Дитте - дитя человеческое

Нексе Мартин Андерсен

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

I

КОНЕЦ БОЛЬШОГО КЛЯУСА

Трактирщик продал площадку, на которой рыбаки сушили сети. Скажи обитателям поселка, что он продал море, это не озадачило бы их сильнее. Рыбаки пользовались этой площадкой с незапамятных времен, с тех пор вообще, как существовал самый поселок; поколения за поколениями в течение столетий развешивали здесь для просушки свои невода, вытряхнув из них сначала морскую траву; здесь же чинили дыры, прорванные в сетях морем. Вдоль вбитых кольев образовались небольшие бугорки, так как сети очищались тут же на месте, а между этими бугорками протоптаны были дорожки. Сушильная площадка считалась общим достоянием, принадлежала всем и никому. Вместе с примыкающим к ней берегом она была памятью о тех временах, когда вся земля являлась общим достоянием. На этой площадке играли ребятишки, собирались вечерами посудачить женщины, — сушильная площадка была центром поселка. Никто никогда не осмеливался поставить на ней сарай для своих снастей, опрокинуть там кверху килем свою лодку, словом, так или иначе присвоить ее, пользоваться ею для своих личных целей.

А вот теперь трактирщик взял да и продал ее. Получил, говорят, несколько тысяч крон за то, что вовсе не принадлежало ему.

Впервые очнулись рыбаки от своей тупой дремоты и зароптали, — это уж было слишком даже для них. Они собирались в кучки, галдели, сердились и разошлись, наконец, до того, что отправили в город ходоков посоветоваться с адвокатом. Но оказалось, что трактирщик сумел так обставить дело, что к нему нельзя было придраться. У него были выправлены бумаги не только на площадку, но и на все рыбачьи хижины поселка, которые переходили из рода в род, от отца к сыну. Рыбаки, собственно говоря, являлись уже простыми съемщиками и только благодаря особенной доброте трактирщика ничего не платили за наем. Он мог их выселить, когда хотел.

Как все это вышло? Да, как? Хоть бы нашелся какой-нибудь умник, который сумел бы раскусить трактирщика! Один уступал ему немного тут, другой — там; кое-кто прокутился, другие отрекались от своих прав ради куска насущного хлеба. Трактирщик частенько ведь забегал с бумагами: подпиши вот это, ради порядка, как он уверял всегда. Ну читали-то они все не бойко, да и к чему было читать? Сунь кто-нибудь свой нос в бумаги Людоеда — не поздоровилось бы смельчаку!

Рыбаки не могли примириться с продажей площадки. Зато печальное несвоевременное возвращение Дитте под родительский кров не вызвало того внимания, какое возбудило бы при других обстоятельствах. Правда, женщины перешептывались между собой и косились мимоходом на хижину — «богадельню», но без особого ехидства. Самое прозвище «богадельня» потеряло остроту, — теперь все в поселке жили как бы из милости.

Как только весенняя вода спала и дорога к поселку просохла, из города стали возами возить столбы и проволоку для ограды, сушильную площадку огородили. Трактирщик сам бегал взад и вперед и вымерял шагами землю вместе с каким-то низеньким толстяком, — столичным коммерсантом, как говорили. Изгородь довели до самой воды. Пришлось рыбакам очистить сушильную площадку и устраиваться по-другому, — странно все это было, напоминало изгнание с родины. И по берегу, где прежде ездили невозбранно, не стало уже ни проезда, ни прохода, — поезжай поселком! Трудно было жителям привыкать к новым тропам, и, прежде чем они приучились считаться с изгородью, — не раз была она повалена и поставлена вновь.

Очень все это было обидно, но и интересно. Тот, кто купил площадку, видно, был такой богач, что не знал, куда деньги девать. Вот и вздумал закопать их здесь в песке — сумасброд! Он собирался ведь воздвигнуть здесь целый дворец да еще сад разбить — среди песков. Земли предполагалось навозить с полей трактирщика. Впрочем, и там ее было немного.

Попозже весной привезли из ближайшего города кирпич и бревна. Возчики, однако, не брались доставлять материал по зыбучим пескам и сваливали его перед дюнами, откуда волочил его по частям до самого места постройки Большой Кляус. Коммерсант приезжал через день то с одним, то с другим спутником, — они бегали кругом по дюнам с длинными измерительными лентами-рулетками, ставили подзорную трубу на треноге, смотрели в нее по сторонам, поглядывали на полосатые столбы и вбивали в землю колья. В руках у них были длинные рулоны бумаги, которые они то и дело расстилали ил траве, совещаясь между собою. Все это было так таинственно. Ребятишки из поселка целыми днями висели на изгороди, вытирая нос рукавами и глазея. От весеннего ветра и напряжения у всех слезились глаза и текло из носу, а малыши сидели в мокрых штанишках, — настолько детвора была поглощена зрелищем. И то один, то другой малыш вдруг с ревом убегал домой, — по обыкновению, уже слишком поздно.

Маленький Поуль тоже торчал здесь. Ему исполнилось семь лет и на днях предстояло идти в школу, так что он старался не терять даром времени. Он проводил здесь целые дни, но ему казалось скучным стоять за изгородью и глазеть, и Поуль на второй же день перемахнул через нее. Вышло все очень просто: у кого-то из тех людей вырвало ветром бумажку, а мальчуган, только и ждавший предлога очутиться там, мигом перескочил через изгородь и поймал бумажку. А раз он попал туда, никому и в голову не приходило выгонять его.

Он старался быть полезным, бегал с рулеткой, носил за людьми вехи. Сэрине окликнула его с порога кухни, — он как будто и не слыхал. Наконец Дитте едва-едва дозвалась его не то затем, чтобы он поел, не то хотела послать куда-то — словом, Поуля разбранили.

— Посидишь в наказание дома, — заметила Дитте.

Сэрине промолчала, но не успели они обе оглянуться, как мальчишки и след простыл. Ничего с ним нельзя было поделать.

Взрослые робко сторонились чужих и наблюдали за ними издали — чаще всего из окошек и в дверные щели. Так вот они, копенгагенцы! И сюда добрались. Они сразу изменили весь ландшафт, даром что их было всего двое. И уж раз такие заберутся куда — их не выкуришь; «как клопы размножаются», — говорили про них люди. Добра от них вряд ли можно было ожидать.

Большому Кляусу, во всяком случае, не за что было благодарить новых людей. Не слишком-то хорошо жилось ему с тех пор, как он попал к трактирщику, но старые хозяева хоть не видели, как с ним обращались. Теперь же его мучили прямо на глазах у них. И просто сил ее хватало отойти от окна, когда воз со скрипом и тарахтением полз по песку, а возчик ругался, орал и хлестал конягу. Сестренка Эльза, видя это, плакала. А Дитте, распахнув окно, звала отца. Когда Ларc Петер был поблизости, он прибегал на помощь и подталкивал воз сзади. Иногда он ругал возчика — молодого работника, но этим лишь ухудшал дело.

Плохо, видно, приходилось Людоеду, коли он согласился продать песок и землю и возить чужое добро. Он больше привык тащить все к себе. Но проку от всего этого все же не получалось. Он не вылезал из долгов и чуть не каждый день ездил в город добывать деньги. Бегал он и по гавани и требовал от рыбаков, чтобы они усерднее ловили рыбу. Они обещали, но работали по-прежнему спустя рукава.

— Нам все равно пользы никакой, сколько ни старайся, — говорил Ларc Петер, — так чего же и рыбок пугать.

Трактирщик все еще не оправился после истории с женою. Может быть, это и выбило у него почву из-под ног. Ни в чем не было ему больше удачи. Во время весенних бурь он лишился некоторых снастей, а зимним льдом затерло и раздавило одну лодку. Все это были мелкие удары, но он и их снести не мог. Новой лодки так я не приобрел. Пришлось опять спустить на воду одну из старых, уже забракованных ранее.

Раз Людоед пришел с берега с двустволкой на плече, — ходил стрелять морских птиц. Его огромная голова вдруг показалась в верхней половинке кухонной двери. Дитте взвизгнула и невольно схватилась за рукав матери.

— Ну, теперь вдвоем тут толчетесь, друг дружке помогаете? — дружелюбно заметил он, бросая на кухонный стол связку дичи. — И Дитте по-прежнему взвизгивает, а ведь, кажется, пожила в чужих людях, где, как видно, ее отучили бояться щекотки. — Он проговорил все это со своей обычной холодной гримасой, скаля лошадиные зубы. — Да, да… а я было думал, что Дитте поможет выгружать кирпич. Там не хватает человека, она же так выросла и окрепла.

И он заковылял дальше, не дожидаясь ответа. Долго слышно было его свистящее дыхание.

Дитте вся побагровела от намека. Постояв с минуту, она вытащила из чуланчика под лестницей передник аз мешковины и медленно пошла к двери. В глазах ее застыл страх.

Сэрине обернулась. Медлительность девушки поразила ее. С минуту она глядела на дочь со своею обычною безучастностью, потом отняла у нее передник.

— Я пойду, — сказала она.

— Но ведь он мне велел, — робко возразила Дитте. Мать ничего больше не сказала, надела передник и пошла. Дитте проводила ее благодарным взглядом.

Да, на этот раз Дитте не обходила с торжественным видом своих друзей и знакомых в поселке, она вообще избегала выходить из дома. Ларc Петер с Сэрине решили поберечь ее от насмешливых взглядов: незачем ей проходить сквозь строй. Дитте оставалась дома и сняла с матери всю черную работу, что было совсем не лишнее. Сэрине стала такая слабосильная.

Из окошек Дитте было видно все: хижины, откуда выходили хозяйки — выплеснуть или выкинуть что-нибудь на песок, и снова скрывались в дверях; гавань, где работали мужчины, и бывшая сушильная площадка, возле которой теперь торчали ребятишки. На постройке работало несколько городских каменщиков. Помещались они на постоялом дворе и столовались в харчевне. Они были социалисты и отказались, как рассказывали люди, валяться на сеновале и хлебать из общей миски в людской трактирщика. Дитте с любопытством поглядывала на них. Через открытую половинку кухонной двери она слышала кашель матери и видела, как та снимает с воза кирпичи и складывает их в штабели. Тяжелая это была работа для Сэрине — только бы у нее сил хватило! Кляусу же доставалось больше всех, он не выходил из хомута целый день. Ему даже роздыха не давали, а сразу перепрягали из одной телеги в другую, пока первую разгружали. Возили на трех телегах.

Вот он опять застрял в глубокой колее, размытой весенним ручейком. Возчик так бил мерина кнутом, что эхо отдавалось от хижины Расмуса Ольсена; парень повернул кнут и бил кнутовищем, — конь чуть не распластывался, стараясь вытянуть воз, но воз не двигался, колеса глубоко увязли. Возчик забежал спереди и принялся стегать Кляуса по груди и по передним ногам, затем кинулся к возу, выхватил доску сиденья и ударил его по крестцу. Дитте забыла все на свете и с громким криком выбежала за угол дома.

Из гавани бежал Ларc Петер, громыхая деревянными башмаками.

— Перестань, живодер! — кричал он, потрясая кулаком в воздухе. Кляус рванул, и передние ноги его глубоко ушли в мокрый песок.

— Придержи воз, дьявол тебя побери! — ревел Ларc Петер, но было уже поздно. Воз навалился на круп лошади, оглобли затрещали. На минуту Ларc Петер вышел из себя, схватил возчика за горло и, казалось, готов был задушить его.

— Отец! — в ужасе завопила Дитте.

Ларс Петер выпустил парня и подошел к коняге. Большой Кляус лежал на боку и тяжело дышал. Передние ноги его глубоко увязли в песке, а воз наполовину придавил его. Прибежали люди, кто из гавани, кто с постройки, и помогли Ларсу Петеру спихнуть тяжесть с мерина и освободить его от упряжи. Ларc Петер разгреб песок.

— Вставай, старый товарищ, — сказал он, потянув за уздечку.

Кляус поднял голову и поглядел на старого хозяина, но опять повалился на бок, тяжело дыша. Передние ноги оказались сломанными.

— Придется его пристрелить, — сказал Ларc Петер. — Другого ничего не остается.

— Ах! Значит, у нас будет конина! — радостно закричали ребятишки из поселка, но дети из «богадельни» заплакали.

Пришел трактирщик и самолично пристрелил Кляуса. Потом его взвалили на телегу и повезли во двор трактирщика. Ларc Петер помог взвалить его и пошел за ним следом, — он хотел сам снять с Кляуса шкуру.

— Я в свое время не брезговал живодерством, так неужели же я не окажу Кляусу этой последней услуги? — сказал он в свое извинение Сэрине.

Она промолчала, как всегда, по, видимо, ничего против этого не имела.

В то же утро, когда делили конину, Сэрине немножко оживилась, против обыкновения. Она послала детей с большой корзиной.

— Постарайтесь получить хороший кусок, — сказана она. — Нам-то он ближе был, чем другим.

В этот день Ларсу Петеру подали к обеду тушеное мясо, чего он давно уже не едал.

— Удивительно, — сказал он, прожевывая кусок, — ведь какой он был дряхлый, замученный, а мясо все-таки превкусное. Просто прелесть! Ты бы поела хорошенько, мать; конина, говорят, очень полезна для слабогрудых… Да, другого такого чудесного коняги не сыскать!. Ешьте, ешьте детки, не каждый день у нас мясо на столе! — пошутил он.

Это был смех сквозь слезы.

Мальчики были, по обыкновению, голодны как волчата. Дитте теперь вообще стала капризна в еде, так что с нею нечего было считаться. Но Эльза, сколько ни жевала, никак проглотить не могла, такая дурочка! Мясо как будто все разбухало у нее во рту.

— Ужасно странно, — сказала она и вдруг разревелась.

 

II

СНОВА ДОМА

Сэрине стала совсем тихая и молча делала свое дело, сил у нее было немного. Она сильно кашляла и потела по ночам. Ларc Петер с Дитте уговорились, чтобы Сэрине ложилась в постель сразу после ужина. Она подчинялась неохотно, так как в разлуке научилась ценить семью и дом, и у нее всегда находилось много дела по хозяйству. Но ее нужно было беречь.

— Только бы у нее не оказалось чахотки, — сказал Ларc Петер однажды вечером, когда они уже отправили Сэрине спать в ее каморку, а сами сидели в комнате и беседовали. — Я так и вижу, как эта хворь гложет ее изнутри. Не заставить ли нам мать есть пареное льняное семя? Говорят, оно помогает от чахотки.

Дитте полагала, что не стоит пытаться.

— Мать ест так мало да к тому же ее часто тошнит. Верно, у нее с желудком неладно.

— А я все-таки думаю, что у нее болит грудь. Ведь как она кашляет! И в груди у нее так и хрипит и скрипит — ни дать ни взять лодка чертит днищем по песку. Это все от сырых стен в тюрьме. Она сама так думает. С них прямо вода капала иногда.

— Неужели мать рассказывала что-нибудь про свою жизнь там? — удивилась Дитте.

— Да она много-то и не рассказывала, — так, иной раз намекнет только. А большею частью ходит с таким видом, словно у ней в душе все погасло. — Ларc Петер вздохнул. — А ты как себя чувствуешь? — спросил он, беря Дитте за руку, лежавшую на столе.

Дитте пробормотала что-то невнятное, что можно было понять как угодно.

— И ты все-таки настаиваешь, чтобы я не ходил на хутор?.. Мне-то страсть бы хотелось по-свойски разделаться с этой развратной сволочью. Судом с них ничего не возьмешь, так хоть потешить себя, кишки им порастрясти, мужицкому отродью!

— Карл не развратный, — тихо сказала Дитте. — Он только слабый и несчастный.

— Не развратный… Скажи, пожалуйста! Пойти бы да… Ну, ладно. И такой шалопай считает себя набожным, бегает на «беседы»? Диво еще, как он тебя не обратил в свою веру!.. — Ларc Петер совсем было распалился, но лишь на минуту. — Ну, ладно, ладно! — сказал он уже добродушно. — Дело твое, сама и решай. Но не очень-то весело тебе в твоем положении. Не мешало бы им раскошелиться немножко, чтобы ты могла пристроиться где-нибудь пока.

— Они сами без денег сидят! Беднее нас! — сказала Дитте.

— Однако свадебные пиры задают, пьянствуют да жрут день и ночь. Начали с воскресенья, а сегодня у нас пятница. По дорогам проезду нет от пьяных барышников.

Ларс Петер был немножко обижен, что его на свадьбу не пригласили. Все-таки ведь женился-то родной брат его.

Да, невесело было и самой Дитте и ее домашним. Ларсу Петеру приходилось крепиться, и другим тоже. Ему начинали задавать вопросы рыбаки и особенно женщины: «Что же, Дитте всему уже научилась на хуторе? Куда же она теперь поступит?» — спрашивали они с самым невинным видом, но он хорошо понимал, куда они гнут. Вообще-то он был не из чувствительных, но от этого способен был расстроиться, ведь вся его радость и гордость была в детях.

Однажды маленький Поуль бурей влетел в кухню в одном башмаке.

— Мама, правда, что аист укусил Дитте за ногу и у нее скоро будет ребеночек?

Он еле, переводил дух, так он был взволнован, глупыш.

— Где твой другой башмак? — Сэрине сердито смотрела на него, чтобы отвлечь его внимание. Но он не дал запугать себя.

— Я его потерял там… Так правда?

— Кто это болтает такие глупости?

— Все ребятишки… Они дразнят меня и говорят, что у Дитте будет маленький!

— Так сиди дома, никто и не будет дразнить тебя.

— Значит, это правда?

Ему заткнули рот сладкой лепешкой. Он уселся на ступеньках чердачной лестницы и принялся жевать.

Дитте сидела в комнате и, низко склонясь над работой, чинила платье детей.

Вскоре пришла Эльза. В руках у нее был башмак Поуля. Ватага ребятишек стояла на дюнах и гикала. Видно было, что дразнили и ее. Глаза у нее были красные. Она молча прошла в комнату и, став у окна, начала оглядывать сестру.

— Чего ты глазеешь, девочка? — спросила наконец Дитте, покраснев

Эльза отвела глаза, вышла в кухню и принялась помогать матери. С тех пор Дитте постоянно чувствовала на себе пристальный взгляд сестренки и мучилась.

Но хуже всего было с Кристианом. Тот вовсе не смотрел на Дитте. Он большею частью бегал где-то, заглядывал домой только во время обеда, когда другие уже сидели за столом, протискивался на свое место и сидел с шапкой на коленях, готовый опять удрать. И никого ее удостаивал взглядом даже мельком, словно у него глаз не стало. Если кто заговаривал с ним и нельзя было промолчать, он отвечал грубо и отрывисто. Дитте это мучило. Кристиан был самый беспокойный из детей, поэтому она любила его больше всех. Он особенно нуждался в любви и ласке.

Однажды Дитте нашла его на чердаке. Он забился под самую крышу, на коленях у него лежало старое удилище с леской и он был как будто весь поглощен этими предметами. На щеках у него были видны следы слез.

— Чего ты тут сидишь? — спросила она, притворяясь удивленной.

— А тебе какое дело! — ответил он и ударил ей ногой под колено.

Дитте так и присела на ящик, вся съежившись, и, обхватив ногу руками, закачалась, жалобно приговаривая:

— Ох, Кристиан! Милый Кристиан!..

Кристиан ааметил, как она побледнела, и вылез из своего убежища.

— А вы не приставайте ко мне! — сказал он. — Что я вам сделал?

Он стоял и упрямо смотрел мимо нее, не зная, что делать, как быть.

— А мы-то разве что-нибудь сделали тебе? — спросила Дитте жалобно.

— Вы думаете, я глуп и ничего не вижу? Тут злишься, лезешь на других с кулаками… а это оказывается правда!

— Что правда? — спросила Дитте еще раз. Но тут же сдалась, вся поникла и закрыла лицо передником.

Кристиан беспомощно теребил ее за руки.

— Да не реви же, не надо, — просил он. — Так глупо вышло. Я вовсе не хотел ударить тебя… Мне только обидно стало.

— Не беда, — всхлипывала Дитте. — Бей меня сколько хочешь… Я лучшего и не стою.

Она попыталась улыбнуться и приподняться. Кристиан хотел помочь ей встать. Но взял ее только за рукав, точно боясь дотронуться до нее самой. То же самое замечала она теперь и в других детях. Они больше не льнули к ней, прямо как будто боялись ее тела. Словно им завладело что-то чужое, враждебное детям.

— О Кристиан… я не виновата, я ничего не могла поделать.

Она взяла его за обе щеки и глядела ему прямо в глаза.

— Я знаю, знаю, — сказал он, отворачивая лицо. — Я тебя ни в чем не упрекаю. Но поплатятся же они за это!

И он кинулся вниз по лестнице и выскочил из дому. Дитте видела в слуховое окно, как он побежал по дюнам к северо-востоку.

— А где же Кристиан? — спросил Ларc Петер за ужином. — Он должен был помочь мне вычерпать воду из лодки.

Никто не знал, где Кристиан. Дитте кое-что подозревала, но не посмела сказать. Не вернулся Кристиан и к ночи.

— Опять шляться начал, — уныло сказал Ларc Петер. — А я-то было радовался, что он вылечился от своей болезни. Он не бегал уже с год, а то и больше. Да вот с тех пор, как побывал у тебя на хуторе, Дитте.

На следующее утро Кристиана привел какой-то неизвестный человек. Сэрине была в кухне.

— Этот мальчик, наверно, ваш? — сказал парень, вталкивая Кристиана в кухонную дверь.

Ларс Петер спустился с чердака. Он только что вернулся с лова и собирался лечь спать.

— В чем дело? — спросил он, поглядывая то на того, то на другого.

— У нас ночью сгорел омет соломы, а утром я нашел вот его. Он прятался около хутора. Чистая случайность, что не сгорело больше, — говорил парень тихим, бесстрастным голосом.

Ларс Петер глупо таращил глаза, ничего не понимая.

— Что-то мудрено для меня… У вас сгорела солома… при чем же тут мальчишка? Он ведь не поджигатель, сколько мне известно.

Кристиан вызывающе смотрел на отца. «Вздуй меня, я не боюсь!» — говорил его взгляд.

— Все дело в том, что его винить не приходится, раз уж так вышло, — сказал парень.

Ларс Петер начал догадываться.

— Ты сын хозяйки Хутора на Холмах?

Парень кивнул.

— Да, тогда вы дешево отделались! — рассмеялся Ларc Петер нехорошим смехом. — Если бы вся ваша развалюха-усадьба обуглилась над вашими головами, и того вам было бы мало. Но мальчишка все-таки не уйдет от трепки. Марш в постель, сорванец! Да и с тобой мне бы хотелось поговорить кое о чем! — сказал Ларc Петер, накидывая на себя куртку.

— И я бы не прочь поговорить с тобой, — ответил Карл.

Ларс Петер оторопел. Такого ответа он не ожидал.

Они пошли по дороге.

— Ну, как же ты думаешь поступить с девушкой? — спросил Ларc Петер, когда они вышли из поселка.

— Это вам решать, — сказал Карл.

— То есть ты готов открыто признать себя отцом ребенка?

Карл кивнул.

— Я и не собирался отпираться, — сказал он, прямо глядя в глаза Ларсу Петеру.

— Во всяком случае это уже не плохо! — оживился Ларc Петер. — Стало быть, вы можете и пожениться, если на то пойдет?

— Мне всего девятнадцать лет, — сказал Карл. — Но мы могли бы обручиться.

— Так, понятно. Что же, и это чего-нибудь стоит.

Ларс Петер совсем остыл. Как ни подмывало его задать молодому Баккегору трепку, теперь уже не было предлога метать громы и молнии, — слишком далеко зашли их переговоры.

— Вот что я все-таки скажу тебе: ты поступил подло! — остановившись, воскликнул он. — Но другого, видно, не ждать бедным людям от вас, хуторян.

— Не говори так, — сказал Карл. — Я не вправе ни на кого смотреть сверху вниз. И мне никогда в голову не приходило причинять вам зло.

— Что ж, может быть.

Ларс Петер неожиданно для самого себя протянул Карлу руку. Он не умел долго сердиться. Настоящий кисляй он был, но что поделаешь!

— Ну, так прощай. Пожалуй, я еще услышу про тебя?

— Мне бы очень хотелось повидать Дитте, — нерешительно сказал Карл.

— Ах, вот чего тебе хочется! — рассмеялся Ларc Петер. — И это я должен тебе устроить? Нашел дурака! Нет, мы хоть и свиньи, а в грязи не валяемся.

Ларс Петер отошел на несколько шагов, но вернулся.

— Ты пойми меня. Ежели девушка захочет продолжать знакомство, то, по мне, сделайте одолжение. Но это ее дело решить.

И он отправился домой спать.

 

III

МОЛОДОЙ БАККЕГОР

Ларс Петер, вернувшись домой, хотел было поговорить с маленьким поджигателем, но тот уже исчез, — в окошко выпрыгнул.

Ларс Петер поднялся к себе на чердак и улегся, но не мог заснуть. Разговор с молодым Баккегором не особенно радовал его. Надо же было девчонке связаться с таким чудаком! Какой-то свихнувшийся! На минуту у Ларса Петера блеснула надежда, что Карл искупит свою вину и даст им возможность смотреть людям прямо в глаза, но Карл оказался даже несовершеннолетним, — стало быть, не смеет жениться без разрешения матери. Вряд ли в состоянии он и содержать себя сам, и за душой у него нет ровно ничего. Словом, положение незавидное! Ларc Петер никак не мог отвязаться от докучных мыслей. А снизу, из комнаты старухи Дориум, слышался неумолчный плач второго из близнецов.

— Бабушка все спит! О-о-о-о!.. Бабушка все спит! — вопил он, не переставая. Это было похоже на «Песнь великой беды».

Ларс Петер встал, прошел чердаком на лестницу соседнего жилья и спустился туда. Заплаканный ребенок сидел на постели старухи и жалобно тянул одно и то же. Старуха была мертвая. И, должно быть, умерла уже несколько часов тому назад, так как успела похолодеть, и крысы уже занялись ею. Похоже было, что мальчишка лежал на бабушкиной постели и плакал всю ночь. Но здешние жители так привыкли к детскому плачу в комнате Дориум, что как будто и не слышали его. Ларc Петер взял малыша и отнес к себе в кухню.

— Вот этому малышу некуда больше приткнуться, — сказал он. — Мать ведь совсем не показывается домой, а теперь и старуха померла. Как ты думаешь, найдется у нас для него кусочек хлеба и местечко в кровати?

Сэрине ничего не ответила, но взяла ребенка за руку и повела в комнату. Ларc Петер с благодарностью поглядел ей вслед.

— Пусть кто-нибудь из ребятишек сбегает к трактирщику сказать, что старуха умерла! — крикнул он и полез опять к себе на чердак. Наконец ему удалось заснуть.

Когда он около полудня проснулся и спустился вниз, Кристиан уже был дома. Он то и дело подвертывался отцу под руку, словно хотел поскорее расквитаться за то, что натворил. Отец заметил это, но сам не знал хорошенько, как лучше поступить с ним. В былые времена проступок мальчишки, безусловно, возмутил бы его. Теперь Ларc Петер рассматривал его проступок главным образом с точки зрения его рискованности. Но с этой стороны все было в порядке. Ларc Петер стал опытнее за последние годы. Раньше он относился ко всему спокойно, теперь же все, что приключалось с ним, волновало его и заставляло задумываться над бытием. Его жизнь была сплошной неудачей, и не по его вине. Он терял одно за другим: земля у него была, да сплыла, и деньги прошли между рук, и лошади больше нет. А Сэрине хоть и вернулась к нему, но в каком состоянии? Несмотря на стремление жить но чести и совести, в результате всех своих усилий и трудов он Стал гол как сокол. Да, его обобрали дочиста, несчастного простофилю. Он остался ни при чем. А беда, случившаяся с Дитте, доконала его. Так нечего ему великодушничать и жалеть добро и жизнь тех, кто разорял его. Особой благодарности к тем, кто стоял в обществе выше его, он никогда не питал. Причин не было воспитывать в себе такое чувство. Но он применялся к обстоятельствам и старался делать все к лучшему и для себя и для других. Теперь иногда он не прочь был показать им кулак. Сгори дотла Хутор на Холмах — он не заплакал бы, если бы за это не поплатился ни Кристиан, ни кто-либо из его семьи.

Через некоторое время молодой Баккегор опять появился в поселке — на этот раз, видимо, с целью остаться здесь. Стыда нет у некоторых людей! Он пришел на постоялый двор с узелком под мышкой, с заступом и мотыгой за плечами, искать работы.

— Пусть только сунется к нам на порог, полетит у меня кувырком, — пригрозил Ларc Петер.

Однажды утром Дитте подошла к окошку, чтобы открыть его, и видит — Карл возит в тачке землю в только что разбитый сад строящейся виллы. Девушка чуть не вскрикнула, — никто не говорил ей, что Карл здесь, и, наверное, она почувствовала прежний страх: при одном взгляде на Карла Дитте вспомнила все ужасы Хутора на Холмах. Он не был виноват, казался ей почти такою же беспомощной жертвой, как она сама, но она невольно связывала с Карлом все свои тяжелые переживания.

Стоя у окна, она не сводила с него глаз, следила за ним, прячась за цветущей геранью, чтобы он не заметил ее. Так странно было видеть его в поселке! Работал он здесь живее, чем дома, но вид у него был нерадостный.

«Карл пришел сюда ради меня», — подумала она и с каким-то новым чувством отошла от окна и принялась подметать пол. Это было чувство гордости. Значит, она уже не просто брошенная, опозоренная девушка; не один стыд достался ей в удел, но и торжество. В чем в сущности заключалось это торжество и что из этого могло выйти, — Дитте не отдавала себе отчета, с нее довольно было самого чувства.

Она не выходила из комнаты и наблюдала за Карлом.

«Что мне делать, если он зайдет поговорить?» — подумала она со страхом. Она ведь даже не любила его. Дитте достаточно было, что он пришел сюда; разговаривать с ним у нее не было никакой охоты.

Он, впрочем, и не взглянул ни разу в сторону их дома, занятый своим делом. В полдень он опрокинул тачку кверху дном, достал из узелка еду и уселся обедать. Тачка заменяла ему стол. Дитте, сидя за обеденным столом, видела, как он сидел там и жевал в одиночестве, и опять ее охватило странное чувство. Ведь это он из-за нее, из-за нее, бывшей работницы, накрывавшей ему на стол, стлавшей ему постель!.. Да, он был для нее даже больше, чем просто хозяином. Дитте смутно чувствовала, что у него есть какие-то права на нее, и ее так и тянуло выбежать и крикнуть: «Пожалуйста, Карл, садись с нами за стол!»

На следующий день он опять работал там, и так оно и шло. Говорили, что он взял на себя все земляные работы в саду новой виллы и поселился в сарае трактирщика. Он сам вел свое несложное хозяйство, стирал себе белье и питался всухомятку. Печально и одиноко жилось ему, должно быть. В дом к Дитте повидаться с нею он не заходил; у него ведь на все были свои особенные взгляды, а может быть, он опасался, что его выгонят. Однако по вечерам Карл бродил вокруг их хижины, как привидение. Дитте все еще не выходила из дому, страх перед людским судом держал ее взаперти, но она знала обо всем из отрывочных замечаний, оброненных братьями и сестрой. Они, видимо, знали Карла и все, что с ним было связано. И далеко обегали место его работы. Это, верно, Кристиан настроил их против Карла.

Лapc Петер сердился.

— Какого черта он добивается? — говорил он Сэрине. — Бродит тут в потемках, как привидение, и делает нас посмешищем для всего поселка. Чего ему нужно? Ведь уж, кажется, добился своего!

— Я думаю, он перебрался сюда не со злым умыслом. У него доброе на уме, — отвечала Сэрине.

Подкупало ли ее то, что он был сыном хуторянина, или вообще дух ее так уже ослабел, что она не могла сердиться ни на кого, но она, видимо, была настроена снисходительно.

— Доброе, говоришь? Ну, спасибо!.. он просто сумасшедший какой-то. Ведь будь он настоящим мужчиной… Но тогда бы, конечно, его поминай как авали! Нет, избави бог от него нашу девчонку! Да и она, насколько вижу, не больно-то от него без ума. Черт знает, как это ее угораздило связаться с таким!

Они сидели за ужином и ели вареную треску. Этим летом трудненько было выпросить что-нибудь в лавке у трактирщика, и приходилось все три раза в день есть рыбу. Но Сэрине удалось раздобыть кусочек копченого свиного сала. Она, так сказать, выкашляла его себе в лавке. Когда она, бывало, раскашляется по-настоящему, трактирщик поскорее сунет ей что-нибудь, лишь бы выпроводить ее за дверь. На этот раз он сунул ей кусочек шпика, и поэтому вареная треска, сдобренная копченым салом, показалась необыкновенно вкусной. Ужин вышел на славу

Близнец — его имя было Расмус, но все звали его уменьшительным Ас, — сидел на коленях у Ларса Петера. Он был ведь самый младший; мать его так и не показывалась, вот он и ютился у них. И так славно было опять держать у себя на коленях малыша!

Ларсу Петеру сильно не хватало этого последние два года, — Поуль ведь воображал себя большим и стеснялся сидеть на коленях. Асу же это нравилось.

— Мамы нет дома! — повторял он, проглотив один кусок и поджидая другого. Что-то такое, видимо, осталось у него в памяти. Вообще же он чувствовал себя отлично. Ему шел четвертый год.

— Да вот твоя мама, — сказал Ларc Петер, показывая на Сэрине.

Но мальчик покачал головой, а Сэрине подложила им еще трески на тарелку. Это был ее ответ. Она вообще не расточала ласковых слов и нежностей, но заботилась о приемыше не меньше, чем о собственных детях.

— Она у нас добрая, наша мамочка, — сказал Ларc Петер, когда Сэрине на минуту вышла в кухню. — Ей только трудно высказать это.

Ему очень хотелось, чтобы дети любили Сэрине, и он пользовался каждым случаем указать им на ее хорошие стороны. С некоторым предубеждением против нее все еще приходилось считаться, хотя дети и полюбили ее по-своему, перестали относиться к ней с недоверием и слушались ее. Сэрине помогла беда, случившаяся с Дитте. Старшая сестра перестала быть для младших всем. Настоящей близости между матерью и детьми, однако, не было, да Сэрине и не старалась добиваться этого. Лучше всего она чувствовала себя, по-видимому, когда ее оставляли в покое; она как будто и не нуждалась ни в чьем обществе, даже в обществе Ларса Петера. «Она словно уже сказала прости всему на свете!» — часто с болью в душе думал Ларc Петер. Но вслух этого не говорил.

Они только что поужинали. Ларc Петер сидел, поглядывая на быстро темневшее море.

— Куда же это Кристиан девался? — спросил он, набивая себе трубку. Это означало, что он собирается пойти в гавань. В комнате Ларc Петер никогда не курил из-за Сэрине. В ту же минуту явился Кристиан. Швырнув шапку в угол, он протиснулся на свое место. Видно было, что он в боевом настроении.

— Отчего ты не приходишь вовремя? — упрекнула его Дитте. — Право, скоро совсем сладу не будет с этим мальчишкой!

Кристиан не ответил, уплетая за обе щеки. Но, утолив первый голод, он поднял голову.

— Там за пожарным сараем ждет кто-то, — сказал он, ни к кому не обращаясь. — Он просил меня сказать об этом кому-то… только так, чтобы никто не слыхал.

И он злорадно взглянул на Дитте.

— Черт побери! Он еще на ночные прогулки вызывает! — вспылил Ларc Петер. — Мало он горя причинил вам?

— Отец! — послышалось из полуотворенной двери каморки. Сэрине уже собиралась лечь в постель. В возгласе ее слышалось некоторое удивление.

— Да, черт побери, согласись сама… — начал было он, но осекся.

Дети навострили уши. Дитте пошла в кухню и накинула на себя платок.

— Пусть Эльза уберет со стола, — сказала она. — Я пройдусь немножко.

Голос ее дрожал. Ларc Петер вышел за нею в кухню.

— Я не хотел тебя обидеть, — сказал он вполголоса, — ты сама знаешь. Но будь я на твоем месте, я бы держался от него подальше… От него добра ждать нечего!

И он ласково положил ей руку на плечо.

— Я хочу поговорить с ним, — сказала Дитте, все еще сердито поблескивая глазами. — А вы можете думать, что хотите!.. Я полагаю, ему самому тошно, — прибавила она уже спокойнее.

— Вот такие-то всего лукавее! По старой бабьей поговорке: «берегись парня, который плачет!» Впрочем, делай, как по-твоему будет лучше. Я хотел только остеречь тебя.

Дитте вышла, когда смерклось. Как славно было опять подышать свежим воздухом после долгого сидения взаперти! Ей хотелось знать, что такое могло понадобиться от нее Карлу. Да и что ей самой нужно от него? Замуж за него ей не хочется — раз ведь свадьба может состояться лишь после того, как то совершится. Нет, тогда уж лучше поехать в столицу и поступить там в услужение. Там ее никто не знает, и жить там веселее. Очень ей нужно возиться здесь с таким плаксой!.. Но она была не прочь прогуляться с ним под руку по всему поселку — показать людям, что стоит ей захотеть, и у ее ребенка будет отец.

Карл стоял за углом пожарного сарая и ждал ее. Когда Дитте приблизилась, он поспешил выйти.

— Я узнал твои шаги, — радостно сказал он, беря ее за руку.

— Чего ты тут прячешься? — спросила она полусердито.

— Я не ради себя. Пусть все и каждый видят пути мои и знают, куда я иду.

Он говорил ровным, спокойным тоном. В нем уже не было той дрожи, от которой у Дитте начинало биться сердце, словно в предчувствии беды. Но по его походке я по всей осанке видно было, что на душе у него по-прежнему тяжело.

— Ну, и ради меня тебе незачем прятаться, — сказала Дитте и засмеялась горьким смехом. — Здесь все знают обо всем, и даже малые ребята кричат об этом. Если тебе что-нибудь нужно от меня, можешь прийти к нам днем.

— Я бы и сам хотел, — ответил Карл. — Но отец твой, кажется, терпеть меня не может.

— Ну, отца тебе нечего бояться, если у тебя честные намерения.

Так, разговаривая, они незаметно подвигались вперед, держась рядом, миновали хижины и свернули по дороге к постоялому двору. Был субботний вечер, и навстречу попадалась то одна, то другая женщина с покупками из лавки. Дитте громко здоровалась с ними; она не смущалась, что ее встречают идущей рядом с человеком, который был отцом ее ребенка.

— Можно мне зайти за тобой завтра утром? — спросил Карл умоляющим тоном и тихонько сунул свою руку в ее. — Мы могли бы пойти вместе в церковь.

У него было такое измученное лицо, и рука совсем холодная, — видно было, что ему очень недоставало человеческого участия. У Дитте сжалось сердце, и она не отдернула руку.

Но в церковь она не пойдет. Она вовсе не считает себя грешницей и не желает, чтобы люди сказали: «Поглядите на эту парочку кающихся!» — да еще, пожалуй, всхлипнули бы от умиления.

— А вот если ты хочешь прогуляться со мной по всему поселку и мимо постоялого двора, то… — Дитте напряженно ждала его ответа. — Но ты должен вести меня под руку, и я сама решу, как далеко мы пойдем… Может быть, до самого города!

Да, он должен признать ее перед всеми.

Карл улыбнулся:

— Мы пойдем, куда ты захочешь, и будем гулять, пока ты не устанешь. Но не поцелуешь ли ты меня ранок, как следует, — не из жалости, а ради меня самого?

— Не могу сказать, чтобы я была влюблена в тебя, но это, может быть, еще придет со временем, — сказала она и поцеловала его.

Губы его дрожали, и она поняла, как истосковался он по теплой, сердечной ласке.

— Невесело тебе живется, как видно, — невольно сказала она и подумала о домашней еде и прочем уюте. — Как ты коротаешь время один-одинешенек?

— О, я много думаю, — тихо ответил он.

— О чем же ты думаешь… обо мне? — шаловливо рассмеялась Дитте.

— Больше всего о ребенке. Так странно, что из моих бедствий вырастает новая человеческая жизнь. Неисповедимы пути божьи!..

Ну, опять затянул свою песню! И Дитте вспомнила, что ей пора домой. Когда они, подойдя к дому, стали прощаться, Карл сунул ей что-то в руку. Оказалась бумажка в десять крон.

— Не надо мне твоих денег! — сказала Дитте и протянула ему бумажку обратно.

Он держал деньги на ладони, совсем убитый.

— Тогда мне не для чего и работать! — проговорил он.

— Ну, если это для ребенка, то… Но ты не должен морить себя голодом, жалеть истратить на себя лишний грош, чтобы весь свой заработок отдавать нам! Я этого не хочу!

Она сама не знала, что говорит, от смущения голос ее звучал сердито.

И только лежа в кровати, с зажатой в руке бумажкой, она сообразила, что произошло. Теперь ей незачем больше мучить себя мыслями о том, что она объедает близких, или о том, где взять денег на роды. Теперь у нее есть кормилец. Карл перестал быть для нее обузой, — теперь она могла опереться на него. Это принесло большое облегчение, и она, свернувшись в постели калачиком, всплакнула еще разок о Карле.

 

IV

ДИТТЕ ГРЕЕТСЯ НА СОЛНЫШКЕ

Дитте с матерью были очень заняты, — старались воспользоваться временем, пока остальных нет дома, чтобы расставить в поясе юбку нарядного платья Дитте из полу-шерстянки. Это делалось уже второй раз, и все-таки юбка с трудом застегивалась.

— Ты придержи дыхание, — посоветовала Сэрине, сидя на стуле и стараясь стянуть юбку на Дитте, которая стояла к ней спиной, вся пунцовая. Силы у Сэрине было немного, но все-таки Дитте было больно.

— Ты, по крайней мере, на седьмом месяце, — сказала Сэрине, когда крючки наконец застегнулись.

Дитте накинула на голову большой платок, спрятала под него корзинку с крупной камбалой и быстро вышла.

У самых дверей она столкнулась с Кристианом. Он так бежал, что чуть не сшиб ее с йог.

— У нас будет пирушка! — крикнул он, врываясь в дом.

Дитте пошла вдоль стены дома, лавируя, чтобы не наступить на кучи отбросов у дверей своих соседей. Якоб Рулевой стоял носом к стене и ковырял ее. Он уже сколупнул почти всю штукатурку, и во многих местах выступали голые бревна.

— Ну, что же, скоро ты найдешь слово? — спросила Дитте. Это была ходячая острота.

Якоб предостерегающе поднял руку — нельзя мешать ему: он вот-вот найдет.

Дитте направилась к Пряничному домику. Солнце сияло, и со стороны строящейся виллы доносился стук топоров и пение. Домик, как всегда, казался заново выкрашенным; вокруг него было чисто прибрано, и бузина у колодца была вся покрыта красными ягодами. Дитте как будто очутилась в другом мире. Она еще не была здесь днем ни разу с тех пор, как вернулась домой. Заходила лишь вечерами помогать старикам по хозяйству.

Старушка не могла встать с постели от слабости.

— А, и ты на солнышко выглянула! — сказала она. — Я думала, ты гуляешь только при луне! Как же это так?

Дитте слегка отвернулась.

— Я принесла вам камбалу, — сказала она в смущении.

— Спасибо тебе, девочка. Как это мило со стороны твоего отца, что он не забывает нас, стариков. Но что случилось с тобой?

Она взяла Дитте за руку и, заставив ее повернуться лицом к себе, глядела на нее с улыбкой. Дитте пришлось присесть на краешек голубой кровати.

— Ну, рассказывай!

— Он перебрался сюда! — шепнула Дитте.

— А кто это он? Их много! — рассмеялась старушка.

— Карл Баккегор.

— Ах, так это сынок Баккегоров! Ты бы призналась мне раньше, — старик мой, пожалуй, и пособил бы тебе добиться своих прав. А теперь он сам пришел сюда? С согласия матери?

— Нет, мать его прокляла. Она злющая… сущий дьявол.

.— Доброй ее, конечно, назвать нельзя, но она не по своей вине стала такой. Берегись осуждать кого-нибудь; все мы окажемся грешными, если начать судить и нас по всей строгости законов. Но, стало быть, ты теперь можешь повенчаться с ним, слава богу?

— Нет, он еще несовершеннолетний, да и я не знаю, захочу ли, — прошептала Дитте.

— Ты его не любишь? — с испугом поглядела на нее старушка. — Плохо же твое дело, хуже-то, кажется, и представить себе нельзя. — Она притянула девушку к себе и, гладя Дитте обеими руками по голове, продолжала: — Ах ты, бедняжка! Бедняжка!.. Как тебе, должно быть, тяжело было!..

Щеки старушки дрожали… как бывало у бабушки… в давнее время… И были такие же мягкие. Дитте совсем притихла под лаской дрожащих старческих рук. Давно ничьи руки не ласкали ее так нежно.

Наконец старушка мягко оттолкнула ее от себя и сказала:

— Выдвинь-ка и принеси мне сюда самый нижний ящик комода.

Ящик был поставлен на стул у кровати, и старушка принялась отбирать из старых простынь, скатертей и салфеток те, что стали от долгого употребления и стирки мягкими и тонкими, как шелк.

— Вот это годится для малютки, — сказала она, складывая все отобранное. — Оно поношено, но зато тем мягче. А вон тут погрубее — на бинты тебе. А еще две простыни с ажурной строчкой и нарядная наволочка. Отыщем для тебя и ночную рубашку, чтобы ты лежала после родов, как полагается родильнице, вся в белом и на белом. Непременно надо встречать своих новорожденных деток в белом, тогда из них вырастут хорошие люди.

Вещей набралась изрядная стопка. Дитте сидела и смотрела на них со слезами на глазах. Она готова была и плакать и смеяться. Роды вдруг представились ей так живо, показались такими близкими. Она словно уже видела себя самое на постели родильницы, с ребенком в объятиях. Оба лежали во всем белом — и она сама и дитя. На ночной рубашке были восхитительно сплоенные оборочки у ворота и кистей рук, и белые фестоны наволочки красиво обрамляли лица ее и младенца…

— Ну, вот, — сказала старушка, и Дитте очнулась. — Пусть это побудет здесь, пока Кристиан забежит и возьмет. Не годится тебе самой таскать. А теперь выдвинь-ка и второй снизу ящик.

Он был набит чудесными старинными вещами, чепчиками и вышитым бельем. Все было уложено так красиво и аккуратно, все пересыпано лавандой.

— Смотри, Дитте, — старушка вынула и показала ей платок из голландского полотна, обшитый кружевами. — Это мой подвенечный носовой платок. Я утирала им слезы… но не слезы горя. Видишь на нем красноватые ржавчинки? Это от слез радости. Он только один раз и был в употреблении, я спрятала его на память — еще не высохший от слез. Им и прикройте мне лицо, когда я буду лежать в гробу. Ты ведь поможешь моему старику обрядить меня? А вот моя подвенечная фата. Она будет мне саваном. Да, у вас это больше не в обычае. Но мы в молодости, коли уж выбирали, так на всю жизнь. Оттого я и любила молодежь, которая посерьезнее… Говорят, один из молодых Баккегоров льнет к «святым»?

— Это Карл, — ответила Дитте. — Он так мрачно смотрит на все мирское.

— А разве лучше было бы, если бы он относился ко всему легкомысленно? Ты вспомни, из какой он семьи. Он сделал не худший выбор, мать его в молодости другим путем спасалась от тоски.

— Так вы знали ее в молодости? — спросила Дитте.

— Да, и она была славной девушкой. Наш хутор находился в тех же краях, и Карен часто гостила у нас. Был у нее и жених. Но родители заставили ее выйти за другого, который им больше нравился, вот что исковеркало ее душу. Она, как только вернулась из церкви, сожгла венчальную фату и всю ночь просидела на своем сундуке… ни за что не хотела ложиться в постель. Но потом ее все-таки уломали… А теперь ступай с богом, дитя мое… мне хочется немножко отдохнуть, пока старичок на берегу. Ты, наверное, слышала, что трактирщик затевает пир?

Да, Дитте слышала, но не поверила этому. У него же ничего нет в лавке!

— Да, дела у него плохи, но тогда это тем вероятнее. Он всегда ведь поступает иначе, чем другие люди.

Дитте пошла домой не прямой дорогой, а мимо виллы. Здание уже подвели под крышу и теперь отделывали внутри. Столичные мастеровые усердно стучали топорами и молотками, напевая и насвистывая. Дитте это поразило; ни здесь в поселке, ни на хуторе не в обычае было распевать за работой. В саду уже было все сделано, и Карл работал теперь на посадках деревьев в дюнах.

Вдова Ларса Йенсена вышла на порог своей хижины и подозвала Дитте.

— Как приятно видеть тебя опять на людях. Поздравляю! — сказала она.

Дитте поняла, на что та намекает, и поблагодарила. Пусть себе люди думают, что она помолвлена.

Скоро здесь будут танцы, ты знаешь? — продолжала вдова Ларса Йенсена и невольно окинула взглядом фигуру Дитте. — Да, да, трактирщик хочет устроить нам в этом году пир, и я слышала, что будет сделан и помост для танцев. Диво да и только! Он ведь всегда был против танцев. И отменил у нас восемь лет тому назад ежегодные осенние пирушки именно под тем предлогом, что молодежь слишком привержена к танцам. Но мы, стало быть, отпразднуем твое обручение!

Дитте пошла дальше, до самой гавани. Не совсем приятно было идти одной. Все встречные оглядывали ее фигуру. Вот если бы идти под руку с Карлом!.. Для своего маленького роста она стала чересчур грузна и двигалась с трудом, и под этими пристальными взглядами походка ее становилась еще менее уверенной. С лица же Дитте очень похудела, особенно нос как-то вытянулся и заострился, а вокруг него выступили веснушки. Дитте встречала взгляды людей покорной улыбкой, которая не сходила с ее лица, и как бы заранее просила о прощении. И люди подходили к ней и поздравляли. Она замечала, что ее делами интересуются, что люди переменили свое мнение о пей и стали лучше относиться.

Когда Дитте отходила от них, люди смотрели ей вслед и оживленно разговаривали. Они уже знали, что молодой Баккегор признал свою связь с ней и готов был жениться на ней. Правда, они немножко поспешили… ну, что же! Невеста — наполовину жена! Вдобавок он из семьи хуторян! И, стало быть, есть же в девчонке что-то такое, чего другие не видят, раз он голову из-за нее потерял!.. Не то повернул бы оглобли назад. Должно быть, он разглядел в ней то, чего другим не видно, иначе бы не сходил по ней с ума. Впрочем, она славная девушка!..

Ларс Петер сдался последним. И дольше всех утверждал, что Карл полоумный.

— Иначе, я полагаю, он не стал бы так добиваться позволения содержать ее с ребенком. Сынки хуторян всегда норовят увильнуть от этого. Нет, что ни говорите, а у него в кадушке не все клепки в порядке!.. Впрочем, предан он Дитте, как собака, и ходит за нею следом. Да и не жалеет себя, усердный работник. Так что если он и не слишком богат умом… то у Дитте ума хватит на двоих!..

А уж если Ларc Петер стал так говорить, ему недолго было и совсем сдаться. Отсюда же всего один шаг оставался до того, чтобы пожалеть Карла.

— Все-то он один да один и горячего никогда не похлебает, — заметил однажды Ларc Петер. — И какой же это ночлег — в сарае? Одна жалость… Нельзя ли устроить так, чтобы он столовался у нас и спал на чердаке? По крайней мере, он хоть что-нибудь имел бы на свои деньги. Ведь он весь свой заработок сюда тащит!

Устроить это оказалось, впрочем, не так просто. Ларc Петер сам спал на чердаке, и места там было мало, — чердак был загроможден старыми снастями и прочею рухлядью. Но над конурой старухи Дориум тоже был чердак. В самой же конуре никто не хотел поселиться, и Ларc Петер придумал устроить в ней свинарник. Купить поросенка и откормить к зиме на сало! Отбросов на прокорм здесь хватит, и трактирщик стал не такой, как прежде, за всем теперь не углядит!

И вот Карл был принят в семью.

 

V

ПИР

Было такое чудесное осеннее утро, что лучше и пожелать нельзя, утро, предвещавшее прекрасный день. Над морем колыхался белый туман, — чтобы развеять его, было достаточно первых лучей солнца и легкого утреннего ветерка.

В поселке все поднялись с зарей. Детям не спалось: день обещал быть очень интересным. Первые же проблески света разбудили их, и они открыли глаза. А тогда уж и матерям стало не до сна, волей-неволей надо было следовать примеру потомства и вставать. Да было и не так уж рано: лодки сегодня возвратились раньше обыкновенного. Из тумана доносился глухой стук весел о борта лодок, стало быть, рыбаки могли причалить к берегу прежде, чем хозяйки разведут огонь и сварят кофе. А худшего срама для жены рыбака в поселке и быть не могло, как если муж вернется домой с ночного лова да не найдет горячего завтрака.

Вот и солнце брызнуло на дюны, прогоняя туман. Он свертывался, словно белая пелена, все более и более открывая ландшафт. Сначала вынырнули хижины; из всех труб вился сизый дымок. Только дочка Якоба Рулевого по прозвищу «Фонарный столб» не разводила еще огня под кофейным котелком. Она жила за хозяйку у одного рыбака, занимавшего самую северную из хижин поселка, и ей трудно было расстаться с теплой периной.

Затем выплыла из тумана и гавань и две-три лодки чуть подальше. А там открылось и все море, раскинувшееся до самого горизонта чудесной светло-синей атласной тканью, краше которой и представить себе нельзя.

Трактирщик уже направлялся в гавань. Верно, хотел узнать, как идет в этом году сельдь. Сегодня ведь была как раз первая ночь осеннего лова. Его сильно осунувшееся лицо посинело от утреннего холодка; могучие челюсти были крепко и скорбно сжаты, словно он старался подавить свое горе. Днем у него было достаточно хлопот и тревог, слишком даже много, чтобы кто-нибудь мог разобраться в них, а дочка Расмуса Ольсена, Марта, умела отравить ночи даже Людоеду.

Итак, это был не простой, обыкновенный день, но день осенней пирушки, когда не только не работают и не ссорятся из-за куска хлеба, но даже не стряпают, а лишь едят, пьют, кутят и болтают, пока не успокоятся в лоне ночи и дюн. Взрослые знали, что это за день и чего можно ожидать от него. Осенняя пирушка с тех самых пор, как помнили себя самые древние из стариков, являлась днем великого расчета, воздаянием за 304 сырых дня; это были сутки, которые люди проводили в стране с молочными реками и кисельными берегами, где никто не знает ни горя, ни нужды, ест и пьет до отвала. О том, насколько удалась пирушка, судили по количеству мужчин, провалявшихся всю ночь в дюнах, и по количеству женщин и детей, заболевших расстройством желудка на следующий день. Когда-то это был благодарственный праздник, отмечавший удачный осенний лов, но, наученные опытом не полагаться ни на что, люди стали праздновать самое начало лова. Лишь бы отпировать, а там будь что будет! Даже сам господь бог, как и трактирщик при всей его скупости, не мог отнять у человека уже проглоченные куски и напитки!

Дети Ларса Петера и понятия не имели, что это за праздник. Трактирщик отменил его еще за год до переезда семьи в поселок. Тем большего ожидали они от праздника.

И томились же они в это утро! Время как-то особенно долго тянулось. Напряженное ожидание вселяло в них тревогу и заставляло их браться то за одно, то за другое занятие и тут же оставлять его. Постепенно все ребятишки очутились на месте празднества, где мастеровые из виллы сооружали помост для танцев и сколачивали длинные столы из необструганных досок. Местом служила плоская, поросшая травой прогалина между дюнами. На одном конце помоста воздвигнуто было небольшое возвышение, обвитое ельником. Оттуда собирался проповедовать трактирщик, и там же должны были расположиться музыканты.

Мужчины томились не меньше детей. Раньше двух часов дня неудобно являться на праздник, а до этого времени было еще далеко. Расмус Ольсен бродил около своей хижины. Он был в синих, толстого сукна, матросских штанах, передний клапан с одного бока был расстегнут. Он ходил и почесывался, жевал свою жвачку и плевал в стену. И все остальные рыбаки топтались около своих хижин и зевали с сонным видом. Но разве до сна теперь было? К тому же в эту ночь не полагалось выезжать на лов, стало быть, хватит времени отоспаться.

Женщины, то есть большинство их, с утра были заняты на постоялом дворе, — они помогали печь сдобные булки, разливать пиво и водку и резать закуску. Закусок заготовлены были целые горы, всех сортов. Диво да и только! Откуда что взялось у трактирщика. Хлеб и сало, и всякого рода закуски. Право, тут наготовлено было еды на целый год. Трактирщик сам всем распоряжался — вместе с Мартой. Она вела у него хозяйство после смерти его жены и вообще, видно, заменила ее в доме. Во всяком случае, они цапались и грызлись между собою, как позволительно только мужу с женой.

Когда пробило два часа, все жители поселка собрались на место празднества. Они держались отдельными группами в ожидании приглашения и чувствовали себя как-то неловко. Праздничная одежда, редко надеваемая, сдерживала порывы и напоминала о благопристойном поведении. Если кто из малышей пробирался на площадку, его призывали к порядку. Ларc Петер с детьми держался несколько поодаль.

— Никогда не следует лезть вперед! — поучительно говорил он, удерживая детей. Сэрине с ними не было, — ей нездоровилось, и она легла в постель, а Дитте помогала готовить угощение. Она хлопотала вместе с другими женщинами у стола с закусками и, видимо, была очень довольна. Все остальные жители поселка, кроме четы из Пряничного домика, были здесь налицо. Старушка поправилась, но старички никогда не принимали участия ни в каких празднествах. Зато даже конфирмованные дети обитателей поселка, жившие где-нибудь в услужении, отпросились на этот день домой, чтобы попировать.

Да что там! Явился на праздник даже старый рыбак Ляу, пролежавший весь последний год в постели; его принесли на руках и положили пока что на траву. Он похож был на печеный картофель, — так скрючил его ревматизм. Был тут и Якоб Рулевой со своим ружьем.

Что-то долго не звали к столу. Трактирщик заставлял людей ждать! Наконец с постоялого двора прибежал посланный и сказал что-то Марте. Она подходила к собравшимся и говорила:

— Прошу всех закусить!

Непривычно было сидеть за столом под открытым небом — всем поселком. С того конца стола, где сидел Ларc Петер с детьми, открывался вид на весь длинный стол с горами кренделей и сладких булок, и видно было, как женщины суетились с кофейниками, наливая всем поочередно.

— Нам дадут кофе последним! — шепнула Эльза.

— Дойдет и до нас черед! — успокаивал детей Ларc Петер. — Терпение!..

Но вот Дитте заметила, что у них еще ничего нет, и поспешила к ним с кофейником.

— Вы взгляните на Якоба Рулевого, — шепнула она, наливая отцу кофе.

Якоб Рулевой пододвинул к себе целую груду сладких булок и пожирал их по-собачьи, хватая одним краем рта, и рычал, если кто хотел взять из той же груды. Ружье было зажато у него между колен. Старика Ляу тоже усадили на стул.

Собралось по меньшей мере до сотни людей, а накрыто было еще на большее число. Весь противоположный край стола остался пустым. За ним виднелся костер, над которым висел на треножнике огромный медный котел. Кофе варила жена Расмуса Ольсена. Она стояла возле котла и не сводила с него глаз, ничем не отвлекаясь и держа в руках большой черпак с молотым кофе, чуть ли не целый фунт. И как только вода закипела, она уверенной рукой всыпала кофе в котел. Кофе опустилось на дно, вода перестала кипеть на минуту, затем снова закипела, и тут надо было ловить момент: мадам Ольсен с быстротой молнии бросила в котел кожу с трех крупных камбал, сдвинула котел с огня и выпрямила спину. «Ну вот и готово!» — сказала она. Никто в поселке не умел так варить праздничный кофе, как она.

После двух-трех первых чашек кофе с булками захотелось поработать языком. Мужчины начали переговариваться между собой.

— Ну, Ларc Петер, семья-то у тебя скоро прибавится? — спросил Расмус Ольсен.

— Да, легче становится, как сказала баба, потеряв штаны! — отшутился Ларc Петер.

Поднялся общий смех и говор. Заговорили о погоде — какая стоит сегодня и какая была в день праздника восемь лет тому назад. Мужчины один за другим перешагнули через скамьи и собрались у середины стола, где сидел Якоб Рулевой, пожирая булки. А ему того и надо было. Где только еда, там ему и хорошо! На столе с закусками стояло целых пять ящиков с сигарами. Уж не собираются ли бабы сами выкурить их? Ага! Марта догадалась-таки и стала обносить гостей. «Берите по две!» — говорила она, обходя весь круг. Жира у Марты во всяком случае не прибавилось — пока!.. А ведь когда-нибудь все добро перейдет к ней.

По случаю праздника надо было предпринять что-нибудь особенное, и вот мужчины толпой побрели в гавань — прогуляться, пока женщины накроют к ужину. У пожарного сарая они встретили трактирщика, он шел с какими-то людьми, с виду похожими на начальство. Уж не явились ли они описать его имущество? Во всяком случае вид у Людоеда был невеселый. И он не пожелал, чтобы рыбаки шли в гавань.

— Пройдитесь-ка лучше туда, подальше, на новые посадки, чтобы нагулять себе аппетит к ужину, — сказал он мимоходом.

Все постояли немножко в раздумье, потом свернули в дюны, чтобы вздремнуть там. Идти гулять куда-то в сторону от моря им вообще в голову прийти не могло.

Из-за прибытия незваных гостей возвышение пустовало. Предполагалось ведь, что трактирщик устроит между двумя трапезами религиозную беседу с проповедью и пением псалмов. Но он так и не показался во время перерыва, да не пришел и к началу настоящего пира.

Явились и мастеровые, строившие виллу. Эти сразу внесли оживление.

— Давайте мы все, долговязые ребята, усядемся на одном конце стола, — предложили они рыбакам, — не то бутылки высохнут, отыскивая нас за столом.

Все начали пересаживаться, и дело не обошлось без равных шуток. Копенгагенцы непременно хотели посадить одного из своих товарищей среди детей, — по их уверениям, он еще не отвык от соски. Он и уселся с детьми, но захватил с собой бутыль с водкой и то прижимал ев к себе, то размахивал ею, к великой потехе детей и женщин. Кончилось тем, что товарищам пришлось упрашивать его вернуться к ним.

Теперь и женщины сидели за столом, и это еще больше оживило праздник. Они так и покатывались со смеху над шутками копенгагенцев. Большинство рыбаков и ее подозревало до нынешнего дня, сколько жизни и веселья в их женах, с которыми их связала судьба. Они весело смеялись, когда рабочие начинали острить, и сами за словом в карман не лезли. Копенгагенцы сразу придумали всему смешные прозвища. Самое большое блюдо с бутербродами назвали Амагером, колбасу-рулет — проселком в Роскильде; выпить рюмочку называлось у них «согнуть локоток». Рыбаков величали они «водоглотами».

— Ой, водоглот, не помянуть ли нам про себя нашу прабабушку! — говорили они, желая чокнуться с кем-нибудь из рыбаков. Те не мастера были отшучиваться. Один Ларc Петер мог постоять за себя, — недаром же он был из рода угольщиков. Когда копенгагенцы назвали его водоглотом, он называл их пивоглотами, и это имело успех. Они действительно повыпили за лето немало пивца в трактире! Сам Ларc Петер веселился от души; раскаты его громового смеха разносились над всем столом. Да, уж вот вышел праздник так праздник! Весь стол заставлен был блюдами со всевозможными бутербродами, пива и водки было тоже вволю. И заходящее солнце играло на стекле бутылок и стаканов, зажигало искры в глазах раскрасневшихся гостей.

Трактирщик появился, когда веселье было в полном разгаре. Увидев его, все мигом притихли, даже копенгагенцы. Он неожиданно очутился на помосте и оглядывал оттуда всех; никто и не заметил, как он туда пробрался. Над барьером чуть-чуть выдавались широкие плечи, вдавленная в них огромная голова медленно поворачивалась по сторонам, — он был похож на какую-то диковинную заморскую птицу.

— Ну, вы, кажется, довольны? — сказал он со своей холодной лошадиной улыбкой-гримасой. — Да вы не стесняйтесь, пожалуйста! Я вас надул, не сказал проповедь после обеда, так вот скажу теперь несколько слов, благо, вы все тут в сборе. На беседы вас не заманить было; и не приходится упрекать вас за это, вам казалось, наверное, что дома спится слаще. А «кто спит, тот не грешит». Но теперь я держу вас крепко — коли не едой, так бутылками. Сегодня вы не удерете от слова божьего!

Конечно, слово божье уместнее в устах слуги божьего, а я кажусь вам скорее самим сатаной. «Вон полоумный Якоб целится в него из ружья, а он и не дрогнет! Неспроста это!» — говорили вы. Но позвольте мне признаться вам, что из ружья Якоба нельзя никого застрелить, — оно без замка. Я сам продал ему это ружье, когда узнал, что он собирается застрелить меня. «Почему бы не заработать и на этом, как на всем прочем?» — подумал я и сбыл ему негодное ружье. Вот вам весь секрет. Нет, я знаю другую историю про ружье и про сатану. Раз я пошел уток стрелять и встретил самого лукавого с рогами на лбу и пламенем в ноздрях… Это не то, что жалкий калека — Людоед!.. Ну, вы полагаете, он хотел утащить меня в ад? И не подумал… Он завел разговор о том о сем… Спрашивал, когда можно будет забрать того или другого из вас… «А это что у тебя?» — спросил он про мою двустволку. «Это, — говорю, — трубка для табака». Ему захотелось попробовать покурить из нее, а я велел ему разинуть пасть над обоими стволами, да и пальнул. Но лукавый только чихнул и сказал: «Крепкий же у тебя табак!» Вот это называется «по-сатанински» — не дрогнуть под дулом ружья!.. А Якоб отдал мне за ружье свои последние. гроши. И если уж называть меня сатаной, так скорее за то, что я тогда взял денежки, глазом не моргнув!

Но разве вы вообще когда-нибудь видели, чтобы Людоед перед кем-нибудь дрогнул? Вы видели, как он отнимает у вас хлеб одной рукой и раздает его вам же другою; но вы запоминали лишь первое и забывали о втором. Да так, видно, и следовало. Пусть бы не совался к нам, думали вы, чего ему нужно от нас?.. Да, чего мне было нужно от вас?

Я хотел заработать на вас и делал это по мере сил, во имя долга человека извлекать пользу изо всего, что у него под руками, и покорять себе землю! Вам это не нравилось, но вы думаете, лошади нравится возить, а барану хочется быть обстриженным? Есть-то вы все хотите, а отрабатывать за еду никто не желает.

Да, но мы-то люди, думаете вы, или, может быть, нет? Пожалуй, что нет. Так можете ли вы требовать, чтобы другие считали вас людьми? Говорят: человек создан по образу и подобию божию… Вот я, например? Я думаю, господь бог отказался бы признать меня своим портретом… А! Вам смешно! Но если вы созданы по образу и подобию божию, то тем оно, пожалуй, выходит хуже — для него!

Да, да, хорохорьтесь! Если бы я не знал, что это водка поднимает вас на дыбы, я бы, пожалуй, почувствовал уважение к вам.

Не прогневайтесь и выслушайте от меня на прощание еще одно. Господь бог, создавая вас, сделал ошибочку. И если вдунул в вас дух живой, то во всяком случае не с того конца, иначе вы бы не были такими лентяями. Вы иногда почесывали то место, где вам натер хомут, но миритесь с ним, стало быть, вы лучшего и не стоите. Да разве вы недовольны были своим рабством? Удобнее, чтобы вас кормили жеваным, чем разжевывать самим. И я разжевывал за вас всех, оттого и сохранил свои зубы. А вы? Ни один из вас не в состоянии укусить. Я часто думал: как это они мирятся со всем… как не прогонят меня в три шеи? Но вы готовы лизать пинающий вас сапог!.. Среди вас нет ни одного мужчины. Один Ларc Петер мог бы… Но он слишком мягок. Им можно вертеть, как хочешь, только растрогай его.

А теперь спасибо вам всем!.. Мы, кажется, квиты. Мне было тем труднее, чем легче вы сдавались. Не всякий сумеет править парой лошадей, а кто правит, не должен выпускать вожжей из рук; вы же, когда вас запрягут, плететесь, хоть и лениво, всю жизнь смирнехонько. Вы — самый покладистый рабочий скот, на вас палка от метлы, и та верхом поедет. Но вы не спешите, тянете свою лямку с прохладцей. Вот чем вы сильнее — вы одолели меня своею вялостью, сонливостью. Теперь и я хочу отдохнуть. Будьте здоровы все!..

После его ухода они еще посидели, хлопая глазами.

— Задал же он нам головомойку! — вдруг сказал Ларc Петер. — Здорово отчитал!

Это замечание разрядило атмосферу.

— Да, он вас ловко обработал, — сказали копенгагенцы. — Ну, и зубаст же он!

Солнце почти село. Ждали только музыкантов, чтобы пуститься в пляс. Карл пришел с работы и под руку с Дитте прогуливался около площадки. Стала собираться молодежь с окрестных хуторов — поплясать. Ларc Петер неожиданно встретил Сине.

— А ты еще не утратила своего румянца, — радостно сказал он. — Вот с кем бы я поплясал!..

Молодежь не вытерпела и послала на постоялый двор за музыкантом. Посланный не вернулся. Отправили второго. Наконец с той стороны показался один из подростков. Он бежал бегом и кричал, задыхаясь?

— Танцев не будет! Трактирщик застрелился! Он сунул себе в рот оба ствола и спустил курок большим пальцем ноги. Мозги так и брызнули в потолок!..

Раздался короткий резкий крик. Ларc Петер узнал голос и пустился бегом на помощь. Дитте лежала на траве, корчась в муках, испуская стоны. Над нею наклонился Карл. Ларc Петер поднял ее и на руках понес домой.

 

VI

НОВАЯ ЖИЗНЬ

Дитте лежала на постели, полузакрыв глаза, и жалобно стонала. Вокруг нее бегали и суетились. Время от времени она ощущала на лбу холодную и потную, дрожащую руку Карла.

— Поди лучше к матери, — шептала она и снова посылала в тишину летней ночи протяжный вопль.

И зачем здесь так бегают и топочут… зачем мучат ее?.. Сквозь полузакрытые веки она видела все, что делалось в комнате. Женщины бегали взад и вперед, хватали то одно, то другое… и так громко топали! Бедная мать… не дают ей покоя. Но, может быть, Карл сидит около нее. Как глупо, что он все лез сюда, в комнату роженицы, на посмешище всем. Ему бы не отходить от матери, держать ее за руку и следить, чтобы она вдруг но погасла, как свечка… «О-о-о!» — Дитте кричала, широко разинув рот. Но сама не слыхала своих криков, хотя явственно различала все прочие звуки. Кто-то пробежал мимо дома в деревянных башмаках, кто-то принес в комнату кресло. Это было «родильное кресло» поселка. Дитте хорошо его знала, — оно всегда стояло у вдовы Ларса Йенсена. Кресло было с очень широким и коротким сиденьем, низенькое; дети принимали его за скамью. «Да, это скамья пыток», — говорила вдова Ларса Йенсена. Она всегда присутствовала при всех родах, хотя у ней самой никогда детей не было. Где находилась эта скамья, там можно было найти и ее. Вот ее голос раздался над ухом Дитте:

— Пойдем, девушка, и постараемся поскорее освободиться.

И они потащили ее и посадили в кресло. Ноги Дитте уперлись в поперечную перекладину, колени были раздвинуты так, что упирались в поручни кресла. Женщины придерживали ей колени, а вдова Ларса Йенсена, стоя позади нее, давила на поясницу.

— Понатужься, — говорила она.

И Дитте тужилась с пронзительным визгом.

— Вот хорошо, — говорили женщины, смеясь. — Пожалуй, даже на Хуторе на Холмах слышно.

Дитте, к удивлению своему, несмотря на потуги, явственно расслышала, как пробило два на маленьких стенных часах. А к чему женщины упомянули про хутор?..

— Ну-ка, еще разок! — говорила вдова Ларса Йенсена, и Дитте кричала, как по команде. Но зачем ее так мучат? Что она им сделала? Она взывала к небу, стонала и жаловалась, истерзанная невыносимыми муками.

— Да, вот она, кислая отрыжка после сладкого греха, — смеялись женщины.

— О-о-о! Нет, нет!

Какой такой сладкий грех? Дитте его и не знала. Она всегда только исполняла свой долг, только долг. И вот ее карают за это адскими муками, рвут ее внутренности раскаленными щипцами и все крепче прикручивают к ложу пыток, а когда она скрежещет зубами и воет, как дикий зверь, они смеются и говорят: еще, еще!.. Словно тысячи бесов принялись за нее… из глаз искры сыплются!.. И вдруг все прекратилось. Слышится монотонный голос Карла, сидящего в каморке около матери, он говорит о жизни здесь и жизни загробной. И Дитте радостно думает: как хорошо, что он живет у них, теперь матери есть с кем поговорить, есть человек, который понимает ее. И мать как будто все дальше и дальше отходит от них, держась за его руку… Но глаза ее словно видят что-то прекрасное, в них зажегся свет. Это Карл зажег его!..

И снова боли схватывают Дитте. Все рушится вокруг; Как жерновами размалывают ее обломки погибшего мира… она раздавлена…

— Ну, вот и младенец! — слышится чей-то голос.

Раздается плач ребенка, и Дитте тихо погружается в бездну.

Когда Дитте очнулась, ярко светило солнце, и она лежала в белой постели, на простынях с ажурной строчкой, в рубашке с плоеными оборочками вокруг ворота и на запястьях. Золотистые волосы распущены, одна из женщин только что пригладила их и еще стоит со щеткой в руках, говоря:

— А ведь у девчонки волосы-то красивые. Я и не знала, — их совсем не видно, когда они заплетены.

Фестоны наволочки окружают ореолом голову Дитте, а рядом с ней лежит живой сверточек… маленькое красненькое созданье. Она равнодушно глядит на него, но Карл стоит у кровати и плачет от радости, как дурак.

— Ты жива! — говорит он.

— Ну, конечно, жива, с какой стати ей помирать!

Бурей влетает Ларc Петер. Он бегал на постоялый двор упрашивать, чтобы они держали наготове запряженную лошадь. Дело шло ведь о жизни или смерти.

Он берет у Дитте младенца и поднимает его к свету, говоря растроганно:

— Что за чудесный человеческий росточек!.. Отдай-ка его мне!

Тут только уразумела Дитте, что у нее родился настоящий живой ребеночек, и она протянула руки к младенцу.

 

VII

ДА, ПОЧЕМУ ЖЕ ДЕВЧОНКА НЕ ВЫХОДИТ ЗАМУЖ?

Дитте, с ребенком на руках, постояла в дверях «богадельни», щурясь на свет и словно раздумывая, затем осмелилась переступить порог и направилась к домику старичков. Из всех хижин начали выглядывать женщины. А, вот она опять!.. Да, им в сущности все нипочем — таким вот, которые приживают незаконных ребят! Другая постаралась бы, по крайней мере, не лезть людям на глаза, пока не побывает в церкви и не очистится перед алтарем от своего греха и всякой скверны. Но живодерова семейка выше всего такого, как церковь и прочее!.. Может быть, Дитте не хочет, чтобы церковь благословила ее на брак? Право, так оно и есть, судя по тому, как упорствует девчонка!

Но ужасно любопытно все-таки поглядеть на эту молоденькую мать. Сколько люди ее помнили, вечно она таскала на руках чужих ребят, а теперь вот носится со своим, — сама еще полудитя. Словно нарочно поторопилась, когда ее братишки и сестренки подросли, обзавестись собственным, чтобы не отвыкнуть нянчить. А в общем вид у нее приятный! Пушистые пряди волос словно сами собою обвивают круглую головку, ловя солнечные лучи. Под чуть веснушчатого кожею, еще нежной в прозрачной от долгого лежания в постели, струится горячая кровь, готовая ежеминутно прихлынуть и розами расцвести на щеках. Нет, видно, девчонка не позволяла целовать себя без разбору, ей прямо к лицу ее раннее материнство!

А все-таки она какая-то чудачка… строит из себя невесть что! Прижить незаконного ребенка — невелика хитрость, но у ее ребенка, в виде редкого исключения, и отец оказался налицо, так на что же это похоже — не пойти с ним под венец? Или заразилась от дочки Расмуса Ольсена, Марты, что царапает своих любовников, как кошка! Мальчишке скоро два месяца, пора было бы и окрестить его. Другая на ее месте постаралась бы не оставлять лишних козырей в руках у лукавого! И как хорошо было бы справить сразу и свадьбу и крестины — двойной праздник, так сказать! Но тут и не суйся лучше со своими советами! Обитатели «богадельни» — люди важные, не попросят мешка взаймы, пока не пойдут по миру.

И просто удивительно, как это не отступились от Дитте почтенные старички, такие вообще спесивые, ни с кем не водившиеся. Это уж с их стороны что-то вроде поощрения порока! И хоть бы девчонка ценила, что у нее оказались на руках карты получше, чем у других в ее положении!.. Куда! Из всей живодеровой семьи одна только Сэрине-убийца была сколько-нибудь расположена к Карлу. Зато, как только она умерла, он сложил свои пожитки и был таков. Не диво, если вестей о себе не подаёт больше.

Шутка ли, этак пренебречь человеком, которого судьба тебе предназначила? Совсем развязаться с ним Дитте ведь вое-таки не может, сколько бы ни брыкалась, — низкому не уйти от своей судьбы! И на Дитте судьба поставила-таки солидную метку! Карл тоже чудаковат: в карты не играет, на вечеринки с танцами не ходит и в трактир не заглядывает. Зато у него, должно быть, есть другие достоинства, и, во всяком случае, он мужчина стоящий. Вдобавок он из рода хуторян. Так к лицу ли бедной девчонке Живодера — к тому же незаконной — брезговать сыном хуторянина, тем более что она уже связалась с ним? Всякая другая девушка рада была бы, что мужчина не отступился от нее при таких обстоятельствах.

Дитте видела, как женщины шушукаются между собой, стоя в дверях, и в точности знала — о чем именно. Но пусть их! Знала она также, чего хотела сама; и отец и старички из Пряничного домика были на ее стороне. Старушка даже призывала Ларса Петера к себе, чтобы внушить ему: ни в коем случае не неволить Дитте к браку с Карлом, не делать из несчастного случая настоящей беды. Впрочем, тут бояться было нечего. Сам Ларc Петер не меньше, чем старички, любил Дитте. Раз она не хотела венчаться, он последним потащил бы ее к венцу. Хотя в сущности-то ему невдомек было, что, собственно, отталкивает ее от Карла при данных обстоятельствах. Может, это у нее просто наследственное? Ведь ни в роду Сэрине, ни в роду самого Ларса Петера не было таких набожных людей, которые бегали бы в церковь, и в большинстве случаев они отлично обходились без венца, — детьми их бог благословлял, и верны они оставались друг другу до конца дней. Ларc Петер и тут, как всегда, забывал, что он ведь не родной отец Дитте.

Сам он вовсе не стремился стать тестем. Карл ему не нравился — святоша, а что касается его крестьянского происхождения, то и оно не внушало Ларсу Петеру никакого почтения. Ларc Петер всегда дивился пристрастию Сэрине к крестьянам-собственникам. Сам он и его родичи ничем не были обязаны крестьянству, — они всегда были среди исконных крестьян чужими, залетными птицами; их ненавидели и гнали за их темную, буйную кровь; зато и она мстила за себя, где могла, порождая палачей, знахарок и живодеров. Их загоняли во тьму, и они возвращались из тьмы в союзе с ее зловещими силами. Они баламутили тихое деревенское житье-бытье своей свободою нравов, своими страстями. За них никогда нельзя было поручиться, — мало ли что они могли выкинуть. Тревогу вносили в мирное житье крестьян и необузданные страсти. Суматоху, убытки чинили они, вторгаясь в крестьянские курятники и овчарни; с ножами являлись на мирные вечеринки, и не раз черные их кудри являлись поводом для супружеских недоразумений и скандалов. Вот за что от всего сердца ненавидели их крестьяне

В самом Ларсе Петере давным-давно перегорело и то немногое, что он унаследовал от своих предков. Годы юности и мужской зрелости унесли все это вместе с собой. После того как он увидел самые дорогие для него существа — свою первую жену и четверых детей, лежавших мертвыми в мокрой одежде у колодца, — он уже не пылал больше и не бесновался. Промелькнули, правда, вслед затем года два в угаре бесшабашной жизни моряка, но, к счастью, скоро изгладились из его памяти почти бесследно. Одно лишь уцелело — страсть к перемене места, к бродяжничеству. По этой страсти крестьяне сразу узнавали, кто он таков, и верно определяли его происхождение.

Что за беда! В этом смысле Ларc Петер не страдал честолюбием. На крестьянина он смотрел скорее всего с презрительным сожалением, как на слепорожденного крота, ничего не смыслившего вне своей норы. Да, как ни был принижен и презираем сам Ларc Петер, он все-таки смотрел на всю крестьянскую породу сверху вниз. Словом, ему отнюдь не льстило стать тестем «исконного крестьянина».

Кристиан жил теперь на хуторе в полумиле от поселка, где посещал школу. И с ним повторялась та же история: сколько он ни работал, хозяевам все было мало. Домой на побывку его никогда не пускали, и уроки учить приходилось ему по дороге в школу, на бегу. Крестьяне оставались верны самим себе!

Итак, Дитте не приходилось опасаться нажима со стороны Ларса Петера. Ему было все равно — с тать ли дедом незаконного внука или тестем сына хуторянина.

Подняв старушку и усадив ее в кресло, Дитте оправила ей постель, снова уложила и сама присела на плетеный стул возле кровати — покормить грудью младенца. Старушка, лежа на спине, дремала от усталости. Сил у нее было так мало, что стоило причесать ее да переменить на ней белье, как она уже совсем ослабевала. Жить ей, видимо, оставалось недолго; она угасала с каждым днем, но была так кротка, так терпелива и беспокоилась не о себе, а только о других да о том, как останется без нее ее старик?

Дитте тоже отдыхала. Мысли вяло бродили в ее голове, не требуя ни ответа, ни даже особенного напряжения. Дитте испытывала усталость, и ей приятно было посидеть спокойно, подремать, пока она не почувствует, что пора кормить младенца. Мальчишка был настоящий обжора! Насилу-насилу мог насосаться досыта. И Дитте так изнуряло кормление, что она готова была задремать когда угодно. Ребенок сосал, глотая энергично и мерно, презабавно устремив глазенки куда-то внутрь себя— почти как отец его, когда тот, бывало, задумается о «божественном». Ребенок как будто прислушивался к каждому своему глотку.

Старушка открыла глаза.

— Вишь, как старается! Настоящий насос! — с улыбкой сказала она.

. — Он всегда так — когда особенно голоден. Сосет и сопит от удовольствия.

— Мне вот не довелось это испытать. Господу, видно, казалось, что нам дети ни к чему.

— Да, пожалуй, вы уж чересчур гнались за порядком и чистотой, — в раздумье ответила Дитте. — А ребенку невесело, когда того нельзя, да этого не смей. Но тем покойнее жилось вам.

Старушка от души рассмеялась.

— Ты думаешь? Но, пожалуй, я бы не так гналась за порядком, будь у меня ребятишки, которые бы немножко будоражили нашу жизнь. Я бы охотно пожертвовала им частичкой своего покоя.

— Да ведь с ними столько забот и горя! — серьезно сказала Дитте. — Взять хоть отца, — сколько забот одна я доставила ему!

— Думаю, и радостей немало, — отозвалась старушка, погладив ее по руке. — Столько забот, сколько ты доставила другим, я бы охотно взяла на себя, лишь бы иметь такую дочку… И верно, старик мой скажет то же. У нас с ним никогда не было никого, кроме друг друга, но и за то спасибо; хотя, конечно, нехорошо заботиться только о собственном уюте да о том, чтобы вокруг тебя все было почище да покрасивее.

Старик то и дело заходил в комнату и становился около кровати. Он ничего не говорил, только брал жену за руку, держал с минуту, потом вдруг выпускал, отходил в угол, испытующе глядел на часы и снова — потихоньку плелся за дверь. Так шмыгал он взад и вперед беспрестанно. Чем он был так занят — трудно было попять.

— Вот он все время так, — сказала старушка, — все хлопочет, все суетится. И со мной ему побыть недосуг и бросить меня одну жалко, вот и шмыгает взад и вперед. Говорит, что порядок наводит, прибирает, а у нас и без того всегда прибрано было, сколько за помню. И на чердаке он готов возиться целый день, без конца. Видно, чувствует, что недолго нам тут оставаться.

Дитте посидела с минутку в раздумье.

— Отчего вы оба всегда говорите: «мы, нам»? — спросила она наконец.

Старушка в недоумении глядела на нее.

— Ну да! Ведь муж и жена не умирают оба вместе?.. — продолжала Дитте.

— Ах, вот что! Ты удивляешься, что я не отделяю себя от мужа. Но когда-нибудь поймешь это. Я надеюсь, что и ты найдешь человека, с которым заживешь душа в душу. Наша жизнь, пожалуй, не принесла никому особенной пользы, ничего такого на земле мы не сделали. И если люди созданы, чтобы трудиться в поте лица своего и покорять себе землю, то мы придем к нашему судье с пустыми руками. Ничего-то мы не создали. Напротив, проживали то, что другие нажили и оставили нам. Но мы были добры друг к другу и жили друг для друга, а не думали каждый о себе. И как сладко было сознавать, что тебе незачем думать о себе, — другой о тебе подумает. Чувствуешь себя под надежной защитой, коли все свои горести и радости можешь доверить другу, сживаешься с ним так тесно, словно срастаешься воедино. Нам и говорить-то между собою много не приходится — и думы и чувства у нас одни и те же, мы даже сны порою видим одинаковые.

— И я чувствую, даже во сне, когда Поуль или Ас сбросят с себя одеяло, — серьезно заметила Дитте.

А тогда уж я не могу успокоиться, пока не проснусь совсем и не прикрою их.

— Да, ты добрая душа. Всем нам сильно будет недоставать тебя.

— Сестренка Эльза будет ходить к вам каждый день и помогать, она ведь молодец для своих лет.

Старушка лежала и похлопывала пальцами по перине.

— Карл, стало быть, не совсем пропал, — вдруг сказала опа. — Прислал денег, говорят?

— Да, но мы не знаем откуда. И лучше, что он не пишет. Я ничего худого про него не скажу… он в самом деле хороший. Но мне тошно подумать о его ласках… Того гляди, вырвет.

— Это, пожалуй, наказание за то, что он не заставил тебя испытать любовные муки. Как поглядишь порою кругом да пораздумаешь, так и кажется, что мы, женщины, собственно, для любовных мучений и созданы и что они нам приятнее бесплодия. Да и не так-то много мы терпим от мужчин, как об этом кричим. Люди ведь лицемерны, и мы, женщины, любим прикинуться более чувствительными, чем бывает на самом деле. Я думаю, ты могла бы без горя прожить жизнь с Карлом. Он все-таки не как все. Правда, начал он неладно, но счастье строится по-разному. Теперь-то он полюбил тебя, будь спокойна.

— Да я-то его не люблю! — с жаром ответила Дитте. — Он такой малодушный.

Старушка погладила ее по руке:

— Да, да, теперь у тебя есть ребенок, и не стоит больше сокрушаться о прошлом. Но вот поживешь на белом свете и узнаешь, что малодушных мужчин не так-го мало, хотя с виду они, пожалуй, и не кажутся такими. Сумеешь ли ты еще устоять перед теми, кто носит шапку набекрень? А теперь прощай пока, — мне надо отдохнуть.

— Не накрыть ли сначала вам к ужину?

— Нет, старичок мой сам с этим справится, — надо же ему чем-нибудь заняться. Но позволь мне хорошенько поцеловать твоего мальчугана на прощанье.

Дитте положила ребенка старушке на руки.

— Удивительно, как много может сказать человеку такой вот крошка… больше, чем сказала иному вся его долгая жизнь. А ведь он еще не смыслит ничего, только парным молочком пахнет! Дети придают жизни такую чистоту и вкус… А говорят, что человек рождается во грехе! Мудрено!.. Но унеси малютку, пока он не раскричался. Будьте же счастливы вы оба!

— Я еще зайду как следует проститься с вами перед своим отъездом, — сказала Дитте, наклоняясь, чтобы взять ребенка.

— Нет, лучше не надо, больно уж тягостно прощаться. А вот что я хочу еще сказать тебе, дитя: что я благодарю бога за встречу с тобой. Ты много дала нам с мужем, сделала нас богаче, — это твоя заслуга, что мы снова поверили в жизнь и людей. — Старушка взяла Дитте обеими руками за щеки.

— Мой старик говорит, что у тебя золотое сердце! Только бы тебе прожить с ним благополучно! Думай немножко и о себе самой. Это необходимо здесь, на земле, где большинство думает только о себе.

Она поцеловала Дитте еще раз и легонько оттолкнула от себя. Дитте не многое поняла из речей старушки, но почувствовала, что это было последнее прощанье, и по дороге домой всплакнула. Старушка была ей настоящей матерью в это тяжелое время, самой любящей, нежной матерью. А вот теперь и она уйдет, как в свое время ушла бабушка, — туда, где нет ни слез, ни печали. Кто же будет подбодрять Дитте, говорить ей, что она, несмотря ни на что, славная маленькая женщина?..

Ларс Петер выпряг лошадь. Он обзавелся старой телегой и лошадью, то есть пока что брал их напрокат, и снова развозил по окрестным хуторам селедку. В задней части кузова лежал разный хлам, который он скупал по дворам. Лошадь с телегой помещались в покинутом жилье старухи Дориум, а паслась лошадь на лужайках между дюнами. Теперь уж не было на свете трактирщика, когда-то зорко следившего за тем, как изворачивается и чем промышляет бедный люд.

— Что случилось? — с испугом спросил Ларc Петер, увидав заплаканное лицо Дитте. — Не с малюткой ли что?

— Я была у старичков, — сказала Дитте, торопясь скрыться за дверями от дальнейших расспросов. Ей тяжело было подумать о том, что старушка скоро умрет. Передав ребенка сестренке Эльзе, она начала готовить еду для отца. Он всегда возвращался из поездок очень голодным. Времена были не прежние: куда девалось старинное хлебосольство крестьян? Они стали скупыми, — все копили на продажу, изо всего извлекали деньгу.

Дитте понять не могла: кто покупает у крестьян всю эту массу продуктов? Семья Ларса Петера, во всяком случае, — почти ничего не покупала. Дитте прибавила кусочек сала и вяленую треску, оставленную отцу от их обеда, и этот кусочек имел свою особую историю. Кристиан сберег его от своего завтрака на хуторе — или где он там раздобыл его? — и сунул Эльзе в школе, чтобы она снесла домой. Отец так давно не пробовал сала. Да, в доме давным-давно не водилось ни кусочка мяса, и как похоже на Кристиана — подумать об этом!.. Поджаривая сало, Дитте озабоченно поглядывала в окно — не бегут ли прожорливые мальчишки! Они живо почуют запах и непременно явятся — голодные, жадные… А тогда не много достанется отцу.

Ларс Петер скоро пришел и, разумеется, по пятам за ним Поуль и Ас. «Ах!» — втянули они в себя воздух и уселись за стол рядом с отцом. Дитте готова была ударить их ложкой.

— Да ведь этак тебе самому ничего не останется! — сказала она чуть не плача. — И мы ведь отобедали уже!

Но Ларc Петер только посмеивался, потчуя мальчуганов.

— Ну, я нашел, куда пристроить малыша, — сказал он тихо, когда поел и набил трубку.

Около Ноддебо проживала одна бездетная пожилая хусманская чета, и он полагал, что у них ребенку будет хорошо.

— А ты по-прежнему хочешь в столицу? — спросил он. — Не думаешь, лучше попробовать сначала у нас в провинции… в Фредериксвэрке, например, или в Хиллерэде? Поближе к ребенку… и к нам?

Нет, Дитте хотелось в столицу. Тут везде знают ее — живодерову девчонку… с незаконным ребенком. А там никому ничего не известно, и все будут относиться к ней так, как она сама заслужит, а уж она сумеет заслужить уважение. До сих пор ей не везло, но там все дороги открыты тому, кто серьезно хочет добиться чего-нибудь, и Дитте твердо решила устроить свою судьбу.

— Да, были бы целы мои денежки! — вздохнул Ларc Петер. — И я мог бы отправиться в столицу, завести там торговлишку старым железом… или опять арендовать хуторок!

Ларс Петер совсем позабыл, как он намучился в Сорочьем Гнезде, и готов был опять взять его в свои руки, зажить по-старому — наполовину кормясь землей, наполовину торговлей вразвоз.

Здесь, в поселке, оставаться не стоило. После смерти трактирщика всем жилось еще хуже. Рыбаки, отвыкшие думать и действовать самостоятельно, совсем растерялись, и порядка ни в чем не стало. Ни денег ни у кого, ни дела: лодки и рыболовные снасти требовали починки, и рыбаки еле-еле кормились своим уловом. Сбывать рыбу некуда было — ни у кого нет никаких связей, — всем ведь орудовал сам трактирщик. Чтобы немножко поправить свои дела, Ларсу Петеру пришлось снова разъезжать по дорогам и торговать селедками. Он, впрочем, не был огорчен такой переменой. Она давала семье лишний кусок хлеба и заставляла кровь быстрее течь в жилах. По правде говоря, довольно было с него не спать по ночам и дрогнуть от холода в лодке! В кладовой все равно было пусто. Эх, перебраться бы куда-нибудь и попробовать взяться за что-нибудь новое! Да вот, за деньгами дело стало!..

«И что за радость была трактирщику накладывать лапу на наши крохи, коли он все равно знал, что вылетит в трубу?» — в который раз задавал себе вопрос Ларc Петер.

Но Дитте не склонна была поощрять страсть отца к переменам; ведь с каждым разом, когда он начинал где-нибудь сызнова, семье жилось все хуже, а здесь хоть крыша над головой есть.

— Тебе надо сначала подкопить немножко, чтобы с долгами развязаться, — сказала она по-старушечьи рассудительно. — Не забудь, во сколько обошлись нам болезнь и похороны матери!

Да, этого Ларc Петер не забыл, как и долгов своих, но, черт возьми, коли его самого обобрали кругом!..

— Все-таки бегать от долгов не след, — рассуждала Дитте. — Да и уехать от старичков нам нельзя всем сразу. У них нет никого, кроме нас. Сестренка Эльза должна заходить к ним каждый день и помогать. А вот, когда я устроюсь в столице, я постараюсь помочь и вам выбраться отсюда — по чести и совести. В столице ведь заработки побольше.

— Пожалуй, ты права. Но как славно было бы перебраться всем вместе, сразу! Там можно «начать сначала», как говорится.

Вот оно! Оттого-то Дитте и хотела попасть туда совсем одной, не связанной своим прошлым, своим происхождением и всем прочим, что не дает человеку выбраться наверх, какой бы он ни был дельный и работящий. А вот теперь посмотрим — неужто она не устроится? Там и для нее должно найтись что-нибудь хорошее. Недаром же бабушка прочила ей это, да и в ней самой всегда, несмотря ни на что, жила такая надежда, согревая ей душу; часто надежда эта едва теплилась, но никогда не угасала совсем. У счастья путей много, но надо и самой идти ему навстречу. И Дитте отнюдь не собиралась изменить своим близким, — даже если ей очень повезет в столице. Не ради себя одной стремилась она выбраться отсюда на простор.

 

VIII

СТОЛИЧНЫЙ ПРОСТОР

В последние дни перед отъездом у Дитте скопилось много дел. Надо было перебрать еще раз все домашнее тряпье. Ничего нового они не сшили себе в поселке, довольствуясь остатками от более счастливых дней в Сорочьем Гнезде. Тряпья же у них все-таки прибавилось. Да, тряпичная куча положительно росла из года в год, и не добраться было до дна! Страсть как трепали одежду эти мальчишки — Поуль и близнец Расмус, с которым у Ларса Петера не хватило духу расстаться. Про Кристиана и говорить нечего. У Дитте только и заботы было перелицовывать или перекраивать обноски, чтобы они мало-мальски годились. Большею частью все было сшито самой Сэрине еще в Сорочьем Гнезде из старых, выброшенных за негодностью лоскутьев, которые Ларc Петер привозил в мешках с тряпьем. Теперь все буквально расползалось, — приходилось класть заплату на заплату, и каждый вечер, когда дети были уложены в постель, Дитте принималась за дело сызнова. Всего больше заботило ее — как будет справляться с этим сестренка Эльза? Чтобы девочка не потонула в тряпье, Дитте и засиживалась по ночам, — из двух пар штанишек мастерила одну, ставила заплатки и штопала. Для своих десяти лет Эльза была вообще молодцом, с хозяйством домашним справлялась вполне, но шить и чинить еще не умела.

Но вот, в самый последний день октября, на рассвете, Ларc Петер подъехал к дверям хижины с возом сельдей, заказанных для одного из крупных хуторов близ Ноддебо. Оттуда же он подрядился отвезти воз древесного угля в столицу. Таким образом, и девчонку с малышом можно было доставить на место, и заодно заработать немножко, что было весьма кстати.

Распростились быстро. Мальчишки уже рылись около хижины в песке, строя крепость, хотя еще и не рассвело путем. Они так увлекались этим занятием, что начинали его с раннего утра, едва вылезши из перин, а вечером их прямо не загнать было домой. Они едва нашли время попрощаться со старшей сестрой и тотчас же опять нырнули в свой ров. Повернуть голову и посмотреть вслед отъезжавшим им и на ум не приходило. Сестренка Эльза — та махала на прощанье рукою, но улыбалась при этом. Теперь ведь уже над нею не будет никого, она станет хозяйкой в доме! Дитте не могла не заметить и того и другого, и ей было горько, — ведь все-таки она заменяла им мать столько времени и старалась для них, как могла!..

Она совсем притихла, борясь со слезами, и, не слушая отрывочных замечаний отца насчет погоды и местности, мысленно сводила счеты с домашними. Видно, они не очень-то нуждались в ней, ну, и она не так-то скоро напомнит им о себе! Тогда, пожалуй, они иначе будут относиться к ней! Веки ее отяжелели, время от времени она приподымала шаль, чтобы пощупать ребенка, хорошо укутанного от утреннего холода.

— Ему тепло, хорошо? — спросил Ларc Петер, повернувшись к Дитте, и заметил, что у нее на ресницах повисли слезы. — Ты думай теперь лучше о том, что ребенку будет хорошо, — ободряюще сказал он. — А на рождестве отпросишься навестить его… и нас всех.

—: Да я не о том, — ответила Дитте и начала всхлипывать. — Дети… Им и горя мало, что я уехала!

— Ну, только-то! — добродушно усмехнулся Ларc Петер. — Я на днях случайно слышал, как Поуль спрашивал Эльзу, скоро ли я помру, — тогда ведь мои высокие сапоги достанутся ему! Таковы уж дети, — у них с глаз долой, из сердца вон. А тебя они все-таки любят… хоть, пожалуй, немножко и чуждались последнее время… Ты не забудь, им ведь немало чего пришлось наслушаться из-за тебя!

Ларс Петер был в своем прежнем благодушном настроении, голос его так приятно рокотал с высоты сиденья и теплыми нотами ласкал слух Дитте. Давно но бывал отец таким, с тех самых пор, как она еще девочкой ездила с ним. Так хорошо действовала на него дорога, — вот где чувствовал он себя дома, хоть и сидел на чужой телеге. И запряжен в нее был уже не старый Кляус. Но Ларc Петер приучил и эту клячу к той же своеобразной неутомляющей поступи. И Дитте по всему видела, что животное успело полюбить хозяина.

— Кой черт?.. — вдруг воскликнул Ларc Петер. Впереди на дороге внезапно выпрыгнул из придорожного терновника Кристиан в шапке, надвинутой на самые броней, как у настоящего бандита.

Подняв дубину и загородив лошади дорогу, он скомандовал:

— Стой! — и расхохотался во все горло, разбойник! — Можно мне прокатиться с вами? — спросил он затем, прыгая перед телегой. — Недалеко! Мне так хочется проводить Дитте немножко!

Да ведь тебе в школу нужно, непоседа! — попытался напустить на себя строгость отец.

Кристиан стоял с видом настоящего преступника, глядя на проезжую дорогу. Он забыл про школу, хотя сумка болталась у него через плечо и напоминала о ней. Таков уж он был, — в голове его не укладывалось двух вещей сразу.

—. Теперь все равно уже поздно, — сказал он удрученно. — Только трепку получу, если явлюсь.

Ларс Петер нерешительно поглядел на Дитте, как бы ища у нее поддержки. Она ведь всегда готова была приструнить этого бродягу. Но теперь ей, видно, не хотелось брать на себя роль судьи, и она, избегая взгляда отца, глядела по сторонам. Кристиан мигом смекнул и вскочил на сиденье. Через несколько минут он завладел и кнутом и вожжами. Правил он ловко, и лошадь прямо ожила, прибавив ходу. Даже кляча не устояла перед этой бившею ключом молодой энергией!

Дитте сидела и радовалась. Сегодня ей и горя мало было, что Кристиан пропустил школу… Он такой добрый мальчик, и она любила его больше всех остальных детей, хотя и забот ей с ним было больше всего. Зато и он ее любил и вот не побоялся трепки ни в школе, ни на хуторе, чтобы только проводить сестру.

— Я тебе пришлю оттуда подарок, — сказала она. — Может быть, настоящий кнут.

У Кристиана глаза заблестели.

— А я возьму да вдруг сам нагряну к тебе!.. Я ведь отлично могу добежать туда, — сказал он уверенно.

— Посмей только! — испуганно воскликнула Дитте. — Обещай мне не делать этого! Обещаешь?

Ну, за обещанием дело не стало, — сердце у Кристиана было ведь доброе. А вот сдержит ли он обещание в час искушения, — это дело другое.

Пора, однако, ему и слезать с козел! Нельзя же в самом деле продолжать так без конца.

.— Тебе ведь придется бежать мили две назад, шалопай, — сказал отец.

Но две мили Кристиан считал ни во что. Ему случалось пробегать такие концы… такие, о которых умнее было помолчать. Пришлось Ларсу Петеру силой ссадить сына, с телеги. И долго стоял мальчик на дороге, глядя им вслед. Наконец повернулся и пустился назад бегом.

Дитте провожала его глазами, пока он не скрылся из виду.

— Славный мальчуган! — сказала она, как бы оправдывая его.

— Да, только нрав у него трудный. Боюсь, придется еще порядком побиться с ним.

Дитте не ответила, может быть, не расслышала, — она была сегодня какая-то странная, словно сама не своя. Избегала взглянуть отцу в глаза, упорно смотрела куда-то вдаль, но ничего не видела. Ларc Петер, впрочем, понимал, в чем дело, хотя они и не обменялись ни словом. Да и к чему разговоры? Разве словами горю поможешь? Но все-таки не ладно, что она все сидит и крепится. Лучше бы выплакалась, и дело с концом. И Ларc Петер несколько раз пытался помочь ей, то есть довести ее до слез. Тяжело это ему было, — ведь это все равно, что поворачивать нож в ране, чтобы раненое животное поскорее истекло кровью. Но как же быть? Дитте, однако, всякий раз только слегка улыбалась. Погода была плохая, ветреная, и Ларc Петер несколько раз по дороге сворачивал в сторону, чтобы отдохнуть от ветра и дать Дитте возможность раскутать и покормить ребенка. Пока она сидела на лесной опушке и кормила, он или ходил взад и вперед, стараясь как-нибудь получше загородить их, или стоял возле и любовался, глядя, как мальчик водит ручонками по груди матери.

— А тяжело все-таки будет ребеночку! Никогда больше не ткнуться ему носиком в теплую грудь! — сказал он.

Дитте быстро подняла голову, и с минуту казалось, что вот-вот слезы прорвут все преграды, но нет, она все-таки сдержалась и слегка улыбнулась вымученной улыбкой.

Лишь около полудня сдали они селедки и нагрузили телегу углем. И когда подъезжали к домику хусмана, то хозяйка уже стояла на дороге, поджидая их; она была крепкая и здоровая, по виду ей можно было дать лет пятьдесят.

— Я так и ждала, что вы скоро подъедете, — сказала она, здороваясь с ними, и прибавила: — Как раз к обеду!

Муж ее, сутулый, изможденный, работавший неподалеку на свекольном поле, заковылял к ним.

— А, вот она, девчонка, — сказал он, протягивая Дитте свою измазанную руку. — Раненько же обзавелась малышом… сама-то чуть не ребенок.

Дитте покраснела и отвернулась.

— Ты не слушай его, что он мелет! — сказала женщина. — Язык-то у него был всегда без костей. Он только болтать и горазд, — иначе не пришлось бы нам брать приемыша, чтобы иметь опору на старости лет.

— Ну, в этом, пожалуй, мы оба виноваты, — рассудил муж и принялся щепкой соскабливать с ладони грязь. — Вообще, кому суждено иметь детей, у тех они и родятся.

— Как бы не так! — презрительно фыркнула жена. — Кажется, все зависит от мужа, если он стоящий! — и она сердито поглядела на него, держа ребенка на руках. Видно было, что тут прорвалась старая обида.

— У нас в поселке говорят, что ребятишек, которых не хотят родить матери, приносят им в подолах дочки! — примирительно сказал Ларc Петер.

— Ну, так мне остается только радоваться, — рассмеялась женщина, — да надеяться на дочек, которых у меня нет. Но шутки в сторону, ведь так всегда бывает, у одного нет ничего, у другого слишком много! А теперь входите и подкрепитесь, небось проголодались с дороги. Путь не близкий.

Стало быть, она все-таки была не такая сердитая, как могло показаться сразу.

В углу, за холодною печуркой, сидел дряхлый старик, тупо глядя перед собою. Трудно было сказать — понимал ли он что-нибудь. Когда они вошли, он даже не тронулся с места, продолжая бормотать что-то и стучать деревянными башмаками. Старик трясся всем телом.

. — Ну, вот тебе и дело будет, отец! — крикнула женщина ему в ухо, протягивая к нему свою ношу.

Он, однако, не принял ее, а только залепетал: «Так, так, так!» — хлопнул себя по высохшим ляжкам и быстро застучал ногами.

Женщина передала ребенка Дитте, говоря:

— Ничего, потом он поймет!

— Он, кажется, слаб рассудком? — спросил Ларc Петер.

— Да, замучили его время и годы, живет долго, а заняться нечем. Дум у него нет, — он ведь идиот и чуть слышит, чуть видит, вот и сидит да топочет ногами, чтобы скоротать время, да бормочет всякий вздор. Но теперь придется ему встряхнуться, потому что кому же, кроме него, качать малыша? У каждого из нас своя работа.

— Забыл его, видно, господь бог, — вмешался муж. — Бог вообще никогда не вспоминает о нас, бедняках, — как и чем мы живем, — да порою забывает и смерть нам послать вовремя.

И он поджал губы, как настоящий скряга.

— Пусть его живет, сколько ему положено, — резко ответила жена. — Не объест он нас, ему и самому ее сладко, бедняге.

— Не сладко, не сладко, — передразнил муж. — А другому кому сладко? Известно, праздность скачет рысью, где труд пешком плетется!

Опять они сцепились! Не очень-то весело стало Ларсу Петеру при мысли о том, что малыша, пожалуй, пристроили в дом, где нет ладу.

— Да ведь оно так уж испокон веков ведется, что голодных ртов всюду больше, чем рабочих рук, — сказал он примирительно, — и ежели бы только на нас не лежало других повинностей, кроме пропитания ребятишек да стариков, мы бы еще кое-как справились. Но сдается мне, что нам, беднякам, самого черта посадили на спину, вот мы никак и не можем выпрямиться, сколько ни тужимся!

Муж с женою испуганно поглядели на него и переглянулись между собою.

— Ежели у нас черт на спине, то посадил его, должно быть, сам господь для нашего же блага, и нам остается только нести свое бремя до конца, — сказала немного погодя жена.

— Может статься, — с полною готовностью отозвался Ларc Петер. — Знать по-настоящему трудно, но уж больно много сваливают на господа бога, — даже то, что вернее было бы поставить на счет лукавому. Трактирщик в нашем поселке тоже все морочил пас, будто ездит на нас верхом по воле божьей, но прах меня побери, коли он в конце концов сам не угодил к черту в лапы! Нет, нам, беднякам, надо и винить и благодарить за все самих себя да покрепче держаться друг за дружку. А потому спасибо вам, что согласились взять малыша. От платы за него вы не разбогатеете, но кое-кто все-таки будет заботиться о том, чтобы вы получали ее аккуратно. Стало быть, но четыре кроны каждое первое число и шесть на рождество. И две меры селедок из осеннего улова. Осенняя сельдь самая жирная, и уж я позабочусь, чтобы вас не обделили.

— Да, с этого не разжиреешь, так все вздорожало, — сказала женщина. — Но мы-то главное рассчитываем, что мальчишка будет помогать нам на старости лет в награду за то, что мы вырастим его.

Дитте не принимала никакого участия в разговоре, но каждый раз, как речь заходила о ребенке, ее охватывала дрожь.

— Да, да, — отозвался Лapc Петер, — поживем маленько, увидим. Не годится сразу связывать себя чересчур крепко.

— А мы так было и рассчитывали. Мы ведь полагали усыновить ребенка, чтобы он и не знал других родителей, кроме нас.

Тут Дитте вдруг завопила, да так громко и пронзительно, что муж с женой со страху выронили ложки, и даже дед на минуту очнулся.

— Полно тебе, постыдись! — воскликнул Ларc Петер, взяв Дитте за плечо.

— Не отнимайте у меня ребенка! — закричала она. — Не отнимайте его у меня!..

Она совсем обезумела.

Едва-едва успокоили ее и заговорили о другом. А как только с обедом было покончено, мужчины пошли запрягать. Дитте приложила ребенка к груди — в последний раз. Безрадостно было у нее на душе.

— Дай ему хорошенько пососать, — сказала женщина. — А вот тут у меня приготовлено немножко деревянного масла, чтобы втереть тебе в груди; тогда они не так набухнут. Ты что так глядишь на меня? Думаешь: откуда я все это знаю? Но, пожалуй, другие тоже были молоды и легковерны и принуждены были отдать своих детей чужим людям… Так-то оно бывает в жизни!

Дитте опять расплакалась,

— Не отнимайте у меня ребенка! — рыдала она.

— Да с чего ты взяла! Кто же его у тебя отнимает? Ребятишек сколько угодно, и ты можешь прийти за своим, когда захочешь. А теперь пора тебе собираться в путь, я слышу, телега подъезжает. Грудь мы тебе подвяжем потуже, чтобы она приняла прежний вид. Можешь опять за девицу сойти! Кожа у тебя такая нежная, грудь, как у принцессы, — задабривала женщина Дитте. — Не плохой жребий достался тому, чья голова отдыхала на этой груди: Ох, да! Молодость и красота — это нежные цветы! Была и я молода и могла укротить любого буяна, обняв его покрепче… А где теперь то времечко? Теперь никто за мной не погонится, кроме моего старого бездельника. Общипанная курица, а за ней по пятам одичалый кот — вот все, что осталось от молодости! Да, тебе смешно, а пожалеть беднягу, уделить ей немножко из своего богатства ты не можешь? У тебя небось еще будут малыши — при твоей-то красоте!

Так продолжала она уговаривать Дитте, но та уже не смеялась. Она прыснула минуту тому назад невольно, несмотря на все свое отчаяние, так рассмешила ее эта картина: курица с котом по пятам. Не без сопротивления дала она закутать себя в большой дорожный плащ отца, чтобы не застудить грудь, — а то рак может сделаться, — и не без сопротивления дала подвести себя к телеге.

— Поцелуй теперь малыша на прощанье, — сказала женщина, протягивая ей ребенка, — поскорее приезжай навестить его.

Дитте хотела было взять ребенка на руки, но ей не дали. Женщина пошла с ним в дом, крепко прижав его к себе, как бы желая показать, что теперь он уже принадлежит ей.

Медленно подвигалась телега навстречу порывистому осеннему ветру. Воз был тяжелый, лошадь старая, усталая, и Ларc Петер то и дело подгонял ее. Дитте сидела, притихнув, как мышь, не шевеля ни одним мускулом, с застывшим взглядом. Она продрогла, холод и сырость прохватывали ее насквозь, а горе все глубже въедалось в душу. Деревья плакали, капали слезы и с мохнатой гривы лошади, и с полей мягкой шляпы Ларса Петера, и с ресниц Дитте. Какие-то тени мелькали в тумане по обеим сторонам дороги — кусты или пасущаяся скотина. Кто-то заунывно пел там — пастух или работник на свекольном поле:

Зачем же так часто мы плачем И слезы ручьями струятся из глаз?

Ах, горестей слишком уж много, Очей же лишь пара у пас!..

Песня эта была знакома Дитте. Но она ведь не плачет, к чему же эта песня? Она только сидит под обрывом, а на нее и вокруг нее капают слезы, потому что она согрешила. Вздор! Ведь она и согрешила-то, чтоб остановить, осушить чужие слезы. Дерн заколебался, из тумана показался Карл. «Это я пел, — сказал он. — Но мы ошиблись оба— и высший судья и я. Ты не грешница, — утешь же меня снова! Помнишь, как сказал господь: все, что сделаешь для одного из малых сих, для меня сделаешь!..» Так жаловался он, но Дитте вырвалась от него и побежала, полная отвращения.»

Тут она вздрогнула и проснулась, — они остановились отдохнуть на лесной опушке. Начало смеркаться.

— Лошадь сильно устала. Надо подумать о ночлеге, — сказал Ларc Петер.

Рудердальский постоялый двор был недалеко, но им не но карману было останавливаться там. Поэтому Ларc Петер завернул за старый овин и там выпряг лошадь, повесил ей торбу на шею и прикрыл ей спину своим плащом, сами же они пролезли через открытый люк в овин и зарылись в солому.

Ларс Петер ощупью достал еду и подал Дитте. Нашлось у него для нее и яблоко и много добрых, ласковых слов. Дитте кусок не шел в горло, ей всего нужнее были отдых и забвение. Но добродушное рокотание отцовского голоса она готова была слушать, лишь бы самой не отвечать. Она мало спала последние ночи от забот и нервного напряжения, и теперь ей так хотелось уснуть, забыться. Под баюкающе рокочущий бас Ларса Петера она погрузилась в сон.

Ночь, однако, прошла беспокойно. Ларсу Петеру так и не пришлось выспаться. Молоко приливало к грудям Дитте, она тосковала по ребенку и громко всхлипывала во сне. Когда сон ее становился чересчур уж тревожным, отец будил ее и уговаривал:

— Ему хорошо, он преспокойно спит, поверь мне!

— Нет, я чувствую, что он проснулся и плачет обо мне, потому у. меня молоко так и бежит! — рыдала Дитте.

— Гм… — Ларc Петер даже не знал, что отвечать. — Постарайся все-таки быть благоразумной, — говорил он, — что толку плакать о том, чего нельзя изменить? И ведь как только ты устроишься, ты всегда можешь взять ребенка обратно. Там, в столице, есть всякие такие приюты и убежища, не то что у нас в деревне. Да недолго, пожалуй, придется ждать и нашего переселения в город. И Карл ведь там — на случай, если тебе покажется слишком одиноко.

Дитте молчала. Карла ей искать незачем.

Под утро выглянул месяц. У Дитте болело даже под мышками, и она места себе не находила. Поэтому они рано поднялись, запрягли и поехали дальше. По дороге стали попадаться люди, одинокие, заспанные пешеходы, державшие путь туда же, в столицу.

— Сегодня как раз «день расчета и найма», — сказал Ларc Петер, — вон сколько людей идет в столицу искать места или поденной работы. И мне бы сделать так в молодости, тогда, пожалуй, много сложилось бы иначе.

— Но тогда у тебя не было бы нас! — ужаснулась Дитте.

Ларс Петер с секунду глядел на нее в недоумении.

— Да-а, правда твоя! — воскликнул он наконец. — Хотя… кто знает?..

Впрочем, это уж было бы подлинным чудом! Ведь тогда случай должен был бы и Сэрине привести в столицу и столкнуть их там, разумеется, и… Но напрасный труд пытаться передвигать пешки, которыми играет судьба; много надо иметь ума, чтобы мешаться в ее дела! Одно только знал Ларc Петер, — что из-за Дитте и других детей он не хотел бы, чтобы его доля была иною.

Дорога мало-помалу становилась оживленнее. Их телегу обгоняли другие — то с комодом, то с шкафом, привязанным сзади. С проселочных дорог и тропинок выходили на проезжую дорогу путники с котомками. Наступило утро.

— Видишь, не одна ты, и другие направляются туда попытать счастья, — весело сказал Ларc Петер.

Дитте считала, что это с одной стороны хорошо, а с другой — плохо.

— Только бы мне найти там место!

Ларс Петер рассмеялся. Вот и видно, что она понятия не имеет о столице.

— Возьми ты все озеро Арре, и то не уместишь на нем Копепгаген, — сказал он. — А вдобавок люди живут там в несколько ярусов, одни над головами других!

— Как же там быть с помоями? — спросила Дитте. — Нельзя, стало быть, выливать их за порог?

— В уме ли ты? Этак ты прямо людям на головы выльешь! Помои спускаются там в землю, по трубе.

Дитте теперь совсем ожила. Боль в груди от прилива молока ослабела, и все, что осталось позади, стушевалось перед тем, что ее ожидало впереди. Там вдали вырастал из утреннего тумана таинственный город, словно бесконечный лес шпилей, куполов и фабричных труб; со всех сторон стремились туда люди в поисках работы и ехали телеги с продуктами — с мясом, молоком, овощами, зеленью, хлебом.

— Да, там есть чем поживиться! — сказал со вздохом Ларc Петер. — И надо самому ездить туда, ежели хочешь иметь выгоду от продуктов, что сам производишь.

В бесконечной веренице телег и повозок продолжали они свой путь, и вдруг дорога перешла в мощеную улицу. Шум, грохот… Дитте в ужасе схватилась за отца и прижалась к нему. Конки звонили, возчики кричали, велосипедисты и пешеходы шныряли в этом хаосе А благополучно перебирались на другую сторону; все вертелось, крутилось, сливалось в оглушительную сутолоку. А высокие дома словно наклонялись над толпой, — будто у них голова кружилась… Ух! Дитте невольно закрыла глаза и вся содрогнулась. Настоящего страха в пен, конечно, не было, она только изумлялась и ужасалась в полной уверенности, что они никогда не выберутся отсюда благополучно. Но вдруг они въехали в ворота и очутились на том самом постоялом дворе на Западной улице, который Дитте так хорошо знала из рассказов о сказочной поездке Ларса Петера в столицу. Он тотчас же уложил Дитте спать, а сам повез уголь.

А затем — с делами покончено и можно оглядеться в столице! Лошадь поставлена в стойло, корм в ясли засыпан, и Ларc Петер, стоя в воротах постоялого двора, полною грудью вдыхал в себя столичный воздух. Грудь его ширилась от наплыва каких-то особых чувств. Там, позади — изнурительный труд, заботы и горести, здесь — никаких пут и преград, напротив, как будто даже слишком большой выбор.

Но прежде всего следовало подкрепиться, — он был голоден как волк. Ларc Петер спустился в погребок и заказал себе порцию битков и графинчик водки, — надо было хорошенько согреться после ночного холода и всех треволнений. И это удалось вполне! Ларc Петер вышел на улицу уже другим человеком. Да, пожалуй, и все кругом стало другим. Светило солнце… или, во всяком случае, собиралось выглянуть. И девчонкины дела складываются отлично — если вдуматься хорошенько. Она такая молодая, проворная, ребенок ее не связывает больше; да еще такая удача, что сегодня как раз годовой день расчета и найма домашней прислуги и работников. Теперь, стало быть, надо выбрать из всех этих свободных мест такое, которое как раз подошло бы Дитте — где бы хорошо платили и хорошо обращались с ней, по заслугам. Потому что, правду говоря, девчонке цены пот. С минуту Ларc Петер раздумывал: не пойти ли за советом туда, на Хаузерскую площадь, где ему так помогли в тот раз? Может быть, Капельмейстер?.. Он ведь совершил тогда настоящее чудо! Прошлая поездка мало-помалу превратилась в воспоминаниях Ларса Петера в какое-то сказочное происшествие. Но когда он дошел до площади и увидел вход в погребок, то все-таки остановился. Как-никак, а часы-то с деньгами у него все-таки исчезли. Он постоял немножко в раздумье, потом повернулся и через Угольную площадь прошел в старые кварталы.

Вот где ему понравилось. В подвальных этажах ютились лавчонки с железным товаром, с шорными изделиями, с дегтем, веревками и другим добром. На панелях свалены были груды разного старья, радовавшего сердце Ларса Петера. Он бы не прочь был когда-нибудь увидеть у себя в телеге такое богатство! Перед москательной лавкой лежали веники и метлы, стояли тачки с обитыми железом колесами, а в простенках висели новенькие сапоги с деревянными подошвами. Вот бы где Ларсу Петеру завести лавочку!

В одном переулке он увидел перед крыльцом, выходившим прямо на панель, большую толпу народа. Это был все свой брат — мужчины в брюках, заправленных в сапоги, и женщины, видимо, привычные копать картофель и свеклу. Все они глазели наверх, где на окнах помещения красовалась надпись: «Контора для найма». Время от времени из толпы выходил кто-нибудь и решительно взбегал на крыльцо. Можно было подумать, что дело шло о явке к начальству, — так они все мялись и робели.

Ларс Петер храбро поднялся по ступеням. Он-то бывал в таких конторах!.. И в передней люди жались в кучу, наступая друг другу на ноги, как овцы.

— Черт побери, не съедят же тут человека! — сказан он, пробираясь мимо них в небольшую комнату, тоже битком набитую мокрыми от пота людьми, — просто не пошевельнуться было. В самой глубине комнаты, позади барьера, по обеим сторонам высокой конторки сидели переписчица и заведующий. Они вызывали людей поодиночке, тыкая в них концом пера, опрашивали их и отбирали, пропуская за барьер и посылая к самому «коммерсанту», так они называли человека, восседавшего в соседней комнате.

— Пожалуйте туда, к коммерсанту! — говорили они.

— Да, знаем мы этих коммерсантов! Торгуют людским потом и кровью! — вполголоса сказал Ларc Петер, вызывающе озираясь кругом. Но никто не осмелился усмехнуться.

Иногда коммерсант сам показывался в дверях и отдавал распоряжения. Он был жирен до неприличия. К тому же черный и смуглый — настоящий сатана, с тонким ястребиным носом на огромном мясистом лице и пучками щетины, росшей прямо из ноздрей, — видать, тут прямо преисподняя! Ларc Петер глядел на него со страхом и злобой, хотя ему самому не было ни малейшего дела до коммерсанта. В толпе же при каждом появлении коммерсанта пробегал трепет. И немудрено: он распоряжался тут не хуже самого бога или дьявола. Говорили, что он нажил себе миллионы этой торговлей людьми. Молодых, красивых девушек он закреплял за собственною конторою, — особенно полек. Верно, заманивал их, чтобы потом отправить в публичные дома больших городов в разных странах света.

Ларс Петер не совсем ясно представлял себе, как ему надо взяться за дело. Ему бы хотелось подыскать девчонке что-нибудь хорошее, но для этого надобно ведь расписать ее необыкновенные качества, а тут, в этой толпе, вряд ли удобно петь ей хвалы, которые просились у него с языка. И вдруг взгляд его упал на объявление над дверью комнаты коммерсанта: «Вновь приехавших девушек просят обращаться в комнату Б, вход из коридора. Есть необыкновенно выгодное предложение». Разбирая по складам эту надпись, Ларc Петер сообразил, как ему действовать, и, не спеша, выбрался из толпы, чтобы никто не догадался опередить его. В коридоре он постучал в другую дверь, замирая от страха, словно преступник, хотя — с чего бы это? Открыла дверь дама, почти не уступавшая толщиной коммерсанту, нос у нее был тоже крючком, и она уставилась на Ларса Петера, как попугай.

— Я насчет одной молодой девушки из деревни, — сказал он.

— Она с вами? — спросила дама. — Мы не берем кормилиц заглазно.

— Так это в кормилицы? Да, оно, конечно, можно бы и самому догадаться, будь у меня хоть чуточку смекалки. А велико ли жалованье, смею спросить?

— Насчет жалованья мы уж столкуемся, если она вообще здорова. Но вы сначала приведите ее, — заявила дама и захлопнула дверь у него перед носом.

Ой, вот так баба! Чуть нос не прищемила! Ларc Петер даже гордился тем, что так храбро вел себя с нею, и быстро зашагал по улице, сдвинув шляпу на затылок. Пока что он отлично устраивал дела! Вот только не по душе было ему, что Дитте попадет в кормилицы — в дойные коровы, так сказать; тут есть что-то такое, чем он был не очень доволен. Понадобилось опять заглянуть в погребок и пропустить рюмочку для прояснения мыслей; водка вообще отличное средство, от нее появляется более широкий взгляд на вещи!

Вышел он из погребка с твердым убеждением, что ежели девчонка поступит на место, где ей дадут хорошее жалованье за то лишь, чтобы она кормила чужого ребенка тем молоком, которое все равно пропадет зря, — то она недаром родилась на свет. И раз можно обойтись соской, — значит, только самые важные господа берут своим грудным детям кормилиц!

Он вошел к Дитте твердым шагом, необычайно высоко подымая ноги.

— Ну-ка, вставай да одевайся, девушка! — сказал он весело. — Я нашел тебе великолепное место. Ты заживешь барыней и будешь кормить, пожалуй, какого-нибудь графчика — ежели тебя не забракуют при осмотре! Потому что ведь кто же покупает дойную корову за-глаза? И господа, небось, хотят знать, за что будут платить деньги.

Осмотра же ей бояться нечего, — любо-дорого взглянуть на девчонку: кругленькая и беленькая, с пышной грудью. У нее, как и у матери, была нежная кожа, но не такая веснушчатая, и фигура покрасивее. А рыжеватобелокурые блестящие волосы доходили ей до поясницы, когда были распущены.

 

IX

РОДИЛЬНЫЙ ПРИЮТ

— Звонят! Звонят!

Дитте услышала это восклицание, стоя в маленькой умывальной около кухни, где приводила себя в порядок после какой-то черной работы.

— Звонят! — испуганно передала она сиделке, находившейся в кухне.

Фрекен Петерсен швырнула то, что было у нее в руках, и кинулась по длинному коридору. Вскоре она вернулась, запыхавшись.

— Это графиня! Поторопитесь! Я пока провела ее в контору к надзирательнице.

Быстро нарядившись в парадную форму — белый халатик с глубоким вырезом и короткими рукавами и белый чепчик, — Дитте поспешила в детскую. Когда ввели туда посетительницу, Дитте с обнаженною грудью сидела в белом лакированном кресле, а сиделка обмывала ей грудь стерилизованной ватой, которую обмакивала в белый сосуд с борной водой. Степы в этой просторной трехоконной комнате — «парадной», как называли ее кормилицы между собой, — на высоту человеческого роста были покрыты белыми лакированными панелями, которые так легко держать в чистоте, а над панелями шла белая штукатурка, соединявшая стены с потолком в одно целое. Несколько белых лакированных детских кроваток с бледно-розовыми пологами и два больших белых стола, на которых пеленали детей, составляли главную часть обстановки. Сиделка тщательно прикрыла грудь Дитте белою салфеточкою и со слащавой улыбкой произнесла:

— Ну, вот, теперь я принесу малютку!

Неподалеку от Дитте сидела молодая дама вся в черном и глядела на нее, прищурив глаза. Дитте знала, что у знатных господ считалось хорошим тоном смотреть вот так на людей, прищурив глаза, или через лорнетку. Но все-таки это как-то чересчур бесцеремонно: разглядывать человека, словно мерку с него снимаешь! Вообще же дама была очень мила с виду и совсем молоденькая, не старше самой Дитте. Длинная черная вуаль спускалась у нее сзади со шляпы и означала, что дама вдова, отдававшая свое дитя на вскормление, потому что молоко у нее испортилось от горя или что-нибудь в таком роде. На деле же она вовсе не была вдовой, — так же как и Дитте, она и за муж-то не выходила! Но зато она была настоящей графиней, принадлежала к одной из знатнейших фамилий в стране!.. Да вот грех попутал — связалась с кучером. Подруги Дитте знали все подробности как этой истории, так и других, развязки которых происходили в этом родильном приюте; знали все, как бы ни была запутана каждая история и в каком бы строгом секрете ее ни держали. Дитте, однако, понять не могла, как это графиня согрешила с кучером. Если ей хотелось ребенка, так она могла иметь его от какого-нибудь графа! Графиня была очень хороша собою, ей так шла эта бледность — след недавних родов… или, может быть, «греха»?..

Важным барыням в таких случаях еще тяжелее приходится, чем простым девушкам. Эта, во всяком случае, любила свое дитя и каждую неделю его навещала. Многие являлись сюда только родить и больше не заглядывали.

Сиделка что-то уж очень долго не несла ребенка. Верно, что-нибудь нужно было скрыть: может быть, кожица подопрела, и следовало сначала хорошенько ее припудрить. Дитте сидела и ждала, а хуже этого для нее быть ничего не могло, — ее одолевали тогда грустные мысли. Сколько тяжелого приходило на ум и раздирало сердце. Вдруг шею ее обвила чья-то рука.

— А как поживает ваш собственный малыш? — спросила молодая женщина и прильнула щекою к щеке Дитте.

Ничего хуже этого вопроса, пожалуй, и быть не могло. Лицо Дитте начало подергиваться. К счастью, вошла сиделка.

— Ну вот, сударыня! Разве он не милашка? — сказала она и положила малютку на руки молодой матери.

Та долго глядела на него и затем приложила к груди Дитте с каким-то особенным выражением лица, которое можно было истолковать по-разному.

Дитте ее ничуть не стеснялась и не прочь была бы поговорить с нею. Как ни различны их судьбы, они ведь в некотором роде сестры по несчастью. Но сиделка все время вертелась в комнате, проявляя необыкновенную заботливость о ребенке.

— На надо спешить! Пусть кушает досыта!

Но это было только лицемерие. Украдкой она сделала Дитте знак поскорее отнять ребенка от груди.

Дитте постаралась заставить дитя выпустить грудь, но так, чтобы это вышло как бы само собою. Ей было жалко малютку, но она не смела ослушаться.

— Не может быть, чтобы он был уже сыт, — сказала мать. — Смотрите, как он тянется! Нельзя ли дать ему и другую грудь?

— Нет, нет, никак нельзя перекармливать ребенка, — ответила сиделка. — Он начнет тогда срыгивать и будет плохо развиваться.

Она отняла малютку от груди и передала матери, разрешив ей самой положить его в постельку. Графиня постояла с минутку, наклонившись над ребенком. Когда она выпрямилась, на глазах у нее были слезы. Дитте так бы и бросилась ей на шею и сказала, чтобы она не огорчалась, что мальчик будет получать, сколько ему надо. Но молодая женщина стала прощаться. Она подала им обеим руку и поблагодарила за то, что они так заботятся о ее ребенке. Она сунула Дитте бумажку. Сиделка пошла провожать графиню к выходу, а Дитте во внутренние комнаты — кормить другого ребенка.

Сиделка вернулась.

— Слава богу, один визит сошел благополучно. Лишь бы она не заметила, что мы слишком рано отняли ребенка!

— И жалко было отнимать, он бы еще пососал! — сказала Дитте.

— Ну, молочной каши получит, — сказала сиделка, — другим тоже ведь надо дать грудь; у нас тут не считаются с рангами. Но вы, кажется, приложили ребенка к другой груди? Разве первая в самом деле высосана до капли?

Дитте кивнула. Она не любила, чтобы ее выдаивали до последней капли, до боли в спине.

— Вы вполне уверены? Дайте я посмотрю. — Сиделка надавила пальцем грудь. — Надо бережно расходовать молоко, оно обходится нам недешево… Но графиня, кажется, дала вам на чай?

Дитте нехотя вынула бумажку из-за пазухи и отдала. Фрекен Петерсен унесла деньги и вскоре вернулась с серебряною мелочью.

— Вот ваша доля! — сказала она.

Считалось, что все чаевые должны передаваться старшей надзирательнице, которая распределяет их по заслугам и старшинству. Но вполне возможно, что фрекен Петерсен просто совала кормилицам мелочь, оставляя себе львиную долю. Дитте вообще была разочарована: при найме ее обнадежили, что она будет получать много чаевых. И ей так нужны были деньги! Жалованье свое она получит ведь не раньше, чем через девять месяцев — срок, на который она нанялась. Дитте только теперь поняла, что это было сделано для того, чтобы она не сбежала раньше срока. Но она непременно расскажет графине насчет чаевых!

— Вы ведь никому не болтаете о том, что у нас тут делается… даже вашим подругам? — вдруг резко спросила сиделка.

Дитте испуганно съежилась и прошептала:

— Нет!

Опять позвонили. Фрекен Петерсен слегка вскрикнула и побежала отворять. Она была правой рукой надзирательницы и всегда сама отворяла двери посетителям. У надзирательницы она и переняла эту манеру пугаться звонков. Та всегда с громким оханьем хваталась за сердце; должно быть, оно было у нее не в порядке. Впрочем, испуг заражал всех. Помещение было слишком велико, чтобы звонок из передней был слышен во внутренних комнатах; зато когда начинался сигнальный трезвон по всему коридору, — словно огненная струя пробегала по телу у всех — от самой поясницы до пяток. Кормилицы тоже невольно вздрагивали, а сосавшие грудь младенцы начинали кричать.

Вообще же детского крика здесь слышалось меньше, чем можно было ожидать. У надзирательницы были капли, которые очень успокоительно действовали на малюток.

Зато было много беготни. То и дело слышались звонки, посетители приходили, уходили, и на смену им являлись опять новые, которым нужно было… Да что, собственно, нужно было здесь всем этим людям? Большею частью они сразу запирались с надзирательницей в ее личном кабинете, находившемся как раз напротив входной двери, так что их никто из кормилиц и не видел. София и Петра, впрочем, делали вид, что отлично знают, зачем приходит сюда весь этот люд, да только говорить об этом не хотят.

— Больно ты еще молода, дружок! — с таинственной миной отвечали они на расспросы Дитте.

На этот раз посетителем был не кто иной, как сам коммерсант. Дитте узнала его по грузной поступи в коридоре и по хихиканью сиделки, — словно ее щекотали. Он вечно норовил ущипнуть, толстый боров!

Затем надзирательница отправилась куда-то вместе с коммерсантом на весь вечер, передав бразды правления фрекен Петерсен, а та, как только они ушли, призвала всех трех кормилиц и сказала:

— Мне надо сбегать тут неподалеку… Вы пока, конечно, присмотрите за всем сами? Но непременно будьте неотлучно здесь внизу, помните, какая на вас ответственность.

— Да, да, разумеется! — отвечали они в один голос, но едва фрекен Петерсен очутилась за порогом, как София и Петра убежали наверх в свою комнату прихорашиваться.

А потом Дитте пришлось сойти вниз, чтобы выпустить их, запереть за ними дверь и опять остаться одной и отдуваться за всех. Кроме присмотра за малютками, надо было выстирать целое корыто пеленок да еще ухаживать за больной, явившейся сюда за целых шесть месяцев до родов и лежавшей в самой дальней комнате родильного приюта. Так оно почти всегда бывало: все взваливалось на одну Дитте! Право, это ей порядком надоело, и она готова была забрать свои пожитки да сбежать потихоньку.

Дитте уже немало натерпелась в своей личной жизни, но до сих пор не сделала из этого опыта нужного вывода. Она терпеливо сносила все, не думая никого винить в своих несчастьях, даже тех, кто навлекал их на нее. Она отличалась природным терпением и добродушием; эти качества были лучшим ее наследством, и должно было случиться нечто совершенно необыкновенное, чтобы заставить ее критически отнестись к жизни и предъявить к ней какие-то требования.

Но здесь терпение Дитте испытывалось слишком жестоко, ведь она вообще была не глупа и в конце концов не так уж добра. Она прижила ребенка, — ну что же, дело житейское, в ее быту это не редкость; ей пришлось отдать дитя на вскормление чужим людям, — ив этом нет ничего особенного. Такова доля бедняков, и это в порядке вещей. Но чтобы барышни сбивались с пути и приживали незаконных детей?! Да не дочки хуторян, — таких-то Дитте знавала немало, — настоящие благородные барышни! Этого ей никогда в голову не могло прийти. Они, впрочем, отлично устраивались: ложились в клинику якобы на операцию от той или иной болезни — как вот эта помещичья дочка, что лежала здесь, когда Дитте поступила на место. Домашние ее говорили, что она поскользнулась на лестнице и сломала себе копчик. Она сама со смехом рассказывала об этом здесь, в приюте.

И вот Дитте перестала все принимать на веру, начала сопоставлять одно с другим; то, что она видела в родильном приюте, бросало свет и на многие загадки прошлого. Она случайно попала за кулисы жизни, и действующие лица представились ей в ином свете. Благородные барышни, стало быть, не лучше ее и ей подобных, а она-то воображала!.. Считалось, что они уехали в Париж или на курсы в столицу, тогда как попросту они лежали в таком вот приюте и кричали от родовых мук. «Вот она, кислая отрыжка после сладкого греха», — приговаривали женщины, когда Дитте рожала, но тут эта поговорка была уместнее.

Да, Дитте поумнела. Но от этого у нее еще больше скребло на сердце, — привычные представления о верхах и низах и чувство справедливости были в ней поколеблены. Она могла мириться с разлукой со своим ребенком, видя в этом возмездие за свой грех, могла утешаться тем, что оба они страдают для блага более праведных людей, но с какой же стати у ее ребенка отнимают материнское молоко для других, таких же незаконных детей? Этого она никак понять не могла.

Дитте заводила об этом разговор с Софией и Петрой, когда они втроем собирались вечером в своей комнатке наверху, но те смеялись над нею и обращали все в шутку.

— Какая же ты глупая! — говорила София. — С чего барам быть лучше нас? Но у них есть деньги, а это главное, и какая же девушка по доброй воле оставит ребенка при себе, чтобы старухи ее пилили, а мальчишки дразнили… Я сама сколько раз, идя по улице, жалела, что я не колдунья, не могу перекинуть свое бремя в чужое чрево. Мужчинам, тем и горя мало, умеют улизнуть вовремя; им живо другая на шею повесится и получит такой же подарок. Справедливость — вздор! Так и знай!

Но как бы там ни было насчет справедливости, — обязанности остаются, и они дают себя чувствовать. Тяжко прикладывать к груди чужих детей, давать им высасывать себя до того, что ты еле на ногах держишься, и знать, что твой собственный ребенок валяется где-то у чужих людей и с плачем сосет вместо груди соску!..

Дитте изводила себя такими мыслями и тосковала по ребенку. Каждый раз, как она кормила грудью чужое дитя, ее охватывало болезненное чувство. Да и разочарована она была порядком. Совсем не то сулили Ларсу Петеру и ей, когда нанимали ее. Оба они думали, что Дитте поступает кормилицей в знатный дом, где барыня слишком важна и нежна, чтобы самой кормить. Обещали ей, что и одевать ее будут на господский счет — во все белое. А вместо того она стала мамкой в «приюте ангелов».

Так выражалась София. Дитте не любила этого выражения. Но она пользовалась им в минуты озлобления, чтобы сорвать сердце. В белый халатик она наряжалась только для посетителей, вообще же чаще ходила замарашкой и делала всякую черную работу, а в промежутка должна была кормить то того, то другого младенца. Выходных вечеров здесь вовсе не полагалось, — все три девушки были наняты без права распоряжаться своим отдыхом в течение всего срока найма. Объяснялось это опасением, что они могут занести в приют заразу из домов своих бедных родных и знакомых. Но София и Петра полагали, что надзирательница скорее опасалась их болтовни о том, что делается в приюте. Каждый день после обеда сиделка гуляла с двумя из девушек, а третья под наблюдением самой надзирательницы управлялась с делами: таким образом, на свежем воздухе они все-таки бывали.

София и Петра наверстывали свое в те ночи, когда дежурила Дитте. И ей приходилось сначала сторожить у окна, потом бегать вниз и отворять им дверь, когда они подавали сигнал. Обе они были бойки на язык и посмеивались над деревенскою простоватостью Дитте, но, в общем, были добродушны и всегда готовы помочь ей, так что она с ними уживалась. Им, однако, никогда не приходило в голову брать ее с собою по ночам.

По их мнению, она была из другого теста, чем они сами.

 

X

«АНГЕЛОЧКИ»

— Ах, милые мои ангелочки! Им нужно солнышко! — говорила надзирательница, пододвигая кроватки к окошку, откуда падала на пол скудная полоска света. Это здесь называлось солнышком. А когда отворяли окошко и комната наполнялась вонью из труб соседнего газового завода, — это называлось свежим воздухом.

Дитте с фру Брам остались одни дома — фрекен Петерсен повела на прогулку Петру и Софию. Дитте прибирала комнаты и присматривала за малютками, а надзирательница фру Брам большею частью сидела в кресле, болтая о том о сем. Да Дитте и не нуждалась в помощи; дети вообще не были избалованы уходом, и в данное время их было всего четверо. Один ребенок только что умер, а двое просто исчезли из приюта, — верно, их отдали в частные семьи.

— Ох, у нас бывало до двадцати малюток одновременно, — вздохнула фру Брам. — Не повезло нам… Было несколько несчастных случаев… А люди ведь так подозрительны!

Она простодушно глядела на Дитте, глаза у нее были бесхитростно-доверчивые, как у собаки, никогда не выражавшие ни гнева, ни силы характера, разве иногда испуг. Вся она была какая-то рыхлая, безвольная, лицо и руки словно у расслабленной. Сколько Дитте ни подкарауливала, никогда не могла поймать надзирательницу ни в чем дурном, и если бы не слушать товарок, а только верить своим впечатлениям, то Дитте скорее всего считала бы фру Брам хорошей женщиной. Дышала надзирательница с присвистом — у нее была астма, — всегда ходила в черном шелковом платье и глядела так, как будто ровно ничего не понимала — простоватая, вечно озабоченная.

— Ох-хо-хо! Бедные ангелочки! — повторяла она. — Да, жених мой частенько бранит меня за то, что я все не решаюсь расстаться с этим приютом… Бы ведь знаете,» что коммерсант мой жених? «Мы только зря тратимся», — говорит он. И правда, за все труды и хлопоты одна черная неблагодарность. Но вот кончится установленный законом срок, и мы с ним уедем на юг… Там климат здоровее для астмы. Конечно, мы сначала поженимся. Вы ведь знаете, что раньше трех лет после развода не дают разрешения на новый брак, потому что ведь надо выждать последствий первого супружества.

— Последствий?! Да разве их три года ждут? — но могла не расхохотаться Дитте.

— Ну… Не всегда же люди сразу окончательно порывают друг с другом, если даже развелись. Ох-хо-хо! Да, милые мои ангелочки!

Звонок! Фру Брам так и схватилась за сердце от неожиданности и едва-едва поднялась на ноги.

Дитте на цыпочках прокралась в «парадную» комнату и стала прислушиваться у стенки, отделявшей комнату от кабинета надзирательницы. Там слышались молодые голоса: мужской говорил что-то сдержанно и медленно, женский время от времени прерывал его речь рыданиями. Слов Дитте не могла разобрать. Но вдруг мужчина проговорил громко и отчетливо:

— А вы разве не могли бы помочь нам… отделаться?..

— Да, да, пожалуйста, голубушка! — сказала женщина и снова громко зарыдала.

Надзирательница что-то ответила, как всегда, тягуче и простоватым тоном. Потом все стихло, и Дитте улизнула из комнаты.

Вскоре они появились в «парадной» комнате. Дитте разглядела их в замочную скважину: совсем еще молодую женщину, бледную-бледную, с красными заплаканными глазами, и мужчину, постарше, в длинном черном сюртуке, похожего на пастора.

— Эту комнату мы не можем вам отдать, — сказала надзирательница, — здесь спальня милых малюток. Но мы поместим вас в спокойной комнате, на солнечной стороне.

— Да, да, — всхлипнула молодая женщина.

Друг держал ее за руку, как бы оберегая от всякой опасности.

— И все это останется в полном секрете? Наверное? — спросил он.

— Будьте совершенно спокойны, — ответила надзирательница, — мы тут немы, как могила! Но вы должны записаться заблаговременно, — у нас большой спрос на комнаты.

Когда надзирательница вернулась, Дитте стояла в длинном коридоре, у кухонной двери.

— Можно мне на минутку уйти? — спросила она.

И, быстро поднявшись по кухонной лестнице к себе наверх, она бросилась ничком на постель и зарылась лицом в перину, содрогаясь от ужаса. Да, ужас, ужас!.. Бедная, измученная девушка!.. И он… тот, что держал ее за руку! И сама она!.. Сил нет выдержать все это! Сердце разрывалось от жалости к несчастной девушке, которая проходила теперь через все муки, знакомые Дитте, и от жалости к самой себе, — ее-то никто не держал тогда за руку! И тоска охватывала ее, тоска по родному дому, по отцу и ребятишкам… по своему собственному малышу. Нет, как ужасно жить на свете!.. Она даже плакать не могла, только терзалась и ужасалась… «Отделаться! Отделаться!» — стонало у нее в ушах. И вдруг что-то всплыло в ее памяти… какой-то ужас! Бабушка не раз говорила ей в детстве о том, как хорошо, что не удалось загородить Дитте дорогу на свет божий. «А то каково бы пришлось теперь несчастной старухе, на кого бы ей опереться, не будь тебя?» — восклицала бабушка, заливаясь слезами в припадке страха и благодарности судьбе. Дитте так ясно запомнила это потому, что ее долго занимала загадка: почему и как хотели загородить ей дорогу на свет? И, раздумывая об этом, она рисовала себе приблизительно такую картину: кухонная дверь заперта, ее не пускают к бабушке, и она должна остаться на дворе, в потемках и в слезах. Но, значит, то было в таком же роде?! От нее тоже хотели «отделаться»! Дитте оледенела при этой мысли. Да, она ведь родилась незаконной, вдобавок в бедной семье… Для таких, как ее мать и она, не существует родильных приютов. Им остается либо «отделываться», как знают, либо нести все тяжкие последствия греха.

Раздался долгий звонок над постелью Дитте. Она вскочила и поспешила вернуться к своим обязанностям.

Невеселы они были, но все-таки после этого открытия Дитте втайне радовалась, что ей-то не смогли загородить дорогу на свет божий. Иначе, что стал бы делать без нее отец… и ребятишки? Да и каково это было бы ей самой — не родиться живой на свет? Да, несмотря ни на что, Дитте отнюдь не тяготилась жизнью!

Впрочем, она всплакнула втихомолку не один раз. А когда Дитте прикладывала потом к груди чужое дитя, сердце у нее так и перевертывалось. Она делала над собою усилие, но зато давала волю чувствам, когда оставалась одна, — слезы облегчали, обмывали все темные закоулки души.

Временами вспыхивала в ней и ненависть или, скорее, озлобление против тех, которые так легко отделывались от своих детей и разлучили Дитте с ее ребенком. Но ведь какой же надо быть жестокосердной, чтобы не смягчиться, держа на руках хоть и чужое, но беспомощное, крохотное существо! Дитте, во всяком случае, не была на это способна.

Трудно оказалось и привыкнуть к городской жизни, труднее, чем предполагала Дитте. Никогда и нигде еще не чувствовала она такого одиночества, как здесь, хотя людей было полно вокруг. Животных здесь совсем не видно было, даже кошки, которая бы приходила и терлась возле ног, выпрашивая лакомый кусочек. Дни тянулись, темные и серые. Большую часть зимы приходилось ужо с середины дня зажигать огонь в кухне. И куда ни погляди — серые гладкие стены домов, водосточные трубы и целое море крыш и дымовых труб. Есть, правда, улицы, залитые светом, с роскошными магазинами, где в окнах выставлены были все сокровища мира. Дитте наслышалась о них задолго до того, как попала сюда, и они часто снились ей. Но она не прочь была бы посмотреть на них собственными глазами и, пожалуй, зайти туда прицениться. Она обещала ребятишкам кое-какие игрушки, и когда срок ее найма кончится и она получит жалованье, то… Мысль о жалованье служила ей утешением в тяжелые минуты. Сколько она всего накупит, когда получит свои деньги!

— Ничего ты не получишь! — сказала ей раз София. — Слишком ты добра и проста. Или ты думаешь, нас тут морят да изводят всячески, чтобы потом расплатиться с нами по чести? Как бы не так! И, право, мне скоро надоест терпеть. Не вижу я разве, и чему это клонится? Хотят довести меня до белого каления, чтобы заставить бросить место до срока. Тогда ведь я потеряю жалованье. Но нет, шалишь! Если я выдержала восемь месяцев, то уж как-нибудь дотяну девятый. А если она уж чересчур насядет на меня, то… — Она многозначительно кивнула.

— Что тогда? У хозяев вся власть и все права! — сказала Дитте, вспомнив, что было с нею на Хуторе на Холмах.

— Я потребую свое жалованье и пригрожу, что иначе донесу на них. Не очень-то, пожалуй, обрадуются этому! Я потребую жалованье сполна и, может быть, даже еще на харчи… Жених мой говорит, что я имею на это право. Не хватает только, чтобы я им подарила деньги!

И в самом деле, долго ждать не пришлось: София устроила скандал своим хозяевам. Без сомнения, ее выживали, особенно фрекен Петерсен. Каждый день на Софию сыпались упреки за то, что у нее молоко совсем пропало. Наконец терпение ее лопнуло, она пошвыряла все, что было у нее в руках, и потребовала, чтобы ей заявили прямо: чего от нее хотят? Если угодно, чтобы она ушла, — она готова! Фрекен Петерсен призвала двух других кормилиц в свидетельницы и отказалась выдать Софии жалованье. Но через час в парадную дверь позвонили. Это явилась София с женихом. Пришлось надзирательнице вежливо принять их в своем кабинете. А вскоре София влетела в «парадную» комнату с самым победоносным видом, широко расставив локти.

— Надо же по-человечески попрощаться с подругами! — сказала она, размахивая двумя сотенными бумажками.

Дитте вся дрожала от волнения, и ее бросало то в жар, то в холод. Никогда не думала она, чтобы служанка могла так припереть к стене своих хозяев!

— Это потому, что ей много известно о нашем приюте, — флегматично сказала Петра.

Новой кормилицы на место Софии не взяли, и Дитте с Петрой вдвоем стали выхаживать четверых младенцев. И так как Дитте родила позднее других, то на нее и взвалили главную тяжесть. К счастью, новых питомцев не брали. Петра полагала, что дело идет к закрытию приюта:

— Опасаются Софии, слишком много ей известно!

Что же такое было известно Софии, да и Петре тоже, и чего не могла знать Дитте? Она отлично видела, что многое тут неладно, — почти все. «Милые детки!», «Дорогие малютки!» — говорили здесь. Но это были только слова, на деле же все здесь были равнодушны к детям, не любили их и только думали о своих выгодах. Должно быть, однако, здесь творилось еще что-то такое ужасное, чего Дитте и представить себе не могла в своей Простоте. Да, без сомнения! Она чуяла что-то недоброе, независимо от намеков товарок. В этом приюте всем было как-то не по себе. Пациентки, поступавшие сюда, старались поскорее выбраться отсюда. Все здесь было окутано каким-то зловещим мраком, загадочностью. Фрекен Петерсен и фру Брам жили в вечной тревоге и нервном напряжении. А все эти таинственные посещения, большей частью в вечернее время?.. Какие-то женщины, то бравшие, то приносившие малюток, дамы под густыми вуалями, в сопровождении мужчин… И часто дело кончалось сюрпризом для Дитте: одни малютки исчезали, словно на небо улетали, — верно, их отдавали в частные руки на вскормление; другие словно падали с неба прямо в кроватки! Дитте находила их там утром, когда спускалась вниз из своей комнаты, а еще вечером, накануне, когда она уходила к себе, там лежали совсем другие. Иной раз ее пытались уверить, что ребенок тот же самый, но Дитте не верила — ведь каждый ребенок берет грудь по-своему. Иногда случалось, что тот или иной ребенок умирал. Дитте всякий раз искренне горевала: так тяжело было глядеть на желто-восковой детский трупик, лежавший словно свечка, которая уже никогда больше не затеплится. Смерть всегда заставляла ее содрогаться! София и Петра более спокойно относились ко всему.

— Младенцу теперь лучше, чем нам, — обыкновенно говорили они. — Он избавился от многих мук!

Бывало и так, что ребенок исчезнет и вдруг появится снова через несколько дней. Говорили, что он был на исследовании в детской больнице. Но Дитте узнала, что детей просто давали напрокат, когда нужно было обманом установить отцовство или право наследства. Если это удавалось, надзирательница получала половину выигранной по суду суммы.

— Какая же она гадкая! — сказала Дитте. — Делать такие вещи из-за денег.

— Она просто дурища! — возразила Петра. — Добро бы она сама получала деньги, а то их берет себе коммерсант! Ведь приют принадлежит ему, и он выставляет себя женихом только для того, чтобы заставить ее плясать под его дудку.

Вот насколько была откровенна Петра, но, дойдя до известного предела, она останавливалась, и уже никак нельзя было из нее что-нибудь вытянуть. Она выросла в глухих переулках, на задних дворах и научилась держать язык за зубами, когда нужно.

Дитте не хотела дольше оставаться здесь, у нее прямо сил не хватало, и она решилась сбежать отсюда при первом же случае. Сейчас она сидела у себя в комнатке на мансарде и писала письмо отцу, стараясь объяснить ему свое положение. В деревне ведь считается чуть не преступлением уйти с места до срока, и отец был бы страшно огорчен. Было очень поздно, и она чувствовала смертельную усталость. Перо мазало, и Дитте не знала, пишется ли «стирка» с большого или с маленького «с»?

Пришла Петра.

— Ох, милые мои ангелочки! — передразнила она надзирательницу, проходя через комнату. — Ох, дорогие малютки! — И она бросилась на свою кровать.

— Ты улизнула с дежурства? — спросила Дитте. — Верно, все ушли?

— Нет, надзирательница сказала, что я могу пойти отдохнуть, она сама подежурит пока.

— Вот так диво! Что же это значит?

— Видимо, я буду там лишней… Фу, гадость какая! — сказала Петра, гримасничая.

— Отчего ты ведешь себя так странно… строишь гримасы?

— А тебе-то что? Пишешь и пиши своему возлюбленному! — ответила Петра и повернулась лицом к стене. Через минуту она вскочила и, хрипло проговорив: — Ну, я завалюсь спать, и мне дела нет ни до чего! — принялась раздеваться.

Дитте продолжала потеть над своим письмом. Она ведь недолго училась в школе и успела уже перезабыть почти все.

— Как пишется большое «Д»? — спросила она Петру.

— Ты думаешь, я знаю? Выведи какую-нибудь закорючку. Он, небось, разберет.

— Я пишу домой, — сказала Дитте, — у меня ведь нет возлюбленного.

— Ребенок есть, а возлюбленного нет? Вот так удивила! Уж лучше было бы наоборот! — И Петра скоро заснула.

Дитте сложила письмо и спрятала под скатерть до случая, когда можно будет отправить его с кем-нибудь.

Поручать это фрекен Петерсен было мало толку, письмо никогда не дойдет. Ложась в постель, она подумала о своей новой питомице, белокурой девчурке, к которой успела привязаться. Собственно говоря, пора было бы покормить малютку, но Дитте не смела спускаться вниз без зова. Ей бы позвонили в случае надобности.

Когда она сошла утром вниз, в воздухе пахло чем-то странным; фрекен Петерсен украшала цветами смертное ложе, надзирательница сморкалась в платок и охала: «Ох, бедный ангелочек!» И доктор, друг дома, был уже здесь, — сидел за столом и писал свидетельство о смерти. Оказалось, что умерла как раз новая питомица Дитте. Личико, обрамленное белокурыми кудрями, так мило покоилось на подушке; глазки были полураскрыты — как будто никто не должен был знать, что она смотрит на Дитте… Ох, было от чего прийти в отчаяние!

Дитте наклонилась поцеловать малютку на прощание, погладила дрожащею рукою ее головку. Никто не смотрел в эту сторону, и она могла спокойно поцеловать ребенка. Сиделка наливала рюмку портвейна доктору.

— С утра-то? — сказал он хрипло, но выпил. Руки его тряслись.

И у Дитте рука задрожала, нащупав под кудряшками малютки, на самом родничке, головку булавки! Дитте с криком упала на пол.

Вечером она сбежала. Петра помогла ей собрать и вынести на улицу пожитки и дала ей адрес одной знакомой семьи на Дворянской улице, где Дитте могла найти временное пристанище.

Через день и сама Петра пришла туда, — ее рассчитали.

— Они рады были, что ты сбежала, можешь быть спокойна, — сказала Петра. — Теперь твое жалованье останется у них в кармане. Я на твоем месте пошла бы требовать его и пригрозила им полицией! Вот что!

Но Дитте ни за что не хотела возвращаться в приют; ноги ее никогда не будет больше в этом аду!

 

XI

ДИТТЕ — «СВОЯ» В СЕМЬЕ

Дитте ночевала у знакомых Петры, в семье рабочего. Семья занимала одну комнату, в глубине большого двора одного из самых старых домов по Дворянской улице. Такого тесного и убогого человеческого жилья Дитте еще не видывала. Комната была перегорожена, и в уголке за перегородкой помещалась кухня, величиной с обыкновенный стол. В одной из стен комнаты было что-то вроде алькова, где спали муж с женой и с ними малютка Петры, которого она отдала им на воспитание. Двое ребятишек хозяев спали на стульях, а Дитте разрешено было лечь на диване с высокой спинкой, которым хозяева вообще чрезвычайно дорожили. Приобрели они его в рассрочку. Он был обит красным плюшем, который отдавал чем-то затхлым. В этом заплесневелом доме, впрочем, от всего пахло сыростью и гнилью; пол опустился на несколько вершков ниже порога, и хозяйке каждый вечер приходилось складывать остатки еды в тарелку и прикрывать ее сверху другой тарелкой, чтобы крысы не съели.

Когда Дитте утром помогала двум маленьким хозяйским девочкам одеваться, не оказалось одной подвязки. Крысы стащили ее и наполовину запихали под порог.

— Да, вот каково живется здесь бедным людям, — сказала хозяйка, возившаяся около окна. — Вот столичная роскошь, за которой мы в молодости бросились из деревни очертя голову: модная прическа и крысы под ногами! Я бы на твоем месте поскорее вернулась назад в деревню, пока не поздно; там хоть попросторнее живут. Но что толку читать проповеди глухому?

Как! Вернуться домой ни с чем, чтобы тебя высмеяли? Ни за что!

Хозяйка свела потом гостью на утол, где в витрине вывешивался листок с объявлениями одной большой газеты; здесь Дитте могла подыскать себе подходящее место.

— Но чего-нибудь путного ты теперь не сыщешь, — предупредила ее женщина. — Кто меняет прислугу не в срок — немногого стоит. Впрочем, временно можно взять первое попавшееся место.

Дитте остановилась на скромном объявлении: искали девушку в маленькую офицерскую семью, к молодоженам. Жалованье предлагалось скромное, но зато девушка будет «за свою» в семье. Это Дитте понравилось.

— Я так одинока здесь! — сказала она.

Но мадам Йенсен вовсе не пришла в восторг.

— Я всегда предпочитала хорошее жалованье хорошему обхождению, — сказала она. — Хорошее обхождение вместо жалованья дешево стоит. Быть «за свою» в семье — спасибо; знаем мы это! Имей в виду, что свинья попадает в дом только потому, что должна быть съедена.

Но выбирать и браковать на этот раз не приходилось, да ведь и не замуж шла Дитте, а в услужение. Они отправились вместе на Речной бульвар, и Дитте сразу же поступила на место.

Эта забота, стало быть, с плеч долой, и Дитте снова могла строить планы. В семье оказался ребенок, полугодовалый мальчуган. В газетном объявлении о ребенке не упоминалось, и барыня при найме о нем не обмолвилась, полагая, вероятно, что Дитте сама сделает это открытие. По правде сказать, Дитте устала возиться с детьми и теперь не прочь была бы отдохнуть от них некоторое время. Но из-за этого не стоило поднимать историю, так как вообще место показалось ей подходящим. Квартирка маленькая, офицер редко бывал дома, занятый службой, то в фортах, то в лагере, и барыня сама помогала Дитте по хозяйству.

Она была очень общительна, и Дитте скоро узнала, что отец ее вел торговлю в провинциальном городке, куда офицер приезжал в командировку, и что ей посылают из дому продукты.

— Но вы, ради бога, не проговоритесь об этом при муже! Его военная гордость не позволяет ему принимать помощь съестным, — я обязана вести хозяйство на те деньги, что он мне выдает. Он считает меня более практичной, чем я есть на самом деле, и я, конечно, не разубеждаю его!.. А вы любите военных? По-моему, красивее военного мундира ничего быть не может! И посмотрели бы вы, как носит его мой муж!

Жалованье Дитте положили маленькое — всего пятнадцать крон в месяц.

— Больше мы не в состоянии платить, — говорила хозяйка. — Военные очень плохо обеспечиваются. Муж мой говорит, что так всегда было: кто жертвует за родину своей жизнью и кровью, тому не сладко живется. Но зато, разумеется, нам почет!

— В нашей квартирке нет комнаты для прислуги, — -говорила барыня, — и муж мой того мнения, что, раз девушка должна спать в столовой, на нее следует смотреть, как на члена семьи, и доверять ей ребенка!.. Он не любит оставлять ребенка на ночь в спальне; говорит, что это мешает нам чувствовать себя по-настоящему молодоженами. А вам ребенок ведь не мешает?.. И вдобавок это — доверие! И вы научитесь кое-чему… Это тоже надо принимать в расчет при определении жалованья. Везде обучение платное, а вот домашнюю прислугу не только обучают задаром, но еще ей же приплачивают!

Так болтала она без умолку, когда они вместе что-нибудь делали. Она была маленькая, кругленькая, с пухлыми румяными щечками, простая и обходительная. Но дельной назвать ее нельзя было, — Дитте, по правде сказать, считала ее просто бестолковой. Вдруг в самом разгаре работы — мытья полов, например, — Дитте получала приказание оставить все и везти малютку в колясочке гулять!

— Он будет военным, и ему необходим свежий воздух, — заявляла барыня. — Я сама все сделаю за вас, что нужно.

Но, когда Дитте возвращалась, дело оказывалось несделанным. Молодая барыня только щебетала на разные лады! Стряпать она тоже не умела и за обедом обходилась то сосисками, то фрикадельками из готового фарша.

— Вот бы мужу обедать сегодня дома! — восклицала иногда барыня. — Он у меня такой разборчивый!

Да, по ее описаниям, он был вообще необыкновенный человек, и Дитте сгорала от нетерпения увидеть его. Все здесь было для нее ново, и она представляла себе все по-своему. Офицеров она вообще не видывала близко, а теперь вдруг попала в дом к офицеру, «жертвовавшему за родину жизнью и кровью».

Юная фантазия Дитте усердно работала и создала могучий воинственный образ настоящего богатыря с устрашающей наружностью и с огромным мечом, который он держал в обеих руках! И ноздри у него раздувались!

— Муж мой ужас какой горячий! — признавалась барыня в припадке откровенности.

Вот было разочарование, когда он недели через две вернулся из лагеря! Новый хозяин Дитте оказался стройным, щеголеватым офицериком с светлыми и такими жиденькими усиками, про которые в деревне говорят, что их нужно удобрять куриным пометом. Пробор у него доходил до средины затылка, и офицер возился над ним без конца, — ему все казалось, что пробор вышел недостаточно ровным. А длинная сабля путалась у него между ногами. Вдобавок он носил корсет — обстоятельство, в глазах Дитте до того смехотворное, что она даже ночью. проснувшись и вспомнив об этом, хохотала до слез.

Чуть что было не по нем, он принимался истерически кричать. И страшно бранился, если не все мелочи его военной формы были безукоризненно вычищены и прилажены. Молодая барыня плакала и приходила в отчаяние, но, едва муж успеет отправиться из дому, как она уже смеялась.

— Ах, он такой вспыльчивый! Уж очень его изводят эти тупоголовые рекруты! — говорила она.

Конечно, хорошо быть «за свою» в семье, но Дитте не хватало своего утла — пусть бы это был хоть чуланчик под лестницей, где бы она могла посидеть минутку на кровати, сложа руки и ни о чем не думая, или всплакнуть по своем ребенке — вообще побыть с самой собою! В ней стала просыпаться потребность пожить для себя лично, бывать с молодежью из ее среды, общаться с равными себе. Другие девушки, служившие в их доме, имели «выходные» вечера, когда знакомые кавалеры поджидали их под воротами, и они шли вместе на танцы или на гулянье. Дитте тоже хотелось бы пойти погулять, но барыня не пускала.

— Мы ведь отвечаем за вас, — говорила она. — Неужели вы хотите шляться по улицам вечером!

Дитте не видела ничего зазорного в том, чтобы погулять вечерком с молодежью, — днем-то ведь некогда было. Но на языке барыни это называлось «шляться по улицам». Порядочная девушка никогда этого не позволит себе, а будет скромно сидеть дома. И барыня с негодованием рассказывала, что какие-то господа застали в комнате у своей прислуги гостей, распивавших кофе. Вдобавок— мужчин! И кофе был с господского стола!

— Вы радуйтесь, что мы бережем вас! — внушала она Дитте.

Впрочем, с возвращением домой хозяина порядки изменились: господа стали сами уходить из дому чуть не каждый вечер. А если редкий раз оставались дома, то Дитте узнавала об этом лишь в последнюю минуту, когда уже поздно было сговориться с кем-нибудь. И она либо шла к Йенсенам, на Дворянскую улицу, либо одиноко бродила по улицам часа два и скучала.

— Поступай на другое место, — советовала мадам Йенсен. — Мало ли мест!

— Надо же отказаться заранее, — отвечала Дитте.

— А ты просто сбеги!

Нет, на это она все-таки не соглашалась. Жалко было барыню, — она такая беспомощная. Да и славная!

— Вы ведь не сбежите от нас, надеюсь? — сказала барыня однажды, словно чуя что-то, когда они вместе мыли посуду. — Так хорошо, что вы попали к нам. Мне всегда хотелось иметь в доме девушку прямо из деревни. Здешняя копенгагенская прислуга такая избалованная. Если дом не на господскую ногу, они и жить не хотят. Требуют себе отдельную комнату с печкой, обед из двух блюд с десертом и выходные вечера! Муж мой говорит, что, попади они только под его команду на неделю-другую, он бы их так вышколил!.. И я ужасно рада, что вы любите детей. Почти все девушки, которые служили до вас, сбежали. А последнюю мой муж сам прогнал! В самом деле, разве уж так трудно посидеть вечером с маленьким? Он себе сшит, а вы все-таки не одна. Но знаете, что она делала? Мы с мужем иногда уходили в гости, а ее оставляли с малышом и думали, что она сидит около него. Но мы понять не могли, отчего мальчик стал такой бледный. И вот однажды мы уехали с бала раньше— мне нездоровилось, — и вдруг муж говорит мне: «Смотри, не Клара ли это впереди нас катит колясочку, а рядом с него гусар?» — «Ты с ума сошел? — говорю я. — У Клары нет ребенка, и вдобавок она сидит дома, караулит нашего мальчика!» И все-таки это оказалась она с нашим малюткой, на улице, в полночь! — Барыня даже прослезилась. — Муж мой хорошенько взялся за нее, и она призналась, что почти две недели подряд проделывала это — возила ребенка в танцульку и оставляла там в гардеробе, пока сама отплясывала со своим гусаром! Разве это не ужасно? Можно ли поступать так бессердечно с беззащитным малюткой?.. И из-за чего? Чтобы только поплясать самой!

Она прижала к глазам платок и вдруг бросила все, кинулась в гостиную и распахнула окно. С бульвара доносился неистовый звон. Она позвала Дитте:

— Это едет «скорая помощь»! Что бы там могло случиться?.. Я, когда выхожу из дому, всегда надеваю глухие панталоны и кладу в портмоне свою визитную карточку — на всякий случай!

Однажды Дитте, к большой своей радости, получила по почте фотографию своего мальчика. Приемные родители возили его крестить и заодно сняли. Назван он был Йенсом в честь приемного отца, писали они, и был такой крепкий, здоровенький, но ужасный крикун и все бы сосал и жевал. Дитте от души посмеялась, прочитав это. Да, он всегда был маленьким обжорой!.. И по карточке видно, какой он упитанный. Немножко странно только показалось ей, что ему дали имя — даже не спросив ее — в честь постороннего человека! Но зато какой он славный в как важно сидит среди пальм и колонн, растопырив пухлые ручонки! — И одевают они его нарядно!

Как хорошо было бы теперь иметь свою каморку с комодом, на котором стояла бы эта карточка! Взглянешь на нее нечаянно — и сразу повеселеешь! Несколько дней Дитте носила фотографию за пазухой, но затем подумала, что от тепла ее тела она испортится и начнет линять! Тогда она поставила карточку на буфет в столовой. Но, вернувшись домой после обеда с гулянья с хозяйским ребенком, не нашла карточки на месте.

— Ах, портрет? — сказала барыня. — Да, с ним вышла неприятная история. Муж мой вернулся, увидел и страшно рассердился, чуть не бросил карточку в печку. Но мне удалось все-таки спасти ее. И как это вам могло прийти в голову поставить ее тут?

Она достала из ящика карточку — слегка поцарапанную, и у Дитте навернулись слезы.

— Он премиленький, — сказала барыня, чтобы утешить ее. — Это ваш братишка?

— Это мой собственный ребенок! — едва выговорила Дитте.

— Ах, извините!.. Как жаль, что так вышло!.. — Молодая барыня взяла ее обеими руками за щеки. — Вы уж не сердитесь. Я куплю вам для него хорошенькую рамку. Знаете, я ведь тоже немножко поторопилась со своим… — прибавила она со слезами на глазах. — И можете себе представить, каково мне было, пока я носила его, не зная, женится ли на мне Адольф! Ах вы, бедняжка! — И она поцеловала Дитте, добродушно смеясь сквозь слезы.

Этого было достаточно, чтобы у Дитте не хватило духу сразу отказаться от места. Но она так устала! Правда, работы было немного, но что толку? Она все равно никогда не бывала свободной. Даже ночью не отнимала руки от колыбельки, чтобы покачать, чуть ребенок пискнет. Офицер терпеть не мог, чтобы его ночью беспокоили.

У Дитте как-то пропала всякая охота возиться с детьми. И впервые в жизни нянчила она ребенка, не только не чувствуя к нему привязанности, но даже ловя себя на прямом недоброжелательстве к нему. Она нянчила его, потому что так уж пришлось, вставала к нему по ночам, грела для него молоко и перепеленывала его, но безучастно, как неживой сверток, и знала про себя, что ни чуточку не огорчилась бы, если бы нашла его утром мертвым, как тех ангелочков в приюте, которых она так оплакивала. В последний вечер месяца Дитте пересчитала свое жалованье несколько раз и безнадежно вперила взгляд в пространство. Господ опять не было дома. Потом Дитте достала из дивана старый брезентовый мешок, в котором держала свои пожитки, и принялась вынимать оттуда и раскладывать на обеденном столе разные разности — как всегда, когда ей становилось скучно. Но вдруг живо побросала все в мешок, согрела и дала малютке бутылочку с молоком, накинула на себя старенькую кофточку и — сбежала. По лестнице она мчалась, словно спасаясь от погони, но на улице на нее напало отчаяние при мысли о том, что она сделала, о брошенном малютке, обо всем… Назад вернуться она не хотела, уйти своей дорогой не смела, вот и осталась сидеть на скамейке на бульваре, время от времени прокрадываясь во двор дома послушать: не кричит ли ребенок. Да и ночник мог накоптить, или пожар сделаться, или стрястись другая ужасная беда. И только завидев возвращавшихся домой господ, она поспешила на Дворянскую улицу, к Йенсенам.

 

XII

ДИТТЕ ВОЗВЕДЕНА В ГОРНИЧНЫЕ

Будильник отчаянно трезвонил. Кухарка Луиза скатилась с кровати и окликнула Дитте. Это не помогло; тогда она принялась трясти ее и едва-едва добудилась. Уже сидя на кровати, Дитте все еще в полусне, не в силах очнуться.

— Ей-богу, она опять заснет сейчас! — воскликнула кухарка и схватила кувшин с водою. Кувшин шаркнул

о дно умывального таза, и перспектива холодного душа заставила Дитте проснуться окончательно.

— О, как я устала, устала! — жаловалась она со страдальческим видом.

— Ладно, ладно! Одевайся поскорее! — сказала Луиза. — Сейчас выпьем по чашке крепкого кофе, и все как рукой снимет.

— Да ведь буфет-то еще заперт, — послышался унылый ответ.

— Как! Заперт! Дура я, что ли? — сказала кухарка, повертываясь к Дитте своим пышным задом. — Нет, я, не будь глупа, отсыпала себе вчера кофе на целую неделю вперед. Ха! Скупиться на горсточку кофейных зерен для прислуги и что ни вечер швырять деньги на гостей! По-твоему, дешево обходятся такие пиры, как вчерашний? Тут небось ничего не жалеют, а ты потом трясись да выгадывай каждый грош, чтобы сократить расход! Нет уж, сколько выйдет, столько и выйдет! Недавно утром, после пира, приходит ко мне в кухню наша «королева праздника», — кухарка запомнила эту фразу из тоста в честь хозяйки дома, — и давай вытаскивать из помойного ведра косточки от телячьих котлеток. «Вы, — говорит, — хорошенько сполосните их, Луиза, из них можно суп сварить — из костей отличный суп выходит». А я терпеть не могу, когда барыни в кухню нос суют, — только беспорядок от них. «Кто же, — говорю, — суп этот есть станет?» — «Все мы, — говорит она этак колко, — но если вы думаете, что для вас он не годится, то мы можем приготовить вам особое блюдо!» А я и ответь, что этим уж ей самой придется заняться! Вот она и прикусила язык. Стряпать-то она ведь совсем не умеет. Все они, впрочем, в этом ничего не смыслят… Только и могут, что накрошить на блюдо свеклы да морковки и называют это крошево итальянским салатом. А считается, что барыни сами хозяйничают. И сидят за столом да хвалят друг дружку: «Ах, как у вас все вкусно, госпожа директорша! Вы великолепная хозяйка!..» Да, как же! Попробовали бы гости ее собственной стряпни, небось скоро перестали бы ходить сюда!

Луиза продолжала ворчать, пока бинтовала ноги, распухшие, все в венозных узлах. Потом накинула на себя платье и заторопилась вниз. Дитте, следуя за нею по пятам, взмолилась:

— Уж ты помоги мне и сегодня, пожалуйста! Хоть немножко!

Дитте уже несколько раз приходилось по утрам делать уборку после гостей — господа ее часто задавали пиры. Вообще она была теперь далеко не новичком, но все же невольно содрогалась, входя утром после такого пира в барские комнаты. Везде — на шкафах, на столе, на мягкой мебели — раскиданы пепельницы, и вокруг каждой — горы пепла, обгорелых спичек, сигарных и папиросных окурков. Бутылки и стаканы прилипли к мокрому от пролитого вина столу, вся мебель и портьеры пропитаны запахом спирта и табака. Не знаешь, с чего начать и чем кончить уборку!

Первое время Дитте вся в слезах просто убегала в кухню, и кухарке приходилось идти с нею и показывать ей, как и за что взяться. Ведь если начать не с того конца, только еще пуще наследишь да нагадишь! Тут тебя не выручит ни метла, ни мокрый песок! Луиза бранилась, зачем Дитте нанялась в горничные, коли ничего не смыслит в этом деле, но все-таки помогала А Дитте К в благодарность покупала ей из своих «чаевых» шелковый носовой платочек или что-нибудь еще.

Да сказать по правде, Дитте достигла такого повышения в ранге с помощью маленького обмана.

— Если тебя спросят, умеешь ли ты то или это, — отвечай на все «да»! — учила ее мадам Йенсен. — Стоит тебе попасть на место, живо научишься всему.

И вот, когда барыня спросила ее, служила ли она раньше в горничных, Дитте и ответила «да». Правда, не очень смело, но все-таки утвердительно.

Стало быть, надо постараться поскорее научиться всему, чтобы хоть мало-мальски похоже было, что она только с непривычки к новому дому не так берется за дело. И Дитте старалась не без успеха. Но если ей удавалось справляться, то только благодаря указаниям и советам кухарки. Барыня лежала в постели до полудня и ни во что не вмешивалась, только бранилась, если что было не так.

— Ты будь рада этому, — говорила кухарка Дитте. — Попади ты к настоящей хозяйке, тебя бы давно турнули.

Это было не очень утешительно, но Дитте решила стараться вовсю, не жалея себя, чтобы освоиться с новой обстановкой. Да, это был совсем новый мир — здесь на полу лежали толстые ковры, которые нельзя было ни мыть с мылом, ни даже вытирать мокрой тряпкой, а надо было чистить щеткой и влажным спитым чаем, до люстр и прочих хрупких предметов страшно дотронуться, того и гляди, уронишь и разобьешь. Она всегда замирала от страха, убирая комнаты. Частые гости и связанные с этим бессонные ночи отнюдь не облегчали ей дела. Им обеим с Луизой приходилось быть на ногах весь вечер, подавать и принимать часто до самого утра, а пока их не позвали, сидеть в кухне и зевать, прислушиваясь к шуму и гаму в комнатах. Часов около двух барин, правда, выходил к ним и говорил, что они могут ложиться спать, но они все-таки не уходили, дожидаясь, когда все кончится, чтобы помочь гостям одеться: гости обыкновенно расходились в веселом настроении и не скупились на чаевые. Дитте, как молоденькой и недурненькой, давали щедрее, хотя хлопот и трудов доставалось больше Луизе, но так уж ведется на белом свете! После они делились между собою поровну.

— А ты смотри, бери, сколько бы тебе ни дали, не ломайся, — наставляла Луиза. — И если спросят, не можешь ли ты дать сдачи, говори: «нет»! Разве много одной бумажки за то, что мы хороводимся из-за них целую ночь? И не визжи, если кому вздумается ущипнуть тебя. Мужчины без этого не могут, когда подвыпьют. И если им кажется, что они таким манером больше получают за свои деньги, — так по мне, сделайте одолжение! Синяк на боку не беда, если получишь за него пятерку или десятку. Идешь порой и не на такой изъян, да задаром.

И мать моя всегда твердила: «Бери свой кусок с благодарностью, где бы его ни положили!»

Чаевые подымали дух Дитте. Она прятала их за лиф платья и с удовольствием прислушивалась к хрусту бумажек, старательно прибирая и приводя в порядок комнаты. В половине восьмого сам директор спускался вниз из своей спальни, и к этому времени необходимо было убрать, проветрить и натопить столовую. Как бы ни затянулся пир, директор всегда вставал на другой день рано, свежий и бодрый, ничего его не брало. Он никогда не заглядывал к своей супруге, имел отдельную спальню наверху и держал любовницу в городе.

Дитте ничего не понимала. У этих людей было все: дом — полная чаша, никаких забот о том, откуда что взять, живи в свое удовольствие, в блеске и роскоши, и все-таки они не были счастливы!

Немного погодя звонила барыня. «Директор ушел?» — спрашивала она, и Дитте приносила ей на большом подносе остатки от вчерашнего кутежа — недопитые винные и водочные бутылки, стаканы и рюмки. Все это барыня приказывала ставить около своей кровати и начинала сливать остатки в графинчики, а рюмки, отдававшие запахом мужских усов и табака, допивала сама, — по уверениям Луизы, очень уж нравился барыне этот запах! Спальня у нее была светлая, просторная, окнами в сад; массивный, покрытый позолотой туалет был весь заставлен хрустальными и фарфоровыми флаконами, баночками и коробочками. В них хранились разные притирания и другие снадобья для наведения красоты; были тут электрические щипцы для завивки волос и приборы для массажа лица. Но сама-то барыня не становилась от этого краше. Рыжеватая челка напоминала поутру опаленную кудель; на шее и коже головы виднелись мазки каштановой краски для волос; подведенные черные ресницы давали потеки, нарумяненные щеки и накрашенные губы — тоже. Дитте хотелось бы знать — какова собой «королева праздника» на самом деле, если стереть с нее всю эту мазню?

Когда в рюмках ничего не оставалось, Луиза советовала Дитте наливать в них вина, тогда барыне было чем заняться, и она оставляла прислугу в покое все утро, на что отнюдь Дитте не жаловалась.

Доставалось же ей частенько, особенно в первое время, и она с трепетом ожидала по утрам выхода барыни. Бранить Дитте было за что, она сама это сознавала, хотя уже давно отучилась вытирать, например, мокрой мочалкой или пыльной тряпкой масляные картины. Дитте была не глупа! Но оставались сотни других вещей, не столь очевидных, как эта. Она попала вдруг в новый мир — мир, изобиловавший роскошью, драгоценными вещами, о существовании которых она раньше и не подозревала и стоимость которых ей довольно трудно было определить даже приблизительно.

Комнат было много, дорогих вещей тоже, и каждая требовала особого, бережного обращения.

Прибирать эти комнаты было так же опасно, как ходить по раскаленным углям, и Дитте было совсем не весело. Одна хрустальная ваза для фруктов стоила, по словам барыни, несколько сот крон; упаси боже, если Дитте разобьет ее! Ну, эту-то вазу она не разбила, а вот в другую, цветочную, налила однажды воды и сразу испортила, хотя сама никакого изъяна в ней и не могла разглядеть.

Барыня относилась к таким промахам Дитте спокойнее, чем она сама. Дитте теряла душевное равновесие, двигаясь по комнатам, как с повязкой на глазах, никогда не зная, не натворила ли какой беды, и становилась просто истеричной. Вдруг убежит к себе наверх, кинется на постель и разревется. Луиза волей-неволей шла уговаривать ее.

— Замухрышка ты, не тебе жить в господском доме! Но ты стараешься изо всех сил, этого у тебя никто не отнимет. Ну-ка, вставай лучше да иди вниз, а то барыня совсем расстроилась из-за тебя. Да постарайся скорей отказаться и найти себе новое место. В этом доме могут заездить не одну горничную за год. Совсем, как у нас дома, в барской усадьбе, где, бывало, каждый год загоняли пару господских лошадей так, что оставалось только пристрелить их. Ну, а на нас никто и заряда пороха не истратит, мы должны надрываться, пока сами не околеем.

Ноги у Луизы сильно раздулись от переутомления, все налились водою. Она ждала только, пока скопит достаточное приданое, чтобы повенчаться со своим женихом, землекопом.

Но Дитте не хотела отказываться от места. Она уже сбежала с двух мест, теперь хватит. И в первый раз в жизни она почувствовала стыд за то, что не справлялась с работой. Ею не были довольны и в других местах, где она служила, но там дело другое. Дитте начала подозревать, что вполне удовлетворить хозяйские притязания столь же невозможно, как вскарабкаться на луну. Но здесь она сама была недовольна собою, чувствовала, что не в силах справиться с взятыми на себя обязанностями, и это удручало ее. Она всегда гордилась своею исполнительностью.

Дитте ждала от столицы очень многого, но не стремилась к удовольствиям; по этой части она не была избалована. Рано подняла она на свои плечи ответственное бремя хозяйки в доме, и это помогло ей развиваться и накопить опыт. Она знала цену себе как работнице, но хотела добиться большего. В деревне домашнее хозяйство нехитро было вести, — никаких разносолов за столом: каша или треска — и на обед и на ужин. Скатерть стелилась редко, и постели прибирались, лишь когда оставался досуг. В городе порядки совсем другие. Тут люди не были‘заняты днем в хлеву или в поле, как в деревне, где на уборку дома у женщины оставались только те часы, когда мужчины ели или спали. В городе женщины сидели целый день дома, стряпали по книжке, часто очень мудреные кушанья, и держали дом в чистоте и порядке. Вот, стало быть, где нуждались в домовитой, заботливой и дельной работнице. И Дитте сознавала за собою все эти качества. Она ведь почти десяток лет вела домашнее хозяйство самостоятельно — и не плохо, все хвалили ее.

Но, увы, скачок от каморок Сорочьего Гнезда и конур «богадельни» к этим барским залам был слишком велик. Тут и сравнения никакого не было, и никакого перехода. Из бездны нищеты — прямо в райские чертоги! В прежнее время Дитте казалось иной раз — особенно по воскресеньям утром, когда она, бывало, выскребет пол и посыплет его свежим песком, — что у них в хижине очень мило и уютно. Но теперь она хорошо понимала, что это вообще была лачуга, а не человеческое жилье. Конюшня у здешнего виноторговца содержалась куда чище и была теплее их лачуги с источенным червями потолком и прогнившим полом. Да и утварь и одежда у них были вытащены из мусорной кучи, выброшенные другими за негодностью. И вот из такой обстановки попасть в залы с дорогими коврами, роскошною мебелью, картинами, драгоценными безделушками!.. Дитте была подавлена, ослеплена, сбита с толку, у нее не хватало мерила для оценки, и ей трудно было освоиться с такой обстановкой, где вещь, совсем невзрачная с виду, могла стоить тысячи крон.

И в здешних людях она тоже не могла толком разобраться. Дитте получала пищу для ума из окружающей среды, она была вся зрение, вся слух, воплощенное любопытство; ничто не могло ускользнуть от ее внимания. Но здесь и люди были какие-то непонятные; она столь же мало могла добраться до их сути, как и до сути вещей. На что им были все эти дорогие вещи, — они ведь даже не смотрели на них никогда! И вечно они были недовольны, хотя могли иметь все, чего только захотели бы. И на языке у них было одно, а на уме другое. Гости целовали барыне ручку, как в светских романах, и насмешливо гримасничали у нее за спиной. Дитте отлично видела это! Барин с барыней жили под одной крышей, но спали в разных этажах.

У Дитте теперь были постоянные выходные вечера — раз в неделю и два полных свободных воскресенья в месяц. Но она, как птица, засидевшаяся в клетке, не скоро свыклась с тем, что клетка оказалась открытой.

— Ступай же со двора, девчонка! — гнала ее кухарка. — Ступай и найди себе жениха, а не сиди в своей каморке, повесив нос!

Дитте нехотя пошла раз-другой и вдруг пристрастилась к гулянкам. Нашла себе подруг, через них свела знакомство с кавалерами, и ее уже не надо было выпроваживать из дому: она сама дорожила своими свободными вечерами и днями, как скряга. Однажды, поздно вечером, ее провожала до дому целая компания молодежи, с которой она была вместе на загородном гулянье. Они долго стояли на дороге перед виллой и забавлялись резиновыми пищалками.

— Смотри, девушка, не попади в беду! — сказала ей на другое утро Луиза. — Не хвати через край!

В тот же день Дитте отказали от места. Сначала она заплакала — ей было стыдно опять менять работу. Вдобавок она только было начала привыкать к обстановке и ей легко стало справляться с делом. Но затем она быстро успокоилась. Другие девушки из ее знакомых относились к делу куда проще. Им ничего не стоило переменить место. Кроме того, ей дали три свободных полдня после обеда — да еще в будни! — чтобы иметь возможность приискать себе новое место. Дитте воспользовалась этим, хоть место нашла в первый же день, — так научила ее одна из подруг. Это было не совсем честно, но никогда не следует упускать своего, раз никто не дарит тебе ничего лишнего! И какое удовольствие разгуливать по улицам в такое время дня, когда все другие работают и когда все магазины открыты! У Дитте в первый раз в жизни были деньги в кармане, и она накупила всякой всячины своему малышу и домашним.

Да и новое место казалось довольно заманчивым, так что нечего было плакать о старом. Все хорошее вообще еще впереди! Во всяком случае, в прошлом его пока не было.

 

XIII

НИ СЕМЬИ, НИ ДОМА

Временами Дитте казалось, что мадам Йенсен была права: лучше было бы ей остаться в деревне. Жалованье здесь казалось большим, но концы с концами сводить было трудно, если одеваться прилично. И подняться в глазах людей было не так-то легко. Здесь Дитте чувствовала себя еще более жалкой и ничтожной, чем в деревне. Там все-таки уделяли семье Живодера внимание, хоть и не всегда лестное; все же они считались там людьми, хотя бы и такими, которых сажают за самый нижний конец стола. Здесь ее и ей подобных попросту не замечали, как будто их и не было вовсе.

Дитте составила себе общее представление о здешних условиях благодаря собственным наблюдениям, а также через подруг. Были места хорошие, были места плохие. Были дома, где барыня всегда носила ключи от кладовки в кармане и собственноручно выдавала прислуге каждый кусок счетом— даже ломти черного хлеба; в других домах можно было есть сколько угодно; а были и такие, где прислуга питалась из одного котла с господами и хозяйка сама отделяла порцию раньше, чем блюдо подавалось на стол, так что можно было быть спокойным, что будешь сыта! Были места, где барыня совала свой пос всюду, и такие, где кухарка была полновластной хозяйкой в кухне, куда барыня едва смела показываться. Ну что ж, спорить против такого порядка вещей не приходилось. Оставалось только поскорее просить расчета, если нанялась неудачно, и постараться устроиться получше в другом месте.

Но и там что-нибудь оказывалось не так; значит, опять расчет и опять новое место. Словно зуд какой не давал засиживаться подолгу, то и дело заставлял сниматься с места! Только что человек устроится, обживется и, кажется, на этот раз чувствует себя совсем хорошо, как вдруг его неудержимо — словно, когда чихнуть хочется — потянет прочь! Жизнь втянула Дитте в этот круговорот, как она ни упиралась сначала. Зато, когда втянулась, — колесо завертелось само собой. Либо ей отказывали, либо она отказывалась — не все ли равно? В общем разницы почти никакой. И подруги ее тоже прыгали с места на место, перебирались из одного квартала в другой, от Западной заставы до Восточной, и опять обратно. Ни дать ни взять, странствующие подмастерья в старину; оседлости у них не было; артельный перевозчик беспрестанно возил их комод то сюда, то туда. А достаточно помучившись, они переставали бродить и поступали на фабрику или в швейную мастерскую.

Дитте сама не сознавала, что гнало ее и других с места на место. Как только она поборола свою деревенскую робость, та «и перестала стесняться своего непостоянства, относилась ко всему равнодушно. И новое, неизвестное вообще стало казаться ей заманчивее старого, известного, — совсем как в детстве, когда она убегала от бабушки. С тех пор она, конечно, пережила кое-что, оставившее на ней свои следы, но надежда и мечты жили в пей по-прежнему. Все та же тоска в душе и ощущение пустоты вокруг, которые в самом раннем детстве уводили ее из-под крылышка бабушки прямо на проезжую дорогу, заставляли бежать куда глаза глядят, двигали ею и теперь. Она жаждала того, чего не давали ей пока ни хорошие места, — ни плохие, — возможностей для своего духовного развития. Она ничего не имела против трудов, забот и обязанностей и знала, что они неизбежно будут на каждом новом месте. Но она чувствовала, что есть еще что-то ценное в жизни, что найти не так-то легко, она не понимала только — почему? Ведь так просто и естественно, чтобы люди делали друг другу только хорошее.

Дитте не умела щадить себя, когда надо было потрудиться для других, помочь другим, сделать, чтобы им было как можно лучше. В ней сильно было чувство солидарности. Но тут оно оказалось лишним; за ее труды ей платили жалованье, давали кров и стол, и этим все исчерпывалось. Никому в голову не приходило, что она пошла в услужение, движимая любовью к людям, и что ей, в свою очередь, нужно немножко любви от них. Никого как будто не касалось, что и она — человек, способный горевать и радоваться, что и ей необходимо посмеяться с кем-нибудь в том доме, где она служит, и поплакать с кем-нибудь. Никто не обращался к ее уму, к ее сердцу, с нее спрашивалось только одно: делай свое дело и будь как можно незаметнее. Смех господ тебя не касается, горе — тем более, а вот пыль в углу за печкой насела — не угодно ли вытереть!

В сущности, так было на всех местах, — Дитте нигде не становилась своей, везде оставалась чужим, иногда враждебным и всегда стеснительным элементом, с которым мирились потому, что трудно было обойтись без него. В каждом доме шла своя жизнь, рамки и условия которой создавались, между прочим, и ее трудами, но в содержании этой жизни она доли не имела. Многое говорило о том, что дом, в сущности, держится на ней, — говорил, например, тот беспорядок, который водворялся в доме, если ей случалось слечь в постель хоть на один день, говорило отчаяние хозяев, когда она уходила от них, а они не успели еще нанять вместо нее другую. И все же она оставалась бесприютным существом на земле!

Дитте по самой натуре своей не могла не входить в положение окружающих, не делить с ними горя и радости и не стараться для них изо всех сил. Дома ей за это платили любовью и послушанием; на хуторе, где она была работницей, она имела свою, хоть и скудную долю в том домашнем уюте, который отчасти создавала и она. Но тут, в городе, она была словно ни при чем! Тяжело было Дитте усваивать себе истину, что она только принадлежность дома, но не человек; горько было мало-помалу проникаться сознанием, что ее добрыми свойствами пользуются лишь для чисто практических целей. Да, она нужна была в доме и тут и там — везде, но лучше бы она была при этом невидимкой.

Она жила своим старым запасом любви к людям, пока набиралась опыта, — нового же запаса ей скопить было не из чего. И чем дальше, тем труднее становилось ей сохранять к своим господам какие-нибудь чувства, она постепенно привыкала равнодушно выполнять их приказания.

Это было удобнее всего! Полагалось быть холодной и бесчувственной куклой, которая делает свое дело, но слепа и глуха ко всему остальному. Полагалось быть сдержанной, приличной и скромной! Дитте заучила эти выражения. Полагалось подавать барыне стакан воды и капли, не замечая, что та готова лишиться чувств; равнодушно говорить с нею о хозяйственных делах, не глядя на ее распухшее, заплаканное лицо.

Раньше Дитте, следуя естественному порыву сердца, положила бы барыне на лоб холодную примочку, утешила бы ее добрым словом, но теперь научилась вести себя иначе и быть сдержанной, как того и требовалось. В первое лето пришлось ей недолго прослужить у одного банкира, имевшего виллу в Торбеке. Дитте поехала с господами на дачу, очень довольная возможностью пожить за городом. Но на дачу часто приезжали гости с ночевкою. Однажды гостей было так много, что пришлось две супружеские пары поместить в одной мансарде, разгородив двуспальные кровати ширмами. Когда Дитте утром принесла гостям кофе, ширмы стояли, где им полагалось, но барыни, как видно, перепутали постели! Дитте так испугалась, что уронила поднос. Ей отказали за нескромность.

Да, ей не полагалось ни думать, ни чувствовать — по настоящему, по-человечески, — это было для нее всего обиднее! Иные господа требовали даже, чтобы она непременно носила форменное платье, — вероятно, чтобы никто из посторонних не ошибся насчет того, кто она в доме. Ведь случалось-таки, что Дитте, с ее недурной наружностью и приличными манерами, принимали за хозяйскую дочку. Хорошо, что это было не при барыне!

Улица заменила ей дом. Там она набиралась недостающих ей впечатлений. А когда она отправлялась гулять, ей ставили это в вину и говорили, что она «шляется»!

Дитте знала это, но оставалась совершенно равнодушной. Особенной радости в обществе молодежи из своей среды она не находила, — слишком сама она была серьезна и слишком много пережила тяжелого, чтобы усвоить себе, как ни старалась, легкость отношений, существовавших среди молодежи.

 

XIV

ЛИЦО КАРЛА

Дитте ела свой завтрак, сидя на табуретке у кухонного стола — в углу, около лоханки. Взгляд ее упирался прямо в сточную трубу, а если Дитте поднимала глаза, то видела окошко, выходившее на дворик-колодец, окруженный серыми стенами. Она смотрела тупо и безрадостно, пережевывая пищу и прислушиваясь краем уха к разговору в столовой, где тоже завтракали.

— Лаура! — услышала она зов; потом вторичный, погромче.

Тогда она встала и отнесла в столовую кофе. Она не могла привыкнуть к этому чужому имени и не сразу на него отзывалась.

Разговор в столовой по той или иной причине перешел в спор. Дитте насторожилась: что там опять? Прошли те времена, когда она страдала, если в доме ссорились; теперь она слушала ссоры хозяев не без некоторого злорадства, испытывала известное удовлетворение, убеждаясь, что и господа — только люди, не лучше и не хуже Дитте и ей подобных, и могут так же и разругаться и даже подраться. Эти факты значительно поколебали внушавшееся ей с детства уважение к богатым людям.

В столовой стихло, слава богу. Может быть, потому, что раздался звонок в прихожей. Дитте пошла было отворять, но в коридоре встретила хозяйскую дочь-подростка, фрекен Кирстине, с письмом в руках.

— Письмо на имя фрекен Манн! — сказала девочка с ударением на слове «фрекен» и с усмешкой протянула Дитте письмо.

Дитте поняла эту усмешку. Господа не любили, чтобы прислугу величали «фрекен». Это обнаружилось, еще когда Дитте нанималась.

— Как зовут вас? — спросила барыня.

— Кирстине Манн, — ответила Дитте.

— Ах, как это неудобно. Нашу младшую дочь тоже зовут Кирстине… Будет путаница. Не согласитесь ли вы, чтобы вас называли по-другому? Например, Лаура?

Дитте это не понравилось, и она простодушно сказала барыне:

— Вы могли бы ведь называть меня не по имени, а по фамилии: фрекен Манн.

— Нет, у нас не принято называть прислугу барышней! — отрезала барыня.

И пришлось Дитте отказаться от своего имени и отзываться на чужое. Сначала она чувствовала себя так, будто у нее отняли ее человеческие права. Ведь таким же образом поступают с собаками, когда они переходят в другие руки, новый хозяин и — новая кличка! К Дитте даже не обращались здесь на «вы», а в третьем лице, как будто ее самой тут вовсе не было или попросту но стоило считаться с ее присутствием: «Когда Лаура кончит убирать комнаты, пусть не забудет принести дров!» — говорили ей. И это тоже преобидно напоминало манеру обращения с собаками. Таким образом, Дитте становилась еще ничтожнее в сравнении с членами семьи. Сама она обязана была называть господ «барином» и «барыней», а подростков — детей господских — барышней и молодым барином.

Фрекен Манн ее называли лишь тогда, когда это забавляло барышню с братцем, — они часто обращались к ней так в насмешку. Но Дитте относилась к этому так спокойно-серьезно, что для них всякое удовольствие пропало. И почему бы ей не называться фрекен Манн? В лавках ее всегда так называли. И она, при всей своей бедности и необходимости служить из-за куска хлеба, была ничуть не хуже других и столь же воспитанна! Все это задевало Дитте, и она написала домой, чтобы сестра Эльза непременно адресовала письмо на имя «фрекен Манн».

Писали ей из дому редко; Ларc Петер разучился орудовать пером и чернилами, если вообще умел когда-нибудь. Переписку с сестрой приходилось вести Эльзе. Но она не мастерица была сочинять письма. И, с трудом придумав начало письма, она неизменно тут же и заканчивала его: «Ну, теперь мне нечего больше написать, только сердечный поклон!» Все вопросы Дитте насчет житья-бытья домашних и односельчан, о чем ей так хотелось знать, оставались без ответа. Эльза не видела в этом «житье-бытье» ничего интересного, о чем стоило бы распространяться. Она сообщала только: кто умер да кто с кем гуляет. А это уже давно перестало интересовать Дитте. Зато о Карле упоминалось почти в каждом письме, — он продолжал поддерживать связь с ее домашними и время от времени навещал их. Заметно было, что расположение семьи к нему все росло, и это задевало Дитте. Выходило, что он становится им все ближе, тогда как она отходит все дальше. «Видишься ли ты с Карлом?» — спрашивали ее в каждом письме. Как будто не знали, что она с ним порвала! Но это, конечно, вроде попрека ей! А в сегодняшнем письме был еще один попрек. Ларc Петер недавно приезжал в город и пытался повидать Дитте, но оказалось, что она опять переменила место. «Ты, видно, часто меняешь места!» — писала Эльза. Ну, разумеется, как же иначе? Они там ничего не понимают в здешних порядках!.. Но досада быстро сменилась сожалением, что Ларc Петер проехался напрасно. Обидно и за него и за себя, — ей самой так хотелось повидать его и хорошенько порасспросить обо всем, что делается дома! Никогда еще, кажется, не жаждала она так услышать отцовский голос, как теперь. Очень уж много тревоги и смятения накопилось у нее на душе. А его присутствие всегда так успокаивает, отгоняет все сомнения!

Карла она здесь не видела и не слышала о нем ничего. Впрочем, вскоре по приезде своем в столицу она получила от него несколько строк, в которых сообщалось, что он живет на такой-то улице и очень желал бы зайти за нею, чтобы погулять вместе, если она согласна. Она не ответила — к чему? Ведь она все равно не смела отпроситься из дома. Вообще же именно тогда ей была всего нужнее мужская поддержка. А после, когда она стала вольною птицей, ей уж ни к чему было обзаводиться таким контролером и судьей над каждым своим шагом. Но она знала, что Карл в Копенгагене и работает по ремонту улиц. Кухарка Луиза как-то упомянула с таинственным видом, что ее жених работает с одним человеком из тех же краев, откуда Дитте, и знает ее. Ясно было, к чему Луиза клонит, но Дитте не пошла на эту удочку.

Все это, однако, не значило, что она отделалась от Карла совсем. Она могла не отвечать ему, держаться от него подальше, но выкинуть его из своей памяти было невозможно. Общение с ним оставило свои следы в ее душе. Совсем вытравить это никогда не удастся. Карл иногда вдруг всплывал в ее памяти, стоял перед нею, как живой, вперив в нее серьезный, пытливый взгляд, — особенно когда она делала что-нибудь неладное. Но это же ни с чем несообразно, чтобы именно он был ее совестью! Чтобы это постное, богомольное лицо живым упреком всплывало перед нею именно тогда, когда она — сама бывала недовольна собою, и, таким образом, Карл как бы насильно вторгался в ее жизнь!..

И снился он ей часто. После какого-нибудь особенно тревожного дня, полного борьбы и волнений, сны у нее бывали тоже тревожные. Но все на один лад: она боролась с Карлом, пыталась заставить его преодолеть свои мрачные мысли, которые могли довести его до самоубийства, но, несмотря на все жертвы, ей так и не удалось добиться своего.

Нет, никогда ей не отделаться от Карла!

А однажды вечером Дитте встретила его, по крайней мере, так ей показалось. Она ехала в трамвае на танцы в какой-то клуб у Северной заставы. У одной остановки, как раз вблизи улицы, указанной в письме, она ясно различила в толпе лицо Карла в ту самую минуту, когда трамвай уже трогался. Он вперил в нее серьезный взгляд, в котором, вопреки ее ожиданиям, не было упрека, — но нечто новое — немой вопрос. О чем он спрашивал — она знала! О! Лучше бы в его взгляде был гнев!

Танцы не доставили ей никакого удовольствия, — весь вечер мерещилось ей лицо Карла на хорах для зрителей. Сколько раз она украдкой ни посматривала туда, — он сидел там, не сводя с нее пристального взгляда. Наконец, она не вытерпела и поднялась на хоры потребовать объяснения, что это значит? Уж ей и танцевать из-за него нельзя? Но сколько она ни искала на хорах, Карла там не было. Ей как-то жутко стало, и она уже не пошла больше танцевать. Она знала от бабушки, что, если человеку почудится чье-нибудь лицо, это не к добру либо для самого человека, либо для кого-нибудь из его близких. Как тут было не встревожиться! Ребенок и домашние заняли теперь все ее мысли так, как давно уже не бывало. Быть может, с кем-нибудь из них случилась беда, пока она тут болтала и веселилась; быть может, именно в то время, когда она отплясывала! Бывали такие случаи, и нередко, что человек пляшет и ничего не знает, а кто-нибудь из его близких борется в это время со смертью.

Она стала отпрашиваться у своих хозяев, чтобы съездить дня на два домой, сказала, что заболел отец. Но так как ее не отпускали и отказаться от места раньше первого числа она не имела права, то она попросту сложила вечером свои пожитки и сбежала. Ее неудержимо тянуло домой! Комод свой ей удалось в отсутствие господ вынести с помощью дворника, который затем и свез все ее имущество на Дворянскую улицу к Йенсенам.

Дитте не удивилась, застав отца в постели. Он надорвался, когда приподнимал воз, и лежал с горчичником на пояснице, почти не в силах шевельнуться. Но как она изумилась, встретив здесь Сине с Хутора на Холмах. Дитте чуть не выронила от неожиданности и зонтик я муфту, когда, отворив дверь, увидела в кухне у лоханки, в облаках горячего пара, Сине с оголенными пухлыми локтями, в переднике, в будничном платье и в деревянных башмаках. По всему этому и по тому спокойствию, с каким Сине занималась своим делом, видно было, что она здесь у себя дома. Она была все такая же краснощекая и, узнав Дитте, раскраснелась еще больше, смущенно поздоровалась и не пошла за гостьей в комнату. Видимо, стеснялась, хотя Дитте вовсе не собиралась задирать нос,

Ларс Петер так и просиял весь, когда Дитте вошла к нему. Но вид у него был плохой, изнуренный, лицо бледное. Тяжело, должно быть, жилось им это время. Отец как будто и не удивился внезапному появлению Дитте, да еще до окончания месяца, а был только обрадован.

— Ну ты и впрямь настоящей дамой стала! — сказал он, окидывая ее таким взглядом, от которого у Дитте стало тепло на сердце. Вот чего ей так недоставало, — любящего взгляда, который бы не критиковал, а только радовал своей добротой.

— Да! Разве не хороша у тебя дочка? — сказала Дитте весело. — Но куда же девались ребятишки?

Они оказались в разных местах. Эльза и двое младших помогают выбирать сельдь из сетей, а Кристиан батрачит на хуторе.

Дитте жадно осматривалась кругом, ей все надо было разузнать и все «разнюхать». В простенке, между окошками, появился красивый сундук — сундук Сине!.. Узнала Дитте и стоявшую на нем лампу с синим колпаком.

— Эльза ничего не писала мне о твоей болезни. Давно ты слег?

— Этак с месяц… Не хотелось пугать тебя зря. Болезнь ведь не опасная, но преподлая, мучительная. Я повернуться не могу сам. Да вот спасибо Сине.

— Я и не знала, что она тут!

— Да, видишь ли… — Ларc Петер замялся. — Я подрядился возить щебень для общины, — хотелось заработать немножко. Ну, чтобы разгрузить телегу, надо приподнять ее и опрокинуть набок, а это страсть тяжело. Однако я, бывало, и не такие грузы поднимал. А теперь вдруг надорвался. Сколько времени на дороге провалялся, — встать не мог. Потом уж меня отвезли домой. Сине узнала о моей беде, и, как видно, ей показалось… Эльзе ведь где же было справиться одной, бедняжке!.. И я скажу тебе, Сине явилась к нам прямо как ангел с небес… Так что, ежели бы ты обошлась с ней поласковее…

Он понизил голос. Сине как раз принесла кофе и поставила его на стол, не глядя ни на кого.

— Да, я вот только что рассказал Дитте, сколько добра ты нам сделала, — прибавил он, протягивая ей руку.

Сине быстро перевела глаза с Ларса Петера на Дитте, потом подошла и присела на скамью у изголовья кровати.

Дитте вовсе не была огорчена, но чувствовала, что отец и Сине этого не понимают. Не зная, как разуверить их, Дитте просто подошла к Сине, взяла ее за голову и поцеловала, говоря:

— Я сама давно этого желала!

— Ну, так все отлично, — с облегчением проговорил Ларc Петер. — Пускай теперь другие говорят, что хотят!

Дитте была того же мнения.

— Но почему же вы не поженитесь?

Это было сказано так поспешно, что Сине рассмеялась.

— Ну, такой вопрос и мы могли бы задать тебе, — сказал Ларc Петер, тоже смеясь. — Тебе-то раньше нас следовало бы! Но надобно сначала на ноги встать, — продолжал он серьезно, заметив, что Дитте недовольна напоминанием о собственной участи. — Только важных бар венчают в постели! Мы, впрочем, подумывали сыграть свадьбу в день конфирмации Кристиана, коли он не сбежит от нас до тех пор.

— Разве он опять дурит?

— Да, недавно сбежал было. Пастор, кажется, побранил его, он и махнул в Копенгаген — повидаться с тобою, а потом наняться юнгой на корабль. Недурно — пройти восемь-девять миль пешком! Пришлось мне ехать разыскивать его. Вот тогда-то я и тебя искал там напрасно. И мальчишку мне вовек бы самому не найти; к полиции пришлось обратиться. Да, вот он какой бедовый!

— Отпусти ты его в море после конфирмации, — сказала Дитте. — Будь я мужчиной, я бы тоже ушла в море непременно. На суше не стоит оставаться.

Да, Ларc Петер уже заметил, что она не очень-то довольна столицей. Но Дитте не захотела начинать разговор об этом, и он не стал настаивать. Она привыкла одна бороться с судьбою, и пускай: ее дело. Небось пробьется!.. Вишь, как она выравнялась к двадцати годам: красивая, ловкая, а нарядная какая! Глядя на нее теперь, никто бы не сказал, что это девчонка Живодера, кособокий заморыш из Сорочьего Гнезда!

На другой день Дитте пора было возвращаться. Ей хотелось завернуть в Ноддебо, взглянуть на сынишку. А там опять в столицу, подыскать себе новое место к первому числу. Здесь в ее помощи не нуждались, а разгуливать и франтить в поселке у нее не было охоты. Со смерти старичков из Пряничного домика она никем из здешних жителей не интересовалась. Домик продали, и так странно было смотреть на него и думать, что в нем живут совсем чужие!

Поуль с Расмусом запрягли клячу и повезли гостью. И хоть Дитте мало побыла дома, но это все же очень освежило ее. А уж как приятно было ей прокатиться с мальчугана ми!.

Но свидание с ребенком принесло ей горькое разочарование. Она так безумно тосковала по мальчику и в то же время со страхом чувствовала, что совсем отвыкла от него. Она не следила за тем, как он растет, не навещала его, вот и не узнала теперь своего малыша в этом чумазом бутузе, который топал по комнате, то и дело повторяя: «Фу, бяка!» — и высовывал язык. А всего ужаснее было то, что он знать ее не хотел, боялся! Жене хусмана пришлось насильно подвести мальчика к матери.

— Йенс ведь молодец, не боится чужой тети! — сказала она.

Дитте так и резануло по сердцу от этой «чужой тети», и она, почувствовав себя здесь лишней, поспешила проститься. «Все-таки это мой ребенок», — твердила она себе, направляясь по дороге в Хиллерэд, где должна была сесть в копенгагенский поезд. «Все-таки это мой ребенок!» Но это было плохое утешение, — она сама лишила себя права на сына! И то обстоятельство, что Карл часто навещал мальчика, не смягчало ее вины. Она была плохая мать, кукушка, подбросившая своего птенца в чужое гнездо, чтобы самой было удобнее, — вот. и платись за это теперь!

Не очень-то радостно было ей возвращаться опять в Копенгаген. Надоел он ей. И она завидовала Сине, которая устроила свою судьбу, поселившись в ее родном доме, — именно в таком же бедном гнезде могла бы найти свое счастье и Дитте.

На одну минуту она подумала о Карле, но затем отогнала от себя эту мысль.

 

XV

РАБОЧИЙ ДЕНЬ ДИТТЕ

Будильник звонил в шесть часов утра, и Дитте растерянно вскакивала на постели, еще не отдохнув от трудов вчерашнего дня и многих предыдущих. Полусонная, спускала она с кровати ноги и ощупью отыскивала свое платье, едва-едва не валясь снова на кровать. Наконец, стряхнув с себя сонливость сильным напряжением воли, хватала полотенце и плескала себе в лицо холодной водой из таза.

Б-р-р! От холодной воды в ней разом заиграли все «живчики». Сердце испуганно подпрыгивало, перевертывалось в груди и принималось усиленно работать. Шибко стучало оно, и на его зов сбегались толпами из своих тайников все жизненные силы и принимались за дело. Дитте чувствовала, как они овладевают ею, и вполне верила тому, на что туманно намекала бабушка, говоря, что внутри человека находятся живые существа, добрые и злые. Сама кровь была живая, волной приливала к сердцу и окутывала Дитте теплом.

Теперь уж Дитте, не торопясь, тщательно обтирала все тело большой губкой. Вытянув одну руку кверху и взяв губку в другую, она водила ею под мышкою, где росли рыжеватые кустики волос, обводила вокруг всего плеча и обтирала спину. Белые ловкие руки доставали всюду, — такая она вся стала гибкая, мягкая, не то, что в то время, когда она была еще подростком! Тогда суставы у нее так и хрустели, причиняя боль при каждом движении. Дитте в самом деле поздоровела, расцвела с тех пор и радовалась этому.

Зеркальце, поставленное на комод, отражало все ее движения. Теперь, когда она сильно нагибалась, на спине уже не выступал острый хребет, получалась лишь мягкая выпуклая дуга. Вообще, какую бы позу она ни принимала, обрисовывались мягкие округлые линии и формы, сменяя одна другую, словно в игре. Полные бедра, круглые, крепкие плечи и груди. Все было нормально, и это очень радовало Дитте. Землистый оттенок, когда-то так огорчавший Дитте, исчез совсем. И живот был опять плотный, упругий, твердо очерченный, будто охранявший нетронутый плод. Мелкие перламутровые изломы жировых отложений под кожей казались просто недоразумением. Она задержала на них взгляд, когда нагнулась пониже, чтобы вымыть ноги. Родимое пятно на бедре, наверное, никогда не исчезнет. Эта отметина всегда будила в Дитте чувство суеверного удивления. Стоя на одной ноге и балансируя, она так низко нагнулась вперед, что густые волосы скатились с плеч, закрыв ей лицо, и окунулись в таз с водой. Она откинула их и стала ощупывать припухшие от постоянной беготни лодыжки и небольшой венозный узел на одной из икр. И то и другое серьезно ее беспокоило.

Вообще же Дитте была довольна своей внешностью, она знала, что сложена хорошо, и радовалась этому. Почему? Разве ей хотелось кому-нибудь нравиться? Не было ли у нее тайного поклонника?

Нет, Дитте все еще не вполне проснулась! Она родила ребенка, но осталась целомудренной, — желания и страсти еще не просыпались в ней. Она просто радовалась на самое себя, как радуются, глядя на удачный результат своих стараний. Возлюбленного у Дитте не было, — не было и потребности в нем. Довольно уже потратила она сердечной теплоты, теперь она скорее казалась холодной. Как скряга, прятала она свои сокровища до поры до времени.

В семь без четверти Дитте спускалась вниз, ставила на газовую горелку чайник с водой и будила детей, которые ходили в школу. Пока они одевались, она убирала столовую и готовила им завтрак в школу. Они обыкновенно так и вертелись возле нее в это время и, одевшись, глядели, как она намазывала бутерброды… В Дитте подымалась борьба между долгом и жалостью. Служила она теперь в семье чиновника с маленьким окладом, но с большими претензиями, — здесь была так называемая позолоченная нищета. Это отражалось главным образом на детях, и они вечно были голодны. Дитте жалела их и совала им лишние куски, когда только могла. Так тяжело было отказывать голодным ребятишкам, особенно мальчикам. Они следили за нею жадными глазами.

— Задаст мне головомойку ваша мама! — говорила она.

— Ну, ничего! — умоляли они. — Вы такая хорошая! — Дети искренне говорили это, так как любили ее. Зато от хозяйки ей доставалось, когда та выходила в столовую взглянуть, что осталось к завтраку.

В восемь часов хозяин пил кофе и читал газету перед тем, как отправиться на службу. В девять часов хозяйка пила чай у себя в постели и потом еще дремала с четверть часика. Она была изнурена частыми родами — четверо детей! — и должна была беречь себя, не вставать слишком рано. Через полчаса она звонила снова и начинала одеваться, а Дитте помогала ей, подавая одежду. Одеваясь, хозяйка осведомлялась о том, что Дитте успела сделать с утра, и отдавала дальнейшие распоряжения. «Как, вы еще не сделали этого? Право, должно быть, вы слишком поздно встаете!» — часто говорила она Дитте.

Утро было самым трудным временем дня. Приходилось обслуживать одних членов семьи за другими, всех порознь, и в то же время успевать прибрать комнаты. Дитте металась между комнатами и кухней да еще бегала на звонки к хозяйке. Когда комнаты были убраны и становилось тепло и уютно, хозяйка переходила туда, а Дитте принималась за уборку спальни. Едва успевала она сделать это, пора было готовить завтрак. Но обычно ей приходилось еще кое-что доделывать в комнатах по указанию хозяйки.

Эти хозяева Дитте были образованные и воспитанные люди, между собой не ссорились и ее не бранили. Они только делали ей замечания особым, бесстрастным тоном, который, однако, часто уязвлял больнее сердитой брани. Во всяком случае, Дитте предпочла бы, чтобы они иногда вышли из себя, но зато когда-нибудь выразили ей и свое удовольствие. Этого им, однако, в голову не приходило.

Вообще Дитте не понимала их вечного недовольства! Убрав сор и пыль и приведя дом в порядок, Дитте могла отправляться в кухню, довольная тем, как хорошо все прибрала и приготовила. Уходя, она бросала последний испытующий взгляд в открытую дверь гостиной — право, хоть кому будет приятно там посидеть! Но вскоре хозяйка звонила и молча водила ее по комнате, указывая пальцем то туда, то сюда. Боже мой! Ну, кое-где соринка, пылинка!.. Ведь это же сущий пустяк! Хоть бы раз хозяйка позвонила да сказала: «Ах, спасибо вам, Кирстине, как вы чисто и хорошо все прибрали!»

Дитте больше всего недоставало одобрения, признательности. В ее среде было принято всегда выражать благодарность, если вообще было за что благодарить. Там давали, брали и благодарили за это. Здесь же только брали, но спасибо не говорили, словно так и полагалось! Дитте явилась сюда с большим запасом доброй воли и с желанием угождать людям. С раннего детства внушалось ей, как она должна вести себя, когда поступит в услужение: поступай вот так-то и так-то — тогда тебя будут подолгу держать на одном месте. Теперь все внушенные ей понятия не годились, господа уже не казались ей какими-то высшими, почти неземными существами, для которых она собственно и создана, которым обязана служить.

Да, она стала умнее, но не чувствовала себя счастливее. Ее натуре было свойственно стремление служить ближним, и это обусловливалось ее добрым сердцем, но, не имея возможности проявить здесь доброту, она чувствовала себя от этого духовно беднее. Волей-неволей ей приходилось побольше думать о себе самой, чтобы не свалиться с ног. Господам и в голову не приходило поберечь ее; знай бегай взад и вперед до упаду! Господа по существу были такими же, как и люди из ее среды, не хуже и не лучше, и даже не всегда оказывались более воспитанными, однако они имели на своей стороне одно большое преимущество: они все принимали как должное и не чувствовали благодарности. Простой человек все-таки совестился: «Полно тебе бегать и хлопотать из-за меня!» — я всегда благодарил за оказанную ему услугу. А тому, кто работал на него за деньги, говорил в определенный час: «Ну, достаточно на сегодня!» Господам же, сколько ни работай на них, им все казалось мало. «Вы могли бы встать пораньше!», или: «Вы ведь можете сегодня вечером посидеть подольше?» Считалось в порядке вещей, чтобы прислуга все свои силы отдавала господам. Прислуге полагался всего один свободный вечер в неделю, но и то господа считали, что он украден у них!

Несмотря на все свои старания, Дитте редко могла услышать похвалу от хозяев. Она иной раз прямо из кожи лезла, урывала время от своего отдыха или сна и в результате чаще всего этого оказывалось все еще мало! Хозяева или хотели большего или требовали, чтобы такое непомерное напряжение повторялось изо дня в день. А уж беспокойства о здоровье прислуги и ждать было нечего. Словом, если человек не хотел надорваться, надо было ему самому вовремя поубавить пыл и не делать ничего сверх самого необходимого.

Да, для здоровья полезно было вовремя набраться та-кого опыта! Но для души и тела Дитте опыт этот был не столь полезен. Она отделалась от опухоли ног ценою другого изъяна, который пугал ее. Было время, когда Дитте сознавала, что по своему внутреннему содержанию она лучше, чем по внешности; теперь она почувствовала, что произошла перемена. Она знала, что стала красивой девушкой, и радовалась бы этому, будь только по-прежнему уверена, что вместе с тем осталась и хорошей девушкой! Но ей приходилось подавлять лучшие свои задатки и чувства — в целях самозащиты!

Она усвоила себе плохую привычку: стала беречь себя, как принято говорить, или отлынивать от работы, по выражению барынь. Дитте, раньше никогда не знавшая, что такое лень, теперь обленилась. Нанимаясь, она уславливалась насчет времени и количества работы и строго придерживалась условий. Она избегала поступать в семью, где были маленькие дети, а если уж приходилось взять такое место, то ставила условием, что не будет нянчиться с детьми. Иначе тебя заставят ухаживать за ними день и ночь! Часто ей самой становилось больно от этого, но она нарочно ожесточала свое сердце, чтобы доброта не пошла во вред ей.

Смирения и робости в ней давно не осталось, — столичная жизнь унесла их. Мало того, Дитте даже усвоила некоторую резкость, которая часто служила хорошим громоотводом. Это она от прачек — грозы барынь — научилась напускать на себя храбрость! Прачки умели постоять за себя!

Часто подумывала она последовать примеру своих подруг, одна за другою поступивших на фабрики. Прислуга была обеспечена гораздо лучше: готовый кров и стол и определенное жалованье, тем не менее они предпочитали фабрику. Дитте отлично это понимала. На фабрике было холодно, серо, пыльно, солнца в ее стенах вряд ли много увидишь! Но служить в семейном доме и только наблюдать чужое счастье, а самой не иметь в нем доли, но получать сердечного тепла — было еще тяжелее. Чем уютнее был самый дом, тем более одинокой чувствовала себя в нем прислуга, ведь не собака же она, в самом деле! Прислуге в семейном доме было не легче, нежели той наперснице в сказке, что должна была держать свечу у ложа влюбленных, — проклятая доля!

Дитте была недовольна тем, как складывались обстоятельства, и часто спрашивала себя, не сама ли она виновата во всем; может быть, чересчур требовательна, — вот все и не по ней! Во всяком случав, самое большое счастье — уметь мириться со своим подчиненным положением. «Прислуге всего лучше не иметь собственного мнения», — говорил Ларc Петер, когда Дитте после конфирмации впервые собиралась поступить в работницы. И самое лучшее было бы ей держаться этого правила неукоснительно. Бедным людям полезнее всего молчать и покоряться!

Ну, а если она не может, что тогда? В ней был мятежный дух. Дитте сама это чувствовала и с годами становилась все строптивее.

Однажды вечером она вернулась к себе и заметила, что кто-то побывал в ее каморке и трогал ее вещи на комоде. Случалось это и прежде, но сегодня это показалось ей нестерпимым. В этой каморке полной хозяйкой была она, — ведь нужно же и ей иметь свой собственный угол! Произошло столкновение с барыней, и Дитте попросила расчет.

В один из следующих дней, после обеда, она ушла со двора — искать новое место. И нашла было такое, которое ей понравилось, — у одинокой пожилой дамы, вдовы статского советника.

Барыня несколько раз переспросила ее:

— Так правда у вас нет жениха?

— Нет, нет, — улыбаясь ответила Дитте.

— А то я так боюсь, когда в доме ночует посторонний мужчина, — я ведь совсем одна живу.

Они сговорились насчет жалованья и услуг. Дитте осмотрела квартиру и решила, что вполне справится.

— Ну, покажите мне теперь ваши рекомендации, — сказала барыня.

И вдруг строптивый дух обуял Дитте.

— А барыня покажет мне свои? — спросила она.

Старушка так и отпрянула, словно наступив на ядовитую змею:

— Что такое? Извольте убираться вон!

Потом Дитте поняла, что поступила глупо. Разумеется, она и ей подобные должны являться с рекомендациями, свидетельствующими об их честности и порядочности.

Господам аттестатов не требовалось, их надо было брать такими, каковы они были, и применяться к ним.

Дитте не захотела бегать искать места, вообще решила не поступать больше в услужение. Наймет себе комнату на месяц и поищет какой-нибудь поденной работы.

Вечером у хозяев были гости. Входя за чем-нибудь в комнаты, Дитте ловила обрывки разговоров и чувствовала известное удовлетворение от того, что по развитию барыни не далеко ушли от нее, — она отлично могла бы поддерживать такие разговоры! А что касается наружности, то шея у нее, во всяком случае, красивее, чем у любой из них. Наденька она нарядное платье, с глубоким вырезом, так она их за пояс заткнет! И без того случалось, что господа мужчины на минутку забывали про своих дам, заглядываясь на нее.

— В общем, все они на один покрой! Совсем из другого мира, чем мы! — поймала Дитте на лету фразу одной из дам.

Ага, добрались, значит, до прислуги. Дитте хорошо знаком был этот тон! Теперь очередь скоро дойдет и до нее лично. Совершенно верно! Когда она опять вошла в комнату, разговор разом оборвался, и дамы зорко оглядели ее. Это с самого начала было для Дитте одним из самых горьких переживаний, так как она рано поняла, что в то время, пока она бегает и хлопочет изо всех сил, стараясь угодить господам, они разбирают ее по косточкам, забавляются ее деревенскими манерами и высмеивают перед гостями. Никогда не чувствовала она острее своего одиночества и своей беззащитности, как именно в такие минуты. Как могла она защищаться, когда не смела рта разинуть! Она была как бы бессловесною тварью: молчи и делай свое дело. Собаку они все-таки гладили и брали под свою защиту почти всегда, в чем бы она ни провинилась, а прислуга не могла рассчитывать ни на чью защиту! И Дитте понемногу проникалась убеждением, что господам она, в сущности, ненавистна. Они пользовались ее трудом, потому что не могли обойтись без него, но сама она, как человек, мозолила им глаза. Если бы только можно было не иметь с ней никакого дела и в то же время пользоваться ее услугами, они бы лучшего и не желали. Теперь, однако, ей стало уже все равно! Смеяться над ее наружностью больше не приходилось, а если они прохаживались насчет чего-нибудь другого, — сделайте одолжение! Она не придавала их мнению никакого значения.

Тем не менее Дитте с некоторой горечью прислушивалась к разговору, стоя около дверей. Хозяйка сказала что-то, и некоторые гости рассмеялись. Но чей-то мужской голос произнес:

— Вы меня извините, сударыня, но я не охотник критиковать прислугу. Наша, пока живет у нас в доме, находится под покровительством моим и моей жены, и я полагаю, что так же обстоит дело и в других домах.

Сердце Дитте обдало теплом. Вот в таком доме она хотела бы служить!

Вскоре гость этот распростился и ушел. Глаза Дитте сияли признательностью, когда она подавала ему пальто. Она готова была расцеловать гостя, до того была ему благодарна.

 

XVI

ВЕСНА

Фру Ванг и Дитте готовили вместе обед на кухне. Окно было открыто настежь, солнце сияло, прокладывая в воздухе световые полосы сквозь пар и чад.

— Какой свежий, живительный воздух! — говорила фру Ванг. — Наступает чудесное время года!

Сам Ванг с детьми гулял по саду, отыскивая первые весенние цветы. Разгребая перепревшую прошлогоднюю листву, дети радостно восклицали хором, найдя цветочек. Время от времени один из младших мальчуганов подбегал к окну и заявлял:

— Скоро ли обед? Я голоден как волк!

И вдруг вся компания очутилась под окном и подняла страшный шум и гам.

Дайте нам скорее кушать, Или можем дом разрушить! —

пели они, громко размахивая руками и топоча. Настоящая шайка разбойников!

— Окатите-ка их водой! — сказала фру Ванг Дитте.

Но шайка мигом бросилась врассыпную с таким визгом, словно сам черт гнался за ними по пятам. У беседки они остановились и затянули:

Фрекен Манн, не будьте злой, Угостите хоть водой!

И вдруг неожиданно в самом верху окошка появилась чья-то голова! Обе — и фру Ванг и Дитте — даже вскрикнули. Это был Фредерик, самый старший из мальчиков; он уцепился за садовые шпалеры.

— Что у нас сегодня к обеду? — спросил он своим смешным басом.

— Картошка и жареные головешки, господин оборотень!.. И фаршированные длинные носы на закуску! — ответила мать, приседая.

Мальчик спрыгнул вниз и пустился бегом по саду, крича:

— А я видел, что у нас будет к обеду!

Дитте смеялась:

— Совсем как наши мальчишки дома! Те прямо умирали от нетерпения, когда время подходило к обеду!..

Фру Ванг кивнула. Она хорошо знала мальчиков Ларса Петера по рассказам Дитте и могла представить себе всю картину, как они неслись сломя голову домой с берега.

— Как бывает чудесно на песчаном берегу! Хорошо, должно быть, все-таки вам жилось там, несмотря на бедность. Раз в доме есть дети, он уже не так беден! Правда?

— Да, было бы только чем прокормить их! — сказала Дитте по-старушечьи рассудительно.

— Да-а! — Фру Ванг словно проснулась. — Да, иначе ужасно! — Она вздрогнула. — Ну, фрекен Манн, бегите к себе и переоденьтесь, пока я подогреваю соус. А там и за стол, — прибавила она тихо.

Теперь Дитте уже не выронила из-рук посуды, как в первый день. Тогда у нее прямо руки опустились.

— Разве я тоже за стол сяду? — спросила она с таким растерянным видом, что фру Ванг расхохоталась.

— Ну, разумеется! — ответила она таким тоном, как будто естественнее этого и быть ничего не могло.

В тот день Дитте предпочла бы остаться в кухне, но теперь ей казалось в порядке вещей — обедать вместе с хозяевами, хотя прошла всего неделя с небольшим, как она поступила сюда.

— У самого Ванга аппетит пропадает, если он знает, что в кухне сидит человек и жует что-то в одиночестве, — объясняла фру Ванг.

Дитте отлично понимала это чувство. Сама она с тех самых пор, как еще ребенком попала в Сорочье Гнездо, никогда не могла усесться спокойно, прежде чем не убедится, что все остальные накормлены, в том числе и скотина. Эту черту она, наверное, переняла у Ларса Петера.

Но, встретив то же свойство в других людях, она сначала прийти в себя не могла от изумления.

В первые дни она стеснялась сидеть за общим столом. Теперь же Дитте вполне с этим освоилась. В течение не-скольких лет она привыкла обедать одна, в кухне, около раковины. Так немудрено, что она сначала стеснялась обедать вместе с другими, да к тому же с собственными господами! Вдруг она сделает какую-нибудь глупость, неловкость?

Но никто, видимо, не обращал внимания на то, что она сидит красная и сконфуженная. Фру Ванг чередовалась с нею, когда надо было подать или убрать что-нибудь, а дети насильно втягивали Дитте в общий разговор. Они упрямо спрашивали и переспрашивали ее, пока не добивались ответа.

— Ну, дайте же, наконец, покой фрекен Манн, — говорила мать. — Времени впереди еще много, успеете обо всем узнать.

— Так она навсегда останется у нас? — сейчас же опять спросил один из младших.

А маленькая Инге лукаво подняла на Дитте глаза от своей тарелки:

— Почему тебя зовут фрекен Манн, когда ты — женщина?

Ей исполнилось пять лет, и она была большой шалуньей.

— Потому что ей хочется замуж, — сказал Фредерик пренебрежительно. — Всем женщинам хочется замуж.

Фру Ванг рассмеялась, переглянувшись с мужем, который, как всегда, сидел с двухлетним сынишкой на коленях и кормил его.

— Нечего вам смеяться над фамилией Манн, — сказал Ванг. — Это самый старинный и самый распространенный род у нас в стране. Без Маннов всем нам пришлось бы плохо. Когда-то они и владели здесь всем, но один злой тролль сделал их рыбаками. Зовут его «Брюхом», потому что для него главное набить брюхо. Но у Маннов есть орудие против него — сердце.

— А! Это сказка про тебя! — сказали дети, тараща глаза на Дитте. — Стало быть, ты сказочная принцесса!.. А потом что? Они так и не освободились от тролля?

— Пока еще нет, но когда злой тролль в жадности своей доберется до их сердца, — они освободятся. Сердцем Маннов он подавится!

Дитте в самом деле чувствовала себя здесь чем-го вроде сказочной принцессы. Не то, чтобы работы здесь было меньше, — напротив: семья была не из богатых, здесь и белье стирали дома и шили все дома, трудов вообще не жалели. Много хлопот было с одеждой детей. Изнашивалась она до последней степени, но должна была сохранять приличный вид; и вот рабочая корзинка появлялась на столе каждый вечер. Но в этом мире Дитте чувствовала себя дома. Ей знакомы были и мешочек, куда попадали все старые отпоротые пуговицы и где зато всегда можно было найти нужную пуговицу, и мешок с чистыми полотняными и шерстяными тряпками. Она привыкла распускать старые чулки, чтобы запастись штопкой, и теперь радовалась, что снова могла заняться переделкой старых, изношенных вещей. Здесь, в столице, не было бережного отношения ни к людям, ни к вещам, и Дитте чувствовала это. Тут и с вещами и с людьми не церемонились — бросали в мусорную кучу, раз они отслужили свое; поддерживать их, чинить не стоило труда! И как отрадно было Дитте опять чувствовать себя человеком, жить общею жизнью с окружающими, сознавать, что другие люди о тебе заботятся, и самой иметь право заботиться о других! Дела хватало на целый день. По вечерам, когда детей укладывали в постель, Дитте с хозяйкой долго сидели при лампе за штопкой и починкой. Фру Ванг была необыкновенная мастерица на этот счет. Дитте за нею не могла угнаться. Работали они молча, каждая думая о своем. Дитте была не особенно общительна, а фру Ванг, такая веселая и живая днем, к вечеру затихала, как птица. Дитте сидела, прислушиваясь к этой удивительной, полной мира тишине, господствующей в домах, где дети спят спокойно, в то время как заботливые руки взрослых продолжают трудиться для них. Она забывала, где находится, чувствовала себя опять дома, «мамочкой Дитте», когда она, бывало, уложит спать ребятишек и, намаявшись за день, сидит, усталая, полная забот, за штопкой и починкой. Неужели Дитте тосковала о своем тяжелом трудовом детстве? Почему она вдруг опускала голову на руки и тихо плакала?

— Ну, в чем дело опять? — трогала ее за плечо фру Ванг. — О чем болит у вас сердце, дитя мое?

— Мне слишком хорошо здесь! — отвечала Дитте, всхлипывая и стараясь улыбнуться.

Фру Ванг смеялась:

— Разве об этом плачут?

— Нет, но я никогда не играла в детстве… Это все-таки так грустно! — призналась однажды Дитте.

Фру Ванг вопросительно поглядела на нее в полном недоумении.

— Попасть бы мне к вам пораньше, — пояснила Дитте, прижимаясь к хозяйке.

Этими словами она, во всяком случае, высказала кое-что из того, что в ней наболело. Слишком много пришлось ей пережить, когда она работала в чужих людях. Лучше, если бы она никогда не испытала этого. Сердце ее было бы не так переполнено горечью.

Она по привычке говорила «барин» и «барыня», хотя Ванги решительно протестовали против излишней вежливости. Дитте нередко ловила себя на подозрении: не потому ли с ней так ласковы, чтобы извлечь для себя побольше? Эта мысль приходила ей в голову чаще всего, когда она чувствовала себя усталой. Ведь работы здесь по крайней мере столько же, сколько в любом другом доме; свободной, в сущности, и здесь нельзя было чувствовать себя никогда. Но сама хозяйка работала наравне с Дитте, и если надо было вставать пораньше, приходила наверх будить ее такая веселая, свежая. Уже одни ее легкие шаги по лестнице могли привести человека в хорошее расположение духа. Работа здесь не тяготила, сколько бы ее ни было, — она ведь накапливалась не оттого, что одна из сторон отлынивала от своей доли труда! Хозяева не презирали труд, ярма рабства здесь не чувствовалось.

Словом, у Дитте не было ощущения, что она одна везет воз за других. В ней просто не было прежней неутомимости, — слишком уж злоупотребляли ее силами раньше. Теперь она обессилела и часто нуждалась во внешнем толчке, чтобы снова приняться за работу. Нередко она сама чувствовала, что в ней будто что-то останавливалось и что ее нужно как-то заводить. Удивленного взгляда хозяйки бывало, впрочем, довольно, чтобы помочь Дитте прийти в себя, но в глубине души она долго потом испытывала стыд и страх. И, чтобы оправдать себя, Дитте пыталась обвинить других. Желание Вангов, чтобы она обедала с ними и вместе проводила вечера, пожалуй, имело целью лишь контролировать Дитте и наводить экономию в хозяйстве. Умнее всего — не очень-то полагаться на людское бескорыстие!.. Но затем ее опять, как огнем, жгла мысль: как она могла дойти до такой подозрительности! И раскаяние охватывало ее часто как раз тогда, когда она чувствовала себя особенно счастливою и довольною своим существованием. Невероятно трудно было разобраться во всех этих противоречивых чувствах, и нередко Дитте, совсем обескураженная, начинала беспощадно упрекать себя и обвинять других. Фру Ванг приходилось тогда серьезно увещевать и успокаивать ее.

Но все дело объяснялось слишком разительной переменой обстановки. Ум и душа Дитте отстали в своем развитии, придавленные непосильным бременем, как раньше ее организм, и нужно было время, чтобы она могла оправиться. Дитте внезапно попала из мрака на яркое солнце и кое-где «обгорела». Это было не очень красиво, но из-под лупившейся старой кожи выступала молодая, новая.

Весна была в полном разгаре, и Дитте расцветала день ото дня. Впервые узнала Дитте, что весна может быть столь чудесной. Она, в сущности, никогда не обращала внимания на весну, пока жила в деревне, а просто радовалась ее приходу, так как она обещала передышку, — работы становилось все меньше, ребятишки могли с утра до вечера быть на воздухе, и не надо было ломать себе голову, где раздобыть топливо. Быть может, долголетнее пребывание в каменных казармах столицы открыло ей глаза на прелесть весны! Она оттаивала вместе с полями; в глубине ее существа вдруг забили сокровенные родники и, журча серебряно-звонкою песнью в честь весны, разливались широко, принося с собою много такого, что трудно было схватить, удержать и совсем нельзя было объяснить, но оставляли после себя певучую радость или сладкую грусть. Случалось это обыкновенно по вечерам или ночами, особенно лунными, когда Дитте лежала в постели не в силах уснуть при этом удивительном бледном сиянии, таившем в себе загадочные чары. Надо было остерегаться, чтобы лунный свет не падал прямо в лицо во время сна! По утверждению бабушки, многие молодые девушки поплатились за свою неосторожность всем своим счастьем, и Дитте твердо верила в это до сих пор.

Зато дни текли ровным светлым путем, каждый следующий день был заметно длиннее предыдущего и гораздо теплее. В саду, что ни день, открывалось повое чудо: распускались листья то на одном кустике, то на другом. Дети зорко следили за этим и тотчас же прибегали с новостью, — нужно, чтобы все пошли и посмотрели, и сам Ванг брал на себя роль истолкователя чудес. Он знал, как называется каждое растение, чем оно питается, как растет… чуть ли не что оно думает! В его кабинете все стены были заставлены полками с книгами. Дитте содрогалась при одной мысли, что вся эта премудрость умещается в его голове.

А солнце все продолжало да продолжало свое дело. Вдохнув жизнь в цветы и кусты, оно принялось за большие деревья. А в один прекрасный день обогнуло угол дома и перед самым своим закатом заглянуло в чердачное окошко Дитте. Она сидела за столиком и писала письмо, когда внезапно почувствовала поцелуй солнца в щеку, и без того такую теплую, румяную. Затем солнце поиграло немножко на волосах, обрамлявших твердо очерченный лоб Дитте, и скрылось за лесом.

Фру Ванг поднялась к ней с письмом. Это было приглашение на бал в местной летней гостинице. Приглашал Дитте молодой садовод, живший неподалеку и время от времени доставлявший Вангам овощи из своего огорода.

— Надо подумать, как бы пристроить вас! — сказала фру Ванг, угадавшая, от кого письмо, и читавшая его через плечо Дитте. — Это не дело — кружить головы всей здешней молодежи. Прежде мы не могли заманить сюда разносчиков, а теперь от них отбоя нет, то и дело приходится отказывать: «Нет, спасибо, нам ничего не надо!» Знаете, как вас прозвали здесь? «Барышней-недотрогой»!

Дитте вспыхнула, а фру Ванг звонко расхохоталась.

Поднялся в мансарду и сам Ванг из своего кабинета и с забавной неловкостью заглянул в каморку. Ему пришлось пригнуть голову еще ниже обыкновенного, чтобы не стукнуться о дверную притолоку.

— Милости просим! — сказала фру Ванг.

Он осторожно вошел, Дитте подала ему стул, а сама присела на диванчик, рядом с хозяйкой.

— Да здесь премило! — сказал он, озираясь. — Только книг не хватает; не хотите ли, я дам вам прочитать?

— Да-а! — протянула Дитте, стыдясь признаться, что никогда ничего не читает. — Если можно, про Робинзона, — прибавила она.

Эту книжку она видела у детей, других же книг совсем не знала. Вообще, предложение не очень обрадовало> ее; о» на думала, что потом ее будут расспрашивать о прочитанном, а она так туго запоминала.

— Можно дать вам и другое, не менее интересное, — сказал Ванг. — Но мы пойдем прогуляться, Мари?

— Я лучше останусь сегодня с детьми, пусть фрекен Манн пройдется! — ответила фру Ванг.

Они пошли полюбоваться закатом солнца — Ванг, Дитте и Фредерик. Ванг шел в середине и, к большому удивлению Дитте, рассказывал о бывших недавно в городе рабочих демонстрациях. Она не понимала и половины, но все-таки его мягкий, сдержанный голос открывал ей ка-кой-то новый мир, где люди стоят выше забот о куске хлеба, выше денежных расчетов и низменных житейских дрязг; теперь она знала, что он существует; жизнь складывалась там из прекрасных, непонятных мыслей и чувств сострадания и любви ко всем угнетенным и обиженным. А выше всего находится бог, он любовно и снисходительно наблюдает за всем, что происходит в мире. Дитте отводила всем господам место в прекрасных райских кущах, чуть пониже самого бога, а совсем уже внизу находилась она сама и равные ей люди. Сегодня же ей показалось, что она вместе со своими хозяевами поднялась наверх и свободно гуляет там, в этой сказочной стране, о которой мечтают бедняки.

— Бедняк хочет завоевать себе право с полным основанием распевать гимн жизни: «Как хорош мир земной и чудесно небо!» Вот из-за чего, собственно, идет борьба, — сказал Ванг.

— Зачем же бедняки пьют и делают свою жизнь на земле еще более жалкою? — пробасил Фредерик.

— Затем, что водка является единственной силой, не делающей никакой разницы между людьми; поэтому бедняк распевает свой гимн под действием винных паров и не виноват в том, что поет хриплым голосом!

— Да, отец мой сказал однажды: «Как должно быть чудесно уметь думать и рассуждать», но он был тогда под хмельком, — вставила Дитте. — В трезвом виде он не смеет задумываться над жизнью. «Больно уж она печальна», — говорит он.

И Дитте и Фредерик шли, заглядывая Вангу в лицо, — каждый со своей стороны. Последний отблеск зари отражался в стеклах его очков. Фредерик взял отца под руку.

— Возьми и ты с другой стороны! — посоветовал он Дитте. — Так будет удобнее идти в ногу.

Дитте была счастлива! Когда они шли вот так, втроем, дружной компанией, она отлично могла сойти за старшую сестру Фредерика или за жену Ванга. И, возвращаясь домой, они потихоньку напевали хором: «Наш путь через пышные царства земные…»

Фру Ванг стояла у садовой калитки.

— Долго же вы гуляли! И сколько тут за вечер прошло мимо калитки молодых людей!..

— Да, — сказал Ванг, — надо постараться пристроить фрекен Манн. Она опасна для окружающих.

Дитте засмеялась. Нет, она и не думает о замужестве.

Однако это сама весна расцветала в Дитте, переполняла ее своими живительными соками, непонятно, с какими целями.

 

XVII

ХОРОШЕЕ ВРЕМЯ

У фру Ванг был заведен свой порядок. Обедали всегда в час дня, чтобы удобнее было располагать временем после обеда, и часто, бывало, в самом разгаре утренней работы она возьмет и скажет Дитте:

— Сегодня после обеда оставайтесь у себя наверху и займитесь своими делами.

Она как будто понимала, что Дитте тоже необходимо время от времени уединиться, заняться собой.

Дитте уходила наверх и с увлечением прибирала, чистила, переставляла мебель, чтобы посмотреть, как будет уютнее, и это было для нее настоящим отдыхом. Из кабинета доносилось покашливание Ванга, и она старалась двигаться потише, чтобы не мешать ему. Когда он писал, все в доме невольно ходили на цыпочках, хотя он этого и не требовал, — он вообще не был притязательным.

Это получалось само собою. Стоило фру Ванг сказать: «Отец работает», как в доме водворялась тишина, словно в церкви. Только младшие мальчишки ничего не признавали и вдруг бурей неслись по лестнице показать отцу какую-нибудь необыкновенную находку — камешек или ржавый гвоздик. Мать устремлялась за ними, взывая вполголоса: «Дети! Дети!..» Но Ванг тотчас же выходил и на минуту впускал их к себе. Когда дверь его кабинета отворялась, струйка табачного дыма поднималась наверх и проникала в каморку Дитте, — как раз достаточно, чтобы оживить, приподнять настроение. В самом же кабинете можно было задохнуться, Ванг сидел весь в дымных облаках.

— Это он воображает себя на небе, иначе он писать не может, — шутила жена.

Она всегда на него нападала за его неумеренное курение, но ей самой как будто не хватало чего-то, когда она не ощущала привычного табачного запаха.

В каморке Дитте было так чисто и мило! На спинке старой железной кровати были надеты белые сборчатые чехлы, так что железа не было видно. Прикрыт был белым чехлом и комод, на окне тоже красовались плотные белые занавески, задергивавшиеся по вечерам. Дитте любила свою комнатку; это видно было по тому порядку, в каком оса ее держала. Нигде ни пылинки, от всего веяло чистотой и свежестью.

Здесь Дитте плакала от радости — впервые в столице или вообще, пожалуй, с тех пор, как стала взрослой! Было это в тот день, когда она, несколько месяцев тому назад совсем упавшая духом вошла сюда в первый раз. Скромно обставленная каморка казалась такой уютной; в вазочке на ночном столике, у изголовья кровати, стояли цветы. В первый раз в жизни люди приветствовали Дитте цветами, которые служили как бы залогом, что здесь ее ждет настоящий отдых и приятный сон. В последствии она всегда заботилась о том, чтобы в ее комнатке были свежие цветы; она срывала их во время вечерних прогулок вдоль полей и ставила в вазочке на ночной столик, у изголовья кровати. Тут было их место!

На комоде лежала большая раковина, когда-то найденная Дитте на берегу, около Хутора на Холмах. Это была единственная памятка прошлого. Карточку своего мальчугана она хранила в ящике комода; не к чему было выставлять ее напоказ. Это подавало повод к расспросам, а когда люди узнавали правду, то начинали коситься на Дитте. Она не хотела портить отношений в доме из-за ненужной откровенности. О ребенке она уже не так сильно тосковала теперь; а если иногда и скучала, то не испытывала больше щемящей боли в сердце йога нестерпимого желания приласкать его. Домой она тоже давно не ездила, но фру Ванг обещала ей двухнедельный отпуск летом; тогда она как следует погостит у своих.

Теперь с нее довольно было себя самой, она росла и развивалась внутренне, хотя с виду никаких перемен не замечалось. Столица казалась издали — из местечка, расположенного между городом и деревней, — совсем иной, чем из столичных домов-казарм… Здесь можно было собрать воедино разрозненные впечатления от города и его жителей. Оттого, верно, Ванги и жили здесь. Ванг называл Копенгаген сердцем страны, но Дитте это было непонятно; ей город скорее казался огромным брюхом, — ведь сколько поглощал он за год, даже за день!..

И ее самое Копенгаген чуть было не проглотил! Но отсюда, из «виллы Ванг», он ей нравился. Попадала она туда только днем, любовалась выставленными на витринах вещами и делала покупки. Или со всей семьей посещала Зоологический сад.

Окошко ее комнатки выходило на Фредериксборгское шоссе, убегавшее в глубь страны, а по ту сторону его виднелись поля, хутора, изгороди и дома. На полях пахали крестьяне, пасся скот, а по шоссе ехали и шли люди, всякий по своему делу. А дальше тянулись нивы, и луга, и леса, попадались крупные садоводства. Пели птицы, лил дождь, проносился холодный ветер, и опять светило и грело солнце. Красиво все это было и удивительно. Но все это ведь создал всемогущий бог, так что удивляться, собственно говоря, было нечего.

А вот где было настоящее чудо: на столе перед Дитте лежала такая четырехугольная штучка — книжка. Сочинил ее Ванг, и прямо уму непостижимо, как люди могут творить подобное! Стоило ведь открыть книжку и начать разбирать эти черные значки, как перед тобою вставал другой мир, никогда тобою не виданный и, разумеется, никогда не существовавший на деле, но все-таки казавшийся хорошо знакомым — деревни и хутора, рыбачьи поселки и люди со всеми их радостями и горестями. Дитте только удивлялась, как это так: достаточно отвести глаза от окошка и уставиться в книгу, чтобы сразу, словно чудом каким, перенестись в другой мир. Чистое колдовство! И по словам фру Ванг, муж ее сочинил много таких книг, а в его кабинете стояло еще множество, целые сотни других книг, написанных другими людьми, и ни одной одинаковой! Дитте остерегалась шуметь у себя по вечерам, чтобы не «спугнуть вдохновения»! Она знала теперь, что это значит. Ванг часто просиживал до глубокой ночи, и Дитте, просыпаясь, видела полоску света в дверную щель. Это он, стало быть, приотворил свою дверь, чтобы не задохнуться от табачного дыма. А без дыма у него дело не ладилось! И так странно было представить себе, что ее хозяин сидит сейчас там и видит в облаках, дыма разные видения.

Внезапно у Дитте мелькала мысль: а что, если бы господь бог не сотворил мира, значит, тогда не было бы и Ванга? Она не испытывала уверенности, что мир Ванга окажется лучше существующего, по, во всяком случае, любовь, о которой говорил Ванг, была гораздо красивее, чем в мире, созданном богом.

Дитте читала, зажав руками уши, чтобы ей не мешали никакие посторонние звуки… Ее раздражал грохот подъехавшей телеги, а в книге о телеге даже вовсе не упоминалось. Тем не менее, Дитте явственно расслышала, как фру Ванг внизу громко воскликнула удивленным голосом: «Да ведь это Ларc Петер!» — и, распахнув дверь, побежала по тропинке к шоссе.

И Дитте бросилась вниз. В самом деле: Ларc Петер и Сине со всеми детьми — целый воз! Фру Ванг уже помогала им вылезать из телеги. Она чмокнула Сине прямо в губы.

— Уж извините, — сказала она, растроганно улыбаясь. — Но я успела полюбить вас всех заочно, по рассказам Дитте.

И она сияющими глазами оглядывала их одного за другим.

— Стало быть, она не хулила нас… и не осрамила перед людьми! — с волнением промолвил Ларc Петер и, опираясь на круп лошади, слез с телеги.

— Здравствуй, девчурка! — Он взял Дитте за голову и, потрепав ее по щекам, прибавил: — Как приятно опять повидаться с тобой.

Прибежал вприпрыжку Фредерик, за ним сестренка Инге и оба мальчугана — налетели со всех сторон! Поспешил явиться и Ванг из глубины сада, держа на руках своего младшего карапузика.

— Лошадка, тпру! — закричал малыш, и улыбка сияла на его личике.

Приезжие хотели было сразу же ехать дальше в город, но лошадь устала, и надо было поскорее поставить ее в стойло. Ларc Петер рассчитывал, что хозяева, может быть, отпустят Дитте на весь остаток дня и она поедет с ними вместе. Но ему и договорить не дали. Фру Ванг настаивала, чтобы они вошли в дом и закусили сначала, а там видно будет, и Ванг присоединился к ее просьбе.

Ларс Петер, потупясь, запустил руки в карманы своего дорожного балахона и словно искал чего-то, в то время как Дитте и фру Ванг тянули его с двух сторон. На самом же деле он просто стеснялся и хотел выиграть время.

— Что ты на это скажешь, мать? — спросил он нерешительно, но Сине только смеялась; на ее румяных щечках не разглаживались глубокие ямки. Тогда он дал уговорить себя, а Поуль с Расмусом занялись лошадью.

Они оба очень выросли с тех пор, как Дитте их видела в последний раз. Настоящими молодцами стали!

Ларса Петера пригласили выкурить сигару в кабинете Ванга, внизу не курили из-за детей. Гость был совсем озадачен, увидев столько книг.

— Неужто вы все их прочли? — спросил он с сомнением.

Ванг должен был сознаться, что некоторых не читал и, вероятно, никогда не удосужится прочесть.

— Я-то никогда не был падок на книги, — продолжал Ларc Петер. — Работа на вольном воздухе отбивает от чтения; как придешь домой да сядешь, так и задремлешь. Но, я думаю, с книгами, как с людьми: к которым привыкнешь, так и полюбишь и будешь стараться взять от них как можно больше хорошего. А вообще незавидная доля корпеть с пером в руках. Вот уж ни за что не согласился бы на это, если б даже способен был!

— Да, это невеселое занятие, вы совершенно правы, — серьезным тоном сказал Ванг. — Я бы с удовольствием поменялся с вами и разъезжал по дорогам. Но у меня есть кое-что на душе, о чем я должен написать и о чем, пожалуй, никто, кроме меня, не напишет! Вообще же редко кто рассуждает так здраво, как вы, большинство просто завидует писателю.

Вошли женщины с кофейным прибором; решено было пить кофе на балкончике перед кабинетом Ванга.

— Это ради вас, Ларc Петер, — откровенно призналась хозяйка. — Вообще-то посторонние сюда не допускаются. Но вас мы так полюбили. Вы и не знаете, как часто мы говорили о вас и о ваших детях, и обо всем у вас в поселке.

Она даже раскраснелась от волнения.

— И вы мне страсть как полюбились — после моей собственной женки, разумеется! — воскликнул Ларc Петер. — Видно, что вы душа человек, хоть и барыня. Но… черт побери, чуть не сказал я, — откуда вы узнали, что это я? Ведь не могла же девчонка прямо нарисовать меня?

— Жена моя ясновидящая, — сказал Ванг, задорно поглядывая на нее. — Но и вы тоже, раз вы увидели в ней барыню. Этого до сих пор еще никто не замечал. Да она и не очень старается показать, что родилась дочерью капитана!

— Тебе это, как вижу, очень не по сердцу, — заметила фру Ванг, гладя мужа по голове. — Но вы извините меня, если я исчезну на минутку. А Дитте может пока побыть тут!

Она сделала знак мужу, чтобы и он вышел за нею в кабинет.

— Должно быть, они без денег, — шепнула Дитте отцу. — И вот теперь в затруднении, не знают, как быть.

— Право, мы не хотели затруднять… Мы решили заглянуть только на минутку! — Ларc Петер совсем расстроился.

— Они так часто говорили о том, как хорошо было бы залучить вас сюда, и я думаю, им очень неприятно было бы, если бы вы вдруг уехали. Ты, верно, тоже не при деньгах, отец?

— Как бы не так, девчонка! — с облегчением сказал Ларc Петер. — Мы как раз прихватили с собою часть деньжонок Сине, — на случай, если подвернется что купить кстати.

Он вынул бумажку в сто крон и дал Дитте. Бумажник был туго набит, как с гордостью отметила про себя Дитте.

— Да, вот какая у нас богачка мамаша! — радостно взглянул Ларc Петер на Сине. — Но мы, понятно, не станем проедать эти деньги, на них мы заведем какое-нибудь дело!.. Но как же быть теперь с твоими хозяевами?

— Я сама сбегаю в лавку, — сказала Дитте. — Можно мне истратить все? Тогда я бы заодно заплатила лавочнику весь наш долг!

— Правда чудесная из нее вышла девушка? — сказал Ларc Петер, когда Дитте вышла.

— Она и всегда такой была, — сказала Сине. — Мужа бы ей хорошего. Она стоит того.

— Такого вот, как я? — рассмеялся Ларc Петер. — Но я побаиваюсь, что она стала чересчур разборчива.

Вошла фру Ванг. Дитте, должно быть, все-таки сказала ей насчет денег, потому что хозяйка подошла к ним сзади и обняла обоих за плечи. Сказать она ничего не сказала, а только задумчиво погладила Ларса Петера по лохматому затылку, а потом вдруг нагнулась и поцеловала прямо в лысеющую маковку.

— А куда же девались ребятишки? — спросил Ларc Петер, чтобы перевести разговор на другое. Он боялся, как бы фру Ванг не вздумала благодарить.

— Они в саду за домом вместе с нашими, — ответила фру Ванг. — Вы бы поглядели, как быстро они подружились. Поуль и Расмус учат наших копать пещеры. Жаль только, что Кристиана с нами нет!

— А вы и его знаете?.. Да… Он теперь работает по-настоящему. Но, может статься, все-таки вдруг нагрянет к вам, бродяга! Таким уж он уродился!

— И, кажется, не в прохожего молодца, — заметила фру Ванг, смеясь.

— Да, — сказал Ларc Петер, теребя себе волосы. — Пожалуй, что так!

Из дальнейшего разговора выяснилось, что они вовсе не прямо из дому сегодня, а уже несколько дней в дороге, у них взяты с собой и провизия и спиртовка. Они располагались где-нибудь на лесной опушке и варили себе пищу. Прошлую же ночь ночевали у одного хусмана в Ноддебо.

— Как это, должно быть, чудесно! — сказала фру Ванг. — Вот бы и мне сделать такую поездку!

Глаза ее блестели.

— Так за чем дело стало? Взять да и отправиться прямо по дороге куда глаза глядят. Но, само собою, надо привыкнуть к этому, — не привередничать, а мириться с разными неудобствами.

— Это мы умеем оба — и муж и я!.. Да оно и необходимо при наших небольших средствах, — прибавила с улыбкой фру Ванг.

— Да, я уже и то дивился на вас, какие вы оба хорошие люди, — заявил Ларc Петер. — Но теперь-то я лучше понимаю, в чем дело. У людей с добрым сердцем редко остается лишнее — как бы там ни было. Но где же наша лошадь с телегой? — испуганно вскочил он.

Фру Ванг расхохоталась:

— Муж мой с сыном отвели ее на постоялый двор. Мы рассудили, что лучше вам переночевать у нас, чем искать ночлега в городе. Мы вас с удовольствием приютим, если только вы не посетуете на какие-нибудь неудобства.

Ну, что до этого, то Ларc Петер способен был, коли на то пойдет, хоть на вешалке повиснуть да уснуть: сои у него крепкий.

— Но у нас и на уме не было причинять вам такие хлопоты!

Вернулись Дитте с Эльзой, таща целую корзину провизии, а вдали на дороге показался Ванг. Ларc Петер пошел ему навстречу, желая познакомиться с окрестностями. Сине предпочла остаться дома с женщинами.

— Смотрю я и соображаю — как же это так: по ту сторону шоссе земля так хорошо обработана, а по эту совсем запущена? — спросил Ларc Петер, когда встретился с Вангом.

— А это все земельная спекуляция виновата, — объяснил Ванг. — Стоит лишь дельцу остановить свой взгляд на каком-нибудь участке, как тот становится словно проклятым с тех пор, ничего на нем не растет.

Они шли вместе вдоль полей. Ларсу Петеру показалось сначала, что Ванг человек не очень общительный и совсем не такой открытый и простой, как его жена; чего доброго, важничает! На самом же деле Ванг просто больше слушал и наблюдал, чем говорил, но теперь, с глазу на глаз, он оказался довольно разговорчивым и остроумным. Он, видно, хорошо разбирался в общественных вопросах и не очень-то церемонился в своих суждениях, — да и к чему было это делать, по мнению Ларса Петера. «Великие мира сего» не внушали Вангу никакого почтения.

— Это мы за них думаем! — сказал он напрямик.

Ларс Петер и сам понимал, что он и все ему подобные работают за «великих мира сего», эта мысль давно запала ему в голову, но то, что сказал Ванг, поразило его своей новизной.

— Да, если вы за них думаете, а мы работаем, то но много же им самим остается делать! — сказал он со смехом.

— Как же! А брюхо себе набивать? — серьезно возразил Ванг.

Как-то странно было слышать такие сильные выражения из уст этого тихого человека, но недаром же говорится, что тихие воды — самые глубокие!..

С балкона виллы замахали им платками и закричали, приглашая к обеду. Стол был накрыт в столовой по-парадному: на нем стояли цветы и вино. Ванг поставил старое дубовое кресло, с высокой спинкой и витыми ручками, у того конца стола, где обыкновенно было его место.

— Здесь вы сядете, Ларc Петер, — сказал он, глядя на гостя почти с сыновним восхищением.

Да, это было настоящее почетное место, и Ларc Петер не знал, куда деваться от смущения, когда уселся.

, — Такого почета я еще в жизни своей не удостаивался, — сказал он тихо.

Настроение за обедом было самое праздничное, дети болтали и смеялись. Вангу это нравилось. «За столом дети — хозяева», — говорил он.

Ларс Петер сразу заметил, что Ванг обедает, держа малыша на коленях.

— Да, иначе мне и обед не в обед, — объяснил Ванг.

— Совсем, как, бывало, тебе, отец! — сказала Дитте, влюбленными глазами посматривая то на одного, то на другого. От радости на щеках ее расцвел румянец.

— Да, я, бывало, тоже… — отозвался Ларc Петер, с завистью глядя на Ванга. — А вот теперь не стало у нас малышей в доме, некого мне сажать к себе на колени. Эти щенки считают себя взрослыми. Но мать мне обещала подарочек к рождеству, а за то я должен бросить жевать табак!

Сине покраснела, стала еще румянее.

— Боже мой, нас ведь тринадцать за столом.

Все расхохотались — и старшие и дети, — так это вышло забавно.

— Да, мать у нас суеверна, — сказал Ларc Петер. — А вот я, слава богу, никогда этим не отличался!

— Это у вас родовая черта, — заметил Ванг и поднял свой стакан с вином. — Ваш род никогда не страшился темных сил, оттого люди всегда и преследовали вас. За здоровье тех, в ком нет суеверия, но есть вера! Мы верим в людей, а не в привидения и всякую чертовщину!

Фру Ванг тоже подняла свой стакан.

— Это потому, что вы оба живете будущим, обожаете детей, — сказала она обоим мужчинам. — А я предлагаю выпить за здоровье Сине!

— Едем сегодня вечером в Тиволи. Но только взрослые! — предложил Ванг.

— Ага! — довольно смело заявил Фредерик. — Стало быть, и я поеду!

Фру Ванг засмеялась. Ее словно кто щекотал все время, так много она сегодня смеялась по сущим пустякам.

— Надо подумать о том, кто же останется с детьми! — сказала она озабоченно.

— Я присмотрю за ними, — ответила Эльза. — Все равно я слишком устала, чтобы ехать с вами.

— Ты, дитя? — воскликнула фру Ванг, словно с облаков упала.

— Да ведь она у нас за хозяйку была несколько лет, одна-одинешенька со всем справлялась! — с гордостью пояснил Ларc Петер.

. — Так вот вам мой план, — сказала фру Ванг, — сегодня вечером мы, взрослые, едем в Тиволи, а завтра днем Дитте поведет родителей и всех детей, включая наших, в Зоологический сад и город им заодно покажет. Потом вы вернетесь сюда, поужинаете с нами, переночуете опять и уже послезавтра уедете.

— Нет. И я хочу в Зоологический сад! Недоставало только, чтобы я дома остался! — сказал Ванг с самым обиженным видом.

— Ну, так и я не отстану! — заявила фру Ванг. — Но тогда уж не прогневайтесь, ужин будет очень поздний!

 

XVIII

ДИТТЕ СРЫВАЕТ РОЗЫ

Наконец наступило и настоящее лето. Жара стояла такая, что прямо видно было, как горячий воздух струится сверху волнами, стелется над землей так, что просто рябило в глазах. Только детям жара была нипочем. Они валялись на траве, уплетали зеленый крыжовник, красную смородину и болтали. Презабавно топали друг за дружкой четверо детишек в деревянных башмаках, мал мала меньше, каждый старше другого на один год. Фредерик укатил на велосипеде купаться.

Фру Ванг и Дитте сидели за шитьем на открытой веранде, под кабинетом Ванга. Слышно было, как он там расхаживает и возится со своей трубкой. Вот он выколотил ее о перила балкончика и вернулся к себе. Обе женщины молчали, прислушиваясь к его шагам. Так он мог шагать целый день, мог и повозиться с чем-нибудь, даже поболтать и все-таки думать при этом свое. Внутренняя работа шла в нем независимо от внешнего мира; это вид-по было по выражению его глаз, — Ванг напоминал лунатика. И не следовало его будить. Фру Ванг в шутку называла его «одержимым».

Они шили для Дитте платье из муслина в цветочках, случайно купленного фру Ванг очень дешево. Женщины проворно работали иглою. Из-за жары обе надели туфли на босу ногу.

— Заодно чулки побережем! — пошутила фру Ванг.

— А разносчики-то? — возразила Дитте колеблясь.

— Ишь, какая важная дама, — поддразнила ее фру Ванг. — Очень нам нужно считаться с разносчиками! Да ведь они будут думать, что на нас шелковые чулки телесного цвета. Теперь в моде такие, чтобы похоже было на голые ноги.

На балкончик опять вышел Ванг, выколотить трубку.

— Только не на обновку нашу! — окликнула его снизу жена.

— Ах, извините! — Он перегнулся через перила, чтобы взглянуть на них, потом спустился вниз. — Как мило вы сидите тут и работаете, словно две добрые сестрички! И совсем забыли про несчастного хозяина дома! Чаю сегодня так и не дадут? А ведь жарко! — сказал он, весело поглядывая на обеих.

Дитте отбросила работу и вскочила.

— Ой, что же это я, совсем память потеряла! — воскликнула она и побежала в кухню.

— Или о женихах замечталась! — шаловливо крикнула ей вслед фру Ванг.

— Настоящий ребенок! Но как к ней идет это мечтательное выражение лица! Право, можно влюбиться!

— Я бы и влюбилась, будь я мужчиной, — серьезно промолвила фру Ванг.

Дитте, стоя в дверях кухни, спрашивала:

— Дети! Дети! Чего хотите: чаю или крыжовенного киселя?

— Киселя! — отвечали они. — Только не процеженного, а с кожуркой!

— Так бегите в беседку!

Голос Дитте звучал так звонко и весело. Скоро она принесла чай.

— Как тебе нравятся наши новые чулки? — фру Ванг выставила ногу. — И сам бы мог, кажется, заметить да сказать что-нибудь!.. Шелковые!

— Красиво! — ответил Ванг. — Только ведь они чертовски дороги!

Обе женщины расхохотались.

— Ах ты, простак! А еще говорят, что поэты…

Ванг запрокинул голову жены и заглянул ей прямо в лицо:

— Что говорят о поэтах?.. И что мне за дело до этого?

— Разве ты не поэт?

— Я — живой человек! Вот и все, но этого и достаточно. Все по-настоящему живые люди вместе с тем и поэты.

— Ну, я тоже настоящий человек, хоть и не поэт!

— Ты балаболка, настоящая балаболка! — Он поцеловал жену в глаза и ушел.

— Он не любит, когда его называют поэтом, — сказала фру Ванг вполголоса. — Он терпеть не может искусства и художников, как вы, может быть, заметили. Называет их парикмахерами. Сам он выбивается из сил, чтобы писать правду, одну неприкрашенную правду. Неужели это в самом деле так трудно? Но он говорит, что все мы начинены фальшью и должны учиться у простого парода.

— У нас? — с ужасом воскликнула Дитте. — Но мы понятия не имеем о том, как надо сочинять!

— Пожалуй, именно поэтому… Не знаю хорошенько. Ванг ведь все больше молчит. И не подумаешь, что он бунтарь, правда? Но за ним следят, поверьте. И непременно забрали бы, если бы могли. Пока его книги только замалчивают, насколько можно, по… дайте срок, о нем скоро заговорят… Они отнимут его у меня, Дитте!

— За то лишь, что он стоит за бедняков?!

Дитте понять этого не могла и широко раскрыла глаза.

— Беднякам принадлежит будущее! Они хотят либо сбросить с себя лохмотья, либо нарядить в лохмотья богачей. А если что-нибудь начнется, муж вмешается… я уверена! О Дитте, ничего в мире не пожалела бы я для него!

Фру Ванг наклонилась над столом и положила голову на руки. «Какие у нее красивые руки! И вся она такая красивая, милая!» — думала Дитте, стоя над нею и осторожно гладя густые темные волосы. Она ничего не поняла, но ей так хотелось утешить фру Ванг. Прибежал кто-то из детей, чтобы показать что-то, и фру Ванг засмеялась и опять стала прежней.

Дети беспрестанно прибегали — то один, то другой. Инге ловила божьих коровок, поднимала кверху на кончике пальца и пела им песенки, пока они вдруг но оживали и не улетали, неожиданно расправив крылышки. Карапузик приплелся показать толстого розового червяка, который извивался у него в смуглом кулачке.

— Вкусно! — заявил он, хотя в рот положить червяка вовсе не собирался, а хотел только испугать мать и Дитте, чтобы они завизжали от страха.

— Ты перестанешь дразнить нас, разбойник? — грозно сказала мать.

Дитте ничего не слышала и не видела, впав в глубокую задумчивость. Она вспомнила свое детство. В какой нищете они жили! Сколько ни бились, из нищеты не вылезали. Словно злой тролль пожирал за ночь все, что они успевали наскрести за день. И вот нашелся человек, который осмеливается высказать правду… Сами бедняки ведь не умеют! А его за это в тюрьму! Дитте затрепетала от ужаса и безграничного восхищения.

— Ну, что же, пойдем примерим? — расслышала она голос фру Ванг.

Они пошли в спальню, там было зеркало. Дитте сняла с себя платье. Белые руки заблестели на солнце, щеки горели, во взгляде еще читались мысли, навеянные тем, что она сейчас слышала. Дитте стояла, подняв руку, пока фру Ванг что-то прилаживала на ней.

— Вы ни дать ни взять сказочная принцесса, которую наряжают на бал! — сказала фру Ванг, повертывая ее кругом. — Сидит отлично, да и немудрено — фигура у вас чудесная. Бегите теперь к моему мужу и покажитесь!.. Ты погляди только, какая у нас Дитте нарядная! — крикнула она.

Дверь у Ванга стояла настежь из-за жары. Дитте вошла, вся пунцовая от радости и смущения.

— Да вы прелесть какая нарядная и красивая! — сказал он, любуясь ею. — Это надо отпраздновать! — Он взял ее за талию обеими руками и высоко приподнял к потолку. — Теперь вы должны угостить нас шоколадом! — весело прибавил он.

Дитте не могла оторвать от Ванга глаз. У нее голова кружилась. Какой же он сильный, и вообще… Его очки поблескивали, а за ними, как за оконными стеклами, в глубине самых зрачков таилось одиночество тюрьмы… Теперь и Дитте разглядела это. Она соскользнула прямо в его объятия, прижалась, закрыв глаза, губами к его губам и кинулась бежать по лестнице.

Дитте потом и сама не знала, она ли поцеловала Ванга или он ее, но, во всяком случае, она ни на что на свете не согласилась бы променять этот поцелуй. Она вообще не желала никакой перемены: все вокруг казалось ей насыщенным такою теплотою и сладостью, все предметы излучали сияние любви. Каждый день и ночь были чудом, опьяняющею грезой. Она открывала глаза по утрам с радостною уверенностью, что ее ждет день, полный счастья, и закрывала их по вечерам, до краев переполненная ожиданием чего-то необычайного, чудесного. она мысленно обнимала все бытие, и оно, в свою очередь, заключало ее в свои объятия.

Дитте родила ребенка, но никогда еще но отдавалась мужчине по любви. Ею двигали чувства материнской нежности и самопожертвования, но только не любовные. Это чувство еще не просыпалось в ней до сих пор. Но какая-то неведомая сила разбудила его; сила эта постучалась в сердце Дитте не за тем, чтобы взвалить на нее новое бремя, но чтобы увлечь ее легкой, чудесной игрой. В ее душе давно смутно звучали нежные мелодии, теперь громко запела вся ее кровь. Казалось, что поет целый хор, бесконечное праздничное свадебное шествие, и сердце ее резво прыгало и порхало, словно пташка. Дитте приходилось крепко прижимать его рукою, чтобы заснуть.

Без рассуждений, без колебаний отдалась она чувству любви. В ее душе не было места никаким расчетам. Она полюбила Ванга, он полюбил ее, больше она ни над чем не задумывалась. Дети стали ей еще милее, а ее преданность фру Ванг была беспредельной.

В уме Дитте, однако, нет-нет да и мелькал вопрос: подозревает ли что-нибудь фру Ванг? Случалось, что фру Ванг гладила ее по щеке с какой-то особенной искоркой во взгляде, словно желая сказать: «Я знаю больше, чем ты думаешь!» Случалось это, когда Дитте возвращалась из города с последним вечерним трамваем и Ванг выходил встречать ее на остановку. А однажды, когда Дитте принесла в кабинет Ванга букет полевых цветов, фру Ванг, обняв его за шею, промолвила:

— Видишь, мы обе за тобою ухаживаем!..

Теплые, мягкие руки фру Ванг всегда притрагивались к тому, с кем она говорила, чтобы или подчеркнуть, или смягчить своим прикосновением сказанное.

Дитте оставляла мелькнувший у нее в уме вопрос без ответа. К ней лично фру Ванг никогда еще, кажется, не была добрее и нежнее, чем теперь. Они жили совсем как две сестры. И Дитте не думала ревновать фру Ванг.

Одного только боялась Дитте, чтобы Ванг не переменился к жене. Но он продолжал оставаться все тем же тихим и любящим мужем. Он стал как будто еще молчаливее, но от всего существа его веяло такой внутренней, здоровой силой, которая покоряла их всех. Прямо непонятно было, что он так мятежно настроен против общества, — его домашние не слыхали от него ни единого слова недовольства.

Для Дитте настала пора счастья, сначала безмятежного, а затем, — после того как ей раз утром показалось, что глаза у фру Ванг заплаканы, — пора счастья, смешанного с отчаянием. Может, это ей только показалось, а может быть, это просто подсказывалось ей нечистой совестью, смутным чувством вины. Во всяком случае, это заставило ее как бы задуматься. Потом она снова отдалась своему чувству, но полноты счастья уже не было. Его как бы окликнули, окинули пытливым взглядом, и оно перестало быть прежним, часто казалось. горьким счастьем или сладостным грехом. Дитте могла чувствовать себя порой счастливейшим, беззаботнейшим существом в мире, и вдруг откуда-то набегали тучи, заволакивая безоблачный горизонт бытия, и жизнь приобретала болезненную, греховную сладость. Дитте то плакала, то смеялась, то гордилась, — она была горда тем, что ее полюбил человек с возвышенной душой, с большим умом и женатый на такой милой женщине.

Иногда Дитте ходила как в блаженном полусне, бездумно воспринимая внешние впечатления, словно сквозь густую пелену. Но едва мысли начинали свою работу, она вся холодела от страха. Ведь каждый раз ей приходили в голову новые мысли о вещах, над которыми она раньше не задумывалась. Ее можно было упрекнуть не просто за чувство любви, а за грешную любовь. И грех был не в том, что она отдалась свободно, не связывая себя узами брака, но в том, что отдалась женатому человеку. Нет ничего позорнее для молодой девушки, как вступить в связь с женатым мужчиной, — стало быть, Дитте себя опозорила! Узнай об этом ее односельчане, ей нельзя будет показаться к себе на родину. Ребенка ей простили, а этого не простят. Ларсу Петеру нельзя будет оставаться там больше, а детям… вот когда им, бедняжкам, действительно пришлось бы тяжело.

Дитте таила свое горе про себя, только счастье делила с другими. Муки от этого не становились легче, напротив, одиночество обостряло их. Что, если фру Ванг узнает?.. Каково будет ей, милой, доброй?.. Ведь еще, будь она жестокой, злой, тогда бы не было так больно причинить ей страдание! Порою Дитте положительно не смела взглянуть в глаза фру Ванг, а когда решалась делать это, то сразу опускала свои; что может быть ужаснее предательства! Часто казалось ей, что фру Ванг знает что-то, читала это на ее лице, чувствовала по тону ее голоса. Ужас охватывал тогда Дитте. И все-таки она была счастлива, — дни проходили в блаженном опьянении, в тумане сладких, горячих грез и в страстном ожидании ночной темноты.

— Как должно быть тяжело, когда приходится прибегать к мраку, чтобы скрыть свою любовь, — сказала фру Ванг, гладя белье и задумчиво посмотрела вдаль. А Дитте рада была, что мрак дарил ей счастье. Бежать она не могла, этого ей и на ум не приходило.

Однажды утром они вместе готовили на кухне. Дитте чистила рыбу над раковиной у окна. На дворе шел дождь, дул холодный осенний ветер. Ванг расхаживал наверху в своем кабинете; стало быть, работал. Удивительно, как все претворялось у него в труд — никогда не работал он с таким жаром, как этим летом. «Вдвойне трудится», — сказала однажды фру Ванг с невинной улыбкой, но с особым ударением, которое заставило Дитте насторожиться и призадуматься.

— Вот оно и прошло, это лето! — проговорила фру Ванг, стоя у плиты. — Удивительное было лето!

Дитте хотела ответить, но слова застряли в горле, ее бросало в жар. Она не смела обернуться и еще ниже нагнулась над раковиной. Вот оно, вот оно… приближается!

Фру Ванг отошла от плиты, поставила что-то на кухонный стол, взяла другое, но осталась стоять на месте. Дитте не отрывалась от своего занятия и не поворачивалась, чтобы хозяйка не заметила ее слез. Вдруг она почувствовала на своем плече руку фру Ванг — успокаивающее прикосновение.

— Дитте! — медленно проговорила фру Ванг.

— Что? — Дитте отерла ладонью глаза, но взглянуть на фру Ванг не могла.

— Мы больше не в силах продолжать так, Дитте! Никто из нас не в силах вынести это! И я тоже.

Дитте повернула к фру Ванг свое мокрое от слез лицо и беспомощно посмотрела на нее.

— Я ведь не сержусь, Дитте! — сказала фру Ванг, усмехаясь, но нелегко, видно, было ей выдавить из себя этот смех… — И за что мне сердиться! Но здесь в домене могут быть две… Ни я не в силах… ни вы.

Она прислонилась головой к плечу Дитте.

— Я давно… собиралась отказаться! — с плачем ответила Дитте. — Я так сожалею об этом!

— Ну, ничего… что же делать, — сказала фру Ванг тоном утешения. — Чему быть, того не миновать. Странно только все это вышло… так запутанно. Вы — я… наверху — внизу… — Она опять рассмеялась, на этот раз своим обычным звонким смехом. — И как тебе приходилось прокрадываться, бедняжке!.. — Она взяла Дитте за голову и поцеловала. — Но за обед мы сядем с веселым лицом! Ни ты, ни я сцен не любим!

— Нет, уж лучше уйти сейчас же, сию минуту!..

— А вещи твои, дитя? — Фру Ванг поколебалась с минуту, потом принесла сверху пальто и шляпу Дитте — Ну, раз, по-твоему, лучше уйти сразу, ступай. Но сначала простись с Вангом хорошенько!

— Нет! Нет! — с отчаянием отмахнулась Дитте. Она едва на ногах держалась.

— Ты можешь отправиться в общежитие Высшей народной школы, — сказала фру Ванг, застегивая на ней пальто. — Я после обеда соберу и привезу тебе твои пожитки. И помни, мы с тобой друзья навсегда!

Она проводила Дитте за порог.

— Постой! — Фру Ванг сорвала крупную красную розу. — Это тебе последняя роза из нашего сада.

Она осталась стоять на кухонном крыльце, махая Дитте вслед белым носовым платком.

Но Дитте, не оглядываясь, вся в слезах, спешила уйти; последний конец пути до трамвая ей пришлось бежать бегом, и, только стоя на задней площадке ужо двигавшегося полным ходом вагона, она заметила, что потеряла розу.

 

XIX

СОБАКА

Барин, еще не совсем одетый, вышел в столовую, где Дитте была занята утренней уборкой.

— Желудок у Скотта действовал? — тревожно спросил он.

— Не знаю, — коротко ответила Дитте.

— Он не просился на двор?

— Нет.

Старый охотник засеменил в спальню. Походка и осанка его еще сохраняли следы военной выправки.

— Удивительно, — послышался его голос в спальне, — я сам два раза гулял с ним ночью. Вероятно, он нездоров!

Со стороны барыни ответа не последовало.

Потом барин вошел снова, уже в зеленой домашней куртке, взял из буфета графинчик с портвейном и велел Дитте принести сырое яйцо.

— Ну, дадим Скотту его утреннюю порцию, — сказал он, размешав желток в рюмке портвейна.

Собаку выманили из-под стола, где она спала на коврике. Вид у нее был такой, словно она укусить собиралась. Дитте пришлось силой разжать ей пасть, а барин влил туда питье. Собаку тотчас же вырвало.

— Должно быть, катар желудка! — сказал барии. — У него запах изо рта. Очевидно, катар желудка. Амалия! — крикнул он в открытую дверь спальни.

— Не от шерсти ли это пахнет? Длинношерстные собаки всегда воняют, — сказала Дитте.

Старик уничтожающе взглянул на нее и с обиженным видом опять засеменил в спальню.

— Надо посадить его на диету, — услышала Дитте его голос. — Возьми-ка поваренную книгу для собак, Амалия. И, пожалуйста, не предоставляй это опять прислуге. Простонародье совсем не жалеет животных!

Дитте горько улыбнулась. Да, Скотта она не особенно жалела.

После обеда старый барин обыкновенно сам выводил Скотта на прогулку, но часто не в силах был идти из-за ревматизма, и тогда приходилось Дитте гулять с собакой по бульвару. И Дитте всякий раз казалось, что конца не будет этой получасовой прогулке. Сладу не было с собакой. Она рвалась с цепи, лаяла, тащила Дитте от столба к столбу.

— Вы только следуйте за нею, — говорил барин, который в первые дни сам ходил с Дитте, чтобы научить ее, как следует водить собаку гулять. — Ему надо предоставить полную свободу двигаться, куда он хочет. Только держите покрепче цепь, чтобы он не вырвался от вас.

Не было ни одного столба, к которому бы Скотт сначала не принюхался, а потом не приложил своей ленты, — к величайшему конфузу Дитте. Она рада была, когда дни стали короче, — в сумерки не так заметно было ее с собакой.

Когда она возвращалась, первым вопросом старого охотника было:

— Действовал у него желудок?

Если ответ был отрицательный, старик места себе, не находил от тревоги.

— У него запор! Бедный Скотт! Плохо тебе? — спрашивал он.

А барыня иронически улыбалась:

— Ничего у него нет! Сегодня утром он кинулся и укусил человека, который принес пакет. Пришлось дать ему пять крон на починку — Скотт разорвал ему брюки.

— Значит, у человека был подозрительный вид. Уж будь уверена, у него есть что-нибудь такое на совести! Скотт никогда не кидается на порядочных людей. Правда ведь, Скотт? Пять крон… черт побери! Ты бы лучше за полицией послала; может быть, он сразу бы и сознался во всем.

Барыня ни за что не хотела помогать, когда Скотту ставили клизму, давали касторку или крепительное лекарство. Она прямо говорила:

— Нет уж, спасибо! — и уходила к себе.

Волей-неволей приходилось возиться с собакой Дитте.

Не очень это было весело, но вообще местом она была довольна.

— Пусть бы сбежал или что другое с ним случилось, — сказала как-то барыня, когда они были вдвоем с Дитте. — Не можете ли вы как-нибудь устроить это? Я бы не огорчилась.

— Отчего бы господам не взять лучше приемыша? — спросила Дитте.

— Барин до смерти не любит детей! И, откровенно говоря, рискованно брать приемыша из бедноты. К ним так пристает все дурное… если даже берешь их оттуда совсем маленькими. Но, повторяю, вы преспокойно можете упустить Скотта. Я вам за это головы не сниму.

Случалось, что собака вырывала у Дитте из рук цепь и удирала. Тогда Дитте принуждена была ходить по улицам и ждать — иногда часами, — пока Скотту заблагорассудится вернуться. Прийти домой без него она не смела.

Однажды вечером она бегала по бульвару и вполголоса конфузливо призывала собаку. Из переулка вышел молодой рабочий.

— Вы шотландскую овчарку кличете, барышня?

— Да, — смущенно ответила Дитте.

— Она бегает там по переулку, барышня, — сказал он. — Я сейчас поймаю ее.

— Берегитесь! Она кусается! — в страхе крикнула Дитте.

Но он уже исчез в одном из переулков. Затем она услыхала, как он там свищет и зовет собаку. Вскоре он привел Скотта, который прыгал и ласкался к нему.

— Видите, он ничего мне не сделал, барышня! Меня никто не тронет!

Фуражка у него была сдвинута на затылок, и он так весело смеялся. Засмеялась и Дитте, она была благодарна парню, к тому же он был хорош собой.

— Да, похоже на то! — сказала она.

Он проводил ее до дверей.

— Вы когда бываете свободны? — спросил он, подавая ей руку.

— По четвергам, — ответила Дитте и бегом кинулась по лестнице. — С семи часов! — крикнула она, запыхавшись, уже с верхней площадки.

Дитте с радостью ждала четверга. Она была одинока, и ей так хотелось пойти с кем-нибудь повеселиться, хотелось, чтобы за ней поухаживали немножечко. Перемывая посуду в четверг, она запела так громко, что барыня вышла и шикнула. А как только все было убрано, Дитте пошла к себе наряжаться. Она всегда бывала аккуратно одета, но сегодня нарядилась в свое лучшее платье, чтобы быть покрасивее. И вдруг ее неприятно поразила мысль: да придет ли он? Пожалуй, нашел себе за это время другую! Все они таковы! И узнает ли она его? Она едва успела взглянуть на него мельком.

Но он уже стоял у подъезда и ждал ее. Сначала снял фуражку, потом поздоровался за руку.

— Спасибо, что пришла! — сказал он и тут же обнял и поцеловал ее. — Меня зовут Георг Хансен. Я маляр. А тебя как зовут, моя красавица?

Дитте засмеялась, ответила, и они, словно век были друзьями, под руку пошли на танцульку.

Дитте не пришлось разочароваться! Он оказался гораздо красивее, чем она представляла себе: стройный, с уверенной осанкой. Одет он был не богато, но платье сидело на нем ловко. В сущности, он не похож был на рабочего. Тонко очерченное лицо, слегка впалые виски, волнистые, но не густые черные волосы и необыкновенно умные глаза. И танцевал хорошо! Но Дитте доставляло почти такое же удовольствие сидеть и глядеть, как он танцует с другими. Он казался настоящим кавалером; любая девушка охотно шла танцевать с ним. И его сразу можно было различить среди танцующих пар, — его дамы так и сияли улыбками.

Многие кавалеры были одеты лучше его. Когда он очень уж расплясался, у него отстегнулся воротничок, видимо, пристегнутый прямо к шерстяной фуфайке. И манжеты то и дело выскакивали из рукавов; стало быть, сорочки на нем не было. Но все-таки он был первым кавалером в зале.

И деньги в кармане у него водились! Он то и дело звал Дитте в буфет и угощал ее. В сущности даже не к чему было так часто, но все-таки она была очень довольна. Это они первый вечер веселятся вместе, потом она научит его быть благоразумнее!

Но это было легче сказать, чем сделать. Георг был отличным работником и зарабатывал много, но и не прочь был загулять. Чуть забренчат деньги в кармане — и у него пропадала охота работать. А уж как плачевно обстояло дело с его одеждой! У него только и было вещей, что на нем. Дитте купила бумажной ткани и сшила ему рубашки. Пыталась было вообще прибрать его к рукам и заманить с собою в магазин готового платья, когда он был при деньгах. Но он только дурачился, целовал ее и так остроумно отшучивался, что невозможно был удержаться от смеха, хотя Дитте серьезно пыталась урезонить его. Когда же она припирала его к стене разумными доводами, он попросту удирал от нее под каким-нибудь предлогом. Однажды ей все-таки удалось затащить его в магазин, но когда они остановились посмотреть материю, он вдруг исчез. Встретившись с нею несколько дней спустя, он не знал, куда глаза девать, но деньги уже спустил все, — кроме нескольких крон, на которые приобрел для нее сумочку.

— Вот тебе залог мира! — сказал оп, подавая подарок с самым заискивающим видом.

Что ж, только и оставалось — взять да поцеловать его, как доброго, беспомощного ребенка. Таким он и был в действительности.

Без подарка он никогда к ней не являлся, — это было необходимо, по его мнению. Когда же Дитте не выражала удовольствия, а говорила, что лучше бы поберечь деньги, он сильно огорчался.

Доброе у него было сердце, слишком доброе! Любой мог обвести Георга вокруг пальца и взять у него взаймы денег, если только он был при деньгах. Любой мог утащить его с собой кутить. Была у него эта слабость, — он не умел никому отказывать. И была еще чисто болезненная привычка тратить деньги до последнего гроша. Особого пристрастия к вину он не питал и кутил, так сказать, за компанию. Хмель его не брал, и он почти не пьянел. Но после двух-трехдневного кутежа бледнел, как мертвец, и волосы у него прилипали к вискам. Тогда его вообще не узнать было, — он становился алым и придирчивым.

— Брось ты его! — сказала сестра Георга Дитте, с которой она как-то встретилась на улице. — Ничего он не стоит, беспутный!

Но Дитте и думать об этом не хотела. Она любила Георга таким, каким он был, — живой, веселый, даровитый, добрый и беззаботный; все дурное в нем было лишь случайным, и она надеялась исправить его. Когда они гуляли вместе, все обходилось хорошо, и не было человека веселее, милее его. Да не было и другого такого работника, как он. Все товарищи в один голос говорили, что он лучший маляр в городе. Ничего, все будет хорошо!

Бессознательно и невольно Дитте опять взяла на себя опеку. Ей необходимо было нянчиться с кем-нибудь. И когда она, делая свое дело, думала о Георге, то чаще всего именно как о милом, бесконечно добром ребенке. Он нередко огорчал ее, это верно, но когда он приходил к ней с повинной, — что же могло быть естественнее с ее стороны, как не прижать к своей груди эту беспутную голову с мягкими кудрями? Случалось ей и прождать его напрасно на условном месте. Стало быть, он встретил другую. Но через несколько дней Георг снова являлся к ней как ни в чем не бывало, такой же веселый, любящий. Он не мог обойтись без нее.

В одно из воскресений Дитте должна была зайти после обеда за Георгом и вместе с ним отправиться на прогулку. Дитте приготовила несколько бутербродов и сварила три яйца, чтобы Георгу было чем позавтракать в понедельник, когда он пойдет на работу. Питался он вообще как попало. Все это она аккуратно завернула, завязала веревочкой и продела в нее палочку. Шляпу решила надеть новую. Георг еще не видел ее, и Дитте заранее радовалась случаю показаться ему в обновке.

Шел дождь, шляпа могла испортиться. Но все равно! Надо показать Георгу обновку 1 И вот Дитте в воротах сняла с себя шляпу и спрятала ее под накидку. Осторожно, придерживая левою рукою полы накидки, она с непокрытою головою перебежала через бульвар в боковую улицу. Дождь так и лил, и надо было поскорее добраться до места. Сверток болтался у нее на правой руке, которою она придерживала приподнятую верхнюю юбку, нижняя белая шлепала ее по ногам, мокрые пряди волос облепили лицо. На углу, перед дверями мелочной лавочки, стоял и смеялся лавочник, крича ей что-то вслед, а под воротами напротив оказался Георг. Значит, он шел ей навстречу! И вдруг круто повернул назад, словно не видя ее. Воротник был поднят у него до ушей. Дитте догнала его, взяла под локоть, но он резко отдернул руку.

— На что ты похожа! — прошипел он.

— Да ведь дождик… а у меня новая шляпа!.. И я так спешила сегодня!

Она глядела на него сияющими глазами, с обезоруживающей улыбкой, полной прощения и любви. Но он избегал встретиться с нею взглядом, и по его глазам, колючим и беспокойным, она видела, что дело плохо..

— Ты опять выпил? — сказала она жалобно. — А я так радовалась сегодняшней прогулке!

— Мне-то какое дело! Проваливай лучше домой, а не шляйся тут людям на посмешище.

Дитте поняла, что день пропал.

— Ну, так прощай, я пойду домой, — сказала она, дотрагиваясь до его руки, и с улыбкой, как ни горько ей было, протянула ему сверток.

— Это тебе закусить на завтра.

Но это окончательно взбесило его.

— Что ты мне суешь еду на улице, как нищему!

И он разорвал бумагу, выхватил оттуда бутерброды и швырнул ей прямо в лицо. Дитте в слезах кинулась прочь, а он бежал за нею и бросал ей вслед кусок за куском. Хлеб, колбаса, сыр, ливерный паштет так и летели на панель то с одной стороны, то с другой. Яйца всмятку шлепнулись и попали на обе половинки дверей, ведущих в квартиру Дитте. Сама она едва успела вовремя проскользнуть туда и налетела прямо на господ!

Стало быть, начинай сначала: требуй себе три свободных дня, бегай на углы читать объявления, а потом по домам в разные концы города, давай себя разглядывать и чуть не ощупывать, подвергайся допросам; когда же, наконец, наймешься, привыкай сызнова ко всему — к новой квартире, к новой обстановке, к новым порядкам, считайся с новыми привычками, угождай новым капризам или — начинай опять сначала!

Дитте устала от этого бесконечного скитания по разным местам, кочеванья из дома в дом и прохождения сквозь строй! Она хотела пожить на воле, иметь собственный угол и ходить только на поденную домашнюю работу — стирать, гладить, убирать. Тогда можно будет подумать и о сынишке, — взять его к себе. Она снова начала скучать о ребенке.

 

XX

ГЕОРГ И ДИТТЕ

Ларс Петер с Сине окончательно перебрались в Копенгаген. Они поженились по-настоящему и открыли на Истедгаде, одной из крайних улиц Западного квартала, мелочную торговлю железным товаром. Мальчиков отдали в школу, а Эльза уже готовилась к конфирмации. Она должна была потом поступить в магазин. Поуль и Ас в послеобеденное время уже служили «мальчиками на посылках», но мечтали по окончании школы уйти в море. От Кристиана пришло письмо из Южной Америки. Он находился в первом своем настоящем плавании и был очень доволен. Теперь мальчик вволю поездит по свету!

Дома у них было довольно уютно. Но Дитте редко к ним заглядывала. Карл часто бывал там, и она замечала, что Ларc Петер и Сине недовольны ее поведением. Верно, они слышали что-нибудь про Георга. А кроме того, они были так счастливы, так влюблены оба друг в друга, что у Дитте невольно щемило сердце.

С Георгом она так и не видалась. Он не показывался ей на глаза с того дня, как запустил в нее бутербродами и так осрамил ее. Стыдился, видно! И Дитте не собиралась разыскивать его. Она уже не сердилась на него и не требовала, чтобы он унижался перед нею, просил прощения. Но он должен был сам явиться к ней, — тогда она поверит, что он любит ее. Впрочем, она и не сомневалась в этом, ей только нужно было маленькое удовлетворение. Сама она по-прежнему любила его, но он должен сделать первый шаг — ради закрепления их будущих отношений! Он был такой добрый и нежный когда не кутил, и уж она сумеет опять поладить с ним и удерживать его от кутежей, когда они сойдутся поближе и будут связаны друг с другом покрепче. Она ведь так была ему нужна!.. И бог знает, каково-то ему теперь без нее?..

Дитте чувствовала себя одинокой. Она побывала в Ноддебо, чтобы взять своего мальчика, теперь уже пятилетнего бутуза, но приемные родители не захотели расстаться с ним, отнять же его силой она не могла, тем более что мальчик знать ее не хотел. Она наняла себе дешевую каморку в одном из запущенных домов в одном из переулков и просиживала там целые дни, когда не уходила на работу. Она вообще редко гуляла и охотно помогала своим соседкам по хозяйству, а также присматривала за малышами, когда матери уходили на поденщину или бегали разыскивать загулявших мужей.

Вполне счастливой и беззаботной она никогда больше не чувствовала себя. И даже когда она бывала довольной и веселой, в душе у нее оставался темный уголок, куда не заглядывало солнце радости. Как раз наоборот по сравнению с прежним: прежде в душе у нее всегда оставался светлый уголок, как бы темно ни было вокруг нее.

Дитте хорошо знала, отчего и когда началась эта перемена в ней. Это с того времени, когда она жила на «вилле Ванг». Она часто вспоминала проведенные там счастливые месяцы и сделала вывод, что лучше было бы ей никогда не попадать туда. Не потому, что она раскаивалась в своей связи с Вангом; об этом она никогда не пожалеет, доживи она хоть до ста лет! Он был так прекрасен, силен и добр, что зажег ей сердце, и она отдалась ему, подарила ему свою первую любовь! Это было так естественно и оставило по себе лишь сладостное чувство, следы которого затаились в глубине ее сердца.

Но Ванг вместе с тем зажег свет в глубине ее сознания, разбудил в ней духовные запросы. И это стало источником ее отчаяния. После той жизни в дружной и приятной работе, среди настоящих людей, делившихся с нею духовными интересами, тяжело было погрузиться опять в эту душную мглу! Дитте заглянула в страну обетованную, — в этом было ее проклятие. Она не могла считать пережитого чем-то незаслуженным, какою-то особою милостью свыше, но приняла это как нечто само собой разумеющееся, на что и она имела неотъемлемое человеческое право. Ванги сами научили ее так смотреть на жизнь. А теперь она, со своими новыми требованиями к жизни, очутилась в положении отверженной. От этого ощущения она никак не могла отделаться. Мир, к которому она принадлежала по рождению, представлялся ей теперь преисподней. Подобно рабу, изнывавшему в сырой подземной темнице, услыхала она вдруг призыв сверху, возвестивший ей, что она невиновна и обманом лишена своего великого наследия на земле. Но что же в результате? Мало одних лишений, так судьба еще насмехается над ней! Лучше было бы для Дитте вовсе не знать о своих правах.

Да и жизнь в этих старых, запущенных улицах и переулках в районе Адельгаде не могла подбодрить человека. Нужда и нищета здесь бросались в глаза. По вечерам и утрам можно было видеть самое ужасное воплощение этой нищеты — посиневших от холода, оборванных, опухших людей, толпившихся у ворот ночлежного дома. По ночам улицы квартала были полны проституток и иностранных матросов, так что Дитте едва осмеливалась выходить из дому.

Дети в этих домах-казармах умирали от голода и грязи. Помочь по-настоящему им всем Дитте была не в силах, — самое большее, что она могла, — протянуть руку помощи своим ближним — хотя бы соседям. Тем ужаснее все это казалось! Теперь Дитте сама очутилась среди той нищеты, которую описывал Ванг и о которой читал им вслух, когда они с фру Ванг сидели около лампы за работой. Тогда Дитте принимала эти рассказы скорее всего за писательский вымысел, но здесь это было осязаемой действительностью. Дитте хотя и принадлежала сама к миру бедняков, но до сих пор в сущности не знала его. Но вот тут он весь был перед нею, без всяких возвышающих его прикрас.

Названия улиц были довольно громкие, данные в честь короля, королевы и кронпринца. Но Дитте не мечтала больше о счастье, перестала ждать чего-то чудесного. Она довольствовалась мечтой о Георге. Жил он двумя улицами дальше, на Принценсгаде, но сам-то отнюдь но походил на сказочного принца. Дитте понимала это не хуже других, знала по опыту, что он способен был спустить все, что у него было за душой, — ей ведь не раз уже приходилось из своего жалованья выкупать заложенные им вещи, и подарки, что он приносил ей, были по большей части взяты в кредит. Не все, что он выдавал за золото, было настоящим золотом, его громкие слова нельзя было понимать слишком буквально. Но все-таки с ним жилось легче, светлее.

Однажды ей сообщили, что он заболел. Она тотчас же отправилась к нему.

Георг был потрясен, когда увидел ее; голова его скатилась с подушки, и он зарыдал. Дитте положила его голову к себе на колени и долго сидела так. Лицо его осунулось, он сильно похудел, волосы спутались, склеились от пота. И постель была грязная, давно не перестилалась. Рубашки на Георге не было, одна жалкая фуфайка. Ужас!.. Все свидетельствовало о затяжной болезни. Дитте осторожно уложила его.

— Полежи теперь под периной, пока я сбегаю за щепками и затоплю, — сказала она.

Георг лежал и смотрел на нее, пока она растапливала печку и прибирала комнату; его черные глаза прямо не отрывались от нее; они, словно пара детских глаз, следили за каждым ее движением, такие добрые, доверчивые. Дитте улыбалась ему, что-то говорила, и он слабо улыбался, но не отвечал. И вдруг она заметила, что он уснул: в уголках его глаз виднелись крупные слезы.

Подкравшись к постели, она стояла и смотрела на него. Радость и жалость наполнили ее душу. Смертельно бледное, исхудалое лицо казалось чересчур спокойным, но, несмотря на небритую щетину и выступавший болезненный пот, это лицо было все же красивое, хотя и измученное. На губах еще остался след улыбки, посланной ей. Но была около рта и другая складка — скорбная, которая никогда не исчезала, должно быть, она была вызвана внутренними переживаниями, пожалуй, более глубокими, чем он сам сознавал. Что же такое грызло и глодало его светлую, добрую душу изнутри и гнало его к гибели? Дитте никогда не спрашивала Георга, чего ему недостает, — это было бесполезно. Заметны были и следы страшного кутежа: правая рука была вся в синяках и ссадинах, и под глазом расплывались желто-зеленые пятна. Синяк почти рассосался, — должно быть, прошло уже с месяц. А Георг все еще лежал в постели!

Не страдал ли он какою внутреннею болезнью? Не шел ли навстречу смерти?.. Дитте вздрогнула, тихонько выскользнула из комнаты, попросила соседку присмотреть за больным и сама поспешила домой. И, собрав свои пожитки, распорядилась, чтобы их доставили в жилище Георга, куда и сама перебралась.

Наступила полоса тревожного счастья. Дитте так устроилась с работой, что могла несколько раз в день забегать домой — взглянуть на Георга, подогреть ему еду и немножко развлечь его. Она стала интересоваться политическими событиями, чтобы рассказывать ему о них, и покупала дешевые газетки. Он очень любил читать, и у него было несколько толстых книг — романов, набранных из разных библиотек и не возвращенных нм. Дитте ни в чем не любила беспорядка, сама она очень аккуратно возвращала взятое по необходимости в долг или напрокат. Но возвращать эти книги теперь было слишком поздно. И они, во всяком случае, пригодились опять. Прочитав все до конца, он начинал опять читать их с тем же интересом; совсем как ребенок!

Так коротал Георг свой день и был благодарен за всякую ласку и заботу. Он хорошо чувствовал себя в постели и не выражал никакого желания встать и выйти из дому. Дитте не радовалась, так как видела в этом лишь доказательство того, как он слаб. Лучше не питать иллюзий, тогда разочарований не будет! Но в глубине ее души все-таки теплилась надежда на более спокойное будущее.

Вставала она в три-четыре часа утра и бегала несколько часов подряд, разнося газеты, чтобы выгадать время днем для ухода за Георгом и для другой случайной работы. Она ни от чего теперь не отказывалась. С трудом можно было заработать деньги на жизнь, но Георг всему радовался. Дитте поражалась, до какой степени он был нетребователен. Достаточно было безделицы, чтобы привести его в радостное настроение.

— Чудесно! — отзывался он обо всем. — Дай только мне поправиться, — закипит у нас дело! — весело прибавлял он. — Будем оба зарабатывать деньги.

По вечерам и по воскресеньям Дитте давала себе отдых: присаживалась к нему на кровать, и они подробно обсуждали свое будущее. Она рассказывала ему о своем мальчугане, ей не хотелось иметь от Георга тайну, ведь они теперь жили, как муж с женой.

— Я добуду тебе его! — сказал он уверенно. — Если приемные родители откажутся отдать его, я обращусь к полиции.

Дитте не очень верила в помощь полиции.

— Полиция не для нас, — сказала она.

— Нет, когда бедняк не поладит с бедняком, полиция отлично делает свое дело, — пояснил Георг.

Он хоть и медленно, но поправлялся, и аппетит у него появился, однако Дитте приходилось соблюдать большую осторожность, его от многого тошнило.

— Это со мною всегда бывало, сколько я себя помню, — говорил он, смеясь над ее испугом. — Очень я, видишь ли, нежным уродился!

Однажды, вернувшись домой, она застала его на ногах. Он сидел у окна и глядел на выпавший снег. Георг, правда, еще был бледен и слаб, но все же это был шаг вперед.

— Знаешь, о чем я тут сижу и думаю? — спросил он. — О жизни. Нету в ней, на мой взгляд, никакого настоящего смысла. Добро и зло, например, разве они от тебя зависят? Ни то-.ни другое. Можно жалеть, что причиняешь кому-то горе или вред, но удержаться от этого не можешь. Иной, пожалуй, сам больше всех терзается, когда замышляет что-нибудь неладное… Но вина все-таки остается на нем. Какой же смысл во всем этом?

Дитте рассмеялась.

— Скажите, пожалуйста, сидит тут и рассуждает! — сказала она радостно, гордясь тем, что он такой умный. — Но вот тебе кое-что другое, чем заняться, — жареный цыпленок. Это мне дали мои прежние господа. Они вообще люди неплохие. Никто так хорошо не ухаживал за собакой, как я, — сказал мне старый барин.

Георг мельком взглянул на цыпленка.

— Не знаю почему, но я всегда был равнодушен к пище, — проговорил он в раздумье. — Чего никак нельзя сказать про вино, — прибавил он с горькой усмешкой.

— Да у тебя и к напиткам пристрастия не было, — с живостью ответила Дитте. — Ты пил только за компанию! И знаешь, почему? Тебе, видно, надоела эта серая жизнь и хотелось перемены — чего-нибудь необыкновенного.

Теперь Георг, во всяком случае, не чувствовал потребности в перемене и большею частью не покидал комнаты. Дитте, в свою очередь, была отчасти довольна тем, что он поправляется так медленно. Она хоть знала теперь, что всегда застанет его на месте.

Но однажды его все-таки не оказалось дома, когда она вернулась; он исчез, не сказавшись, не оставив никакой записки. Дитте стояла, как потерянная, смотря на пустую комнату и прижав руки к сердцу.

Всю ночь она просидела с зажженной лампой и не пошла на другой день на работу. Не в силах была.

Бледная, заплаканная, глядела она в окно на улицу в надежде, что Георг вдруг появится. А может быть, он лежит где-нибудь без помощи! Во всяком случае, он снова растратит последние силы!

Под вечер он неожиданно показался на пороге, держа за руку ее сынишку Йенса.

— Погляди-ка, что я тебе преподнес: чудесного мальчишку и совсем готовенького!.. В магазине купил! — прибавил он со смехом, видимо, очень довольный. — Ну, гляди же повеселей, дорогая!

Но после пережитого страха и напряжения Дитте не могла даже улыбнуться.

Да и мальчик не очень-то обрадовался ей; он скорей всего побаивался ее, зато его не оттащить было от Георга. Разумеется! По нему все с ума сходили. Но тут это было, пожалуй, кстати, — ведь с мальчиком главным образом и пришлось возиться Георгу. Он, видно, слишком рано поднялся с постели и опять слег на несколько дней. Мальчик сидел около него большую часть дня, и Георг читал ему вслух какой-то французский роман. Это была история о приключениях одного женатого господина и его любовницы и о тех муках, которые они переживали в ожидании плода их любви.

— Что такое ты читаешь ребенку? — спросила Дитте. — Ведь Йенс ничего тут не поймет!

— Как же, я все понял, — обиженно возразил мальчик. — У них будет маленький!

— Ага, слышишь! — торжествующе воскликнул Георг. — Йенс у нас молодчина! Живо сообразил!

Они друг друга стоили! Двое малых ребят… Дитте с удовольствием прислушивалась к их болтовне.

Так прошло две недели. Потом явился полицейский и отобрал ребенка.

— Я бы мог, конечно, отправиться туда и сманить у них ребенка еще раз, — сказал Георг. — Но, видишь ли, за их спиной стоит- отец ребенка, и с полицией в таких случаях шутки плохи. Возьми-ка ты лучше приемыша.

— Это совсем не одно и то же! — с горечью ответила Дитте.

— Ну, ребенка любишь за то, что он ребенок, а не за то, что ты сам имел несчастье произвести его на свет. Пойди и возьми себе ребенка на воспитание. Тебе еще платить будут вдобавок!

Да, это было бы весьма подходяще! Георг уже поправился, и случайная мелкая работа ему подвертывалась, но недельный заработок получался пустячный. Постоянною же работою еще нельзя было заручиться: зима — мертвый сезон для маляров!

— Тогда придется обманывать контроль, — оказала Дитте. — В таком доме нам ведь не позволят держать приемыша!

— Контроль! — расхохотался Георг. — Слыхала ли ты когда, чтобы контроль в это вмешивался?.. И уж, конечно, мы не можем содержать ребенка в лучших условиях, чем сами живем, — прибавил он серьезно. — Но чертовски весело иметь птенцов в гнезде. Они так щебечут, что просто любо!

Дитте взяла приемыша, и они кое-как перебивались зиму, борясь с холодом и мраком. Питались скудно, но жили дружно, да и зиме предвиделся конец. Дни становились уже длиннее. Георг держался стойко, и, кроме одного случая, его не в чем было упрекнуть. Дело в том, что разок он все-таки загулял. Дитте догадалась об этом, заметив, что пропала хорошая скатерть. Но он рано вернулся домой и улегся спать. Когда он заснул, Дитте осмотрела его карманы и нашла залоговую квитанцию. Дитте спрятала ее, чтобы выкупить вещь, когда у нее будут деньги, и даже не намекнула Георгу на случившееся, — не стоило ссориться из-за такого пустяка. Но через несколько дней он сам заговорил об этом.

— Я опять выкинул номер! Больше этого не будет.

Дитте готова была поверить ему — ребенок очень занимал Георга, его больше не тянуло по вечерам на улицу.

— По мне, так можешь взять на воспитание еще одного! — сказал он как-то, играя с малюткой.

— Не нужно, — мягко отозвалась Дитте. — Летом у нас будет свой.

— Так надо обзавестись настоящей квартирой на хорошей улице, — сказал Георг. — Это ведь просто дыра, а не жилье. И как только я получу постоянную работу, ты будешь сидеть дома. Скверно все-таки, если жена должна бегать на поденщину.

Дитте ничего против этого не имела, хватит ей дела и дома. Она надеялась, что Георга возьмут работать по внутренней отделке большого здания, перестраивавшегося под банк. Староста малярной артели обещал постараться устроить Георга. И Дитте заранее радовалась возможности отдохнуть: очень уж она устала, измучилась, бегая с одной работы на другую.

 

XXI

ДЕНЬ ПОЛУЧКИ

Зима все еще давала себя знать — и на улицах, и на стройках, и в жилищах рабочих. Дитте никак не могла добиться, чтобы оконные стекла не замерзали изнутри. Приходилось дышать на них, чтобы образовался «глазок» и она могла поглядеть на улицу. Ребенка она уложила в постель, чтобы он не зяб. Дрова у них вышли двумя днями раньше срока, — очень уж донимал мороз. Мало толку было, что солнце все дольше оставалось на небе, раз оно не показывалось людям! Снег валил с неба, оседал на крышах и сплошной пеленой лежал на улицах. Окна у всех позамерзли, и другим, видно, жилось не лучше Дитте, у всех топлива не хватало. В соседних окошках тоже виднелись «глазки», должно быть, другие женщины тоже поглядывали на улицу, как Дитте! Сегодня была суббота — день получки. Слава богу, что в педеле только семь дней! Для Георга и Дитте этот день был вместе с тем и «днем расплаты». Целый месяц перебивались они на деньги, выплаченные им за приемыша. Только сегодня предстояло Георгу получить по условию расчет за всю сделанную работу, и выплатить ему должны были изрядную сумму, — он работал изо всех сил. На столе лежал длинный список того, что необходимо или желательно было приобрести. Они сообща составили список с вечера, и он вышел предлинным. Георгу то и дело приходила на ум какая-нибудь новая покупка — меховая шапочка для Дитте, игрушка ребенку, все только для них. О самом себе он никогда не думал! Сегодня

Дитте еще раз просмотрела список и вычеркнула много вещей. И без того денег выйдет немало; не худо, если останется несколько крон лишних, — пригодятся.

Она зябко куталась в большой платок и зорко поглядывала на улицу. Как только завидит Георга, выбежит встретить его на улицу. Надо дать ему почувствовать, как она любит его.

— Вон отец идет! — услыхала она радостный детский голос в соседнем помещении, и сейчас же там зажегся огонь, сквозь щели в стенах пробились к Дитте тонкие полоски света. Мало-помалу зажигались огни и в других жилищах вокруг. Стало быть, мужья вернулись и сидели с женами за столом, распределяя получку: это на топливо, это на питание, это на квартиру, это на лотерейный билет… Дитте вздрогнула, — она забыла возобновить билет Георга!

Улица тонула в тумане, но Дитте не отходила от окна. Когда же опомнилась, было уже слишком поздно искать Георга на месте работы. Все-таки она набросила платок на голову и выбежала.

Часа два ходила она взад и вперед по своей коротенькой улице, от одного утла до другого, зорко вглядываясь в каждого человека.

Завернуть за угол она не решалась: Георг мог прийти с другой стороны. Прохожие, вынырнув из снежного тумана, снова поглощались им. Все они были облеплены снегом с ног до головы, и каждый мог оказаться Георгом. Должен же он вернуться!.. Не раз уже готова была она уйти со своего поста домой, но в конце улицы, в световом круге уличного фонаря, показывалась новая занесенная снегом фигура, и Дитте бежала ей навстречу.

— Георга ждешь? — сказала ей девчонка, вышедшая из переулка, одна из обитавших в том квартале «веселых девиц». — Не жди! Я встретила его около Нового Порта, — он загулял!

Тогда Дитте пошла домой и легла.

На другой день она выпросила в долг немного угля, чтобы истопить печку, — если Георг вернется, надо как-нибудь удержать его дома. Она прибрала комнату получше и сама нарядилась. Когда он вернется, надо встретить его повеселее, кислая мина может прогнать его.

Она ждала до вечера, потом поручила ребенка соседке и сама побежала на Дворцовую улицу, к сестре Георта. Может быть, муж сестры знает что-нибудь, он был собутыльником Георга. Когда она вернулась назад, оказалось, что Георг приходил, да еще с товарищем, но словам соседки. Они съели все, что было у Дитте в шкафу.

И опять она кинулась на поиски — наугад. Сбегала в Новый Порт совершенно зря. Он ведь был там вчера! Обежала все танцульки и все рабочие клубы: он мог быть и там. Холод стоял ужасный, прямо кости ломило, если стоять на одном месте. А вдруг он лежит где-нибудь на улице? Быть может, под забором или в каком-нибудь сарае, и замерзает! Возможностей было столько, что и не счесть, и поиски становились безнадежными, А что, если он сидит дома и ждет ее и понять не может, куда она девалась? Скорей назад домой! Она безумно спешила.

А потом опять на улицу! Надо обыскать все трактиры и погребки, где, как она знала, он бывал и куда могли его затащить. И обегать всех его приятелей! Как товарищей по работе, так и тех жалких забулдыг, с которыми он водил компанию, когда ему случалось загулять. И всех его старых возлюбленных! Дитте и их обошла. Со слезами пробиралась она по длинным коридорам разных трущоб и стучалась во все двери. Ей и в голову не приходило щадить себя. Где-нибудь да должен же он быть, и лишь бы найти его — все равно где. Ее подгоняли отчаяние и надежда. Всякий раз, как она уже готова была сдаться, свалиться от усталости, что-нибудь вновь подхлестывало ее. Во многих местах ей говорили, что он был здесь, она напала на его след, но с опозданием. Все жители квартала знали о ее погоне, и когда она шла домой, они выходили на улицу и давали ей указания, которые гнали ее снова на поиски.

На третий день утром Дитте, едва волоча ноги, дойдя до полного изнеможения, пробиралась по Гельсингёрской улице домой. Она все еще искала и теперь шла только взглянуть — не вернулся ли Георг домой, но двигалась она уже чисто механически, не в силах ни думать, ни чувствовать. Вдруг в одном из «веселых домов» открылось окошко, и оттуда выглянула женщина в пестром утреннем капоте, навалившись грудью на подоконник.

— Эй! С час тому назад в Новом Порту выудили одного… Видно, свалился в потемках. Ступай, взгляни — не твой ли! — Окошко захлопнулось.

Дитте никуда не пошла больше и тихо побрела домой. Теперь она знала, где Георг. Раздевшись, она заползла в постель, застывшая, полумертвая. И в то время, как она лежала, глядя в потолок и ничего не видя, не чувствуя и не сознавая, внутри у нее что-то шевельнулось… Она ощутила какое-то мягкое, медленное движение в животе. Вперед, вперед — назад, словно кто чертил пальцем, а вслед затем — два глухих предупреждающих толчка. Дитте приподняла голову с подушки и в смятении широко раскрыла глаза. Но через минуту она поняла значение этих таинственных сигналов, поданных из глубины ее лона. Словно огонек затеплился где-то глубоко во мраке. Чувства разом нахлынули на нее с непреодолимой силой, и она залилась горькими слезами.