. Родство, конечно, дальнее, и ты лучше виду не подавай, что знаешь о нем, лучше погодить, пока они сами не вспомнят об этом. Не умно набиваться в родню к богатым людям!

Бесспорно, родство было дальнее… Ларc Петер и упомянул об этом лишь в виде некоторого утешения — за неимением лучшего. Слишком хорошо знал он, чего вообще стоит, в конце концов, родство. Да и Дитте на этот счет была не глупее других!

Все-таки отцовское напутствие облегчило ей последний, самый тяжелый конец дороги. Не так-то легко ведь одной-одинешенькой явиться в первый раз на службу. Душа уходила в пятки при мысли о том, что все там будет чужое… новое… Как-то она справится?.. И как примут ее тамошние люди?.. У них, пожалуй, большой дворовый пес… Не даст войти во двор. Придется ждать на дороге, пока кто-нибудь не выйдет случайно. И тогда ей, пожалуй, достанется за то, что она так запоздала!.. Но, положим даже, во двор она попадет „сразу, а дальше? В какую дверь войти? Через черные сени или по чистому ходу? И что сказать? «Я новая работница»? Нет, прежде всего надо поздороваться, иначе ее сочтут невежей, и тем самым она осрамит родной дом.

Словом, Дитте не так-то легко было, и утешительные слова отца очень ей пригодились. Если ты родня хозяевам, хотя бы и дальняя, все выходит по-другому, — ты почти как в гости пришла. Сразу как-то нащупаешь почву под ногами. Дитте даже не удивилась бы, если бы новая хозяйка встретила ее словами: «Так вот она, Дитте! В нашу родню пошла!»

В действительности вышло не совсем так, когда Дитте с узлом под мышкой очутилась в кухне. Ей самой не пришлось слова сказать, — Карен, хозяйка Хутора на Холмах, сразу смерила ее недовольным взглядом и проворчала:

— Неужто это самая старшая у Живодера? Коротышка, и не похожа на конфирмованную. Много ты наработаешь!

О родстве хозяйка даже не заикнулась, чему Дитте, впрочем, и удивляться не стала. Очутившись на месте, она не боялась взглянуть в глаза действительности. Может быть, здесь просто не знали о родстве, — бедных людей много, где же их всех упомнить? К тому же Дитте была незаконнорожденная, так что вообще не шла в счет.

Родство же действительно существовало, хотя и дальнее. Кто-то из сыновей одного из хозяев Хутора на Мысу, тяготясь домашней обстановкой, отправился берегом к северо-западу, облюбовал себе местечко на дюнах и обосновался здесь. Было это, очевидно, еще в те времена, когда Маннов кормило главным образом море. По самому расположению своему на дюнах Хутор на Холмах во всяком случае для полевого хозяйства не годился, — здесь ничего не росло. Приютился он во впадине довольно крутого берега, словно прячась от прибрежной полосы. Из хутора даже не видно было земельных угодий. Да и самый хутор едва можно было разглядеть со стороны. Зато с моря его было хорошо видно. С трех сторон хутор окружали громоздкие строения, а с четвертой находился овраг, на другом конце которого виднелся кусочек моря. Когда-то такое расположение хутора, вероятно, было целесообразно; теперь же оно утратило свой смысл. Из окон жилого дома, откуда присматривают за работниками и домашним скотом, видно было одно море. И с некрытого холодного двора — тоже. По заливу, неизвестно куда и зачем, скользили лодки, выплывая из-за одного мыса и скрываясь за другим. Далеко в открытом море виднелись суда, путей и назначения которых на хуторе не знали. А еще дальше в хорошую погоду виднелся какой-то остров— земля, о которой никто кругом ничего не знал, да и не старался разузнать. Была тут своя земля поближе, и полезнее было интересоваться ею.

Когда-то во всем этом был какой-то смысл. Из окон можно было наблюдать за своими лодками и сетями, а дальше — за чужими парусниками. Не один шкипер бросал здесь ночью якорь и продавал часть своего хлебного груза хозяевам хутора. Кое-кто приставал тут и не по доброй воле. В то время большое значение имела ветряная мельница, теперь ее развалины служили своего рода памятником скудоумия владельцев Хутора на Холмах. Только олуху могло прийти в голову ставить здесь мельницу! Ну, кто же повезет молоть свое верно чуть не в самое море?

«Поезжай на мельницу Хутора на Холмах, там тебе песок в ржаную муку перемелют! — смеялись люди над тем, кто носился с какой-нибудь вздорной затеей. Но человек, который дал повод к такой поговорке, был вовсе не сумасброд. Он рано сгорбился, таская во мраке ночи тяжелые мешки с берега на мельницу. И на лице у него ясно запечатлелись следы ночной работы. Люди боялись его. А он копил те далеры, которые со временем промотали его потомки. Это он и прикупил землю, составлявшую угодья хутора, и занялся земледелием, — главным образом, пожалуй, ради того, чтобы не так бросалось в глаза, откуда берется вся эта масса зерна на мельнице.

Но море вообще кормилец ненадежный, да и люди со временем становятся честнее. Мало-помалу земледелие стало главным занятием владельцев Хутора на Холмах.

Теперешние хозяева уже были до мозга костей крестьянами-землепашцам и, с корнями вросли в землю; их тошнило от вида волнующегося моря и раздражал этот далекий, открытый горизонт. К морю они спускались редко и неохотно. Давно миновали те времена, когда их туда призывало дело, теперь довольно с них было и того, что величественно раскинувшееся море вечно мозолило им глаза. Ну, чего оно тут ширится и пыжится зря? Ничего на нем не растет и не созревает, только холод да град — вот все его дары. И хоть бы двор-то был обстроен кругом. Настоящему двору полагается быть крытым четырехугольником — так уж заведено. Здесь же люди с колыбели до могилы обречены были глядеть в сторону моря и вечно чувствовать себя на краю пропасти, откуда вот-вот скатишься неведомо куда. И впрямь, если какой предмет начинал катиться со двора, то уж не останавливался до самого берега. И волей-неволей приходилось спускаться туда, к ненавистной воде, чтобы втащить его обратно наверх.

Обитатели хутора подтверждали своим примером ту истину, что нехорошо людям быть надолго отрезанными от своего родного, исконного и вечно иметь перед главами нечто чужое, ненавистное. Вид мори действовал на них, как тюремные стены на арестанта, и нарушал их душевное равновесие, делал их какими-то шальными, непокладистыми. Некоторые из них вели распутную жизнь, и Хутор на Холмах давал много пищи для пересудов. Это еще более способствовало тому, что обитатели его чувствовали себя отрезанными от остального мира.

Нельзя сказать, что они боялись новшеств или были неспособны на душевный подъем. Нередко тот или другой из них стучал кулаком по столу и клялся, что загородит овраг новою постройкой, а то так и вовсе перенесет двор на самый верх склона. Затем сразу приказывал запрягать, чтобы не откладывать дела в долгий ящик, уезжал в город за строительными материалами и возвращался домой — «под мухой». Это у них было в крови: плестись изо дня в день и вдруг бешено метнуться в сторону. Стоило обитателям Хутора на Холмах разойтись, как они начинали шагать, по пословице, шире, чем позволяли штаны!

С наследством же вообще дела обстояли неважно. Оно все таяло да таяло, и насчет Карен всем известно было, что она унаследовала больше пороков, чем далеров. Ей пришлось взять денег под вторую закладную, чтобы старший сын мог пройти курс в учительской семинарии в столице.

Единственным наследством, неизменно переходившим из поколения в поколение, оказывался взбалмошный, вздорный характер. Это было такое достояние, которое наследовал каждый. Те, кто через брак роднились с этой семьей, становились такими же взбалмошными, как и все члены семьи. Зато молодежь, рано покидавшая родной дом, постепенно выравнивалась и становилась такой же, как и все люди. Да и дети, прижитые обитателями хутора на стороне, вырастали неплохими людьми. Злое начало коренилось, стало быть, в самом хуторе, — над ним как будто тяготело какое-то проклятие, которое парализовало душевные силы его обитателей. У них попросту не было ни малейшей охоты создавать что-нибудь вновь или хоть мало-мальски поддерживать старое, они запустили все хозяйство. «Все равно хутор придется переносить, так стоит ли возиться с ним?»— говорили они.

Теперь на хуторе хозяйничала вдова Карен Баккегор, женщина достаточно крепкая и хозяйственная, но по характеру настоящее пугало для добрых людей. О Карен Баккегор ходило много толков, и ее богатые родственники старались держаться от нее подальше. Денег ведь у Карен не было, и чести от близости с нею прибавиться не могло. Она же мстила им за пренебрежение тем, что общалась с людьми ниже себя.

Да, нельзя сказать, чтобы Карен Баккегор была гордячкой. Она заводила знакомства и с хусменами и с барышниками; не брезговала даже приглашениями на чашку кофе по случаю крестин у жен поденщиков, ютившихся в хижинах на общественных лугах. Вполне возможно, что она и не подозревала своего родства с семьей Живодера. Родственные чувства в ней вообще были развиты слабо, чем отличались все Манны, — уж слишком много скитались они по белу свету и чересчур расплодились! Признавали родство лишь с теми, кто пользовался большим почетом и от кого можно было ожидать наследства.

Между Хутором на Мысу и Хутором на Холмах связь уже давно еле держалась. Хлеба-соли владельцы хуторов друг с другом больше не водили и встречались только на свадьбах да на похоронах, иногда с промежутками в несколько лет. Этого было, впрочем, достаточно, чтобы знать, кто из родных еще жив и кто умер. Когда же море поглотило столько земли, что Хутор на Мысу превратился в ’ Хижину на Мысу без клочка земли, и уж нечего стало ожидать с той стороны какого-либо наследства, — как-то сама собой порвалась и последняя слабая связь между родней. Никому из владельцев Хутора на Холмах не приходило в голову звать на свадьбу обитателей Хижины, — их едва терпели, когда те являлись на похороны. Словом, из Хутора на Холмах перестали даже глядеть в ту сторону, откуда вышел род его владельца.

Несколько иначе складывалось дело для обитателей Хижины на Мысу. У них были основания держаться за родство и хоть издали, сложными и кружными путями, наблюдать за Хутором на Холмах — хоть им самим от этого не становилось легче. Сэрен и Марен отлично знали, что они родня владельцам Хутора на Холмах. Это была их слабая струна, и они хвастались этим родством, когда собственная жизнь становилась уж чересчур тяжкой. Для себя лично они, впрочем, ни на что не надеялись, рано придя к тому убеждению, что не им написано на роду счастье.

А ведь бывали же случаи, что на бедняков неожиданно сваливалось наследство в сотню, а то и несколько сотен далеров! Бабушка Дитте знала наперечет все такие истории даже далеко за пределами своей общины и время от времени рассказывала о них внучке. Беднякам доставляло какое-то своеобразное удовольствие смаковать чужое счастье, хотя они и знали заранее, что самим-то им ничего не перепадет.

— Ты никогда никакого наследства не получишь, — говорила старуха девочке, — ты ведь незаконная; незаконным детям не бывать наследниками семейного добра.

— Значит, они не наследуют и никакого зла, — отвечала Дитте, решительно встряхивая головой. Она рано выучилась утешать себя.

Но в этом бабушка была не так уж твердо уверена.

Да Дитте и не особенно горевала, что лишена прав наследства, — как-нибудь проживет и без него. Может статься, выйдет замуж за человека с большими деньгами. То есть сначала-то он объявит себя бедняком, а она пойдет за него только по любви. Но, когда она даст ему слово, он тотчас сбросит с себя старую, грязную одежду и предстанет перед ней во всей своей красе. «Отец мой настолько богат, что его богатства хватит на обоих, — скажет он, — я хотел лишь испытать тебя, любишь ли ты меня ради меня самого». А то, может быть, она найдет на дороге мешок с деньгами, которого никто не терял, а стало быть, его и в полицию предъявлять не надо… Да мало ли возможностей разбогатеть и помимо наследства!

Но знали нынешние обитатели Хутора на Холмах о родстве с нею или не знали, — они, во всяком случае, ничем этого не обнаруживали и требовали от малолетней работницы настоящей работы. Дитте этому не удивлялась. Ведь только человек, занимающий самое незначительное положение, мог бы прийти к семье Живодера и сказать: «Мы с тобой родня!» Тем не менее уже одно сознание родства давало человеку тайное удовлетворение, позволяло мечтать о том, что и он может идти по дороге к счастью, проложенной его родственниками.

Хутор на Холмах сначала не вызвал в Дитте какого-либо разочарования. Атмосфера сплетен и дурных слухов, носившихся вокруг хутора, не угнетала девочку, а скорее подстрекала ее детское любопытство. Вступая и новую жизнь, Дитте так много ожидала от нее, что даже испытывала страх. И у нее не было причин сразу почувствовать себя обманутой, — вокруг было достаточно непонятных загадок. Самый мрак здесь как будто оживал и гнался за человеком, заставляя его вглядываться в темноту.

Да и при дневном свете здесь открывалось немало любопытного. На хуторе тоже был чан с солониной, как в Сорочьем Гнезде, только гораздо вместительнее. И здесь не было нужды перед каждым обедом бегать в лавочку, зажав в руке мелкую монету. И здесь были куры, несшиеся где попало, в самых неподходящих местах. Были и поросята, по целым дням стоявшие у корыта, задрав рыльца, — корыто вечно оказывалось пустым, сколько бы его ни наполняли. Были и телятки, у которых глаза, как голубые огоньки, странно мерцали в полутьме хлева, когда им давали пососать палец. Все это было знакомо Дитте и доставляло ей радость — ее сердце прямо таяло. На гвозде, вбитом в дверную притолоку в сенях, сушилось ситечко для процеживания молока, а под застреху пристройки были засунуты скребок и мотыга для вереска. Топор был так крепко всажен в чурбан для колки дров, что, казалось, его и не вытащить, а косы были развешены на большом кусте терна — лезвиями к стволу, чтобы дети не порезались.

Словом, хутор напоминал Сорочье Гнездо, только был более обширен. И даже здешний кот Перс был точь-в-точь похож на старого кота. Такой же лежебока: день-деньской лежал на горячих камнях, нежась на солнце. Зато ночью его не видел никто, кроме крыс да мышей. Он так напоминал старого кота из Сорочьего Гнезда, что даже жутко становилось, и так же ластился к Дитте, как тот. Словно они век друг друга знали. И не будь Дитте так уверена… Но ведь она сама видела, как трактирщик своими чудовищными лапами схватил кота, этого «воришку», таскавшего рыбу, и сунул в мешок. А потом, хватив мешком несколько раз о камни мола, швырнул в море… Мешок сразу погрузился в воду, — в нем был тяжелый камень. И даже не доказано было, что именно Перс стащил чудесных камбал! Ведь Якоб Рулевой бродил поблизости и вовсе не был таким дурачком, каким его считали. Людоеду, во всяком случае, не следовало оставлять корзинку с рыбой без присмотра. Но кот осужден был на смерть, несмотря на слезы детей. И теперь он как будто воскрес. И такой же был страстный охотник до рыбки. Каждое утро спускался на берег, прыгал на большой камень и подкарауливал там разную рыбешку, водившуюся в мелкой воде. Когда рыбки подплывали поближе, он быстро запускал лапу в воду и вытаскивал их на камень. Забавно было глядеть, как боролись в нем боязнь воды и желание полакомиться: он весь дрожал мелкой дрожью. Но это был единственный способ угоститься рыбкой, — на хуторе совсем не потребляли рыбы, полагая, что от нее заводятся ленточные глисты.

 

II

ТОСКА ПО ДОМУ

Каждое утро около четырех часов Дитте просыпалась от звука тяжелых шагов, шаркавших по каменному настилу двора, — шаги направлялись к дверям ее каморки. Это пожилой поденщик всегда заходил будить ее. Дитте его недолюбливала за нечистый рот, — он вечно жевал табак и ругался. И еще говорили, что он плохо обращается с женой и детьми.

Девочка мигом вскакивала с постели и, налегая всею своею тяжестью на дверную щеколду, кричала:

— Я уже встала!

Если она не успевала сделать этого, поденщик распахивал верхнюю половинку двери и глядел на Дитте, скаля свои желтые от табака зубы.

Услышав, что он отошел от двери и направляется к жилому дому, Дитте выпускала из рук щеколду и накидывала на себя платьишко. Сердце так и колотилось под грубой холщовой рубашкой, пока она стояла, заплетая волосы и поглядывая в даль сквозь распахнутую половинку двери. Захватив одну заплетенную косичку в рот, она быстро перебирала пальцами, заплетая другую и щурясь на море, сверкавшее тысячами искр. Раннее утро встречало ее своим особым ароматом, охватывало светом и свежестью, пронизывало ее всю насквозь. Она вдруг неожиданно чихала, и косички выскакивали изо рта.

Затем Дитте выбегала во двор и останавливалась на каменном настиле — гладко причесанная, с двумя жиденькими косичками за спиной, слегка посиневшая от утреннего холодка, но живая и бодрая. она напоминала птичку, внезапно выпорхнувшую из темной чащи кусток и словно ослепленную светом… Покосившись украдкой на жилой дом, она вдруг бегом пускалась со двора.

— Ей-богу, девчонка опять побежала глазеть на море! — говорил поденщик на кухне, прожевывая свой завтрак. — Она совсем без ума от воды. Видать, в ней рыбья кровь!..

— А пусть ее! Кому от этого вред? — отвечала молодая работница. — Ни хозяйка, ни сынок еще не вставали.

Дитте босиком мчалась во всю прыть по мокрой колючей траве и взбегала на самый гребень берегового склона, откуда видно было все море, то необыкновенно розоватое, то свинцовое или все покрытое пеной — глядя по погоде. Для Дитте это было безразлично, до самого моря ей дела не было. Ничего хорошего она от него не видела, — дедушку оно наградило ревматизмом, а бабушке, да и ей самой, причиняло много тревог. Но это же море омывало берег рыбацкого поселка. Та же самая вода, что и здесь, текла там, и можно было бы доплыть туда, будь на хуторе своя лодка. Дитте не обращала внимания на морской вид, вообще не любовалась морем, — оно пожрало землю владельцев Хутора на Мысу, сделало их бедняками, оно в бурю потрясало стены бабушкиной хижины и осыпало брызгами ее окошки. Но Дитте знала место, где море было более приветливо; места этого не видно отсюда, но иногда удавалось различить, как возвращаются туда с ночного лова рыбачьи лодки. Расстояние было слишком велико, чтобы распознать, которая из лодок чья, но среди них находилась и отцовская! И девочка была твердо уверена, что и он глядит сейчас сюда. Она выбирала одну из лодок, считая ее отцовской, и следила за ней глазами, пока та не исчезала за мысом, скрывавшим и поселок.

Хозяйка была далеко не в восторге от такой тяги Дитте к морю и в первое время старалась положить этому конец. Но так как никакие меры не помогали, а вообще-то девчонка была работящая и покладистая, то хозяйка стала смотреть на это, как на врожденный изъян, и махнула на него рукой. И отец и дед девчонки, да, пожалуй, и многие из ее предков, кормились от моря, так не мудрено, что оно тянуло ее к себе.

Кроме одной этой блажи, Дитте в остальном не умела постоять за себя. Опасения Ларса Петера, что она будет слишком настаивать на своей правоте и тем наживет себе неприятности, не оправдались. Куда девалась здесь вся храбрость Дитте! Ее всецело поглощало одно чувство: желание угодить окружающим и прежде всего хозяйке, исполнять свой долг по мере сил. Достаточно было сердитого слова или взгляда, чтобы повергнуть ее в полное отчаяние и заставить смотреть на себя, как на самое никчемное создание в мире.

Дитте была не из тех, кому надо дважды повторять одно и то же. Обыкновенно она заранее знала, за что и как надо браться, и бралась за все от души, а потом> привыкла делать даже больше, чем по справедливости можно было требовать от нее; одно естественно вытекало из другого. Кроме того, ведь Дитте с детства была предназначена служить другим, вся ее жизнь складывалась в соответствии с этим, и она сама буквально рвалась к этой цели — быть полезной другим. И если девочка когда-нибудь сидела сложа руки, то не по собственной воле.

А тут еще ей полагалось за ее работу жалованье — как взрослой. Наняли-то ее пасти коров и овец, и за все лето ей причиталось получить отрез домотканой полушерстянки на платье, пару деревянных башмаков, фунт нечесаной шерсти, рубашку из крашенины да пять крон деньгами впридачу — если будет очень стараться. Трактирщик сам договорился обо всем и получил задаток.

Дитте старалась вовсю, и к тому часу, когда выгоняла скотину на пастбище, успевала уже порядком устать. Она вставала вместе с солнцем, помогала доить коров и готовить завтрак для работников, мыла кадки и ведра и была на побегушках. Девчонку звали и посылали то туда, то сюда, без конца; ее ноги должны были бегать за всех.

Зато на пастбище она могла отдыхать — только спать нельзя было. Пастбищем служили обширные луга но другую сторону высокого морского берега. Грунтовые воды не имели отсюда стока в море и скоплялись здесь в низинах. Первоначально это было настоящее озеро, которое с течением времени заросло тростником. И когда коровы бродили по луговине, почва под их ногами ходуном ходила. Участки, поросшие травой и камышом, перемежались то болотцами, то кочками с низенькой порослью березняка, осинника и ольшаника, окруженными, как венком, вереском. На самом высоком и сухом местечке среди этих порослей Дитте и устраивалась, — свивала себе уютные «гнездишки» из сухого камыша и украшала их цветами, прошлогодним рогозом и ракушками, которые так ярко белели в черных кучках земли, вырытой кротами. Привстав на цыпочки, Дитте могла выглядывать из своего убежища и следить за скотом, — здесь было достаточно удобно, чтобы она могла чувствовать себя прекрасно. Кое-где виднелись торфяные ямы с черными стенками и мутной болотной водой, — они наводили на мысли о скорби и смерти, о черных могильных холмиках и составляли резкий контраст со светлыми солнечными бликами, молодыми побегами и жужжанием насекомых; ямы придавали всему существованию отпечаток чего-то неверного, ненадежного, изменчивого. Здесь можно было бродить, беззаботно напевая, и вдруг ни с того ни с сего разрыдаться, и это не казалось нелепым. Но тут были и свои преимущества. Здесь было чем поиграть, и Дитте старалась развлекаться в меру своего умения. Свои «гнездышки» она наполняла самыми заманчивыми предметами, которые находила, бегая и перегоняя скотину; там были и пестрые птичьи яички, красивые перышки и даже мертвый крот в бархатной шубке. Но играть по-настоящему она не умела, ей не хватало для этого фантазии. В детстве ей некогда было заниматься играми, а теперь в ее душе иссякли необходимые для этого способности. Много воды утекло ведь с тех пор, когда она играла старым деревянным башмаком Сэрена, на котором бабушке стоило только намалевать лицо да обернуть тряпкой, чтобы у Дитте сразу оказался товарищ игр. Долгая и трудная жизнь отделяла то время от настоящего.

Теперь Дитте сидела, разглядывая свои сокровища и перебирая их от скуки. Хозяйка дала ей вязанье и приказывала связать за день столько-то рядов, Дитте охотно вязала вдвое больше заданного, и все-таки этого занятия хватало ей ненадолго, — очень уж проворные были у нее пальцы! И вот ее одолевали думы, грустные думы.

Одиночество и тоска по родному дому тяжестью ложились на душу, особенно в первое время, и Дитте часто плакала целыми часами. Она скучала по отцу и детишкам, по привычной работе, починке и штопке их одежды. Она так привыкла к заботам о семье, что ее терзала тревога. Спохватились ли вовремя починить деревянные башмаки Поуля? Следят ли за тем, чтобы сестренка Эльза ела как следует? Она ведь никогда не ела по-настоящему, а только время проводила за столом или из-за болтовни вовсе забывала про еду, особенно по утрам. И вдруг оказывалось, что ей уже пора в школу! Тогда она бросала все и бежала, часто даже забывая захватить с собой завтрак. За нею нужен был глаз да глаз.

А отец… заботятся ли о нем? Дают ли ему горячего пива, когда он, закоченевший, возвращается домой с ночного лова? И хорошо ли просушивают его рабочую одежду?

Дитте поневоле думала обо всем этом, несмотря на всю бесцельность таких дум, и плакала от сознания своего бессилия. Сбегать домой она и мечтать не смола, — кто же тогда будет пасти скотину и сделает всю работу, которую Дитте приходилось выполнять вечером, по возвращении с пастбища? К тому же никаких вестей из дому она не получала, вот и представляла себе всякие ужасы: отец утонул или кто-нибудь из детей заболел и лежит без ухода… Сердечко ее обливалось кровью, а что толку?

Угнетенная одиночеством и тоской, девочка не в силах была оставаться здесь, в кустах, ее тянуло наверх, к людям, на поля, откуда виднелись хижины поденщиков, разбросанные по краям лугов, развалины хуторской мельницы и, главное, проезжая дорога. По ней постоянно, двигался народ. В счастливые дни Дитте удавалось увидать там кого-нибудь из живших поблизости от рыбацкого поселка, и на душе у нее сразу становилось легче, — ей словно посылали теплый привет, словно кто вспоминал о ней с участием. Не сам ли господь бог?..

Окружавшие Дитте люди не верили слепо в бога, но и не отрекались от него. Жизнь бедняка не представляла очевидных доказательств его бытия. А если он существовал, то, конечно, держал сторону богатых и сильных. Недаром они так пугали им и ссылались на него, когда им нужно было удержать бедняков в ярме! Так рассуждали бабушка и Ларc Петер — единственные люди, которым Дитте могла вполне доверить. Во всяком случае, бесполезно было воссылать свои жалобы к небу, — опыт свидетельствовал об этом достаточно убедительно. Правда, пастор учил припадать к божьему престолу со всеми своими горестями, но в то же время настойчиво советовал прихожанам не винить бога в своих бедах.

У Дитте, однако, было бессознательное стремление обращаться лицом к свету, — особенно, если с нею случалось что-нибудь хорошее. В дурном человек должен винить себя самого — раз уж нельзя было обойтись без дурного. Но надо же куда-нибудь обращаться с благодарностью за хорошее! Стало быть, все-таки к небу. Там, во всяком случае, находилась бабушка, — она ведь должна была попасть на небо, в этом не могло быть сомнения. А стало быть, там же приходилось отвести место и господу богу — ради бабушки. Дитте много думала в это время о бабушке и, случалось, громко призывала ее. Ведь Дитте необходимо было, чтобы кто-нибудь видел, как ей иногда тяжело и горько.

Однажды, когда она лежала в полном отчаянии, бабушка вдруг склонилась над ней.

— Ну-ка, Дитте, — сказала она, — полетим вместе домой в поселок.

— Да ведь у тебя же нету крыльев, — ответила Дитте и громко зарыдала, так как бабушка показалась ей уж совсем хилой и сгорбленной.

— Это ничего, дитятко, надо только больше поджать под себя ноги.

И верно, они полетели над холмами и долами. Когда же приходилось лететь слишком близко к земле, то они еще больше поджимали ноги. И вдруг очутились над поселком, где стоял Ларc Петер с большой сетью, чтобы поймать их. «Дитте!» — крикнул он.

Дитте проснулась и испуганно вскочила. Ее окликали сверху, с пашни. Это был Карл, сын хозяйки. Он выгонял коров изо ржи! Дитте оцепенела от ужаса и даже не сообразила, что надо бежать скорее ему на помощь. Тогда он медленно подошел к ней сам; он всегда еле волочил ноги, и ходил с таким видом, будто все на свете ему надоело.

— Ты, видно, заснула, — сказал он с едва заметным оттенком насмешки, по, заметив, что она плакала, серьезно посмотрел на нее и ничего не прибавил.

Дитте было стыдно, что она плакала и что вздремнула, и девочка торопливо вытерла слезы. Но бояться Карла не стоило. Он был славный парень лет семнадцати — забавный возраст для мужчины, казалось ей. И ей трудно было обращаться к Карлу почтительно, хотя он и был сыном хозяйки, а стало быть, в сущности хозяином. Да Карл и не требовал уважения, — лишь бы его не трогали. Он постоянно посещал религиозные беседы, и Дитте подумала: «Не спросить ли его?..» Она была недовольна, что у бабушки не оказалось крыльев.

— Как по-твоему, старушки после смерти попадают на небо? — спросила она его, полуотвернувшись. Все-таки как-то неловко задавать такие вопросы.

— Право, не знаю, — медленно ответил он. — Это зависит от того, как они вели себя при жизни.

И он в глубоком раздумье уставился взглядом в пространство, как будто ему действительно необходимо было обсудить и взвесить все в точности, чтобы не поступить с кем-нибудь несправедливо.

— Бабушка была добрая… даже рассказать нельзя, какая добрая. Так что, если все дело только в этом…

Он все еще стоял и раздумывал, не двигаясь с места.

— Не мне судить, так оно или не так, — наконец вымолвил он с глубоким вздохом.

Дитте расхохоталась, — очень уж забавно все это у него вышло.

— Тут нет ничего смешного, — сказал он обиженно и пошел.

Отойдя немного, он остановился.

— Радуйся, что не мать застала коров во ржи, — сказал он.

— А ты разве не скажешь матери? — с удивлением спросила Дитте.

Девочке и в голову не приходило, что это сойдет ей даром.

— Нет! С какой же стати?

— С какой стати? С какой стати?.. Да ведь хутор-то будет твоим, — вдруг сообразила она.

— Ах, вот что!

И он слегка усмехнулся, к великому изумлению Дитте. Она даже не думала, что он вообще способен улыбаться.

Она долго стояла, глядя ему вслед, и совсем позабыла о своем горе. Шел он, как настоящий старик или как человек, над которым с самого рождения тяготеет проклятие Да, не красна была его жизнь, — говорили, что мать до сих пор бьет его. Говорили кое-что и похуже. У Дитте дрожь пробежала по телу… Нет, она не хочет и думать об этом!

Однако не так-то легко было отделаться от горестных дум. Кумушки из хижин поденщиков недаром шныряли по хутору, якобы они пришли по делу, расспрашивали ее как будто о самых невинных вещах. А выслушав ответ, кивали головой и поджимали губы, словно убедившись в самом ужасном. Дитте вовсе не хотела разводить сплетни о тех, у кого жила, и решила быть настороже.

Однажды она смотрела на большую дорогу, надеясь увидеть среди проезжих кого-нибудь знакомого. На дороге показалась в повозке крестьянская чета, муж с женой, — должно быть, ехали в город за покупками. Они закивали ей и приостановили лошадь. Дитте их не знала, но все-таки подбежала к ним.

Не видала ли она — этак с добрый час тому назад — одноконной повозки, запряженной рыжей кобылой?.. Нет? Откуда же она сама?.. Так это пасется скот из хутора на Холмах!.. То-то они как будто признали коров!.. Там, кажется, хорошо кормят людей… Или теперь, пожалуй, уж не важно?.. Там ведь вдова хозяйничает?.. Как бишь ее?.. Ах да, Карен Баккегор!.. Муж-то у ней помер, лет десять тому назад… да еще как нехорошо помер! Но она, кажется, и не горевала о нем… Кто же работает? Сын?.. И поденщик?.. Да, да, Расмус Рюттер с Лугов. он и ночует на хуторе? А! Уходит по вечерам домой. Но ведь, небось, ночует иногда, когда работы много?..

Они спрашивали поочередно, и Дитте простодушно отвечала. Но когда женщине понадобилось узнать внутреннее расположение комнат и где находится спальня хозяйки, да спит ли она одна в жилом доме — Дитте насторожилась. По выражению лица женщины Дитте поняла, что опять глупо проболталась. И она отскочила от повозки и бросилась бежать по полю. Отбежав на некоторое расстояние, она обернулась к ним и вне себя от гнева передразнила их, а затем крикнула хриплым голосом:

— Ах, вы, врали негодные! Грязные же вы сами люди и сплетники! Мужичье!

Крестьянин замахнулся кнутом и приготовился было спрыгнуть с телеги; но Дитте кинулась бежать по межам через поле и, только лежа на болоте, отдышалась. Страх ее, однако, не проходил. А если теперь ее заберут? С крестьянами шутки плохи, — они все законы знают. Пожалуй, они отправятся прямо к начальству жаловаться на нее, когда приедут в город?

Дитте не могла избавиться от этих мыслей, наводивших на нее ужас. Кто поможет ей, кто защитит ее здесь, одинокую, заброшенную?.. Другого выхода нет, как только бежать домой!..

И раньше случалось, что Дитте вдруг чувствовала непреодолимую потребность бросить все и бежать. И она бежала, как одержимая, без оглядки, пока не увязала в болоте или застревала в терновнике; ноги были в крови, платье порвано. Наваждение проходило, и возвращалось чувство ответственности. Повесив нос, брела она назад и садилась у воды обмывать израненные ноги и чинить юбку, благодаря судьбу за то, что не случилось чего похуже. И на этот раз, как всегда после такой отчаянной пробежки, она успокоилась. Невероятная тоска по дому стихла, и пока Дитте сидела, опустив ноги в воду и зашивая прорехи, в душе ее постепенно воцарился мир. Все бунтовавшие силы словно испарились; здесь осталась лишь одинокая маленькая девочка, переполненная сладкой усталостью после пролитых слез. На некоторое время ее покинули всякие тревоги и страхи за других людей, и она могла заняться собой. Дитте сидела и дивилась на самое себя, разглядывала свои гибкие загорелые руки, стройные ноги, родимое пятнышко у самого бедра. Солнце и ветер покрыли ее тело сквозь тонкое платье загаром, но неравномерно, и она, недовольная этим, растягивалась в теплой и мелкой воде, чтобы избавиться от похожих на теневые полосы землистых пятен и полосок.

По всему животу шла темная полоска. Дитте хорошо это знала, бабушка разглядела ее, когда Дитте была еще маленькая, и не раз предсказывала внучке, что она будет легко рожать детей и родит их много. А вот под мышками оказались рыжеватые курчавые волосики, это была новость, и новость волнующая. Дитте приподняла обеими руками свои уже наливавшиеся груди и с гордостью почувствовала, какие они стали полные и тяжелые — особенно если наклониться вперед! Зато спиной похвастаться никак нельзя. Во всю длину прощупывался ряд косточек… Дорого бы дала Дитте, чтобы посмотреть на себя сзади, — неужели у нее все еще кривая спина?..

И вдруг ее охватил страх, что кто-нибудь придет сюда сейчас или же подсматривает за нею сверху с поля. Она схватила платье и с визгом убежала в кусты одеваться.

Да и что, собственно, можно было увидеть? Только долговязую девичью фигуру, не напоминавшую по формам ни девочку, ни женщину. Во всяком случае, внешний вид Дитте не мог бы заставить мужчин потерять голову. Прекраснее всего в ней по-прежнему было сердце, а сердце — не в цене. Оттого природа предусмотрительно и спрятала его в груди.

 

III

ХОЗЯЙКА

Карен Баккегор и Дитте пошли в черные сени, чтобы приготовить смесь из муки с гипсом для крыс; все детальные обитатели хутора спали после обеда, даже молодая работница Сине. Карен стоя мешала и растирала сухую смесь; движения у нее были резкие, размашистые, и при каждом движении от нее шел такой едкий запах пота, что Дитте в дрожь кидало. Когда смесь была готова, ее рассыпали в бумажные пакетики, которые Дитте должна была положить в крысиные дыры, — их была масса в амбаре и в риге. На дворе стояла тишина — та тишина, от которой клонит ко сну, и Дитте, вставшая рано, с удовольствием бы прикорнула тут же на каменном полу сеней.

— Ну вот, — сказала хозяйка, положив ей в передник последние пакетики. — Когда они все это сожрут, я думаю, мы от них избавимся навсегда.

— Это очень ядовито? — спросила Дитте.

— Ядовито?.. Нет! Собственно говоря, это невиннейшая вещь в мире. Но когда крысы набьют себе этим полное брюхо, им захочется пить — от сухой-то еды! А как только гипс смешается с водой, он затвердеет, и брюхо у них окаменеет. Вот и все.

— Ох! Какая страшная смерть!

Карен с неудовольствием тряхнула головой.

— Еще что! Нам главное избавиться от крыс, а как — это все равно. Умирают по-разному, но конец бывает один… Вы когда же ожидаете домой свою мать?

Вопрос застиг Дитте врасплох и больно задел ее — пожалуй, главным образом в связи с предшествующим замечанием хозяйки.

— Должно быть, еще не очень скоро, — прошептала он;.

— А как ты думаешь, она добралась до денег? — продолжала хозяйка: сегодня она была что-то уж очень разговорчива.

Дитте этого не знала. Вообще она предпочитала молчать, когда ее расспрашивали о преступлении, но хозяйке нельзя было не ответить.

— Бабушка носила их на себе, — тихо выговорила она.

— И глупо делала. Ей бы снести деньги в сберегательную кассу, а не таскать на себе. Теперь бы ты получила их… Они ведь тебе были назначены. И на них бы еще проценты наросли. — Карен принялась высчитывать. — Сотен пять далеров, пожалуй, составилось бы… тысяча крон! Деньги не малые для такой бедной девушки, как ты, пригодились бы тебе в приданное. На Хуторе на Песках, как видно, не поскупились! Денежки-то ведь оттуда?

Дитте так бы и сбежала поскорее от этих мучительных для нее расспросов и от этого запаха, бившего ей в нос. От хозяйки воняло потом и еще чем-то так сильно, что Дитте чуть не стошнило, ей становилось все больше и больше не но себе около этой дородной женщины, так грузно ступавшей и с такими грубыми манерами. Девочка чувствовала себя перед нею жалкой букашкой, которую вот-вот нечаянно раздавят.

— Не пора ли выгонять коров? — спросила она, подвигаясь к дверям.

Карен взглянула на старые борнхольмские часы.

— Да, гони скорее… Только разбуди сначала Расмуса.

Хуже этого поручения быть не могло: во-первых, Дитте боялась поденщика, а во-вторых, его вообще было трудно добудиться. Уверяли, что он притворяется спящим, чтобы поближе подманить к себе того, кто станет будить его. Сине вышла из своей каморки, и Дитте умоляюще взглянула на нее. Но девушка со сна не сообразила.

— Ну, беги же, чего стоишь! — сказала хозяйка.

Дитте поплелась через двор и, остановившись возле открытой двери, начала окликать поденщика. Карен стояла в сенях и наблюдала за ней.

— Посмотрите на эту глупую девчонку! — с досадой проговорила она. — Воображает, что может таким манером разбудить его!

— Да она боится его, — неодобрительно отозвалась Сине. Ей было жаль девочку.

— Боится!.. Вот я ей покажу, как ломаться!.. Эй, ты! Заберись к нему на самый верх да тряхни его там хорошенько! — насмешливо закричала Карен. — Только берегись, как бы он не оборвал тебе твоих ангельских крылышек!..

Дитте все стояла у дверей, поглядывая то в темную пасть сеновала, то на хозяйку.

— Уж не помочь ли тебе? — опять крикнула Карен.

И только тогда Дитте шмыгнула в дверь, но ясно было, что дальше порога она не двинется. Карен возилась со своими деревянными башмаками. Она так разозлилась, что не могла сразу попасть в них ногами! Проучит же она девчонку!.. Но Сипе уже бежала через двор.

— Выгоняй живее стадо, а уж я добужусь его! — сказала она Дитте и выпроводила ее в другую дверь сарая.

От хозяйки, однако, отделаться было не так-то просто. Экие глупости! На что это похоже? И можно ли спускать подобные вещи! Нечего поощрять таких неженок, которые визжат, завидев уховертку! Этим девчонкам только на пользу пойдет, если проучить их вовремя!..

Но Сине уже обжилась на хуторе и ухом не повела. Пусть себе хозяйка кричит, сколько хочет, когда-нибудь да угомонится.

И на этот раз Карен замолчала сравнительно скоро. Вдруг послышался грохот колес быстро мчавшейся с холма телеги, которая затем, не замедляя хода, завернула во двор и круто остановилась у парадной двери. Седок лихо щелкнул бичом. Это был барышник.

— Нет ли чего на продажу? — крикнул он хозяйке, которая в деревянных башмаках топталась возле дверей.

— Есть убойный теленок, — ответила она, направляясь к нему.

Дитте, выгоняя скотину из-за загородки, лишь мельком взглянула на приезжего, но узнала бы его и по одному грохоту телеги, с такой быстротой никто, кроме него, не ездил. Это был дядя Йоханнес в котелке и щегольском коричневом плаще, — настоящий городской франт! Видно, повезло ему все-таки.

Дитте уже понимала, что значит добрая или дурная слава. От последней никуда не убежишь, — она тенью будет следовать за тобой по пятам. «А! девчонка Живодера из Сорочьего Гнезда!»— говорили люди многозначительно друг другу. И все уже понимали, в чем дело, и сразу завязывался оживленный разговор — о знахарке Марен, о преступлении Сэрине Манн, о колбаснике-собачнике… Дитте слишком хорошо знала все эти разговоры. И вовсе нетрудно, глядя на людей, догадаться, что они судачат о тебе. Большинство даже не давало себе труда скрывать это.

Семью Живодера обвиняли во многом, иногда без всякого основания, и взваливали на нее куда больше, чем даже она сама подозревала. На обвинения вообще никто не скупился. Слухи, за которые никто не взял бы на себя ответственности и которым в сущности никто по-настоящему и не верил, словно из-под земли вырастали и, обойдя круг, снова возвращались туда же. А все с радостью спешили разнести их дальше. Выходило, как будто люди возненавидели семью Живодера за собственную несправедливость к ней. Быть может, им необходимо было оправдаться в собственных глазах за эту ненависть, и они заглушали в себе совесть, выдумывая злостные небылицы. В своем неустанном стремлении к свету человек предпочитает искать источник зла вне себя самого. Словом, Ларc Петер с семьей считались париями, и на них нападали за то, что они были обижены судьбой. Никто не старался восстановить истину, — ведь действительность иногда превосходит самые дикие фантазии. И, кроме того, семье Живодера предоставлялось право своим поведением посрамить всех сплетников.

Она по мере сил и пользовалась этим правом, отличаясь трудолюбием, добропорядочностью и честностью. Частенько трудно было, приходилось кое-как перебиваться, чтобы не давать повода для осуждения. И Дитте понять не могла, как это другие столь равнодушны к суду людскому! Вот, например, хозяйка. Сколько о ней ходило толков, но она и не думала стараться опровергнуть их своим поведением. Смирением она не отличалась и чаще всего сама смотрела на людей сверху вниз. Плевать она хотела на все пересуды и делала то, что ей нравилось! Дитте не понимала этого полного пренебрежения всякими приличиями и правилами добропорядочности. Вот, наверное, о ком говорилось в Священном писании: «слава их — в сраме».

Карен Баккегор вдовела уже десять лет, а толки о ее браке и супружеской жизни до сих пор не прекращались. В юности она была славной, привлекательной девушкой, да и о том, за кого она вышла замуж, нельзя было сказать ничего плохого, к тому же он был человек богобоязненный. Но, может быть, они просто не подошли друг к другу, или были какие-нибудь другие причины, — только после замужества Карен сильно изменилась. Кое-кто полагал, что с супругами вышло, как с парой лошадей, которые не могут ходить в одной упряжке, хотя каждая лошадь хороша сама по себе, и вот они испортили друг друга. Некоторые же считали, что когда Карен вошла в года, — дала себя знать дурная кровь ее рода. Случалось и прежде, что прекрасные молодые девушки превращались в шалых баб, когда получали в свои руки дом и хозяйство. Как бы то ни было, муж и жена так ненавидели друг друга, как способны ненавидеть только супруги, и всячески отравляли жизнь один другому. Особенно отличалась этим Карен. Хутор ведь принадлежал ей, так что ей нетрудно было брать перевес над неимущим мужем, и она не стеснялась во всеуслышание напоминать ему, что он был голяком. Все-таки они прижили трех сыновей; значит, были и такие минуты, когда они не грызлись как кошка с собакой. Но вряд ли это часто случалось.

По прошествии нескольких лет супружеской жизни муж заболел чахоткой, по мнению некоторых, — с горя, что не может ужиться с женою, другие же говорили, что она нарочно подсовывала ему сырые простыни. Раскаялась ли Карен, или были на то другие причины, только она стала покупать ему коньяк и сладкий пунш, чтобы он мог одолеть свою болезнь, и сама пила с ним, чтобы приохотить его. Чахотку-то спирт одолел, но и его испортил совсем. Прежде он в рот не брал крепких напитков, а теперь предпочитал вечно быть под хмельком.

— Жена меня так любит, что решила заспиртовать! — говорил он, а Карен при этом так хохотала, что люди и до сих пор не забыли ее смеха.

Невесело было сыновьям расти в такой обстановке, и для них смерть отца явилась чуть ли не облегчением. Как-то зимним утром его нашли в петле, в риге. Они осиротели, и хутор остался без хозяина. Вдовья постель все-таки холоднее супружеской, хотя бы супруги и лежали в ней спиной друг к другу, и Карен не прочь была взять себе второго мужа, особенно если бы он принес с собой на хутор немного деньжонок. Но никто не осмеливался занять место удавленника. Вот Карен и пришлось самой справляться со всем хозяйством и с тремя сыновьями.

Это не смягчило ее характера, и по мере того как сыновья подрастали и пытались проявить самостоятельность, она все больше ссорилась с ними. Двое старших уехали из дому: самый старший сдал экзамен на школьного учителя и теперь служил где-то поблизости от столицы; второй сын нанялся к чужим людям.

— Если уж быть в подчинении, так лучше у чужих, — говорил он.

Людям это казалось странным. Сын должен покоряться и слушаться матери, раз он ее любит, что может быть естественнее этого? Но в том-то и дело, что сыновья не питали нежных чувств к Карен. Дома остался только младший сын Карл, не потому, чтобы ему легче жилось дома, нежели двум старшим, а потому, что у него духа не хватало освободиться из-под материнской власти. Он был парень тихий и плакал от малейшей обиды. Карл никогда не смеялся, и вид у него всегда был какой-то усталый и виноватый. Люди шептались между собой, что мать имела над ним сверхъестественную власть и что раскаяние не давало ему покоя и гнало его к «святошам».

У Дитте слух был острый, она слышала все, о чем болтали люди. Кое-чего она не понимала, но истолковывала по-своему. Все эти разговоры и будничные невзгоды действовали на Дитте угнетающе. На Хуторе на Холмах не чувствовалось настоящего уюта, каждый жил сам по себе, общих радостей не было. Хозяйка винила во всем море. Выпив лишнее, она выходила во двор и начинала проклинать море. Но сын полагал, что это бог отвратил лицо свое от хутора. Лишь краснощекая Сине ни на что не обращала внимания и спокойно делала свое дело. Ее Дитте любила здесь больше всех.

К хозяйке трудно было приноровиться. Девочка относилась к ней с естественным и безусловным почтением, — хозяйка в доме играет роль настоящего провидения, она — источник всех благ и всех зол: ее рука и карает и великодушно дарует пищу. И Карен на этот счет не скупилась, а была хлебосольной хозяйкой. Она не расставалась с кухонным ножом, и на переднике у нее вечно были жирные пятна. Она и сама любила покушать и для других лишнего куска не жалела. Это многих примиряло с ней. Хутор на Холмах славился своим хорошим столом. Но от грузного тела Карен пахло не только кухней. Дитте от этого запаха дрожь пробирала и кружилась голова.

Дитте с детства внушали, что мало только исполнять свой долг по отношению к тем, чей хлеб ты ешь, надо еще любить их. Она свой долг исполняла на совесть, по полюбить хозяйку никак не могла. Даже уплетая на выгоне сытный и вкусный завтрак, она не чувствовала любви к Карен, это ее очень мучило, и она упрекала себя в неблагодарности.

 

IV

ЖЕЛАННЫЙ ГОСТЬ

Дитте успела покончить со своим вязаньем и опустошила корзинку со съестным, хотя завтракать было еще не время. Но надо же чем-нибудь заняться от скуки! Ей нечем было заполнить пустоту одиночества. Играми она не интересовалась и уже неспособна была играть, а скотина не могла ее развлечь. Дитте добросовестно заботилась о животных, следила, чтобы они ничего не портили и себе не вредили. Девочка вообще любила животных. Это особенно чувствовалось, когда случалась беда с молодняком, — напорется на колючую проволоку или забодает корова. Тогда Дитте вся уходила в заботы, и конца им не было, пока раны не заживали. Но мир животных не занимал ее. Коровы оставались коровами, овцы — овцами; она была сама по себе, они — сами по себе, как и все в природе. Их бытие занимало девочку лишь постольку, поскольку это входило в круг ее обязанностей. Правда, животные часто бывали довольно забавными, но она не очень интересовалась ими.

Дитте была очень общительна. Ей нужно было, чтобы в ушах у нее всегда звенели два голоса — из них один ее собственный. Говорить самой было так же интересно, как слушать, — лишь бы было с кем. И вот она сидела на верхнем краю поля и глядела вдаль с болезненной тоской. «Хоть бы случилось что-нибудь… что-нибудь настоящее, интересное!» — твердила она сначала про себя, а затем громко, чтобы как-нибудь заполнить окружавшую ее пустоту. Но вдруг умолкла и вытянула шею. Она глазам своим не верила и крепко зажмурилась. Но, открыв их, увидала то же самое: там, далеко, по большой дороге стрелой летел мальчуган. Потом пустился по полям, громко окликая ее и размахивая рукой. Через плечо у него висела школьная сумка. Дитте даже не догадалась побежать ему навстречу, а сидела неподвижно, громко плача от радости.

Кристиан растянулся на траве возле сестры и молча лежал, стараясь отдышаться.

— Ты опять пропустил уроки в школе? — спросила Дитте, как только пришла в себя. И попыталась напустить на себя строгость. Но это ей не удавалось, сегодня она скорее готова была благодарить брата за его страсть к бродяжничеству.

А мальчуган только язык в ответ высунул. Он не хотел отвечать сестре, лежал да отдувался, задрав грязные босые ноги кверху. Много виднелось на них всяких царапин, на одной пятке был глубокий порез, — должно быть, на стекло наступил. Дитте внимательно осмотрела рану, черную от грязи.

— Надо бы завязать тряпкой, — сказала она, слегка нажимая на порез, — а то загноиться может.

— Это я еще вчера порезался, когда бежал из школы, уже затянуло. Я на цыпочках сегодня бегал.

Кристиан вскочил. Не валяться же он сюда явился! Быстро окинул он взглядом всю местность.

— Пойдем туда! — сказал он, указывая на болото; тут наверху он не нашел ничего занимательного.

Дитте показала ему все свои укромные уголки в кустах.

— Вот это интересно, — признался Кристиан, — но вход надо скрыть, чтобы никто не мог найти гнезда, иначе это никуда не годится. Ведь всякая птица прячет свое гнездо, ты сама знаешь.

Но ведь Дитте-то не птица, и чего ей было прятаться? Она только искала убежища от солнца и непогоды. Кристиан показал ей, как заплести вход ветвями, чтобы его не было видно.

— Тогда ты можешь играть — будто ты чего-то натворила и должна скрываться, — сказал он.

Дитте посмотрела на него с удивлением, не понимая, какое же в этом удовольствие.

Но как он тут всем восхищался, дурачок! Коровы были как коровы, а он даже в них видел что-то особенное, новое. Эта вот такая, а та — вон какая. Для Дитте все это не представляло большого интереса, но Кристиан с таким изумлением озирался кругом, словно все это сейчас только с неба упало, а не было всем давно знакомо и вполне естественно.

Болота окончательно пленили его. Прежде всего надо было, конечно, перекинуть мост к одной из многочисленных кочек или «островков», как он их называл. Для этого нужны были две жерди и березовые прутья. Пусть Дитте укажет ему, где взять материал. Таким образом, можно бы соединить между собою все островки и объехать кругом всего света!

— Здесь чудесно! — повторял он без конца, так что Дитте даже досадно стало.

— По-моему, дома куда веселее, — сказала она.

— Ничего-то ты не смыслишь, — ответил Кристиан. — Ну что же, вернись домой вместо меня.

Раньше он никогда не позволял себе так разговаривать с нею, но среди этого простора она казалась ему такой маленькой, что всякое почтение к вей само собой исчезло.

Что ж, она бы не прочь была поменяться с ним местами, да разве это возможно?

— А где ты берешь еду? — вдруг спросил Кристиан в самый разгар игры.

Дитте с минуту глядела на него, вытаращив глаза, потом пустилась бегом на холм.

— Иди за мной скорей! — крикнула она.

Когда время подходило к полудню, Дитте должна была следить за сигналом на старой мельнице: сегодня она совсем позабыла об этом. Но ничего, — слуховое окно еще не было распахнуто.

— Плохо придумано, — сказал Кристиан. — Ведь когда ты пасешь скот внизу, тебе не видно мельницы. Лучше бы они подавали тебе знак каким-нибудь звуком; слышать-то можно отовсюду.

— Звуком?.. — удивилась Дитте.

— Ну да, например, стучали бы молотком о железо!

Оба уселись и следили за слуховым окошком. Кристиан угомонился, и теперь от него можно было добиться толковых ответов. Дитте стала с любопытством расспрашивать брата.

— Родил кто-нибудь в поселке ребеночка? — спросила она, напряженно глядя ему в рот.

— Да, Марта! — ответил Кристиан, кивнув.

— Неправда, врешь ты все!

Дитте высчитала, что это преждевременно.

. — Ну да, пока нет, но скоро будет… Это сказала вдова Ларса Йенсена. Я сам слыхал.

Дитте была разочарована. И это все?..

— Да разве ничего нового там не случилось с тех пор, как меня нет? — спросила она. — С кем гуляет теперь Йоханна? Верно, с Антоном? Видно было, что с Петером у нее не долго протянется.

Об этом Кристиан совсем ничего не знал, простофиля! Зато он мог сообщить, что в поселке завелся новомодный морской палубный баркас — с настоящей каютой, где можно спать. Но это не интересовало Дитте.

Очень ли скучает по ней маленький Поуль?.. Хорошо ли обращается с ним вдова Ларса Йенсена?

Кристиан ответил утвердительно на оба вопроса сразу, не считая нужным отвечать отдельно на каждый, так как тогда ему пришлось бы объяснять, что вдова Ларса Йенсена вовсе не живет с ними. А об этом было слишком долго рассказывать.

Но почему в сумке Кристиана не оказалось завтрака?.. Опять посыпались вопросы. Кристиан съел свой завтрак еще по дороге, в этом не было ничего удивительного или, по крайней мере, нового. Но сам он предпочел сказать, что потерял завтрак на бегу — это выходило как-то интереснее и правдоподобнее. Но ведь он был голоден… голоден, как волк… Да чего же они там не отворяют слухового окна? Сони!..

Дитте внимательно оглядывала брата. Волосы следовало бы ему подстричь. Ну, это она сделает после обеда своими маленькими ножницами. И под локти на рукавах надо было бы вовремя подложить заплатки… Теперь уж поздно. Все-таки видно было, что живется им неплохо. Кристиан не похудел, и щеки у него круглые, и вид довольный, — она с радостью отметила это.

— Ах да! Людоедова жена померла, — небрежно сказал он вдруг.

Дитте вздрогнула:

— Жена трактирщика? И ты не сказал мне этого раньше!

— Просто забыл! Разве упомнишь все!

Дитте начала было расспрашивать его, но тут слуховое окно на мельнице распахнулось.

— Ага! — сказала она и вскочила. — Теперь ты побудь тут и присмотри за скотиной, пока я сбегаю домой поесть. Тогда мне не придется гонять ее взад и вперед.

Кристиан смотрел на сестру, совершенно ошеломленный.

— А разве мне нельзя с тобой? — спросил он, чуть не плача.

— Ни за что! А то подумают, что ты голоден и пришел, чтобы тебя покормили.

. — Да я же в самом деле голоден!

Кристиан меньше всего был расположен теперь соблюдать приличия.

. — Очень может быть, но этого нельзя показывать, — решительно ответила Дитте. — Но если ты будешь умником, я потороплюсь и уж припрячу для тебя чего-нибудь в карман.

Кристиан покорился. Растянулся на животе и засунул кулак в рот, чтобы заглушить голод, с которым прямо сладу не стало, когда разговор зашел о еде. А Дитте бегом пустилась домой.

Карен сама выходила открывать окошко и, увидев, как девчонка пустилась бежать — без стада, стала дожидаться ее во дворе.

— Что с тобой сегодня? — резко спросила хозяйка. — Взбесилась ты, что ли? Или уж так изголодалась, что не могла даже коров пригнать?

Дитте вся вспыхнула.

— Мой брат остался там, — сказала она. — Я и подумала, что не нужно…

— А он, пожалуй, так создан, что и есть не хочет? Или у вас дома такое изобилие, что вы носите еду с собой?.. Ну, что же, приходится, видно, помириться, что моим хлебом-солью брезгуют.

«Он может потерпеть, пока вернется домой», — хотела было сказать Дитте, да вместо того разревелась. Ей и так было тяжело соблюдать приличие, ведь она знала аппетит Кристиана и знала, как трудно ему поститься подолгу. А тут еще она задела хозяйку за самое больное место.

Вот к чему привели все старания показаться благовоспитанной!

— Он страшно голоден! — прорыдала она.

— А зачем все-таки надо было ломаться, дурачье вы этакое! Еще бы, это ведь по-благородному — не признаться прямо, что голоден… Нищенское благородство!..

Карен ругалась всю дорогу.

Но в душе у нее зла не было. Дитте освободили сегодня от обычных работ и сразу после обеда отпустили к брату с корзинкой, солидно набитой съестным.

— Если не доест, пусть возьмет с собой, — сказала Карен. — Небось, не очень-то жирно едят у вас дома.

Карен не была чувствительной и в первый раз проявила участие к семье Дитте. Вообще она не особенно благоволила к беднякам — кто беден, тот сам виноват в этом. Но как уже говорилось, на еду она не была скупа.

После посещения Кристиана Дитте стала спокойнее. Все ее воображаемые страхи и опасения за домашних развеялись. Она получила привет из родного дома в лице Кристиана с продранными локтями. Он оставался таким же бродягой. Его приход и радовал и огорчал Дитте. С одной стороны, ее тревожила его страсть к бродяжничеству, а с другой — Дитте в глубине души таила надежду, что эта страсть опять скоро пригонит его к ней.

 

V

В ГОСТЯХ У СВОИХ

Из всех обитателей Хутора на Холмах серьезно относился к Дитте сын хозяйки. Остальные лишь подсмеивались над нею. Бывало, пожалуется она после утомительной работы, что у нее спина заболела, хозяйка только скажет:

— Спина? Да у тебя один хребет.

Так же относились к Дитте другие, — эксплуатировать ее они умели, но нисколько с ней не считались. Сине еще немножко жалела ее и щадила, как ребенка, но Дитте больше всего хотелось, чтобы с нею обращались, как со взрослою.

Другое дело Карл. Ему исполнилось всего семнадцать лет, и он был такой тощий, длинный и постный, как страстная пятница. Ноги он волочил, словно они были свинцом налитые, и вообще вид у него был такой, как будто он уже испытал сердечное горе. Дитте понимала, что ему не легко живется, но не ходить же из-за этого точно приговоренному к казни! И ей самой приходилось круто, — не всегда-то сумеешь быть тише воды, ниже травы, — но голову она все-таки не вешала.

Ужасно забавно было смотреть, как Карл, погруженный в свои мысли, идет по дороге, ни на что не обращая внимания. Дитте постоянно старалась попадаться ему на глаза, дразнила и задирала, как только могла. Встретит его, бывало, когда несет ведро с водой, и непременно прольет ему на ноги, будто нечаянно, а когда ей приходилось стелить ему постель, он всегда мог ожидать чего-нибудь неладного: либо кровать провалится под ним, либо Дитте напустит в постель каких-нибудь букашек, так что ему не уснуть от зуда и приходится вставать ночью, встряхивать простыни.

Дитте нашла человека, на котором, при всем своем добродушии, могла отыграться за все, что сама терпела, и широко пользовалась этой возможностью. Карл мирился с ее выходками, вел себя так, как будто не замечал ничего, и относился к Дитте всегда одинаково. Сама Дитте не осудила бы его, если бы он вышел разок из себя и дал ей тумака. Но самое большее, на что он был способен, это строить страдальческие гримасы.

Двое других сыновей Карен редко появлялись дома. Дитте только раз видела одного из них — учителя. Агроном же ни разу не заглянул к матери за все лето.

Учитель пришел однажды уже перед самой осенью. Было это в субботу днем, и когда Дитте пригнала свое стадо, он как раз стоял во дворе с непокрытой головой, такой стройный и веселый с виду, — совсем непохожий на всех остальных. По царившему на хуторе настроению чувствовалось, что они с матерью уже успели повздорить. Учитель стоял и смотрел на море, как будто весь поглощенный этим зрелищем. Мать ходила по двору взад и вперед, возилась с кадками и ведрами у колодца и вызывающе поглядывала на сына. Когда кто-нибудь проходил поблизости, она приставляла ладонь к глазам и передразнивала созерцательную позу сына. Но он как будто и не замечал этого.

— Ну? Высмотрел что-нибудь? Пожалуй, расскажешь нам, что они там в Швеции готовят сегодня к обеду? — услышала Дитте вопрос своей хозяйки.

— Швеция не в той стороне, мать, — ответил он, смеясь. — Надо тебе обернуться в другую.

— Вот как?.. Вишь ты, какой умный! Но чего же ты туда уставился?

— По-моему, море сверкает сегодня как-то особенно празднично! — сказал он задорно. — Ни из одного хутора нет такого чудесного вида! Жаль только, что здесь это никому не нужно! — И учитель расхохотался.

— Сверкает, говоришь? — Она подошла к нему вплотную и стала глядеть с его места с самым наивным, доверчивым видом. — И впрямь… сама теперь вижу — сверкает, прости господи, как моча при лунном свете. Вот так прелесть, господи помилуй нас! — Она хлопнула себя по бедрам. — И как это они не додумались — отцы наши — поставить усадьбу на самом море? Тогда ни есть, ни пить не захотел бы — все бы смотрел да смотрел на море. Но не пойти ли нам все-таки закусить? Не все ведь могут быть сыты одним видом этой дурацкой воды!

Она повернулась и пошла в жилой дом. Сын последовал за нею.

Сегодня поденщик благоразумно решил не рассказывать за обедом непристойных анекдотов. Сидел, уткнувшись в тарелку, и руки у него слегка дрожали. Сама Карен Баккегор как будто побаивалась старшего сына, вела себя не так шумно и бесцеремонно, как обыкновенно. Учитель держался просто и весело, разговаривал, рассказывал забавные вещи о столичной жизни, не смущаясь тем, что другие молчали. Карл вообще никогда не смеялся, поденщик Расмус Рютер и хозяйка смеялись только грубым шуткам и непристойностям. Сине ничто не задевало, ни смех, ни печаль, а уж девчонке Дитте совсем странно было бы принимать участие в разговоре. Зато она могла, не отрываясь, глядеть учителю в рот, что и делала. Лицо его, когда он рассказывал, оживлялось, и в комнате как будто совсем по-другому становилось — легче дышалось. Видно было, что он привык заниматься с детьми и понимал ход их мыслей.

— Есть у тебя братья и сестры? — вдруг обернулся он к Дитте.

Она вспыхнула от смущения, — не в обычае было, чтобы кто-нибудь обращал на нее внимание за столом. Услыхав, что она еще ни разу не побывала дома, он с серьезным видом обратился к матери:

— Это с твоей стороны несправедливо.

— Но ведь ее здесь никто не обижает, и нужды она ни в чем не терпит! — уклончиво ответила Карен.

— Даже не по закону, по-моему, целое лето не отпускать только что конфирмованную девочку домой, — продолжал он. — Во всяком случае, это несправедливо.

— Ну, уж законам-то ты меня, пожалуйста, не учи, и что справедливо, что несправедливо — я сама знаю!

И Карен, рассердившись, встала из-за стола. Но, должно быть, у них потом еще был разговор об этом, когда они остались одни. Как только Дитте покончила с послеобеденными делами, хозяйка вышла к ней и позволила ей сбегать домой. Скотину можно было оставить в хлеву.

— Ты свободна до завтрашнего вечера. Понимаешь? — крикнул ей вслед учитель.

Карен что-то возразила было, но Дитте ничего не слыхала. Она была уже далеко.

Такой легкости и быстроты в ногах она еще не чувствовала ни разу за все лето. Она придет домой! «Да еще с ночевкой! С ночевкой!» — мысленно твердила она себе, мчась стрелой. Ведь ей тяжелее всего было не засыпать под родным кровом, не укутывать малышей на ночь. не прислушиваться к их ровному дыханию.

Сестренка Эльза стоявшая у лоханки, уронила белье с перепугу, когда Дитте ураганом ворвалась в кухню. Эльзе приходилось подставлять себе скамеечку, чтобы доставать до лоханки, но она была уже домовитой хозяюшкой. Дитте осмотрела ее стирку и похвалила. Сестренка вся зарделась от радости.

Заспанный Ларc Петер спустился с чердака и радостно воскликнул:

— Да это ты, девчурка! То-то мне послышался твой голос!..

Дитте кинулась ему на шею и чуть не сбила с ног.

— Ну-ну!.. Дай же мне сначала проснуться хорошенько, — сказал он, смеясь и отыскивая руками точку опоры. — Дневной сон все-таки не такой здоровый, как ночной. Его не скоро стряхнешь с себя.

Из гавани мчался Поуль, услыхав от других ребятишек, что его старшая сестра пришла домой.

— Принесла мне что-нибудь? — крикнул он ей еще с порога.

— Нет, я ничего не принесла… а что же надо было принести?

— Да ты же обещала, когда поступишь на место, купишь мне подарок на целую крону, — с упреком сказал мальчуган.

Должно быть, Дитте когда-то пообещала ему это, чтобы он только отвязался, но это у нее совсем выскочило из головы.

— Ну, в следующий раз я уж этого не забуду, — серьезно сказала она, глядя ему прямо в глаза.

— Прямо беда пообещать что-нибудь зря этим малышам, — сказал Ларc Петер. — У них память-то покрепче нашей.

— Да, вы всегда только обещаете, а ничего не исполняете, — вставил Поуль.

— А где же Кристиан? — спросила Дитте, усаживая огорченного мальчугана к себе на колени.

— Кристиан на работе, ведь он уже большой парень, — сказал отец. — Он все лето служит у трактирщика.

— Про это он ничего не говорил, когда был у меня.

— Как, он был у тебя? А я и не знал. Слышите, дети? — изумился Ларc Петер.

Оказывается, сестренка Эльза знала, ей Кристиан доверился. Она ведь была теперь за мать и хозяйку.

— Что же ты мне не сказала? — упрекнул отец.

— Да как же она могла сказать, — горячо вступилась Дитте, — раз Кристиан доверился ей? А зарабатывает он что-нибудь?

Ларс Петер рассмеялся.

— Трактирщик не охотник давать деньги, скорее любит брать. Но мальчишка кормится у него и приучается к делу и послушанию. Мне ведь за ним не уследить, я каждую ночь в море, а днем должен отсыпаться. А ты знаешь, жена-то у трактирщика померла?

— Да, об этом Кристиан говорил. А отчего она померла?

— Вот видишь ли… — Ларc Петер покосился на малышей. — Ступайте-ка играть, детки!

Оба младшие с обиженным видом нехотя поплелись за дверь, а он продолжал:

— Видишь ли, трактирщик с женой ужасно хотели ребенка… Да, печальная это история! Ведь и злым людям, — а уж его-то без греха можно назвать злым, — хочется иметь детей, как и всем… то есть большинству из нас. И чего-чего они не делали для этого. Говорят, трактирщик и вся его братия на коленях молили господа, чтобы он не оставил их своею милостью и благословил чрево жены. Но, видно, господь-то не надеялся, что ребенку будет хорошо у таких… или по какой другой причине, только проку от всех этих штук не было. Но вот, прошлою осенью, приезжал сюда этот миссионер, которого трактирщик откуда-то выписал; он призывал народ к богу и устраивал религиозные беседы. Миссионер помолился с женой трактирщика наедине и благословил ее. И от того ли, нет ли, только она понесла ребенка.

— Стало быть, он сотворил чудо! — серьезно сказала Дитте.

— Н-да, может, и так… кто его знает?.. Много есть такого, насчет чего мы мало смыслим. Но у трактирщика-то, видно, не хватало настоящей веры, и, когда дошло до дела, он чуда не признал. Он и раньше не очень хорошо обращался с женой, а теперь и вовсе разъярился. Бил ее и пинал ногами немилосердно. Говорят, особенно старался попасть в то место под сердце, где она младенца носила.

Дитте жалобно охнула.

— Да как же он мог! — прошептала она хрипло и вся съежилась.

— Да вот, как мог? Должно быть, ревновал… Он ведь прямо сатанеет, коли ему кто поперек дороги ста-пет… Вот от его побоев она и захворала… да и умерла. И, говорят, он не дал положить ей в гроб ни полотна, ни ниток, ни ножниц, как полагается, когда женщину хоронят с младенцем в утробе, чтобы она могла в свой срок спокойно разрешиться в повить ребенка. Его не уговорить было, и он будто бы сказал: «Пусть ей не разродиться до Судного дня!» Однако ему это даром не сошло, и он все-таки только человек, хоть и говорят, что он ни бога, ни черта не боится. Люди, проходившие ночью мимо кладбища, слышали, как покойница стонет в могиле с самого дня похорон. А с неделю тому назад трактирщик ехал из города, и вдруг у кладбища лошади уперлись и ни с места! Стоят и трясутся, все в мыле, а из могилы голос: «Пеленок и свивальников! Пеленок и свивальников!» Пришлось ему разорвать свою рубашку и положить на могилу. Только тогда умолк голос, и трактирщик мог двинуться дальше. Но с тех пор его здорово скрутило! Он, понятно, рыщет повсюду по-прежнему, но уж на себя не стал похож.

— Бедная, бедная женщина! — сказала Дитте со слезами на глазах.

— Да уж, правда!.. Много зла творится на свете, но преследовать человека даже после смерти — хуже этого и не слыхано!.. Ну, да полно нам сидеть здесь, пригорюнясь, — возвысил голос Ларc Петер. — Ступай-ка займись малышами, они, верно, ждут не дождутся тебя. А мне пора лодку снаряжать на ночь.

Дитте взяла за руку Эльзу и Поуля и пошла повидаться с друзьями и знакомыми. Она-то предпочла бы обойтись без этого, да нельзя — скажут: заважничала.

Старички из Пряничного домика очень обрадовались ей.

— Да как же ты выросла! — говорили они, оглядывая ее с ног до головы. Сами они стали еще меньше — эта славная чета как будто в землю врастала. И по-прежнему у них в комнате пахло яблоками и лавандой.

Побывали и у вдовы Ларса Йенсена. Она, впрочем, уже не вдовела больше. Трактирщик выдал ее за вновь прибывшего в поселок рыбака, чтобы разрешить квартирный вопрос. Но дети по-прежнему называли ее вдовой Ларса Йенсена. она была совсем растрогана посещением Дитте, добрая душа.

— Да, не пришлось мне заменить вам мать, — сказала она, — но так приятно, что вы все-таки вспомнили обо мне. А я ведь обзавелась мужем, как ты, верно, знаешь. Каков он, не берусь тебе сказать, я и сама-то не успела еще хорошенько приглядеться к нему… И чудно как-то, когда тебе вдруг сунут совсем чужого!.. Спервоначалу-то не без того, чтобы не побрыкаться, не куснуть друг друга, но потом, верно, обойдется, ладится помаленьку, как и все на белом свете.

Она задержала детей у себя и угостила. Затем они продолжали свою прогулку.

Преинтересно было обходить так поселок, когда тебя все принимают и чествуют, как взрослую! Для Дитте это был настоящий праздник.

Но пора было и к будням вернуться. Сегодня, в субботу, следовало основательно прибрать все в доме. Эльза ведь едва справлялась с самой необходимой ежедневной уборкой. Дитте надела старую юбку и передник и принялась за работу.

Как хорошо было опять суетиться в домашней обстановке, как невыразимо приятно чувствовать на себе взгляды домашних, полные любви, гордости и восхищения. Какая она стала полная и краснощекая, как выросла!..

— Ты у нас скоро станешь совсем невеста, — с гордостью сказал Ларc Петер. — Не успеем оглянуться, как ты придешь к нам под руку с женихом.

Дети вешались ей на шею, счастливые и гордые тем, что у них есть взрослая сестра, от которой веяло чужим, далеким миром и которая так серьезно обо всем рассуждала.

Поуль особенно льнул к ней и мешал работать. Ему бы хотелось совсем не слезать с ее колен, чтобы вознаградить себя за долгую разлуку. И сердцу Дитте так отрадно было опять чувствовать малыша около себя и ухаживать за ним, ласкать его нежное тельце и слышать его постоянные возгласы:

— Нет, это пускай мамочка Дитте мне сделает!..

Разумеется, они решили, что лягут сегодня все вместе, вчетвером, на одну кровать.

— Да нельзя же, — увещевал отец, — ведь вы все выросли!

Но Дитте хотелось этого не меньше, чем малышам, она и сама-то была еще настоящим ребенком.

— Ну, скоро ли ты? — кричали ей дети, когда улеглись.

И Дитте не терпелось поскорее нырнуть к ним в постель, но хотелось тоже и посидеть, побеседовать по-взрослому с отцом.

— Ну, как же, довольна ты? — спросил он, когда малыши оставили, наконец, их в покое. — На вид ты такая здоровая, крепкая. Верно, тебя ни голодом, ни работой не морят?

Да, пожаловаться Дитте не могла… жилось ей неплохо, но все-таки ей очень хотелось бы вернуться на зиму домой. Ведь она здесь нужна, а Хутор на Холмах так далеко отсюда.

— Да, нам тебя очень не хватает, и мы каждый день тебя вспоминаем, — сказал Ларc Петер. — Но взять тебя домой… конфирмованную девушку… Где уж нам, беднякам! Люди прохода не дадут.

— Но ведь Марта, дочь Расмуса Ольсена, живет же все время дома! — возразила Дитте.

— Тут другое дело, — нехотя сказал отец, — и, верно, ей это не дешево обходится. Нет, трактирщик не терпит, чтобы бедняки имели дома помощь от своих детей. Он ведь не потерпел, чтобы и Кристиан оставался в семье. Но если оттуда тебе слишком далеко навещать нас, мы, может быть, найдем для тебя место поближе к дому. Говорят, трактирщик выстроит тут такую же гостиницу для приезжающих на морские купанья, как в других местах. Вот, пожалуй, ты и поступишь туда.

Нет, тогда уж лучше оставаться ей там, где она работала!

— Да и слишком рано было бы менять место, — сказал Ларc Петер. — Про тебя пошла бы дурная слава — виновата ты или нет, все равно. Крестьяне не любят тех, кто часто меняет места.

— Да почему же, если хозяева бывают виноваты?

— Потому что это признак слишком большой самостоятельности, она же не в чести. А вот кто подолгу живет на одном месте, тот, стало быть, человек уживчивый, смирный, и таких любят. Но поговорим-ка о другом. Не видала ли ты дядю Йоханнеса? Говорят, он зачастил к вам на хутор?

Дитте сказала, что видела его всего раз и не думает, чтобы он бывал там часто.

— А разве есть что-нибудь такое промеж них… с хозяйкой? — с любопытством спросила она.

— Да люди болтают, будто он льнет к твоей хозяйке и ей не противен. А правда ли, нет ли — не знаю. Но с него станется, малый он дерзкий, высоко метит. И не раз бывало, что старая баба с молодым парнем сходилась. Только добра от этого не жди, как говорится.

Утром Дитте проснулась оттого, что кто-то потянул ее за пос. Она растерянно раскрыла глаза. Кристиан и Поуль, перевалившись через край кровати, плутовски глядели на нее, а сестренка Эльза стояла около кровати с чашкой кофе.

— Ты будешь пить кофе в постели! — кричали они и хохотали во все горло над ее растерянным видом. Не привыкла она к такому пробуждению.

Давно уже наступило утро, — это Дитте видела по солнцу. Маленькие плутишки сговорились вчера дать ей поспать подольше и тихонько выбрались из перин, но потревожив ее.

— Ах вы, плуты! — сказала Дитте, свешивая ноги с постели. — Мне бы надо было встать пораньше да прибрать все.

— Все уже прибрано! — кричали они, радуясь, что так ловко провели се.

Пока Дитте одевалась, они заставили ее рассказывать про Хутор на Холмах: про скотину, про кота, похожего на их Перса, про пожилого поденщика с табачным ртом и черными лошадиными зубами.

— А еще у него страсть — целоваться, — прибавила Дитте, — проходу от него нет.

— Тьфу ты, мерзость! — Кристиан не мог не сплюнуть в открытое окно. Тут он заметил лодки, идущие в гавань. — Отец домой плывет! — крикнул он и, выскочив в кухонную дверь, помчался с радостным криком по песку.

Остальные двое тоже заторопились, но Поулю, во всем подражавшему Кристиану, непременно понадобилось тоже плюнуть через окошко. Он вскарабкался на скамейку, чтобы дотянуться до окна, и все-таки оплевал всего себя. Пришлось Дитте обтирать его. На все это понадобилось время; наконец он вырвался и тоже побежал на берег. На бегу он то и дело спотыкался и падал, — так он торопился. Все такой же был забавный бутуз.

И Дитте хотела пойти на берег, да в стенку постучали. Это звала ее матушка Дориум. Дитте заглянула к ней.

— Слышала, что ты пришла, — простонала старуха. — Голос твой услыхала.

Она откашливалась при каждом слове, мокрота так и клокотала в ее горле, словно картошка в котелке на огне. Лежала она, как всегда, ужасно неудобно. Дитте попыталась поправить подушки у нее под головой, они были холодные и липкие, как клеенка.

— Да, вот, лежишь тут и гниешь, и смерть все не приходит, — жаловалась старуха. — Некому обо мне позаботиться, и никому я не нужна. Сын в море и никогда домой не заглядывает, а невестка все гуляет. Теперь, говорят, опять на сносях. Сама-то плохо вижу. Да и не все ли равно, только бы помереть скорее. Кабы не Якоб Рулевой, совсем бы пропала, он один только и заходит ко мне, старухе. Подойди-ка поближе, я тебе скажу кое-что по секрету, но ты никому ни гу-гу! Якоб почти нашел слово и скоро застрелит Людоеда.

— Хорошо, кабы так, — сказала Дитте. — Всем стало бы легче.

— Не правда ли? Только не проговорись никому, не то все может рухнуть.

— Не проветрить ли тут немножко?

Дитте чуть не задыхалась от вони.

— Ой, нет, нет! — И старуха раскашлялась при одной мысли об этом.

Дитте беспомощно огляделась кругом. Следовало бы помочь, но с чего начать?..

— Да брось все, как есть, — сказала старуха. — Я уже привыкла, обтерпелась, лучшего мне и не надо.

Дитте прямо дурно становилось, но бросить старуху в таком положении она не могла. Не привыкла она ни от чего отвиливать. К счастью, послышался голос отца, который звал ее.

— Немудрено, что ты чуть не задохнулась, — сказал он, видя, что Дитте ловит воздух ртом. — Я человек ко многому привычный, да и то меня тошнит, коли я только нос к ней в дверь суну. Но тут ничего не поделаешь. Время от времени у нее чистят и прибирают, но сейчас же начинается то же самое. По-настоящему-то ее бы надо в больницу, да трактирщик не велит. Боится, наверное, что тогда узнают, какой тут был за ней уход. У нее, говорят, страшные пролежни, вся она в грязи и во вшах, о ноги совсем отнялись.

— А где близнецы? — спросила Дитте.

— Один недавно упал с пристани и утонул. Мать стояла тут же, белье полоскала, он рядом вертелся. Но она даже не заметила ничего и пошла себе домой преспокойно. Вот она какая разиня и нерадивая! Ребенка нашли потом под самым плотом. А другого сначала мы на время к себе взяли, потом отправили к родным в деревню.

— А почему трактирщик совсем им не помогает?

— Наверное, сердит за то, что сын ушел в море, а не остался тут рыбачить на него.

Сегодня было воскресенье, и это сказывалось во всем. Солнце как-то особенно, по-праздничному светило на дюны, пристань и море. Мягкие солнечные лучи озаряли хижины. Колья для просушки сетей красовались в прозрачном синем воздухе, как будто выстроились в ряд парни, заложившие от нечего делать руки в карманы. Такой день требовал, чтобы его отпраздновали по-настоящему. Ларc Петер решил пожертвовать своим сном и устроить большую прогулку.

— Наплевать, один раз не поспать не беда! — весело ответил он на возражения Дитте. — В молодости случалось же не спать по нескольку суток. А впереди целая вечность, чтобы выспаться.

Преинтересно было бы прогуляться на озеро Арре. Заодно поглядеть на Сорочье Гнездо. Ларса Петера туда привлекало многое. Но дети все-таки предпочитали погулять там, где они еще никогда не бывали. Да вот, в другом рыбацком поселке, мили за две отсюда, как раз сегодня, по случаю открытия мола, большой праздник. Ларc Петер ухватился за эту мысль. Вот, пожалуй, случай присмотреть себе какое-нибудь другое занятие, — здесь ему порядком надоело.

— Там мы сможем поглазеть на городских, — сказал он. — Говорят, их столько туда понаехало, что всем рыбакам пришлось уступить им свои хижины, а самим перебраться в хлева и сараи. И смешной же они народ! Рыбу, говорят, едят двумя вилками! Завтракают, когда мы обедаем, обедают, когда мы ужинаем. А ужин у них, верно, приходится в то время, когда мы пьем утром кофе.

Ребятишки засмеялись:

— Вот глупые-то!

— Да, и они по целым дням ничего не делают, только любезничают с чужими женами. Должно быть, так у них полагается, потому что они из-за этого не ссорятся. И вечно они торчат на берегу. Не всем рыбакам это по нутру, но зато дачники приносят доход поселку.

Словом, прогулка обещала много интересного.

Но как добраться туда? Всего удобнее и проще было бы отправиться на лодке. Но девочек это не очень прельщало. Идти пешком было слишком далеко. Оставалось попытать счастье — не одолжит ли трактирщик Большого Кляуса. Людоед стал как будто покладистее после того случая с ним на кладбище.

Да, прокатиться! Прокатиться опять на Большом Кляусе — вот удовольствие! Девочки заахали, и глаза у них просияли, мальчуганы запрыгали, как жеребята. Кристиана послали за телегой, и не успели опомниться, как он уже подкатил к дверям.

Вот когда поднялась суматоха! Дети были уже принаряжены, но надо было еще раз внимательно оглядеть их. Они изо всех сил старались вести себя хорошо, но Дитте знала все их слабые стороны. У Кристиана были черные, заскорузлые коленки, их никак не отмоешь дочиста, утверждал он.

— Поди-ка сюда, я тебе их живо отмою, — сказала Дитте и принесла зеленого мыла и щетку.

Но Кристиан так и отскочил в сторону.

— Ты думаешь, я хочу, чтобы у меня ноги были, как у девчонки? — обиженно сказал он.

Дитте уложила в корзину хлеб, масло и сало, холодную рыбу и еще кое-какие припасы, что были в доме.

— Вот только пивца не хватает, — сказала она.

— Это мы там закажем… и кофе тоже! — важно сказал отец. — Сегодня будем веселиться вовсю.

— Да у тебя же нет денег! — благоразумно напомнила Дитте.

Что правда, то правда. Ларc Петер совсем забыл об этом.

— Привык ходить без гроша в кармане, вот и опустился совсем! — сказал он, смеясь. — Ну-ка, Кристиан, сбегай к Расмусу Ольсену да попроси у него для меня взаймы далер.

— Есть ли у них? — сказала Дитте, пытливо глядя в сторону хижины Ольсенов.

— Есть. Видишь ли, лодка Расмуса Ольсена встретила ночью лодку из Гундестеда, и он сбыл ей часть улова, — вполголоса сообщил Ларc Петер. — Изредка приходится пускаться на хитрость, чтобы разжиться деньжонками.

Кристиан вернулся вприпрыжку, и сразу видно было, что сбегал недаром., В руках у него была бутылочка, так и блестевшая на солнце.

— Да это водочка! — растроганно сказал Ларc Петер. — Ну, спасибо Расмусу Ольсену.

— Знаешь что? — потянул Поуль Дитте за юбку. — В Пряничном домике пекут яблочные пышки. Верно, для нас?

Да, Дитте уже чуяла это носом.

— Только откуда они знают, что мы едем на прогулку? — с удивлением спросила Дитте.

Но это не было секретом. Телегу окружили ребятишки со всего поселка, и кругом изо всех хижин высовывались головы соседок. Не каждый день у двери одной из хижин стоял парадный выезд!

Как-то странно было вновь свидеться с Большим Кляусом, — он был такой старый, заезженный и окончательно исхудал с тех пор, как Дитте видела его в последний раз. Она отыскала ему черствых хлебных корочек, но Кляус только понюхал — пришлось размочить их, чтобы он мог жевать. Но все-таки он узнал всех и особенно обрадовался Ларсу Петеру. Как только тот подходил, коняга тихонько ржал. Просто трогательно!

— Ему хочется, чтобы я все время стоял возле и ласкал его, — грустно говорил Ларc Петер и брал Большого Кляуса за морду. А конь, прижавшись к нему, стоял, не двигаясь.

Дети боялись, что Большому Кляусу будет не по силам дальняя поездка. Он стоял такой понурый, точно мертвый; большой, костлявый, он напоминал старый дом, который вот-вот рухнет. Но Ларc Петер полагал, что конь выдержит и свезет их всех, и, когда дети уселись в телегу, Большой Кляус действительно повез без труда. Сам Ларc Петер шагал рядом, пока они не выбрались из песков. А Якоб Рулевой, который тоже вышел провожать их, по собственному почину подталкивал телегу, что было совсем не плохо придумано!

— А яблочные пышки-то? — сказал Поуль, когда они приостановились у края дюн, чтобы и отец мог сесть в телегу. — Мы про них позабыли!

Дитте оглянулась на домик. Она отлично помнила про пышки, да ведь не пойдешь же к людям просить угощенья, хотя и знаешь, что оно для тебя приготовлено. Но тут как раз сама старушка показалась в дверях и поманила их. Кристиан мигом соскочил, сбегал в домик и вернулся, таща тяжелую корзинку.

— Тут и кисель крыжовенный есть, — сказал он. — Старички передают привет и желают нам хорошо повеселиться.

Затем они двинулись вперед, медленно, но без остановок.

Стоило Большому Кляусу поразмяться, как он пошел отлично. Он еще не совсем отвык от прежнего своего шага, которым отмеривал мили быстрее, чем иная лошадь рысью.

Как хорошо было, сидя высоко на телеге, опять смотреть на поля хутора! Во все стороны расстилались обработанные поля или участки с отдельным домиком на каждом, и все говорило о труде и хозяйственных заботах людей. Вдали просвечивало местами озеро Арре, заставляя вспоминать о Сорочьем Гнезде. Время сделало свое — многое стерлось в памяти Ларса Петера и сохранилось лишь самое дорогое. Все-таки там у них было свое гнездо, хоть и Сорочье, был свой участок с земельными угодьями, хоть и тощими, были и корова, и свинья, и куры, несшие яйца. Там Ларc Петер был сам себе хозяином, пока исправно выплачивал проценты и налоги. Никто из них ничего не сказал об этом, но все думали про себя приблизительно одно и то же. Недаром же все так вытягивали шеи, когда въезжали на верхушку каждого холма, откуда, нм казалось, можно было разглядеть строения Сорочьего Гнезда. И если бы не жаль было старого Кляуса, Ларc Петер непременно завернул бы туда.

— Лучше, пожалуй, было бы оставаться там, — проговорил он вполголоса, ни к кому не обращаясь, но и дети подумали о том же. Даже маленький Поуль притих, как бы припоминая прошлое. Да, земля совсем иное дело, чем море!

У въезда в рыбачий поселок стоял большой дом, весь облепленный балконами, словно птичьими клетками.

— Это гостиница для купальщиков, — объяснял Ларc Петер. — Такую вот затевает выстроить и наш трактирщик. Черт его знает, как это может окупиться? Она ведь и нужна-то бывает всего месяц-другой в году.

Большому Кляусу пришлось постоять, пока они все нагляделись на гостиницу.

— А что это за диковинные птичьи клетки? — спросила Дитте.

— А это у них называется верандами. Тут эти люди валяются, когда им лень двигаться.

— Очень дорого стоит жить там? — спросил Кристиан, когда они снова двинулись в путь.

— Нашел о чем спрашивать, глупый! Да они в день с человека платят больше, чем мы издержим за неделю на всю семью.

— Откуда же они берут столько денег? — спросила в свою очередь Эльза.

— А это ты мне скажи — откуда? Кто еле-еле может наскрести себе гроши на самое необходимое, а другому — все нипочем!

Дети продолжали спрашивать без конца. И Ларc Петер едва успевал отвечать. Один маленький Поуль ни о чем не спрашивал, только все глядел да глядел.

— Как он глядит на все, этот мальчуган! — сказала Дитте и поцеловала его.

Они не заехали на постоялый двор, но остановились возле одной из дюн и отпрягли там Кляуса.

— На постоялом дворе непременно отсыплют у лошади из торбы, — сказал Ларc Петер в объяснение. На деле же ему просто хотелось сберечь чаевые. Коню надели торбу с кормом на шею, прикрыли его от мух мешком и пошли погулять.

Гавань была похуже, чем у них, зато песчаный берег лучше. Он полумесяцем изгибался между двумя высокими мысами; песок был ровный, словно пол, и на нем стояли деревянные будочки на колесах. Эти будочки катили прямо в воду, когда кто-нибудь из приезжих хотел выкупаться.

— Это для таких важных господ, которые до смерти боятся, как бы их не увидели раздетыми! — смеясь сказал Ларc Петер. — Но среди них не все такие неженки.

Что правда — то правда: песчаный берег был усеян людьми, на них ничего нет, кроме полотенца вокруг бедер. Мужчины и женщины сидели и лежали вперемежку, некоторые закапывались в песок, как поросята или куры, а у самой воды разгуливали парочки. Были тут и загорелые мужчины, напоминавшие своим гордым видом петухов. Они расхаживали в одиночку, скрестив руки на груди, и ежеминутно упражняли свои мускулы: вытянут руку на миг, напружат мускулы желваками и опять спокойно скрестят руки на груди. Презабавно это у них выходило. Но всего занятнее было смотреть на голого человека, который, прижав к бокам локти и закинув назад голову, во всю прыть носился по берегу взад и вперед. Мокрые волосы торчали у него на затылке.

Дети расхохотались.

— Да он в своем уме?!

— Пожалуй, он и сам так думает, — отозвался отец. — Он, видите ли, проделывает это ради своего здоровья. Но таково большинство иг» них, полоумные какие-то. Прощай, наше спокойное житье-бытье в поселке, если и у нас заведутся такие.

На том месте, где обычно устраивались праздничные гулянья, не оказалось ничего особенного. На молу только были поставлены четырехугольником столбы, обвитые зеленью и соединенные между собою гирляндами, а в центре четырехугольника стоял на возвышении человек и говорил речь о путях датчан к славе и могуществу. Он весь вспотел, голова его была непокрыта, и лысина так и блестела на солнце. Ларьков же, силомеров и других обычных ярмарочных увеселений тут не было.

— Этот больно мудрено говорит, — не понять его! — сказал Ларc Петер, и они пошли дальше. Отец с Дитте впереди, а трое младших по пятам за ними. Даже Кристиан никуда не удирал и ходил вместе с остальными. Все здесь казалось слишком чужим, по-столичному важным, поневоле оробеешь.

В одной из беседок при гостинице они съели свои припасы и еще теплые яблочные пышки. Человек в белой куртке и с салфеткой под мышкой подавал им пиво и кофе. Дитте решила, что это странное занятие для мужчин. Но все-таки было очень интересно закусить в гостинице.

Пора уж и запрягать. Солнце начало клониться к закату, и, наверное, было уже пять часов, а Дитте нужно вернуться на хутор сегодня же вечером, и она боялась запоздать.

 

VI

КРАСНОЩЕКАЯ ДЕВИЦА

Пришла осень с холодами и слякотью. Скотина большую часть дня стояла на месте, повернувшись задом к ветру, и не хотела двигаться, а Дитте мерзла. Трудно было удержать коров в поле, — они так и рвались домой. В других хуторах давно уже держали в хлеву, но на Хуторе на Холмах упорно придерживались старых обычаев, как во всем, где можно было обойтись без перемен. Но однажды утром оказалось, что за ночь выпал снег. Было это в первых числах октября. Снег через несколько часов растаял, но все же это был тот сигнал, которого ждали.

Травы в этом году уродились хорошие, и скотина за лето отъелась, шерсть у нее залоснилась, и жирку прибавилось. Теперь ей предстояло этим жирком и пробавляться. Хозяйство на Хуторе на Холмах велось по-старинному, и каждое время года приносило свои заботы. Прикорму для скотины никогда не покупалось, а сена в этом году запасли маловато, как ни хороши были травы. Карен проявляла в это лето необыкновенное равнодушие к хозяйству, а сын был слишком молод и слаб, чтобы взять его в свои руки.

Теперь Дитте стало труднее. Если не считать вывозки навоза и другой черной работы, которую выполнял хозяйский сын, весь уход за скотиной лег на нее, и, кроме того, она должна была во всем и всем помогать, если у нее хватало времени. Но она радовалась такой перемене. Ей необходима была пища для ума, которой не давало ей летнее одиночество на пастбище.

Все лето Дитте напрягала свое воображение, чтобы разобраться в окружающей ее обстановке — в людях и условиях. Но это не так-то легко, когда человек все один да один: слишком мало случаев подметить что-нибудь. Например, богата или бедна Карен Баккегор? Все хуторяне считались богатыми, но тут кое-что противоречило этому мнению; между прочим, и отношение других хуторян. Все крестьяне вообще цепляются друг за дружку, словно гороховые плети; у каждого ведь имеются свои изъяны и прорехи, вот и следовало быть снисходительными друг к другу. Но от Хутора на Холмах все, как по уговору, держались подальше.

И почему у многих в голосе и во взгляде чувствуется страх, когда речь заходит о Карен Баккегор? Неужели причиной этому только странная смерть ее мужа? И почему самое Дитте дрожь пробирает в присутствии хозяйки? Ведь бояться ее она по-настоящему не боится. Ага! Это, верно, из-за бьющего в нос неприятного запаха. Но откуда этот запах?

И прежде всего Дитте хотелось знать, какие отношения у хозяйки с дядей Йоханнесом? Это было все-таки самое интересное, и Дитте постоянно зорко приглядывалась к ним. Долгое время она не могла заметить ничего подозрительного. Но вскоре после того, как скотина была поставлена в хлев, дядя появился опять. Как-то раз они с хозяйкой вдруг вынырнули из полумрака хлева и пошли вместе осматривать коров. Он должен был высказать свое мнение о каждой. По поведению Карен и дяди можно было догадаться, что они виделись после того, как он приезжал на хутор, и что вообще они ближе друг к другу, чем полагалось знать людям. Стало быть, правда, что они встречаются где-то украдкой? Он кивнул Дитте, но не заговорил с нею, и она поняла, что нечего и напоминать о родстве.

Перед обедом верхний конец стола накрыли скатертью и поставили отдельно прибор для Йоханнеса. Ему подавали жареную грудинку, колбасу и специально для него приготовленные кушанья, и Карен сама угощала его.

Странно было смотреть, как эта рослая, немолодая женщина ухаживала за черномазым молокососом и, как преданный пес, смотрела ему в глаза, стараясь угадать его желания. Сине переглядывалась с поденщиком. Карл сидел, смущенно уткнувшись носом в тарелку. Чувствовалось, что ему было стыдно.

И вдруг он поднял голову и выкинул нечто, совсем на него не похожее.

— Кажется… ты в родстве с Дитте? — спросил он, глядя на Йоханнеса.

Поденщик крякнул:

— Ах, чтоб тебя! — и прищелкнул пальцами, словно обжегся.

Хозяйка ядовито посмотрела на сына и спросила:

— Много хочешь знать, — скоро состаришься.

Но Йоханнес был не таков, чтобы смущаться от подобного пустяка. Он ответил Карлу взглядом в упор в дерзкой усмешкой.

— Да, как будто! Она приемыш моего брата, — сказал он довольно весело.

Дитте вся дрожала, чувствуя, что это было сказано затем, чтобы задеть Йоханнеса. Но, слава богу, на том разговор и кончился.

После обеда Карен с Йоханнесом удалились в чистую горницу, как настоящие влюбленные. Но они престранно вели себя для влюбленных: все время играли в карты и пили кофе с ромом. Карен не выпускала из зубов трубки, той самой, которой она «выкурила жизнь из своего мужа», как говорил поденщик. Йоханнес курил только сигары, будто настоящий барин.

С тех пор он стал бывать часто, и так же часто начала уезжать из дому хозяйка. Лошадьми правила она сама, и все знали, куда она едет. Она встречалась с Йоханнесом и его приятелями в гостиницах окрестных городков и кутила. Положим, Карен и раньше не была смиренницей, но все-таки не выносила своего срама за порог дома. Теперь же, как говорится, она потеряла всякий стыд и дала себе волю.

По старинному обычаю работники и слуги, оставшиеся работать на том же хуторе после истечения срока найма, были свободны в первое же воскресенье после дня найма и увольнения. И вот, в первое ноябрьское воскресенье Сине и Дитте ушли со двора еще утром, когда люди спешили в церковь. Девушкам выплатили жалованье, и они отправились в Фредериксвэрк за покупками; Сине не без труда удалось получить все свои пятьдесят крон сполна. Пришлось ссылаться на то, что она сама должна кому-то такую же сумму в городе.

— Ну, тебе, просто хочется положить их на книжку! — сказала Карен, но все-таки принуждена была выложить денежки.

Пять крон жалованья Дитте — сумма небольшая, и ой выдали их без разговора.

— Для тебя это пока большие деньги! — сказала ей Сине. — Но вот увидишь — надолго ли их тебе хватит. Я помню, как сама получила первые заработанные гроши и как горевала, когда спустила их неведомо куда.

— А ты правда кладешь на книжку? — спросила Дитте, перебрасывая свой узел на другое плечо.

В узелке было белье Дитте, отрез полушерстянки на платье, клочок нечесаной шерсти, рубашка из синей крашенины и пара новых деревянных башмаков.

Сине взяла у нее узел.

— Давай сюда, ты надорвешься! — сказала она. — Уж башмаки-то могла бы не таскать за собой. Тебе все равно придется износить их на работе… Может быть, ты собираешься поставить их дома на комод для украшения?

— Я только хочу показать их малышам, — ответила Дитте и торжественно прибавила: — И отцу тоже.

— Да, ты совсем еще девчонка. А порой кажешься настоящим сосунком.

Дитте снова начала расспрашивать Сине. Неужели она в самом деле служит вместе с девушкой, у которой есть деньги на книжке? Очень важно было убедиться в этом.

— И у нас прежде лежали деньги на книжке, — сказала она.

— Да, наверно, те, что мать твоя… — Сине вдруг осеклась. И, чтобы загладить свой промах, призналась Дитте, что у нее уже целых пятьсот крон на книжке. Двести достались ей по наследству, остальные она сама скопила. А когда у нее будет полная тысяча, она заведет небольшую торговлю сученой пряжей и нитками в каком-нибудь городке.

— И тебе бы следовало откладывать понемногу на книжку, — прибавила Сине. — Даже если совсем по малости, и то скопится что-нибудь. Пригодится тебе на старости лет.

— Нет, я выйду замуж, — сказала Дитте.

Она не хотела оставаться старой девой.

— Если он тебя не одурачит, — изрекла Сине.

— А тебя, стало быть… обманули? — спросила Дитте предпочтя другое выражение.

Сине кивнула.

— Да еще как бессовестно! — воскликнула она, чуть не заплакала.

С тех пор прошло уже несколько лет, а Сине и теперь! еще с трудом удерживалась от слез, вспоминая об этом.

— Так он тебя опозорил? — тоном опытной женщины, спросила Дитте, гордясь тем, что с ней разговаривают, как со взрослой.

— Нет, так далеко я не позволила ему зайти, оттого он и бросил меня, — чуть не плача ответила Сине.

Несколько минут она шла, всхлипывая, потом взяла себя в руки, энергично высморкалась и, решительно сунув носовой платок в карман, сказала:

— Что глаза вытаращила? Не привыкла, чтобы Сине ревела? Но в каждой крыше есть щели, под которые приходится бадьи подставлять.

— Но чем же тогда он обманул тебя? — с удивлением задала вопрос Дитте.

— А ты еще разок спроси! — сказала Сине, смеясь. — Вот погоди, когда начнут к тебе приставать да развязывать одну тесемочку за другой, — дескать, надо же им знать, какова ты, прежде чем жениться на тебе, — тогда все сама поймешь. Нет, от мужчин надо подальше. Сперва они всячески угождают да улещают тебя, а как добьются своего — и поминай как звали.

Дитте задумалась, вспомнив свой маленький мирок.

— Отец не такой, — решительно заявила она.

Дитте вспомнила, как он всегда угождал Сэрине и как теперь ждет не дождется ее возвращения.

— И я не думаю, что все мужчины плохи, — добродушно согласилась Сине, — но многие из них таковы.

Сипе раскраснелась сегодня пуще обыкновенного, и карие глаза ее сердито сверкали. «А ведь она красивая!» — радостно подумала Дитте.

— Надо просто примириться с этим, — продолжала Сипе немного погодя. — Мать, правда, говорила мне: «Тебе это все равно не удастся, у тебя кровь чересчур горячая… И какая разница: сдаться сразу или под конец? Есть ли смысл беречь то, что все равно потом потеряешь!» И чего только не придумывала! Но я опять скажу, надо на это смотреть проще. Как вспомнишь обиду, поревешь немножко, подумаешь, что из такой истории раньше получилось, так берешься за свою сберегательную книжку, и все как рукой снимает.

Все лавки в городе были открыты, несмотря на воскресенье. На улицах попадалось много работников и прислуги; многие были уже навеселе. Запертою оказалась только сберегательная касса. Пришлось Сине сдать свои деньги одной знакомой семье и просить устроить это за нее. Потом они пошли за покупками; времени у них оставалось немного, так как им надо было успеть побывать в поселке, в гостях у Дитте, и вернуться до ночи к себе на хутор.

— Ты поскорей кончай свои дела, — сказала Сине, — не то нам не поспеть.

Да, да, Дитте поторопится.

— Отец так обрадуется твоему приходу, — сказала она Сине. — Он ведь тебя ужасно любит за то, что ты помогаешь мне и жалеешь меня. Он сам такой добрый, такой добрый!

— Так надо мне принести ему гостинец, — сказала Сине смеясь и купила бутылочку рома.

Дитте помнила о своем обещании Поулю и купила ему игрушек на целую крону. Но нельзя же было обидеть и двух других детей, а тем более отца, — вот все пять крон и вылетели. Зато порядочно вещей пришлось ей тащить: и табак Лapcy Петеру, лошадку на колесах Поулю, куклу Эльзе и заводной автомобиль Кристиану, — пусть повозится с ним.

Они благополучно донесли все, и радость была большая. В первый раз в жизни могла Дитте сделать своим родным подарки, и дети в первый раз в жизни получили настоящие, купленные в лавке игрушки. Трудно сказать, кто радовался больше. Ларc Петер сейчас же набил свою трубку и раскурил. Что за чудесный дым шел от нее! Право, он сроду не видывал такого синего дыма. И какой запах!..

— Но хозяйка ты плохая, — поддразнил он девочку.

Впрочем, главная часть заработка — материя, шерсть и башмаки — осталась цела. Вдова Ларса Йенсена, мастерица на все руки, обещала сшить новое платье, и Дитте собиралась сейчас же сбегать к ней, снести материю.

— Это и Кристиан мог бы сделать, — сказал отец. — А ты бы сварила нам кофе, — пусть он сегодня будет повкуснее, ради гостьи. — И он весело поглядел на Сине.

Дитте подала кофе и поставила на стол рюмку, говоря:

— Надо же тебе попробовать гостинец!

— Тогда и вы обе должны выпить со мной, — ответил Ларc Петер и принес еще две рюмки. Прежде чем откупорить бутылку, он полюбовался ею, подержал в руках и посмотрел на свет.

— Давненько у нас в доме не было такого угощенья, — сказал он растроганно, — это почти все равно, что встретить первую свою любовь.

— Разве я похожа на нее? — со смехом спросила Сине.

— Красотка была!.. Но таких алых щек, как у вас, я все-таки сроду не видывал.

— Отец! — остерегла его Дитте.

— Да что же мне врать, что ли, черт побери! Я хочу только сказать, что будь это в дни моей молодости…

Он совсем разошелся, хотя еще и не отведал рома.

Сине только посмеивалась и не думала обижаться. А попробовал бы только поденщик или другой кто!.. Дитте с гордостью взглянула на отца.

— Ну спасибо за гостинец и за то, что вы так добры к девчонке, — сказал гостье Ларc Петер, и они чокнулись. Дитте тоже пригубила, но сразу сморщилась и отставила рюмку.

Пока она бегала к вдове Ларса Йенсена со своей материей, Ларc Петер и Сине поговорили о ней серьезно. Дети на полу возились со своими игрушками.

— Ну, как она справляется там? — спросил Ларc Петер.

Оба они провожали глазами Дитте, которая, как козочка, прыгала по дюнам, радуясь обновке.

— Неплохо, она ведь довольно ловкая. И хорошо, если бы все люди работали так охотно и добросовестно!..

Да, Дитте была не плохая работница, это Ларc Петер знал, но вот как там относятся к ней? Правда, она ни разу ни на что не пожаловалась ни единым словом, но слава про хозяев Хутора на Холмах идет не очень-то хорошая.

— Что же, у них есть свои недостатки, как у всех… пожалуй, даже побольше, чем у других. Но жить там можно. И кормят хорошо.

— Да, это немало значит… и вы сами лучший пример тому, что жить на хуторе можно, — сказал Ларc Петер, не сводя глаз с ее круглого ласкового лица. Сине не могла удержаться от смеха, рассмеялся и он. Потом оба стали глядеть в окошко, глаза у обоих покраснели от усилий сдержать смех. Стоило же им взглянуть друг на друга, как смех опять одолевал их.

— Да, вот оно как… — начал было Ларc Петер, но запнулся.

Это красные щечки Сине так его раззадорили, да еще то, что она не порочила своих хозяев, но защищала их. Видно, что хорошая девушка… и к тому же такая привлекательная… На полной шейке спереди, где ворот был вырезан, виднелась ямочка, то поднимавшаяся, то опускавшаяся, когда Сине разговаривала. Когда же она смеялась, то в горле у нее словно переливалось и булькало что-то часто-часто, как будто там засел какой-то плутишка и забавлялся.

— Да как же это, черт побери… как могла такая милашка остаться до сих пор в девицах? — спросил он.

— Вот так! — ответила она и опять засмеялась.

Наконец Дитте вернулась, и пора было им собираться в обратный путь. Ларc Петер встал и с минуту рассеянно глядел куда-то мимо. Потом вздрогнул и сказал:

— Я провожу вас немного.

 

VII

ЗИМНИЙ МРАК

Наступившая зима принесла с собой главным образом холод и мрак. Право, Дитте никогда не переживала дома такого темного и холодного декабря. Уже в начале месяца начал валить снег, ветер похлестывал и гнал его с моря прямо во двор, который словно раскрывал ему свои объятия; снег скоплялся во дворе непроходимыми сугробами. Дитте страшно мерзла; руки и ноги у нее опухли от холода. Снег набивался в деревянные башмаки, и потому у нее постоянно были мокрые ноги. Сине потихоньку сушила ее чулки в печке, но это мало помогало. На пятках и в подъеме ног, а также на тыльной стороне кистей рук образовались язвы; обувь и холодная вода причиняли большие страдания. По утрам, когда надо было одеваться, платье оказывалось сырым и обледенелым от снега, который проникал в дверные щели, а к порогу его наметало столько, что Дитте могла отворять лишь верхнюю половинку двери. Кое-как вылезала она оттуда и брела по сугробам к черным сеням. В кухне одежда на ней оттаивала, и с подола текло.

Дитте не любила снега. А дома мальчишки с ума сходили от радости, увидев утром, что за ночь выпал глубокий снег. Им не терпелось выскочить и поваляться в снегу — и непременно в одних рубашонках. Едва-едва удавалось удержать их, пока оденутся. Дитте не понимала, чему они радуются; снег для нее — это холод, неудобство, неприятности.

Еще хуже была темнота. Полный рассвет наступал лишь поздно утром, когда самая трудная работа по хозяйству была уже сделана, а вскоре после обеда опять надвигался мрак. Он шел с моря, где целый день клубился свинцовый туман над черной водою, словно выжидал удобной минуты. Настоящего дня так и не бывало за все сутки.

И как однообразно проходили дни, — один похож на другой! На хуторе заготовляли из соломы сечку для корма скоту, молотили, веяли зерно, кормили, поили и доили коров. День-деньской в суете, а дела не видно, сбудешь одну работу с рук, глядь — набежало три новых!

На Хуторе на Холмах настоящего порядка вообще не было, вещи не имели определенного места, людей гоняли то туда, то сюда. Начнет Дитте задавать корм скоту, — вдруг ее позовут возить снопы на гумно или таскать солому к соломорезке.

Ей пришлось испробовать всего понемножку, участвовать в разных работах, даже в таких, которые в других хозяйствах большей частью выполняются взрослыми мужчинами. Она подгребала зерно на току, залезала под самый конек крыши, куда никто другой не мог пролезть, и сбрасывала солому, по очереди с Сине работала у молотилки или веялки. Работа эта тяжелая, зато на гумне было тепло, да и Карл часто сменял Дитте, предоставляя ей подкладывать снопы в машину. У них завязывалась беседа, и эти минуты доставляли Дитте много удовольствия. Со взрослыми Карл был робок и молчалив, — он не переносил насмешек, а с Дитте чувствовал себя на равной ноге и разговаривал с ней охотно. Дитте перестала дразнить его и понемногу привязалась к нему. Она понимала, что ему и без того тяжело приходится, и нужно, чтобы кто-нибудь пожалел его немножко. Но она по-прежнему удивлялась, как это он, мужчина, мирится со всем!.. Однажды она и высказала ему это, а он уныло промолчал.

В полном подчинении был он у матери, вот что! Притом не из любви к ней, — он отзывался о матери, как о чужом человеке, и спокойно обсуждал все ее недостатки, — просто у него духу не хватало проявить самостоятельность.

Однажды Карл без всякого повода заговорил о своем отце, раньше он никогда не упоминал о нем.

— А его ты любил? — спросила Дитте. — Мать ты ведь терпеть не можешь, — продолжала она, не получив ответа. — А ты не стесняйся признаться в этом, потому что никто не обязан любить того, кого он не может любить. Я тоже не люблю свою мать.

— Да ведь это грех! Господь велел любить своих родителей, — удрученно отозвался Карл.

— Ну, а раз это невозможно. Ведь как же быть, если они нехорошие?.. Вот если чувствуешь, что не можешь любить свою мать. Что Же ты с собой поделаешь?

Карл и сам не знал… Но таков долг. Священное писание учит этому.

— Отец твой любил твою мать? Он ведь, говорят, был такой набожный.

— Нет, он не мог… но он сам от этого мучился. Мать курила в спальне, когда он лежал больной. У него начался кашель, и он стал харкать кровью, но она все-таки продолжала курить. «Отхаркивай, отхаркивай дурную кровь, у тебя будет новая», — говорила она. Ужасно было видеть на полу эту кровавую мокроту… А лицо у него становилось белое как мел. Но просить ее, чтобы она перестала курить, он не хотел. Тогда братья мои взяли да и спрятали от нее трубку и табак. А она выпытала у меня, где это спрятано, подкупила меня сластями.

— А побоями не грозила вдобавок? Это больше на нее похоже.

— Нет, она никогда этим не грешила, не била малых и беззащитных. Но братьев моих, которые были постарше, она отколотила. А они — меня за то, что разболтал.

— И поделом тебе, хоть ты и маленький был. Вот уж никто бы не заставил проболтаться ни Поуля, ни Эльзу, ни даже Кристиана, хотя он и озорник. Мы все четверо стояли друг за дружку против матери, хотя отец считал, что мы нехорошо поступаем. Но ведь мы это как раз ради него… главным образом.

— Разве она и ему досаждала?

— Ну что ты? Отцу нельзя досадить. Он ко всему относится так… ну вот, как сам господь бог, ты понимаешь? Во всем видит одно хорошее.

— Ты не должна приравнивать человека к богу, — с раздражением сказал Карл.

— А я все-таки буду, — упрямо ответила Дитте. — Отца можно с ним сравнивать. И ты, кажется, еще не пастор.

Они повздорили и больше уже не разговаривали в тот день за работой.

Всего лучше было вечером. К счастью, дни стояли короткие, и в сумерках все работы во дворе и на гумне прекращались. В определенные часы приходилось только наведываться к скотине. Остальное время Дитте проводила в теплой кухне, где так славно пахло горячим торфом, и помогала чесать или прясть шерсть и сучить нитки. Карл сидел и читал что-нибудь божественное, миссионерскую газетку или что-нибудь в этом роде. Расмус Рюттер, если приходил в тот день на работу, дремал в углу или рассказывал скабрезные истории про окрестных жителей. Если рассказ был особенно непристойный, Карен разражалась презрительным хохотом и подзадоривала поденщика продолжать. Она ненавидела всех, даже кого не знала лично, и желала им самого худшего. Она никогда никого не брала под свою защиту, никогда ни о ком не сказала доброго слова.

— Да с какой же стати? — ответила она, когда Сине однажды упрекнула ее за это. — Ты думаешь, кто-кто-нибудьпромолвит доброе слово о Карен Баккегор?

Да, люди ее не щадили, с какой же стати ей щадить их? Она не прочь была и сама рассказать что-нибудь грязное, особенно если могла этим уязвить кого-нибудь. Сына она дразнила постоянно за его набожность. Но от этого было мало прока. Он всегда отмалчивался.

И Дитте приходилось выслушивать немало пошлых намеков со стороны хозяйки и поденщика. Ее переходный возраст как будто дразнил их. В ней уже начинала просыпаться женщина, но в своей детской простоте она иной раз задавала такие вопросы, которые вызывали у тех двоих хохот и двусмысленные намеки. Сине огрызалась на них за это, обрывала их, хотя ее-то они не затрагивали. Им нравилось все нетронутое, свежее, нравилось теребить только еще начинавшую развертываться почку, играть на пробуждающихся ощущениях!..

Сине почти не принимала участия, когда говорили те двое. Краснощекая, пышная, она сидела, занимаясь своей работой и переживая про себя свою несчастную любовь. Если же кто намекал на это или вообще задевал Сине, она умела огрызнуться.

К рождеству сделаны были большие приготовления, нажарили и напекли разных разностей. Но никто и не подумал незваным явиться в гости на хутор, а кого приглашали, те отказывались.

— Не хотят, видно, встретиться с барышником и его компанией, — высказала предположение Сине, — вот по этой причине и чуждаются нас в этом году больше, а раньше, бывало, с аппетитом уплетали наше угощение!

Ей было обидно, что люди стали избегать хутор, где она жила.

Хозяйка пришла в дурное настроение, беспрестанно бранилась и презрительно и злобно отзывалась обо всех — надо же ей было сорвать на ком-то сердце. На Дитте, впрочем, меньше всего отражалось дурное настроение хозяйки. Карен Баккегор не любила «прыгать там, где изгородь пониже», как гласила поговорка. Известно было, что, напротив, она скорее кидалась на того, от кого могла ожидать сдачи.

Однажды, незадолго до Нового года, на хутор пришел почтальон. Газет хозяева не выписывали, так что почтальон заглядывал сюда редко. Он принес письмо Карен. Она ушла с письмом к себе в спальню, — получить письмо ведь не шутка! — и вернулась очень веселая.

— Сегодня у нас будут гости, — обратилась она к девушкам. — Я думаю зажарить голубей.

Карла послали на голубятню поймать голубей. Карен сама душила их и в то же время отдавала распоряжения по хозяйству. Она медленно вынимала одного голубя за другим, обхватывала бьющуюся птицу своими большими загрубелыми ладонями и стояла так с минуту, словно наслаждаясь тревожным биением сердца своей жертвы.

— Какой же ты тепленький, мягонький — прелесть!.. А сейчас тебе конец, — говорила она, беря в рот клюв голубя.

Затем она осторожно запускала большой и средний пальцы под самые крылья, отыскивала нужное местечко и разом, с каким-то сладострастием, стискивала жертву. Затем отводила задыхающуюся птицу подальше от себя и напряженно наблюдала, как та все шире и шире разевала клюв, как выходили из орбит ее глаза, затянутые молочной пленкой… И вдруг головка птицы свисала набок, точно надломленный цветок. Отвратительное зрелище!.. Но Карен со смехом швыряла мертвого голубя на кухонный стол девушкам:

— Задохся! Можете снять с него непорочные голубиные одежды! — говорила она и вынимала из мешка другого.

Карен была в отличном настроении.

Гости с шумом и гамом приехали в двух экипажах. Шляпы на затылках, сигары в зубах — в левом углу рта. Они не вынимали сигар, даже когда кричали и ругались. Бесцеремоннее всех, на правах старого знакомого, вел себя Йоханнес. Это были барышники и всякий сброд из столицы, где Йоханнес обитал теперь, — люди такого сорта, от которых сторонились и бежали без оглядки все в округе. Когда они с гиком мчались по дороге, обитатели даже дальних хуторов спешили поскорее войти в дом, не желая встречаться с этой буйной ватагой; а потом украдкой поглядывали из своих окошек да из-за изгородей и про себя осуждали ее.

У Сине было много дел на кухне, и Карлу пришлось идти помогать Дитте при вечерней дойке коров. Вид у него был хмурый, угрюмый, и от него слова нельзя было добиться, сколько Дитте ни старалась. Но Дитте не могла с этим примириться. Больше всего на свете ей нужна была откровенная беседа. Дитте решила, что заставит Карла разговориться.

— Это правда, что ты на днях был на балу? — спросила она.

— Кто, кто это говорит? — вспылил он.

Ага, она-таки поймала его!

— Да уж говорят… а кто — не скажу! — поддразнила она его.

— Так поди и скажи им, что они врут.

Карл с досады выругался; вообще-то он никогда не любил грубых выражений.

— Но в этом нет ничего дурного!.. Ах да, по-твоему, танцевать грешно. А как бы мне хотелось попасть когда-нибудь на бал… на настоящий, шикарный бал!

И Дитте начала что-то напевать.

— Напрасно ты этого желаешь… Ничего, кроме греха, оттуда не вынесешь

— Поди ты с твоими грехами! У тебя все — грех! Настоящий святоша. Скоро ты скажешь, что есть грешно… А ты сегодня вечером опять пойдешь на беседу?

Дитте уже пожалела, что раздразнила Карла, и, чтобы помириться с нем, постаралась завести разговор, который пришелся бы ему по душе.

— Да, если удастся вырваться. Хочешь, пойдем вместе?

Но Дитте отказалась. Она была на беседе раза два, и довольно с нее. Очень ей нужно, чтобы на нее смотрели, как на плод греха, все эти самодовольные люди, которые помешались на набожности еще больше, чем святоши из братии трактирщика в поселке. Ведь согрешила ее мать, — она-то тут при чем? Но они обращались с ней так, как будто она сама стала бы верной добычей ада, если бы они не спасли ее.

— Не стоит туда ходить, — сказала она.

Карл ничего не ответил, он никогда не настаивал. Некоторое время слышалось только, как цыркает молоко о подойник. Затем до них донеслись шум и гам из жилого дома.

— Как они там орут и галдят! — сказал Карл с горечью. — Они позор свой вменяют себе в честь.

Дитте отлично поняла, что он намекал на мать.

— Но к Новому году я убегу отсюда. Не хочу я сидеть здесь и глядеть на все это.

Он все твердил, что уйдет, но где же было ему собраться с духом!

— Но ведь они даже не прикасаются друг к другу, даже не целуются, — возразила Дитте, имея в виду хозяйку и Йоханнеса.

Ей хотелось утешить его, но в то же время и выпытать у него кое-что.

— Ах, ты не понимаешь!.. Ты еще ребенок! — с отчаянием воскликнул он.

— Вечно вы так говорите! — обидчиво ответила Дитте.

Она не понимала, что тут было такого таинственного, чего ей нельзя было знать. Уж не то ли, что она поменялась с ним недавно одеждой в гостинице, в Фредерикевэрке?

— Ах, тут много чего… и все одинаково мерзко!

Карл вдруг замолчал, будто у него засело что-то в глотке. Дитте оставила свою работу, ощупью пробралась к нему в полумраке хлева и взяла его за плечи. Она по себе знала, как успокоительно действует на человека ласка. На него, однако, она произвела противоположное действие: он разрыдался.

— Ты бы написал братьям. Пусть приедут и образумят мать, — тихо сказала она, прижавшись щекой к его волосам.

— Они больше не хотят приезжать домой, — сказал он, отстраняя ее от себя.

Дитте постояла с минуту. Во дворе послышались шаги поденщика, и она поторопилась вернуться к коровам.

В половине десятого Карей Баккегор начала зевать и почесывать себе ноги со вздувшимися венами. Это был знак, что пора расходиться. Дитте заторопилась к себе в каморку, ей хотелось пробежать через двор, пока в комнате еще не погас огонь. Темноты она вообще не боялась, но здесь, на хуторе, тьма была словно живая, и ужас подстерегал человека на каждом углу. Внизу ревело море, дыша холодом в раскрытую пасть двора, и у Дитте было такое ощущение, словно кто-то ледяными пальцами хватал ее за ноги под платьем. Она быстро шмыгнула к себе и заперлась. Мигом разделась и юркнула под старую тяжелую перину.

Постель была как ледяная. Дитте лежала, подобрав коленки к самому подбородку, и стучала зубами, пока немного не отогрелась. Согреть же ноги как следует ей удалось не скоро. А до тех пор она и заснуть не могла, лежала и думала о своих домашних, о матери в тюрьме, о деньгах, об одежде, о своей теперешней жизни и о том, что ее ждет. На секунду она вспомнила бабушку, но затем мысли ее перескочили на другое. Бабушку она теперь вспоминала все реже и реже и все чаще думала о матери, как будто та приходила и требовала внимания к себе. Дитте видела ее перед собой так живо и волей-неволей думала о ней. Это было неприятно, и девочка радовалась, когда начинала думать о другом. Но нельзя было ловить себя на этом. Стоило заметить: «А, вот я и перестала думать о матери», — как мысли о ней тотчас же овладевали Дитте.

Все вообще приходило и уходило как-то само собой, становясь все неопределеннее, расплывчатее по мере того, как девочка согревалась и ее все больше клонило ко сну. На секунду ей пригрезился Большой Кляус, мирно жевавший в своем стойле, там, дома, в Сорочьем Гнезде, потом пригрезилась новая гостиница, которую собирались построить в поселке, а на самом пороге в царство сна мелькнул перед ней Карл.

Карл меньше всего годился в герои. Предметом восхищения мог стать для Дитте лишь мужчина совсем иного склада. Но беспомощность Карла трогала ее. Он страдал, и она жалела его. Иной раз она готова была заплакать, глядя, как он бродил, словно бесприютный сирота, в собственном доме. А для Дитте пожалеть значило попытаться помочь. Всегда готовая взвалить на себя новое бремя, она тщетно напрягала свой умишко, чтобы найти выход для Карла из его положения, и не могла отделаться от этих мыслей. Надо бы ему убраться отсюда подальше, к своему славному брату учителю, и помогать тому работать в школе. Карл не умел внушить к себе уважение, но зато как хорошо он пел псалмы!

Ей самой очень хотелось попасть в услужение в столицу. И вот она лежала и фантазировала в полусне, что уже попала туда и как раз к самому учителю. Вот она подает ему в перемену горячий кофе, и он весело улыбается ей, так как она без его ведома испекла крендельки к кофе. «Ты у меня славная хозяюшка», — говорит он и гладит ее по голове. Дитте хочет сделать книксен, но вдруг ей словно прострелили ногу, и она проснулась. Бабушка считала, что это предупреждение, и говорила, что ты, значит, кому-то нужна в эту минуту.

Дитте приподняла голову и, затаив дыхание, стала прислушиваться. За порогом кто-то жалобно мяукал. «Это кот, — подумала она. — Ему холодно, и он просится ко мне… или просто ему скучно…»

— Беги в амбар ловить мышей, котик! — сказала она. Но кот замяукал еще громче и стал царапаться в дверь. Дитте вскочила и отперла. В лицо ей хлестнуло холодным ветром со снегом. А кот ничуть не торопился броситься к ней. Он всегда впадал в раздумье некстати; пришлось схватить его за загривок и втащить в каморку. Затем она поскорее улеглась в постель, а кот прыгнул на изголовье кровати и стал мурлыкать у самого лица Дитте.

— Ну так иди сюда, глупый! — позвала его она, приподнимая перину.

Но кот спрыгнул на пол и побежал к двери. Дитте видела в потемках, как сверкают его глаза, и слышала его жалобное мяуканье. Пришлось встать, чтобы снова выпустить его. Но за порогом кот словно совсем взбесился.

Дитте сначала попять не могла, что такое творится с глупым животным, но вдруг вспомнила, что кот остался сегодня без обычной вечерней порции молока. Дитте забыла покормить его! Вот так отличилась! И как это могло случиться с нею? Этакий грех! Разумеется, это был грех, большой грех перед котом, который должен всю ночь бегать в ловить крыс. Без молока кошки-крысоловки паршивеют. Завтра кот получит двойную порцию, и Дитте будет всячески заботиться о нем впредь.

Но так дешево ей не отделаться было от самой себя. Кот продолжал мяукать за дверью, и это мяуканье тревожило совесть Дитте все сильнее и сильнее. Она не позаботилась о вверенном ее попечению создании, это непростительно. Кот мяукал все жалобнее и жалобнее… и обидела его Дитте!

Она встала, сунула ноги в деревянные башмаки, взялась рукой за щеколду и стояла, дрожа от холода и чуть не плача. На дворе выла метель, и не было видно ни зги. Дитте стала потихоньку приотворять дверь… Ветер сотрясал все строения, рвал ворота и ставни, стонал и завывал всюду и на все лады. И вдруг словно кто рванул дверь и хлопнул ею о стену. Дитте вскрикнула и бегом пустилась по двору. Она знала, что это ветер, но все-таки испугалась.

Оставив свои деревянные башмаки на каменном приступке перед дверьми, она прокралась в кухню и ощупью отыскала кошкину плошку и крынку с молоком. Кот терся об ее голые ноги, это как-то успокаивало. Она зачерпнула молоко прямо плошкой из крынки, — это было нехорошо, но уж все равно теперь.

— Кис-кис! — шепотом позвала она, направляясь к выходу.

Дитте осторожно сошла с приступка, чтобы не пролить молоко, и стала наугад пробираться по двору. Мороз так и щипал ее, но дрожала она больше со страха, у нее даже волосы на затылке шевелились.

Вдруг она оцепенела от ужаса: прямо перед ней выросла темная фигура, едва выступавшая из мрака. Дитте готова была закричать и бросить плошку, да как-то догадалась, что это водокачка. Разом воспрянув духом, она направилась к риге; с вечера плошку с молоком обыкновенно ставила туда, чтобы кот провел там всю ночь.

Собираясь отворить дверь риги, Дитте вспомнила об удавленнике, и ее опять охватил страх. Она хотела бежать, но побоялась пролить молоко. С минуту стояла она, держа плошку обеими руками, как окаменелая; затем, прислонясь спиной к дверям риги, чтобы никто не мог выскочить оттуда и схватить ее, она наклонилась и поставила плошку на снег перед дверью.

Когда она выпрямилась, в южном конце жилого дома, где находилась спальня хозяйки, показался свет. Весь страх прошел у Дитте, теперь ее распирало любопытство. Спешить было некуда, и она не двигалась с места, выбивая зубами дробь от холода. Карен с зажженной свечкой в руках вышла из дверей кладовки. Она была в одной рубашке, волосы подобраны под платок, завязанный на затылке. Затем она медленно, бесшумной поступью прошла по коридору, держа в одной руке свечу, а в другой что-то еще — быть может, нож? Верно, проголодалась и ходила в кладовку сделать себе бутерброд с копченой бараниной!

В жилой комнате около кухни она остановилась и подняла кверху предмет, бывший у нее в руке. Дитте увидела, что это веревка, и девочку снова охватил безумный ужас. Она стала задом пятиться по двору к своей каморке, жалобно скуля от страха, как заблудившаяся собачонка. Повернуться спиной к страшному видению она не смела. А Карен прошла через кухню в черные сени и остановилась на пороге, глядя в ночной мрак. Пламя свечи высоко метнулось кверху и погасло.

Дитте не помнила, как очутилась в постели. Зарывшись под перину и вся скорчившись, дрожа всем телом, лежала она, желая только одного — поскорее уснуть, уйти от всего этого ужаса, а проснувшись завтра утром, увидеть, что ровно ничего не случилось. Это ведь бывает.

Встав поутру, она нашла плошку на том же месте, в снегу, около дверей риги, но рядом валялась веревка, и на: снегу виднелись следы больших голых ступней. Сама же Карен расхаживала по кухне и бранилась. Слава богу!..

 

VIII

КОНЕЦ СКУЧНОЙ ЗИМЕ

— Никаких-то радостей нет у нас здесь, на хуторе, только ходишь да расстраиваешься, — говаривала Сине.

А ведь из всех обитателей хутора она была самая проворная, здоровая и уравновешенная.

В самом деле, и мрак здесь на хуторе был как будто гуще, и холод алее; все неприятное и тяжелое давало себя знать резче, все отрицательные стороны проявлялись ярче. Тьма иной раз казалась такой черной, что

Дитте еле решалась выйти из дома; ноги то и дело подкашивались от испуга, вызванного то каким-нибудь странным звуком, то еще чем-нибудь. Вообще Дитте темноты не боялась, но тут иной раз на нее нападал такой страх, что она не смела пойти в ригу без фонаря, — так пугала ее мысль о повесившемся там отце Карла. Днем она еще храбрилась. Атмосфера страхов настолько сгущалась временами, — это всегда совпадало с кутежами Карен Баккегор, — что все вокруг, казалось, кишело призраками. Больше всех, пожалуй, мучился Карл. Бывали такие дни, когда он буквально боялся взять в руки обрывок веревки. Но это испытывали и другие обитатели хутора.

От старого постельного белья, переходившего по наследству из рук в руки, пожалуй, лет сто, отдавало чем-то затхлым, и этот запах, ощущаемый Дитте и во сие, вызывал у нее страшные видения. От старинных наволок пахло табаком и лекарствами, и девочке представлялась комната, где чахоточный муж хозяйки, с кровавой пеной на губах, свесив голову с постели, задыхался от кашля. А на кровати сидела грузная женщина с трубкой, пускала больному дым прямо в лицо и хохотала, когда дым попадал ему в рот. На полу сидел мальчуган и выводил рисунки, обмакивая пальцы в кровавые плевки… Дитте с криком просыпалась, чиркала впотьмах спичкой, хотя это строго запрещалось, и только тогда успокаивалась.

Так порою сгущалась атмосфера. Но Дитте всегда умела стряхивать с себя гнет; в конце концов все это не касалось ее лично. Другое дело Карл! Проклятие тяготело над ним, и он не мог сбросить его с. себя. Сине полагала, что от Карла можно ожидать чего угодно.

— Он весь в отца, — говорила она.

Материнского в нем ничего не было, — его любой мог загнать в угол. Всего замечательнее было то, что вместе с тем он отличался достаточным упорством в известных отношениях, где его не взять было ни добром, ни силой. Он не прикасался к табаку и осуждал греховное поведение матери, все теснее сближаясь со святошами. Когда же Карен стала кутить с Йоханнесом и его приятелями, Карл записался в «Общество трезвенников». Это был своего рода протест, сын как будто задался целью искупить грехи матери. Но постоять за себя не умел и, когда мать насмехалась над ним, отмалчивался.

— Ты, как видно, стал повесой, все за девками бегаешь, — язвила она во всеуслышание, когда он шел на «беседу». — Да ничего, видно, не поделаешь — возраст такой!

Карл уходил, как будто и не слышал ее слов. Не действовали на него и прямые запреты. Мать всячески старалась задержать его и помешать пойти на «беседу», но Карл все-таки удирал. Обычно он дрожал перед матерью, как собака, но, видно, больше всего боялся прогневить бога.

Дитте хотелось, чтобы он вообще был посмелее — например, вступился бы за нее и за Сине, когда хозяйка чересчур придиралась к ним. Но он всегда предпочитал улизнуть.

А Карен становилась все придирчивее, и все труднее было ей угодить, — всем и всеми была она недовольна. Быть может, оттого, что ей нужен был муж… да еще молодой, как объяснила Сине. Во всяком случае, поведение хозяйки отбивало охоту к работе, портило настроение и больше всего тяготило Дитте — ведь никуда не уйти было от этой гнетущей. обстановки.

По внешнему виду Дитте трудно было заметить что-либо — она ведь и прежде не была птичкой-щебетуньей, всегда отличалась серьезностью. Присущий ей оптимизм, глубоко заложенный в ее душе, сказывался главным образом в радостном рвении, с каким она бралась за всякую работу. С тех пор как судьба лишила ее радостей детства, все радости жизни заключались для нее в работе. Вот отчего у нее так и спорилось все в домашнем быту. Ее любвеобильное сердце помогало ей сохранять теплые сестринские отношения с младшими детьми и в то же время заставлять их слушаться. Это не всегда бывало легко, часто вместо ласки приходилось прибегать к строгости, чтобы добиться своего. Но в конце концов все улаживалось благодаря ее неистощимому запасу бодрости, которой она невольно заражала всех окружавших. А когда Дитте удавалось наконец добиться своего, она сменяла строгость на ласку.

Вначале, чтобы дети слушались ее, нельзя было обойтись без шлепков, но с течением времени надобность в этом отпала. Там, где наказание было необходимо — для пользы самих же детей, — она руководствовалась уроками своей бабушки. Если дети пачкали одежду, то платились за это самым чувствительным образом: их укладывали в постель — лежи, вместо того чтобы играть, пока платье или белье не будет выстирано. Наказание являлось естественным следствием их проступка, и дети понимали, что обязаны этим наказанием не Дитте, а собственному поведению.

— Сам теперь видишь, что надо быть поосторожнее, — говорила Дитте с невинным видом. Она даже являлась как бы ангелом-спасителем, к которому они чувствовали признательность за то, что он исправлял беду.

Так применялась она к обстоятельствам и понемногу сама уверовала, что в жизни существует справедливый порядок вещей, и поэтому так хорошо и управляла своим маленьким мирком. Порядок этот нарушался, если работа не доставляла радости, если к ней относились с пренебрежением или равнодушием. Дитте инстинктивно ненавидела всякий беспорядок и была твердо убеждена, что он потом скажется во всем. Как ни отвиливай от работы, ее все равно придется сделать — так было всегда, сколько она себя помнила, и примером тому являлся ее опыт по части мокрых штанишек. Теперь жизнь стала куда сложнее, но подчинялась тому же закону. Если нарушишь его, — не знать тебе покоя. Наденешь, например, дырявые чулки утром и ходишь целый день да казнишься. Или вот, когда она забыла вечером дать коту молока, — пришлось встать из-за этого среди ночи, иначе не заснуть было, — все время чудилось жалобное мяуканье.

Дитте была настоящей труженицей по своей природе. Жизнь не баловала ее другими радостями, зато ей в полной мере отпущена была радость труда, и она наслаждалась ею, как наградой сердцу за собственную доброту. Руки у нее были загрубелые, шершавые, голос хрипловатый, неблагозвучный, и ей не в чем было, кроме труда, проявить свои лучшие качества. В труде развертывалось все ее существо скромным, но полезным цветком. Она ничем особенно не выделялась, была настоящей скромной труженицей, которая с радостью делала все для других.

Но на хуторе никто не ценил ее за это. Здесь труд вообще не любили, смотрели на него, как на докучное бремя, брались за него лишь поневоле. Вот и делалось все кое-как. Дитте чувствовала, что всему виной отсутствие взаимной любви. Обитателей Хутора на Холмах ничто не связывало вместе. А с появлением там дяди Йоханнеса стало еще хуже. Он вносил только разлад и ожесточение; это Дитте знала, еще когда жила в Сорочьем Гнезде.

Словом, она устала от общества людей в жаждала летнего одиночества на пастбище. С нетерпением ждала весны в напряженно ловила признаки ее приближения; радовалась, когда сползла с нижнего склона крыши последняя снежная шапка, а еще больше радовалась, когда выглянули из-под снега на поле первые черные бугры земли, словно чья-то косматая спина. Медленно пробуждалась земля от зимней спячки. Сначала появились лужицы, затем ручейки; весенние струи пели свою песенку день и ночь; на оттаявшей почве вскакивали пузыри — в ней просыпались о бродили животворящие соки. Наконец земля в поле стала вязкой, как поднявшаяся опара, а над лугами заливались жаворонки.

Как раз в такой день Дитте послали на ту сторону общественных лугов — позвать на работу Расмуса Рюттера; пора было начинать весеннюю пахоту. Он не заходил на хутор с того дня, как они покончили с молотьбой, месяц тому назад; с тех пор для него работы не было. Вода еще не сошла, и местами вязкая, мокрая, суглинистая почва поминутно засасывала то один деревянный башмак Дитте, то другой; ей приходилось вытаскивать его, балансируя на одной ноге. Земля присасывалась к башмакам, словно жадный рот, и насилу отлипала с громким хлюпающим вздохом, смешившим Дитте.

Настроение у нее было прекрасное. Так приятно вырваться на часок из хутора! Приятнее же всего было то, что теперь лучи света проникали повсюду, многое-многое нужно было бы осветить там, на хуторе!

Хижина Расмуса Рюттера находилась на самом дальнем краю лугов, и от пастбищ до нее было не близко. На болотистой луговине, где Дитте обыкновенно пасла свое стадо, стояла еще вода; пришлось обойти кругом, держась края полей. Но интересно было смотреть вниз и узнавать свои гнезда, хотя за зиму они сильно пострадали. От этих мест веяло знакомым, словно домашним уютом, и ей еще сильнее захотелось, чтобы скорее настало лето.

Поденщика не оказалось дома. Жену его Дитте застала у печки, непричесанную и еще в одной рубахе, даром, что дело шло к полудню. В хижине было бедно и грязно.

— Ты не гляди на меня, — сказала жена поденщика Дитте, собирая на груди рубаху грязной рукой. — Столько возни по дому со всей этой уборкой, что самой-то и некогда прибраться.

Да, уж дом-то был прибран, нечего сказать! Все валялось где попало, даже кровати не были еще застланы.

На одной из кроватей дрались двое ребятишек, лет шести — восьми.

— Они больны? — спросила Дитте.

— Нет, почему? — ответила женщина. — Нам просто не во что одеть их всех, вот они по очереди и лежат в постели — то одна пара, то другая. Больно уж скверная выдалась зима для нас.

И она стала уговаривать Дитте подождать хозяина и напиться кофе.

— Ах, какая досада, что помазок запропастился, а то я заодно испекла бы тебе блин к кофе, — говорила женщина суетясь. — Я обещала ребятам блины к обеду, чтобы угомонить их, и тесто поставила, да вот помазка нет. Диво, да и только! Еще поутру я сама видела, как мальчишки дрались из-за него перед уходом в школу.

Женщина, хлестнув подолом, метнулась куда-то в угол хижины.

— Заткнитесь! — крикнула она ребятишкам, которые завопили в постели. — Не разорваться же мне!

Вернулась она, держа в руках что-то вроде длинной и грязной сальной свечки домашнего изготовления.

— Нашла-таки! Я так и знала! — сказала она и швырнула сковороду на огонь. Потом взяла принесенную свечку и концом ее помазала сковороду. Сковорода слегка замаслилась и слабо зашипела.

— Что это такое? — с удивлением спросила Дитте. — Свечка?

— Это… это просто кусок свиного сала. Он всегда лежит тут на печке, но сегодня утром старик мой брал его сапоги себе смазать, а потом мальчишки подхватили… Присядь же, сейчас кофе вскипит.

Но Дитте очень торопилась.

— Не могу, а то меня будут бранить! — сказала она.

Ей не хотелось пробовать этих блинов.

— Ну, как знаешь. Хорошо, что ты пришла. Старик без дела совсем скис, не знает, за что и приняться. Кормить его как следует не приходится, коли нет заработка, а тогда прощай лад в доме! Не будь у нас в запасе селедок да картошки, совсем бы пропали. Скверная была зима для нас. И погода плохая, и на хуторе дела плохие, и сам старик плох — так ничего, кроме плохого, и выйти изо всего этого не могло. Ждем не дождемся перемены к лучшему.

Наступили долгие и светлые дни. Дитте больше не зажигала огонь в своей каморке, теперь можно было оставлять верхнюю половинку двери открытой, и света проникало достаточно. Окошка в каморке не было.

Эта каморка находилась в самом старом из дворовых строений; когда-то, пожалуй лет двести тому назад, это был жилой дом. Кирпичный пол сохранился еще от тех времен, когда здесь была кухня. Уцелела и печь с дымоходом, над ней под потолком шел соломенный настил на жердях. В этой печи, как в алькове, помещалась постель Дитте, места как раз хватало. Над постелью спускался железный прут с крюком, на который прежде вешали котел. В дождь по стенке, что у изголовья постели, текла стародавняя сажа, ее крепкий запах напоминал бабушкино жилье и навевал грустные сны. Случалось, что мышь прогрызала соломенный настил и падала к Дитте на перину.

Но Дитте была в восторге от своей конуры. В первый раз в жизни у нее была отдельная комната. Она поставила на бок старый ящик и прикрыла его куском белого холста. Ящик заменял ей и комод и туалет. На нем стоял осколок зеркала. А вдоль шестка Дитте протянула длинный синий полог с кистями, найденный на чердаке; он очень украшал ее жилье.

В своей каморке Дитте чувствовала себя отлично и каждую свободную минуту бежала сюда. Зимой там было довольно холодно, но летом тепло. Она вынимала из ящика свои сокровища и перебирала их. Одно положит, другое возьмет, разгладит и уложит покрасивее. Этим она могла заниматься без конца и всегда с одинаковым удовольствием. В числе сокровищ был лоскуток с вышивкой, за которую похвалила ее жена школьного учителя, еще когда они жили в Сорочьем Гнезде. Хранился альбом, в котором были написаны стихи на память Дитте от некоторых детей, конфирмовавшихся с ней вместе, а также их фотографии. Она снялась тогда в первый раз в жизни. И всегда с неизменным удивлением и любопытством рассматривала маленькую худенькую девочку, которая должна была изображать ее самое, — самую маленькую из всей группы и, как ей казалось, самую некрасивую. Больше всего интересовало Дитте, похорошеет ли она когда-нибудь, как другие. У нее не было преувеличенного мнения насчет своей наружности, да и откуда бы ему взяться? Никто ведь ни разу не сказал про нее: «Какая хорошенькая девочка».

И с чего было ей хорошеть? Кровь, обращавшаяся в ее теле, не становилась лучше, проходя через сердце, — слишком много забот и огорчений испытывало оно, и это сказывалось на всем ее слабеньком организме. Цвет кожи был от этого землистый, худоба и угловатость с трудом уступали место начинающейся мягкой округленности форм. И сутулость до сих пор осталась — тяжелая зимняя работа много этому способствовала. Дитте по-прежнему нельзя было назвать красивой.

Зато она была веселая и никогда еще не радовалась так весне, как в этом году. Солнечные лучи щедро вознаграждали ее за все изъяны, ласково освещая ее лицо и фигуру, и даже скрадывали худобу и угловатость. Получалась настоящая игра солнечных бликов и улыбок, когда она показывалась во дворе, на фоне яркого, по-весеннему синего моря.

— Да какая же ты нынче веселая, девчонка! — восклицала Сине и сама смеялась. — Радуешься, что скоро на луга?

Вот в таком веселом настроении Дитте выгоняла в середине мая свое стадо в первый раз на пастбище. И животные оказались под стать ей. За зиму они обросли длинной шерстью, исхудали, но солнце и ветер заигрывали с ними, и они резвились, брыкались, как шалые, словно целясь попасть задними ногами в самое солнце, и вскачь неслись проселком к лугам. Дитте беззаботно бежала за ними.

 

IX

ЛЕТНИЙ ДЕНЬ

В начале лета Дитте относила часть своего завтрака и ужина в хижину Расмуса Рюттера для его ребятишек. Теперь они стали прибегать к ней за своей долей и утром и после обеда. Они являлись на пастбище почти всегда раньше ее и стояли, сбившись кучкой, или лежали, тесно прижавшись друг к дружке, в одном из «гнезд» и дожидались ее. Дети были пугливы, как птенцы, и прятались от людей. Получив от Дитте еду, они тотчас же пускались наутек один за другим, словно хищники с добычей. Отбежав на некоторое расстояние, усаживались поодиночке и начинали есть. Дитте приходилось самой делить между ними еду; это нельзя было поручить им самим, такие они были голодные. И тело у детей было едва прикрыто: драные штанишки да иногда какое-то подобие рубашонки. Но в летнее теплое время большего и не требовалось. А уж какие они были быстроногие!

Однажды она попробовала немножко отскоблить с них грязь, да после и сама не рада была. На следующий день они уже боялись подойти к ней, лежали наверху у полевой изгороди и поглядывали вниз; когда же она хотела приблизиться к ним, они убегали.

Дитте показывала им еду, но и это не действовало. Тогда она положила завтрак наверху, а сама опять спустилась на луговину. Вскоре завтрак исчез. Эти дети напоминали щенят или котят, родившихся где-нибудь в чистом поле, в омете соломы, — такие они были дикие и недоверчивые, никак не приручить их было. Зато дома они вели себя совсем по-другому: возились и шумели около своей хижины целый день так, что даже до Дитте долетал их гам вместе с пронзительной руганью матери.

Пуговиц на штанах у них почти никогда не было, и им приходилось на бегу придерживать штаны руками. Дитте это очень не нравилось, и раз как-то она поймала одного из них.

— Я не дам тебе есть, пока ты не дашь мне пришить вот это! — сказала она, вынув из кармана пуговицу.

Мальчишка покорился, но все время семенил ногами на месте, а едва Дитте закрепила нитку и откусила ее, моментально отбежал прочь, по-прежнему придерживая штаны.

— Да не держи ты их, дурашка! — имеясь, крикнула она.

Он послушался и, убедившись, что штаны держатся сами собой, в неистовом восторге закружился около Дитте.

Долго скакал он, описывая все более тесные круги и сильно наклоняясь, как спутанный жеребенок. Дитте отлично поняла, что он по-своему выражал ей благодарность, и следила за ним ласковым взглядом.

— Вот так молодчина! — кричала она. — Спасибо тебе! Ну, и довольно теперь! Ты устал, пожалуй. Поди сюда и поешь.

Но он сделал еще один круг. Потом подбежал к ней, едва дыша, и получил свою порцию. На этот раз он не спешил удрать, уселся рядом с Дитте и поел.

Перестали убегать и другие ребята, они уже позволяли ей зашивать свои прорехи. Мало-помалу они совсем приручились, и не успела она опомниться, как на ее попечении очутился весь выводок. Немало было с ними хлопот и забот, но это давало душевное удовлетворение. Дитте не любила сидеть сложа руки.

Она добилась того, что дети позволили ей даже вымыть их. И пришлось же ей повозиться. Больше всего запущены были их головенки, и с ними почти ничего нельзя было сделать. «Придется стащить дома немножко керосину!» — решила Дитте.

Однажды, после обеда, она вымазала им головы керосином. Чтобы они стояли смирно, пришлось рассказывать им про Большого Кляуса. Когда дело было кончено, они стояли, моргая глазами, с таким видом, будто самих себя не узнавали.

— Ну что, щиплет? — спросила Дитте смеясь.

— Да, но больше не кусает, — с изумлением отвечали они.

— Ну так ступайте теперь домой! — сказала она.

Дети пропустили эти слова мимо ушей и, усевшись рядом с ней, спросили:

— А дальше что?

— Ничего. Теперь проваливайте. Завтра расскажу дальше.

— Про Кляуса?

— Да, и про кота Перса, который умел сам отворять двери.

Тогда они побежали домой, но нехотя.

Дитте собрала свое стадо, потом разделась и стала плескаться в болотце, скрытом в кустах. Она лежала на животе в тепловатой, мелкой воде и воображала, что плавает. Приподнявшись на локтях, она снова с громким плеском погружалась в воду, омывавшую ей живот и маленькие крепкие груди. Кожа у нее была уже не такая шершавая, как прошлым летом. Дитте уселась на траву и принялась мыться.

Потом, полуодетая, она расположилась на сухом мшистом бугре и принялась за починку своего платья.

Нитки и иголка, завернутые в бумажку, лежали возле нее. Скотина мирно паслась, и можно было спокойно, на досуге, заняться своими делами — своей одеждой и прочим. Дитте охотно делала это и радовалась, что может побыть одна.

Счастливая и свободная от всяких забот, сидела она, склонясь над своей работой и напевая. В голове мелькали какие-то обрывки мыслей, прилетали и улетали, не задерживаясь. Из-под толстого мягкого покрова мхов и полусухого дерна струилась теплота самой земли. Дитте сидела и словно набиралась сил. На проезжей дороге затарахтела телега; Дитте лениво прислушалась. Кто-то мчался во всю прыть. Но ей было лень подняться и взбежать наверх, чтобы посмотреть, кто это.

Попозже пришел Карл с хутора. Видно, что-то случилось дома.

— Опять он явился! — сказал Карл, бросаясь на траву рядом с Дитте. — И они оба уж почти пьяные.

Он сидел, отвернувшись от Дитте.

— Стало быть, ты сбежишь теперь из дому? — спросила она с насмешливой улыбкой. Она понять не могла, как это Карл может оставаться дома и только ходит повесив нос.

— Я сказал матери, что уеду, а она говорит: «Да уезжай, пожалуйста». Ей дела нет ни до меня, ни до чего, лишь бы жить в свое удовольствие. Но теперь и я решился серьезно… и уже уложил свои пожитки. Я хотел только проститься с тобой.

Он посидел немного.

— А ты тоже не жалеешь, что я уезжаю? — спросил он, взяв в руки ее косы.

Дитте решительно замотала головой.

— Нет! Уезжай, пожалуйста.

Он ведь ничем не скрашивал ее жизни здесь.

— Неужели я не был добр к тебе? Отвечай! — спрашивал он, но она упорно молчала.

— Нет! — наконец вырвалось у нее тихо. И слезы навернулись у нее при воспоминании о том, сколько раз он мог бы заступиться за нее, когда ее обижали понапрасну, и не сделал этого.

Должно быть, и он подумал об этом.

— Да, я сам знаю, — сказал Карл упавшим голосом, — что вел себя как трус. Но теперь этому конец. Теперь я постараюсь стать хорошим и мужественным человеком.

— Да, потому что теперь ты узнал настоящее горе, — сказала Дитте, глядя ему в лицо.

Она по опыту знала, как тяжело покидать родной дом.

Карл вперил в пространство безнадежный взгляд.

— Хуже всего, что это — моя мать… и потом все эти пересуды. Люди глазеют на тебя и перешептываются между собой. Люди отвратительны… злы!.. Но не следует так говорить… надо любить ближнего своего! — вдруг спохватился он.

— Не из-за чего тебе сокрушаться! — сказала Дитте, ободряя его. — Пусть люди болтают. Лишь бы знать, что сам ни в чем не виноват, — тогда наплевать на все их пересуды. Ты сам недавно говорил, что главное быть в мире с богом, а люди пусть себе думают и говорят, что хотят.

Он припал головой к ее плечу и сидел, закрыв глаза.

— Твердо уповать на бога — дело трудное, — проговорил он тихо. — Вот если бы он пребывал не внутри нас, а рядом с нами, чтобы можно было видеть его—

Он рассеянно провел рукой по ее спине и вдруг выпрямился и внимательно оглядел ее. Кофточка сползла у нее с одного плеча, — она плохо ее застегнула, — и стала видна искривленная лопатка.

— Что это у тебя? — спросил он, задержав свою ладонь на ее спине.

— О, это оттого, что я постоянно таскала на руках своих маленьких братьев и сестренку, — ответила она, краснея, и торопливо оправила на себе кофточку. — Это уже почти прошло, — тихо прибавила она, отворачиваясь от него.

— Тебе нечего стыдиться этого, — сказал он и встал. — Я не из таких!..

Нет, конечно, его-то Дитте не стыдилась и не боялась. Только жалела и больше ничего, — он ведь был такой несчастный. Но ей неприятно было, что он обратил внимание на ее выпиравшую лопатку, и как раз когда это стало почти незаметно.

С тех пор Дитте старалась держаться прямо; ей хотелось, чтобы у нее была прямая спина и высокая грудь, как у других молодых девушек.

Из- бесед с Карлом крепко засело в памяти Дитте слово «грех». И вот она невольно спрашивала себя: «А не грех ли стараться похорошеть, и помогает ли это старание сколько-нибудь?» Отцу, правда, казалось, что она хорошеет.

— Да ты у нас становишься девицей хоть куда! — говорил он всякий раз, когда она приходила домой. Но он не мог быть беспристрастным, и Дитте не прочь была бы услышать то же самое от чужих. Разумеется, прежде всего она хотела быть доброй девушкой, но не худо бы, конечно, стать и покрасивее!

Проводя дни на пастбище, она постоянно о чем-нибудь раздумывала. Спешить, перебегать от одной мысли к другой теперь незачем было — времени хватало на все. И она постепенно начала изучать свое тело. Купаясь в болотцах, она рассматривала себя — пока, впрочем, без особого удовольствия. Много еще было в ней изъянов!

Внимательно разглядывая свою внешность, она какими-то путями переходила к своему внутреннему «я». Однажды она убедилась, что у нее круглые коленки, — стало быть, она будет хорошо относиться к своему мужу. Само по себе это было вполне естественно, — ведь она ни к кому не относилась плохо, нет, этого греха за нею не водилось! — но все-таки приятно было найти наглядное доказательство этому. Она все больше знакомилась с разными сторонами своего существа, и порою это доставляло ей искреннюю радость. Ложной скромностью она не страдала; жизнь ее и без того достаточно бедна, зачем же делать ее еще беднее? И, сравнивая себя с другими, она не испытывала огорчения, — право, она не уступала им ни в чем! Обидно только, что люди ценят больше всего наружность.

Но, заглядывая себе в душу, Дитте находила там и кое-что такое, что наполняло ее уже не радостью, а лишь изумлением, а иногда даже пугало.

Солнце и воздух оказали на нее удивительное действие. Она всегда была теперь как бы заряжена смехом, постоянно чувствовала какое-то щекотание в горле, словно вот-вот готова была прыснуть со смеху даже при самых серьезных обстоятельствах. Но Дитте не только смеялась, — ей приходили в голову разные беспокойные мысли, она испытывала новые, незнакомые ощущения. Каждый день приносил что-то новое, и она сама чувствовала, как в ней что-то меняется. Мужская рука однажды рассеянно подержала ее косы. С того дня она обратила внимание на свои волосы; они стали чем-то особенным, требующим ухода за собой. Надо было заняться ими — расчесывать, ощупывать, как они лежат на голове, да не слишком ли туго заплетены, распускать их и переплетать. И, в благодарность за уход, волосы стали лучше расти, становились гуще и мягче.

Росла и созревала и сама Дитте. У нее появились своеобразные ощущения во всем теле, как будто соки быстро приливали то к одному месту, то к другому. Иногда она чувствовала истому и головокружение, — от роста, как полагала Сине, — и способна была по целым дням сидеть смирно, прислушиваясь к чему-то внутри себя. Особенно ее беспокоило то, что она полнела в и груди. Она вслушивалась в разговоры старших, в их двусмысленные намеки, и теперь в новом свете видели обращение парней с девушками. В субботние вечера они собирались около чьего-нибудь дома и плясали на лужайке под гармонику. И Дитте с сильно бьющимся сердцем прихорашивалась, собираясь на эти вечеринки, чтобы посмотреть на танцы. Случалось, что парни обнимали и ее. Она отбивалась, но без прежнего возмущения, хотя все-таки побаивалась парней.

Поведение хозяйки сильно занимало ее. Она начинала соображать кое-что… догадываться, что в этой здоровенной деревенской бабе бродят скрытые темные силы, бегущие от дневного света. Много лет подавлялись они, но теперь неудержимо рвались наружу. Карен Баккегор находилась, по словам Сине, «в опасном переходном возрасте», — эти таинственные слова давали простор разным предположениям. Близость хозяйки, запах ее одежды кидали Дитте в дрожь, так что волосы на голове становились дыбом. На все и на всех влияла таинственная сила, которою одержима была Карен, — и на Сине, и на работников, и даже на Карла, на каждого по-своему. В глазах у них появилось особое выражение, они перешептывались и вели себя, как — заговорщики, делали друг другу таинственные знаки, переглядывались. По всему приходу распространилось какое-то странное беспокойство; к Дитте подходили совсем незнакомые люди и выспрашивали ее, а потом вдруг, словно спохватись, сворачивали разговор на погоду. Дитте казалось, что весь мир следит за их хутором.

Зловещая тень от него падала далеко. Стоило только на каком-нибудь людном сборище упомянуть про Хутор на Холмах, как внимание всех приковывалось к нему, и все только и говорили, что о любви, — на все лады толковали про любовь во всех ее таинственных и роковых проявлениях. Глаза людей загорались особенным блеском, и всевозможные тайны, тщательно скрывавшиеся ранее, выплывали наружу. В каждом углу скрывалась какая-то тайна. Беспрерывно видя и слыша все это, Дитте дошла до нервного возбуждения, чисто животный страх мог вспыхнуть в ней и охватить ее всю в любую минуту, и она, опасаясь этой вспышки, боялась всего на свете.

Однажды перед обедом она доила коров за воротами хутора и, когда встала со скамеечки, заметила на ней свою собственную кровь. Она едва не лишилась чувств. Никто ведь не говорил ей, что это должно случиться; у нее не было матери, которая бы бережно посвятила ее в таинственные законы жизни. Теперь сама жизнь безжалостно открылась перед ней, и таинственный символ жизни — кровь смешалась в ее испуганном воображении со многим другим, наводящим ужас. Побелев как мел и шатаясь, пошла она во двор.

В воротах встретился ей Карл. Он спросил, что с ней, и, с трудом выведав у нее кое-что, догадался о причине испуга. Он добродушно улыбнулся, и это ее успокоило. Чуть ли не в первый раз увидела она улыбку на его лице. Но затем он стал серьезен.

— Ты не расстраивайся, — сказал он и погладил ее по щеке. — Ведь это означает только, что ты становишься взрослой женщиной.

Дитте была искренне благодарна ему за утешение. Ей не было неприятно, что он стал ее поверенным в этом случае. Он был в ее глазах не мужчиной, но просто человеком, да еще беспомощным, часто нуждавшимся в ней, а теперь он протянул ей руку помощи, вот и все. В их отношениях не произошло никакой иной перемены, кроме той, которая создавалась взаимною дружескою поддержкою. Да, теперь у Дитте появился друг, которому она могла довериться в трудную минуту.

 

X

ВОЗВРАЩЕНИЕ СЭРИНЕ

Дитте только что покормила четверых мальчишек поденщика; теперь все шло по порядку. Она раскладывала пищу на. небольшой кочке и усаживала их вокруг, надо же было им приучиться чинно сидеть во время еды, а не скакать кругом с куском в руках. Но приучить их не завидовать друг другу и есть из общей чашки было, пожалуй, труднее всего. Они предпочитали получать каждый свою долю в полное распоряжение, чтобы убежать и съесть ее где-нибудь в укромном углу, как делают бездомные собаки. Дитте поэтому нарочно А заставляла их садиться в кружок и есть из общей чашки. И сначала, когда она давала кому-нибудь кусок, остальные трое провожали его жадными глазами. Они больше поглядывали на чужие куски, чем на свой собственный. Тогда Дитте снова принималась поучать их; она не переносила зависти. Однако они завидовали, даже когда были сыты, и Дитте не могла не вспомнить слов бабушки, что «господь насыщает желудок раньше глаз».

— Будьте настоящими людьми, как Поуль, Кристиан и Эльза! — учила их Дитте. — Те всегда делятся друг с другом, что бы им ни дали.

И ребятишки понемногу усваивали ее уроки. Старшие перестали убегать от младших, но послушно вели их за руку — по крайней мере, пока они были у Дитте на глазах.

Она стояла на холме и смотрела, как они брели домой. По обыкновению, они ссорились между собой, но тотчас же невольно оглядывались назад. Убедившись, что Дитте все еще стоит на месте, они опять брались за руки.

Дитте смеялась и кивала им:

— Да, да, я все вижу!

Она еще постояла некоторое время, думая о них, как вдруг с проезжей дороги донеслись до нее удивительно знакомые звуки. На самой верхушке холма показалась и, громыхая, стала спускаться вниз телега, запряженная сказочно-огромным существом, чудовищным мерином. Он осторожно переступал могучими мохнатыми ногами, похожими на потрепанные метлы, которыми метут мостовую, а телега вихляла на ходу из стороны в сторону. В телеге сидела понурая, сутулая фигура и машинально подхлестывала лошадь длинной тонкой хворостиной.

От радости Дитте босиком кинулась бежать наверх по камням и корневищам как угорелая. Ларc Петер, услыхав ее голос, поднял голову. Кляус остановился.

— Это ты, девчурка! — сказал Ларc Петер необыкновенно серьезно. — А я в город… за матерью!

— Да ты не в ту сторону едешь! — Дитте звонко расхохоталась. Отец, знающий все дороги, как никто, сбился с пути! — Таким манером ты только все дальше и дальше забираешься!

— Я знаю. Но дело-то в том, что Большому Кляусу не осилить такого пути… Ведь ему все сорок стукнуло. — Ларc Петер грустно улыбнулся. — Я и думал попытаться ваять тут у кого-нибудь другую лошадь. Вот только к кому сунуться — не знаю. Знакомых у меня тут почти никого нет. К вам на хутор обращаться, пожалуй, не стоит?

По мнению Дитте, не стоило. Карен Баккегор была человеконенавистница.

А может быть, она… ради Йоханнеса отнесется по-родственному?

— Тебе бы лучше попытаться на Песках, — сказала она. — Там, я думаю, тебе охотно дали бы лошадь.

— Да, пожалуй, там переменили мнение обо мне после моего, отъезда. Не знаю, с чего мне пришло в голову попытать счастья у вас на хуторе… Но, может статься, ты нрава. Жаль только Кляуса — понапрасну пробежался сюда.

Да, Большой Кляус сильно сдал с тех пор, как она видела его в последний раз. Он спал, стоя, понурив голову. Дитте нарвала ему травы в канаве, но он даже не понюхал.

— Ему все труднее и труднее прожевывать пищу, — сказал Ларc Петер. — Самое лучшее было бы пристукнуть его.

Ларс Петер был сегодня такой тихий… почти торжественный. Верно, потому, что ехал за Сэрине. И пока Дитте ласкала Кляуса, пытаясь хоть чуточку оживить его, Ларc Петер задумался.

— Ну, так придется, видно, повернуть оглобли и проехать на Пески, — наконец проговорил он, разбирая вожжи. — Ты ведь заглянешь домой, когда будет возможность?

Дитте утвердительно кивнула. Она не могла поступить иначе, видя его в таком настроении.

— Диковинную игру затеяла твоя хозяйка, — сказал он, трогая лошадь.

— Как так? — с любопытством спросила Дитте, шагая. рядом с телегой и держась за ее грядку.

— Да она распускает дурные слухи даже про себя самое. Странное развлечение. Я думаю, у нее и без того неприятностей хоть отбавляй. Но с тобой-то она хорошо обходится?

О, да, Дитте не на что было жаловаться.

— Ну, беги-ка теперь к своему стаду, пока никто не увидал, что ты его бросила. Ты ведь знаешь, каковы наши хуторяне, они ведь стоят друг за друга, лишь бы только свалить вину на нас.

Он легонько разжал пальцы Дитте, державшейся за телегу.

Дитте нехотя опустила руку и побежала по полю, поминутно оборачиваясь и махая отцу. Но он опять задумался и ничего не видел.

Нет, Дитте и в голову не приходило явиться домой на поклон к Сэрине. Много слез пролили, много сраму приняли и Дитте и все они из-за матери. Дитте думала было, что совсем забыла про все это; однако, оказывается, на дне души сохранился осадок, который теперь вдруг снова давал о себе знать. Из-за матери все презирали их, отталкивали, как отродье преступницы. Нет, Дитте отнюдь не тянуло домой повидать Сэрине.

Но не так-то просто было теперь отделаться от мыслей о матери. Прежде легко было забыть о ней, — столько было всего другого, поважнее; теперь мать снова выдвигалась на первый план. Нельзя же вечно избегать родного дома, и одно это заставляло задуматься. Мать уже больше не будет сидеть в тюрьме, а вернется домой и опять станет хозяйкой. Как поведет она хозяйство и как будет обходиться с детьми? Это были серьезные вопросы, не дававшие Дитте покоя.

А потом мелькнула мысль, что сама Дитте злая и несправедливая! Это пришло ей в голову внезапно в связи со словом «грех», которое засело у ней в памяти после разговоров с Карлом. Раньше Дитте никогда не смотрела на свои отношения к матери с этой стороны. Теперь она невольно вспоминала отца, его торжественную серьезность, когда он ехал за Сэрине, и его постоянное бережное отношение ко всему, что касалось ее. Вспоминала и сравнивала. Да, Ларc Петер своим примером говорил о том, что нельзя бить лежачего! Впервые поняла Дитте всю глубину и широту отцовского всепрощения, и ей стало стыдно за себя. Чего только не вынес он из-за Сэрине, и все-таки дом его был открыт для нее, он ждал ее в течение многих лет, готов был дать ей убежище и приют в любую минуту.

И вот однажды Дитте до того стосковалась по дому, что расплакалась.

— Что с тобой? — спросил Карл, когда она, вся красная, заплаканная, пригнала в обеденное время стадо с пастбища.

— Мне бы так хотелось побывать дома, — сказала она.

— Так беги домой сразу после обеда, — сказал он. — Я сам подою коров. Ее нет дома; она в городе.

Он избегал называть Карен матерью.

Сэрине стирала в кухне, когда вошла Дитте.

Веснушчатые, страшно худые руки как-то странно-неумело обращались с бельем, словно Сэрине никогда раньше не стирала. Щеки у нее ввалились, побледнели, покрылись пятнами, и все лицо потускнело. Далеким, чужим взглядом встретила она взгляд Дитте, — «как запуганное животное!» — мелькнуло у Дитте, — вытерла руку о передник и протянула ее. Дитте взяла влажную руку, не глядя на мать.

Они постояли друг против друга, не зная, что сказать, что сделать. У Дитте сердце растаяло, она готова была заплакать, броситься на шею матери, если бы та сделала хоть шаг к ней. Но Сэрине не двигалась.

— Отец с детьми в гавани, — сказала она наконец глухо.

И Дитте пошла к ним, радуясь предлогу уйти от матери.

Ларс Петер чистил трюм своей лодки. Дети сидели на ограде мола. Он вылез из лодки и перешагнул на берег.

— Как это славно, что ты заглянула домой, — сказал он растроганно, протягивая Дитте руку. — Спасибо тебе!

— Не за что, — ответила Дитте, едва удерживаясь от слез. Все вдруг перевернулось в ней от такой встречи.

— Нет, нет, это с твоей стороны так хорошо. Ты ведь не обязана была приходить, — продолжал он, обнимая ее за плечи. — Было бы понятно, если бы ты не пришла. Ты уже виделась с матерью?

Дитте кивнула. Она еще не совсем оправилась от своего волнения и если бы заговорила, то не смогла бы скрыть его. А ей больше не хотелось реветь— ни за что! Ревут одни ребятишки… да глупые девчонки-подростки.

Ларс Петер присел на причальную сваю, чтобы стянуть с себя тяжелые сапоги с деревянными головками. Брезентовые голенища заходили выше колен, и трудновато было стаскивать их.

— Неповоротлив стал, — сказал он, охая. — И вдобавок эта ломота в суставах… Не то старость подходит, не то ремесло не по мне.

— Ну, как тебе показалась мать? — спросил Ларc Петер, когда они шли домой. — Она еще не совсем освоилась здесь, — продолжал он, не дождавшись ответа. — Да и немудрено, просидев столько времени взаперти. Мать, верно, обрадовалась тебе? Ты, может, и не заметила этого, — она как-то слов нужных не находит еще… Но я-то хорошо вижу, как она всех нас любит. Слава богу, что она опять дома! И уж ты будь с нею поласковее… ей это так нужно. Люди здешние не слишком-то приветливо к ней относятся. Считают, что ей лучше было бы остаться там, где она находилась… Так вот, хоть мы будем к ней подобрее!..

Сэрине сварила кофе. Ларc Петер поблагодарил ее, как за особую любезность. Он пришел в отличное настроение. Сэрине прислуживала им молча, как чужая в доме, двигалась почти как тень; между нею и всей семьей словно встала невидимая стена. Дети, должно быть, еще не привыкли к ней и недоверчивыми взглядами следили за ее движениями. Да и у нее вид был такой, словно она вдруг свалилась сюда откуда-то из совсем иного мира, где все было по-другому. Дитте казалось даже, что мать вряд ли вообще видит и слышит, что творится вокруг нее; даже по глазам ее не заметно было, чтобы она следила за их разговором. И трудно было судить о том, что у нее на уме.

Под вечер Дитте должна была вернуться к себе на хутор. Ларc Петер проводил ее немного.

— Правда мать очень переменилась? Как по-твоему? — спросил он, когда они поднялись на дюны.

— У нее очень плохой вид, — сказала Дитте, избегая прямого ответа на вопрос. Она не была уверена, что у Сэрине смягчилось сердце.

— Да, от тамошнего воздуха она захворала. Но и нрав у нее стал другой. Она больше не бранится.

— Что она говорит о здешних делах? Насчет трактирщика и прочего? И насчет того, что мы продали Сорочье Гнездо?

— Да что говорит. Собственно, ничего не говорит, молчит с утра до вечера. И не хочет спать в одной комнате с нами… стала нелюдимой. И выманить ее за порог трудно, выходит только по вечерам. А все-таки, мне кажется, она стала спокойнее и довольнее вообще… даже собою.

— А как соседи к ней относятся? — заставила себя спросить Дитте.

— Да, соседи… Взрослые косятся издали!.. А ребятишки прибегают и заглядывают в дверь… Может, взрослые подсылают их? А как увидят мать, с криком улепетывают, словно сам черт за ними гонится. Понятно, все это мешает ей войти в колею.

— Они думают, что у нее клеймо на лбу, — пояснила Дитте. Она и сама так думала и была удивлена, когда этого не оказалось. — И никто не приглашает вас к себе? — спросила она.

— Пока еще нет. Но. верно, скоро начнут понемножку сами заходить к нам, когда попривыкнут. Кое-кто уже собирается, да, видно, не решается быть первым.

Ларс Петер смотрел на Дитте, как бы ожидая, что она подтвердит его надежду. Но она молчала. А молчание иногда бывает красноречивее всяких слов. Дитте довольно мрачно смотрела на будущее.

— Я и сам побаиваюсь, что ничего не выйдет, — начал он снова. — Ну, что ж… придется, стало быть, переезжать куда-нибудь. Мир велик, и тут вовсе уж не так сладко живется. И от переезда мы ничего не потеряем. Обидно только, что дал обобрать себя. Не легко будет начинать опять сызнова.

— Разве ты не получишь своих денег назад, если мы уедем отсюда?

— Куда там! Трактирщик вообще не из тех, которые отдают назад то что заграбастают. Вдобавок ему самому туго приходится.

— Трактирщику? Да ведь у него столько денег?

— Да, ты удивляешься… и многие тоже удивляются. Но дело-то в том, что он много задолжал банкам. У него, говорят, все заложено. Оттого он и не строит гостиницы, — банки денег ему не дают. Я думал, что все тут его собственность, а оно совсем не так. Ему круто приходится, когда наступают сроки платежей. А в июне он, говорят, прямо в трубу вылетит. Вот он и гнет всех в дугу.

— Так какая же ему радость от всего этого? И отчего бы ему тогда не оставить нам наше добро?

— Да, большой радости, по-моему, он в жизни не видит, но, верно, уж у него характер такой. Вот сейчас как раз салака идет… у самого берега, да так густо, что хоть ковшом черпай. Это гонит ее из моря скумбрия; та идет тоже стаями, наседает на салаку и пожирает ее. А скумбрию пожирают и гонят тюлени и дельфины. Так, видно, и у нас тут. Трактирщик травит нас, а другие травят его и ему подобных. Хотелось бы знать, травит ли кто и тех других в свою очередь?

— Как это все странно, — сказала Дитте.

Ей никогда ничего такого и в голову не приходило насчет трактирщика.

— Да, странно! Тут один черт садится на шею другому, один на другого пересесть норовит, как говорит баба в сказке. Одно утешение думать, что трактирщику в конце концов не слаще, чем другим. Все-таки, значит, есть какая-то справедливость на свете, хоть и куцая.

 

XI

ДИТТЕ УТЕШАЕТ БЛИЖНЕГО

Когда Дитте вернулась на хутор, дом был полон гостей. Карл стоял за воротами, видимо, поджидая Дитте.

— Хорошо, что пришла, — лихорадочно заговорил он. — Мать вернулась… с гостями. И страшно сердилась за то, что ты ушла без спроса.

— Но я вовсе не без спроса, — с удивлением возразила Дитте.

— Да, она так думает. Поскорее пройди через задний двор на кухню и примись за дело. Она, может быть, и не обратит на тебя внимания. А то будет браниться.

Он сильно нервничал.

— Отчего же ты не сказал, что сам отпустил меня домой? — спросила Дитте.

— Я не посмел, потому что…

Он запнулся с самым жалким видом.

Дитте прошла прямо в ворота. Очень ей нужно прокрадываться черным ходом! Обругают так обругают!

Сине совсем захлопоталась.

— Слава богу, что ты пришла и можешь пособить мне! — сказала она. — Голова идет кругом. Но счастье твое, что ты не вернулась часом раньше. Хозяйка так взбесилась, что обещала вздуть тебя. А эта мямля Карл хоть бы слово сказал, что сам отпустил тебя!

— Он-то!.. — Дитте презрительно выпятила нижнюю губу. — Но пусть она только попробует ударить меня, я ее так брыкну по ногам своими деревянными башмаками!

— Господи Иисусе! Ты спятила, девчонка! У нее все жилы на ногах вздуты. Вдруг ты проткнешь ей жилу, и она кровью изойдет?

Сине не на шутку перепугалась.

— Ну и пусть! Мне-то что! — сказала Дитте.

Ее заставили мыть посуду. Она была зла на хозяйку, — еще драться собирается! — на Карла за то, что он не заступился за нее, на ребятишек в поселке за то, что они не могли оставить в покое Сэрине, — словом, на всех. И с таким азартом терла и швыряла посуду, что, того и гляди, могла всю перебить. Пришлось Сине унимать ее. Но девчонка и ухом не вела, совсем удила закусила, вот тебе и коротышка! Поди, справься с нею! Наконец Сине решительно взяла ее за плечи, и Дитте опомнилась.

— Ух, я так зла, так зла! — сказала она.

— Ну, у меня куда больше причин злиться! Бегают тут взад и вперед через кухню и командуют… нахалы! Подумаешь, право, хозяйка наша совсем рехнулась. Раньше-то она, бывало, любила сама командовать у себя в доме.

Больше всего сердилась Дитте все-таки на Карла. он не шел в дом, а топтался во дворе — в виде протеста; хватался то за одно дело, то за другое, и вид у него был прежалкий. Когда он был твердо уверен, что никто его не видит, то грозил кулаком по направлению к окнам дома. Да, ему-то как раз было к лицу грозить кулаками! Дитте так и подмывало выйти и спросить его: не одолжить ли ему бабью юбку?

Нет, хозяйка все-таки еще не совсем сдалась. Она сама явилась в кухню, вся раскрасневшаяся, разгоряченная и растрепанная, — волосы дыбились у нее на голове, словно грива у жеребца. За ней выскочил Йоханнес. И солидная женщина, которая могла бы уже иметь внучат, стала заигрывать с ним и ребячиться, что уже совсем было неуместно. Видно, она основательно подвыпила. На Дитте она даже не взглянула.

Потом в дверях показался Карл, видевший все это со двора из потемок. Он поманил к себе Дитте и жалобно взмолился:

— Не смейтесь только! Не смейтесь! Я не вынесу!

Он был так жалок, что весь гнев разом соскочил с Дитте.

— Нет, нет, не будем! — сказала она и взяла его за руку. — Да и ничего тут нет смешного! А ты поди лучше ляг, — вот и забудешь во сне все свое горе.

Но он опять начал бродить под освещенными окнами, как больной пес. Выбегая к колодцу за водой, Дитте всякий раз видела его там и на ходу бросала ему ласковое слово. И даже поставила ведро на землю и подошла к нему.

— Поди же к себе, ляг, слышишь! — уговаривала она, взяв его за руку.

— Не могу, — со слезами ответил он. — Мать велела мне дожидаться, когда велят запрягать!

— Плюнь! Пусть сами запрягают! Ты им не батрак!

— Не смею… мать разозлится… Ну, и жалкий я трус! Ничего-то я не смею!

Дитте пожала ему руку, показывая, что больше не сердится на него, и убежала.

Часов в одиннадцать Сине послала ее спать.

— Ты, должно быть, до смерти умаялась после такой пробежки, — сказала она. — И утром сегодня рано встала, отправляйся спать!

И, не слушая возражений, живо выпроводила Дитте из кухни.

Да, Дитте сильно устала, так устала, что едва с ног не валилась. С минуту еще постояла она в темных сенях. По двору бродил Карл… такой несчастный… Вот кто нуждался в ласковом слове. А что, если он пойдет за нею и присядет на край ее кровати, чтобы поговорить? Это иногда случалось, когда ему бывало особенно грустно и он искал утешения. Но Дитте слишком устала сегодня, чтобы разговаривать, — ей становилось плохо при одной мысли о том, что не удастся сразу заснуть. На этот раз в ней восторжествовал эгоизм. Она пожертвовала ближним ради себя самой, — тихонько прокралась в свою каморку.

Там она посидела немножко с закрытыми глазами на краю постели. Сильные впечатления пережитого дня боролись в ней с усталостью; она была так утомлена, что ее прямо качало… Наконец она сделала над собой усилие, в один миг сбросила платье и прыгнула в кровать. Как хорошо было улечься в прохладной постели и сразу уйти от всего, буквально утонуть в блаженном изнеможении. Обыкновенно стоило ей положить голову на подушку и начать думать о чем-нибудь хорошем, как она засыпала.

«О чем думаешь, то и снится», — говаривала бабушка.

И Дитте любила видеть хорошие сны и просыпаться с душой, полной смутных, сладких ощущений или грез, медленно таявших при дневном свете, как легкие клочья утреннего тумана. Последнее время ей часто грезился принц, который должен был отвезти ее ко двору своего отца, как пророчила ей бабушка в песенке пряхи. Днем никаких принцев не было — тем более для такой бедной девчонки, как Дитте. Ночью же принц являлся и просил у бабушки руки Дитте. То-то и чудесно, что сны возносят тебя к свету, к небесам, откуда можно смотреть вниз!

Без затруднений дело не обошлось, впрочем, и во сне: принцу показалось, что Дитте некрасива.

— Да, с виду она некрасива, — сказала бабушка, — потому что главная красота ее внутри — золотое сердце!..

— Золотое? — спросил принц, широко раскрывая глаза. — Покажите!

И бабушка, конечно же, показала ему сердце Дитте, говоря:

— Мы не очень любим показывать его, оно ведь может запылиться.

Принц остался доволен, — он-то знал цену золоту, — взял Дитте за руку и запел песенку бабушки:

Коль выплакала очи над люлькой сироты,— Раз-раз да стоп! Да раз-раз да стоп! На самом лучшем месте ее посадишь ты! Фаллерилле, фаллерилле, раз-раз-раз!

— Да ведь это про бабушку! — сказала Дитте с отчаянием и выпустила его руку. Ей надоела эта песня.

— Ничего не значит, — сказала бабушка и опять соединила их руки, — бери его. Придет и мой черед. Песня эта про нас обеих!..

Дитте открыла глаза в потемках и к радости своей почувствовала, что в ее руке действительно чья-то теплая рука. Кто-то сидел на краю ее постели и другою рукой нащупывал ее лицо.

— Это ты, Карл? — спросила она, ничуть не испуганная, но капельку разочарованная.

— Убрались, наконец… весь этот сброд! — сказал он. — Все перепились и ужасно скандалили. Не понимаю, как ты могла спать. Хотели дать мне на чай две кроны за то, что я запрягал им. Но мне не нужны их шальные деньги. Пусть лучше вернут их тем, кого надули, сказал я. Так они чуть не прибили меня.

— Ловко! — засмеялась Дитте. — Поделом им.

Но Карлу было не до смеха. Он сидел в темноте, держа ее руку, и молчал. Дитте чувствовала, что его одолевают печальные мысли.

— Ну, будет тебе думать об одном и том же! — сказала она. — От этого лучше не станет. Глупо так изводить себя.

— Она не вышла провожать их, — сказал он каким-то чужим, далеким голосом, словно и не слыхал ее слов. — Пожалуй, не могла двинуться с места.

— Почему же? — спросила Дитте с испугом.

— Да ведь она пьет наравне с ними. И, может быть, она…

Он опустил голову на грудь Дитте; его всего трясло.

Дитте обвила руками шею Карла, гладила его по голове и уговаривала, как малого ребенка:

— Ну полно же, полно! Будь молодцом! — А видя; что утешения ее не действуют, подвинулась и, дав ему местечко возле себя, прижала его голову к своей груди. — Ну, успокойся теперь, будь умником. И незачем тебе мучиться здесь, — взял да уехал от всего этого.

Ее детское сердце, переполненное состраданием, громко билось у самого уха Карла.

Мало-помалу она успокоила его. Они лежали и тихонько разговаривали, очень довольные друг другом. Потом на них напал смех оттого, что они оба спрятали головы под перину и шепчутся! Смех прогнал последние остатки грустного настроения Карла, и он принялся щекотать Дитте, — совсем расшалился.

— Не надо, а то я закричу, — серьезно сказала она и поцеловала его.

Он затих от ее поцелуя. Но вдруг обнял ее и горячо прижал к себе. Дитте отбивалась, по принуждена была уступить — он так крепко обнимал ее, а она вдруг как-то ослабела вся.

— Обижаешь ты меня, — сказала она и заплакала.

 

XII

ЛЕТО КОРОТКО

Дитте укрылась от дождя наверху, у полевой изгороди, оставив стадо пастись внизу, на луговине. Белесый туман скрывал от нее коров и овец, но она слышала, как они щиплют траву в зарослях, — в такую погоду они далеко не разбредались.

Шерсть на них была мокрешенька, и куст ежевики, под которым сидела Дитте, весь блестел от дождевых капель, как серебряный. Стоило бы ей шелохнуться, как ее обдало бы как дождем. Но ей и не хотелось вовсе шевелиться. Она сидела тихо-тихо, и ей хотелось стать еще тише, хотелось спрятаться, уйти в землю. На ресницах у нее тоже повисли капли, как те, что собирались на остром кончике листа, оттягивая его вниз.

Время от времени капли падали ей на щеку — то с листьев, то с ее собственных ресниц. Не легко было разобрать, которая откуда, да Дитте и не пыталась. Лишь когда капля попадала в рот, ясно становилось ее происхождение. Дитте сидела на бугре, на корточках, голые ноги выглядывали из-под юбки, между пальцами торчала зеленая трава, кожа на подошвах побелела и набухла от влаги. Прижав руки ко рту и закусив костяшки пальцев, она глядела вдаль, как окаменелая, пристально и неподвижно, даже не мигая.

Болотистая почва слегка заколебалась, послышались шаги по полю. Карл! На душе у нее стало немного легче, она огляделась, все как-то странно преломлялось у нее в глазах, налитых слезами, весь мир словно лежал в осколках. Она подняла голову и выжидательно поглядела на Карла. «Сейчас он меня обнимет и поцелует», — думала она, не меняя положения.

Но Карл тихо присел рядом с нею. Так сидели они некоторое время, глядя перед собою, затем его рука нащупала в траве ее руку.

— Ты на меня сердишься? — спросил он.

Она покачала головой и, глядя в сторону, ответила:

— Ты не виноват был, что чувствовал себя таким несчастным. — Губы ее дрожали.

Карл нагнулся над ней, но ему не удалось поймать ее взгляд.

— Я всю ночь молился, просил у господа бога отпустить мой грех, и верю, что он простит меня, — беззвучно проговорил он немного погодя.

— Да?

Дитте слышала его слова, но они как-то не дошли до ее сознания. Ей было совершенно все равно, как он там устроится с господом богом.

— Но если ты потребуешь, я готов сознаться братьям.

Она быстро повернулась к нему, жизнь и надежда вспыхнули на ее лице.

— Так ты думаешь, учитель приедет сюда?

Ему и она бы охотно призналась.

Нет, Карл говорил о «братьях» своей религиозной общины.

Ах, вот что! Ну, это он как знает сам, ее это не касается.

Еще немного погодя Карл встал и пошел, а Дитте осталась расстроенная, в смятении. Он не поцеловал ее, даже не пожал ей руку… а ведь они принадлежали друг другу… были злополучным образом связаны между собою грехом, — так ведь это называется. Она уже старалась найти в нем черты, за которые могла бы уважать его, — теперь ведь на него нельзя было смотреть только как на ребенка, нуждавшегося в ее утешении. Он овладел ею, и она чувствовала, что никогда не забудет этого; стало быть, необходимо открыть в нем что-нибудь достойное удивления, восхищения, чтобы примириться с этим; необходимо полюбить его, чтобы случившееся приобрело хоть какой-нибудь смысл. И вот он ушел, как будто между ними ничего не было, — ничего, кроме чего-то постыдного, досадного. Дитте с недоумением глядела ему вслед.

С этих пор даже дни стали для нее как будто темнее. И как бы беззаботно ни возилась она со своими сокровищами или болтала с ребятишками поденщика, в глубине ее души упорно копошилось что-то, словно какое-то существо, все время следившее за нею зловещим взглядом. И, когда Дитте улыбалась, оно в любую минуту могло протянуть к ней свою черную лапу, чтобы стереть улыбку с ее лица, а временами оно совсем одолевало ее. Ничто тогда не радовало ее, все казалось мрачным и печальным, и у нее было одно желание — вытравить из своей души всякую память о случившемся и зажить по-прежнему или стать на колени перед кем-нибудь и получить прощение за свой грех. Прошло немало времени, прежде чем она настолько успокоилась и пришла в себя, чтобы вновь могла вернуться в свой беспечальный девичий мирок.

Но не так-то скоро зарастает пролом в живой изгороди. Дитте наблюдала это на пастбище, убедилась в этом и теперь. Она взяла на себя заботу о ближнем, в чем в сущности не было ничего необычайного. С тех пор как она себя помнила, всегда кто-нибудь нуждался в ее заботах, в ее материнской нежности. Ей приходилось все свои силы отдавать на то, чтобы облегчить жизнь другим: от нее как-то само собою требовалось, чтобы она помогала всем.

Все же ей захотелось, наконец, немножко развлечься. Стояла середина лета, и солнце согревало кровь Дитте, изгоняя из ее души все заботы и огорчения, зажигая в ней тихую радость бытия, желание жить и веселиться.

По субботам на прибрежных дюнах или поблизости от одного или другого хутора на лужайках устраивались вечеринки с играми и танцами. Дитте старалась не пропустить ни одной. Раньше она никогда не танцевала на настоящих вечеринках, а теперь наслаждалась вовсю, с одинаковым удовольствием отплясывая и с парнями и с любой из своих подруг. Ее увлекали движения самого танца: так чудесно было закрыть глаза и плавно кружиться под музыку!

Но трудно было скрываться от Карла. Он подкарауливал ее где-нибудь за хутором и убедительно просил не ходить на танцы. Дитте не обращала внимания на все его разглагольствования о грехе и тому подобном, но отвязаться от него все-таки трудно было. И она поворачивала назад домой. И хоть бы он предложил ей прогуляться с ним разок! Они могли бы пройтись берегом в сторону поселка, там никогда ни души не встретишь. Но ему это и в голову не приходило.

Она надувала его, притворяясь, будто идет спать, сама же прокрадывалась со двора другим путем. И от души радовалась, когда вечеринки совпадали с одной из вечерних «бесед», на которые ходил Карл.

Тяжелый он был человек! Тяжелее всех, с кем ей приходилось иметь дело. Ему больше не с кем было дружить, вот он ревниво и льнул к ней. Ему постоянно нужно было знать, где она, чтобы было куда обратиться со своими горестями. Словно избалованный ребенок к няньке, тянулся он к Дитте, болея душой, тяготясь я самим собою и матерью — всем на свете. Одна Дитте могла заставить его поднять голову и улыбнуться. Она гордилась своею властью над ним и продолжала нянчиться с ним, всячески изворачиваясь, чтобы устроить все к лучшему — для себя и для него. Он старался теперь не заходить в ее каморку даже днем — боялся. Но иногда все-таки приходил ночью и тихонько стучался к ней. И ей, несмотря на смертельную усталость, приходилось вставать, накидывать на себя платье и выходить к нему.

— У меня так болит здесь, — говорил он, держась обеими руками за затылок.

Они тихонько прокрадывались на берег я, усевшись на больших камнях, прислушивались к монотонному плеску волн и говорили. Сам Карл был не очень словоохотлив, и разговаривала больше Дитте о том да о сем.

Он внимательно слушал, но иногда начинал поучать ее.

— Вся-то ты в суете мирской, — наставительно говорил он.

— Ну, так и оставь меня в покое! — обиженно отвечала Дитте, и они расходились.

В одну из суббот предстояла прощальная вечерника на постоялом дворе, в получасе ходьбы от хутора. Белые ночи давно кончились; прошла уже половина августа, ночи пошли темные, ветреные, и настала пора проститься с летними радостями в этом году.

Дитте позволили пойти на вечеринку сразу после ужина. Сине не переставала покровительствовать ей и сама справляла всю вечернюю работу. Дитте обновила свое еще ни разу не надеванное платье из полушерстянки, вплела в косы голубую ленту и обвила их вокруг головы. Ей хотелось сегодня быть покрасивее и… совсем взрослой! Карл, к счастью, отправился на «беседу», но ради пущей безопасности она пошла полевой тропой, выводившей прямо к поселку. Ей было весело, и она напевала по дороге. Только в самой глубине души притаилась темная тень, но это было вроде больного зуба, который перестал ныть. Только не трогать его, и он не будет мешать.

Вечеринка была в полном разгаре, когда пришла Дитте. Музыкант не явился, поэтому затеяли игры, перемежавшиеся танцами под хоровое пение. Были тут и люди постарше и совсем зеленая молодежь: дети хусменов, сельские батраки и работницы, а также несколько молодых мастеровых из поселка. Дети хуторян не удостаивали такие вечеринки своим посещением.

Играющие водили хоровод и пели: «Поглядите, кто в кругу!» Дитте быстро встала в цепь, схватив кого-то да руки, и случайно попала между двумя парнями. Но сегодня она не боялась и не конфузилась, — она чувствовала себя взрослой. Громко пела она в общем хоре и ждала: выберет ли ее кто-нибудь из ходивших в кругу парней. Сердце у нее билось от волнения. По тому, сколько раз выбирали девушку, каждый мог судить об ее успехе. Некоторые девушки почти не выходили из круга и едва успевали завязывать покрепче тесемки на башмаках.

Случилось так, что Дитте тотчас же выбрали. Быть может, это просто счастливый случай, но она вернулась на свое место в хороводе вся пунцовая от радости. Этот румянец и блеск глаз, радость, оживление и уверенность в себе, помогавшие ей так свободно выступать в кругу, — все это делало ее прелестной. Всякий мог видеть это. В кругу появилась новенькая, на которую до сих пор мало обращали внимания; нескладная раньше девчонка вдруг расцвела красотой и хотела быть первой среди девушек, чтобы все парни наперебой бросались к ней и приглашали ее танцевать.

Не слишком ли возомнила о себе Дитте в этот вечер? Пожалуй, за нею не так уж много и ухаживали, как она сама воображала. Но, во всяком случае, Дитте оказалась в число девушек, приглашенных парнями на кофе в трактир.

Когда она опять вернулась на лужайку, было уже совсем темно. Трактирщик выставил в слуховом окошке лампу, которая освещала лужайку, где плясали. Какой то краснощекий паренек, весь вечер вертевшийся возле Дитте, но не танцевавший, теперь в потемках осмелился, наконец, пригласить ее. Дитте он нравился; у него были крепкие горячие руки, которыми он обнимал ее без всякой задней мысли, и такое свежее, молодое дыхание, отдававшее парным молоком, как у детей. Но он все еще конфузился и, чтобы придать себе храбрости, стал выкидывать такие коленца, что все другие перестали плясать от смеха.

— Ну, теперь довольно, — сказала Дитте, сама смеявшаяся над его шутками.

Но он не хотел расстаться с ней и продолжал кружить, а потом вдруг поцеловал ее и, сам испугавшись этого, выпустил ее и нырнул в темноту под хохот окружающих. Слышно было, как он бежал в темноте далеко-далеко…

Дитте ушла раньше, чем кончились танцы, чтобы никто не увязался провожать ее домой. Обычно тот, кто провожал девушку до дому, имел на нее известные права. Дитте знала это, а ей хотелось оставаться совсем свободной. Пройдя некоторое расстояние, она встретила краснощекого паренька. Звали его, как ей помнилось, Могенс. Он поднялся из придорожной канавы, словно из-под земли вырос.

— Можно мне проводить тебя сегодня? — спросил он нетвердо.

— Отчего же? Можно, — ответила Дитте.

Его она не боялась. Они пошли вместе молча. Он ведь должен был завести разговор, но парень только шагал рядом с ней да глядел по сторонам. Дитте не прочь была, чтоб он и за руку ее ваял.

— Можно… можно мне будет проводить тебя и в другой раз? — спросил он наконец.

— Еще не знаю пока, но, пожалуй, что можно будет, — ответила она серьезно.

— А можно… можно мне сказать об этом другим?

Нет, этого Дитте не хотелось.

— Пойдут сплетай, что мы помолвлены, — сказала она.

— А не поцелуешь ли ты меня?

Дитте поцеловала его тихо, задумчиво. Потом они пошли дальше, держась за руки, но молча.

У ворот хутора Дитте остановилась и сказала:

— Спокойной ночи!

— Спокойной ночи! — ответил он.

Они постояли с минуту, все еще держась за руки, затем их губы встретились в простодушном детском поцелуе. Поцелуй показался им обоим слишком долгим и торжественным, и они, переведя дух после него, сразу расхохотались. Потом Могенс повернулся и пустился бежать обратно. Дитте долго слышала его топот. Отбежав немного, он загорланил песню. Вот этот был Дитте по нраву!

Карл сидел на чурбане близ дверей ее каморки и ждал. Дитте, будто не видя его, пошла прямо к двери. Сегодня ей хотелось избавиться от его поучений. Он, однако, подошел к ней.

— Ты все-таки была на танцах, — вяло протянул он.

Дитте не ответила. Что ему за дело до того, где она бывает? И она взялась за щеколду.

— Я тоже был на танцах. Я взглянул на небо и видел ангелочков с крыльями, порхающих у ног агнца на престоле славы. Хочешь, пойдем на берег, я расскажу тебе об этом.

Нет, Дитте хотелось поскорее в постель. Она устала, и было уже поздно.

— Так скажи мне одно, — проговорил он мрачно. — Я ли ввел тебя в грех?

— Я вовсе не грешница! — ответила Дитте со слезами, топая ногой. — И оставь ты меня в покое! Не то я позову твою мать и все расскажу ей!

Карл с минуту постоял в недоумении, потом поплелся на берег.

А Дитте лежала, и ее мучила совесть. Но все равно — пора ей попытаться сбросить с себя цепи. Это уж чересчур глупо, не смей даже поплясать из-за него!..

Она стала думать о Могенсе. Его бодрые шаги еще отдавались у нее в ушах. Он напоминал Кристиана. Тот тоже не умел ходить спокойно, а все носился вскачь.

 

XIII

СЕРДЦЕ

Говорили, что Карл родился с морщинами на лбу. «У него тяжелая наследственность, — прибавляли люди, — не диво, что он такой».

Да, он был живым свидетельством проклятия, тяготевшего над хутором. Но другие два брата, что ушли из дома, были людьми вполне нормальными. Зато злой рок грозил тем, кто долго служил или жил на хуторе. Наследственный недуг каким-то непостижимым образом одолевал иногда чужих, минуя своих. Ваять хотя бы Сипе — разве она не дурит? Здоровая, краснощекая, а бегает от мужчин, как от чумы! На что это похоже? Такая красивая девушка — и готова глаза выцарапать любому мужчине, который вздумает подойти к ней поближе! Не знает других радостей, кроме сберегательной книжки!.. Про Расмуса Рюттера и говорить нечего, все знали, каким пакостником стал он на хуторе. Да не ушла, видно, от заразы и девчонка. Прибегает вдруг в поселок ночью, как полоумная, и давай стучать в двери, словно за ней гнался кто. А спросили ее — в чем дело, она стоит и не знает, что сказать. Вот и пойми ее!

Да, слишком прочно укоренился на Хуторе на Холмах старый уклад жизни, передаваясь из поколения в поколение. Никогда там не производилось коренной ломки и чистки, никогда не обновлялось ничего. В притоке новой крови собственно недостатка не было, на хуторе то и дело женились или выходили замуж за чужих; случалось, пробирались в семейное гнездо и совсем посторонние; обитатели Хутора на Холмах никогда особенно не чтили святости брачных уз. До крупных перемен дело никогда не доходило. Хутор оставался на прежнем месте, там ничего не менялось. Старые истории, старые любовные шашни, старые пороки передавались из поколения в поколение, о них постоянно рассказывали, да и новые факты добавлялись. Самые стены были пропитаны всем этим, даже постельное белье и перины, переходившие по наследству с незапамятных времен, отяжелели и отсырели от этого. Чудо мог сотворить только пожар, и кое-кто из хозяев пытался помочь судьбе перенести хутор на новое место. Но всегда безуспешно: Хутор на Холмах и огонь не брал. Там оставались те же миазмы, тот же воздух, та же зараженная микробами атмосфера, которая все более сгущалась по мере того, как жизнь шла дальше. Болезни и денежные затруднения и дурные поступки одинаково и подтачивали и создавали традиции хутора. Серебряная стопка в шкафу Карен, помеченная 1756, го дом, и туберкулезные бациллы в ее старых перинах одинаково способствовали тому, что воздух на хуторе был не чище, чем в помойной яме. Люди здесь жили и работали на продуктах разложения предыдущих поколений, черпали в них свою пищу и свою смерть. Жизнь расцветала на кладбище, на почве, удобренной рабским трудом, потом и преступлениями.

Дитте чувствовала эту тлетворную атмосферу. Ее собственный родной дом был, к счастью, свободен от всякого балласта старых пережитков; для членов семьи Живодера все было в будущем. И это придавало их жизни, несмотря на все превратности судьбы, особую свежесть, — они дышали будущим, чем-то новым, еще не тронутым тлением жизни. Семье Живодера не от кого было ожидать наследства, и она легко порывала с прошлым. У членов ее выработалась добрая привычка ставить крест на том, что осталось позади, и глядеть только вперед. Глупо было, по мнению Ларса Петера, ворошить старое, вспоминать старые болезни и старые невзгоды. Лучше поступить так, как делают цыгане: собираясь приготовить жареного зайца из украденной кошки, прежде всего следует обрубить ей хвост.

Дитте храбро боролась и справлялась с будничными невзгодами: хуже всего был мрак, накладывавший на все свой отпечаток и донимавший людей. Дитте понимала, почему Карл приходит в такое отчаяние от поведения матери. Это отчаяние можно было рассеять уговорами, иногда удавалось даже совсем прогнать его. Но ужаса, постоянно омрачавшего душу Карла, его способности расстраиваться из-за пустяков Дитте понять не могла, и пытаться утешать его в таких случаях было все равно, что носить воду решетом. Стараться поднять в нем дух было делом безнадежным.

.. Но и бросить Карла на произвол судьбы Дитте не могла. Не могла перестать думать о нем и заботиться. Ее доброе сердце не допускало этого. Жизнь не церемонится с маленькими людьми, как птенец кукушки с мелкими пташками: займет все гнездо, а приемным родителям только и остается, что набивать его ненасытный клюв. И Дитте волей-неволей пришлось взвалить на себя всю тяжесть того мира, который создавался и существовал без ее участия; иного выхода не было. Ведь будь Карл еще малым ребенком, — она бы попросту взяла его на руки, поиграла с ним, уговорила, рассмешила и заставила забыть обо всем.

Да, Дитте волей-неволей боролась и мучилась за него, боролась так долго, что отчаяние вновь поселилось в ее душе. Не было ни малейшего намека на нежность, которая соединяла ту памятную ночь с настоящим, никакая ласка не связывала их. Просто он приходил, мрачный и расстроенный, искать у нее убежища от надвигавшегося на него мрака, и она не знала другого способа, нежели прижать его к себе и утешать по мере сил — как в тот первый раз. Некогда было думать о себе самой и быть настороже, когда рядом погибал человек! И вот однажды осенью он снова пришел в ее каморку. Вот в эту-то ночь Дитте и бегала в поселок и стучалась в чьи-то двери.

Ей было тяжело до безумия. Ведь они даже не были тайно влюбленными. Просто ей приходилось приносить жертву, в сущности совершенно непосильную. Едва оперившись сама, она должна была окружать Карла своими заботами. Днем она ходила, как в тумане, полная скорбного недоумения; раскаяние терзало ее детскую душу. Если она заводила об этом серьезный разговор с Карлом, раскаяние заражало и его, и он начинал обвинять себя и впадал в отчаяние. Ей же приходилось потом успокаивать его. Что поделаешь!

Да, прямо сил не хватало одной нести это бремя, и ей страстно хотелось довериться кому-нибудь. Но обращаться к Сэрине ей и в голову не приходило, у отца, же достаточно своего горя, да и, кроме того, он — мужчина. А вот хозяйка?.. Временами Дитте казалось, что она погибнет, если не доверится кому-нибудь из взрослых: бремя сломит ее. Но, когда она со своей обычной, почти старческой серьезностью объяснила это Карлу, он перепугался до безумия, в глазах у него застыл ужас.

— Да нечего, тебе бояться матери, — уговаривала его Дитте. — Ведь это все из-за нее же! Пойдем к ней и скажем, что она должна переменить свою жизнь… иначе она погубит нас обоих.

— Лучше я пойду в ригу и повешусь! — грозил он.

Несколько дней он боязливо сторонился ее, не разговаривал с нею во время работы; молчал, стиснув зубы, словно дал себе зарок. Но взгляд его искал ее — робкий, молящий, и Дитте понимала эту мольбу и молчала. Ей было жаль его, ему ведь больше не к кому было прибегнуть в тяжелую минуту.

Так прошла осень и большая часть зимы, — для Дитте тяжелая, мучительная полоса жизни. Мало было в ней светлых минут — побывки дома да приготовления хозяйки к свадьбе. Карен Баккегор, совершенно не считаясь с мнением всех добрых людей, решила выйти замуж за Йоханнеса. Карл, по обыкновению, пришел в отчаяние, но Дитте радовалась, как ребенок. Свадьба предполагалась весной, в мае, а она ведь ни разу еще не бывала на свадьбах!

— И тебе бы радоваться! — увещевала она Карла, чтобы оправдать собственную радость, — раз они все равно хороводятся!..

Дитте было уже без малого семнадцать. Тяжело достались ей эти первые семнадцать лет жизни, каждый год оставил по себе горькую намять. Работать ей пришлось с самого детства, нянчить младших детей, воспитывать их, заменять им мать. Покидая родной дом, она уже оставляла за собой тяжелое трудовое прошлое взрослого человека. Слава богу, оно позади, можно, стало быть, разогнуть спину.

Да не тут-то было. Едва успев поднять на ноги малых братьев и сестренок, она должна была начать сызнова нянчить на этот раз собственное дитя. Под сердцем у нес, под ее измученным сердечком зашевелилось повое бремя, тяжелее всех прежних. Другие заметили это раньше, чем она сама, и стали поглядывать на нее как-то странно. Она же, как сбитый с толку ребенок, не сразу поняла, в чем дело. Сине ничего ей не говорила, но грустно смотрела на нее и вздыхала, щадила ее в работе, и вот Дитте стала догадываться. Многое, многое подтверждало ей печальную истину: человек, ища утешения себе, горько обидел ее, и теперь вдобавок ее ждала расплата — ребенок.

Однажды, когда она работала в кухне, у нее началась сильная рвота. Сине пришлось держать ей лоб рукою: все тщедушное тело Дитте чуть не ломалось пополам.

— Аж ты, бедняжка! — сказала Сине. — Поменьше бы тебе бегать летом на все эти пляски. Я так и ждала беды, уж больно ты без ума бегала.

— Это не от того, — со слезами ответила Дитте. Холодный пот выступил у нее на лбу и на верхней губе.

— Ну, да это не мое дело. Но соберись теперь с силами и возьмись за работу, чтобы хозяйка не догадалась.

Ах, пляски, пляски!.. Бели б еще она доплясалась до того! Она слыхала о таких девушках, которые доплясывались до ребенка, и задумывалась над этим выражением; оно звучало красивой песнью и нисколько не отпугивало ее от танцев. Если уж ей суждено иметь детей, — бабушка пророчила ведь, что она будет рожать их легко, — го самое лучшее было бы «доплясаться» до них.

Смятение, отчаяние поселились в ее душе. Ей казалось, что все люди не сводят с нее глаз и относятся к пей как-то странно, скорее всего враждебно. Карл избегал ее; как она ни старалась, ей никак не удавалось больше поговорить с ним наедине. Дорого дала бы она теперь за доброе слово, но ни у кого не находилось дли нее ласковых слов… А домашние… если они узнают об этом?.. Отец?

Однажды Сине прибежала за нею в хлев.

— Тебя хозяйка зовет! — сказала она, глядя на Дитте с ужасом.

Сама Дитте не испугалась, не страх был у нее в душе, а скорее всего предчувствие развязки, освобождения.

Карей Баккегор сидела у себя в чистой комнате за столом, видимо, приготовясь разыгрывать судью. Она повязалась черным платком, а в руках держала книгу. Позади нее стоял Карл, с мольбой глядя на Дитте.

Но она чистосердечно рассказала все, как было, я дело с концом. При всех своих недостатках хозяйка всегда слыла справедливой, — умела разобрать, кто прав, кто виноват в серьезных случаях. Стало быть, она поймет, что Дитте просто пожалела Карла… и поможет ей как-нибудь.

Но так далеко чувство справедливости Карен Баккегор в данном случае не шло. Быть может, сыграло тут роль и то, что она сама, чувствуй себя виноватой перед сыном, рада была найти в нем соучастника. И приняла его сторону, не стала даже бранить его, но весь свой гнев обрушила на Дитте.

— Вот мне за то, что я приняла тебя, поила, кормила, одевала, — говорила она. — Вместо благодарности, позор и несчастье! Если бы поступить с тобою, как ты того заслуживаешь, надо заявить про тебя начальству, а не просто прогнать со двора. Смотри сама статьи закона.

Карен показала ей закон о батраках и заговорила по-книжному высоким слогом:

— Ты соблазнила на худые дела одного из чад хозяйских — статья шестая. Ты вступила в прелюбодейную связь с лицом из хозяйской семьи — статья двенадцатая. И, наконец, ты, хотя и незамужняя, забеременела — статья тринадцатая. Ты трижды преступила закон, и с тобой можно поступить как угодно. Забирай свои пожитки и марш отсюда! Живо!

Дитте выслушала все, как истукан, даже без слез. У хозяйки в руках был закон, она осудила Дитте по всем правилам закона — и все-таки извратила истину. Выходила чистейшая бессмыслица, но Дитте вспоминала странные слова отца, что слуги бесправны. Когда хозяйка приказала ей покинуть хутор, она перевела глаза на Карла — удивленные, невинные, детские глаза. Неужто он ничего не скажет? Но он жался к матери и смотрел на Дитте, как на настоящую соблазнительницу. Тогда она, шатаясь, побрела к себе в каморку и связала в узелок свои пожитки.

Пожалуй, Карен Баккегор не совсем была уверена в силе характера своего сына и хотела как можно скорей спровадить Дитте со двора; во всяком случае, она пошла вслед за девушкой и стала торопить ее.

Когда Дитте взяла свой узелок под мышку и собралась уходить, Карен вдруг приподняла угол перины и спросила, глядя на нее с жадным любопытством:

— Это ты здесь грешила?..

Дитте побрела куда глаза глядят, без мыслей, без желаний; в душе у нее как будто все погасло, и вокруг была холодная пустота. Лишь одно мелькнуло у нее в голове: домой она не пойдет… ни за что на свете.

Стояла ранняя весна. Земля еще не совсем оттаяла в глубине, но верхний слой на полях уже сильно размяк. Дитте плелась, меся грязь, застревала, снова подвигалась вперед и кое-как добралась до общественных лугов.

Вокруг «островков», где она свивала свои гнездышки, стояла вода, ей пришлось переходить вброд. Вода хлюпала в ее башмаках, из носу капало, она плакала про себя жалобным, неслышным плачем, без слез. В «гнездах» было голо и холодно, на кустах не распустилось еще ни листочка; разные мелкие вещицы, которыми она в свое время забавлялась, лежали там, где она их оставила. Она побрела обратно и уселась на мшистом бугре, где так часто сиживала, свесив ноги вниз, за починкой своей одежды.

Она сидела и смотрела вниз на темную воду, где щуки уже гонялись за водяными жуками, и вспоминала мрачные рассказы про девушек, попавших в беду и покончивших с собой. Думала о том, как должно быть там в воде холодно, и вздрагивала. Печальными песнями звучали в ее ушах эти рассказы, такие далекие и как будто нереальные, но все же глубоко трогательные. Много было сложено песен про таких несчастных девушек, и Дитте сама их певала, плача от жалости. Но теперь она лучше понимала их. Бедняжек находили и хоронили — с ребенком под сердцем. И когда наступал их час… Тут невольно вспомнилась ей жена трактирщика, которой нечем было повить свое дитя. Но еще тяжелее было вспомнить о не-родившемся младенце, которому выпала такая горькая доля, о маленьком существе, мерзнувшем без пеленок, без свивальников… Сердце Дитте облилось кровью. Она с ужасом отшатнулась от воды и начала бесцельно блуждать по полю.

В поле ее кто-то окликнул. Она подняла голову. Это был Карл. Он торопливо бежал вниз, кричал и махал ей рукой. С минуту стояла она, ничего не соображая, затем повернулась и побежала от него.

— Мне надо поговорить с тобой! — с мольбой кричал он, — Мне надо поговорить с тобой!

Она слышала за собой его шаги и бежала все быстрее, с бессмысленными воплями. Мокрые юбки так и хлестали ее по пяткам. Она пробежала через все луга, мимо хижины Расмуса Рюттера, откуда, разиня рот, глядели на нее ребятишки, и продолжала бежать, пока не достигла дороги, которая вела к рыбачьему поселку. Там она спряталась между дюнами.

Лишь с наступлением сумерек осмелилась она прийти в самый поселок. Задами прокралась в гавань, чтобы ни с кем не встретиться. Ей казалось, что все с первого взгляда поймут, в чем дело.

Ларс Петер работал в лодке со своими товарищами. Один из них что-то рассказывал, и вот раздался густой теплый отцовский смех… Дитте чуть не вскрикнула.

Она притаилась за лодкой, перевернутой килем вверх, вся промокшая, жалкая, и ждала, когда отец покончит с работой. Долго, ужасно долго тянулось время. Рыбаки кончили работать, но стояли и разговаривали на молу.

Дитте сидела, чуть не плача от холода, и понять не могла, как это люди могут болтать так беззаботно.

Наконец Ларc Петер простился и пошел. Дитте приподнялась и шепнула:

— Отец!..

— Черт возьми… никак, это ты? — вырвалось у него. — Как ты сюда попала?

Она стояла молча, слегка пошатываясь впотьмах.

— Ты больна, девочка? — спросил он и обнял ее, чтобы поддержать. Увидев, какая она мокрая, в каком жалком виде, он пристально взглянул ей в лицо.

— С тобой беда какая-нибудь стряслась? — спросил он.

Она отвернулась и при этом движении в нем забрезжила догадка.

— Пойдем домой, — сказал он и бережно взял ее под руку. — Пойдем домой… к матери!..

Голос у него оборвался. В первый раз услышала Дитте, что ее крепкий, рослый отец не выдержал… И этот надорванный звук резнул ей но сердцу. Тут только она по-настоящему поняла весь ужас своего положения.