Дитте - дитя человеческое

Нексе Мартин Андерсен

К ЗВЕЗДАМ

 

 

I

ПТИЧКИ БОЖЬИ

Лютое время зима для мелких пташек. Но бедному люду зимою прямо ад, и терпит он адовы муки дважды: сначала испытывает страх в ожидании зимы, а затем — когда зима наступает. Как злой призрак, начинает она тревожить умы бедных людей, едва минуют долгие дни, и приходится ложиться спать уже при свете лампы. Для лампы нужен керосин, а скоро понадобится покупать и растопку, и кокс, и чем темнее и холоднее на дворе, тем больше расходов в доме. Мрак и холод — свирепые кони зимы. А правит ими сам князь тьмы — сатана, взгромоздясь на страшную кладь из нужды, забот и горя. Едет он прямехонько из преисподней и является вообще единственным постоянным поставщиком для бедняков. Правда, они и не думают звать его. Перевернуться бы ему по дороге со своей кладью или вывалить ее, к примеру, у дверей богатых!.. Любопытно бы поглядеть, как они примут сатану с его хламом. Но сатана знает свое дело! Не с мусором к парадной двери, а к черному крыльцу с праздничным пирогом!

Пташки, впрочем, переживают невзгоды на свой лад, довольно беззаботно, — ежатся и хохлятся, когда небо в тучах, и звонко щебечут, чуть проглянет солнце, — во всем полагаются на волю неба! У бедняка же злосчастная повадка размышлять; создатель в свое время сотворил его по ошибке человеком, хоть и отвел ему место среди животных. Бедняк никак не может забыть прошлое и не может не думать о будущем. Еще не опомнившись от жестокой трепки прошлогодних холодов, он уже с содроганьем прислушивается к щелканью бича грядущей зимы. Какова-то будет она? Очень лютая? Да уж лучше бы так, — тем скорее отделались бы от нее: «жестокие господа редко правят долго»! Или она будет изводить бедняка понемножку, медленно и упорно? Это хуже всего!

Во всем ищет бедняк примет: смотрит и на урожай, и на полевую мышь, и на листопад — медленный он или быстрый, и на хлеб из новины — спорый вышел или нет? Примечает цены на топливо. Если уголь дорожает — быть зиме суровой! Черт горазд на выдумки и любит подшутить над бедняком, а бедняк слишком хорошо знает его изобретательность.

Господь бог в изобилии уродил в деревне рябину и калину для пташек, а здесь, в городе, крысы все лето покоя людям не давали, пренахально собирая себе запасы на зиму. Воробьи, правда, спаривались на крышах до глубокой осени, словно рассчитывая на вечное лето, но эти бродяги в счет не идут. Им был бы только теплый конский навоз, а его круглый год много.

Зима действительно пришла суровая. Холода завернули рано, снега выпало много, и все работы приостановились. Как раз такая же зима, какая запомнилась Дитте с детства, когда она жила на Песках, тогда холод пробирал до костей и давал о себе знать в двух шагах от затопленной в комнате печки.

Все, что только можно было собрать и наскрести, поглощалось этой ненасытной железной утробой, и все ей было мало. Целый совок угля, а то и два шли на то, чтобы только заставить кофейник, все время стоявший на конфорке, покрыться копотью да плюнуть гущей разок-другой. Зато торговцу углем было выгодно, он чертовски быстро богател. Порядочно откладывал, должно быть, в копилку, ибо мерки для угля у него становились все меньше да меньше. Все же остальные мелкие торговцы квартала в один голос жаловались.

Пташки мерзли и прилетали за едой под окна; бывало, что даже прямо стучались клювами. Стекла никогда не оттаивали, так что птичек не было видно, но Дитте знала, что они тут. Оцинкованный наружный подоконник мансардного окошка служил кормушкой, куда Дитте выкладывала остатки еды. Поблизости всегда караулила какая-нибудь пичужка, и стоило Дитте стукнуть оконной рамой, как пташка подавала сигнал, и вмиг слеталась целая стая. Малышей это очень забавляло, и Дитте приходилось перечислять названия всех птиц, в которых она узнавала своих старых знакомцев из деревни.

— Они тоже узнали тебя? — спросил Петер.

Похоже было на то. Во всяком случае птицы ее ничуть не боялись. Кроме воробьев, прилетали овсянки, зяблики, черные дрозды и подорожники — откуда только они брались! Раньше Дитте никогда не видала их в городе. Видно, холод сгонял их всех вместе к человеческому жилью. Нужда вызывает удивительную доверчивость и общительность. Обычно боявшиеся людей лесные зверьки подходили, бывало, в суровые зимы к самому Сорочьему Гнезду и выпрашивали подачки у кухонной двери — и лисицы, и зайцы. Пришлось Дитте рассказать детишкам и об этом. И им Сорочье Гнездо — презренное логово Живодера, которое добрые люди объезжали за милю, — рисовалось каким-то волшебным замком, где картофель запасался на всю зиму в подвале, селедок солилась целая бочка, в печной трубе коптилось свиное сало. С трудом верилось теперь во все это даже самой Дитте, не то что детям, а старуха Расмуссен только руками всплескивала и восклицала:

— Господи! У вас, значит, был настоящий хутор! И еще лошадь вдобавок? Этого даже у булочника нашего нету!

Крысы, и те стали действовать скопом. Однажды к утру через задний двор была протоптана в снегу широкая тропа: это все крысы, одна за другой, ушли из «Казармы» искать счастья в другом месте.

Да, хорошо было тем, кто знал, куда уйти! Другим оставалось только дрожать и кутаться. Старуха Расмуссен совсем сгорбилась и даже стала меньше ростом, да и Дитте как-то съежилась от холода.

Туго ей приходилось последнее время. Несчастье с Георгом надломило ее, она и до сих пор еще не совсем оправилась от этого удара. Потрясение отразилось на ее здоровье, и она страдала кровотечениями, несмотря на беременность. Сильные холода еще более ухудшили положение; работы почти не сыскать было. Да это, пожалуй, и к лучшему, если учесть слабость здоровья Дитте.

Но ужасно трудно было перебиваться. Еще спасибо соседям — помогали!

Все это были люди, столь же неимущие, как и она, — по крайней мере большинство из них, но все они делились с ней и с ее ребятишками последним куском.

Приходилось сказать спасибо и Карлу, хотя это и было ей не очень по душе.

Он какими-то путями проведал о том, как тяжело ей живется, и вскоре после несчастья с Георгом явился к Дитте, тоже, видимо, измученный безработицей. Дитте даже вскрикнула, увидев его в первый раз, — они ведь не встречались с самого ее переезда в столицу. С тех пор Карл всякий раз, как ему удавалось заработать что-нибудь, приходил поделиться с ними и ничуть этим не кичился. Дитте понемногу привыкла к нему, но не понимала, как и чем он перебивается. Жалоб от него она не слыхала.

Но однажды он пришел с пустыми руками, голодный и промерзший.

— Вот горе-то, ничего я вам сегодня не принес, детки! — сказал он малышам, выжидательно смотревшим на него.

Бледные они были, заморенные, в золотушных болячках.

— Где же твое пальто? — спросила Дитте. — Тебе ведь холодно в одной куртке.

Карл только улыбнулся.

— Теперь я спрячу самолюбие в карман и отправлюсь домой, — сказал он. — Невозможно тянуть так дольше.

Последнюю неделю у него даже пристанища не было; обедал он через день, в те дни, когда кормили бесплатно у «Самаритян», а ночевал в сараях и на чердаках.

— Но долго так не проживешь, полиция выследит, — добавил он тихо.

Дитте слушала его, широко раскрыв глаза, медленно заплывавшие слезами.

— А я и помочь тебе не могу, — сказала она. — Даже покормить тебя нечем. Я могла бы только предложить тебе теплую постель…

И она нерешительно перевела глаза с него на кровать.

— О, да! — умоляюще вырвалось у него. — Ты позволишь? На какой-нибудь часок всего! Я так давно не спал в теплой постели.

Карл был так измучен и слаб, что моментально уснул. Дети старались не шуметь, но в сущности это было неважно, потому что он спал как убитый. Куртку и жилет он снял с себя и повесил на спинку кровати. Дитте осмотрела пуговицы и подкладку. Видно было, что он сам чинил свою одежду, — стежки ложились так неумело; все, однако, было сделано аккуратно и чисто. Карл ни к чему не относился спустя рукава.

Но платье было потертое, изношенное донельзя. Мороз пробежал у Дитте по спине при мысли о том, что Карл день и ночь бродил по холоду в такой одежонке. С горя она взяла свой старый вязаный платок и, подложив вдвойне под спинку жилетки, простегала ее. Этим платком обвязывали маленького Петера, когда он кашлял или у него болели уши. Но вместо платка ведь можно будет взять старый чулок.

Под вечер Карл проснулся, отдохнувший и такой веселый, каким Дитте еще ни разу его не видала.

— Ну, теперь я отправлюсь в путь-дорогу домой, на хутор, — сказал он. — Пойду пешком, ночевать буду в ометах, как-нибудь доберусь. А как попаду домой, пришлю вам, ребятки, съестного. Колбасы, сала!

Дитте сбегала в булочную и выпросила лишний пеклеванник, который сунула Карлу.

— Это тебе на дорогу, — сказала она, боясь, что он поделится с ребятишками.

— Спасибо! — поблагодарил он и положил хлеб за пазуху.

Но после его ухода они нашли пеклеванник на кухне.

Дней через десять от него действительно пришла посылка со съестным. К ней было приложено письмо. Против ожидания Карлу обрадовались, и Дитте поняла из письма, что он чувствует себя хорошо дома, куда не заглядывал почти семь лет. Мать заболела от грубого обращения Йоханнеса. Приезжали старшие сыновья и выгнали его вон. Хутор нуждался в хозяине, и Карл решил пожить там и поработать — во всяком случае некоторое время. Нужно бы туда и молодую работящую хозяйку, писал он, все там пришло в еще больший упадок. А мать стала такая ласковая, обходительная, совсем изменилась.

Много раз вынимала и перечитывала Дитте письмо. Она как-то не могла хорошенько уяснить его себе. Удивительную весть принесло оно ей, обездоленной. Неужели же и для нее пришел час награды? Неужели сбудутся ее мечты, давным-давно отцветшие, увядшие? Она знала, что Карен Баккегор и дядя Йоханнес жили как кошка с собакой. Слишком уж они торопились забегать вперед! Еще до свадьбы вели себя как муж с женою, давно пережившие свой медовый месяц, и даже трех-дневная свадебная пирушка кончилась у них потасовкой. Дальнейшая их жизнь была нескончаемым рядом ссор и примирений; они справляли «один медовый день в месяц», — по выражению Ларса Петера, который изредка бывал в тех краях по своим торговым делам.

Как ни влюблена была хозяйка Хутора на Холмах в своего черномазого юнца, она все-таки проявила осторожность и хутор ему не передала. Поэтому ему не удалось спустить все дочиста, но из-за этого-то они вечно и ссорились. Теперь, стало быть, его выгнали вон, и старшие сыновья опять бывают дома. Карл, если захочет, может стать хозяином хутора, а Дитте…

Дитте видела перед собой новые возможности, но в восторг не приходила. Не то она не вполне верила в них, не то они попросту перестали прельщать ее. Как будто дело касалось не ее самой, а кого-то постороннего. «Мы могли бы тогда взять домой Йенса», — говорилось в письме Карла. Да, Йенс! Сколько слез пролила Дитте по ночам, тоскуя о мальчике! Но эти слезы давно высохли. Горе и тоска вызывались уже другими причинами. А горячие желания… да разве она еще желала чего-нибудь горячо? Будничные ее желания во всяком случае не выходили за пределы ее маленького мирка, и чаще всего она довольствовалась теплым углом жилой комнаты, под покатым потолком. Поставить бы туда плетеное кресло с мягким изголовьем, чтобы иногда дать отдых своим отекшим йогам, посидеть, закрыв глаза, и забыть обо всех заботах!

Дитте была больна, измучена, она могла еще кое-как тянуть старую лямку, но перестраивать жизнь на новый лад ей было уже не по силам. С трудом переживала она день за днем, дождаться не могла конца зимы и своей беременности. Тогда, может быть, и сил у нее прибавится, и духом она воспрянет.

В марте наступил наконец перелом. Холод вдруг сменился теплым дождем, снег стаял в течение нескольких дней, все кругом, словно только что вымытое, блестело на солнце.

— Только бы погода установилась, — вздыхала Дитте.

— Установится, установится, — говорила старуха Расмуссен. — Воробьи уже разлетелись по нолям, а вчера ночью и крысы вернулись в старые норы, всю ночь нищали и возились на чердаке.

— Вон, вон одна! — крикнул Петер с окошка, где он грелся на солнышке.

В самом деле, большая старая крыса прогуливалась по водосточной трубе, осторожно и деловито оглядывая знакомые места. Она напоминала старого хозяина, только что выставившего зимние двери балкона, — прямо трогательное зрелище!

Словом, что касается весны, все было в порядке, вот только с работой дело еще не налаживалось. Раньше можно было во всем винить погоду. Но «стаял последний снежок, можно опять за плужок!» — говорит пословица. Стало быть, пора бы начаться работам и в городе, прежде всего земляным, а за ними пойдут и другие. Но на этот раз причина была, видно, иная, чем раньше, более серьезная! Будто сам лукавый стакнулся с предпринимателями и за жал своей лапой мешок, откуда бедняк доставал себе хлеб. «Уж не было ли тут и впрямь какой чертовщины? Не имелось ли в виду еще сильнее скрутить рабочих? Смирить непокорных?» — так перешептывались между собой с глазу на глаз мужчины; распространился слух, что предприниматели добираются до рабочих организаций!

Как бы там ни было, работа не налаживалась. Рабочие выползли из своих зимних берлог и с утра до вечера околачивались в тех местах, где можно было рассчитывать найти работу: слонялись по набережным и стояли перед воротами фабрик с видом безнадежной покорности судьбе. Но хозяева предприятий не подавали признаков жизни. Пароходы не грузились и не выходили в море, как бывало весной, а большею частью оставались стоять в порту; даже муниципалитет словно заразился общей вялостью и ничего не предпринимал. Должно быть, недаром сложили поговорку: «Стоит оводу укусить одну корову, как за нею побежит все стадо», одно тянет за собою другое.

Каменщики были без работы, хотя нужда в постройках ощущалась немалая. Поговаривали, что банки отказывают в кредите на постройки, чтобы вызвать лишний кризис и взвинтить цены на аренду помещений. Видно, банки вложили большие капиталы в недвижимость, и им хотелось нажиться.

Положение землекопов и бетонщиков было прямо отчаянное. По части сооружения и ремонта дорог и канализации всегда было затишье в месяцы с буквою «р» — в противоположность потреблению трески[10]Считается, что треска вкусна и питательна только в те месяцы, в названии которых есть буква «р».
— и рабочие этих профессий гуляли без дела с самой осени. Они голодали и закладывали последнее. Кто мог, уходил из города в деревню, где все-таки легче было прокормиться.

Не машины ли были во всем виноваты? Они ведь становятся все совершеннее и почти не требуют обслуживания! Чего доброго, скоро дело дойдет до того, что рабочий вообще не нужен будет на земле. Ему останется лечь да умереть с голоду! Или самому взять бразды правления, как предлагают иные смельчаки.

 

II

МАМА ДИТТЕ

Бабушка была права, предсказывая Дитте, что у нее будет много ребят.

— У тебя сердце готово выскочить из-под платья, дитятко! И потом — эта темная полоска на животе… — говорила старуха. — Смотри, не нажить бы тебе беды с твоим неуемным сердечком!

Да, уж это глупое сердце! Едва Дитте вышла из детского возраста, как оно ввело ее в грех, но и беда не научила ее уму-разуму. Дитте не могла видеть маленькое беспомощное существо и не приласкать, детский плач переполнял ее сердце нежнейшей материнской» жалостью. В «Казарме» все прозвали ее, несмотря на молодость, «мамой Дитте». Прозвище это дали ей собственные дети, но за ними ее стали называть так и взрослые. Как-то само собой выходило, что ей оставляли своих ребят все соседки, когда им самим нужно было сбегать куда-нибудь, и как-то само собой у детей вошло в привычку бежать к ней со всеми своими бедами и нуждами. Своей шершавой рукой и грубоватым голосом она останавливала потоки детских слез и утоляла немало печалей, — мягкостью она не отличалась, но помочь умела! И дети бессознательно ценили это — «мама Дитте» вое всегда уладит!

Дитте была на редкость отзывчивой. Вечно так или иначе оказывалась с новой обузой на шее, кормила чей-нибудь лишний рот. Петера она взяла на воспитание, чтобы Георгу было веселее, когда тот лежал больной. Мать Петера бросил ее сожитель, и она могла платить за воспитание ребенка всего десять крон в месяц. Но еще до Рождества скрылась и мать, и никаких денег Дитте больше не получала. Но она радовалась, что у нее не отняли ребенка.

Под самое Рождество умерла молодая жена одного рабочего, оставив трехлетнюю сиротку. Жили они в одном коридоре с Дитте, и она стала присматривать за малюткой, когда отец уходил на работу. Затем настала безработица, выбившая его из колеи, и девочка осталась всецело на руках Дитте. Отец перебивался случайной работой, переходя с места на место, и, когда ему удавалось заработать, присылал кое-что. Он был человек честный. Но такие посылки были нерегулярны, да и мало радости получать деньги по таким мелочам — когда крону, а когда и полкроны в письме к девчурке. Вдобавок вечно приходилось опасаться, что на почте обнаружат и конфискуют деньги, а сколько-нибудь порядочной суммы — хотя бы на уплату за квартиру — все равно Дитте никогда не получала.

Петер и маленькая Анна — вот вам уж двое! А когда к ним прибавится и собственный младенец, то будет целое гнездо! Да не забудьте старую вдову Расмуссен, с которой Дитте делилась и куском хлеба и теплом, да жильца, снимавшего ее другую комнату «с утренним кофе». Он носил кожаную обувь, отложные воротнички из резинового полотна и очки, — видно было, что он знавал лучшие времена. Но спросите, — получала ли с него Дитте когда-нибудь плату? Да, нечего сказать, мастерица она была устраиваться! Без малого целым зверинцем обзавелась! Что бы сказали ее родные, если бы когда-нибудь в воскресенье она нагрянула к ним вместе со всей своей семьей.

Грех, впрочем, сказать, чтобы Дитте обивала там пороги. Она заходила помочь, когда у Сине родился маленький. И Сине тогда же дала ей понять, что они не одобряют ее поведения и что ей, во всяком случае, следовало бы вовремя обвенчаться с Георгом! С тех пор Дитте бывала на Истедгаде только по особому приглашению. Но Ларc Петер заглядывал к ней и совал деньжонок, — Сине о его посещениях, очевидно, знать не полагалось. Он и не оставался никогда подолгу; вообще стал сдержаннее, совсем не тот, что прежде.

Дитте хорошо понимала, что он так переменился благодаря Сине с ее господскими замашками и стремлением выбиться в люди. Ей, понятно, вовсе не лестно иметь падчерицу, о которой идут всякие пересуды. Эльза поступила в контору печатать на машинке, ходила в жакетке даже по будням — на службу и со службы — и свела знакомство с учеником почтамта, который и был принят у них в доме, как водится у благородных. Забежать к Дитте она все никак не могла удосужиться. Зато Ноуль частенько заглядывал, когда бывал в городе с поручениями от хозяина. Пока он служил на посылках у мастера из велосипедной мастерской и к нему же должен был поступить в учение сразу после конфирмации. Поуль почти всегда куда-нибудь спешил и, как бешеный, несся на своей дребезжащей, ржавой машине. Повстречаться с ним на повороте прямо беда была: он мчался и все время звонил, словно пожарная машина, — сторонись с дороги! Мог он теперь отдаться и своей склонности разбирать предметы по частям и снова собирать их. И всегда приносил малышам какую-нибудь забавную или замысловатую игрушку, смастерив ее из старых велосипедных частей. В хорошую погоду Петеру разрешалось сойти вниз и сесть на перекладину велосипеда. Поуль вскакивал на седло, и они уносились вихрем. У Дитте душа уходила в пятки, но не успеет она, бывало, оглянуться, как они уже с трезвоном несутся с другой стороны, объехав кругом весь квартал.

— Как ты не боишься полиции, мальчуган! — говорила Дитте.

— Да я у них под носом проскочу, только они меня и видели!

Поуль был не робкого десятка, и могло показаться, что он все детство провел на городcкой мостовой.

Расмус, близнец, тоже заходил, — оба они с Поулем продолжали считать Дитте своей настоящей матерью. Она чинила им прорехи на одежде, за которые им могло достаться дома, а они делились с ней своими небольшими карманными деньгами. Расмус, впрочем, уже не жил у Ларса Петера, его отдали в мальчики в зеленную лавку, и его тоже часто посылали по городу с поручениями. Вообще жилось ему у хозяина неплохо, но Дитте все-таки как-то не могла освоиться с мыслью, что он живет у чужих; она не понимала, как это Ларc Петер расстался с мальчиком, точно не сам подобрал сироту у мертвой старухи Дориум! Как сейчас видела она перед собой отца с осиротевшим птенчиком в сильных, надежных объятиях! И это, верно, устроила Сине, — она все в доме умела повернуть по-своему! Но между собою супруг, жили в большом ладу.

Правда, Ларc Петер не разделял мещанских взглядов Сине, — для этого ему пришлось бы переродиться. Но он был по уши влюблен в свою краснощекую, пухленькую женку и питал к ней необыкновенное почтение. Такой жены у него еще ни разу не было, — всегда мягкая, обходительная, она была в то же время твердой и решительной. На ее суждения можно было положиться, хотя бы они и шли вразрез со всеми его житейскими принципами. Она ведь вывела его семью на дорогу. А какого мальчишку ему подарила!.. Ларc Петер храбро боролся с судьбой, не раз начинал сызнова и опять оставался ни с чем, как библейский Иов. Немудрено, что он был не прочь, наконец, добиться настоящей удачи. И Сине помогла ему, принесла с собой в дом счастье, как говорится; поэтому считаться с ее взглядами значило помогать собственной удаче. Взять хоть бы то, как они теперь устроились: квартира в три комнаты, в гостиной — красная плюшевая мебель, а в столовой — дубовый буфет с медной посудой. Обстановка эта, конечно, досталась им дешево — из подержанных вещей, проданных в их лавку, но сам Ларc Петер никогда бы не додумался устроиться так. Тут нужна была сообразительность Сине.

Иногда ему, по-видимому, становилось как-то скучно дома, — пожалуй, в такие-то минуты он по преимуществу и заглядывал к Дитте. С нею он любил поговорить о Сорочьем Гнезде и о поселке. Он скучал по деревне, а больше всего по проезжей дороге.

Зима, для большинства людей столь тяжелая, ему была на руку. Они еще к Новому году расширили свою торговлю и, кроме старого железа, стали скупать подержанную мебель, обувь, одежду. В подвалах скопились горы всякого добра. Продающих было сколько угодно, — Нужда заставляла людей продавать. Но зато покупателей стало меньше; те люди, что приобретали у Ларса Петера подержанные вещи, сидели теперь на мели. Мало-помалу были битком набиты и подвал и сарай во дворе. Даже наверху, в самой квартире, повернуться стало негде из-за лишней мебели и вещей, нагроможденных до самого потолка и портивших воздух. Дышать становилось трудно. Все сбережения Сине ушли понемногу на покупки, и в один прекрасный день Ларс Петер мог вылететь в трубу, — нечем, пожалуй, оказалось бы заплатить за квартиру!

Вот тут-то Ларсу Петеру и пришла на ум удачная мысль — как раз кстати, в самую трудную минуту, когда сравнительно легко было добиться согласия Сине. Он нанял лошадь с телегой и начал по-старому разъезжать по деревням и хуторам. В городской лавке, конечно, можно было обойтись без него, — Сине была куда деловитее его. Он был попросту слишком добр и жалостлив ко всем, кто тащил к нему свой скарб. Зато торговать подержанными вещами было как раз по нем! А крестьяне большие охотники покупать подержанные вещи — может быть, потому, что уверены в таком случае в дешевизне покупки. И их кошельков Ларс Петер не жалел, со спокойной совестью соблюдал свою выгоду, как только умел.

Это помогло вздохнуть полегче, товаров в складах стало меньше, а в кассе денег прибавилось. Конечно, это было не совсем благородное занятие, и соседям незачем было знать, что мебельный торговец Ларс Петер Хансен торгует старьем по деревням. Поулю Сине строго-настрого запретила рассказывать об этом кому бы то ни было. А Дитте еще больше привязалась теперь к отцу. Когда он заходил, от его одежды, как в старину, припахивало лошадкой, а от волос и от звуков его голоса опять веяло проезжей дорогой.

«У бедняков много ходов и выходов», — говорят копенгагенцы. Нет работы — пусть идет в работный дом, а если и там не примут, то бедняку и голодать не привыкать стать! Да, хорошо иметь какую-нибудь специальность!

Дитте с детских лет приходилось изворачиваться, и жизнь постоянно напоминала ей об этом. Кроме того, она никогда никого другого ни в чем не винила, а только себя. Если дети и старуха Расмуссен мерзли и голодали, Дитте считала, что в этом виновата одна она. Она никогда не винила ни других людей, переложивших свою ношу на ее плечи, ни общество, обрекающее беременную женщину на тяжелый труд. Теперь и на морозы больше не приходилось сетовать, — будто они вызывают безработицу, стало быть, можно так или иначе извернуться, найти выход, надо только постараться, поискать хорошенько.

И Дитте действительно изворачивалась — во всяком случае, настолько, чтобы не пустить к себе на порог крайнюю нужду. Но какого нечеловеческого напряжения воли и сил ей это стоило! Понадобилась помощница газетчице, чтобы разносить за нее газеты по самым верхним этажам, — Дитте сейчас же предложила свои услуги и целую неделю являлась в пять часов утра на условленное место на углу и обходила третьи и четвертые этажи. Потом ей стало уже невмоготу, но время от времени подвертывались другие подобные заработки. Найти постоянное место нечего было и думать: кому из счастливцев, заручившихся таким местом, придет в голову добровольно уступить его другому в столь тяжкие времена? Но иногда удавалось походить два-три дня подряд на поденщину, а собирать кокс на местах разгрузки можно было в любое время. И если приналечь хорошенько, крону в день всегда заработаешь, не считая кокса, собранного для себя лично.

Труднее всего было с платой за квартиру. Всю зиму Дитте с тревогой ждала первого числа, — ведь каждое первое число вынь да положь целых пятнадцать крон, а где она возьмет их, она никогда не знала вперед. Теперь эта забота свалилась с плеч. Как-то утром старую дворничиху — вернее, уборщицу, мывшую в доме все лестницы, — нашли мертвой в постели. И управляющий предложил Дитте занять ее место, которое оплачивалось даровой квартирой. Работа была грязная, неблагодарная, и трудно было найти желающих взяться за нее, тем более что она считалась вдобавок унизительной. Но Дитте ухватилась за предложение, как за помощь свыше.

Итак, она скатилась еще ниже, — поломойка! Теперь ей уже нечего рассчитывать получить приглашение на конфирмацию Поуля. Горько ей это было; не часто «в своей жизни приходилось ей бывать на праздниках, а это ведь будет настоящий праздник! Но зато квартира обеспечена, не нужно больше дрожать над каждым грошом скудной пенсии вдовы Расмуссен. Удастся справить старухе и летнюю одежду, — ей это прямо необходимо.

Оценить по достоинству поведение Дитте было теперь тем легче, что каждый мог подвести итог ее безрассудным поступкам. Мало того, что она не позаботилась вовремя обвенчаться с Георгом, — с этим теперь уже ничего. не поделаешь, — она могла бы все-таки выпутаться после его смерти, если бы отказалась от дарового питомца, вместо того чтобы навязывать себе на шею еще второго, и перебралась бы в другой квартал, поприличнее. На место она, беременная, поступить не могла, но почему бы ей не принять предложенную ей помощь? Карл ведь готов был признать себя отцом будущего ребенка! Такого покровителя не скоро вообще сыщешь, тем более в ее положении! Мужем ей он был бы хорошим, и довольно уже кружили они один около другого, словно кошка около блюдца с горячей кашей. Чего им было еще раздумывать или опасаться? Оба ведь успели обжечься!

Да, плохо вела Дитте свои дела; сам Ларc Петер должен был признать это. Она не отличалась ни особой бойкостью, ни особым честолюбием в личных делах, но зато была добра. И слишком много брала на себя! Иная доброта хуже глупости; не мешает иногда и о себе подумать. Но говорить об этом с Дитте не стоило; она поступала по-своему.

Бедная «мама Дитте»! Что же могла она поделать с собою? Она была виновата во всем этом не больше кого-либо другого. Ее так и подмывало помочь ревущему ребенку, сбегать навестить больную соседку — не валяется ли та без всякой помощи? Дитте не могла перестать думать обо всем или даже за всех. У нее прямо чесались руки, и она не могла видеть младенца или больного взрослого, чтобы не поправить сейчас же ему подушку, остальное выходило уже само собой. Она словно отмечена была божественной печатью, обрекавшей ее вечно взваливать на себя чужое бремя, вечно быть к услугам других, вечно опекать кого-то. Старичок из Пряничного домика прозвал ее «маленьким провидением», глядя, как она хлопочет у себя дома и заботится о младших братьях и сестре. Годы шли, и Дитте оставалась все такой же великодушной. Она только научилась довольно успешно обороняться от тех, кто хотел эксплуатировать ее, но перед слабыми и беспомощными отступала.

— Знаете что? Когда вы попадете на небо, то первым долгом поспешите выяснить, сухи ли пеленки у херувимчиков! — насмешливо сказал ей однажды жилец.

Но что толку от таких разговоров?

Помешать Дитте делать по-своему было не легче, чем помешать солнцу светить или курице рыться в земле.

Дитте ходила уже на последнем месяце беременности, здоровье ее было надорвано. Часто по утрам она чувствовала себя до такой степени измученной, что ей хотелось остаться в постели.

— Тебе бы в самом деле полежать денек, — говорила старуха Расмуссен. — Как-нибудь прокормимся и сегодня. Мне вот скоро восемьдесят стукнет, а я до сих пор еще не помирала от голода.

Но Дитте все-таки вставала и гонялась за заработком, — откуда только брались у нее силы! Должно быть, они таились глубоко внутри, потому что выглядела она далеко не крепкой. Дитте и не собиралась ложиться, пока не свалится!

Нет! И пощады просить не думала. Не приходила ей также в голову мысль о том, что она приносит себя в жертву. Правда, иногда она была грубовата, когда заботилась о других; слишком уж много расходовала она физических и душевных сил, чтобы содержать свое гнездо; излишков никаких и не оставалось. Дитте отдавала все, но без улыбки; кормила своих птенцов, но дающая рука ее не всегда была тепла и мягка. Она сама искренно жалела об этом, но переделать себя не могла.

Дети, однако, чувствовали ее доброту — как свои собственные, так и чужие. Они бежали к ней с самого дальнего конца длинного коридора, когда с ними приключалась беда. Мама Дитте поможет!

 

III

МАЛЮТКА ГЕОРГ

Ночью, в начале мая, Дитте проснулась с криком. Ей приснилось, что ее колесуют за то, что у нее должен родиться ребенок.

Чувствуя острые боли в пояснице и в нижней части живота, она было встала, чтобы позвать старуху Расмуссен и попросить ее взять к себе детей. Но тут же пришлось снова лечь, — ноги сильно отекли, и она не могла стоять.

Дети спокойно спали: маленькая Анна рядом с Дитте у стенки, Петер в ногах постели, ножками к Анне. Дитте лежала и, прислушиваясь к их дыханию, соображала: что же ей делать? Нельзя ведь оставить детей здесь. Дурацкие ноги! При всяком недомогании они непременно отекали — это она нажила себе в прислугах. Дитте ловила ночные звуки, чтобы догадаться, который час; будильник давно уже был заложен, и квитанция продана. Долго ли еще она промучится, прежде чем родит? И не начнутся ли опять судороги в икрах? Это, пожалуй, самое болезненное. А вдруг она умрет от родов? Впрочем, это не беда. Только бы кто-нибудь сидел в это время около нее и держал ее за руку! Но кому же было? Карлу? Ну, он, наверное, уж забыл о ней, и немудрено, раз она так поступила с ним. Но хорошо в сущности, что она не поддалась его фантазиям, не согласилась выйти за него и переехать на хутор. Мать-то, в конце концов, не смогла обойтись без Йоханнеса и снова позвала его к себе, а Карл ушел из дому. Дитте знала, что он опять здесь, в городе, но еще не виделась с ним. Может быть, он теперь стыдился ее. Вообще, нужна ли она кому-нибудь в мире? Многим будет недоставать ее, но она не могла вспомнить ни единой души, которая бы любила ее по-настоящему. Только бы солнышко светило, когда ей придется умирать! При солнышке легче!

Она старалась лежать спокойно во время схваток и ждала, когда же забрезжит сквозь занавески утро, — ей страстно хотелось, чтобы скорее рассвело. В четыре часа утра обыкновенно спускался по лестнице вниз ломовой извозчик, чтобы задать корма лошадям, стоявшим на соседнем дворе; можно будет позвать его.

На лестнице послышались тяжелые шаги, — это жилец возвращался домой. Она слышала, как он спотыкался, стукался и бормотал; видно, под хмельком был, как всегда. Значит, можно сейчас позвать его, — когда он трезв, к нему не подступись.

— Господин Крамер! — тихонько, чтобы не разбудить детей, окликнула она его, когда он вошел в свою комнату. — Господин Крамер!

Он постучался и вошел, покачиваясь, с лампой в руках; несколько раз он чуть-чуть не подпалил себе длинные, свисающие усы.

— Простите за беспокойство, — прогнусавил он, обводя комнату затуманенным взором. — Что случилось?

— Ох, мне так плохо, господин Крамер, — жалобно проговорила Дитте. — Не будете ли вы так добры помочь мне, забрать у меня детишек?

Крамер, по прозвищу «Поздравитель», с недоумением воззрился на нее.

— Э-э-э! Следовательно… Но тогда вам лучше бы обратиться к моему отцу, старшему акушеру… То есть если бы это случилось лет двадцать тому назад! А позвольте спросить, вы разве сразу нескольких ждете?

— Ох, господин Крамер, мне так неможется!.. — Дитте отвернулась к стене и заплакала.

У жильца был такой вид, словно он с луны свалился.

— Ну, ну, чего вы? — забормотал он.

С величайшим усилием он расклеил слипавшиеся веки и решительно подошел к постели.

— Извините за беспокойство, но вы сами же сказали насчет детишек, фру Хансен, — произнес он, наклонясь над ней.

— Я говорила об этих вот малышах. Не будете ли вы так добры отнести их к старухе Расмуссен?

Она не решалась повернуться к нему лицом, — слишком уж от него разило спиртом.

— Ну, разумеется, да! То есть, я хотел сказать: конечно, нет! Тревожить старуху среди ночи!

— Мне бы хотелось, чтобы она посидела со мной.

— Это совершенно лишнее, раз я теперь вполне трезв. — Он сделал размашистый жест. — Крамер берет бразды правления в свои руки, моя милая. Малышей он уложит в свою собственную постель, приняв все меры предосторожности! Все меры предосторожности! А вы себе лежите и помалкивайте! Согласны?.. Только ни о чем не думать, и все обойдется отлично. Женщины лучше всего справляются со своими делами, когда не думают. А то одна моя знакомая дама рожала мальчишку, и он вышел ногами вперед. Она, видите ли, была доктор математики и слишком много рассуждала!

Болтая и пошатываясь, он раза два прошелся в свою комнату и обратно, перенес туда стул и опять принес его назад, вновь отнес и вновь принес.

— Видите, удалось! — самодовольно заявил он. — Всегда надо начинать с чего-нибудь небьющегося.

Затем он взял девочку и, пошатываясь, понес ее к себе, а Дитте осталась одна, готовая в случае нужды звать на помощь. Она не очень-то полагалась на него, несмотря на предварительную пробу. Но все сошло благополучно, сонные дети лежали у него на руках, как мертвые, и не чувствовали, что их куда-то переносят.

— Ну-ну, мелюзга! — приговаривал он, укутывая их у себя на постели.

Это было просто трогательно. В трезвом виде он нимало ими не интересовался и даже ворчал, когда они попадались ему под ноги.

— Что? Кричать-то не пришлось? Не понадобилось? — смеясь, поддразнивал он Дитте, стоя в дверях.—

Я приметил, как вы поглядывали мне на ноги — не заплетаются ли! Женщины всегда смотрят на ноги, а все дело-то в голове. Вот как мальчишки, когда им нужно пролезть сквозь частокол… ну, чтобы, скажем, украсть яблок; они всегда сначала суют голову, потому что, если голова пролезет, и все тело пролезет. Все дело в голове! — Он предостерегающе поднял палец и вдруг хихикнул: — Большинство людей, впрочем, безголовые… потому так легко и пролезают всюду!

Оп стоял, прислонясь спиной к дверному косяку, и вдруг стал сползать все ниже и ниже. Но внезапно встряхнулся и выпрямился.

— Итак, я остаюсь здесь… буду бодрствовать и молиться. Решено! — сказал он и уселся около Дитте, в логах постели, прислонясь плечом к стене. — А милая «мама Дитте» пусть укроется хорошенько и вздремнет, чтобы собраться с силами к решительному бою. Спите себе, — право, бояться нечего. Дети рождаются ежеминутно… быть может, даже ежесекундно, так что вы сами можете понять… Вы давеча жаловались на нездоровье… Да разве это можно назвать нездоровьем? Тогда, пожалуй, и мой хмель нездоровье! Послушайте, а как насчет квартирной платы? Получили ли вы когда-нибудь хоть грош с этого субъекта-поздравителя? — Он порылся в жилетном кармане и выложил на ночной столик несколько монет. — Черт его знает! Неужели только всего А осталось? А день был в общем прибыльный, но я свинья, как вам небезызвестно! Крамер — свинья, даром что носит очки; спросите сами у здешних баб… ах, извините, у здешних дам!.. В общем, я недурно провел день: один из этих идиотских юбилеев — двадцать пять лет позированья в качестве возглавляющей особы… Причесан, прилизан… с орденом или другой вещичкой в петлице по случаю торжественного дня! И я тут как тут — с букетом: «Извините, ваше превосходительство, за беспокойство, по по случаю торжественного дня…» — «Помилуйте! Что за беспокойство!» — отвечает жертва и сует десятку. Совсем не так глупо для круглого идиота, не правда ли? Потому что, признаться сказать, можно ведь и за насмешку принять.

Дитте застонала от боли.

— Ну, ну!.. Конечно, дело трудное. Но нет худа без добра. Я хочу сказать, что хорошо, когда дети посылаются тем, кто их любит. Потому что, доведись мне быть на вашем месте… Впрочем, тогда досталось бы голове, — мы, мужчины, способны творить только головою. Представьте же себе: вдруг череп трескается, а оттуда выползает маленький человеческий детеныш!.. Да я это так только, к слову. Тут нет ровно ничего смешного. Но и опасного тоже ничего нет. Моя жена тоже, бывало, вопит: «Умираю, умираю!» — «Вздор, — говорю, — ты просто родить!» Послушали бы вы, как она на меня напустилась. Женщины не признают логики, черт возьми! Ну, закройте же глаза!..

Да, ему легко говорить!.. И будет ли конец его пьяной болтовне?

Наконец он устал от собственной болтовни и уснул, облокотясь на спинку кровати и положив голову на руки. В маленькой ком пате стало душно от его пропитанного спиртом дыхания, и у Дитте кружилась голова. Извозчик давно ушел на работу; за спущенной занавеской светлело. В кухне послышалось шарканье туфель старухи Расмуссен; она собиралась согреть себе кофейку. Значит, уже пять часов утра.

Старуха унесла детей к себе в чердачный чуланчик и уложила их на свою постель. С большим трудом удалось ей растолкать Поздравителя и отправить его спать. Он страшно ругался со сна.

— Ох, — скорчила старуха гримасу, когда он, наконец, убрался. — Вот уж отвратительный человек!

— Он был очень мил, — возразила Дитте. — Сам захотел посидеть около меня, чтобы не беспокоить вас, бабушка!

— Нечего сказать, хороша сиделка! Не всякий согласится принять такую! С него ведь все станется!..

— Ну, что вы! — Дитте улыбнулась, но вдруг вскрикнула и скорчилась от боли. — Ой, как мне больно!.. Право, я не выживу! У меня такое странное ощущение — будто все внутренности разрываются на части… И потом, я не понимаю, в чем дело — на целых шесть недель раньше?

Сомневаться все-таки не приходилось. Старуха Расмуссен сама не раз терпела эти муки и хорошо знала все признаки. Она прибрала комнату и затопила печку, чтобы малютка родился в тепле. Потом нужно было по-собрать тряпья, чтоб подстелить под Дитте. А это нелегко было: за зиму исчезло все, без чего можно было как-нибудь обойтись. Детское белье пришлось выпросить у соседей — у кого что. Да надо было еще сбегать за повитухой, добыть сдобного хлеба и сварить свежего кофе, — эти акушерки такие разборчивые! Словом, пришлось старухе побегать, — досталось ее больным ногам!

К счастью, сегодня они не давали себя знать. Событие подбодрило старуху, и она справилась молодцом. Еще счастье, что этот «субъект» Крамер не пропился вечером до последнего эре!

После полудня Дитте родила мальчика; он был недоношен и весил всего пять фунтов. Но все же это был мальчик, наперекор всем приметам и предсказаниям старухи Расмуссен, что родится девочка.

— Надо хорошенько посмотреть еще разок, — сказала она. — Не вышло ли ошибки? — Она положительно сердилась, что мальчишка, так сказать, надул ее.

— Впрочем, немудрено было и ошибиться, когда он такой малюсенький! — сконфуженно оправдывалась она.

Разумеется, акушерка явилась, когда все уже было кончено. Она постояла с минуту, красуясь в своем новом пальто, потом осмотрела, крепко ли перевязан пупок у новорожденного, и упорхнула. От кофе она отказалась, — верно, запах кофе ей не понравился.

— Ну так мы сами его выпьем, — заявила старуха Расмуссен. — Вишь, какая спесивая! Пускай себе убирается на все четыре стороны! Мне не впервые быть за повитуху. Сколько младенцев приняла на своем веку!

Они напились кофе. Дитте налили чашку крепкого-прекрепкого.

— Это разгоняет кровь! — сказала старуха.

Детям позволили войти и взглянуть на нового братца. До сих пор они играли на чердаке. Но они мало интересовались малюткой и убежали, получив свою долю угощения; достаточно уже насиделись они в этой комнате.

Старуха Расмуссен примостилась у печки, держа на коленях голенькое, иссиня-красное крохотное созданьице и смазывая ему все складочки салом. Потом она обернула его ватой для тепла — крови-то в нем было маловато, — уложила в заменявший люльку выдвинутый ящик комода, куда сунула еще бутылку с горячей водой.

Да, все-таки это был мальчик!

— И тоже сумеет натворить бед, как ни мал уродился, — бормотала старуха, укутывая младенца. — Бог весть, почему господь создал мужчин такими, что они только причиняют горе женщинам!

Дитте самой на этот раз хотелось девочку.

Ну, уж этого старуха никак не могла взять в толк.

— Стало быть, ты довольна своей участью! — сказала она и даже перекрестилась. — По существу разницы не должно быть: что есть у одного, без того не обойтись другому, и наоборот. А вот господь бог взял да неладно устроил — отдуваться приходится всегда нам, бедным женщинам. Случись что, — мы и попались! И убежать никуда не убежишь, — реви, сколько хочешь, а последствия при тебе останутся. Нет, будь наша воля выбирать, поверь, многие не захотели бы родиться женщинами. Влипнет какая-нибудь несчастная девчонка, и, сколько ни мечется потом, прибыль никуда не денешь, неси домой. А виновник всего — где? Женщины — все равно что узкие переулки, куда наносит сугробы снега; и откуда только он берется? Но, видно, господь бог знал, что делал, создавая нас такими дурами: кабы мы больше думали о последствиях, ему, пожалуй, долго пришлось бы ждать, пока его белый свет заселится.

— А вы разве не были замужем по-настоящему, бабушка? — удивилась Дитте.

— Была-то была, да что толку, если мужа все равно что и не было? Ему ничего не стоило в один прекрасный день взять ключ от уборной и — на целый год исчезнуть. А потом вдруг явиться опять как ни в чем не бывало, даже без шапки, как ушел, и даже с ключом в руках! Надо бы и мне делать вид, будто ничего не случилось, будто с его ухода прошло не больше пяти минут, да не всякая жена способна на это!

Дитте рассмеялась.

— Да, смейся, хотя смешного тут мало. Ни вдова, ни мужняя жена! Детьми-то нас бог благословил, но отца своего они не больно часто видели. Вот как прошли мои лучшие годы… Куда дети девались? Да коли не померли, так живы и по сию пору…

Старуха Расмуссен никогда не рассказывала о своих детях.

— А теперь пора ужинать, да и на боковую!

— У нас ведь ничего нет, — сказала Дитте.

— Как же? У нас еще осталось полхлеба солдатского, что я выпросила на днях. Солдат целый мешок нес лавочнику, я и попросила — что ж тут такого, думаю, раз его все равно лошадям скормят. Да, лошади небось не голодают. Будь я в свое время господской лошадью, а не прачкой, я бы, пожалуй, не осталась без куска хлеба под старость.

Маленький Петер тоже был не прочь стать лошадкой. Он постоянно играл так: просунет голову между перекладинами спинки старого стула и ржет. Сиденье изображало ясли, и когда на него, бывало, положат нарезанный мелкими кусочками черный солдатский хлеб и скажут; «Ну, теперь покушай, лошадка!» — мальчик готов был жевать без конца. С сестренкою было труднее, у нее и зубы-то настоящие еще не прорезались. Но хлеб, размоченный в воде, и она глотала.

— Завтра я посыплю его тебе сахарком, — приговаривала старуха, чтобы девочке хлеб казался вкуснее.

Новорожденного Дитте оставила на ночь при себе, — он лежал у самой груди и мог сразу начать сосать, когда молоко появится. Сосок находить он уже наловчился. У стенки спала девочка, а в ногах постели Петер, ножками к ней. Таким образом, все они были собраны в кучу около Дитте и согревали друг друга. Кровать с лучшими перинами была предоставлена жильцу.

Дитте лежала и прислушивалась к ровному дыханию детей, к возне крыс за покатой переборкой у своего изголовья и пристально вглядывалась в темноту, пока перед глазами у нее не замелькали яркие цветные круги, как, бывало, в детстве. Тогда она вспомнила о боге и о бабушке, о Карле и о Георге — обо всех тех, с кем была связана ее судьба. О боге она быстро забывала: если он в самом деле существует, то она не была у него в долгу. Вспоминая же все, о чем говорила и гадала ей бабушка, она раздумывала, сбылось ли хоть что-нибудь из того? В будущем она не рассчитывала уже ни на что, у нее все было в прошлом. Дитте не создавала себе никаких иллюзий. Богатой и знатной ей так и не довелось стать, но ведь могло же сбыться предсказание о том, что ей выпадет счастье! Была ли она счастлива? Она сама не знала. Спросить бы у кого-нибудь, в чем счастье? У кого-нибудь из тех, кто читает книги. В книгах об этом, наверное, написано.

 

IV

ГОСПОДЬ БОГ

Дитте проснулась от детской болтовни. И не успела еще собраться с мыслями, как что-то подсказало ей, что сегодня воскресенье. Может быть, тишина? Детские голоса тоже звучали как-то особенно, почти торжественно. У нее все тело было, как свинцом, налито усталостью, и она осталась лежать с затуманенными глазами, прислушиваясь к лепету малышей.

Маленькая Анна переползла в ноги к Петеру, и они сидели там, сонявшись, и смотрели в окошко на небо, по которому плыли белые прозрачные облака, бросая в комнату отсвет пойманных где-то лучей утреннего солнца. Отсвет перебегал по потолку и по стенам из одного угла комнаты в другой и исчезал.

— Это, наверное, ангелочек пролетел, — уверенно заявила Анна, кивая головкой.

— Нет, никаких ангелочков нету! — сердито ответил Петер.

— Нет, есть! Анна сама видела, — настаивала девчурка и шлепнула его по руке.

— А я сам видел, что их нету! — крикнул Петер, возвращая ей шлепок.

Пришлось Дитте вмешаться.

— Мама проснулась! — воскликнула Анна, хлопая в ладоши. — Моя мама не спит больше!

— А ты разве веришь в ангелов? — угрюмо спросил у матери Петер, наморщив лоб.

Дитте не хотелось отвечать прямо, и она сама задала ему вопрос:

— А почему ты не веришь?

— Да всякий понимает, что нельзя летать на таких крыльях, — ответил он, указывая на картинку с парящим ангелом, засунутую за раму зеркала, чтобы прикрыть трещину. Ну, с этой стороны Дитте не обсуждала вопроса; у нее были другие основания сомневаться в существовании ангелов.

— Ох, я уже много-много чему не верю больше, — вырвалось вдруг у Петера с таким глубоким вздохом, что Дитте не могла удержаться от улыбки.

— Ну, чему же еще? — весело спросила она, сохраняя, однако, серьезный вид, потому что Петер требовал серьезного отношения к себе — ему было без малого семь лет.

— Да вот в аиста не верю, — ответил Петер.

— Анна верит! — сказала Анна, только чтобы поспорить.

— Как старуха Расмуссен! — воскликнул Петер с нескрываемой насмешкой в голосе. — Она говорит, будто деток приносят из болота, где они сидят. Но ведь это было бы очень плохо, они бы замерзли там в холодной воде! Нашему братцу, наверное, было гораздо теплее лежать у тебя в животике, мама!

Дитте неуверенно обвела взглядом комнату.

— А больше, значит, ничего нет? — уклончиво спросила она.

— Чего больше? — с важностью пробасил Петер, наслаждаясь умными разговорами.

— Чему ты больше не веришь?

— Ах, нет, есть. Я совсем не верю теперь в господа бога. Как он может усидеть там, на облаках, и не свалиться? Ведь они все время бегут!

Дитте вдруг вспомнила про стирку и вскочила, отняв малютку от груди, к которой он присосался, словно пиявка, и тянул так усердно, что у нее даже спина заныла.

— Ну, будьте умниками, — сказал она, — тогда мама угостит вас кофейком.

Она накинула на себя юбку и зажгла керосинку. Потом побежала взглянуть, куда девалась старуха Расмуссен; та обычно вставала первая. Все двери по обе стороны длинного коридора стояли настежь, — всюду подметали и перестилали постели, от пыли и спертого воздуха можно было задохнуться.

Дитте поднялась на чердак, где находились чуланчики, и постучала в дверь старухи Расмуссен. Та лежала в постели, — она плохо провела ночь, но не признавалась, что у нее болит.

— Верно, вы опять приняли что-нибудь вредное, бабушка? — предположила Дитте, оглядывая каморку. На комоде стояла коробочка с пилюлями. Дитте узнала ее и удивилась: — Как она к вам попала?

— Ах, это учительша выбросила кое-какие лекарства. Я нашла их, когда выносила ей мусорное ведерко. И приняла на ночь три штучки, думала, не помогут ли мне от боли в спине? И не пойму, с чего же это меня так схватило.

Дитте громко засмеялась:

— Ну, бабушка! Ведь эти пилюли доктор прописал учительше Лангхольм против бесплодия. Я сама ходила за ними в аптеку.

Тут и старуха засмеялась:

— Стало быть, и правда, я невпопад приняла! То-то у меня живот разболелся, как отроду не болел. А у Лангхольмов, пожалуй, семейная радость, коли они выбросили пилюли. Ведь как им хотелось ребенка! Лишь бы это к добру вышло, — иному потомству лучше бы не родиться.

Этого Дитте не могла понять, — по ее мнению, все дети милы.

— А ты послушай-ка крик миссионерского выродка! Вон он опять завел музыку! Всю ночь орал, покою от него нет.

— Должно быть, они не умеют с ним обращаться, — предположила Дитте.

Старуха наклонилась к ней и шепнула:

— Говорят, он бесноватый. Пожалуй, миссионер сам и возится с ним по ночам, чтобы изгонять из него бесов. А днем над ним по нескольку раз читают молитвы. Когда ж и это не помогает, запирают его в темный чулан под лестницей и не дают ему есть, чтобы уморить нечистого.

— Ах, замолчите, бабушка! — воскликнула Дитте, вся содрогаясь и взволнованно прислушиваясь к пронзительному визгу.

— Я скоро принесу вам кофе, — сказала она, поборов волнение, и быстро пошла к себе.

Дитте сунула детям игрушки и усадила всех на кровать, а сама принялась стирать белье, — смены у них не было, и они сидели голышом. Но в мансарде было достаточно тепло в это время года. Малютка Георг лежал и мусолил фиалковый корень; говорят, это помогает, когда режутся зубы. Стирала Дитте в кухоньке; чтобы там было попросторнее, она открыла дверь в длинный коридор. Соседние жильцы сновали мимо взад и вперед. Дитте еще не успела прибрать комнату и потому притворила в нее дверь, хоть и не плотно, — только чтобы чужие туда не заглядывали и чтобы ей самой слышно было, что делают детишки. Но ей поминутно приходилось бросать работу и бегать к ним, так как они выпрыгивали из кровати и скакали голыми по полу. Раз сто она усаживала их на место и закутывала одеялом, надавав предварительно шлепков каждому. Но это помогало лишь на минуту, пока они ревели от обиды. Потом вдруг один из них улыбался сквозь слезы, заражая своим весельем другого, и снова начиналась возня. Наконец Дитте надоело это, и она захлопнула дверь, — пусть возятся, лишь бы никто не видал.

Жильцы сновали по коридору — кто с пивными бутылками, кто с молочником, — все торопились сбегать в лавку или в булочную, пока они не закрылись. Все здоровались с Дитте, мужчины большею частью весело, а женщины, бросая выразительные взгляды на дверь, за которой шумели дети. Дитте хорошо понимала, что это означает! Люди всегда очень требовательный другим, а у самих, небось, тоже не всегда все в порядке.

Хорошая хозяйка стирает и чинит детское белье и платье в ночь с субботы на воскресенье, чтобы детям было во что одеться, когда они проснутся в праздник утром, — Дитте отлично знала это. Не ее было учить порядку! Но как же быть, если приходишь домой с работы такая усталая, что впору с ног свалиться?

Конечно, не в буквальном смысле. Дитте и не свалилась сразу, как вернулась, а присела отдохнуть немножко и поболтать с соседкой. Но потом, когда надо было приняться за ночную работу, уже не могла держаться на ногах от усталости и сонливости. Не следовало «распрягаться» надо было сразу везти воз дальше, без передышки! Точь-в-точь как старые извозчичьи клячи: стоит им лечь, и они уже не могут встать. Вот Дитте и поплатилась теперь — кругом грязь, беспорядок, дети безобразничают, скачут и разбрасывают постельное белье, горшки и бог весть что-еще по всей комнате, да и сама она на что похожа? Настоящее чучело! Нечесаная, неодетая. Глаза не глядели бы ни на что; тоска и злость разбирали ее — злость и на себя и на людей. Вперед будет умнее, уж больше не станет так делать.

Вдруг она бросила работу и прислушалась: дети что-то подозрительно притихли. Она поспешила в комнату. Они сидели все в кучке — с братишкой посредине — на полу у окна. Дверца стенного шкафчика под окном, где Дитте хранила провизию, была открыта, а содержимое разбросано по полу. Детское судно, которое они подтащили к окошку, чтобы встать на него и посмотреть на двор, было опрокинуто, и все это посыпано сверху мукой, чтобы прикрыть безобразие. Ужас! Ужас! И чудесная мука, из которой Дитте собиралась напечь блинчиков к обеду, погибла! А яйцо, припасенное, чтобы сдобрить блинчики, ребятишки разбили и вымазали себе головы. На что они вообще стали похожи — все в грязи, в скорлупках! И смеяться и плакать впору! Дитте принялась было расправляться с ребятами, осыпая их бранью и немилосердно шлепая, но потом упала на стул и принялась всхлипывать вместе с ними.

. — Да, да, хныкайте теперь, — выговаривала она сквозь слезы, — вы и сами не знаете, что натворили! Ну, где я теперь возьму вам обед?

Однако она скоро поднялась — белье закипело в котле, ж вода могла перелиться через край.

— Ну, сидите теперь, и боже вас избави прыгать на пол!

Она решительно усадила их на кровать и устремилась в кухню. Ребятишки хныкали, косясь на дверь.

Некоторое время она усердно старалась наверстать упущенное, но работа что-то плохо спорилась сегодня. Она ощущала слабость и тяжесть в животе и в коленях. После рождения малютки Георга у нее снова появились крови, несмотря на кормление грудью. Видно, она не успела толком оправиться после родов и окрепнуть.

Она присела и, уронив руки на колени, задумалась… А может быть, и не думала ни о чем, просто отдыхала в минутном забытьи. Откуда-то доносился монотонный детский плач, такой отдаленный, что мог сойти за тягучую, однообразную песню. Это, верно, миссионеров уродец. Он вечно плакал — если не строил каких-нибудь каверз. Ему было всего три-четыре года, но просто невероятно, чего он только не вытворял. Родители были люди серьезные, молились каждое утро и каждый вечер, и прямо непостижимо было, как это мог уродиться у них такой ребенок! Счастье, впрочем, что он попал к людям столь долготерпеливым. Дитте по себе знала, как легко выйти из терпения.

Звуки знакомых шагов по лестнице заставили ее испуганно встрепенуться, торопливо накинуть на себя кофточку и пригладить волосы. Вся красная, она склонилась опять над корытом.

— Э, да ты за воскресной работой! — сказал Ларc Петер, еще не успев войти. — Здравствуй, девчонка!

Голос его стал тише. Сине сумела приглушить его, но в нем все еще слышалась прежняя теплота.

Дитте вытерла для отца табурет и снова взялась за стирку.

Ларс Петер ездил в Мальмё и стал рассказывать о своей поездке и еще кое о чем. Дитте не проявила никакого интереса, не задала ни одного вопроса, и он приостановился, поглядывая на нее.

— Я, пожалуй, не совсем кстати сегодня, — сказал он наконец, положив руку ей на спину. — Какого черта ты так заработалась? Сегодня ведь воскресенье!

— Право, не знаю, — неохотно ответила Дитте. — Наверное, потому, что ленилась всю неделю!

— Ну, это чертовски мало на тебя похоже, — засмеялся Ларc Петер. — Просто у тебя дела выше головы. Не под силу справиться.

— Ну, — последовал ответ, — дела у меня не больше, чем мне по силам.

— Что-то не верится! Ты, как эти помидоры, что теперь сажают повсюду, — чересчур ретива. Если их вовремя не ощипывать, они выгоняют одну завязь за другою, а плодов-то взрастить и не в силах.

— Это небось Сине так думает? — сказала Дитте. — Что ж, не всем быть одинаково домовитыми и благоразумными.

— Да, что касается сердца, то благоразумия с тебя не спрашивай! — ласково сказал Ларc Петер. — Говорю: сердце у тебя чересчур ретиво, и как только ты с ним справляешься!

Дитте улыбнулась:

— Вот и доктор говорил то же самое, когда я болела. Нашел у меня расширение сердца.

— Да, да, но с этим шутки плохи. А как поживают дети? — спросил он, вставая.

— Дети спят, — ответила Дитте. — Очень рано проснулись сегодня.

Она невольно сделала шаг к дверям, но Ларc Петер опередил ее.

— Ну, странная у них манера спать, — засмеялся он и отворил дверь.

Малыши, услыхав его голос и торопясь опередить один другого, кубарем скатились с постели и теперь валялись на полу, стараясь выпутаться из одеяла. Потом они оба повисли на нем и вцепились в оттопыренные карманы пальто.

— Ты что-нибудь принес нам? — кричали они, теребя его.

Да, в огромных карманах Ларса Петера всегда были припрятаны какие-нибудь гостинцы, привезенные из последней поездки. На этот раз под рукавицами и платком оказались яблоки и груши; они немножко позавалялись и испачкались, но были удивительно вкусные. А из внутреннего кармана он извлек кое-что для Дитте — домашнюю колбасу с аршин длиною.

— Я привез ее, с Песков, — сказал он. От фогта. Помнишь, как они вас приютили и потом отвезли домой, когда вы в детстве вздумали прогуляться одни?

Дитте отлично помнила, но ей казалось, что с тех пор прошла целая вечность. И недосуг ей вспоминать о том, что было сто лет назад! Теперь на обед есть что подать. Только бы отец ушел поскорее, чтобы ей успеть привести в порядок детскую одежду.

— Ну, видно, пора мне и восвояси, — сказал Ларc Петер, словно угадывая ее мысли.

Но ненадолго оставили ее в покое, — скоро на лестнице опять послышались знакомые шаги. Дитте не на шутку рассердилась: меньше всего хотелось ей, чтобы Карл застал такой беспорядок. Он молча пожал ей руку и присел на табурет, хотя она и не пригласила его садиться.

— Ты, видно, занята, — сказал он, помолчав.

— Да. Лучше тебе уйти и вернуться через часок. Тогда я буду готова, — отрывисто проговорила она.

— Хорошо. Я думал, что ты уже готова, скоро одиннадцать часов. — Он спокойно поднялся. — Ну, что ж тут такого? Ничего не поделаешь!

— Да, разумеется!

И он взялся за ручку двери.

— Нет, я не хочу, чтобы ты входил туда сейчас, — остановила его Дитте за рукав, — там еще беспорядок.

— Ну, я-то не прибавлю беспорядка, если войду туда, — возразил он.

Она слышала, как он разговаривал с детьми, но не могла решиться войти туда сама и закусила нижнюю губу, чтобы не расплакаться.

— Что с вами? — доносился из комнаты голос Карла. — Чего это вы валяетесь до сих пор? Живо одевайтесь и пойдем гулять на луг, лакомиться пряниками.

— Нам не во что одеться, пока мама не выстирает, — заявил Петер.

Карл показался в дверях кухни.

— Так им, бедняжкам, совсем не придется вставать сегодня?

— Я могу просушить все утюгом, — ответила Дитте, не глядя на него. — Я сейчас кончаю стирку.

— Нет, где же тебе успеть. А жаль, они так редко гуляют.

Дитте горько расплакалась.

— Чем же я-то виновата? Разве я по своей охоте мыкаюсь с утра до вечера и не успеваю улаживать за ними? На еду им едва наскребешь, где ж тут о другом думать! Или я, по-твоему, трещотка — языком треплю на лестницах, или лежебока — в постели валяюсь да дрыхну?

Нет, ничего такого Карл не думал.

— Но ты могла бы, пожалуй, устроиться иначе, — сказал он и, чтобы успокоить, обнял ее за плечи.

Но она стряхнула с себя его руку и нагнулась над лоханкой, спиною к нему. Он постоял немного в нерешимости и пошел.

Дитте и досадно было и стыдно. Досадно на весь свет и больше всего на самое себя. Она отлично знала, на что Карл намекал, говоря, что она могла бы устроиться иначе. Но мало проку в том, что у него были добрые и честные намерения, раз она не могла заставить себя вовремя принять его протянутую руку.

— Надо же и нам кого-нибудь изводить и над кем-нибудь измываться, — сказала однажды старуха Расмуссен, явно намекая на обращение Дитте с Карлом. — Да еще как раз над теми, кто лучше всех к нам относится.

Старуха была права, хотя Дитте никак не хотела принять ее слова на свой счет. Но сегодня она сама убедилась в этом.

Она постоянно раскаивалась — задним числом — в том, что была резка и неприветлива с Карлом, и постоянно снова поступала так же. Ничего не могла с собой поделать! Что-то против воли и желания удерживало ее от сближения с Карлом. Видимых поводов для этого не было, но что-то невидимое всегда становилось между ними. Она напоминала курицу, которая никак не может перейти черту, проведенную мелом на полу.

Надо было бы ему попросту предъявить свои права, а не предоставлять решение ей! Ведь он раз навсегда приобрел на нее права мужа, и она часто дивилась, почему он не воспользуется ими. Он словно ждал терпеливо чего-то, что должно было пробудиться в ней, а она не понимала, чего ему нужно, и подчас сомневалась — настоящий ли он мужчина? Если он воображает, что она первая бросится к нему, то долго же ему придется ждать!

И вместе с тем отделаться от него окончательно она не могла. Она способна была невероятно грубо, бессовестно грубо обойтись с ним, но стоило ему переступить порог, как ее охватывало раскаяние и страх, что ему, наконец, надоест все это и он больше не вернется. Его уважение к ней заставляло ее невольно спрашивать себя: что было в ней такого особенного? Почему он обращается с ней, как с благородной барышней, да еще вдобавок как с настоящею девицей? Стало быть, он видит в ней нечто такое, о чем она и сама не подозревает и во что не верит. Но это, видно, в его характере, — он всегда был такой; теперь от «святош» он отстал, но по-прежнему был религиозен. Вместе с другими молодыми рабочими он основал клуб, где они собирались и спорили. У них были пресмешные идеи. Карл по-прежнему не отличался умом! Например, они воображали, что человек вообще свят, в каких бы жалких условиях ни находился, и что бог — внутри нас. Дитте ничего в этом не смыслила и подчас еле удерживалась от смеха, слушая, как торжественно обсуждает Карл такие вопросы.

— Это значит, что твоя душа еще дремлет, — пояснял Карл.

Он не признавал никаких иных законов, кроме закона собственной совести, и уверял, что вся жизнь сложилась бы иначе, если бы только бедняк понял, наконец, свою неуязвимость. Тогда человек не позволил бы втоптать себя в грязь, а восстал бы. «Человек свят», — говорил он. Дитте из этого заключала, что он еще не совсем отрешился от своих прежних склонностей, хотя и не бегал больше на собрания «святош».

Дитте хорошо знала, что всему бывает конец, и все время, пока достирывала белье, мучилась мыслью, что, пожалуй, Карл больше не вернется сегодня. «Ну, и пусть его!» — строптиво решила она. Тем не менее продолжала торопиться, и работа живо подвигалась вперед.

Вскоре последняя тряпка была повешена на веревку перед открытым кухонным окном, и, пока мокрое сушилось на осеннем ветру, Дитте гладила уже полусухое. Надо было доказать Карлу, что она может управиться и успеет нарядить детей во все чистое к его приходу, если он вернется, чтобы пойти с ними гулять. У него не будет тогда повода жалеть детей.

Когда на башне королевского дворца Розенборг пробило двенадцать, Дитте уже нарядила детей, привела в порядок комнату и чувствовала себя совсем другим человеком. Всю ее сварливость как рукой сняло: теперь пусть кто хочет приходит полюбопытствовать, все ли у нее в порядке, ей незачем огрызаться. Щеки у нее разгорелись, и она прямо похорошела, когда подвязывала Анне волосы ленточкой.

— Ну вот, теперь Петер с сестренкой возьмутся за ручки и пойдут показаться бабушке Расмуссен — какие они нарядные. А мама обед приготовит, — сказала Дитте, выпроваживая детей в коридор. — Скажите, что мама скоро принесет ей покушать.

— Ах, у нас будут блинчики к обеду! — сказали дети.

— Еще бы! Рассыпали мамину муку и разбили яйцо, а блинчики вам все-таки подай! Ну, проваливайте!

— Фу, какая гадкая кошка! Бяка кошка! — ворчала девочка, когда они брели по коридору.

Дитте не могла удержаться от смеха, — они ровно ничего не поняли. А некоторые еще думают, что можно исправить детей колотушками. Впредь она постарается получше владеть собой и не давать воли гневу. К счастью, дети скоро позабывают обиды, — не злопамятны.

Малыши сидели за столом и весело болтали, когда увидели колбасу. Дитте зажарила ее целиком, и колбаса лежала на тарелке, свившись кольцом, как змея.

— Ну, теперь ешьте, сколько хотите! — сказала Дитте.

И Петер важно заявил, что готов один съесть все целиком.

— Ай-ай, прощай мамина колбаса! — смеялась Дитте. — Этак, пожалуй, нам ничего и не останется!

Но, как всегда, желудки насытились раньше глаз. Вдруг Анна и Петер почувствовали, что не в силах больше проглотить ни кусочка. Братишка тоже получил свою долю, он был еще мал, но уже умел ценить вкусные кушанья.

 

V

НА ЛУГУ

Дитте пошла прибрать у старухи Расмуссен, умыла и причесала ее и оправила ей постель. Бедняга! Несмотря на расстройство желудка, она не удержалась и приняла еще пилюлю; теперь ей было совсем скверно. Вообще она никак не могла примириться с тем, что силы и здоровье ей изменяют, и невозможно было втолковать ей, что она стара и немощна. Всякое недомогание она объясняла внешними причинами и прибегала к любым средствам, чтобы выгнать хворь. Дитте спрятала пилюли, чтобы сразу покончить с этими глупостями.

После обеда Дитте с детьми наслаждалась воскресным отдыхом. Она села у окна, посадив обоих к себе на колени, и они стали смотреть во двор, где сновали жильцы из средних флигелей и с заднего двора; малютка Георг уснул. Внизу играли ребятишки, устроив себе лавку из мусорных ящиков; для игры пригодилась и крыша уборной. Один мальчуган залез на эту крышу, а оттуда перебрался на крышу конюшни извозопромышленника и начал там отплясывать. Эта постройка принадлежала соседнему дому, и тетка Гейсмар, дворничиха, явилась с палкой гнать мальчика. Она, видимо, воображала себя самим управляющим. Каждый раз, когда она замахивалась на шалуна, он подскакивали кривлялся.

Знай, что водка и наливки Во сто раз вкусней, чем сливки!.. —

распевал он, увертываясь; она грозила палкой и ругалась, Петер хохотал до упаду, но вдруг сделал серьезное лицо и заявил:

— А ведь это нехорошо с его стороны! — Но потом опять засмеялся.

Ну, конечно, не следовало так делать, но Дитте считала, что старухе поделом. Она была такая подлиза, вечно старалась вертеться на глазах управляющего. Вообще же Дитте в эту минуту была довольно рассеянна и занята своими мыслями. Сначала думала о том, что она все-таки управилась с работой, а потом стала сожалеть, что проспала сегодня, и, наконец, вспомнила о детской болтовне. Бог!.. Петер не верит в бога, — недурно для семилетнего мальчишки. Кто знает, к чему это может привести? А вот старуха Расмуссен верит, хотя и на свой лад. «Есть-то он есть, — отвечала она на вопросы детей, — да только его никогда не оказывается дома, когда мы его разыскиваем. Так всегда бывает у важных господ!» А сама Дитте верит в бога или нет? Как сказать? Ей ни разу не пришлось убедиться в его существовании. Но если бог и существует, то он, видно, большой неудачник: мир, им созданный, немного стоит, да и люди тоже. Вот уж они никогда не удивят Дитте ничем, потому что всегда поступают так, как им выгоднее и приятнее. Один Карл не похож на всех остальных ни поступками, ни словами. Глядит на тебя, как будто пришел из какого-то неведомого мира, и взгляд этот невольно вспоминается, когда ты сама собою недовольна. Уж не от бога ли это у него? Но сколько ей было известно, Карл теперь становился неверующим. Надо будет поговорить с ним об этом.

Все остальное в жизни было явно скорее от черта, нежели от бога. Приходится и голодать и холодать, хотя и стараешься изо всех сил; домовладелец увиливает от ремонта, но боже упаси хоть на один час просрочить квартирную плату! Лавочник обмеривает и обвешивает, старается вместо двух десятков лучинок для растопки всучить восемнадцать, соблюдая свою выгоду. А булочник с женой не могут свести концы с концами, хоть и ведут все дело сами. Право, не нужно никакого бога, чтобы поддерживать такой плохой порядок. Бедняк все равно, что овца: всякому дано право стричь его. «Господь бог пошлет тебе погодку потеплее!» — ласково говорят ему и стригут его наголо.

Уж не существует ли бог для того, чтобы покрывать плутов и мошенников, раз они вечно ссылаются на него и призывают его имя? Еще когда-то бабушка говорила Дитте, что бог держит руку сильных и окучивает их картошку, а с тех пор ничего не изменилось. Но всем все же выгодно твердить постоянно о боге! Тетка Гейсмар была такой же поломойкой, как Дите. Но сам приходский священник навещал ее, а дамы из общины приносили ей разную пищу и одежду, и, кроме того, она получала денежные пособия ни за что ни про что! Только за то, что посещала все приходские собрания. «Пойдем и ты со мной! — звала она Дитте. — В наше время ничего нельзя упускать!» Но у Дитте не было ни малейшей охоты, и что пользы от этого? Она не еврейка, чтобы ее обращением в христианство можно было бы гордиться. Тетка Гейсмар, та позволяла переманивать себя из одной секты в другую. Ее даже прозвали в доме «переходящим кубком». Когда она успевала примелькаться в одной секте и доходы ее сокращались, она обращалась в новую веру. Во всех сектах особенно любят новообращенных и охотно жертвуют на них. Да для чего же иначе и делаются сборы? На эти подачки да на скудный заработок от мытья лестниц и коридоров в доме тетка Гейсмар жила довольно прилично.

Подручный булочника поставил в сарай свою повозку, — поздно же управился он сегодня с развозкой булок! Он по обыкновению поднял голову наверх, а Дитте поторопилась отойти от окна. Но было уже поздно, пришлось ответить на поклон. Будет теперь о чем посудачить соседкам! Этот ютландец никак не мог научиться говорить как следует По-датски, но был красивый и солидный мужчина, любимец всего квартала. Он служил у булочника уже пятнадцать лет, с самого основания булочной.

— Не мешало бы вам выйти за него, — говорила булочница почти всякий раз, как Дитте заходила в булочную — Он ведь по уши влюблен в вас. И человек он солидный. Муж часто говорит: «Бог знает, как бы шло у нас дело без Лэборга!»

Да, солидности в нем было достаточно, это всякий видел. Но…

Взгляд Дитте скользил по главному корпусу, спальни и кухни которого выходили окнами во двор. Фру Лангхольм одевалась и расхаживала перед открытым окном. Если пилюли в самом деле помогли, то не одним Лангхольмам на радость. Многие были, так сказать, заинтересованы в этом деле. Муж был на пятнадцать лет моложе жены, и уже несколько лет всех занимал вопрос: насколько прочно их сожительство. Все женщины в доме в один голос решили, что ей нужно родить ребенка, иначе она рано или поздно надоест ему. И много раз по дому распространялся слух, что фру Лангхольм в положении, и сама она расхаживала с таким видом, словно носила в себе сладчайшую тайну. Многим казалось даже, что действительно по фигуре ее заметно кое-что. Но всякий раз дело кончалось ничем — без всякой основательной причины. «Она просто подкладывает что-нибудь себе на живот, чтобы удержать муженька!» — говорили женщины. «А может быть, у нее эта модная болезнь — истерия, вот ее и вздувает!» Но будь то воображение или просто обман, — игра становилась опасной. Фру Лангхольм по была красива, да к тому же на пятнадцать лет старте мужа. Но она была хорошая женщина, не смотрела свысока на обитателей задних флигелей. И тоже участвовала в общей борьбе, — большинство женщин билось ведь за то, чтобы удержать при себе своих мужей. Поэтому все женщины искренно сочувствовали ей.

Впрочем, и в среднем и в заднем флигеле жили все люди приличные, — Дитте с удовлетворением отмечала это. Они выходили из разных подъездов целыми семьями — мужья, жены и дети — и направлялись к воротам: видно, шли гулять; может быть, тоже на Луг. Дети, растопырив ручонки, едва осмеливаясь переступать ногами, а матери обдергивали на них платьица, оправляли рукавчики и шагали сбоку своего выводка, словно унтера около взвода. Отцы шли сзади, наблюдая, как дети ставят ноги, и бранились, если ребятишки загребали носками или кривили каблуки. Да, не шутка детям бедняков гулять разодетыми по-праздничному! Дитте вспомнила свое собственное детство: как славно было бегать босиком! Никто не придирался к ее босым ногам.

А! Вот и рыбак с Чертова острова с двумя красавцами приятелями, — все трое настоящие хулиганы с виду и уже на взводе. Не сладко придется бедной Марианне, в особенности, если ей нечем угостить их. Ведь она не получила в эту субботу на недельные расходы, и пришлось ей вчера занимать и пиво и кофе! Жили они в мансарде наискосок, и у них бывали часто скандалы по ночам; Марианне немало ночей пришлось провести на лестнице в одной рубашке!

Дитте распахнула окно и крикнула:

— Марианна, к тебе гости!

— Спасибо, я уже видела! — показалась в своем окне Марианна.

Она надевала шляпку, и руки ее заметно дрожали. Только бы она успела улизнуть раньше, чем те поднимутся наверх! Впрочем, она может пробежать чердаком. Спустя минуту в дверь постучали, и Марианна шмыгнула в комнату.

— Вот мы и удрали! — сказала она. — Пусть себе забавляются одни. Ты понимаешь, что я не имею ни малейшего желания быть битой за то, что у меня нет ни водки, ни пива.

Слышно было, как они там хозяйничали наверху.

— Шарят в кухонном шкафу, — фыркнула Марианна. — Благодарю покорно! Не хотела бы я сейчас очутиться там. — Она зажала рот рукой и даже присела от смеха. — Ну, прощайте, я пройдусь в Алеенберг!

А вот и миссионер, или проповедник, как его там называют, с женой. На нем длинный черный сюртук, и лицо такое вытянутое, словно он несет покойника или читает про себя молитвы. Они шли на религиозную беседу или куда-то там в этом роде; ребенка, по обыкновению, оставили дома. Значит, опять заперли бедняжку! У Дитте до сих пор стоял в ушах его крик.

Удивительное дело: стоило только подумать или заговорить о злополучном ребенке, как он тотчас подавал голос, словно призывая на помощь; его пронзительный визг проникал через стены и все время резал слух. Обычно же его словно и не слыхали, до того к нему привыкли. И ребенок как будто чуял, когда о нем шла речь. Печальна участь этого порченого ребенка! Дрожь пробирала Дитте, когда она вспоминала о нем.

Петер с Анной соскучились ждать, и мать позволила им выбежать на лестницу посмотреть — не идет ли дядя Карл.

— Не дальше первой площадки, — решительно приказала Дитте: она не пускала их во двор.

Покормив малютку, она приготовила колясочку, чтобы потом не задерживаться. Это был подарок Ларса Петера, и сегодня Дитте решила обновить коляску. Нетерпение начинало одолевать и ее.

Вот уже и Поздравитель встал, — она слышала, как он зевал у себя, а потом вышел в кухню за водой. Она пошла взглянуть, не надо ли ему чего-нибудь.

— Вы сегодня что-то заспались, господин Крамер! — сказала она.

— Да, приходится отсыпаться по воскресеньям, — хрипло ответил он. — В будни-то встаешь спозаранку — по делам службы.

Лицо у него было все в сизых пятнах, одутловатое и распухшее со сна.

— Ну, уж не вам бы сетовать на раннее вставание, — смеясь сказала Дитте. — Лучше бы вы вовремя ложились.

Он проворчал что-то, но Дитте и ухом не повела, — пусть послушает правду. Ну, не умора ли эти его разговоры о службе! Просто ему нужно до девяти утра поспеть на рынок, чтобы выпросить там остатки цветов для букетов, с которыми он обивал пороги. Вот кто умел пользоваться жизнью за чужой счет! Но скоро придется выселить его. Он задолжал за два месяца, невозможно так тянуть дальше.

Наконец явился Карл, ведя за собой обоих детей. Он так торопился, что весь вспотел.

— Ты уж прости меня, мне пришлось пойти на собрание, а оно затянулось.

— На собрание? — удивилась Дитте. Значит, он опять бегает на собрания!

— Да, это по поводу организации рабочих. Мы хотим попытаться сколотить оппозицию из недовольных. Правление нашего союза саботирует наши требования.

Как дети любили Карла, даром, что он был такой тихий и не очень-то много возился с ними! Они шли молча, держа его за руки, и наслаждались. Время от времени они доверчиво поглядывали на него.

— Ты наш папа! — сказала Анна.

— Не настоящий, — благоразумно заметил Петер.—

Но мы так считаем. Ведь ты все равно женишься на маме, говорит старуха Расмуссен.

Карл кивнул и украдкой обернулся. Дитте отстала с коляской и ничего не слыхала. Они вышли по Серебряной улице на Луг и расположились там на траве поглядеть на молодежь, игравшую в мяч и упражнявшую свои мускулы. Карл захватил с собой съестного, но закусывать было еще рано.

— Отчего ты такой мрачный? — спросила Дитте. — Или получил плохие вести из дому?

Карл улыбаясь покачал головой, — домашние дела не стоили того, чтобы из-за них огорчаться.

— Нет, тут дело общественное!.. Нашу организацию собираются разогнать, а если это удастся, нам сбавят заработную плату. Находят, что наш заработок слишком высок! Рабочему не полагается зарабатывать больше, чем ому необходимо, чтобы не умереть от голода.

— А вы разве не можете дать отпор и отстоять свою организацию, чтобы она не распалась?

— Ну, конечно, до роспуска не дойдет, — об этом паши руководители позаботятся. Иначе они лишатся своих должностей, и им снова придется стать простыми рабочими, что им вряд ли будет по вкусу. Но я боюсь, что они продадут нас вместе с организацией предпринимателям, чтобы спасти свое собственное положение.

— Знаешь, что? Вам надо бы заполучить Пелле, — убежденно сказала Дитте. — он бы вам наверняка помог.

Карл рассмеялся.

— Да, этот — мастер говорить, — иронически заметил оп. — Но и в нем уже мало пороха осталось, каким бы молодцом он ни был раньше. Выдохся! Да и не хочет он вмешиваться в новые дела. Сажает капусту в огороде и твердо уповает, что мир будет спасен потребительскими обществами и огородными колониями. «У каждого рабочего свой кочан капусты!» — вот его лозунг.

— Ну, ты просто выдумываешь! Он много делает для рабочих, я-то знаю это. От разных людей слыхала.

— Да, реформа общественного призрения бедных — его конек. Он хочет, чтобы все рабочие имели право на пенсии и пособия из общественных сумм, но без потери права голоса. Ты ведь знаешь, что общественное призрение лишает людей избирательного права.

— Но ведь это же очень хорошо, что вы не лишились избирательного права. Без него нельзя считаться настоящим человеком!

— Настоящим избирательным скотом, хочешь ты сказать? — пожал плечами Карл.

— А я все-таки считаю, что Пелле делает хорошее дело, — упрямо настаивала Дитте. — Взять хотя бы старуху Расмуссен. Она получает каких-то несчастных десять крон в месяц. Уж она ли не трудилась всю свою жизнь, и вот считается, что ей дают «пособие на бедность», а не заслуженную пенсию! А все, кто получил увечья на работе? А безработные? Разве общество из должно им помогать? Я нахожу, что вы слишком жестоки.

— Многие думают как ты, — серьезно сказал Карл. — Но на кой черт ваша общественная помощь! Прав своих нужно добиваться, а не клянчить подачек!

— Пожалуй, бедняку долго придется дожидаться, пока он добьется своих прав!

Дитте знала это по опыту.

— Пусть лучше так. Но все вы думаете только о плоти да о том, как бы получше ублаготворить ее. О душе вы не заботитесь. А какой прок будет, если бедняк завоюет весь мир, да потеряет душу свою?

Дитте так и кольнуло в сердце. Опять он за свое, как бывало в юности, когда всем грозил гибелью души!

— Поди ты с твоей душой, — сказала она. — Этим жив не будешь.

— Да, душа несъедобна, — засмеялся Карл. — Но без нее, во всяком случае, обойтись трудно, если не хочешь превратиться в скота. И сдается мне, мы вроде крестьянской скотины: скупой мужик держит ее впроголодь, умный кормит, даже когда она не работает, но скотина остается скотиной. Для рабочих тоже что-то делается, основываются разные общества, вроде обществ покровительства животным или охраны мальчиков! Все это шаги по ложному пути. Нам необходимо добиваться того, чтобы стать людьми и хозяевами своей судьбы!

Дети все время приставали, чтобы Карл поиграл с ними.

— Оставьте дядю в покое! — уговаривала их Дитте, но они не слушались.

— Ты же можешь поболтать с мамой и в другой раз, — обиженно заявил Петер.

Это подействовало на Карла, как электрический заряд. Он вскочил и сбросил куртку.

— Ну, во что же мы будем играть? — весело спросил он:

Пришлось Карлу стать на четвереньки, изображая слона, а ребятишки взобрались ему на спину. Петер сидел позади, болтая ногами. Малыш тоже махал ручонками, словно желая принять участие в игре.

— Смотри, какой он умница! — с гордостью сказала Дитте и посадила Георга впереди всех, на шею слону, а сама пошла рядом, придерживая ребенка. Тот визжал от удовольствия. Недурно для четырехмесячного ребенка!

Погода стояла хорошая, и на Луг собралась масса рабочих с семьями. Многие захватили съестное и располагались группами возле корзинок с провизией: мужчины ели, пили и спорили о политике. Молодежь играла в мяч и подражала цирковым атлетам. Некоторые из старших, заразившись примером молодежи, тоже поснимали с себя куртки и принялись бороться. Последнее время рабочие особенно увлекались французской борьбой, это была буквально какая-то мания.

— Смотри, как они стараются, — смеялась Дитте, с интересом следя за приемами боровшихся.

— Рабочий чует в себе силы, да не знает еще, к чему их приложить. Вот и играют в «силачей», — сказал Карл.

У него было здесь много знакомых, и он, по-видимому, пользовался общей любовью, — ежеминутно к нему подходили и пожимали руку, говоря:

— Ну, как живется? Вы, видно, с семьей сегодня?

— Оставь-ка ты нас лучше одних. А то твои товарищи подумают, что ты женился и взял в приданое троих ребят! — сказала Дитте.

— Давай условимся раз навсегда не обращать внимания на то, что люди думают! — засмеялся Карл.

Чересчур много значения придавала Дитте мнению людей!

— Да ты-то вечно хорохоришься, — ответила Дитте, отчасти довольная. Это все-таки был уже не тот Карл, что лежал и ревел от страха перед карой божьей за грехи. Она со своей стороны не прочь была теперь опереться на мужскую руку.

Йенсены с Дворянской улицы подошли поздороваться, потом присоединились к ним со своей закуской. Йенсен всю неделю ходил без работы и потому был в дурном настроении.

— Что же будет зимой? — уныло спрашивал он.

— В прежние времена только из-за морозов останавливались работы, и нам приходилось слоняться без дела. Прямо не верится, что живешь в организованном обществе, — заметил Карл.

У него было за лето тоже немало свободных дней, да и со всех сторон слышались подобные жалобы.

— Впрочем, чем лучше будет организовано общество, тем хуже придется всем нам, — добавил он. — Потребность в рабочих руках все сокращается, так как все меньше и меньше становится людей, у которых хватает средств на самое необходимое, — машины да два-три человека при них вполне могут удовлетворить существующий спрос.

Мадам Йенсен с ужасом взглянула на него.

— А что же будет тогда со всеми нами?

— Нам, видно, останется один исход — подохнуть!

— Нечего сказать, хороший исход для свободной страны! Нет, знаешь ли, это уж слишком! — воскликнул Йенсен.

— Не знаю, может быть, в этом-то как раз и заключается свобода. Не воображаешь ли ты, что у рабов имеется какой-либо иной свободный выход, кроме смерти? В сущности, мы взялись за дело не с того конца: нам но дано никакой свободы, даже права умереть, когда нам этого захочется. Зато кое-кому дана свобода предоставлять нам право издыхать, когда в нас нет больше нужды. Вот как я смотрю на дело! Демократия!.. В старину, когда еще не додумались до демократии, господам приходилось поневоле заботиться о рабах, даже если в них не было нужды. Но вот американцы, которые, говорят, считают себя знатоками рабочего вопроса, поняли, что это невыгодно. Выдумали эту свободу и силой заставили Южные штаты согласиться на то, чтобы изгнать рабов в пустыню, раз надобность в них миновала.

— Черт побери! Мне что-то невдомек! — ответил Йенсен. — Больно уж это мудрено!

Карл помолчал в раздумье, досадуя на себя за то, что не сумел выразить свою мысль более понятно. Затем попытался взяться за дело иначе.

— Да вот, видишь ли, Йенсен! Если крестьянину хочется завести пару рабочих лошадей или дойную корову, ему приходится немало похлопотать, израсходоваться. Положим, у него есть кобыла, но она уже не настоящая работница, пока носит жеребенка, да приходится еще заплатить за случку. Потом надо года два кормить жеребенка, пока из него выйдет рабочая лошадь. По-твоему, крестьянин захотел бы нести все эти расходы, если бы мог пойти да просто поймать себе арканом лошадь или корову, когда они ему понадобятся?

— Не-ет! Нашли дурака! — нехотя согласился Йенсен.

— Ас нами проделывают как раз такую же штуку: нашим трудом пользуются, потом выгоняют нас на все четыре стороны, потом опять ловят, когда им понадобится, а в промежутки мы кормись, как и чем знаешь. Вот она, твоя свобода!

— Это новое толкование свободы, — сказал Йенсен. — Такого мне еще не доводилось слышать.

— Я и не жду, чтобы ты сразу согласился со мной. Но тебе следовало бы пойти послушать Мортена. Он будет говорить о свободе рабов в среду в кабачке плотников. Это как раз по соседству с тобой. Он сумеет растолковать тебе.

— Да этот Мортен сам ничему не учился! Он такой же рабочий, как и мы все. Нет, я хожу на лекции, которые устраивают для рабочих свободомыслящие, — вот мастера говорить! Там ведь все профессора да ученые люди, но они ничуть не боятся говорить все начистоту. Свободомыслящие держат нашу руку!

— Совсем как лисица держит за лапку гуся! — рассмеялся Карл.

Понемногу вокруг них собрались рабочие, все стояли и слушали молча. Но Карлу казалось, что большинство из них думает, как Йенсен.

— Свободомыслящие! Большинство из них банкиры, крупные торговцы и тому подобное! И ты воображаешь, что они спроста заигрывают с нами? Они пользуются нами, чтобы взобраться повыше. Мелкота всегда должна подставлять свои спины, когда важным господам вздумается покататься верхом.

— Он скоро заткнет за пояс самого Мортена, своего учителя, — сказал кто-то из окружающих, указывая на Карла.

— Верно! — воскликнул другой. — Но зато как хорошо Мортен пишет, — добавил он примирительно.

— А правда, что они с Пелле земляки? — спросил Неясен. — Говорят, они учились вместе. Но они не ладят. На последнем собрании Мортен обозвал Пелле генералом Армии спасения.

Рабочие рассмеялись:

— Метко сказано! Злой язык у этого парня!

— Да, хорошо сказано. Вся эта затея больше всего напоминает Армию спасения, — едко заметил Карл. Он, обычно такой спокойный и рассудительный, такой сдержанный на язык, сегодня был на себя но похож. Голод, видно, научил его! Но вдруг он спохватился и улыбнулся:

— Но это не должно сеять между нами рознь!

— Да, да, долой сеятелей раздора! — воскликнул какой-то старый рабочий и демонстративно отошел.

Дитте слушала молча. Ей не раз приходилось задумываться над этими вопросами, но вслух она не высказывалась. Она не знала, кто был прав, да и нелегко, видно, было установить это Знала она и то, что мужчинам тоже необходимо иногда выговориться. Но ей было досадно, что большинство было на стороне Йенсена. Ведь это же несправедливо, — Карл куда умнее его. Еще ей было досадно, зачем они все подсмеивались над Армией спасения. Прошлой зимой ей не раз случалось посещать эти собрания, где было так тепло, играла музыка и никто не обращал внимания на то, как люди были одеты. Но мужчины, разумеется, предпочитают трактиры!

— А правда, что крестьяне щадят в работе жеребых кобыл? — спросила она на обратном пути.

— Да, благоразумные крестьяне так делают, — отвечал Карл.

— Тогда, значит, животным живется лучше нашего! — Дитте подумала о том, как ей пришлось надрываться над работой вплоть до самых родов.

— Разумеется, животным лучше живется. Но зато их ведь можно съесть, когда они отслужат свой век. В этом-то вся и разница!

Дитте взглянула на него. Никогда не разберешь, в шутку он говорит или всерьез. Тут она вспомнила сомнения, одолевавшие ее утром. Надо спросить сейчас, Карл такой умница!

— Раньше ты много думал о боге, — сказала она. — Веришь ли ты в него еще?

Карл ответил не сразу.

— Ну, разумеется, бог есть! — произнес он наконец с глубочайшею, почти мучительною серьезностью. — Но только не для нас. Бога создали те, другие, чтобы он стал нашим палачом, и он выполняет свою задачу. Одно время я думал, что смогу также считать его отцом для себя, но это невозможно. Никто не может угождать одновременно и угнетателям и угнетенным.

— Но ведь ты сам говоришь, что это мы верим в него, а не те, другие, — возразила Дитте.

— Ну да, он для того и выдуман, чтобы держать нас в повиновении. Плохо бы им всем пришлось, вздумай они удовольствоваться охраной лишь одной полиции. Но мы, всеми угнетаемые, должны постараться создать себе свою собственную веру и создадим! Это будет бог справедливости, бог вдов и сирот и всех трудящихся и обремененных.

— Из чего же вы создадите его? — насмешливо спросила Дитте. — На это потребуется такая уйма доброты, что во всем свете ее не хватит!

— Небось хватит! Ведь мы создадим его из сердец и рук самих бедняков. Тогда он будет действительно добрым.

 

VI

КРЫСЫ

Маленький Георг был настоящим обжорой. Не отрывался от груди всю ночь и к утру высасывал молоко до последней капли. Да и предусмотрительно было с его стороны наедаться про запас, потому что днем-то молочка не перепадало. Управляясь с домашними утренними делами, мать укладывала его в плетеную корзинку и бежала с ним по холодным темным улицам в ясли, а возвращаясь с работы, забирала его. При таком порядке вещей ребенок доставлял мало удовольствия, но приходилось радоваться и тому, что он был под присмотром, да надеяться, что он не схватит там какой-нибудь болезни. В яслях собиралось десятка два ребят, и заразные болезни среди них не переводились.

Остальные двое малышей оставались дома без присмотра. Дитте перед уходом разводила огонь, варила кофе и приготовляла детям еду. Петер умел сам ставить кофейник на конфорку, чтобы разогреть кофе, но подкладывать дрова в печку ему не разрешалось; за огнем присматривала жена ломового извозчика Ольсена. Много еще чего не позволялось детям! Одни и те же наставления повторяла им мать каждое утро, с замиранием сердца целуя их на прощание; тревожно билось у нее сердце и вечером, когда она плелась домой, таща из яслей малютку в корзинке. Мало ли что могло случиться за день!

Но, слава богу, ничего плохого не случалось, — ей везло. Петер был мальчуган благоразумный и на особые шалости не пускался. Оба они с Анной лежали в постели до позднего утра, пока совсем не рассветало, — так было приказано, и они охотно слушались. В темноте хозяйничали крысы и «черный дед». Он прятался под кроватью и по углам — всюду, где было темно, — словом, он как-то сливался для них воедино с самим мраком. Только под перину он не мог забраться, хотя там было тоже совсем темно, — там жили сны. В постель «черный дед» вообще попасть не мог, в постели ребята чувствовали себя в полной безопасности.

Но случалось, что встать было необходимо; чаще всего эта беда приключалась с сестренкой.

— Вставай, вставай, — ободрял ее Петер, — нечего бояться. Когда у человека дело, никто не смеет его тронуть. Это сам дядя Карл говорит. Делай свое дело — и все!

— Так пойдем со мной, — звала Анна, беря его за руку.

Но на это он все-таки не отваживался.

— Нет, ведь мне-то не надо, — объяснял он, — оттого я и не смею. Вот если бы мне было нужно!

Приходилось сестренке вставать одной. Она высовывала голову из-под перины и шептала: «Хелле!» Затем, спустив на пол босые ножонки, снова повторяла «хелле» уже громче, чтобы наверное быть услышанной и хныкала со страху. Зато, когда дело было сделано и она снова забиралась под перину, девочка чувствовала себя настоящей героиней. Ребята лежали, болтали и прислушивались к возне крыс за деревянной переборкой. В комнату крысы не смели пробираться, — мама не позволяла. Она сердилась, если они прогрызали дырку, и накладывала в нее битое стекло. Кроме того, она испекла лепешек с отравой, как это делалось в Сорочьем Гнезде.

. — Можешь не трудиться, — говорила старуха Расмуссен. — Здешних крыс ничто не берет, как и здешних людей ничем не проймешь. Что для всех обыкновенных тварей отрава, то для здешних крыс просто лакомство.

И правда, лепешки исчезли, а крыс не убавилось! Каждую ночь они скреблись и грызли перегородку, требуя еще лепешек.

Когда совсем рассветало, детишки вставали с постели. Петер умывал Анну и застегивал ей лифчик, потом она бежала к старухе Расмуссен причесываться, а Петер с трудом нес большой кофейник к печке, чтобы разогреть кофе. Еда для детей была спрятана под глубокой тарелкой, и мать заранее насыпала им в чашки сахару и наливала молока, так что оставалось только прибавить туда кофе. Одно горе: весь вкус был в сахаре и в молоке на дне чашек — как же не лизнуть чуть-чуть? Потом еще и еще капельку, еще немножко… И не успеешь опомниться, как все вылизано дочиста, и кофе приходится пить черный! Весь вопрос в том, как бы изловчиться лизать так, чтобы в чашке оставалось что-нибудь, и каждый день дети пытались так сделать, но безуспешно.

Закусив, прибирали комнату. Никто не просил их об этом, но Петер, славный мальчик, сам догадался, что матери будет меньше дела, когда она вернется домой! Он был ведь безродный, так что ему не от кого было унаследовать плохих качеств, — по словам старухи Расмуссен. Оттого он и был такой добрый, внимательный. Зато сестренка, наверное, была зачата в период безработицы; она себя утруждать не любила — во всяком случае услуживать другим была не охотница. Старуха Расмуссен спросит, бывало, не принесет ли Анна очки ей, старухе? Девочка сейчас же энергично замотает головой и скажет: «Я устала!» Но о себе самой она не забывала. Должно быть, настоящей барышней вырастет.

Справив все дела, дети брались за руки и шли к старухе Расмуссен узнать, не надо ли ей чего. Петер исполнял ее поручения, и ему спокойно можно было доверить и бутылку и деньги. Но иногда им случалось пройти мимо старухиных дверей, не останавливаясь, — это им хотелось посмотреть, как пляшут булочниковы крысы. Для этого надо было пройти весь длинный чердак, мимо запертых чуланов, сквозь решетчатые дверцы которых виднелись самые удивительные вещи, обогнуть большую дымовую трубу и ощупью спрыгнуть с приступочки как раз перед решетчатой переборкой, отделявшей чулан булочника от чердака. Там проходила труба из булочной, всегда такая горячая, а около нее в полутьме, между мешками с мукой, играли и плясали крысы. Булочниковы крысы всегда были веселы, потому что еды им хватало. Были там и большие и малые крысы; молодежь резвилась, а старики сновали вверх и вниз по мешкам и доскам; они умели так же быстро бегать по отвесной стене, как Петер по полу. Крысы прогрызали мешки, лежавшие сверху, мука сыпалась из них на пол, и крысы подбирали ее. Набрав полный рот, они садились на задние лапки, поднимали мордочки кверху и быстро-быстро шевелили усиками. Потом вдруг опять принимались резвиться. Просто умора была смотреть на них, только приходилось самим притаиться, как мышкам. Но, когда какой-нибудь крысенок вдруг сереньким клубочком выкатывался в полосу света, сестренка не выдерживала:

— Вот бы нам такого крысевочка!

А их след уже простыл!

— Экая ты дурочка! — сердился Петер, и они пробирались по чердаку обратно.

Жили здесь, в полутьме, и люди, но только такие, которые в счет не шли. Позади каморки старухи Расмуссен, под самым скатом крыши, была нора, откуда торчал угол матраца в куда заползал на брюхе Червонная Борода. Он слыл дурачком и зарабатывал этим на жизнь. Если ему предлагали на выбор монетки в десять эре и в два, он всегда выбирал в два. Петер сам убедился в этом, когда однажды получил на гостинцы два эре за то, что сбегал в булочную для старухи Расмуссен. Но старуха высмеяла его за это и сказала про Червонную Бороду:

— Он вовсе не так глуп, отлично понимает, что делает. И немало денег заработал на глупости других.

Прозвище свое он получил, еще когда носил длинную, пышную бороду. Она у него была такая красивая, что ни одна женщина не могла перед ним устоять. Тогда он и кормился своей бородой. Но одна из его возлюбленных взяла и обстригла ему бороду, когда он спал, вот он и потерял свою силу. Теперь он побирался по большим ресторанам и ночным кабачкам, проделывая свой идиотский номер; полиция не трогала его, как слабоумного. Он накопил массу денег, полную нору.

— Поди сам погляди, — предлагала Петеру старуха Расмуссен, — у него матрац набит битком монетками по два эре!

Но Петер не решался, он побаивался дурачка. Зато не боялся заглядывать к старику тряпичнику, занимавшему темный угол за большой печной трубой. Там валялась куча тряпья, на которой старик спал; к трубе был прислонен стоймя ящик, и на нем помещались свечной огарок, коробка спичек и старая колода карт. Дети частенько заглядывали туда узнать, дома ли старик, — случалось, что он давал им игрушку, подобранную где-нибудь среди мусора. Когда на трубе была вывешена таинственная семерка, это означало, что старик лома. Он сделал занавеску из мешков и таким образом отгородил свой угол от чердака. Сам он сидел за этой занавеской и при свете огарка разбирал тряпье, собранное за утро.

— Что? Пришли навестить рыцаря свалок? — весело спрашивал он и, вывалив весь хлам из мешка на пол, позволял детям рыться в куче и наслаждаться разными сокровищами, подобранными в мусорных ямах. Сам старик ложился на пол и отбирал в одну сторону тряпки, в другую ржавые жестянки; даже старую рваную бумагу можно было перепродать. Если детям что-нибудь особенно нравилось — остатки растрепанной книжки с картинками, обломки какой-нибудь игрушки, — им разрешалось взять это себе.

— Только маме своей не показывайте, она у вас такая чистюля, — говорил старик.

Нет, дальше каморки старухи Расмуссен они со своим добром не шли; там у них помаленьку образовался целый склад, о котором мать и не подозревала. Попадавшиеся в мусоре объедки старик тщательно выбирал и, обчистив ножиком, съедал.

— Фи, бяка! — говорила сестренка.

— Нет, если запить рюмкой водки, то это не вредно. Ну, а теперь отправляйтесь-ка домой к вашей доброй, славной маме Дитте, — говорил он вдруг и выпроваживал их.

— Да, он это недаром говорит про маму Дитте, — сказала однажды старуха Расмуссен. — Посмотрела бы я, что с ним сталось бы, если бы мама Дитте то и дело не совала ему прошлой зимой горяченького! Мы, бедные старики, бога должны благодарить за нашу добрую маму Дитте.,

Водились в доме и другие крысы, кроме булочниковых, но куда злее. Марианне, когда у нее оставалось что-нибудь съестное, приходилось прятать это в корзинку и подвешивать под самый потолок. Однажды крысы даже искусали миссионерского мальчишку, когда его заперли в темном чулане, да и позабыли там на всю ночь.

Ежедневно дети проводили по нескольку часов, сидя у окошка и поглядывая на игры других ребятишек во дворе; они держались друг за друга, чтобы не поддаться искушению высунуться из окошка чересчур далеко. Им позволялось держать окно открытым, пока они сами сидели возле, иначе приходилось запирать его из-за крыс. Крысы разгуливали по желобам крыши, поднимались по водосточным трубам, как по лестницам, и выскакивали из отверстий внезапно, прямо под носом у людей, обходили вокруг всей крыши, все нюхали, пищали и презабавно задирали мордочки кверху, шевеля усами. Когда дождь прогонял ребятишек со двора, крысы забирались на крыши низких надворных строений и возились там. А ночью было еще хуже! При свете месяца можно было видеть крыс, стороживших у входов во все погреба; и стоило булочнику выставить из своего окна на крышу низкой пристройки листы с горячими булками, как фью-ить! — крысы набрасывались на них, едва он успевал отвернуться. Старуха Расмуссен сама видела это, когда ей приходилось дежурить ночью у постели рожениц, живших в том же доме. Случалось ей также видеть, как крысы обжигались о горячие булки. Тогда они начинали вертеться волчком, пищать и тереть себе мордочки лапками.

Иногда день казался детям очень длинным, особенно после обеда, когда они успевали исчерпать все собственные источники развлечений, а старуха Расмуссен засыпала. Тогда случалось сестренке настоять на своем, и они, взявшись за руки, отправлялись искать маму. Петер был уже достаточно благоразумен, чтобы не отважиться по собственной охоте заходить за пределы знакомого мира, но уличная жизнь захватывала их, в окнах магазинов было столько восхитительных вещей, которые заставляли забывать обо всем на свете и заманивали все дальше и дальше от дома. Словом, не успевали дети опомниться, как оказывалось, что они уже заблудились! Тогда сестренка начинала реветь, и Петер присоединялся к ней; он тоже терял присутствие духа и едва мог узнать свою улицу. В конце концов они благополучно возвращались домой, и старуха Расмуссен бранила их и обтирала им слезы.

— Не стоит рассказывать об этом маме Дитте, — говорила она.

Но Дитте узнавала об этом от соседок, когда возвращалась вечером домой, и такие сообщения мало радовали ее.

К счастью, такому порядку скоро пришел конец: старуха Расмуссен преодолела-таки действие пилюль и в один прекрасный день встала с постели Это было в сущности настоящим чудом, так как средство-то было очень сильное! Стоило только взглянуть на жену учителя, ее прямо распирало. А муж стал относиться к ней так нежно, заботливо. Каждый раз, когда она выходила во двор, он бежал за ней следом и совал ей теплый платок в отверстие между досками.

Однажды дети зашли утром к старухе и застали ее на ногах: она надевала на себя юбки.

— Ты выздоровела, Расмуссен? — с интересом осведомились они. — Совсем выздоровела?

— Да, да, будьте спокойны! — отвечала она, прыгая по комнате, как сорока.

Дети смеялись так, что у них в горлышках булькало.

— Еще, еще! — просили они.

— Нет, больше не могу, теперь надо нарядиться по-зимнему.

И старуха Расмуссен накинула на себя через голову еще одну юбку, да вдруг и застряла в ней, — юбка не двигалась ни вниз, ни вверх. Это частенько случалось, к великой потехе ребятишек. Виноваты были старые плечи, которые от ревматизма и подагры совсем окостенели я вдруг отказывались действовать как раз, когда руки были подняты кверху. Так старуха и стояла с шерстяной юбкой на голове, ничего не видя кругом.

— Где вы, милые детки? — спросила она, притворяясь испуганной.

— Мы здесь! Меня зовут Анна Свенсен, а Петера просто Петер, — он безродный. Видишь ты нас? — серьезно говорила сестренка.

— Нет, но зато я вижу небо, — сказала старуха, стараясь стянуть юбку вниз. — И вижу, как Пер-Голяк едет верхом на черте… нет, на спине участкового попечителя о бедных! Эх, кабы огрел он хорошенько черта кнутом! Да уж больно добр он, простофиля.

— Посмотри-ка еще! Куда они поедут — к господу богу?

Но тут юбка съехала на свое место, и смотреть было уже поздно. Но хорошо, кабы Пер-Голяк добрался до господа бога и пожаловался на попечителя. И будь еще старуха Расмуссен с ним, уж она сумела бы рассказать про попечителя, — много чего знала она про этих господ!

— А какой-такой Пер-Голяк? — спросили дети. — Он сильный?

— Еще бы не сильный! Страсть! Такой силач, что приходится ему ходить, засунув руки в карманы.

— А может он поколотить всех людей? — басом спросил Петер, выпятив живот.

— Может-то может, да больно он прост и добр. Люди всячески помыкают им и мытарят его, а он все сносит. Одно слово — простофиля!

— Ай, как мне его жалко! — сказала сестренка.

Но Петер напыжился и принял грозный вид.

— А я бы взял да убил их всех до смерти! — заявил он. Последнее время он убивал всех подряд.

Старухе Расмуссен пришлось рассказать им о Пере-Голяке. Это был такой силач, что деревянные башмаки на нем трескались, и такой добряк, что никак не мог нагулять себе жирку. Когда господь бог создал его, то посадил на землю и сказал: «Вот тут и живи! Тут и солнце найдешь и тень!»

Но всю солнечную сторону занял черт со своими присными и заявил: «Тут наше место!» Пришлось Перу-Голяку удовольствоваться местечком на теневой стороне, — там было хорошо днем, но холодно ночью. «Замерз небось! — кричал ему ночью лукавый. — Я слышу, как у тебя зубы стучат!»— «А ты вспотел небось, — отвечал ему Пер-Голяк днем, когда светило солнце. — Берегись, толстопузый, как бы тебя не растопила жара!» Тогда лукавый взял да выдумал зиму. И Перу-Голяку пришлось мерзнуть и днем и ночью. Увидав это, господь бог послал Перу чудесное новое пальто и теплую перину. Лукавый даже позеленел от зависти. «Эти вещи и мне бы пригодились», — подумал он, хотя они вовсе не нужны ему были. Походил, пораскинул умом и открыл ссудную кассу. Вот он каков! А Пер-Голяк так уж был создан, что не мог пройти мимо ссудной кассы и не заложить чего-нибудь. Вот он сбыл туда и пальто и перину, да как раз зимою, когда холодно. Летом, когда тепло, он, пожалуй, их выкупит, — у него все идет шиворот-навыворот. Пера-Голяка всякий сразу узнает именно потому, что он закладывает свои вещи как раз тогда, когда особенно нуждается в них, и выкупает, когда они не нужны вовсе.

— Вот и мама тоже, — сказал Петер.

— Да, если посмотреть хорошенько, вы, пожалуй, сродни Перу-Голяку. Ну, вот так и тягается из-за него господь бог с лукавым. Но господь бог-то поблагороднее, где же ему угнаться за всеми каверзами лукавого! Оттого Перу-Голяку живется все хуже и хуже.

— Все это неправда, — сказал Петер, — потому что никакого бога нет.

— Как нет? А кто же сидит в Мраморном соборе? Если кто хочет разбогатеть, — должен потянуть его за бороду да трижды плюнуть. Но мало у кого хватает на это духу; оттого-то на свете так много бедняков.

 

VII

ТОРЖЕСТВО ПО СЛУЧАЮ КОНФИРМАЦИИ

Дитте заранее отдала свое лучшее платье переделать — освежить оборочкой и новым воротничком. Это обошлось недешево, но ведь, если ее пригласят на торжество по случаю конфирмации Поуля, ей необходимо одеться прилично. На Истедгаде собирались задать настоящий пир. Дитте известно было, что им пришлось освободить от лишней мебели все комнаты, включая спальню, — столько ожидалось гостей к ужину. Было закуплено вино, а в типографии заказали отпечатать тексты подобающих случаю псалмов. Сине знала все порядки! Дитте ни разу в жизни не была приглашена на пир, хотя на многих пирах и присутствовала, но всегда в качестве прислуги, и она заранее радовалась предстоящему событию. Ее собственная конфирмация была отпразднована беднее бедного, и теперь, когда ее семья жила в довольстве, Дитте так приятно было бы присутствовать на празднике. Ей так хотелось этого, что в субботу вечером она готова была спрятать в карман всякое самолюбие и пойти туда напомнить о себе.

Утром в воскресенье она всплакнула. Много нужно было, чтобы довести Дитте до слез, и старуха Расмуссен как следует разбранила ее.

— Стоит ли изводить себя из-за какого-то угощения? Здоровье дороже всего. Радуйся, что ты здорова и можешь прокормить себя и детей. А они там просто позабыли обо всем в этой сутолоке. Небось попозже днем пришлют за тобой, увидишь.

Но никто не пришел, и Дитте ходила с красными глазами.

Уложив вечером детей в постель, она попросила старуху Расмуссен посидеть с ними, пока она прогуляется. Она нарядилась в свое лучшее платье и отправилась на Истедгаде. Перед домом она словно опомнилась, остановилась и спряталась в тени подъезда на противоположной стороне, не сводя глаз с окон. Вся квартира была освещена, верхние половинки окон были открыты, — табачный дым, громкие голоса и смех так и неслись оттуда. Голос отца покрывал все остальные, — он стоял у окна и говорил речь. Когда он замолк, все засмеялись. Засмеялась невольно и Дитте, — должно быть, он сказал Поулю что-нибудь забавное и милое. Маленький Поуль! Как ей хотелось обнять его, расцеловать и пожелать всякого счастья и благополучия! Ведь это ее питомец! Она стыла кособокой, таская его на руках, жертвовала ему своим ночным отдыхом. Слезы душили ее.

А там, видно, праздник окончился; дверь на улицу отворилась, вышла Эльза с женихом и без шляп стали прохаживаться по улице, отвернувшись друг от друга и перебраниваясь, как поссорившиеся лети.

Дитте выскочила из подъезда, где притаилась, и, торопливо завернув за угол, пошла куда глаза глядят, чувствуя тоску одиночества и боль в сердце. Она была уверена, что отец вспомнил о ней сегодня вечером, и ей казалось предательством, что он не настоял на том, чтобы ее пригласили. Труслив он стал под старость! С Сэрине он не боялся схватиться из-за детей. А Сине стоило только засмеяться, словно ее щекотали, и он сдавался. Такая ласковая, пышная и аппетитная, она шутя лишила Дитте последнего ее прибежища здесь на земле — родной семьи.

Боковыми улицами Дитте вышла на Фредериксбергскую аллею. Вход в помещение Армии спасения был ярко освещен.

«Великая неделя священного ликования под пение псалмов» — гласила надпись на плакате, вывешенном над входом. Дитте зашла, — она замерзла, и на душе у нее было так пусто; хотелось света и тепла как для души, так и для тела.

Как чудесно, светло и тепло было в зале! На эстраде выступали солдаты Армии спасения — мужчины и женщины, пели, проповедовали и играли— чуть ни не все одновременно. Пение внезапно обрывалось на полустрофе, и кто-нибудь один принимался молоть языком; потом вдруг — бум! его заглушал гром духового оркестра! Это каждый раз заставляло вздрагивать от неожиданности, пробирало насквозь и встряхивало основательно. Оркестр так дудел, что буквально выдувал всякое уныние из души. Проповедники мало трогали Дитте, они просто выдумывали разные штуки, чтобы подбодрить людей и вызвать у них на устах улыбку. Но так приятно было посидеть там, где каждый чувствовал себя не только желанным гостем, но еще как бы виновником этого торжества; все как будто старались ради него одного!

Дитте узнала в лицо многих, бывавших здесь прошлой зимой. На одной из передних скамеек сидел старик тряпичник с их чердака, прикрыв лицо шапкой, и казался погруженным в молитву. А там. поодаль, прислонясь к подоконнику, стоял… господин Крамер! Поздравитель! Дитте чуть не вскрикнула от испуга, увидав его здесь. Лицо у него было иссиня-черное, таким она его еще никогда не видала, — верно, ему за весь день не удалось хлебнуть спиртного. Руки он сложил над отвислым животом, усы, щеки — все у него обвисло. Вообще вид у него был такой истерзанный, несчастный, что Дитте горько раскаялась в своем намерении выставить его из квартиры. Куда же ему деваться. Она старалась придумать, как бы увести его с собою домой.

Когда она поднялась, он взял с подоконника свою шляпу и у выхода подошел к Дитте.

— Извините за беспокойство… можно проводить вас немного? Ведь не каждый день удается подцепить себе даму! — сказал он.

— Да, пойдемте вместе домой, господин Крамер, — с живостью откликнулась Дитте. — Я куплю белого хлеба и сварю кофе.

— Домой? — протянул он. — Семейный уют, пылающая печка, кофе с булками? Нет, это не для нас, милая фру Хансен, лоно семьи для нас наглухо закрыто, вот что. Но тут неподалеку, на площади, есть чудесный погребок, вы смело можете зайти туда, — там бывают и дамы!

Пет, спасибо, Дитте не бывает в таких местах.

— Ну конечно, вам это не подходит, вы слишком порядочная женщина. Но не можете ли вы ссудить мне крону-другую?

— У меня нет денег, господин Крамер, — сказала Дитте, глядя ему прямо в глаза. — Ни монетки!

— Но вы же хотели купить хлеба. Отдайте лучше эти деньги мне, — сбережете на хлебе!

Он взял ее за рукав и умоляще глядел на нее потухшими глазами, словно в ожидании небесного чуда.

— Я хотела взять в долг, — ответила Дитте. — Мне всегда верят в долг у булочника. Но я постараюсь раздобыть вам рюмку коньяку к кофе вместо хлеба.

Он пожал плечами.

— Вы отлично знаете, что я никогда не пьянствую дома: считаю это недопустимым. Но, черт побери, извините за беспокойство, — раз вы пользуетесь кредитом, будьте такая милая, займите для меня пару крон. Я верну их вам завтра же; это так же верно, как то, что я когда-то был порядочным человеком.

Они стояли и разговаривали на площади; Крамер всем своим существом стремился в погребок, буквально упиваясь вырывавшимся оттуда шумом.

— Пожалуйста! — молил он. — Ведь всего-навсего две кроны!

Дитте охотно сдалась бы на его просьбу, — так тяжело было смотреть, как он пожирал глазами дорогой его сердцу винный погребок.

— Но я, право, не вижу никакой возможности! — с отчаянием проговорила она. — Откуда же мне взять?

Почувствовав, что Дитте колеблется, Крамер стал настойчивее.

— Откуда? Не видите возможности! — воскликнул он. — Небось вы бы не сказали этого, заболей у вас ребенок и нуждайся он в докторе и лекарстве! Тогда бы вы нашли возможности! Их сколько угодно! Будь я на вашем месте, я в какие-нибудь четверть часа шутя добыл бы крон двадцать

— Каким же образом? — удивилась Дитте.

Он фамильярно положил ей руку на плечо и наклонился к ней.

— С вашей наружностью! — произнес он, указывая на улицу, где, подобно ночным мотылькам, в свете фонарей мелькали мужчины.

Дитте, окаменев, посмотрела на него. Затем повернулась и пошла, плача потихоньку.

Вернувшись домой, она узнала, что Карл только что ушел. Дети еще не спали и были очень возбуждены. Он принес с собой свой ужин, потому что ему было скучно жевать его дома в одиночку. И вот они поужинали все вместе, а затем пили кофе с пышками.

— Да! Он угостил нас хлебом с сыром и с колбасой! — рассказывали дети наперебой.

— Вот уж человек, так человек! — заметила старуха Расмуссен. — Такой приличный и серьезный. Не пропьет ни гроша из своего заработка. Хорошо бы иметь такого мужа!

Дитте не ответила, она устала, и все было ей противно.

Все же она получила свою долю праздничного угощения: на другой день утром пришел Ларc Петер с корзинкой, наполненной вкусной снедью — остатками жаркого, сладкого пирога и прочего.

— Извини, что мы не пригласили тебя, — сказал он. — Но мы собрались самым тесным кругом, кроме нас самих, были только двое-трое ближних соседей. Матери, в ее положении, не годится утомлять себя хлопотами.

Говоря это, он не глядел на Дитте, и она не сочла нужным возражать. Она не взяла у него корзинку; пришлось ему самому поставить ее возле печки. Дитте не поблагодарила, вообще даже не взглянула на угощение.

— Ну, мне, видно, пора; я собираюсь опять в поездку, — сказал Ларc Петер, подавая ей руку. Взгляд у него был грустный. Дети находились у старухи Расмуссен, все трое, и он даже не спросил про них.

Дитте оделась; сегодня ей нужно было прийти на работу к часу. Перед уходом она занесла корзинку к старухе Расмуссен.

— Нельзя ли отправить это с каким-нибудь мальчуганом на Истедгаде? Отец принес это… от вчерашнего празднества, но мне не нужно их объедков.

— Ну, еще бы! Только этого не хватало, — сказала старуха. — Я попрошу Кристиана Ольсена сбегать к ним. Нате, получайте в морду! Так вам и следует!

Когда Дитте ушла, старуха-открыла корзинку.

— Нет, гляньте-ка, детки, какие лакомства! — воскликнула она, всплеснув руками. — Обидно отдавать все эго назад той спесивой дряни. Не съесть ли нам лучше все самим? Только смотрите матери ни гу-гу!

Да! Ребятишки умели молчать; они со старухой Расмуссен привыкли секретничать! Ну, и попировали же они всласть, то-то было вкусно! Хорошо стряпает эта гордячка с Истедгаде! Тут на несколько дней хватит. Жалко до слез, что Дитте так и не отведает ни крошки!

 

VIII

НОВЫЕ БАШМАКИ СТАРУХИ РАСМУССЕН

Когда много работы — это хорошо и плохо. Дитте следовало благодарить бога за то, что ее так охотно берут на поденщину — стирать и убирать квартиры. Таким образом она сама была сыта и приносила домой немного денег. Перепадало кое-что из съестного и старухе Расмуссен и детям. Иногда сами хозяйки давали Дитте что-нибудь с собой. Иногда еду украдкой совала прислуга.

Зато дети, ради которых она в сущности билась, страдали от этого. Они были, правда, сыты, во им недоставало присмотра. Старуха Расмуссен любила их, но воспитывать не умела. Они ни чуточки не боялись ее и делали, что им вздумается. Дитте не хотелось пускать их во двор, — там было очень грязно, да и не только в этом было дело. Дети могли научиться плохому. Она запретила им бывать во дворе, но и по одежде их и по всему замечала, что они не слушались ее. Старуха Расмуссен пускала их гулять потихоньку от матери и велела молчать об этом. Вот это было хуже всего, — таким образом они приучались лгать и скрытничать.

Дитте решила отменить запрет, это лучше, чем знать, что он все равно нарушается за ее спиной. Но зато у нее прибавилось работы по воскресеньям. За неделю вообще накапливалось много работы по дому, а теперь приходилось еще отмывать и очищать детей от грязи, прилипшей к ним. И это был неблагодарный труд, усложнявшийся тем, что она не могла принимать участия в их будничной жизни. Как в саду, зараставшем сорной травой, ей приходилось удалять сорняки за всю неделю сразу, а не по мере того, как они появлялись. И частенько Дитте теряла всякое терпение.

Нередко также, покончив с работой, сидя и прислушиваясь к детской болтовне, она чувствовала, как сердце у нее обливалось кровью: ей казалось, что она не так воспитывает их, как надо, но что же могла она поделать? Ничего. Они были в сущности центром всего, — она жила и работала не покладая рук только для того, чтобы им было хорошо, чтобы они были сыты, веселы и могли вырасти порядочными людьми. Но, если им случалось провиниться, уронить кусочек, или пролить что-нибудь, а тем более выпачкаться, — она выходила из себя и бывала с ними чересчур строга. Она прекрасно сознавала, что маленькие дети и не могут вести себя иначе, но, когда доходило до дела, не могла сдержаться. После, когда уже, бывало, разбранит их, нашлепает, доведет до слез, — приходили раскаяние и жалость, да поздно! А в следующий раз повторялось то же самое. Она вспоминала, как была терпелива ее бабушка, — а у Дитте этого как раз не было! Правда, бабушке и не приходилось зарабатывать на целую ораву, и она могла постоянно наблюдать за Дитте; это совсем другое дело.

И Дитте решила снова попытаться брать работу на дом. Ей уже не повезло однажды, но это ничего не значит, теперь она выучится шить и будет брать заказы на определенные вещи. Такая работа лучше оплачивается и надежнее. В заднем флигеле, там же, где тетка Гейсмар, жила белошвейка фрекен Йенсен — специалистка по шитью манишек и воротничков. У нее всегда было несколько учениц, и с утра до вечера стучали швейные машины.

Фрекен Йэнсен была обручена с полицейским надзирателем и копила себе приданое, потому и старалась теперь вовсю. После свадьбы ее жених бросит службу и поступит управляющим в большой дом, — на такие места всегда предпочитают брать бывших полицейских; она же откроет тогда настоящую швейную мастерскую.

Дитте спросила, не возьмется ли белошвейка обучить ее? За двухнедельный курс фрекен Йенсен брала пятнадцать крон. После этого можно будет получать у нее же заказы. Тогда незачем бегать на поденщину. Только бы теперь добыть денег на ученье! Но деньги ведь ей был должен жилец!

Она решила не ложиться и дождаться возвращения Поздравителя, предпочитая переговорить с ним вечером, когда он бывал вообще понятливее и сговорчивее. Бы го уже далеко за полночь, когда наконец на лестнице послышались его неуверенные шаги. Она открыла дверь в коридор и сказала:

— Господин Крамер, мне нужно поговорить с вами.

Он вошел и стал у двери, щурясь от света в отдуваясь.

— Уф! Эти проклятые лестницы!

Дитте объяснила ему, в чем дело.

— Не могли бы вы отдать мне хоть за один месяц за комнату? Тогда у меня хватило бы на уплату за ученье. А прокормиться мы уж как-нибудь прокормимся эти две недели.

— Да, еда всегда откуда-то берется, словно чудом, — сказал он, делая размашистые жесты. — Об этом не стоит особенно сокрушаться! Но, скажите мне на милость, за кого вы меня, собственно, принимаете, сударыня? Уж не воображаете ли вы, что Поздравитель вдруг стал миллионером?

— Ну, этому, видно, не бывать, — горько засмеялась Дитте. — Но за комнату все-таки надо платить! Неужто малым детям погибать без призора только потому, что вы пропиваете их деньги?

— Стоп! Не говорите так! — в ужасе воскликнул он, отмахиваясь от нее руками. — Мне больно, что вы так ставите вопрос. Оставим невинных малюток в покое.

— Он стоял, глотая слюну, ища опоры, — так он был расстроен.

— Извините за беспокойство, — с трудом заговорил он. — Но мне ужасно больно, что вы ставите вопрос именно таким печальным образом… Малые дети… Фу, черт возьми!..

Он, шатаясь, побрел к себе. «Фу, черт побери!» — громко доносилось оттуда.

Затем он опять вернулся и заговорил, глядя на нее влажными глазами:

— Я свинья, а вы предобрая маленькая женщина. Да, да, именно так, не возражайте, пожалуйста!. И какая же вам за это награда? Поздравитель вас обманывает, родители ребятишек тоже надувают, а у вас не хватает духу вышвырнуть рас всех вон. «Небось не выгонит она тебя! — говорю я себе. — Ты можешь преспокойно пропивать деньги!» Признайтесь, мама Дитте, ведь вы все равно не вышвырнете меня? И если я завтра слягу, вы сварите мне овсянку, хотя бы вам пришлось веять в долг и воду и крупу? Вот это называется покровительством… прямо-таки попечительством о бедных. Боже мой, какой чудесной женой могли бы вы быть, и не выбрось я давным-давно из головы все эти глупости… Но теперь увольте, — Поздравитель не поддастся! Пожалуйста, не вздумайте вообразить себе что-либо подобное, вы понапрасну потратите порох! Нам тут не к лицу играть в несчастную любовь!

Дитте засмеялась:

— Что же вы, собственно, собирались сказать мне, господин Крамер?

— Что я собирался сказать? Да вот, — что я свинья. А потом еще относительно денег. Я вел себя довольно неблаговидно в тот вечер, советуя вам добыть денег неподобающим способом, не правда ли?.. Но мы не будем больше вспоминать об этом, не так ли? Зато теперь Крамер сделает для вас кое-что еще более неподобающее. Завтра же мы решимся на преподлую штуку ради мамы Дитте; она вполне заслуживает этого. Мы отправимся в Восточную аллею и поздравим ее милость с днем свадьбы.

Дитте в ужасе вскочила:

— Господин Крамер, уж не собираетесь ли вы пойти за подачкой к вашей бывшей жене? Я не хочу этого, слышите! Вы не должны этого делать!

Поздравитель так и залился смехом, наслаждаясь ее смятением.

— А мы все-таки пойдем к ней. Только не за подачкой, а с поздравлением, — понимаете? Изящный букет ее мужу! «Позвольте поздравить с достойной супругов Ангельский характер… знавал ее до вас!» Разве за это не стоит заплатить пятнадцать — двадцать крон, черт побери! Ну, спокойной ночи, милейшая! Теперь мы пойдем к себе и будем почивать сном праведных, а завтра уж поползаем на четвереньках! Фу, черт возьми!

На другой день в обеденное время Крамер явился и швырнул на стол пятнадцать крон.

— Вот! — сказал он злобно, метнув на нее пылающий ненавистью взгляд, и ушел.

Дитте хорошо понимала, чего стоил ему этот визит, — он ведь так тщательно избегал всех, кто был близок ему в лучшие времена. Он втоптал себя самого в грязь, чтобы помочь ей выйти из затруднения, сделал ради нее го, на что не шел даже ради столь желанной водки. Эго было необычайно благородно с его стороны!

Дитте стала ежедневно посещать швейную мастерскую и считала дни, когда наконец ей можно будет засесть дома с детьми и шить на заказ. Для этого, однако, ей не хватало самого главного — швейной машины!

— Надо тебе обратиться к подручному булочника, — советовала старуха Расмуссен. — Он дает деньги в рост, он ведь такой солидный человек.

Но Дитте по некоторым соображениям не хотелось обращаться к Лэборгу, она предпочитала иметь дело с совершенно чужими людьми.

После обеда она вышла и вернулась час спустя в большом волнении. Она побывала в магазине, где продавались швейные машины в рассрочку, с погашением долга еженедельными взносами.

— Знаете, бабушка, мне дают чудесную машину, — с восторгом заявила она. — Самую лучшую, какая нашлась в магазине. Они говорили, что могли бы продать мне и похуже, это было бы куда выгоднее, но они на это не пошли. Разве это не благородно с их стороны? Она обойдется мне в двести крон, при еженедельном взносе по четыре кроны, — через год она будет моей собственностью. Тут и проценты присчитаны, — наличными деньгами она стоит сто пятьдесят крон. Разве я не дешево сторговала?

— Конечно, если она стоит дороже, — сухо ответила старуха. Она вовсе не обрадовалась.

Уже к вечеру машину доставили. Она оказалась не совсем новой, вообще это была не та машина, которую Дитте выбирала. Но она была в порядке, хорошо шипа и — раз уже стояла на месте, то… Белошвейка приходила ее проверить, и покупку спрыснули чашкой кофе. Теперь только оставалось выплачивать еженедельно по четыре кроны, но это пустяки, была бы работа! Дитте с надеждой смотрела в будущее.

Теперь она стала работать дома, получая от белошвейки дюжинами выкроенные и сметанные воротнички, которые оставалось только сшивать. Крону в день о на уже могла зарабатывать, не запуская при этом своего домашнего хозяйства. Но, разумеется, на это просуществовать нельзя. Надо заручиться заказами непосредственно из бельевого магазина. И фрекен Йенсен обещала порекомендовать Дитте самому хозяину, как только она хорошенько научится шить.

Старуха Расмуссен ходила понурив голову, и, видимо, была чем-то удручена, стала больше держаться особняком. Как-то Дитте застала старуху в ее чуланчике всю в слезах. Оказалось, все из-за этой швейной машины!

— Теперь бедной старухе нечего больше делать на белом свете, — всхлипывала она. — А она так привязана к малышам!

— Да что вы, бабушка, что это вам вздумалось? — Дитте сама была готова заплакать. — Вам непременно придется помогать мне по хозяйству, разве я иначе справлюсь? А когда я начну работать самостоятельно, вам надо будет помогать мне и в работе — сметывать воротнички и тому подобное.

Старуха снова повеселела и стала опять приходить вместе с ребятишками, когда те забегали к ной, чтобы позвать ее к столу. А то последнее время она все сидела у себя, боясь быть в тягость.

— Эх, кабы мне выдали из попечительства пару новых башмаков. Я могла бы тогда относить и приносить тебе работу. Это сберегло бы тебе много времени.

Башмаки у старухи совсем износились.

— Надо попытаться, — сказала Дитте. — В худшем случае вы только получите отказ. Ведь не съедят же вас!

— С них все станется, — целиком сожрут! Благодари бога, что тебе не приходится иметь дело с попечительством о бедных.

— Ничего, как-нибудь, — уверяла Дитте. — Вы только настаивайте на своем праве. Они обязаны снабжать стариков обувью.

— Да, тебе хорошо разговаривать, сидя тут; не го бы запела, коснись дело тебя самой. Сперва стой в приемной навытяжку час за часом да жди, пока твои старые ноги подломятся под тобой, а там выскочит из своего кабинета этот чертов попечитель, положит на барьер свои лапищи и облает тебя прямо в лицо.

Старуха вся дрожала при одной мысли, что ей придется пойти в попечительство. Пришлось Дитте сопровождать се туда на следующее утро, а то старуха возьмет да обманет, — придет домой и скажет, что побывала. Настоящий ребенок!

Домой Расмуссен вернулась к концу дня, — пришлось ей все время простоять в приемной вместе с другими старухами, и она была совсем измучена. Дитте помогла ей снять верхнее платье и старые, насквозь промокшие башмаки, потом напоила ее горячим кофе, болтая о том о сем, чтобы подбодрить старуху.

— Ну, как сошло? — спросила она наконец.

— Хе!.. Обругали здорово, вот как сошло! Самого-то старшего попечителя не было, но обругать и молодые франты горазды. Сказали, что обувь была выдана мне в прошлом году и нечего мне то и дело клянчить. Уж не танцую ли я на балах? А когда я показала им, во что обута, они предложили мне пару деревянных башмаков. Если же я недовольна, то они могут отправить меня из месту жительства моего покойного мужа. Только этого не хватало! Сорок лет прожила я тут и гнула спину, работая на людей, а когда из сил выбилась, они ушлют меня куда-то, где у меня ни души знакомых нет!

Старуха расплакалась.

— Бедные мои ноги, они и так сплошь в мозолях, как же я буду ходить в деревянных башмаках?

— Ну, ну, мы как-нибудь выкрутимся, — утешала Дитте, целуя ее мокрые от слез щеки. — Полно, не плачьте! В субботу я наверняка получу деньги за Анну от ее отца! Вот и купим вам башмаки, бальные туфельки, бабушка!

Она, улыбаясь, заглядывала старухе в глаза.

— Да, ты добрая душа! Но откуда тебе-то взять? Тебе самой надо заткнуть десять дыр!

И вдруг она рассмеялась.

— На балах танцую! Ах, они, молокососы! Насмехаться над старухой семидесяти девяти лет!

После обеда забежала тетка Гейсмар взглянуть на новую машину и выпить чашечку кофе. Ей рассказали историю с башмаками.

— Да, вот таковы наши попечители, — сказала она. — А в магистрате сидят какие-то тряпки; они сами больше нашего боятся старшего попечителя, даром что он у них под началом. А вы знаете что, мадам Расмуссен? Пойдите-ка в этих деревянных башмаках в церковь. Это им не поправится, потому что дом божий все-таки дом божий. Тогда небось у них найдется для вас кожаная обувь. Только вы погромче топайте.

Старуха Расмуссен так и сделала; она далеко не так боялась господа бога и пастора, как попечителя. Пастор сам подошел и заговорил с ней после обедни. Он стоял, положив руку ей на плечо, и ласково беседовал с пей, а все прихожане смотрели на них. И на другой же день старуха Расмуссен получила пару чудесных, теплых башмаков. Деревянные башмаки тетка Гейсмар выпросила себе за совет; их всегда можно было обратить в деньги.

Жилось людям в столице вообще ничуть не лучше, чем в деревенском поселке, — тоже еле-еле перебивались с хлеба на воду. Но там все-таки было видно, куда уходили плоды их трудов, и рука, выгребавшая мед из улья, всегда оставляла кое-что, чтобы пчелы не умерли от голода. А рука, хозяйничавшая здесь, была невидима и одинаково могла принадлежать как богу, так и дьяволу. Во всяком случае, это была рука самой судьбы, а потому и противиться ей было бесполезно. Дитте начинала борьбу сызнова, но без особенной веры в успех. Ей было с кем сравнить себя; ведь в «Казарме» ютились сотни семейных в одиноких жильцов, целый маленький городок. Но, кроме жильцов дома, выходящего на улицу, все были приблизительно в одинаковом положении. Нельзя было заметить существенной разницы в образе жизни тех, кто пьянствовал и транжирил деньги, и тех, кто жил скромно, — и у тех и у других одинаково мало оставалось денег, вернее, совсем их не было.

Да и в большом здании далеко не все обстояло благополучно. Взять хоть бы семью булочника. Как они ни старались, толку не было. Жена стояла за прилавком, сам Нильсен работал целый день вместе с подмастерьем пекарем и огромным ютландцем Лэборгом. Все они были работящие и добросовестные люди, покупателей было много, хотя грех сказать, что булки выпекались чересчур большие. Белые булки и сдоба получались такие пышные и ноздреватые, что в эти дыры могла бы пройти душа самого Нильсена, по выражению старухи Расмуссен. И все-таки шли разговоры о том, что булочник вот-вот прогорит.

Дитте ничего понять не могла. После разговора с Карлом она пыталась разобраться, ломала себе голову над скрытым смыслом происходящего, но скоро бросила. Слишком много было ежедневных забот и хлопот, чтобы еще загадывать о будущем. «Довлеет дневи злоба его!» И без того трудно держаться на поверхности, куда бы ни занесло тебя течение, а куда оно несет — про то знает судьба! Да, очень трудно было держаться на поверхности, и многие шли ко дну.

Дитте неохотно сближалась с другими женщинами в доме и держалась несколько особняком. Так было спокойнее, а то легко можно было нажить неприятности, — в доме то и дело случались скандалы. Она прослыла за это гордячкой, но пускай, лишь бы не давать никому повода совать свой нос в ее дела. Она достаточно долго пробыла в положении отверженной и теперь не прочь была слыть дочерью мебельного торговца с Истедгаде. Живодер, Сорочье Гнездо и преступление Сэрине — пусть все это сгинет во мраке забвения.

Полиции она страшно боялась и жила в вечной тайной тревоге. Вздумай они порыться в ее прошлом, они наверняка отнимут у нее приемышей. И она всегда нервничала, когда полиция появлялась в доме.

А это случалось не так уж редко. Ночью сплошь да рядом происходили скандалы — то во дворе, то в квартирах, и приходилось звать полицию. Бывало, что полицейские являлись по собственному почину и вели себя здесь совсем не так, как в кварталах богачей, где Дитте жила прислугой. Здесь они не держали обтянутую белой перчаткой руку у козырька! Нет, рука была в заднем кармане, где находилась резиновая дубинка, и, если перед тем не было свалки на улице, им удавалось организовать ее здесь. Они, видимо, скучали без дела!

Однажды ночью Дитте в ужасе проснулась от криков и стука во дворе. Она бросилась к окну. Внизу возле помещения рабочего Андерсена стояло несколько темных фигур, барабанивших в дверь. По их форменной одежде видно было, что это полицейские.

— Отворяй! — кричали они. — Это полиция. С вас приходится штраф в восемьдесят эре за неисполнение закона о школьном обучении. Сельма должна отсидеть за это.

— Лучше возьмите меня! — произнес сонный мужской голос.

— Нет, вы ведь не венчаны, отвечать за детей должна мать. Да поскорее! Фургон ждет у ворот!

— Я больна, — прозвучал жалобный голос Сельмы. — Штраф будет внесен завтра!

— Ладно, знаем мы вас! Какая такая болезнь приключилась? Нарыв прорвался? Дай-ка мы посмотрим!

Полицейские пытались отпереть дверь, слышно было, как они звякали связкой ключей.

— Мы не уйдем, пока вы не отворите! — кричали они.

Из окон всюду высунулись жильцы, кто бранился, кто острил.

— Убирайтесь-ка подобру-поздорову, ищейки! — крикнул хриплый голос рядом с Дитте. — Не то я запущу вам в головы черепицей!

Это был Поздравитель, он перевесился за подоконник и угрожающе махал руками. Наконец полицейские удалились.

На другое утро Сельма ходила по всему дому и занимала деньги, чтобы уплатить штраф. Она зашла и к Дитте и получила пять эре. Отец ее ребятишек был болея.

С ним случилась беда: при выгрузке угля с парохода ему уронили на спину мешок с углем. Он лежал в постели уже шесть недель, не получая никакого пособия, вот ребятишкам и приходилось пропускать занятия в школе, чтобы подрабатывать немножко. Но Сельма с честью вышла из затруднения; все жильцы гордились тем, что полиция осталась с носом.

 

IX

ВСЕГО ПОНЕМНОЖКУ

Карл забегал ежедневно, ему нечего было дорожить временем, — работы почти не было. Городские заправилы уже прекратили уличные работы.

— Эти важные господа там, наверху, страдают, видно, подагрой, — насмешливо говорил он. — Вот им и кажется, будто земля замерзла.

— Ну, как дела? — первым долгом спрашивал он. Опыт со швейной машиной интересовал его ничуть не меньше самой Дитте.

— Спасибо! Отлично! — отвечала она неизменно.

Это было не совсем верно. Самой Дитте казалось, что

она сделала отличные успехи, шила не хуже старших мастериц, хотя и несколько медленнее пока. Но курс ученья — последняя его часть — что-то затянулся; ей все еще приходилось шить на фрекен Йенсен, вырабатывая всего крону в день. Каждый раз, когда Дитте напоминала белошвейке обещание взять ее с собой в магазин, чтобы рекомендовать хозяину, та отвечала: «Это от тебя не уйдет! Тебе еще надо попрактиковаться».

Спасибо! Это прекрасно, но Дитте нужно было поскорее начать зарабатывать побольше: посулами сыт не будешь! И нельзя долгое время перебиваться на шесть крон в неделю, тем более что выплата за машину поглощала четыре. К счастью, сборщик взносов был очень покладист. И если у нее в субботу к его приходу не оказывалось денег, то ничего ужасного не случалось. Не полагалось только слишком запускать платежи.

— Приготовьте восемь крон к следующей субботе, ее то мы заберем машину, — говорил он.

Ну, до этого дело не дойдет, Дитте старалась не задерживать плату больше чем на неделю.

Но подчас туго приходилось, и так бы нужно было посоветоваться с кем-нибудь. Тем не менее она отвечала Карлу свое:

— Спасибо, все идет отлично!

Как-то стыдно было признаться, что ей приходится туго, или не хотелось напрашиваться на сострадание и помощь Карла. Дитте напоминала курицу, которая боится перешагнуть через проведенную мелом вокруг нее черту.

А больше ей некому было довериться. Она стеснялась даже Ларса Петера. Слишком рано, с самого детства, привыкла Дитте сама справляться со всякими затруднениями и брать всю ответственность на себя, вот теперь и трудно было ей обращаться к кому-нибудь за советом или поддержкой. Она ни за что не могла заставить себя попросить кого-нибудь о чем бы то ни было, и чем тяжелее становилось у нее на душе, тем больше замыкалась она в себе.

Но Карл сам заметил, что дело неладно, и однажды вечером припер Дитте к стене.

— Да она просто выжига, — сказал он про белошвейку, когда ему удалось мало-помалу выпытать у Дитте всю правду. — Она наживается на твоей работе, вот и все. У нее небось много таких батрачек, как ты?

Дитте не хотела верить.

— Фрекен Йенсен сама из бедноты, — возразила она.

— Ну, и что с того? Это не мешает ей обирать других. В конце концов все люди на свете одинакового происхождения.

Дитте не поняла хорошенько, что он хочет сказать, — на свете есть ведь и богачи и бедняки.

— Да, но каждый человек рождается на свет одинаково нагим и жалким!

— Ах, вот как это надо понимать! — Дитте сначала говорила неуверенно, боясь, что на Карла опять нашел религиозный стих. — Так вот она какая! — воскликнула она затем оживленно. — А еще смеет смотреть на нас сверху вниз и корчить из себя даму. Собирается замуж за полицейского надзирателя, а потом хочет открыть собственную мастерскую, — стало быть, сколачивает себе капитал на нашей работе. Окажите!

— Завтра тебе надо самой пойти в магазин и попросить работы, — посоветовал Карл. — Лучше, впрочем, обратиться в другое место, иначе она может насолить тебе. Люди безжалостны, когда стремятся повыгоднее устроиться.

Дети давно уже были в постели и спокойно спали. Вдруг Петер поднял голову.

— Мне так и снилось, что это ты пришел, — сказал он Карлу с сияющими глазами. Затем опустил голову на подушку и снова заснул. Малютка Георг тоже проснулся и принялся ворковать.

— Похоже, что он пытается выговорить: «мама». Недурно для семимесячного ребенка, — сказал Карл.

— Нет, это он зовет «папу», — серьезно ответила Дитте. — Он ведь мал еще и не понимает, что у него нет отца.

Карл посмотрел на нее, но ничего не сказал. Выражение его лица заставило ее умолкнуть и призадуматься, и вдруг Карл, забавляясь с малюткой, заметил, что Дитте плачет.

— Что с тобой? — спросил он.

— Не знаю… все как-то так… страшно. Я совсем перестала соображать.

— Перемелется, мука будет, надо только иметь терпение, — ответил он. Ласка, прозвучавшая в его голосе, заставила ее громко зарыдать.

— Почему ты не настоял на своем? — вдруг вырвалось у нее страстным порывом. — Тогда все это было бы пережито. Зачем ты ждешь, чтобы я сама пришла к тебе? Ведь ты мужчина!

Карл покачал головой.

— Я уже раз поступил против твоего желания, и это дорого обошлось мне, поверь. Каждый человек должен решать и действовать свободно, по доброй воле.

— Да, это по-твоему так. Но если человеку и хочется чего-нибудь, и он все-таки не может заставить себя самого решиться?.. Надо, чтобы кто-нибудь другой взял его за шиворот и сказал: «Так нужно!»

— От меня ты этого, во всяком случае, не дождешься! — сказал Карл, вставая. — Надеюсь, что мне никогда больше не придется прибегать к насилию над кем бы то ни было. А теперь мне пора на собрание безработных!

Он протянул ей руку.

— Там ты, верно, не боишься говорить о том, что надо силой заставить уважать свои требования! — И Дитте не сразу выпустила его руку, словно цепляясь за него.

— Ну, там дело другое! Каждый имеет право на кусок хлеба, хоть бы и приходилось брать его с бою! — твердо произнес Карл.

Дитте совсем задумалась и забыла о своей работе. Ей было досадно на себя за то, что она сказала, и за то, чего не сказала, да, верно, никогда и не решится сказать. Нуждайся Карл в ней, ей ничего не стоило бы поддаться своему сердцу и притянуть Карла к себе. Но тут было наоборот: ей нужно было разделить с кем-нибудь свое бремя, — вот что затрудняло дело. И почему он сам не придет ей на помощь, если она в нем нуждается? Почему нуждающийся должен непременно просить о помощи? Дитте всегда избавляла от этого других, угадывая их нужды, по опыту зная, как трудно просить. Почему Карл попросту не схватит ее и не покорит себе? Что ему мешает? Уважение к ней? Или он думает, что в ней еще жива привязанность к другому?

Да, первое время Георг не выходил у нее из головы. Казалось, будто он просто в отлучке или закутил и может вернуться в любую минуту. У Дитте сложилось такое представление еще и потому, что ведь так и не выяснилось в точности — действительно ли он погиб, или что с ним сталось? Дитте в сущности не горевала о нем, но с нежностью вспоминала его за своей работой. Она позабыла все плохое и помнила только, какой он был добрый и как нуждался в ней. Большой ребенок!

В конце концов ей стало ясно, что он исчез безвозвратно, и она поняла, что это было, пожалуй, наилучшим исходом. Борьба за существование и без того тяжела, но было бы еще тяжелее, если бы Дитте пришлось вдобавок ко всему еще заботиться о Георге. И после того как она перестала носить под сердцем его ребенка, она как-то невольно изменила свое отношение к Карлу. Он все больше занимал ее мысли, — если он долго не заглядывал, она начинала беспокоиться о нем. Карл был силен духом, и она смотрела на него снизу вверх. Как чудесно было бы снять с себя ответственность и подчиниться его воле! Но, если она любила его, почему же не могла показать ему свое расположение? Не потому ли, что между ними легло слишком многое?.. Дитте сама этого не знала, знала только, что что-то мешает ей смягчиться, сдаться. Так почему бы Карлу не помочь ей — не обнять ее властной рукой?.. Дитте даже говорила себе подчас: какой же это мужчина!..

Карл был прав: фрекен Йенсен действительно оказалась эксплуататоршей. Работая прямо на магазин, Дитте могла иметь порядочный заработок, — были бы только заказы. Но трудные времена заставили многих рабочих экономить и обходиться в будни простой блузой. Таким образом, Дитте нельзя было совсем перестать ходить на поденщину. К счастью, она еще не упустила своих лучших мест. Но большую часть недели она все-таки проводила дома с детьми и могла сама присматривать за ними.

А это оказалось далеко не лишним; они были изрядно запущены, как она убедилась.

Как-то Дитте раньше обыкновенного вернулась домой с работы, и оказалось, что Анна сбежала. Это и раньше случалось, только Дитте об этом не рассказывали, — Петер и старуха Расмуссен успевали вовремя изловить и водворить беглянку на место. Дитте страшно испугалась, сбросила передник и кинулась на улицу, обежала весь квартал, расспрашивая всех встречных ребятишек. Могло ведь случиться несчастье! Одна мысль об этом сводила ее с ума! В лучшем случае, если девочка цела и невредима, она может попасть в полицейский участок! При этой мысли из груди Дитте вырвался болезненный стон, и пришлось ей остановиться и перевести дыхание, прижимая рукою сердце, невыносимо занывшее. Полиция непременно разорит ее гнездо, если доберется до него. У Дитте ведь не было разрешения, и она не имела права держать приемышей!

С плачем вернулась она к себе во двор в надежде застать ребенка дома. Но Петер со старухой смотрели из окна вниз, и по их лицам она поняла, что Анна не возвращалась.

Делать нечего! Придется идти в полицию, добровольно положить голову на плаху! Она поднялась наверх, чтобы переодеться.

— Она уже убегала один раз, — сказал Петер про сестренку. — Но тогда мне удалось поймать ее.

Старуха сделала ему знак.

— Как, разве она уже убегала раньше? — вырвалось у Дитте.

— Да, я нагнал ее уже в конце Дворянской улицы. Она сказала, что идет к бабушке.

Дитте помчалась в Новую слободку, где жила родственница Свенсенов, старая вдова лоцмана, получавшая пенсию. Ей было за восемьдесят лет, и она большую часть времени лежала в постели; девочка была у нее раза два еще вместе с отцом.

Не верилось, что крошка до сих пор помнит старуху, и нелепо было предполагать, чтобы она добралась до Слободки. Но, слава богу, она оказалась там, и старуха только что собиралась отправить ее домой с соседским мальчиком.

— Как ты меня напугала, девочка, — сказала Дитте на обратном пути. — У меня даже сердце заболело!

Она шла, прижимая руку к груди, чтобы заглушить боль. Вернувшись домой, она должна хорошенько всыпать девчонке! Да и старухе Расмуссен задать головомойку, чтобы не приучала детей скрытничать и таиться от матери. Дитте была очень сердита.

Но возвращение домой заняло довольно много времени. Дитте была слишком измучена страхом и беготней. И когда они дошли, гнев ее успел остыть, чему она сама была рада, иначе она опять выла бы из себя и потом опять каялась бы. Теперь же она отделалась одним испугом. Расмуссен — славная, простая старуха и старалась по мере сил, да не всегда могла справиться с детьми. Что касается ребенка, то сколько раз сама Дитте в детстве удирала из дому, к бабушке! И ей бы всякий раз влетало за это, если бы Ларc Петер не заступался за нее.

Ларс Петер! Да, вот кто был добр и снисходителен! Он всегда отводил от нее удары. А как она отблагодарила его? Злом за добро! Дитте внезапно охватило раскаяние. Пережитые только что испуг, гнев и чувство облегчения внезапно перешли в угрызения совести и вызвали потребность искупления. Она была так признательна судьбе за благополучное возвращение Анны домой, что готова была взять на себя всякую вину и просить прощения у кого угодно. А так как Сине была единственным человеком в мире, который, по ее мнению, поступал с нею несправедливо, то она и решила мириться с ней. Экая беда в самом деле, что Сине хотелось выбиться в люди! Она была работящая, домовитая, и Ларc Петер нашел в ней хорошую жену во всех отношениях. Дитте просто завидовала ей, вот и все!

Когда дети улеглись, она отправилась к родным. Застала их уже за ужином; настроение в доме было несколько подавленное. Эльза с женихом по обыкновению перебранивались; сущие дети — как сойдутся, так и сцепятся, а врозь им скучно! Эльза, по-видимому, слишком много танцевала накануне с другим кавалером, и Яльмар обиделся.

— Я отлично видел, как он потом сидел и пожимал тебе руку! — упрекал он Эльзу с мрачным видом.

— Ах, замолчи, пожалуйста! Нечего тебе попрекать меня, — отвечала Эльза. — Ты сам поцеловал Мари в шею, когда помогал ей надевать горжетку. Думаешь, я не видела?

И они продолжали в том же духе. Кончилось тем, что Эльза ушла на кухню и там разревелась.

— Нечего сказать, хороши вы оба! — говорил Ларc Петер, переводя взгляд с одной на другого. Он не мог с ними ничего поделать. Сине молчала.

Вскоре, однако, Эльза с женихом помирились и отправились вместе в театр.

— Ах, хорошо иногда отдохнуть! — сказал Ларc Петер после их ухода. — Можно и расположиться поудобнее!

Он придвинул к лампе кресло и уселся в него с газетой. Когда будущий зять бывал у них дома, то всегда садился в кресло.

— А зачем он вечно торчит у вас? — спросила Дитте.

— Да видишь ли, ему больше и деваться некуда. Кроме того, они друг без дружки ни на шаг. И заработок у него маленький, а чтобы мальчишка не пропал, пришлось его пригласить столоваться у нас.

— Да вы бы прямо поселили его у себя, — с легкой иронией заметила Дитте.

— Мы с матерью толковали об этом, — серьезно ответил Ларc Петер. — Но ведь кто их знает, может, еще и разойдутся? Так лучше, пожалуй, не сближаться так рано.

Дитте кое-что смекнула. Но не ей было подавать свой голос, и она промолчала.

По некоторым признакам видно было, что дела у отца пошатнулись.

— Как идет торговля? Неважно? — спросила она.

— Так себе, — ответил Ларc Петер, — Нашим покупателям теперь приходится слишком туго, им теперь не до покупок.

— Отец слишком дорого покупает вещи сам и слишком дешево продает их, — вставила Сине.

— Не всякому приятно наживаться на чужой беде, вот в чем загвоздка! — сказал Ларc Петер. — Мало радости в том, что люди тащат тебе последнее — перину или что-нибудь такое, без чего им самим нельзя обойтись в такие холода! Покупаешь скрепя сердце, где же тут еще прижимать их в цене!

— Да! И отец часто дает им деньги, а вещей не берет, когда видит, что они продают самое необходимое.

— А они идут в лавку напротив да продают вещи нашему конкуренту прямо под носом у меня. Не очень-то это приятно!

Сине засмеялась.

— Ну, значит, не надо так поступать!

— А как же быть? Ведь не хочешь же ты, чтобы мы драли шкуру с бедняков?

Нет, этого Сине не хотела.

— Но я знаю, что нельзя разговаривать, набрав полный рот воды. Те, кто поприжимистее, процветают, а мы разоряемся. Что же ты думаешь, бедняки выиграют, если мы в трубу вылетим?

— Да, в том-то и беда!.. И нам есть тоже хочется! Но скверно, когда приходится жить чужой бедой, как вот нашему брату, старьевщику.

Ларс Петер совсем приуныл.

Но тут Сине пошла в спальню и вынесла проснувшегося ребенка. Ларc Петер сразу повеселел. Сама Сине опять была в положении. Дитте почему-то неловко стало, когда она подумала, что у них продолжают рождаться дети, но вместе с тем и любо было глядеть, как оживал и молодел отец, нянчась с малышом. Он подкидывал ребенка и хохотал от восторга. А малыш вцеплялся отцу в венчик уцелевших волос, слюнявил губенками его круглую лысину и визжал от удовольствия. Таким вот помнила Дитте отца с тех пор еще, когда сама была маленькой, — громогласным и веселым! И все малыши всегда были без ума от него. А задолго до того, как она его узнала, он водился и нянчился с другим выводком ребятишек, который таинственным образом исчез из его жизни, — как именно, Дитте никогда и не довелось узнать.

Ларс Петер ни чуточки не менялся!

 

X

ПОЗДРАВИТЕЛЬ ОТКРЫВАЕТ СВОИ КАРТЫ

Господин Крамер был последнее время какой-то странный. С ним что-то случилось, — он не кутил по вечерам, рано приходил домой и заваливался спать. Бывало, что он вовсе не вставал и дремал весь день, укрывшись с головой. В комнате было холодно, а кровь уже не грела его. «Слишком голубая! — говорил он. — Мы ведь старинного рода! По одному носу это уже видно!»

Дитте приносила ему газету, но Крамеру читать не хотелось.

Правда, он принадлежал к хорошей семье, но что толку, если она допустила его до гибели. Права была старуха Расмуссен, говоря, что чем меньше родни, тем лучше.

Однажды его притащил домой Червонная Борода, — с Крамером случился припадок на Новой Королевской площади, и он едва держался на ногах. К счастью, слабоумный оказался поблизости и помог ему, иначе полицейские сдали бы его в богадельню как бродягу. Когда Поздравителя укладывали в постель, он трясся всем телом, как больной пес.

— Водочки ему не хватает, — шепнул Червонная Борода.

И хоть он и был слабоумным, Дитте готова была признать, что он прав.

Вот и пришлось Поздравителю слечь, как он сам себе напророчил во хмелю, а Дитте угощать его овсянкой.

— Выкиньте его вон! — советовали соседки. — Охота сам кормить взрослого человека — такого дармоеда! Ежели это у него поплексия, так он может пролежать таким манером лет двадцать! Дайте знать полиции, и пусть его возьмут в больницу.

Но Дитте не могла на это решиться. Он был ее жилец, и она жалела его. Возможно, что он по своей вине дошел до такого состояния, — вел жизнь, прямо-таки сказать, безобразную, шатался по трактирам и никогда не ел вовремя. Но не в характере Дитте было доискиваться, кто и в чем виноват; начни только разбирать, по чьей вине люди впадают в нищету, конца не будет. Крамер нуждался в помощи, и этого было для нее достаточно.

Но трудно было понять, чем он, в сущности, болен. Карл знал одного врача, который был на стороне недовольных рабочих и не потребовал бы платы, если бы его позвали к больному. Но Поздравитель и слышать об этом не хотел. Ему было решительно все равно, что с ним будет, и он сам над собой подтрунивал.

— Вы ведь слышали, чем я болен? Идиот шепнул вам об этом! — злорадно говорил он. — Мало вам разве, что сам идиот это сказал?

В другой раз он постучал в стенку и встретил Дитте с самой торжественной миной.

— Откровенно говоря, вам бы хотелось знать, чем я болен? — серьезно спросил он. — Так знайте же! У меня заражение крови, злокачественное отравление организма. Я отравился в тот день, когда очутился лицом к лицу с ее милостью, моей бывшей супругой. Этого мой организм не вынес.

Дитте приходилось подкармливать его, чтобы не дать умереть от голода.

— Ну, как поживаете, господин Крамер? Не встанете ли сегодня? — спрашивала она по утрам, принося ему кофе.

— Право, не знаю. И для чего мне вставать, скажите на милость?

— Чтобы попробовать заработать немножко денег, подышать свежим воздухом. А то вы этак помрете.

— Ну, и что же? Кому от этого какой вред?

Днем она заходила к нему опять и приносила чего-нибудь горяченького.

— На кой черт это нужно? Ешьте сами вашу стряпню и оставьте меня в покое! — обыкновенно ворчал он. — Не желаю я вовсе ваших милосердных супов!

— Да ведь пьете же вы утром кофе? — находчиво возражала Дитте.

— Ну, это, черт побери, другая статья. Это входит в плату за комнату, — отвечал он сердито.

Это было верно, но он ведь и за комнату не платил, стало быть, разницы никакой не было. Дитте оставляла ему кушанье, и, когда заходила снова под вечер, все оказывалось съеденным. Жилец лежал и злился про себя.

— Что, торжествуете? — спрашивал он. — По глазам вашим вижу, как вы злорадствуете. Для женщин высшее счастье поставить на своем, даже если это им самим во вред. Знаете, что вам следовало бы сделать, фру Хансен? Выкинуть меня на улицу. Ведь за комнату я все равно вам не заплачу, даже если бы вдруг сделался миллионером. Поняли?

— Вы это только так говорите. Совсем вы не такой злой, каким прикидываетесь. На самом деле вы…

— Ну, кто же я на самом деле? Ну? Что же?

— Нет, это я просто так! — Дитте плотно сжимала губы, теперь ей хотелось подразнить его.

— Ах, просто так? Сказать вам, что вы подумали? Что я на самом деле честный простак. Но это ложь. Иначе я не валялся бы здесь. Честными людьми не пренебрегают, ими пользуются. Но вы добры до глупости, а потому я вас терпеть не могу. С добрых дураков надо шкуру драть!

— Это и без вашей помощи делается, — отвечала Дитте и уходила, захлопывая за собой дверь.

— С живых, с живых с вас драть шкуру! — кричал он ей вслед.

Дитте делала вид, что не слышит.

Так он лежал и молол всякий вздор. Трудно было решить, серьезно он болен или просто в нем желчь расходилась.

— Вы, пожалуй, верите в справедливость, фру Хансен? — спросил он Дитте однажды утром.

— Право, не знаю хорошенько; может быть, и верю, — ответила Дитте.

— А я знаю, что верите. Нечего нам плясать друг перед другом на задних лапках! Во всяком случае вы верите, что нужно быть справедливым и милосердным, черт побери! Нужно жалеть несчастных и помогать им, — таким вот опустившимся субъектам, как Поздравитель, не правда ли? Особенно тем, кто опустился, — это ведь так трогательно! А знаете, что это на самом деле? Я всю ночь сегодня думал об этом и убедился, что все это ерунда. Что, собственно, значит: человек опустился? Продай я свою совесть дьяволу за хорошую цену, никому в голову не пришло бы говорить, что я опустился. А вот если я устоял перед искушением, захотел держать свой свиной хлев в чистоте, взяв на себя все последствия, — это значит, что я покатился под гору, стал отпетым неудачником. Как тут не запить?.. Возьмем, к примеру, вас самих. Вы довольно бестолковы, но сердце у вас на месте, вы самая порядочная женщина во всей нашей «Казарме». Да, да, это так! Но вы моете и чистите лестницы и прочее, а это занятие неблагородное, даже для обитателей такой трущобы, как наша. И в результате вас называют не фру, а поломойкой; самая последняя бабенка в доме считает себя вправе глядеть на вас свысока! «Вы-де какая-то поломойка, не забывайтесь!» Как тут не запить? Люди — порядочная сволочь!

— Да, некоторые, пожалуй, — согласилась Дитте.

— Нет, все! Вот в чем горе. И кое-кому следовало бы сделать это открытие несколькими годами раньше, тогда не пришлось бы мне валяться тут, пьяному, с больной печенью! Но бог или сатана, сотворивший Крамера, создал его оптимистом, то есть своего рода идиотом, верующим в добро. Он считал себя ответственным за свои поступки, как существо высшего порядка, созданное по образу и подобию божию, — у него, видите ли, высокие идеалы. Черт знает, впрочем, откуда они у него веялись? Только не от окружающих. Наоборот, он несколько сторонился всех, был чудаком, вот и прослыл идеалистом. Помилуйте, шапку долой перед благородным образом мыслей, — лишь бы это не доводило человека до глупостей. Все, так сказать, с часу на час ждали, что я непременно выкину какую-нибудь глупость.

Но все шло благополучно, несмотря на идеалы. Я сдал свои экзамены, получил хорошее место, женился на богатой, шикарно обставил свой дом — все это несмотря на идеалы, как уже сказано. Идеалы-то еще не подвергались серьезному испытанию! И окружающим такое «совместительство» даже внушало уважение. Оказывается, идеалы могут уживаться с богатством. К тому же идеалы украшают жизнь, — значит, стоит обзаводиться ими. Видали вы свинью с золотыми коронками на зубах. А я видел. Как тут не запить горькую?

Но час испытания настал, — дело шло о какой-то несчастной телеграмме. Крупный спекулянт, основавший большое телеграфное агентство, считал себя вправе первым просматривать все телеграммы, даже адресованные его конкурентам. Для того, главным образом, он в основал агентство, а вовсе не ради пользы отечества и не из чувства патриотизма, как говорилось для красного словца. Но главный его помощник, идиот, вообразил, что тайна телеграфа священна, и уперся на этом.

— Да ведь это же правильно! — воскликнула Дитте. — В чем же тут идиотство?

— Правильно… по мнению идиота, разумеется! Словно мне-то не все равно было, кто кого слопает: свиньи — псов или псы — свиней! Бог мой, до чего я был глуп тогда! Разумеется, я знал, чем рискую, чувствовал себя, когда меня спустили с лестницы, героем, мучеником за справедливость. И отправился искать себе новую службу, чуть не лопаясь от гордого сознания своей правоты, — ведь все должны были с распростертыми объятиями встретить такого героя! Однако, извините, везде отказ! У могущественного финансиста руки длинные, — никто не смел взять героя к себе на службу. Даже конкурент, тот самый, которого собирались разорить с помощью его собственных биржевых телеграмм, и он только пожал плечами. Да-а, он что-то такое слышал и, пожалуй, готов похлопотать за меня, чтобы меня вернули на прежнюю должность, если я дам обязательство выдавать ему телеграммы моего принципала! Вот они все какая сволочь! Как честный человек я был ему не нужен, а как сыщик — пожалуйста. Ну, как не запить, черт побери!

— Почему вы не обратились в газеты? — спросила Дитте. — Они ведь заступаются за невинно обиженных!

— Газеты! О святая простота! — Крамер возвел глаза к потолку. — Я, впрочем, обращался в газеты, невинное дитя! Я сам был тогда простаком. Но всюду встретил отказ. Мне отвечали, что пресса не может нападать на одного из лучших сынов отечества. И, вероятно, позвонили всемогущему человеку, чтобы заработать кое-что на этой истории. Потому что однажды во всех газетах появились заметки о сумасшедшем субъекте, которого великий финансист уволил за сомнительное поведение и который в благодарность за то, что избежал законного возмездия, преследует его превосходительство и чуть ли не угрожает его жизни. Всем было ясно, что это обо мне, и мне разом были отрезаны все пути. Даже мои близкие начали понемножку убеждаться, что я свихнулся. Правда, ведь все ожидали, что это случится рано или поздно. Со мной перестали считаться в обществе и даже в собственной семье, жена начала придираться ко мне и восстанавливать против меня девочек, а в один прекрасный день они все переехали к старикам. Игра была кончена.

Вот когда я действительно свихнулся. Знаете, что я сделал? Я купил большой букет цветов и отправился с ним к его превосходительству. У него была целая толпа поздравителей по случаю какого-то торжества, я привес ему свое поздравление в самой язвительной форме. «Благодарю, — сказал он, улыбаясь, — большое спасибо!» — и протянул мне бумажку в сто крон. Вот тебе и на! Опять он вышел победителем. Ну, как тут не запить, черт побери!..

Я так и сделал. Напился, как свинья, чтобы сравняться со всей этой сволочью. «Ты не можешь с ними конкурировать, пока не вываляешься в грязи», — говорил я себе.

Вот откуда и появилась у меня мысль ходить с поздравлениями. Это давало недурной заработок, особенно вначале, потому что я как бы поворачивал нож в собственной ране у всех на глазах. И они скорее хватались за кошельки, чтобы откупиться от этого зрелища. Я обошел их всех по очереди и, разумеется, подносил им не самые дорогие цветы… Но понемногу все позабыли, с чего, собственно, началась история, и видели перед собою только жалкого субъекта, от которого можно откупиться одной кроной.

— Я думала, что вы больше ходите к артистам, писателям, вот к таким людям, — сказала Дитте.

— Да, но это уже позднее, когда дела пошли хуже и приходилось ничем не брезговать. Да, можете поверить, я дорого расплатился за свою веру в людей. Существует всего два рода людей — честные и мошенники. И мошенники удерживаются наверху, остальные идут ко дну, — слишком уж они тяжеловесны. Ваш жених хочет, кажется, перестроить общество? Я слышал кое-что сквозь стенку и много смеялся над этим.

— Карл Баккегор вовсе не жених мой, — сказала Дитте, краснея.

Крамер отмахнулся.

— Пожалуйста без откровенностей. Он социальный реформатор — вот что меня в данном случае интересует. А вы знаете, что тянет пролетариат книзу? Честность. Искорените честность, и проблема решена.

Так он лежал и болтал. Он стал очень покладист, душа его как будто смягчалась со дня на день. Но вместе с тем он слабел и физически. Несколько дней спустя он вдруг раскаялся в своей откровенности.

— Нагородил же я вам вздору на днях, — сказал он. — Надеюсь, вы не всему верите, что вам плетут?

Но Дитте знала, чему верить. Тетке Гейсмар было кое-что известно про его семью. И она могла кое-что порассказать о нем, если навести ее на этот разговор. Крамер был женат на дочери крупного лесопромышленника из какого-то приморского городка. Обе его дочери уже вышли замуж за офицеров и получили от деда с бабкой огромное приданое.

Странно было, что Крамер так вдруг разоткровенничался. В алкоголе он, по-видимому, не чувствовал больше потребности. Зато стал словоохотлив. Дитте приходилось брать с собой работу и сидеть у него. А он лежал и рассказывал на своем гнусаво-картавом трактирном жаргоне о всевозможных проделках, на которые пускался, чтобы добыть деньги. Артистам и певцам он подносил букеты от «неизвестных поклонниц, скрывавших свои имена» — но причине их высокого положения, разумеется! К начинающим писателям являлся в качестве первого выразителя восторгов всей нации. Дерзал даже пробираться во дворец в качестве «представителя великого безыменного народа».

— Просто ужас что такое! — смеялась Дитте. — Откуда это бралось у вас? Другому бы вовек не додуматься!

— Ужас! Нет, это было настоящее благодеяние. Мало кто доставлял ближним столько радости, как Поздравитель. А что он получил за это? Да, для этого нужно было поработать головой! Приходилось все расширять и расширять круг знакомств, чтобы не очутиться в тупике. Нельзя ведь было показываться слишком часто в одном месте. Словом, я создал совсем новую отрасль отечественной промышленности. Жаль, что некому унаследовать это предприятие после меня! Знаете что? Пойдите после обеда и заложите мой костюм.

Нет, Дитте и слышать об этом не хотела.

— Вы не можете обойтись без него, вам выйти не в чем будет! — сказала она.

— Мне все равно не встать больше, — возразил он. — Я отжил свой век. И с восторгом думаю об этом. Часто ловлю себя на том, что лежу и прямо радуюсь мысли развязаться со всей этой ерундой. Право, недурно будет присесть на краешек мокрого облака и, распевая «аллилуйя», наплевать на весь этот кавардак внизу!

После обеда, когда Дитте не было дома, он уговорил старуху Расмуссен пойти заложить его костюм.

— Захватите заодно сапоги, и шляпу, и палку, — сказал он. — Тогда нечего будет опасаться, что я стану бродить тут привидением!

Он остался в одной рубашке.

Но через день или черев два он все-таки встал с постели и выбежал в коридор в одном белье. У него был припадок. Женщинам пришлось послать за подручным булочника, чтобы уложить больного в постель. «Этот ютландец такой солидный, он справится!» — говорили они, и, правда, Лэборг преспокойно взял Поздравителя на руки, словно малого ребенка, и отнес его прямо в постель. Теперь Дитте была не прочь отправить жильца в больницу, она не решалась больше оставаться с ним по ночам. Но это легче было сказать, чем сделать. Сначала нужно было достать записку врача о необходимости больничного лечения, а потом еще дождаться места. Это могло затянуться до бесконечности. Старуха Расмуссен лишь год спустя после смерти своего мужа получила извещение, что он может быть принят в больницу.

— Все это легко устроить, если есть знакомый полицейский, — сказала тетка Гейсмар. — Полиция все может!

Шурин извозчика Ольсена был постовым полицейским, за ним и послали. А он вытребовал из больницы карету и отвез туда Поздравителя.

— Теперь они должны принять его! — сказала тетка Гейсмар, глядя вслед карете, собравшей толпу зевак и во дворе, и на улице.

— Наконец-то вы избавились от него, фру Хансен!

Дитте ничего не ответила, отвернувшись от них и тоже провожая взглядом карету. Лицо ее передергивалось. Тяжелою поступью вернулась она к себе, вошла в комнату Поздравителя, присела на край постели и заплакала.

 

XI

ИЗО ДНЯ В ДЕНЬ

Опять наступила зима со снегом, стужей, морозами. Слишком скоро миновало лето. Только успели выкупить одежонку, как снова закладывай! В каморке старухи Расмуссен не было печки, да и чем стала бы она топить? Старуха дрогла по ночам — кровь уже не грела ее, и сколько она ни накидывала тряпья поверх перины, все равно было холодно. Вода замерзала у нее в кувшине и в ведре. Дитте решила перевести старуху в комнату Поздравителя, там вообще теплее, и, кроме того, можно было на ночь не затворять туда двери из жилой комнаты, откуда все-таки тянуло немножко теплом.

— Пока что! — сказала Дитте. — А если Крамер вернется, мы уж придумаем, как все устроить, бабушка!

— Да, пусть все-таки Крамер знает, что ему есть куда вернуться, если он понравится. — Впрочем, на это было мало надежды. Дитте два раза навестила его в больнице, — ему становилось все хуже и хуже.

Но так хорошо было, что старуха тут же рядом: по крайней мере, ее слышно ночью, и Дитте стала спать спокойнее. Да и Карл теперь мог отказаться от своей комнаты на стороне и перебраться в чуланчик старухи Расмуссен. И деньги оставались в кармане, и Карл был поближе. Важно всем объединиться против общих врагов — холода и безработицы, — они хоть кого заставят призадуматься.

Все это время у Карла не было постоянной работы но специальности, и он перебивался случайными заработками: бегал то на Рыночную площадь, то в Порт, то на Охотный рынок — всюду, где могла подвернуться работенка. Ни себя, ни башмаков не жалел и опять спустил весь жирок, что нажил за лето. Настроение, однако, у него было бодрое. Дитте радовалась, — большую часть своего заработка Карл все-таки оставлял здесь, и теперь она могла отплатить ему хоть какими-нибудь заботами. Вечера он — если не уходил на собрания — проводил в общей комнате: читал или писал статейки для газеты, которую безработные сами выпускали раз в неделю.

.— Какой, в сущности, прок от ваших собраний? — сказала как-то раз Дитте. — В прошлом году вы тоже собирались, а безработных в этом году еще больше. Что вы там ни говорите, ни делайте, хозяева и в ус не дуют!

— Да, большого впечатления это на них, пожалуй, не производит, — согласился Карл. — Но мы, по крайней мере, сами себе не даем задремать… и, наверное, кое-кого пробуждаем от спячки. Пока в человеке кипит злоба, он еще не совсем пропащий! Кроме того, «Самаритяне» все-таки открыли в этом году свои столовые раньше прошлогоднего, и газеты трубя вовсю, призывая помочь безработным. Так что, видно, все-таки побаиваются нас.

— Скорей, пожалуй, нужда смягчила людям сердца, — предположила Дитте.

— И это может быть. Во всяком случае они должны все время видеть нуждающихся, чтобы задуматься о них. На собаку, которая забьется в свою конуру зализывать раны, никто и внимания не обращает. Поэтому мы собираемся устроить демонстрацию — шествие наиболее нуждающихся безработных с женами, детьми и хорошо бы со всем скарбом. У большинства ведь не больше добра, чем может уместиться на ручной тележке. Хочешь участвовать? Кажется, это будет в сочельник, когда люди вообще становятся добрее, чем обычно.

Нет, Дитте не хотела выставлять напоказ свои лохмотья. Она предпочитала перебиваться как-нибудь сама.

— И к чему вы это затеваете? — спросила она. — Удивительно!

— Мы хотим заставить уважать лохмотья и попугать филантропов. Не мешает им посмотреть, сколько нас. Но, может быть, выгоднее дождаться настоящей зимы. Теперь, пожалуй, рановато.

— Ты словно спекулируешь на всей этой нужде и нищете! — сказала Дитте с оттенком упрека.

— Ну, да! У нас в деревне, среди «братьев» всегда проповедовалось, что нужда и страдания посылаются людям, чтобы обратить их к богу. Но я только теперь понял смысл: голодающих физически надо превратить в алчущих духом!

Дитте внимательно слушала. Она начинала уже находить в речах Карла более глубокий смысл и перестала пренебрегать ими, как раньше, когда думала, что в них заключается что-то религиозное.

— А что же ты сделаешь с беднягами, которые не могут стать алчущими духом, а только требуют себе кусок хлеба, когда голодны, как я, например? — опять спросила она серьезно.

Карл взглянул на нее с радостным изумлением. Впервые Дитте не отклонила такого разговора, а заинтересовалась его идеями.

— Тебя-то нам не приходится будить. Напротив, ты нас будишь!

— Я? Да я ровно ничего не смыслю во всем этом! — с испугом ответила Дитте.

— Да, ты, потому что ты всегда одинакова — и в счастье и в несчастье. Очутись ты на троне или в яме, ты была бы все та же. Тебя переделать нельзя, да и не нужно, потому что мы в некотором роде следуем за тобой. Пусть бы все сердца в мире бились, как бьется твое сердце, тогда бы на земле стало хорошо!

— Ну, навряд ли, — возразила Дитте, — мое сердце все больше и больше дурит. Иной раз как будто выскочить хочет, а то вдруг совсем замрет… Но теперь я пойду, добуду немножко хлеба, и напьемся кофе. — Дитте накинула платок на голову. Они питались это время главным образом хлебом и кофе.

— А я пойду навестить старика тряпичника, — сказал Карл. — Его что-то давно не видать.

— Заодно позови старуху Расмуссен с ребятишками пить кофе, — сказала Дитте. — Они на чердаке белье вешают. Да захвати с собою тряпичника, если застанешь его. И вели старухе поставить кипятить воду! — крикнула она уже с лестницы.

В булочной стояла учительница и покупала сдобу к послеобеденному кофе — сладкие подковки и венские булочки. Она была на сносях и ничуть не старалась скрыть это, — напротив, прямо как будто кичилась своим положением и не понимала, как это вообще можно говорить о чем-либо другом.

— Как вы себя чувствуете, фру Лангхольм? — спросила булочница.

— Ах, я никогда еще не чувствовала себя так хорошо, — ответила та блаженно. — Я готова вечно ходить в положении!

— Ох, боже избави! — невольно воскликнула жена извозчика Ольсена. Разумеется, она не принимала участия в разговоре, и это просто сорвалось у нее с языка.

— Да, мадам Ольсен родила восьмерых детей! — пояснила булочница. — Так ведь?

Мадам Ольсен кивнула.

— Но живот у меня никогда так не торчал. Я немножко подбирала его.

Фру Лайгхольм с гордостью взглянула на нее:

— Я свое бремя несу прямо перед собой. Это и моему мужу больше нравится. И всего здоровее так — и для матери и для ребенка. Ему тогда больше места. А по-вашему как, фру Хансен?

Дитте не знала, что ей ответить.

— Кстати, послушайте, мне бы хотелось пригласить вас к себе, пока я буду лежать. Вы такая ловкая, за все так умело беретесь. У вас было много детей?

— Я с детских лет нянчилась с ребятишками, — ответила Дитте, смущенная и обрадованная такой похвалой и вниманием.

— А мы рады, что у нас нет детей, — сказала булочница. — Хоть этой-то заботы нет, — чем и как прокормить их! И без того туго приходится.

— Да, вы ведь скоро закрываетесь? Неужто правда, дела так плохи? Нам очень грустно расстаться с вами!

— Да вот, мы бились пятнадцать лет и ничего не нажили. Муж мой хочет пойти в пекаря… По крайней мере, каждую неделю будет жалованье получать.

Дитте держалась в сторонке, — ужасно неловко просить в долг при людях. Понемногу все разошлись, и тогда она подошла со своей просьбой.

— Стало быть, записать, — сказала булочница. — Я уж давно догадалась, глядя на вас. Знаешь ведь своих покупателей. Да, за вами уже есть должок!

— Только до субботы, — попросила Дитте. — Я сдам заказ и расплачусь за все сразу.

— Вообще-то мы больше не отпускаем в долг, — нам не по средствам. Но вам трудно отказать, вы сами такая отзывчивая на каждую нужду. И покупаете только простой хлеб, когда сидите без денег. Большинство же думает: раз в долг, так можно и сладенького. Это ведь большая разница.

Дитте, веселая, с легким сердцем, побежала домой с хлебом. Но в воротах столкнулась со сборщиком взносов за машину, и сердце ее так и упало.

— Я был у вас, — сказал он.

— Ах, у меня сегодня нет денег, — сказала Дитте, едва переводя дух. — Нельзя ли подождать до субботы, — тогда я все заплачу.

— Хорошо, — сказал он. — Но опасно запускать платежи, помните! — Он стоял и посмеивался над ее испугом. — Ну, ну, мы ведь не людоеды! — прибавил он, пряча квитанцию обратно в бумажник.

Как она, однако, перепугалась! Ноги дрожали и положительно подкашивались под ней, когда она подымалась по темной лестнице флигеля.

Старуха Расмуссен уже приготовила кофе Он стоял на печурке, распространяя чудесный аромат. Малютке Георг сидел у нее на коленях, а двое других ребят слушали сказку, стоя возле старухи и жадно глядя ей в рот. Он особенно притягивал к себе их внимание, — ни одного зуба и полон самых чудесных сказок!

Дитте сразу бросилась к швейной машине и погладила ее, словно не веря своим глазам, что она еще тут.

— Да, он сейчас только заходил сюда, сборщик, — сказала старуха Расмуссен. — Но пока он еще очень милостив.

— Я встретила его в воротах и так перепугалась, что едва на ногах устояла. Но я получила отсрочку, как и в прошлый раз. А в субботу, стало быть, необходимо выложить денежки — откуда хочешь бери.

Старуха кивнула с таким видом, как будто об этом только и думала все время.

— Сколько ты уже выплатила за машину?

— Пятьдесят крон, бабушка! — с гордостью ответила Дитте и ласково провела рукой по машине.

— Так будь спокойна, еще слишком рано отбирать ее у тебя. Они выпускают когти, когда большая часть суммы уже выплачена. Пока им просто не выгодно отбирать. Но берегись!.. Знаю я этих продавцов в рассрочку. Они, может быть, нарочно прикидываются такими добродушными, чтобы успокоить тебя. Это как кошка играет с мышкой: вдруг возьмет да и цапнет.

Старуха пуще всего на свете боялась этих «рассрочек». Но Дитте не принимала ее слова всерьез.

— Вы всегда так мрачно смотрите на все, бабушка! — сказала она, обняв старуху за шею.

— Ну, ну, увидим, — отозвалась та.

— Но куда же запропастился дядя Карл? Кофе остынет ведь. Сбегайте-ка за ним, дети! — сказала Дитте, но в эту минуту Карл сам вернулся.

— Тряпичника нет дома, и даже тряпья в его углу не оказалось.

— Должно быть, управляющий вышвырнул его, — предположила Дитте. — Наверное, у него, бедняги, не было денег.

— Я думал, что ему отвели этот угол даром.

— Даром-то даром, только надо было задабривать управляющего.

— Можно нам пойти поиграть во дворе? — спросили дети, когда поели.

— Нет, очень уж там воздух плохой. Я вот приберу в комнате и прогуляюсь с вами. Пойдем в Королевский сад… Нет, впрочем, мне некогда. Но пусть бабушка возьмет вас с собой, когда понесет мою работу.

Дитте вспомнила, что ей надо еще сделать кое-что, пока не принесли новый заказ.

— А в Королевском саду воздух не плохой? — спросили дети.

— Нет, там воздух свежий, приятный.

— Почему же он здесь, у нас, такой плохой?

Этого Дитте толком не знала и ответила:

— Потому что мы бедняки.

Малыши ничего не поняли и обратились к старухе:

— И тут тоже черт виноват?

— Разумеется, черт, — убежденно ответила старуха. — Когда ему больше не на что было наложить лапу, он захотел, чтобы господь позволил ему накрыть всю землю стеклянным колпаком. Пусть-де люди покупают себе воздух, как и все прочее. «А то с какой же стати они дышат задаром? Это неправильно», — сказал он. К тому же, у него остался еще один сын, которому нечем было торговать; все другие были уже хорошо пристроены. Но господь не согласился. «Только один воздух бедняки и получают даром», — сказал он. Тогда черт начал дуть и сдунул весь плохой воздух в кварталы бедняков. «Пусть дышат даром», — сказал он. И на это уж господу нечего было возразить.

— Охота говорить детям такие глупости, — сказала Дитте, принимаясь вертеть колесо машины.

— Что ж, коли не уродилась умнее, — ответила старуха обиженно. — Да и больно стара я, видно, чтобы вообще разговаривать.

Она ушла к себе, и дети за нею, притворив за собою дверь. Тогда никто не будет вмешиваться в их разговоры и называть их глупостями. Они-то знали, кому верить, коли на то пошло.

 

XII

СОЛИДНЫЙ ЮТЛАНДЕЦ

Поздравитель умер. Из больницы приходили к Дитте справляться, не оставил ли он после себя какого-нибудь имущества на покрытие расходов по его лечению и похоронам. Пачка залоговых квитанций — и только! А они ни к чему. Дитте хотела пойти на похороны, но не могла узнать, когда они состоятся. Раз некому было похоронить его на свой счет, его попросту свалили в яму. Он был беспокойным жильцом, но все-таки как-то странно и жалко было, что его нет и не будет больше. При всей своей напускной грубости он был просто большим ребенком.

Но горевать, а тем более оплакивать мертвых, не приходилось, — не такое было время. Коли взвесить все, так умершие оказывались счастливее живых — были по крайней мере пристроены. И по причине ли холодов или страшной нужды только в бедных кварталах смертность в этом году была необыкновенно велика. Так утверждала старуха Расмуссен и до некоторой степени была права.

Однажды утром нашли мертвым и Червонную Бороду: он замерз в своей норе, за каморкой старухи Расмуссен. Днем пришла полиция и взяла его труп вместе со сказочным матрацем. В участке матрац распотрошили, но медных монет в нем не нашли, — стало быть, и это был вздор! Старуха Расмуссен так и думала. Зато матрац оказался набитым длинными волосами, — чего доброго, волосами прежних возлюбленных Червонной Бороды. Ходили такие рассказы в былое время, что он обстригал волосы тем женщинам, с которыми жил. Верно, одна из них в свою очередь и обстригла ему бороду — из мести!.. Как бы то ни было, теперь он умер, и крысы успели заняться им, прежде чем его нашли.

В главное здание тоже как-то раз нагрянула полиция — к миссионеру, обследовать положение ребенка. Видно, кто-нибудь донес. Ребенка нашли в плачевном виде, исхудалым и замученным, и взяли в больницу. При этом обнаружилось, что миссионер с женой вовсе не были родителями ребенка; он был приемыш, за которого им заплатили раз навсегда. Ну, хоть это мучение кончилось. Дитте вздохнула свободнее. Неумолчный плач ребенка надрывал сердце и в то же время мало-помалу ожесточал: оно уже переставало отзываться на чужие слезы.

Но, как говаривала старуха Расмуссен, стоит судьбе развязать свой мешок, — из него так и посыплется одно за другим, без конца. Не успели затворить дверь за одним вестником печали, как на пороге стоял новый!

В тот же самый день, когда утром отобрали ребенка у миссионера, подручный булочника вышел после обеда во двор мыть крытую тележку, в которой развозил булки и хлеб на дом покупателям и по ларькам. И, как всегда, залюбоваться было можно — как он моет. Лэборг держал свою тележку в большой чистоте. Да и сам был такой опрятный и щеголеватый! И трезвый. Недаром девушки-служанки из главного здания все время торчали около кухонных окон. В самом деле, на Лэборге особенно приятно было остановить взор, — когда кругом все было так безрадостно. Говорил он громко, протяжно и с раскатистым «р». Он ведь был родом из Ютландии, из тех бедных мест, где люди с детства приучались глядеть в оба и быть скопидомами. Он был сыном хуторянина, и у него водились деньжонки, хотя жалованье он получал маленькое. Но, конечно, выручали «чаевые».

— Их у него за месяц набежит не меньше жалованья, — говорила булочница. — Но он их честно зарабатывал, он такой солидный.

Ох, и надо же было беде стрястись как раз с ним!

Ведь он действительно был такой солидный… и добрый. Ребятишки его очень любили. Так и вертелись около него, подымая визг, когда он окатывал тележку водой из ведра. Тут им и попадало! Старухи, глядевшие из окон, хохотали, а он со смехом кивал им. Ничуть не важничал. Счастлива будет та, которая заполучит такого мужа! Но у него даже невесты не было. Поговаривали, впрочем, что он сватался за Дитте-поломойку, да получил отказ. Нелепо, но правдоподобно. Уж, видно, она такая уродилась, что замужество пугало ее. А любовников она не боялась заводить! Дитте, окруженная ребятишками, тоже сидела у окна, — и, как всегда, прилежно шила. Лэборг раскланялся с ней. Да, перед ней он ломал шапку! И она ответила на поклон с улыбкой, словно между ними никогда и не было разговору ни о чем серьезном.

И тут-то как раз оно и случилось. Под воротами послышались тяжелые шаги, насчет которых никто из жильцов «Казармы» не ошибался. Все прильнули носами к оконным стеклам. Полицейский направился прямо к Лэборгу, не ответил на его приветствие и положил руку ему на плечо. В первую минуту Лэборг как будто хотел освободиться силой, но, к счастью, сдержался и попытался подействовать на полицейского уговорами. Но не стоило трудиться. Легче, кажется, уговорить Круглую башню сдвинуться с места, чем освободиться из полицейских лап. Пришлось Лэборгу поневоле пойти в участок.

В «Казарме» поднялась суматоха. Женщины одна за другой выбегали с корзинками и молочниками в руках, — всем вдруг понадобилось сбегать в булочную за хлебом и сливками к кофе. Дитте некогда было самой, так она послала старуху Расмуссен. Та вернулась совершенно ошеломленная.

— Нет, видно, скоро свету конец! Ты послушай только! — начала она. — Поверишь ли, он их обдувал! Солидный ютландец обкрадывал их все пятнадцать лет!

Она задыхалась от волнения.

— Как? Лэборг?! — воскликнула Дитте, роняя из рук шитье. — Такой славный, порядочный!..

— Да, вот тебе и на! Да еще со своей аккуратностью сам вел счет своим плутням. У него были две книжки — в одну он записывал все для собственного удовольствия, а другую показывал хозяевам. И вдруг сегодня утром ошибся, сунул им не ту! Прямо чудо какое-то, при его-то аккуратности во всем. Хозяева сначала глазам своим верить не хотели. Глядят в эту удивительную книжку и читают: «Обдул хозяина на две кроны при развесе булок», «Стянул венских булочек и пышек на четыре кроны и продал»… И что там еще было позаписано!.. Оп, как видно, не жалел хозяев, нет, грешно сказать. Не диво, что у них никакой прибыли не было, одни убытки, говорит теперь фру Нильсен. Так и заливается слезами, бедняжка. Им ведь приходится закрыть свое дело, и муж должен поступить пекарем из-за этого плута. Лучше бы они сами проели и пропили все, по крайней мере хоть удовольствие бы имели, говорит фру Нильсен. Но я всегда подозревала что-то неладное, как ни солиден он был с виду. Мужчины все подлецы, и самые порядочные с виду часто оказываются хуже всех.

Дитте не могла удержаться от улыбки:

— Неужто вы в самом деле чуяли это, бабушка? Мне кажется, напротив, он всегда был вашим любимцем.

— Ну, да… он всегда так любезно кланялся бедной старухе: «Здрасте, фру Расмуссен…» Поневоле подивишься, бывало, что он величает тебя «фру». Один только он. Но обманывать они все мастера.

Да, на этот счет Дитте была согласна со старухой.

Вообще же она ничему больше не удивлялась. Здесь, в этом мире, надо было глядеть да глядеть в оба, а то как раз тебя надуют — стоит только человеку выйти за ворота своего дома. Если Дитте посылала за покупками маленького Петера, его частенько обманывали, да трудно было уберечься от этого и старухе Расмуссен, — торговцы пользовались тем, что она плохо видела.

Мелким лавочникам квартала туго приходилось. Они ведь прямо друг на друге сидели тут, и продавал каждый из них в день самую безделицу, — так велика была конкуренция. Волей-неволей они плутовали — обвешивали и обмеривали ради куска хлеба. Покупатели, в свою очередь, надували торговцев: не возвращали назад бутылок, взятых без залога, а продавали где-нибудь в другом месте, или набирали товару в долг, а в один прекрасный день переезжали потихоньку куда-нибудь подальше. И особенно жаловаться на все это не приходилось, — сам виноват, гляди в оба! То же самое испытала Дитте с заказами: не проверь только материала, как раз тебе дадут меньше, и покупай потом недостающее из своего скудного заработка. Да, тут приходилось вести настоящую борьбу за существование. И всюду так!

Спокойною чувствовала себя Дитте лишь в своей «Казарме». Что бы там ни говорили про жильцов, — большинство из них действительно было не в ладах с правосудием, но между собой они жили дружно. Помогали друг другу где и чем могли, тесно смыкая фронт против злого внешнего мира. Чуть кому повезет немножко, он тотчас ставит угощение. Деньги как будто жгли им руки, и они торопились поскорее их сплавить, как говорили про них. Пожалуй, оно и было верно до некоторой степени. Бережливыми и предусмотрительными они не были, большинство жило так: что заработал, то и проел или пропил. Но Дитте любила их такими, каковы они были. Попадались тут изредка и люди другого сорта, которые стремились выбиться из нужды, переехать в более зажиточный квартал, например, белошвейка из соседнего дома. Но те были далеко не такие симпатичные.

Сама Дитте не стремилась больше выбиться наверх. Борьба за кусок хлеба изо дня в день достаточно утомляла и голову, и руки. И Дитте укладывалась вечером в постель со вздохом настоящего облегчения, — день прошел, и слава богу. Зато утром открывала глаза навстречу новому дню с некоторым страхом. Она как-то постарела Душой.

Да и на вид не была молода, несмотря на свои двадцать пять лет. Она сильно исхудала, — кровотечения лишили ее полноты и красок. Венозные узлы увеличились, и по вечерам ее ноги сильно отекали. Морщины на лице свидетельствовали о перенесенном горе, ведь позади у нее была уже целая жизнь, трудовая жизнь. Она все это хорошо знала сама и с особым удовольствием вспоминала о том, какою видной и красивой была когда-то, такою красивою, что люди оглядывались на нее на улице! Недолго длился этот расцвет красоты. Она невольно вспоминала и свою раннюю юность, когда так горячо желала и старалась выправиться и похорошеть. Да, быстро отцвели ее счастье, ее внешность и красота, — как те недолговечные цветы, что распускаются и отцветают лишь за одни сутки. Не сама она сгубила свою красоту; ее истощило слишком раннее материнство; венозные узлы и отеки ног она приобрела, служа у господ; морщины на лице — ну, они были добыты разными путями.

Каковы бы ни были причины, Дитте не упрекала ни себя, ни других ни в чем; только чувствовала себя усталой, замученной. Никому не приходило теперь в голову обернуться ей вслед на улице, и за то спасибо! Нарядами похвастать она ведь тоже не могла теперь. И всегда жалась к самым стенам домов, торопясь прошмыгнуть как можно скорее и незаметнее. Строптивого упорства, как у Карла, у нее не было. И когда он звал ее с собой пройтись, она отговаривалась тем, что плохо одета. он тоже не мог похвастаться одеждой, но не забивался из-за этого в угол, а преспокойно разгуливал по самым людным улицам в дырявых башмаках и обтрепанных брюках.

— С какой стати я должен прокрадываться глухими переулками? — говорил он. — Пока я могу напоминать богачам о себе, они обязаны считаться со мной.

Дитте уступала и шла с ним поневоле, но радости от этого не испытывала, прогулка превращалась для нее в мучение.

Одно только поддерживало в ней бодрость — забота о детях, лишь они и привязывали ее к жизни. У Карла иногда создавалось такое впечатление, что Дитте ждет скорой смерти и радуется ей. Порой она так задумывалась, что ее прямо не дозваться было. Но дети умели возвращать ее к жизни. Когда дело касалось их, она выпрямлялась опять, как упругая и крепкая стальная пружина. Дети ее любили, и она этому радовалась, но ей все казалось, что она не стоит их любви. То, что она могла давать им, далеко не удовлетворяло ее,

 

XIII

ШВЕЙНАЯ МАШИНА, ПЕРИНА И «САМАРИТЯНЕ»

Булочник с женою как будто в лотерею выиграли. Во всяком случае, это было для них вторым, по меньшей мере столь же неожиданным сюрпризом: все деньги были им возвращены!

Выяснилось, что Лэборг за пятнадцать лет своей службы в булочной надул их ровно на пятнадцать тысяч крон. У этого молодчика был большой порядок в делах. Денег он не промотал, но часть разместил по разным сберегательным кассам, часть раздал взаймы частным лицам под верное обеспечение и за хорошие проценты; остальное потратил на обзаведение. У него оказалась преуютная для холостяка квартирка, хорошо обставленная, было даже пианино.

Большая часть денег Нильсенам была уже возвращена, остальные им предстояло получить после продажи всей обстановки Лэборга, так что, в общем, большого убытка не было. Фру Нильсен так и сияла — еще бы! Ведь это все равно, что опустошить огромную, битком набитую копилку.

Право, как будто над ними был назначен опекун, который вел за них дело. И, кто знает, скопили бы они что-нибудь, веди они его самостоятельно? Пожалуй, вся прибыль прошла бы между пальцев. Да, вот это был управляющий — пятнадцать тысяч в пятнадцать лет! Рачительный ютландец! И обидно, в сущности, что ему приходится отсиживать в исправительном доме. Нильсены поговаривали уже, что опять возьмут его к себе по отбытии им двухгодичного срока, — «такой он дельный и аккуратный!»…

Другим не везло, для них никто не откладывал в копилку. Во всех этажах среднего и заднего флигелей перебивались с трудом, а кое-где смотрела прямо в лицо жильцам неприкрытая нужда. Неприятная это гостья! Стоит ей переступить чей-нибудь порог, ее уже не выживешь, она и за стол вместе со всеми садится и в постель ложится. Мужчины большую часть дня околачивались у ворот, не зная, как убить время. Под вечер они обыкновенно уходили: некоторые на собрания, где вырабатывали резолюции, выражающие протест против существующих порядков в требующие вмешательства общественных сил; другие не интересовались политикой и отправлялись в трактир. Пока что толку и от того и от другого все равно не было. Побывавшие на собрании прехрабро колотили дома кулаками по столу и грозили расправиться с кем-то, а вернувшимся из трактира и сам черт был не брат. Денег на расходы по хозяйству, однако, ни у тех, ни у других не оказывалось, и жены бегали друг к дружке занимать, но это все равно, что калеке искать помощи у калеки. Бедняжки без устали рыскали всюду, надеясь получить хоть маленькую помощь, но большею частью напрасно. Очень уж много стало нуждающихся и слишком мало средств. Все разговоры о пособиях из приходских попечительств или профессиональных союзов чаще всего оказывались лишь слухами, порожденными слишком пылким воображением.

Вскоре после Нового года к Дитте неожиданно пришли и отобрали швейную машину. Это было как удар грома. Она запоздала с платежами всего на две недели, что не раз случалось и раньше и на что они сами ее, так сказать, подбивали. Дитте обещала достать деньги и внести их в тот же день, но им нужны были не деньги, а машина.

Особенной пользы машина сейчас, правда, не приносила, и можно было обойтись без нее, но Дитте все-таки заливалась горькими слезами и не столько из-за того, что успела выплатить почти все сто крон, которые теперь пропали, но потому, что очень полюбила свою машину. Она была для Дитте добрым товарищем и долгое время кормила семью… Словно за руку верного друга, бралась Дитте за свою машину, принимаясь за шитье. Шум машины служил бы как аккомпанементом думам и заботам Дитте и убаюкивал детей. Когда они засыпали по вечерам, машина все еще строчила, когда они просыпались по утрам, Дитте уже шила. Наконец дети стали думать, что машина работает и день и ночь.

— Мама никогда не спит! — говорил Петер.

Плакала и старуха Расмуссен. Как ни злилась она сначала из-за покупки машины, потом все-таки много раз говорила ей спасибо за кусок хлеба.

Ни Дитте, ни старуха Расмуссен не могли примириться с тишиной и пустотою в комнате, да и малыши тоже. Дитте ощущала утрату всем своим существом — ее рукам не приходилось больше ласкать полированный дубовый столик, или наматывать шпульку, или подсовывать шитье под иголку, ее ногам недоставало размеренного движения, которым они заставляли работать машину. Раздобыв небольшой заказ, она бежала теперь к какой-нибудь знакомой, у которой была швейная машина, — главным образом для того, чтобы опять почувствовать ход машины, услышать знакомое постукивание.

Но вообще дело было плохо, — без машины Дитте не могла больше работать для магазинов, откуда иногда удавалось заручиться заказом сразу на целую дюжину воротничков или на две, если хорошенько постараться, побегать да попросить. Дитте посоветовалась со старухой Расмуссен, и они решили, что можно обойтись без верхней хорошей перины. Это было единственное их достояние, которое можно заложить. И если старухе покрываться вместо верхней перины нижнею, а вниз постелить себе перину из кровати Дитте, то все будет хорошо. Дитте и детям нижняя перина, право, ни к чему, они и так потеют по ночам!.. Хорошую перину завязали в простыню, и Дитте понесла ее к заказчику. Петеру разрешили пойти с матерью и помогать ей нести перину. Его не меньше матери занимал вопрос о швейной машине; славный он был мальчуган, такой заботливый!

— Когда ты опять возьмешь машину, мы уже будем караулить, чтобы ее в другой раз не унесли! — сказал он. — Я все время буду стоять у двери и, если они придут, скажу, что дома никого нет.

Дитте улыбнулась.

— Теперь уже мы не позволим унести ее! — сказала она решительно.

За перину дали десять крон, и Дитте с мальчиком заторопились на площадь Святых братьев, где был магазин. Мороз так и пробирал, но они даже не замечали этого в своем волнении.

— Знаешь, мама, у тебя совсем красные щеки, — радостно объявил Петер.

— И у тебя тоже, мальчуган. Румяные, как яблочки! — ответила Дитте, крепче сжимая маленькую ручонку. — Знаешь, чему я радуюсь? Что мы успеем вернуть машину до возвращения дяди Карла. Он и не узнает, что ее у нас отнимали.

Карл уехал в деревню искать работы. И, как только успевал немного заработать, присылал деньги в письме.

На площади был сооружен большой снежный болван для сбора пожертвований в пользу бедных. Вместо глаз ему вставили два куска угля, а между колен у него помещалась металлическая копилка.

— Можно мне отдать ему мои деньги? Это ведь бедным! — сказал Петер.

— Отдай, милый, — ответила Дитте.

И Петер принялся шарить где-то глубоко между подкладкой и верхом куртки и наконец извлек оттуда завернутые в клочок газетной бумаги три медных монетки по одному эре. Когда он заработал их, сбегав по поручению извозчика Ольсена, и строил бесчисленные планы, на что их истратить; теперь все эти планы рухнули.

Удивительно! Владелец магазина швейных машин как будто и в глаза не видел Дитте. Оказался таким несговорчивым.

— Мы тут ни при чем, — холодно заявил он. — Вы платили неаккуратно, и мы достаточно долго давали вам льготы. Как вы думаете, могли бы мы вести дело, если бы соглашались таскать машины взад и вперед по капризу клиентов? Живо прогорели бы. Но вы можете взять в рассрочку другую машину, — то есть выдав новое обязательство.

Дитте в недоумении глядела на него глазами, полными слез.

— У меня трое малышей… Без машины я но могу… Просто не знаю, что и делать.

Она держала в руке десять крон, словно надеясь, что вид денег умилостивит его, — он действительно так и впился в них глазами.

— Очень жаль, но, право, мы не можем взять на себя призрение ваших…

Он стал перелистывать конторскую книгу с записями, то и дело поглядывая на руку Дитте с зажатой бумажкой.

— Постойте… вы ведь недоплатили, кажется, как раз… Ах вот: за вами восемь крон! Позвольте, я дам сдачи.

И он протянул руку за деньгами.

Но Дитте быстро отдернула свою руку и в ужасе выскочила из магазина, таща за собой мальчика. Лишь по другую сторону площади она приостановилась и оглянулась назад.

— Кровопийца проклятый! — крикнула она, грозя кулаком. — Чтоб тебе самому когда-нибудь обеднеть и хорошенько почувствовать — каково это!

— Я скоплю тебе на новую машину, — сказал Петер. — Я могу зарабатывать, только бы ты отпустила меня.

— Ах ты, добрый мой мальчик! Ты еще слишком мал. Бот когда подрастешь…

— Эйнар не больше меня, а он каждый день ходит зарабатывать. И говорит, что возьмет меня с собой, покажет хорошие места…

Дитте не ответила. Не по душе ей было это. Город такой огромный, со множеством глухих и мрачных улиц и закоулков… Она сама побаивалась его трущоб и пускать туда ребенка не решалась. Но Петер истолковал ее молчание по-своему. Не то ведь она решительно сказала бы «нет», по своему обыкновению.

Около большого ресторана они постояли и погрелись немножко на одной из железных решеток, ограждавших подвальные кухонные окна, откуда обдавало теплом. Греющихся набралось немало, все решетки были заняты детьми и женщинами. Но из подвала вышел человек и согнал всех, — они загораживали свет. Тогда Дитте и Петер двинулись дальше. Одну ручонку он сунул в карман старого пальто матери, и, когда она тоже спрятала туда свою руку, руки их встречались, и становилось еще теплее. Другую ручонку мальчик засунул за пояс штанишек, прямо к голому телу. Ужасно было холодно тащиться назад, потерпев неудачу!

— Пойдем к «Самаритянам». Я есть хочу! — захныкал вдруг Петер.

Дитте ожидала этого, у нее самой сосало под ложечкой от голода. Должно быть, его раздразнил запах из ресторанной кухни. Но она не любила ходить к «Самаритянам», — слишком там много бывало народу из их квартала.

— А мы не пойдем в ту, что у нас в переулке, — сказал Петер. — На Вестербро тоже есть столовая.

— Ты откуда знаешь? — удивилась Дитте.

— Эйнар говорил, — ответил Петер с запинкой.

Они пошли по Старой набережной и через мост, чтобы не идти по главным улицам. Петер не прочь был бы поглазеть на блестящие магазины, но Дитте не хотела идти этой дорогой. Когда они прошли порядочный кусок пути, Петер вдруг сказал:

— Ты не сердись… я сам был там… вместе с Эйнаром. Я только боялся сказать. Ты меня не прибьешь за это? Нет?

— Нет, нет! Разве я уж так часто бью вас? — спросила она с огорчением.

— Не так часто, как прежде, — откровенно признался Петер, глядя на нее..

Ответ порадовал Дитте. Ведь сколько раз бывало, когда дети напроказят, разобьют что-нибудь или выпачкаются и она сгоряча их прибьет, она раскаивалась потом в своей раздражительности и давала себе слово быть в другой раз терпеливее. Дети после трепки опять, как ни в чем не бывало, беззаботно болтали между собой, еще больше ласкались к ней и в самом наказании находили пищу для развлечения, она же не знала, куда деваться от угрызений совести. Какая огромная пропасть между их детскими душами и ее душой, между их неистощимой способностью забывать и прощать обиды и ее непомерной строгостью! Бедность материальная вела к бедности духовной, к недостатку отзывчивости и снисходительности, а этого не следовало допускать. Дитте так хотелось быть доброй и отзывчивой. И она вечно раскаивалась в душе, что ничуть не становится лучше. А вот теперь Петер все-таки признал, что она стала добрее. Дитте готова была обнять его, так она обрадовалась.

— Я никогда больше не буду бить вас, ни за что! — сказала она. — Но и не будем больше ничего скрывать друг от друга, ладно? Это очень нехорошо.

— А что-нибудь хорошее можно ведь все-таки скрывать? Например, если я захочу купить тебе машину, — сказал Петер.

Столовая «Самаритяне» помещалась в мансарде над большой пивоварней, и там было замечательно тепло. Они уселись за стол.

Много людей сидело за длинными столами, каждому давалась чашка горячего молока и несколько ломтей хлеба с салом или с маргарином. Видно было, что люди изрядно проголодались: почти все сразу огораживали руками свою порцию хлеба, словно боясь, что ее отымут, и низко нагибались над чашкой. Больше всего было тут стариков и женщин с детьми. Старики выглядели ужасно одинокими, заброшенными, изможденными и все напоминали тряпичников: седые, остриженные под машинку головы, видимо, никогда не знавали воды и мыла. Бедные, нищие старики! Никого-то у них, должно быть, нет на земле, ни одной души, близкой, которая бы позаботилась о них немножко, помыла их, почистила. Дитте вспомнился их прежний сосед, старый тряпичник. Узнать бы, куда он девался.

— Не знаете ли вы старого тряпичника Риндома? — спросила она своего соседа за столом.

Старик поднял голову от чашки и уставил на Дитте выцветшие глаза.

— Как же, знаю, — это мой товарищ, — ответил он и начал большим складным ножом резать ломти хлеба на мелкие кусочки. — Он работал одно время тут, на Вестербро. А теперь, должно быть, перебрался на свое старое место около Боргергаде. У него есть медаль за спасение утопающих.

Этого Дитте не знала.

— Как же. Он вытащил из воды двух тонувших ребятишек и получил за это медаль. Он тогда был еще полицейским надзирателем. Потом он как-то ночью стащил в участок одну важную особу, которую никак нельзя было трогать, — его и уволили.

Люди приходили и уходили. Поев, вставали и давали место другим. Ни одно место не пустовало, у дверей толпились очереди ожидавших. Никто не вступал в разговор, каждый глотал, потупившись, свою порцию и тихонько пробирался к выходу. Дитте одна завела беседу со своим соседом-стариком. Множество глаз уставилось на них, и они тоже замолчали.

Молодая брюнетка принесла порции Дитте и Петеру. Дитте поклонилась, — это была дочь кого-то из ее прежних господ.

— Как поживаете? Вы очень изменились. Замужем? И он пьет? — спросила дама и, не дожидаясь ответа, отошла.

Дитте от души порадовалась, что не пришлось отвечать.

Вдруг Петер схватил ее за руку:

— Мама, смотри, вон дядя Карл!

Он весь дрожал от радости и порывался кинуться туда. Дитте едва удержала его.

Карл только что вошел и озирался, исхудалый, оборванный. Увидев их, он радостно улыбнулся и быстро подошел.

Найдется местечко рядом с вами? — спросил он, протискиваясь, чтобы сесть рядом с Петером.

Но Дитте с мальчиком уже должны были освободить свое место для других.

— Мы подождем тебя у входа, — сказала она.

Долго ждать им не пришлось, всего несколько минут.

— Какой ты проворный! — сказала Дитте. — Сыт?

— Да, спасибо! Не такое это место, чтобы засиживаться дольше, чем это необходимо. Благотворительность все-таки отвратительная вещь!

Дитте вполне согласилась с ним.

— Но все-таки прибегаешь к ней… и радуешься, когда тебя покормят, — сказала она.

— Да, разумеется. Мы, как потерпевшие крушение, о которых иной раз читаешь: до того, бывает, наголодаются, что под конец набрасываются на нечистоты.

Карл пытался устроиться в деревне, но из этого ничего не вышло.

А вы тут как поживали? — спросил он.

Дитте рассказала насчет швейной машины. Он сжал кулаки.

— Будь я тут, я не позволил бы им унести ее!

— Ну, они вернулись бы с полицией, — возразила Дитте. — С такими мошенниками ничего не поделаешь. Закон ведь на их стороне.

— Вчера на Саксогаде хозяин выставил жильца, моего товарища, со всей семьей на улицу, — сказал Карл. — Но нас собралось несколько человек, мы внесли вещи в квартиру и заставили хозяина снова навесить двери и окна. Он было снял их! Как будто клопов морил!

— Вчера? — удивленно спросила Дитте. — Отчего же ты домой не пришел?

Выяснилось, что Карл уже несколько дней жил на улице Саксогаде, стесняясь показаться домой с пустыми руками.

Вечерело, зажглись уличные фонари. Карл не мог сразу пойти с Дитте домой; ему надо было помочь товарищу осмотреть рыболовные снасти, расставленные ими в бухте Кэге.

— Но я вернусь завтра поутру и принесу рыбки. А может быть, и денег, если нам повезет.

Он проводил их, и на этот раз, к удовольствию Петера, они прошлись по главным улицам. Карл и Дитте медленно шли, разговаривая, а мальчик перебегал от одной витрины к другой.

Оставшись вдвоем, Дитте и Петер поговорили было о том, чтобы зайти к закладчику выкупить перину об-ратно, пока деньги не истрачены. Но сообразили затем, что это невозможно, — откуда взять еще денег на проценты?

— Ну, раз так, надо и старуху с малышами угостить, — решила Дитте.

Они зашли в лавку и купили маринованную селедку, немножко сала, кофе и кусочек копченой колбасы. Дитте положила на стол свои десять крон и тут же раскаялась в этом, да было уже поздно.

— А, сегодня мы при деньгах! — сказал лавочник с поклоном. — Так вы позволите, сударыня, получить заодно должок?

Дитте сдали всего одну крону. Вот тебе и десять крон, — улетели. Ни денег, ни перины! И машины своей ей так и не видать больше!

Увидеть-то ее Дитте, впрочем, увидела. Как-то раз утром она зашла на Дворянскую улицу к своей знакомой, тоже бедной и находившейся почти в таком же положении, как сама Дитте — без мужа и с тремя малышами. Оказалось, что женщина только что взяла себе швейную машину в рассрочку, собираясь шить на магазины рабочие блузы, что, как говорили, хорошо оплачивалось.

— Только бы меня не Надули, — сказала она, — попробуй машину, ты больше меня понимаешь.

Дитте села за столик и принялась шить. Но вдруг остановилась и тяжело перевела дух, почувствовав в руках какую-то особую теплоту, которая затем горячими струями растеклась по всему ее телу и согрела, размягчила сердце. Дитте впилась глазами в машину, в номер ее, в каждую мелочь… Потом уронила голову на руки, прильнула к машинному столику, как, бывало, часто делала, и вдруг на полированную поверхность дерева, — тоже как часто бывало, — капнула горячая слеза, вызвав знакомый запах скипидара.

Женщина положила руку ей на плечо:

— Ты что? Не больна ли? Или случилось что?

Дитте подняла голову, силясь улыбнуться:

— Нет, ничего, так как-то странно на душе… Ты совсем новую машину покупала?

— Да… то есть мне кажется, что она была совсем новая, когда я ее смотрела в магазине. Но она, видно, все-таки немножко подержанная. По-твоему, она плохая?

— Нет, отличная машина, — сказала Дитте, стараясь побороть отчаяние. — Но береги ее хорошенько, иначе она улетит от тебя в другие руки, когда ты выплатишь за нее сотню крон! Она так уж вышколена. У них там есть с десяток машин, обученных ходить по людям и грабить бедных швей. Выгодное, должно быть, дельце.

— Ай-ай! Вот я в какие когти попала! Ну, да мы-то вывернемся. Весной я уезжаю в Швецию к жениху — там мы поженимся. Пусть они тогда ищут свою машину в путеводителе!

Карл вернулся на следующее утро, основательно продрогший, но с порядочной связкой рыбы и пятью кронами в кармане. Он был в отличном настроении.

— Сегодня ночью опять отправимся, — сказал он. — Надо ловить, пока можно. Иметь бы только какую-нибудь непромокаемую одежонку, а то плохо приходится, когда вымокнешь насквозь и мерзнешь всю ночь.

— Не сбегать ли к нашим спросить: нет ли у них? — предложила Дитте. — Отец ведь всем понемножку торгует. И могут же они поверить нам в долг.

Но Карл предпочитал несколько дней обождать — какова-то погода будет. Если южное течение затянет море льдом, не о чем и хлопотать. Рыбачьи лодки у Чертова острова уже замерзли во льду.

— Но тогда мы что-нибудь другое придумаем, — прибавил он весело, чтобы подбодрить Дитте.

Она поджарила ему рыбы и дала чашку крепкого кофе, чтобы он хорошенько согрелся. Поев, он хотел пойти к себе в каморку соснуть. Но ему не позволили.

— Поди и ляг на кровать старухи Расмуссен, — сказала Дитте, — в твоем чулане и кровать, и все в ней ужасно отсырело. Мы шуметь не будем.

— По мне хоть из пушек палите! — сказал Карл, зевая.

У него глаза слипались. Когда он уснул, Дитте решила веять его одежду, чтобы просушить на печке. Карл лежал, скрестив руки, и крепко спал. Лицо было спокойное, почти счастливое. Это потому, что ему опять удалось заработать кое-что. Крепкий сон говорил о том, что он хорошо поработал. Дитте постояла с минуту, глядя на него, потом подкралась к нему и поцеловала в губы. Он пошевелился, но не проснулся.

Дитте расправила, вычистила и положила сушить его одежду на печку. Так приятно было повозиться с этим, — это напоминало ей то время, когда отец рыбачил.

 

XIV

МАЛЕНЬКИЙ ПЕТЕР ВСТУПАЕТ В ЖИЗНЬ

Надо было бы отдать Петера в школу еще с осени, но почему-то не отдали. Никто из городских властей ни разу не навестил Дитте по поводу приемышей; и она постепенно успокоилась на том, что никто в мире не интересуется ее гнездышком. И ей в голову не могло прийти самой заявлять о себе. Но раз, когда Петер был внизу и играл с Эйнаром, мать Эйнара, Сельма, вдруг вспомнила, что Петер не ходит в школу. Она поделилась этой мыслью со своей соседкой, — ей показалось это странным, ведь мальчику шел уже восьмой год! Другие соседки подхватили это, и по всему двору пошли разговоры о том, что Дитте поступает неладно. Или она в самом деле думает, что ей и закон не писан? Что ее детям не к чему ходить в школу и учиться чему-нибудь — как принцам каким! А жена извозчика Ольсена так прямо и выпалила Дитте, что она накличет на себя беду: ведь каждый ребенок в стране подлежит обучению грамоте и закону божьему. Хоть с голоду помирай, а без религии нельзя, потому Что сам господь установил, что и бедняки имеют право приобщаться святых даров наравне с богатыми. У нее самой было восьмеро ребят, так она все это доподлинно знает!

У Дитте даже уши загорелись:

— А я-то и не подумала об этом ни разу!

Это было не совсем так. Петер довольно часто напоминал ей об этом и просился в школу. Эйнар рассказывал настоящие чудеса про школу, про учителей добрых и про учителей вспыльчивых, про мальчиков, которые получали оплеухи, не пикнув и даже головой не качнув. Петер так осмелел, что даже сказал однажды:

— Если ты не хочешь свести меня в школу, я сам пойду. Я хочу в школу!

Ему было стыдно отставать от других. Но Дитте питала нерасположение и недоверие ко всему, что было связано с начальством, да и трудно ей было обойтись без Петера, — он нянчил младших, когда старуха Расмуссен уходила, чтобы немножечко подработать.

Но вот, значит, теперь вопрос должен быть решен. Волей-неволей предстояло потерять день, выправляя разные свидетельства и бог весть что еще, приведя в действие сложный аппарат — ради того только, чтобы малышу Петеру покорпеть над катехизисом Лютера! К счастью, жена извозчика Ольсена была опытна но этой части, — своих восьмерых детей определяла в школу и знала все ходы и выходы.

Дитте послала с мальчиком старуху Расмуссен, сама она идти побоялась.

— Некогда мне, — отговаривалась она. — А если начнут придираться, что привели его так поздно, скажи просто, что его отправляли в деревню из из-за золотухи. — Так посоветовала ей мадам Ольсен.

Однако все обошлось гладко; свидетельства оказались в порядке, и Петер стал школьником. Это с первого же дня все почувствовали. Он начал говорить низким голосом, складка между бровями появлялась чаще. И беда, какой он строгий стал и взыскательный, — чтобы все было как следует! Упаси боже не позаботиться вовремя снарядить его в школу! Тогда он попросту уходил — без всякой еды. Ему бы прямо машинистом на поезде быть с его точностью! Старуха Расмуссен совсем, бывало, запыхается с ним.

— Да ведь еще всего половина восьмого, не суетись ты! — говорила она ему.

— Без пяти минут восемь, — хмуро отвечал он и марш за дверь. И впрямь, вскоре било восемь.

— Обидно, что нет у меня больше тех хороших часов с кукушкой и с боем. Подумать — он спустил их, бездельник-то мой, заложил, чтобы только напиться!

Тому минуло уже тридцать лет, но старуха сердилась, как будто это случилось вчера.

Дитте встала рано, ей надо было сегодня идти на поденщину, стирать в одном доме на Королевской улице. В пять часов утра полагалось уже быть на месте и развести огонь под котлом в прачечной, чтобы белье закипело вовремя. Она поставила вскипятить воду для кофе и перенесла лампочку в кухню, чтобы светом не разбудить детей. Петер все это время спал тревожно из-за школы. В окошко глядел месяц, и при его свете можно было причесаться. Как повылезли у нее волосы! Она скатала вычески и сунула в ящик стола, — надо будет заказать из них привязную косу, когда разживется деньгами.

Месяц освещал двор, белый от снега, и разливал во-круг удивительно яркое голубое сияние. Отчетливо были видны лишь очертания темных зданий и предметов. Вдруг на сверкавшем снегу что-то зашевелилось, люк навозной ямы раскрылся сам собой — совсем как в сказке, — и оттуда с трудом вылез какой-то человек, весь в облаках теплого навозного пара. Человек вытащил из ямы большой мешок и осторожно прикрыл люк. Это был — старый тряпичник. Дитте поспешно распахнула окошко, нарочно с шумом, чтобы старик услыхал, и поманила его. Он поднял свой железный крючок кверху — в знак того, что заметил ее. Вскоре она услыхала его шаги по лестнице и посветила ему.

— Входите и выпейте чашечку горячего кофе! — шепнула она, впуская его в комнату.

Петер, конечно, проснулся от света, но не беда!

На дворе появился извозчик Ольсен и прошел в конюшню задать корму лошадям; хорошо, что старик убрался вовремя.

— Да, не следует попадаться Ольсену на глаза. Ему ведь поневоле пришлось бы поднять шум, чтобы самому не слететь с места, — сказал старик.

— Неужто у вас нет другого приюта… даже днем? — содрогаясь, спросила Дитте.

— Нету, вот до чего дошел! Прежде я сам сортировал хлам и выручал иной раз порядочно. Теперь приходится сбывать все целиком другим тряпичникам, которые сумели лучше устроиться. И скольким еще надо нажиться на этом хламе, пока он переходит из рук в руки — от тряпичников к старьевщику, от него к скупщику и наконец к оптовику! А тому, кто роется в мусорных кучах, почти ничего не остается. Да, дрянь дело. Днем еще туда-сюда, заберешься в уголок какого-нибудь кабачка и сидишь — ежели только заработка хватит, и туда ведь даром не пускают, все денег стоит!

— А вы заходите к нам, когда кончаете свою работу, — сказала Дитте. — У нас тепло и поговорить есть с кем, — старуха Расмуссен рада будет.

— Спасибо, но… Нет, это не подойдет. Куда мне, такому грязному. В кабачки-то еле пускают, — уж очень воняет от меня. Часто из-за этого выходят неприятности, и приходится бродить по улицам.

Да, действительно от него воняло; недаром Петер лежал и потирал свой носишко, словно туда мухи залетели. Но не гнать же старика ив-за этого на улицу!

— Не беда, заходите, — храбро оказала Дитте. — Дети вас так любят.

— Да, это ничего, что от тебя плохо пахнет, можно ведь нос заткнуть, — вмешался Петер, подымая голову.

— А ты уже проснулся? — спросил старик, трогая его своим крючком. — Заткнуть нос, говоришь? Да, многие затыкают, как только встретят меня. Ничего не поделаешь, у всякого ремесла свои неудобства!

— Найти бы только вам пристанище на ночь! — озабоченно сказала Дитте. — В Карловой каморке, пожалуй, слишком холодно, а то ведь он последнее время каждую ночь уходит из дому.

Но старик и слышать ничего не хотел.

— Нет, нет, не место мне теперь среди приличных людей! — сказал он.

Вот в том-то и весь ужас. Жалость боролась в Дитте с брезгливостью. Его ведь не отмыть, не отскоблить, раз он вечно роется в помойных ямах. Бедняга! И на стуле-то ему не сидится.

— А что, если устроить вас в богадельню?

Старик встал и зашатался.

— Ежели ты это задумала, то я не знаю, что с собой сделаю, — сказал он, весь дрожа от страха. — Ну, мне пора теперь!

И он вскинул свой мешок на плечо.

— Да вы все равно ничего не увидите в таких потемках. Посидите у нас, пока рассветет! — уговаривала его Дитте.

Но он уже не мог сидеть.

— Мне надо еще сходить в дом миссионеров — там в пекарне продают хлеб за полцены, если прийти до шести утра.

— Ой, какая даль! — Дитте вдруг показалось, что самой ей удивительно хорошо живется.

— А не все ли равно, где и куда шагать мне? — ответил старик. — Как-нибудь надо скоротать свой век. Ну, прощай. Бог благословит тебя и твоих детей за твою добрую душу.

Проводив старика, Дитте налила чашку кофе и Петеру. Он не просил, но лежал и поглядывал на кофейник загоревшимися глазами, беззвучно шевелил губами и улыбался. Этакий плут! Как тут устоять?

— А теперь закутайся и усни опять, — сказала Дитте. — Еще пяти часов нет. Старуха Расмуссен разбудит тебя. Не балуйся по дороге в школу и обратно домой и там веди себя хорошенько, чтобы никто не сказал: плохая, видно, у него мать, что так распустила детей. И скажи старухе Расмуссен, что тут оставлена солонина для Карла. Пусть она уж позаботится о нем. А если он придет домой мокрый, пусть она не позволяет ему спать в его каморке. И если кокса не хватит, то…

— Я сам принесу, не беспокойся, — сказал Петер.

— Спасибо, мальчик. Да напомни старухе Расмуссен, что ей надо сегодня сходить к участковому попечителю. — Она постояла еще немного, соображая. — Ну, кажется, больше ничего. — Поцеловала мальчугана, погасила лампу и ушла.

Как только мать спустилась с лестницы, Петер вскочил и живо оделся. Чего тут валяться и сопеть? У него явилась блестящая мысль: старик Риндом плетется теперь к Большому трактиру… Преинтересно, должно быть, на улицах ночью… Надо захватить с собой Эйнара и махнуть на разгрузочную пристань набрать кокса… К началу занятий в школе они успеют вернуться, а потом после обеда будут совсем свободны, делай, что хочешь. Петер вытащил из-под стола мешок и потихоньку выбрался за дверь. В коридоре было темно, а Петер немножко трусил темноты, но, спустившись во двор, он опять стал храбрецом. Торопливо направился к окошку Андерсенов и постучал. Сам Андерсен лежал в больнице, а то Петер не отважился бы.

— Кто там? — боязливо спросила Сельма.

— Можно Эйнару со мной?.. Я иду собирать кокс! — сказал Петер.

— Боже! Это ты, мальчуган! Уже на ногах в такую рань! — удивилась мать Эйнара и впустила Петера.

В помещении было жарко и тесно, — у них была всего одна комната. Всюду были постланы постели — на стульях вдоль стен и на полу. Эйнар быстро оделся, глаза его сияли в ожидании сказочных приключений.

Быстро шагали мальчуганы к пакгаузам, находившимся около Глиняного озера. На полдороге они спохватились, что ближе было бы пойти в Вольную гавань. Оно так и было, если считать от их дома. Мальчишки повернули назад и припустились бегом, чтобы наверстать упущенное время. Около Триангля из-под темной арки вышел полицейский и долго смотрел вслед двум мальчишкам, во всю прыть бежавшим к Вольной гавани с пустыми мешками за спиной. Прохожих на улицах не было видно, лишь иногда встречалась газетчица, которая брела в одну из больших газетных контор за утренними выпусками газет.

Но в самую гавань нечего было и думать пробраться в такую пору, а уж улизнуть оттуда подобру-поздорову — с поживой вообще никогда не удавалось. Эйнару все это было доподлинно известно. Но отчего не подразнить кровожадных сторожевых псов, которые бегали взад и вперед между двумя железными решетками. То-то была потеха, когда они с пеной у рта вонзали зубы в железные прутья, думая, что это тощая нога мальчишки! Потом выскакивал сторож и тоже бесновался попусту, столь же беспомощный и безвредный за своей высокой оградой, как и псы.

К северу от Вольной гавани есть участок, наполовину залитый водой, там виднелись развалины старых молов и насыпей, стояли лодки, мелкие баржи, буксирные пароходы. По всем направлениям бежали и перекрещивались рельсы, валялись какие-то доски, заржавевшие пароходные котлы и прочие интересные и удивительные вещи. И на рельсах всюду был рассыпан кокс. Кроме того, дощатый забор, ограждавший большие кучи угля, недавно сломался от тяжести навалившегося на него груза, и куски угля валялись повсюду, вплоть до самых рельсов. Можно преспокойно присесть и набить себе полный мешок — и это даже воровством нельзя назвать. Но лучше, конечно, чтобы никто не заметил. Эйнара с Петером, впрочем, и нелегко было заметить. Они, словно крысы, шмыгали между старыми опрокинутыми вагонетками, сараями, перевернутыми лодками и рыбными садками.

Эйнар здесь, бывал частенько, но Петеру все казалось новым и занимательным, и он не скрывал этого. Но всего удивительнее была сама ночь. Ему еще никогда не случалось гулять ночью. И сердце его билось так, что дышать было трудно, настолько все вокруг было поразительно, волнующе, необыкновенно. Весь мир как будто затаил дыхание, месяц светил совсем иначе, нежели вечером, когда он словно робел и стеснялся уличных фонарей. Теперь он прямо поливал землю своим сиянием, а звезды то и дело мигали, будто устав бодрствовать. Озаренный сиянием снег похрустывал, а там, на мрачных водах, дремали форты, плыли домой корабли с яркими фонарями. Это были рейсовые пароходы, прибывавшие из провинциальных гаваней.

— Будь мы с тобой сейчас на пристани у Морского госпиталя, мы могли бы таскать багаж пассажиров и заработать на этом, — сказал Эйнар.

Петер и понятия не имел, где это Морской госпиталь, но, во всяком случае, твердо знал, что нельзя быть в двух местах сразу, как всегда внушала ему старуха Расмуссен. Он и этим был вполне доволен.

Набрав в мешки сколько им под силу было тащить, мальчики спрятали их под старую лодку и побежали к воде попробовать, крепок ли у берега лед. Спугнули нескольких спавших на воде уток, которые длинной мягкой цепочкой перелетели подальше и опять опустились на воду, взметнув высокую струю. Послышался фабричный гудок, другой, третий… Значит, четверть седьмого. Рабочим пора идти на работу.

Со стороны моря раздался сигнал. Вскоре послышалась продолжительная, раскатистая трескотня, похожая на беспрерывную дробь барабанов.

.— Это с Куриных мостков, — сказал Эйнар. — Стало быть, рабочие переходят на островок. Они-идут гуськом по длинным-длинным мосткам и не могут вернуться назад раньше полудня. Отец мой работал там.

Эйнар знал тут все распорядки.

Пора было и домой. Мешки были претяжелые, и мальчики попросту волочили их за собой по снегу, благо снег был твердый, утоптанный. На Северной дороге их остановил полицейский, спросив, что у них в мешках и куда они их тащат.

— А это нас матери за углем посылали. Мы тут на углу купили, — смело сказал Эйнар. — Нам недалеко идти, на Греногаде.

Их пропустили. Около семи часов они были дома. Старуха Расмуссен возилась с двумя малышами.

— А ты уж теперь без спросу шляешься, как большие мальчишки? — сказала она язвительно.

Петер покраснел до ушей и пробормотал:

— Разве это худо?

— Да уж хорошо, нечего сказать! Чего-чего я не передумала со страха! Думала, тебя нечистый уволок!

Петер наскоро проглотил свой завтрак и поспешил уйти от воркотни. Эйнар поджидал его во дворе.

Петер уже пресытился школьными впечатлениями, они не удовлетворяли его мальчишескую жажду чудесного. Были в школе и добрые учителя, которые, например, разрешали мальчикам-молочникам, встававшим очень рано, дремать весь первый урок; были и такие, которые не терпели, чтобы какой-нибудь школьник рассмеялся. Ну, что же тут интересного?

В эти дни случилось, однако, и нечто особенное: назначен был осмотр зубов школьников, и дантисты обходили все школы.

— Это потому, что мы такие худые, — объяснил Петер домашним.

В самом деле, так и в газетах было напечатано; школьные инспектора были встревожены, замечая у детей симптомы все возрастающего недоедания. И так как с полным основанием можно было предположить связь между скверным питанием и плохим состоянием зубов детей из бедных классов, то город поручил нескольким зубным врачам осмотреть и полечить зубы городским школьникам. Зубы у детей оказались прямо-таки в плачевном состоянии. Впрочем, виноват был не один жевательный аппарат, — приготовление пищи тоже ведь играет роль! И для плохих зубов немало значит, хорошо ли проварена или прожарена пища. Поэтому возник план — ввести в школьную программу обучение девочек стряпне, — женщины из бедных классов просто невежды по этой части.

Петер с Эйнаром могли подтвердить это на основании собственного опыта: у них дома частенько даже и попыток не делалось сварить или изжарить что-нибудь. Ну, да планы обучения стряпне не так занимали мальчиков сейчас, — для Петера это будет иметь значение только, когда подрастет и станет ходить в школу сестренка Анна; до тех пор он может потерпеть. Но оба мальчика были страшно заинтересованы — неужто им в самом деле каждому выдадут по зубной щетке?! Эйнар, вообще не очень-то аккуратно посещавший школу, не пропускал теперь ни одного дня.

Домой из школы Петер пошел сегодня по Вольной Королевской улице, где стирала мать. Если ему посчастливится прийти во время ее обеда, то и ему перепадет кое-что. Тефтели! Господа только тефтели и кушают. Куда бы он ни пришел к матери на поденщину, везде готовили тефтели с тушеной картошкой. И Петер отлично понимал господский вкус. Будь он богат, и он бы ничего другого не кушал. А вот жена извозчика Ольсена всегда говорила господам, у которых стирала:

— Только, пожалуйста, не угощайте меня тефтелями с тушеной картошкой. Достаточно я их наелась в сотнях домов, где стирала последние годы.

Она была очень разборчива. Зато господа и брали её лишь тогда, когда не могли найти другой прачки.

Мать как раз обедала, когда пришел Петер. Тефтели с тушеной картошкой — ура! сидела на табуретке, вся съежась. Видно, ей плохо было. Петер подошел и обнял се за плечи. Так он часто делал, когда никто не видел. Под большим котлом с бельем гудело пламя. Ах, как тут было тепло! На лбу у матери выступили крупные капли пота.

— Как это славно, что ты зашел меня проведать! — сказала она и протянула ему тарелку.

Он так и накинулся на еду.

— Мама, знаешь, нам выдадут в школе зубные щетки! — заявил он вдруг, набив себе рот.

— Неужели, мальчуган?.. Ну, хоть какая-нибудь работа будет зубам, — тихо отозвалась она.

— Да, потому что у нас мало жиру на теле из-за плохих зубов.

Дитте слабо улыбнулась, но ничего не ответила, а он подтвердил:

— Да, вот как!

— Передай старухе Расмуссен, что я вернусь поздно, — сказала Дитте, когда мальчик собрался уходить, — Очень много белья сегодня. Но она придумает, чем накормить вас вечером,

И она усердно принялась за стирку, а Петер пошел домой.

— Знаешь что! Девчонки должны будут теперь учиться в школе стряпать. И всем нам выдадут зубные щетки! — восторженно прокричал мальчик, врываясь в комнату.

— Холоду-то, холоду-то напустил! — сердито встретила его старуха Расмуссен.

Она перестала благоволить к нему с тех пор, как он начал ходить в школу. Мальчик он, конечно, и теперь ничего себе, но уж больно самоволен стал.

— Должны будут стряпать! — подтвердил Петер и опять повторил все сначала.

— Ладно, ладно, верим! Не придумай только еще чего!

— Ах, ты никогда ничему не веришь! — с досадой сказал мальчик. — Так и я тебе никогда не буду верить.

— Поверить такой чепухе? Да я небось родом не с острова Моль. Нет, проваливай со своими выдумками подальше — где люди ушами кисель хлебают!

— Но если сам инспектор так сказал! По-твоему, и он врет?

Старуха сочла за лучшее сдаться.

— Оно, положим, похоже на них — завести зубные щетки и стряпню в школе. Черт коли дурит, так дурит!

Петер опять проголодался и сел за стол со всеми вместе. Он всегда готов был поесть. Когда они кончили, старуха стала собираться к участковому попечителю. Анну она брала с собой; тогда Петеру надо было смотреть только за одним братишкой, это было нетрудно.

Обыкновенно он хорошо справлялся даже с двоими, — он часто нянчил их. Но сегодня братишка все время с рук не шел. У него резались зубки, и он не выпускал пальцы изо рта, десны сильно распухли. Петер таскал ребенка по всей комнате — то к окну, чтобы он посмотрел вниз, во двор, то опять к столу, где лежали игрушки. Но братишка никак не мог успокоиться и стоило Петеру присесть с ним, начинал реветь. Приходилось опять таскать его по комнате. Дядя Карл провел ночь на рыбной ловле, и надо было дать ему теперь покой.

Петер совсем изнемог, ребенок сползал все ниже и ниже и готов был выскользнуть из РУК- Тогда Петер бросился с ним в кухню и затворил за собой дверь, чтобы Карлу не слышно было рева. Но в кухне оказалось слишком холодно, и малютка весь посинел. Под конец Петер прямо не знал, что делать, и сам разревелся.

Пришел Карл.

— Вот так концерт! В два голоса! — весело сказал он и забрал их обоих в теплую комнату. Скоро ему удалось развеселить малютку.

— Отчего ты не позвал меня, малыш? — спросит Карл.

— Зачем?.. Я и сам могу справиться, — хмуро ответил Петер.

Оп был сконфужен. Карл заметил это.

— Ты вообще молодчина! Я не понимаю, как ты можешь таскать такого тяжелого мальчишку!

Это помогло.

Пришел Эйнар и спросил, протискиваясь в дверь, можно ли Петеру выйти во двор поиграть?

Он был низенький, но плотный мальчуган, с чудесным, смелым личиком, но уж очень сопливый.

Петер отрицательно закачал головой и сделал знак Эйнару.

— Старухи Расмуссен ведь нету дома, — прибавил он, исполненный чувства ответственности.

— Проваливай! — смеясь, сказал Карл. — Ты думаешь, я не справлюсь с братишкой?

Оба мальчугана кубарем скатились с лестницы, затем Эйнар стрельнул из ворот прямо за угол. Там он остановился и подождал Петера. Он боялся, что его кто-нибудь увидит и остановит, пошлет по какому-нибудь делу. Кому бы он ни попался на глаза, всякий норовил послать его куда-нибудь.

— Теперь давай побродим немного, — весело сказал он, радуясь, что удрал-таки. — На озера! Живо!

Петер слепо следовал за ним и только уже на мосту Мира вспомнил, что дал матери какое-то обещание, но какое именно — запамятовал. Да и поздно было — они уже спускались на лед.

«Лед не прочен» — написано было на всех дощечках на набережной. Но Эйнар с Петером и внимания на них не обратили. Всеми этими объявлениями норовят только испортить тебе всякое удовольствие! Мальчики сбежали вниз и заскользили по льду.

Кто-то закричал им с берега — полицейский! Он грозно приказал им вернуться. Петер хотел было послушаться.

— Ты спятил? — сказал Эйнар и пустился бегом по направлению к мосту Королевы Луизы.

Полицейский шел за ними по набережной, а затем тоже спустился на лед.

Петер, утекая, ревел во все горло: «Мама, мама!»

— Замолчи! — сказал Эйнар, схватив его за руку.

Они направились к противоположному берегу, но туда бежал другой полицейский, чтобы сцапать их. Мальчики, однако, оказались проворнее его, выскочили на озеро Сорте дам и пустились переулком в обход. У Павильона они вынырнули опять, по-прежнему не убавляя рыси и держась за руки, и вдруг оба разом остановились и замерли, не дыша.

— Ага! Гляди! Гляди! — закричал Петер. Он весь вспотел и раскраснелся.

Здесь, должно быть, лед был прочный. Весь этот конец озера огорожен и обсажен елками. Сотни нарядно одетых людей бегали по льду на коньках, или их катали на креслах-санках под звуки духового оркестра. Почти у всех были меховые шапки и меховая опушка на одежде, а у дам топорщились в руках муфты, щечки же алели, как самые спелые яблоки. Петер никогда еще не видал, как катаются на коньках!

— Гляди! Гляди! Летит! — кричал оп, указывая на одного конькобежца. — Еле дотрагивается ногами до льда!

Попасть бы теперь туда, на ледяной круг!

— Не пристегнуть ли вам коньки, барышня? — спросил Эйнар молодую даму в сером, которая сидела у самого барьера, возясь с коньками.

Спасибо, — ответила она, и он мигом очутился около нее.

Петер поглядел-поглядел и тоже прыгнул за барьер. Подошел сторож.

— Они помогают мне… Это мои кавалеры! — сказала молодая дама.

Сторож вежливо притронулся к козырьку и отошел.

Дама сделала круг, потом вернулась и повела их обоих в маленькую беседку, где заказала им по чашке шоколада, горячего-прегорячего, и по две пышки. Покончив с угощением, они пошли по льду, любуясь на конькобежцев. Молодая дама каталась с каким-то господином, — они взялись за руки и словно играли в «кто кого перетянет». Увидев мальчиков, она приостановилась, и Петер взял протянутую дамой руку.

— Это мои рыцари! — сказала она своему кавалеру и потрепала мальчиков по щеке.

Кавалер засмеялся и дал Петеру монетку в двадцать пять эре.

Теперь самое время было уходить отсюда, сторож продолжал следить за мальчиками. Они направились на площадь Ратуши.

— Не купить ли нам чего-нибудь на эти двадцать пять эре? — спросил Эйнар, останавливаясь перед булочной. — Я проголодался.

— Нет, это надо спрятать на покупку новой швейной машины матери. Но можно пойти к «Самаритянам»! — Петер тоже проголодался.

Побывав у «Самаритян», они отправились к Главному вокзалу, — может быть, удастся заработать еще столько же. Случалось, что приезжие поручали донести свои пожитки до экипажа или до трамвая.

— Только не суйся к старухам! — сказал Эйнар. — Эти ничего не дают. Скажут только «спасибо», да «большое спасибо», и все тут.

Какой-то толстяк переходил через улицу с чемоданом в руках.

— Вот к этому стоит подойти, — шепнул Эйнар, и они побежали рядом с ним, каждый со своей стороны. он смерил их взглядом, потом дал им чемодан. Они еле потащили его вдвоем. Толстяк шел рядом, отирая пот с затылка и с лица. «Черт побери! Вот так молодцы!» — одобрительно говорил он.

Мальчики заработали целую крону. Эйнар взял ее себе. У входа в отель «Бристоль» дни с полчаса двигали вертящиеся двери, впуская и выпуская посетителей. Но ничего за это не получили. Люди думали, что так и полагается, и даже не смотрели на них. К тому же дети опять проголодались.

— Слушай, не купим ли чего на крону? — сказал Петер.

Эйнар состроил гримасу: «Чего захотел!» Но немного погодя зашел в булочную и вышел оттуда с целым пакетом крендельков. И вдруг они заметили, что уже смеркается, — пора домой.

Они побежали по главным улицам, чтобы заодно чуточку полюбоваться на окна магазинов. Да и застряли у витрины большого игрушечного магазина, позабыв про все на свете. Прильнув носами к стеклу, они разглядывали выставленные сокровища жадными глазами, в которых играли отсветы магазинных огней. От дыхания мальчиков стекло запотевало, так что им то и дело приходилось менять место.

— Гляди! — воскликнул Петер. — Настоящий паровоз! Это будет мой!

Но Эйнар утверждал, что локомотив его, так как он первый его увидел. Мальчики готовы были вцепиться друг другу в волосы.

— Если ты уступишь мне локомотив, то бери себе вон тот большой дом с лошадьми и коровами, — просительно проговорил Петер.

Эйнар великодушно согласился:

— А еще я беру себе эти лошадки-качалки! Слышишь?

Они опять взялись за руки и принялись делить игрушки между своими братьями и сестрами. Нельзя же было и тех обидеть, хоть их тут и не было. И вдруг огни в магазине погасли. «Что же это? — спросили они изумленно, глядя друг на друга. — Сон, что ли?» Но по всей улице, в одном окне за другим, световые блики исчезали. Магазины запирались, гремели железные жалюзи, спускаемые на окна, двери прикрывались глухими железными створками. Петер заревел.

— Ах ты, олух! Ведь они каждый вечер так запираются, — сказал Эйнар.

Но Петер не переставал реветь, и дети помчались домой.

— А тебе зададут дома трепку? Так ты скажи, что бегал с поручением на край города! — попытался урезонить его Эйнар. — У тебя ведь есть двадцать пять эре.

Нет, трепку ему не зададут, и врать Петер не хочет. Просто он устал и соскучился.

А дома он увидел, что хорошая верхняя перина висит на стульях перед печкой и сушится. Дядя Карл выкупил ее сегодня. Мать еще не вернулась. Старуха Расмуссен нянчила братишку. Анна сбежала.

— Да, такая глупая девчонка, — говорила озадаченная старуха. — Поди-ка поищи ее, Петер!

В это время вернулась Дитте, до смерти усталая и алая.

— Ах, оставьте, сегодня не стоит затевать историю! — сказала она, валясь на кровать. — Девчонка, конечно, как всегда, к бабушке убежала в Новую слободку. Пусть там переночует, коли ей так нравится!

Дитте жаждала только одного — чтобы все поскорее затихло в доме и она могла бы отдохнуть как следует. Завтра пораньше утром можно сходить за девчонкой.

Вскоре все заснули. Петеру снилось, что он все время толкает вертящуюся дверь и при каждом новом обороте двери сверху падает монета в одну крону. Затем он на все свои деньги покупает швейные машины, но стоит ему только приобрести их, как их снова увозят.

 

XV

ДИТТЕ ПОПАЛА В ГАЗЕТЫ

Дитте с усталости заспалась. Да и все заспались — и старуха Расмуссен, и Петер, и братишка. Уж больно хорошо сегодня лежалось в постели— выкупленная перина была положена на место, старуха снова получила свою нижнюю перину, и Дитте с детьми теперь но приходилось ложиться прямо на солому. Это было чудесно, но располагало к лени.

— Да, когда мы выкупим все наши вещи, то заживем! — сказала Дитте.

Жизнь вообще стала казаться чуточку светлее с тех пор, как у Карла появился маленький постоянный заработок, только бы ей-то силы не изменили!

Сегодня Дитте сама стала снаряжать Петера в школу. Время от времени необходимо было заняться им хорошенько, обыкновенно он одевался и умывался кое-как. Возясь с Петером, Дитте со старухой вспоминали Анну. Теперь бабушка, наверное, тоже одевает ее, и когда Петер отправится в школу, Дитте пойдет за девочкой. Было еще очень рано, старая вдова лоцмана долго лежала по утрам в постели.

Вошла жена извозчика Ольсена с газетой.

— Уж не ваша ли это девочка? — сказала она и начала читать вслух объявление о девочке, лет трех-четырех, найденной вчера вечером и отправленной в участок на Большой Королевской улице, куда полиция приглашала явиться родителей, или других близких, или просто лиц, могущих дать сведения о ребенке.

— Догадываются, что девочка сирота, — прибавила женщина злорадно, — оттого и пишут про лиц, могущих дать сведения. Я сначала хотела было сама сбегать туда.

Дитте ничего не сказала, глядя перед собой растерянным взглядом и бессмысленно улыбаясь. Потом вдруг тихо опустилась на пол. Мадам Ольсен взвизгнула, — весь ее задор как рукой сняло.

— Не притворяйся! — сурово сказала ей старуха Расмуссен. — Поищи-ка лучше уксусу.

Они смочили Дитте виски и привели ее в чувство. Она поднялась.

— Глупое. сердце, — сказала она, озираясь, и, вдруг вспомнив о случившемся, кинулась в чем была на улицу и побежала в участок.

Девочки там уже не было. Пришла старушка из Новой слободки и взяла ее.

— Славная девчурка, — сказал полицейский надзиратель. — Она переночевала у нас в дежурной. Такая ласковая. Но как же вы это, черт побери…

Ну, он, конечно, знал условия жизни. Во всяком случае, не докончил вопроса. Но дело-то выходило серьезное.

С Дитте сняли настоящий допрос. Пришлось ей выложить все: и что сама она незаконная, и что у нее двое детей незаконных. Все, что она так долго скрывала, вся ее родословная и весь список грехов всплыли наружу, и все было записано в протокол. До такого унижения она еще ни разу не доходила и сгорала от стыда во время допроса. Слезы душили ее. Теперь она попала в полицейские протоколы — вместе с другими преступниками! Она! Когда она сроду не имела дела с полицией!..

Наконец ее отпустили, и она побежала за девочкой. Дитте понесла ее домой на руках, крепко прижимая к себе и заливаясь слезами.

— Анна была у бабушки. Анна спала у дядей! — повторял ребенок.

— Да, да, ты у меня совсем большая! — захлебываясь от слез, отвечала Дитте.

Когда она проходила по своей улице, все глядели ей вслед, а жильцы ее дома высыпали на двор или на лестницы, — так интересно было всем взглянуть на нее. Она торопливо поднялась с ребенком к себе и заперла дверь на задвижку. Старуха Расмуссен ходила и бранилась — ругала и себя за то, что не углядела за девчонкой, и других за то, что так раздули событие.

— Не принимай ты этого близко к сердцу, — говорила она Дитте. — Если бы лить слезы из-за всякого дурного слова, иной ведра слез бы наплакал. Анна дома, и теперь будем получше глядеть за нею. Но дурная это повадка у нее — убегать. Прямо порок какой-то.

Дитте хорошо понимала, что это за порок, вспоминая собственное детство. Как много значило для нее тогда сбегать к бабушке хоть на одну ночь! Ничто в мире не могло сравниться с бабушкой. И самая тяга вдаль была ей так понятна, хотя ее самое давно уже не тянуло к себе неизвестное. Но, будучи ребенком, как часто она убегала куда глаза глядят! А мальчики, особенно Кристиан, сколько раз они удирали! Многого, видно, не хватает детям бедняков, что их так тянет из дому.

Дитте оставила все дела, ни за что не могла приняться и все утро просидела с Анной на коленях и тихонько разговаривала с нею. Дитте вся как-то притихла, у нее было предчувствие, что Петера и Анну отберут теперь. С минуты на минуту мог явиться попечитель — обследовать, как она живет, и отобрать детей. И, заслышав шаги по лестнице, она каждый раз вздрагивала.

— Да не бойся ты, — уговаривала ее старуха Расмуссен. — Никому не нужны твои ребятишки. Вот единственное добро, которое не стоит страховать от воров.

Мало-помалу Дитте успокоилась и стала подумывать насчет обеда. Петер всегда приходит из школы голодный как волк. Да вот и он. Бурей мчится по лестнице — гораздо раньше, чем Дитте ожидала. Значит, она и не заметила, как пробежало время. В руках у него зубная щетка, настоящая, патентованная Старуха Расмуссен должна была признать, что он говорил правду.

— Ну, что ж, и отлично! — сказала она. — Ведь сколько пищи застревает в дуплах. Этой же щеточкой можно все в горло спровадить.

Петер и за обедом не выпускал щетки из рук.

Около двух часов дня вышли послеобеденные газеты и принесли новое горе. Один из газетчиков побывал в участке, добыл адрес Дитте и накатал большую статью: «Нерадивая мать». Газетка даже поместила что-то вроде портрета этой матери — пусть читатели полюбуются на нее! Этот удар прямо свалил Дитте. Сил не было снести такое обвинение, такой позор. Она скорчилась на постели и рыдала безутешно; ни старуха Расмуссен, ни дети ничем не могли утешить ее. Захлебываясь слезами, она без умолку жаловалась и оправдывалась. Петер тихонько подошел к ней и сунул ей в руку свою зубную щетку.

— Возьми себе, если хочешь, — предложил он.

Щетка выпала на пол, он украдкой поднял ее и торопливо спрятал.

Заглянула фру Лангхольм с пакетиком печенья. Она подошла к Дитте и поцеловала ее в лоб.

— Я хотела сказать вам, что мы оба за вас — и муж мой и я. Просто стыд, как с вами поступили! Муж мой хочет завтра протестовать в утренних газетах… или поговорить с полицией.

Это немножко подбодрило Дитте. Она встала и занялась домашними делами.

Под вечер вернулся домой Карл, совершенно охрипший, он почти не мог говорить.

— Ну, ты прославилась на весь город, — прошептал он.

Узнав, как сильно потрясена Дитте, он стал серьезен. Пришлось подробно рассказать ему обо всем.

— Право, можно подумать, что все это делается только для того, чтобы доконать бедную женщину, — со слезами говорила Дитте. — Войти же в ее положение никому в голову не приходило, не говоря уж о том, чтобы помочь.

— Ну да, власть имущие считают, что мы, бедняки, — люди с порочными задатками и что нас само небо поручило их надзору, — с горечью сказал Карл. — Эта история для них настоящее лакомое блюдо. Теперь они всласть наглотаются всех этих рассуждений о граничащей с преступлением небрежности и нерадивости бедняков. Но стоит ли обращать на это внимание? Пусть себе газеты расписывают наше жестокосердие и недобросовестность. Я на твоем месте радовался бы, что поднял на ноги всю эту свору. Я бы… — Тут голос у него совсем пропал.

— Но до чего же ты простужен, бедняга! — с испугом воскликнула Дитте. — Ложись скорей в постель старухи. Я заварю тебе чай из бузины.

Но Карл решил отправиться в свою каморку.

— Я думаю, что сегодня ночью не смогу пойти на лов, — просипел он.

Он лежал в постели и потел — горячий кирпич лежал у него в ногах, а шея была укутана теплым платком Дитте. Дети бегали то к нему, то от него.

— Дайте же покой дяде Карлу! — прикрикнула на них Дитте.

Немного погодя они опять побывали у него.

— Мы не мешаем ему, — заявили они.

— Дядя так сказал?

— Нет, но он нас не прогнал. Он лежит и так смешно — сам с собою говорит.

Дитте поспешила туда. У Карла был сильный жар, глаза его блестели.

— Только бы раздобыть непромокаемую одежду, и все обойдется! — бормотал он. Дитте он даже не видел.

Болезнь Карла заставила Дитте забыть о глупых газетных статьях. И на следующее утро она спокойно прочитала газеты. Теперь они уже не занимались больше ее личностью, но перешли к общественной стороне дела. Одна газета требовала наложения штрафа на родителей и воспитателей — и бедных и богатых — за всякое пренебрежение своими обязанностям и по отношению к вверенному их попечению потомству. Другая газета красноречиво расписывала необходимость просвещения для бедных.

Дитте не поняла, о чем газеты писали. Но вообще с этого дня стала лучше разбираться в том, что вокруг творилось. Событие оставило горечь в ее сердце, чувство злобы против тех, кому жилось тепло и сытно и кто бичевал низшие классы.

Полиция не приходила, учитель Лангхольм побывал в участке и замолвил словечко за Дитте. Зато наконец явился попечитель, за ним другой, третий — в течение нескольких дней подряд. Приходили разряженные дамы. от которых пахло духами, господа, пропахшие конторой, пастор, исполненный елейного достоинства. Все держали себя очень торжественно, так торжественно, что Дитте приходила в ужас и с минуты на минуту ожидала — вот-вот детей отберут.

— Фу, — фыркала старуха Расмуссен. — И не подумают, вот увидишь. Очень им нужно навязывать себе на шею пару голодных ребят. Просто это одна комедия с их стороны, как почти все их затеи.

 

XVI

ФУФАЙКА

Вышло все так, как старуха предсказывала. Дитте милостиво разрешили оставить ребят у себя, но страху на нее нагнали, и первые две-три недели после события попечители продолжали посещать дом и справляться у других жильцов о том, как Дитте обходится с детьми. Не очень это было весело.

Болезнь Карла затянулась дольше, чем он сам или другие ожидали. День и ночь лежал он в жару, и одно время казалось, что у него будет воспаление легких. Но вдруг дело пошло на улучшение, и опасность миновала. Дитте уже не нужно было больше сидеть около Карла по ночам. Но в уходе и в хорошем питании он очень нуждался, — лихорадка истощила его силы, немного их оставалось у него. А как хорошо было, что он все-таки поправлялся!

Верхнюю перину снова отнесли в заклад. Дома она не залеживалась. Зато, пока гостила, сколько от нее было удовольствия! И просто диво, что это именно она то и дело исчезала; другие постельные принадлежности, к счастью, оставались на месте. А эта перина была настоящей бродяжкой, вроде Анны. И все-таки девочка непонимала, что за охота была перине исчезать!

Анна больше не убегала, — Петер всюду сопровождал сестренку, не выпуская из рук своей зубной щетки. Она вечно была зажата у него в левом кулачке, словно приросла к нему. Мальчик даже и спал с нею. Никогда еще он но сходил так с ума ни по одной игрушке. Он ее и в школу с собой таскал, пряча за пазуху, когда входил в класс. Словом, не расставался со своей щеткой, как младенец с соской.

Вообще же Петер был довольно рассудительный мальчик. Болезнь Карла сделала его совсем взрослым. Он взял на себя заботу о топливе.

— Не забудь только, что меня нет дома, — внушал он перед уходом старухе Расмуссен, — а то ты будешь думать, что я смотрю за сестренкой.

— Нет, нет, не забуду, — отвечала старуха так покорно, как будто он был ее начальником. Она совсем терялась, когда он говорил с ней таким важным тоном.

Однажды он заработал целую крону, да, кроме того, принес полный мешок угля. Плутишка сначала насобирал и продал целый мешок. Крона пришлась как нельзя более кстати.

— Ты только побольше их приноси, мы найдем куда девать, — сказала старуха.

Она была в отличном настроении, несмотря на свои недуги. Ей прибавили две кроны в месяц — вместо десяти она стала получать от попечительства о бедных двенадцать. Закутить на них нельзя, но все-таки это были деньги. Кроме того, она взялась на старости лет — ей шел уже восьмидесятый год — за новую работу; поставлять «зажигалки» на «фабрику» на Дворянский улице. Собственно говоря, просто в мелочную лавку, но старуха называла ее фабрикой для пущей важности. Если приналечь хорошенько, то можно было выработать в неделю крону с лишком. Справлялась она и с мытьем лестниц в доме, так что Дитте могла заняться чем-нибудь поважнее.

— Да, слава богу, даром хлеба еще не ем, — говорила Расмуссен; старуха совсем ожила.

На долю Дитте оставалось еще немало всяких дел. Чем хуже обстоятельства, тем труднее найти выход. Обстоятельства же складывались все печальнее и печальнее: безработных в этом году было еще больше, чем в прошлом, и число их все увеличивалось. А бороться с безработицей не хватало средств — прошлогодняя зима разорила все семьи, летний же рабочий сезон был слишком короток, чтобы они опять могли стать на ноги. Сборы в пользу нуждающихся устраивались и среди богатых и среди бедных; тот, кто имел заработок, отдавал четвертую часть его в пользу безработных. Но много ли получалось, если на имевшего работу приходилось по два безработных? Зажиточные люди не отказывались жертвовать и давали изрядные суммы, но вместе с тем многие как будто испугались чего-то или ими овладел демон бережливости: они перестали звать поденщиц, тогда как прежде никогда не обходились без посторонней помощи при большой стирке и при генеральной уборке в доме. Между тем плохие времена этих людей вовсе не задевали! Словом, холод и нужда как будто заставляли сжиматься даже тех, кому совсем незачем было считать каждый грош. И люди стали дешево ценить свой труд. Где только можно было заработать хоть пять эре, безработные десятками стекались туда и перебивали друг у друга работу, сбавляя цену. Под конец выходило так, что работали почти задаром.

Устраивались сборы и в провинции. Там ведь, говорят, хлеб нипочем! И надо сказать правду, крестьяне давали щедро, хотя вообще-то недолюбливали горожан. В город посылались возы хлеба, сала, картошки и распределялись благотворительными комитетами и профессиональными союзами среди нуждающихся. Но и тут, как везде, — у кого локти были посильнее, тот первым продирался вперед; запастись нахальством поэтому было нелишнее. Ни у старухи Расмуссен, ни у Дитте его, однако, не было, и лучше, пожалуй, было посылать Петера. Тот умел прошмыгнуть между ног взрослых, и ему иногда удавалось добыть кое-что. Но для этого нужна была именно удача. И всего, что удавалось собрать или сколотить, хватало так ненадолго! Бедность была каким-то решетом, бездонной бочкой.

Хорошо еще, что доктору платить не приходилось. Он навещал Карла ежедневно, хотя и знал, что не получит за это денег. Он помнил Карла по его выступлениям на собраниях рабочих. Стало быть, кое-какую пользу они принесли. Дитте доктора побаивалась. Он был сухой, как щепка, словно много лет у него крохи во рту не было. Невыгодно, видно, лечить бедняков. В сущности, у него на лице выделялись одни глаза. Зато они были выразительны, так глядели на человека сквозь очки, что тот не знал, куда деваться. И когда доктор говорил, Дитте никогда не была уверена в том, как надо его понимать — буквально или же наоборот:

Но старуха Расмуссен никого не боялась и смело обращалась к нему: не пропишет ли доктор ей чего-нибудь против болезней?.. Самое лучшее — чего-нибудь укрепительного!

— Прописать-то, конечно, можно, — говорил доктор, слегка усмехаясь, — но от этого толку не будет. Не больше, чем если вы проглотите рецепт вместо лекарства, как это делают в католических странах.

— Нет, я, слава богу, не католичка, — с живостью отвечала старуха. — И голова у меня в порядке. Ломит мне поясницу да ноги болят… ну и лопатки тоже. Не бывает разве каких-нибудь остатков в пузырьках, которые все равно выбрасывают?

— Вы думаете, что-нибудь выбрасывают в такие времена?

— Да ведь если случится помереть кому… А мне почти все равно, что принимать — лишь бы подкрепить себя немножко.

Доктор рассмеялся, но на другой день принес ей все-таки и пилюли и микстуру.

— Пусть принимает, — сказал он Дитте, — старым людям нужно подбодрить себя чем-нибудь. А послезавтра мы попробуем поднять Карла с постели. Но ему необходимо носить на теле фуфайку, теплую шерстяную фуфайку, иначе он опять может заболеть. Сумеете вы достать ему фуфайку? То есть две, — для смены; он ни в коем случае не должен снимать с себя фуфайку!

Ну конечно, она достанет. Дитте сказала это, даже не сморгнув, но, в сущности, сама не знала, как это сделать. Перина ушла на лекарства, и больше заложить было нечего. В долг она брала направо и налево, задолжала кругом, болезнь истощила решительно все ресурсы. И каких неимоверных трудов стоило Дитте давать Карлу и то немногое, что он мог проглотить!

Сегодня она поджарила ему кусочек печенки. Остальных она накормила картошкой с луковым соусом. Когда она принесла Карлу еду, он читал.

— Ах, какое вкусное блюдо ты мне принесла! — сказал он растроганно. Но сам больше ковырял вилкой, чем ел. Исхудал он за эти две-три недели страшно, просто жалость брала глядеть.

— Да ты ешь, — сказала Дитте, — ведь ты почти ничего не берешь.

— Погоди, дай мне только выйти на воздух. Это лежанье в постели ужасно действует на пас, людей, привыкших работать на вольном воздухе. Завтра я встану, слышишь?

— Нет, послезавтра, — возразила Дитте, слабо улыбаясь. — Ты меня надуть хочешь, совсем как ребенок.

— Бели доктор говорит послезавтра, стало быть, можно встать и завтра, будь спокойна. Они всегда чересчур осторожны.

— Но, ведь нужно сначала добыть тебе фуфайку, без этого тебе нельзя вставать.

— Ну так долго же придется мне лежать. Откуда нам взять ее? И на что она мне? Я отроду не носил фуфайки на теле.

Дитте не стала больше разговаривать об этом. Фуфайка ему необходима, и она ее добудет во что бы то ни стало.

— А что такое ты читаешь? — с удивлением спросила она. — Как будто Библию?

— Да, обличения пророка Исаии. Он обличил современное ему общество. Раньше я никогда не понимал этого как следует, но и он проповедовал бога — защитника вдов и сирот. Вот послушай: «Горе издающим законы несправедливые и попирающим закон, дабы устранить от правосудия бедных и похитить право у малосильных, ограбить вдов и сирот…» Прямо точно наше общество бичует.

— Плохо он, видно, бичевал, — сказала Дитте, — раз и до сих пор нам приходится бороться все с той же несправедливостью.

— Да, он ведь уповал на агнца. Но не агнцу прогнать волков. По-моему, Христос был слишком мягок сердцем, вот мы и расплачиваемся за это. Нашей земле требуется, как гласит поговорка, «крепкий щелок для паршивой головы». О, как хотелось бы мне дожить до того дня, когда «наступит правосудие», — заключил он с фанатическим блеском в глазах.

— Укройся-ка хорошенько да брось свои книжки, — сказала Дитте, отбирая у него Библию. — А то опять у тебя жар начнется.

Когда они поели, старуха Расмуссен собралась пойти в попечительство — не дадут ли кусочек шпику или грудинки; сегодня там должны были раздавать продукты.

— Карлу необходимо дать чего-нибудь посытнее — тарелку горохового супа с салом.

— Ох, возьмите Анну с собой, — попросила Дитте, — тогда Петер понянчится с братишкой, а мне надо как-нибудь раздобыть Карлу фуфайку.

— Ты бы попробовала пойти к своим на Истедгаде, — посоветовала старуха. — Когда они узнают, что это для Карла, то…

Дитте и сама об этом подумывала.

— Но ступайте скорей, бабушка, иначе опоздаете! — И, выпроводив старуху с девочкой, заторопилась сама. — Ты ведь понянчишь братишку, хорошенько посмотришь за ним? — сказала она Петеру, взяв его за подбородок. — Только не надо ходить к дяде Карлу, он еще слишком слаб.

Петер потерся мордочкой о ее ладонь, словно ласковый жеребенок.

— Мы будем умниками, — ответил он серьезно. — Иди спокойно.

На Готерсгаде Дитте встретила человека, продававшего «Листок безработных», и купила для Карла. Потом сообразила, что лучше порадовать его газеткой сейчас же, и поспешила обратно. Запыхавшись, вошла она в каморку, — Петер оказался там. Мальчик покраснел.

— Как? Ты здесь! — воскликнула мать.

— Я хотел только… — начал он, но замолчал и пошел за нею в большую комнату.

Малыш сидел и играл на своей подушке, положенной на пол. Печка была загорожена треугольником из стульев, чтобы он не мог подобраться к ней, все было устроено очень умно.

— Но я бы все-таки предпочла, чтобы ты не оставлял его, — сказала Дитте, — и ты ведь обещал мне!

— Да меня ноги сами понесли, я никак не мог сладить с ними, — оправдывался Петер, совсем сконфуженный.

— Пусть они в другой раз не несут тебя, — сказала Дитте, целуя его.

У Ларса Петера дела оказались плохи, в доме денег не было.

— Яльмар все забрал у отца, — сказала Сине. — В долг взял, чтобы съездить к себе в Нэствед и заставить своих стариков раскошелиться. Они ведь зажиточные. А мы сейчас не богаче тебя.

Ну, в их-то бедность Дитте не очень верила: одного товару сколько в лавке и в кладовых. Но, разумеется, раз его нельзя превратить в деньги, то все равно толку мало.

— А ты угодила в газеты! — сказала Сипе несколько колко. — Мы даже погордились родством с тобой.

— Ну, некоторые газеты отзывались даже очень хорошо о ней, — сказал Ларc Петер. — И не всякий ведь удостоится чести попасть в газету — с портретом и все такое. Я спрятал газету, — презабавно они тебя изобразили, Ни за что не признаешь. — И он взялся было за боковой карман.

Но Дитте не обнаружила никакого интереса, — довольно было с нее этих газет. Да и гордиться тут, по ее мнению, вообще нечем было.

— Многие ведь приняли твою сторону, — прибавил Ларc Петер.

Напрасно она, стало быть, трудилась заходить к своим. А она-то уж заранее радовалась, представляя себе, как вернется домой с толстой теплой фуфайкой и наденет ее на Карла. Он, бедняга, так исхудал за время болезни, где же его тощему телу сохранять тепло? Сам-то он все шутит над этим, но с мокротой в легких шутки плохи.

Когда она вернулась домой, маленький Георг смирно сидел на полу, играя зубной щеткой. Петер дал ее ребенку, чтобы занять его, а сам сидел рядом — со связанными ногами! Да, он связал их веревкой, да так запутал, что почти не развязать было.

Вернулись старуха Расмуссен с Анной, порядком усталые, но все-таки очень довольные. Им дали кусок копченой грудинки с прослойками сала и четыре фунта картофеля.

— Смотри, какой чудесный кусочек! — сказала старуха. — Теперь бы только гороху еще, чтобы сварить Карлу суп. Ему необходимо что-нибудь посытнее, пожирнее.

Бедная старуха сама питала страсть к жирному. Чем дряхлее она становилась, тем больше думала о еде.

Дитте задумалась, соображая, где взять денег на горох, и как будто витала в облаках. Потом очутилась на земле — с пустыми руками.

— Тебе не жалко будет дать маме взаймы твои двадцать пять эре? — спросила она Петера.

Мальчик не ответил, он начал рыться за подкладкой курточки, монетки там не оказалось. Вдруг он вспомнил, где она, побежал и вытащил ее из-за обоев в том месте, где они отстали. И молча подал матери. Теперь разлетелись и его мечты приобрести матери новую швейную машину. А Дитте давно уже перестала мечтать об этом.

Она подошла к двери Карла, но он спал, у него было темно. Тем лучше, что ей не придется показаться ему с пустыми руками. Он говорил, что отлично обойдется и той одеждой, какая у него есть, но ведь это он сказал, только жалея Дитте. Себя самого он не жалел. Из своего скромного заработка он выкупал ее вещи и давал ей денег на хозяйство, вместо того чтобы обзавестись непромокаемой одеждой. Бот и поплатился за свою доброту. Необходимо добыть ему теплую фуфайку — хоть бы пришлось ее украсть.

Дитте помогла старухе поставить горох на огонь. Та не в силах была поднять большой котелок, а сегодня суп варили в нем, чтобы отпраздновать выдачу грудинки. Затем Дитте снова побежала, чтобы раздобыть где-нибудь денег.

 

XVII

ВСТРЕЧА

Трудно отыскать иголку в сене; найти в городе с полумиллионным населением пять крон оказывается еще труднее. Дитте пришлось убедиться в этом. Она рыскала часа два без всякого результата. Те, кого она знала, были такие же нищие, как она. Просить же милостыни у посторонних — напрасный труд; Дитте, впрочем, и это попробовала. Слишком уж много развелось нищих, и люди, даже не дослушав ее рассказа о фуфайке, торопились дальше.

Около Новой площади ей попалась Марианна.

— Не знаешь ли ты, где мне взять пять крон на теплую фуфайку Карлу? — жалобно спросила ее Дитте. — У него скопление мокроты в легких, и ему нельзя без фуфайки.

Марианна покачала головой.

— Заработай, — сказала она затем. — Другого способа я не знаю. Там, в Новом Порту…

Дитте пошла дальше — через Сенную площадь к Истедгаде. Хотела еще раз попытать счастья у Ларса Петера. Но, дойдя до дверей их дома, все-таки не нашла в себе храбрости выслушать новый отказ из уст Сине. По темным боковым улицам, ведущим на улицу Вестербро, так и шныряли женщины. На главных улицах они не смели показываться, так как боялись полиции, и прятались в тени, в закоулках, у самых выходов на большие улицы и, заманив кого-нибудь, спешили со своей добычей восвояси. Они были тепло одеты, в пышных горжетках, с муфтами. Мех Дитте давным-давно был продан и проеден.

— Послушайте, дружок… подите сюда! — Дитте слышала этот возглас, но не знала, кто это сказал. Неужели она сама!

Какой-то человек круто обернулся, хотел что-то сказать, но осекся. Это был Ванг.

— Вот где мне довелось тебя встретить! — сказал он, глядя на нее с особенным выражением.

Кровь бросилась Дитте в лицо.

— Да. А мне — тебя! — ответила она, гневно сверкая глазами.

— Я не хотел тебя обидеть, — сказал он, протягивая ей руку. — Я только не мог сразу помириться с тем, что это ты.

— Конечно, я, а кто же? — спросила Дитте вызывающе. — Или ты думал: жена твоя? — Она презрительно расхохоталась.

Ванг не ответил. Она почувствовала, что попала в цель. Но поделом ему, если он мог поверить, что она способна на это.

— Да, в былое время ты путал нас! — продолжала она. — А теперь, может, тебе домашний стол наскучил, что ходишь тут да разнюхиваешь?

Она хорошо понимала, что он попал сюда случайно; даже по его походке видно было, что он шел по делу. Но она притворилась, что верит этому — из чувства мести, желая восторжествовать над ним. Злоба, ненависть, отчаяние так и клокотали в ней. Пусть, пусть думает о ней самое худшее, — именно он. Ей доставляло какое-то жестокое наслаждение быть грубой, нахальной и циничной.

— Ну, дружок! Пойдем со мной! — крикнула она ему прямо в лицо грубым голосом и расхохоталась.

Ванг стоял и молча глядел на Дитте с растерянным видом. Потом протянул руку к ней и взмолился:

— Перестань! Ты ведь только помучить меня хочешь, Дитте… — И он с ласковой настойчивостью глядел ей в глаза.

— Ну, конечно, я хочу помучить тебя, а то что же еще? Но в тебе сразу совесть заговорила, — ты подумал, что это я из-за тебя смешалась с грязью. Признавайся! Нет, это только в романах так бывает. Но неужели все-таки я похожа на пропащую женщину?.. Небось они иначе одеваются. Вы, мужчины, не охотники до лохмотьев. Да и поэты тоже их не любят. По крайней мере не в жизни.

— Перестань же, — повторил он, взяв ее под руку. — Пройдемся вместе немножко. У меня лекция в восемь часов, так что время еще есть.

— Знаю, в «Зале»! Я, кажется, читала в газетах. Ты будешь с кафедры поучать нас, барахтающихся в грязи, как мы должны вести себя, чтобы не совсем пропасть от нищеты. Говорят, твои лекции такие нравоучительные. Неужто тебе в самом деле еще не надоело возиться с нами? — Она сделала ударение на последних словах.

— Дитте, неужели ты действительно считаешь меня лицемером? — спросил он, грустно глядя на нее.

— Не знаю, — уклончиво ответила Дитте, — да и не все ли мне равно? Проповедуй себе, коли это дает тебе что-нибудь. По мне — трубите нам в уши, морочьте нас сколько угодно. Мне решительно все равно.

— Пойдем со мной на лекцию и тогда суди сама, лицемер ли я.

— Нет, мне домой надо, к ребятишкам.

— Ты замужем?

Она презрительно расхохоталась.

— Можно прижить ребятишек и без этого. У меня их целых четверо… и любовник в придачу. Лежит дома и ждет меня с заработком.

— У меня нет денег, — тихо сказал Ванг, — но за лекцию я получу пятнадцать крон. Возьми их. Или я пришлю их тебе, если тебе некогда пойти со мной.

— Спасибо, у меня нет адреса, — ответила Дитте. — Меня можно встретить на улице между восемью и двенадцатью вечера.

Оп протянул ей руку, очевидно, желая отделаться от нее. Она сгорала от гнева и обиды, от стыда и отчаяния; хотелось обругать и его, и себя, и весь мир за то, что он мог так дурно думать о ней.

— Все вы надругались надо мной, все — каждый по-своему. Никто из вас не пожалел меня! — вырвалось у нее почти криком.

— Дитте, неужели и я хотел надругаться над тобой? Неужели ты так думаешь? — спросил Ванг.

— Нет, конечно, не думаю, — резко ответила она. — Нечего тебе ломать руки. Я не строю из себя невинной жертвы. Но зачем ты поднял меня к свету и дал снова упасть в яму? Ты не знаешь, каково там, внизу, тому, кто заглянул хоть одним глазком в другой мир! Но теперь оставь меня в покое, слышишь! Оставь меня!

Голос се стал невнятным; не прощаясь, она повернула и пошла по улице. Отойдя на несколько шагов, Дитте обернулась. Ванг стоял сгорбившись и смотрел ей вслед. Тогда она кинулась бежать.

Когда она отбежала на порядочное расстояние, сердце дало знать о себе так сильно, что пришлось пойти шагом, едва передвигая ноги. Да и чего ради было бежать, — она сама не понимала. Впрочем, она вообще теперь перестала понимать, что-либо. И меньше всего то, что это был тот самый Ванг, которому она отдала свою чистую, юную любовь. И свою невинность… Ну, да! Она ведь была, в сущности, невинна тогда.

Боже мой! Да разве он похож на мужчину? Как он стоял и моргал глазами под тяжестью нечистой совести, этот благородный грешник!.. Точь-в-точь, как тот богослов, которого Дитте в свое время видела в «приюте ангелов»! Должно быть-, тогда Дитте смотрела на Ванга влюбленными глазами его супруги! С ней бы она была не прочь встретиться!..

Всего меньше Дитте понимала теперь самое себя, — как могла она вести себя так! Словно истеричка. Разве удивительно, что он принял ее за продажную женщину? И разве эти женщины хуже других? Во всяком случае, только их труд и оплачивался неплохо.

Сегодня Дитте во всем сомневалась, нигде не видела просвета, куда бы ни обращала взор — везде сплошной мрак. Ведь предложи она хоть жизнь свою в заклад, никто не даст ей пяти крон на фуфайку. А еще проповедуют, что стоит только не поддаваться, не падать духом!..

Смертельно усталая вернулась она домой. Карл лежал и волновался.

— Это все горох с салом наделал. Я прямо опьянел, — сказал он.

Он и в самом деле вел себя, как подвыпивший, — вытащил свою кровать на середину комнаты!

— Ты вставал? — испугалась Дитте.

— Из-за этих проклятых крыс… Они прогрызли дыру в переборке около самого моего изголовья… видишь? И сколько я ни стучал в стену, ничего поделать не мог. Слышишь? Опять! Вот нахальство!

Крысы преспокойно грызли покатую перегородку. Обои так и шевелились. И вдруг что-то выпало из дыры и покатилось по полу. Дитте посветила лампой — монетка в два эре. Упала еще одна и еще… потом они полились дождем.

— Это клад Червонной Бороды! — воскликнула она почти со страхом, глядя, как сыпались монетки.

Карл мигом вскочил с кровати и в одной рубашке, не обращая внимания на холод и болезнь, начал расширять дыру в стене.

— Гляди! — крикнул он, вытаскивая из отверстия сигарный ящик. — Гляди!..

Ящик был полон позеленевших медных монет по два эре.

Дитте уставилась на деньги. Губы у нее тряслись.

— Хватит тебе на фуфайку, — с трудом проговорила она, силясь улыбнуться, но не выдержала и разрыдалась. Она как-то разом ослабела, страшное напряжение дало себя знать полным упадком сил.

— О чем же тут плакать? — сказал Карл, поддерживая ее. он ведь не знал, что пришлось ей пережить из-за несчастной фуфайки.

Она тихо плакала, припав головой к его груди, — вся ее гордость, все упорство как будто таяли, растворялись в этих слезах. Карл гладил ее по голове, успокаивая, но ничего не говорил. Надо было дать ей выплакаться до конца.

Когда она перестала, он приподнял ее голову и, держа в своих руках это измученное лицо, ставшее от слез трогательно-прекрасным, как осеннее поле в росе, глядел ей в глаза.

— Теперь ты выплакалась на моей груди… теперь ты моя! — серьезно сказал он, но в глубине его глаз словно смеялось что-то. Может быть, это ликовало его сердце. Во всяком случае, Дитте невольно закрыла глаза и прильнула к нему.

 

XVIII

ДИТТЕ ОТДЫХАЕТ

Хорошо, что Карл поправился, — так как через несколько дней заболела Дитте.

Как-то утром старуха Расмуссен вошла к ней и застала ее в постели.

Дитте попыталась улыбнуться:

— Просто не знаю, что со мной сегодня, но я, право, не в силах встать.

— Так и полежи, моя милая. Не мешает тебе хоть разок отдохнуть хорошенько, — сказала старуха.

Но Дитте лежала и мучилась.

— Просто срам, что я валяюсь без дела, да вот ноги не держат, — оправдывалась она. — Завтра я встану.

На следующий день, однако, вид у нее был еще более изнуренный, и Карл запретил ей вставать.

— Если ты встанешь, я приведу доктора Торпа, — пригрозил он ей. Это подействовало.

Плохо, должно быть, было Дитте, коли она мирилась с тем, что ей приходилось лежать в постели, — что-то в ней надломилось, хотя ни на какую боль она не жаловалась. Вообще-то ведь не в ее натуре было валяться и смотреть, как другие работают.

— Уж не лопнуло ли у нее что-нибудь внутри? — высказала старуха свою догадку Карлу.

Болезнь Карла и напряженная борьба за существование всей семьи — вот что свалило Дитте. Теперь только обнаружилось, как изнурена была она сама. Очевидно, ее заездили основательно, раз она, пролежав два дня и поглядев, как другие работают, предоставила им справляться без нее. Это она-то! Тогда как прежде за все хваталась сама, справляла и свое и чужое дело.

Карл ухаживал за ней. Он был еще слаб, чтобы рыбачить, да и бухту последние дни опять затянуло льдом, место же рыбак оставил за Карлом, пока он болеет.

— Хороший человек и хочет, чтобы я остался у него подручным, — сказал Карл. — Говорит, что я могу отработать свою долю в лодке. Значит, мы с тобой поженимся весною.

Дитте улыбнулась.

Весной! Да, весна была не за горами. Дни становились длиннее, но и зима была суровая. Нагнала льду с Балтийского моря. Бухта Кэге наполовину замерзла. Но и хорошо, что так, — Карл сидел дома. А прокормиться они как-нибудь прокормятся, — ведь не умерли же с голода до сих пор!

Благодаря знакомству с рыбаками Карл уже имел кое-какой заработок, помогая то одному, то другому из них на Старой набережной. Однако это занимало у него лишь утро, и прожить на такой заработок, конечно, нельзя было. Но и рыскать по городу в поисках случайной работы он еще не в силах был.

Однажды Дитте увидела, что он стоит и вертит в руках свою профсоюзную книжку.

— Ты что задумал? — спросила Дитте.

— Да вот, думаю, не сходить ли в союз. Там сегодня раздача продуктов.

— Не ходи, легко ли это тебе!

Ну, раз не можешь работать, то не имеешь права стесняться просить милостыню, — сказал Карл с мрачным юмором.

Вернулся он с пустыми руками. Он был ведь холостой, а на первом плане стояли люди семейные.

— Но это просто потому, что я в оппозиции, — сказал он с горечью. — Мы всегда у них на последнем плане, и когда работу распределяют — тоже, хотят смирить нас, строптивых.

— Да ну их с продуктами этими! — беззаботно сказала Дитте. — Как-нибудь без них перебьемся. Завтра я встану.

Это она говорила каждый день. И когда прошла неделя, Карл привел к ней своего друга доктора. Торп исследовал больную очень внимательно.

— Весьма благоразумно с вашей стороны, что вы дали себе маленький отдых, — сказал он после осмотра. — Я вам пропишу кое-что. Лежите и принимайте. Это подкрепит ваше сердце.

Карл проводил его до ворот.

— Что у нее? — спросил он.

— Все и ничего. Она, как говорится, совсем выбилась из сил.

Карл изумленно глядел на него.

— Говорю тебе, что я никогда еще не видел пациента, до такой степени истощенного — во всяком случае, в столь молодом возрасте. Даже сердце никуда не годится, хотя она, собственно, и не хворала никогда. А ведь сердечные мышцы у нас самые выносливые. Должно быть, жизнь ее была неимоверно тяжела.

— Это правда, — сказал Карл упавшим голосом. — Как ты думаешь, когда она будет в состоянии подняться?

— Не знаю, подымется ли она вообще когда-нибудь; в лучшем случае, не скоро еще. И никакой такой явной болезни пет, которую можно было бы вылечить лекарствами. Предоставьте ей отдыхать, может быть, отдых сделает чудо.

Карл распорядился перевести больную в другую комнату. Там было ей спокойнее, и постель была лучше.

— Доктор говорит, что она скоро поправится, — сказал он старухе. — Но ей нужен полный покой. Детей нельзя оставлять с нею… особенно на ночь.

— Ну, слава богу, что дело не хуже, — обрадовалась старуха Расмуссен. — Я было думала, в ней лопнуло что. Душа надорвалась или в этом роде, если она, всегда такая неугомонная, может лежать неподвижно. Я подобные примеры видывала.

Петера переселили к Карлу в каморку, а маленького Георга укладывали на двух стульях. Старуха Расмуссен должна была спать с Анной.

— Вот и хорошо, моей старой пояснице теплее будет! — сказала она. Старуха всегда со всем мирилась.

Покой оказал по крайней мере то чудесное воздействие, что Дитте повеселела.

Она прямо нежилась, лежа на мягкой, широкой постели, и под боком у нее не было никого, кого бы надо было укрывать и поднимать ночью.

— Вот так же я спала, когда служила у господ, — сказала она. — Тогда у меня тоже была собственная постель с пружинным матрацем. Но я еще слишком молода была, чтобы ценить это.

Дитте теперь иногда перебирала в памяти свое прошлое, — досуга ведь хватало. Когда же Карл говорил ей, что она скоро встанет, она только улыбалась. Он собирался купить хижину близ постоялого двора на берегу моря, — оттуда недалеко приезжать с рыбой на Старую набережную.

— А ты будешь выбирать сельдь из снастей и чинить сети, как, бывало, в поселке, — сказал он.

Дитте слушала молча, не поддакивая и не противореча.

Она была так тиха и покорна и со дня на день становилась все бледнее — от лежания в постели. Губы распухли и посинели. И она часто жаловалась на боль около сердца.

Микстуру Дитте глотала неохотно, Карлу приходилось заставлять ее. Тем не менее лекарство в бутылке убывало. Это старуха Расмуссен прикладывалась. Они посмеивались над ней.

Теперь только обнаружилось, как все любили Дитте. Не было человека в «Казарме», который бы не навестил ее. И все что-нибудь приносили, как ни туго жилось им самим.

— Ты тут лежишь и принимаешь визиты, как королева, — шутила старуха Расмуссен.

Фру Лангхольм явилась с жареным цыпленком и стаканчиком вина, жена булочника принесла сладкий пирог. Неплохо так болеть! Сопливые ребятишки шмыгали с площадки, когда дверь стояла отворенной, и совали Дитте липкие леденцы из своих грязных кулачков. Их посещения радовали ее, пожалуй, больше чьих бы то ни было. Все складывалось на стол возле кровати и так и лежало, — у Дитте не было аппетита. Зато тем больше перепадало детям и старухе; эта четверка умела отдать честь лакомствам.

Старый тряпичник заходил каждый день.

— Ну, как поживает наша мама Дитте? — спрашивал он с площадки лестницы; входить он не хотел. Он последнее время начал трястись всем телом, сильно сгорбился, ноги у него слабели с каждым днем, и сам он становился все грязнее и запущеннее. И память у него слабела. Только спросит о чем-нибудь и сейчас же забудет, — опять спрашивает.

— В детство впадает бедный старик, — говорила старуха Расмуссен.

Забавно слушать! Сама-то она была на целый десяток лет старше.

Но Расмуссен в детство еще не впадала. Хлопотала и всячески изворачивалась, впряглась опять в хомут, несмотря на свои восемьдесят лет. О прошлом своем она и не вспоминала. Не слишком-то хорошо ей жилось в свое время, как можно было заключить из многого. Но она никогда не говорила об этом. Дитте так и не узнала даже, где ее дети. «Коли не умерли еще, так живы», — вот был и весь ее ответ на вопросы об этом, как почти и на все, касавшееся ее прошлого. У нее были более серьезные дела, чем пустая болтовня о прошлом, которого все равно не вернешь, не изменишь.

Зато Дитте это время часто обращалась мыслью к своему прошлому, перебирала в памяти старые переживания, благо у нее впервые в жизни появился досуг.

— Должно быть, я умру, — говорила она, — столько странных мыслей приходит мне в голову. Это всегда перед смертью бывает.

Да, не странно ли, что люди преследовали ее еще раньше, чем она родилась. Они и потом к ней не очень-то хорошо относились, но сначала они просто намеревались избавиться от нее. Странно! Ведь они даже не знали — какова она будет. Это все нищета виновата была. И в смерти бабушки и в медленном угасании Сэрине и тюрьме повинна была нищета.

— Хотелось бы знать, не от нищеты ли все зло на земле? — однажды спросила она Карла.

— Главным образом, по крайней мере, — решительно ответил он. — Удалось бы нам устранить нужду и нищету, мир выглядел бы совсем иначе.

— В детях, во всяком случае, нет зла, — в раздумье сказала Дитте. — Одно время и я строго обращалась с детьми и наказывала их, когда они, бывало, разобьют или сломают что-нибудь, потому что трудно было купить новое. Но если дети разобьют хорошенькую чашку в крону ценой, а в кармане есть лишняя крона, то ведь так просто — взять да купить новую. Стало быть, и проступка нет. Да, нищета — настоящее зло!.. Но если дети не злы, то откуда же злоба у взрослых людей? — продолжала она.

— Взрослые тоже не злы сами по себе, — возразил Карл. — Обстоятельства вынуждают нас к злым поступкам.

— Нет, я, например, злая. Иногда я всех вас ненавижу, и ничто на свете мне не мило. Когда ты был болен, мне приснилось, что ты можешь выздороветь, если я соглашусь пожертвовать для тебя своей жизнью, — из нее сделают тебе теплую фуфайку. Приснится же такой вздор! Но я не согласилась.

— Я сам причинил тебе больше зла, чем кто-либо, — сказал Карл.

— Ты? — Дитте удивленно посмотрела на него. Прежде ее часто злило, что он так бесконечно добр, теперь она радовалась этому — за детей и старуху Расмуссен. Им будет хорошо. Да и ей самой… Уж одно то, что она идет навстречу смерти, держась за его руку, как будто оправдывало, обеляло ее.

— По-твоему, это нехорошо с моей стороны, что мне совсем не жаль расстаться с вами? — спросила она в другой раз.

Карл покачал головой.

— А тебе разве так-таки и не жаль расстаться… ни с кем? — спросил он со слабой надеждой.

Дитте подумала.

— Пожалуй, с маленьким Петером. Он может научить человека быть добрее.

— Не хочешь ли ты взглянуть на Йенса, — как он вырос! — спросил Карл. — Я привезу его.

Нет, зачем? Теперь Дитте и не узнает его, он стал ей совсем чужим. А чужих детей и здесь довольно, есть на кого порадоваться.

— Те слезы давно уже высохли, — добавила она. — Я думаю, все равно — сама ли ты родила ребенка или нет. Главное — жить с ним, заботиться о нем и отвечать за него. С кем вместе живешь, о ком заботишься и за кого отвечаешь, того и полюбишь непременно.

— И так как ты заботишься обо всех нас и за всех нас отвечаешь, то всех нас и любишь, — сказал Карл, целуя ее.

— Нет, я ни за что больше не отвечаю, — возразила Дитте. — Не хочу.

— Еще бы, ты устала! Но вот ты отдохнешь и опять соберешься с силами… Не забудь, тебе всего двадцать пять лет.

— Разве не больше?.. Да ведь и в самом деле! — Дитте радостно рассмеялась. — А я-то воображала себя такой старой-старой… Сколько я пережила! Право, я, должно быть, никуда уж не гожусь, и меня надо основательно починить. Как вспомню себя маленькой, когда я бегала, держась за бубушкину руку, сидела около нее и читала ей, — мне кажется, с тех пор прошла целая вечность. Какой это был долгий и тяжелый путь, Карл. И Хутор на Холмах и Сорочье гнездо — как все это далеко позади!

— Да, ты всю жизнь работала… не была лежебокой. И много выпало на твою долю тяжелого… В сущности, тебе никогда не жилось хорошо. Но теперь ты хорошо заживешь, обещаю тебе.

— Да, да. Мне уже и теперь хорошо. Я как будто переселилась в другой мир, где нет никаких забот и обязанностей. Никто меня больше не зовет как будто, — ты понимаешь? Дети, правда, еще требуют забот — славные малыши, я ничего от них не видела, кроме добра. Но и это, как все прочее, словно передано в чьи-то другие руки… Или как будто нищета уже уничтожена!.

О, не будь только нищеты! По-твоему, ее можно уничтожить? Делается ли для этого что-нибудь по-настоящему? Пелле ничего не предпринимает?

— Как же, он как раз внес предложение об устройстве коммунальных яслей, — ответил Карл. — Они должны находиться под контролем врачей и устроены по последнему слову гигиены — с ваннами, паровыми прачечными и стерилизацией молока. Служащие будут доставлять детей в ясли и обратно домой, чтобы избавить матерей от этой беготни. И возить детей будут, кажется, в особых закрытых повозках.

Глаза Дитте заблестели.

— Вот будет чудесно! — воскликнула она. — Так удобно. — Но, поймав взгляд Карла, она досадливо спросила: — Разве и тут есть что-нибудь неладное?

— Мне бы не хотелось огорчать тебя, — ответил Карл, — но не этим путем надо нам идти. Лучше бы дать матерям возможность остаться дома, при детях. А то все рассчитано только на расширение производства и увеличение прибылей.

— Это верно, — согласилась Дитте удрученно. — Знаешь, что ужасно? Что не смеешь ничему порадоваться. За всем кроется какой-нибудь подвох. И вот ты видишь, что кроется в том, что мне показалось хорошим, а другой, может быть, увидит что-нибудь плохое в том, что тебе кажется хорошим, и объяснит это по-своему.

— Да, пожалуй, не скоро люди дойдут до сути, а может быть, скорее, чем нам кажется, — задумчиво сказал Карл.

Пока они разговаривали, Карл поглаживал руки Дитте, у него была такая привычка.

— Теперь ты можешь даже поцеловать их, — сказала Дитте, — они стали такие мягкие и гладкие.

Он взял обе ее руки и, поднеся к губам, спрятал в них лицо. Дитте улыбнулась счастливой улыбкой.

— Помнишь, я когда-то жаловалась, что руки у меня загрубели от черной работы и ничего с ними не поделать? А ты поцеловал и сказал, что мне нечего стыдиться моих загрубелых рук, что они мой лучший аттестат и на небе, и здесь, на земле. Тогда я не поняла тебя и только оторопела. Но теперь понимаю, что ты хотел сказать. А ночью мне приснилось, что и сам господь поцеловал мои руки — не странно ли? Он стоял в райском саду, куда приходят на покой все усталые… И я пришла, а другие не хотели пустить меня. «Она слишком молода, — может еще немножко поработать», — говорили они. Но господь взял мои руки, поглядел на них и сказал: «Она достаточно поработала. Мои собственные руки были не лучше, когда я кончил творить мир». И он взял и поцеловал их, а мне стало так стыдно. Они ведь были такие грубые. Но он потому именно и поцеловал их, и тогда все мне поклонились.

Она устала говорить и закрыла глаза. Карл сидел около нее молча, чтобы она заснула. Вдруг Дитте подняла голову и сказала, словно прислушиваясь к звукам с неба:

— Слышишь? Опять поют псалмы!

— Это в большом коридоре… новый жилец, — сказал Карл. — Для меня-то он, впрочем, старый товарищ, с водокачки. Чудесный малый. Но он всегда поет псалмы, когда один. Он борнхольмец, а они все немножко не в своем уме.

Мысли Дитте перескакивали с одного на другое, и теперь ей пришло в голову нечто новое.

— Бабушка всегда говорила, что мы, Манны, как овцы: чем короче нас стригут, тем гуще мы обрастаем шерстью опять. Верно это? Ты ведь сам из рода Маннов.

— Да, пожалуй, верно. Про Маннов говорят, что они больше живут сердцем, чем умом. И не умеют постоять за себя. Таких людей давят, нас и придавили. Как ни многочисленны Манны, а все остаются на дне, — заметь себе. Шерстью мы обрастаем густо, и я об этом не жалею, — когда-нибудь мир благословит нас за это, я думаю. Но вовсе не безразлично, кто стрижет нас. До сих пор ножницы держал сам черт, так мне кажется. Ты согласна?

Но теперь она в самом деле уснула, спокойно и крепко. Карл на цыпочках вышел из комнаты. Он хотел воспользоваться временем, пока Дитте спит, чтобы навестить кое-кого из безработных товарищей и узнать о положении дел. Он знал, что начинается брожение, — все возраставшая нужда озлобляла; поднимался ропот и против властей, и против собственных вожаков; раздавались призывы к общей забастовке с прекращением подачи и газа, и воды, и электричества; слышались даже угрозы, что рабочие сами возьмут дело в свои руки! Ему хотелось разузнать обо всем поподробнее; за последнее время он перестал встречаться с товарищами из профсоюзной оппозиции.

 

XIX

ПЕТЕР СОБИРАЕТ УГОЛЬ

Старуха Расмуссен оказалась права как всегда: Дитте все-таки поднялась. Слишком она была крепко сколочена, чтобы сразу рассыпаться. В один прекрасный день она спустила с кровати ноги и сказала, что хочет сегодня помогать старухе изготовлять зажигалки. А как только у нее в руках оказалось дело, так и подошвы зачесались, — понадобилось встать. Сил у нее, конечно, было еще немного и под вечер она опять слегла, но все же это был шаг вперед. Если приналечь хорошенько, они вдвоем со старухой могли бы выработать в день почти крону. Наконец-то работа делалась не впустую; в эту стужу на зажигалки был большой спрос.

Помогал им и Карл, когда у него не было другой работы, повыгоднее. За работой они беседовали и проводили время превосходно, — особенно по вечерам, уложив детей спать. Дитте тоже лежала в постели, там ей было уютнее; стол с работой придвигали к кровати.

Маленький Петер стал за это время чуть не главным добытчиком в семье. Он зарабатывал почти столько, сколько все остальные вместе. Придет из школы, поест и уже отправляется с Эйнаром в поход, забрав с собой два мешка и старую детскую коляску; в ней мальчики привозили уголь. Вернувшись домой часов в семь вечера, Петер приносил полкроны или целую крону. Молодец он был на этот счет, даром что такой маленький и тихий с виду.

Смельчаки они были оба, и он и Эйнар. Город знали вдоль и поперек, знали, где можно заработать те гроши, из которых складывался дневной заработок. Добыть эти монетки было не так-то просто, частенько одну приходилось зарабатывать у Северной заставы, другую — на противоположном краю города или даже за городом. Ног ребятишки не жалели. Но еще больше работы доставалось мозгам. Если не шевелить мозгами, — только башмаки трепать зря.

Когда мальчик возвращался домой и тихо, как и все, что он делал, клал свой заработок на стол, не говоря ни слова, старуха всплескивала руками:

— Господи! Ну и работник! Быть ему когда-нибудь миллионером. Где же ты заработал столько денег? Надеюсь, не стибрил?

Дитте видела, что мальчик устал, и не расспрашивала ни о чем, но с особой нежностью помогала ему снять рукавицы и верхнюю курточку. Она всегда оставляла ему чего-нибудь горячего в печке, часто больше, чем другим, так как он ведь был в некотором роде кормильцем семьи. Покормив мальчика, она укладывала его в постель, и он моментально засыпал.

Тогда она тщательно осматривала и приводила в порядок его одежду, а затем прилаживала где-нибудь новый кармашек. Петеру хотелось иметь как можно больше карманов — больше, чем у кого-либо из школьников, — это тешило его мальчишескую гордость. Так уж пусть в этом-то отношении он не чувствовал бы себя бедняком. Бели у нее была для него какая-нибудь обновка, она укладывала это на его сложенную одежду. Просыпался он обыкновенно свежим и бодрым, находил обновку и очень радовался, потом развертывал куртку и штанишки и искал, не вырос ли у него за ночь новый карман.

Петер не любил рассказывать, как он охотится за заработком. О чем тут рассказывать? Что ему пришлось целый час — пока погонщик сидел в трактире — караулить несколько голов скота на Скотном рынке, продрогнуть, как собака, и получить за это двадцать пять эре? Что удалось заработать десять эре, сбегав за бутылкой пива для шкипера одной баржи, стоявшей на якоре у Газового завода, и пятнадцать эре, сбегав к Северной заставе с письмом от штурмана? Или, что относил за за город спешное письмо и не получил за это ничего, так как велено было принести ответ, а человека того не оказалось дома? Подобные неудачи случались. Эйнар уверял, что такие поручения давались всегда с целью надуть, и требовал плату вперед. Но Петер был, стало быть, глуп и доверчив — о чем же было тут рассказывать? Героического в этом ничего не было.

А если он и совершал подвиги, то о них-то как раз и не следовало рассказывать; во всяком случае — взрослым; они слишком глупы. Поэтому мальчуган и помалкивал. Главный заработок давал им уголь, но и тут нужны были и удача и отвага, так что опять болтать много не стоило. Когда мальчики уходили после обеда из дому, катя перед собой старую детскую коляску, они были похожи на двух простодушных ребятишек, отправлявшихся завоевывать мир и воруженных детской наивностью. И возвращались они вечером домой такими же, только усталыми до смерти. Но между этими двумя моментами было немало переживаний.

Как только они выходили из своей улицы, они сбрасывали с себя свой детский наивный вид и превращались в двух маленьких насторожившихся хищных зверьков, от внимания которых ничто не ускользало. Они поделили между собой город. Главной ареной действий одного служила Сонная площадь с прилегающими к ней районами — бойнями и пристанью Газового завода, где всегда было много рабочих и матросов. Другой брал себе район Старой и Новой площади с университетом и улицами, где обычно останавливаются приезжие крестьяне. Через день мальчики менялись районами, — главным образом из-за «угольной вагонетки», как они называли остов детской коляски. Тот, кто шел на Сенную площадь, забирал с собой коляску и прятал ее за одним из вагонов Скотного рынка. Не очень-то весело было таскаться с нею — и некрасиво и неудобно, так как у нее недоставало одного колеса. Но все же уголь перевозить в ней можно, а уголь был для них главной доходной статьей. Когда ничто другое не удавалось, выручал уголь.

И сегодня мальчики, по обыкновению, встретились в пять часов на том месте, где была спрятана их «угольная вагонетка». День выдался плохой. Эйнар заработал тридцать эре. Петер — всего двадцать. Они разделили деньги поровну, как всегда, и отправились наверстывать упущенное. Для этого был один способ — насобирать угля и продать. В конце Южного бульвара проживала старуха, державшая лавчонку в подвале; она давала за мешок угля пятьдесят эре, и они часто продавали ей. Уголь же валялся всюду — на набережных, около Газового завода, а больше всего на огромном железнодорожном участке, прилегавшем к товарной станции. Но вход был запрещен, так что туда мальчики отправлялись лишь в крайнем случае. К пакгаузам, что около Глиняного озера, мальчики давно перестали ходить, — слишком далеко было, да и полусожженный кокс не то что настоящий уголь.

Сегодня времени терять было нельзя, и поэтому они остановились на железнодорожном участке. Чтобы проникнуть туда незаметно, надо было идти до самой тюрьмы, где участок освещался слабо. Мальчуганы припустились со своей «вагонеткой» бегом. Эйнар катил ее, а Петер поддерживал с того бока, где не хватало колеса.

По дороге они обсуждали планы действий. Старухе торговке пойдут два мешка, это составит целую крону — стало быть, каждый из них принесет домой по семьдесят пять эре. Затем мама Дитте могла обойтись без угля еще один день, у матери же Эйнера уголь весь вышел, и вдобавок завтра у нее стирка. Стало быть, надо два мешка с половиной, это они наберут живо.

Уже почти у самой Садовой улицы они прокрались на железнодорожный участок, оставив свою «вагонетку» на дороге. Набрав каждый в свой мешок угля, сколько в состоянии были снести оба вместе, они перетащили мешки к коляске и ссыпали все в один мешок. С другим они вернулись обратно и стали собирать в него оба, держа его каждый за свой угол и волоча за собой. Набрав опять по силам, они стащили и опорожнили и второй мешок в первый; и так раз за разом, пока первый мешок не был набит битком — лишь взрослому снести впору. Зато и устали они. Из второго мешка они высыпали уголь прямо на землю около вагонетки с тем, чтобы, когда наберется порядочная куча, набить и второй туго. Это была нелегкая задача. Старая торговка требовала, чтобы мешок был набит доверху, иначе сбавляла цену. Мальчики уже ко всему приноровились. Но времени на это требовалось немало, — почва была такая неровная, освещение плохое, да и возить далеко приходилось, а на «вагонетку» больше одного мешка сразу нельзя было нагрузить.

— Слушай, пойдем подальше, там у самого полотна угля много, и там светлее! — предложил Эйнар.

Они покатили «вагонетку» вдоль забора и у самого полотна сползли вниз со своим мешком.

Тут уголь валился всюду и пропадал зри; его затаптывали в грязь и в снег. Собирать его, однако, считалось большим преступлением. Если поймают — вздуют или в полицию сведут.

Полотно было ярко освещено, дуговые фонари висели высоко в воздухе, словно огненные птицы, парящие на распростертых крыльях. Когда же они взмахивали крыльями, полотно на секунду погружалось в полумрак. Мальчики держались в тени нескольких больших вагонов. Невдалеке слышались крики людей и свистки маневрировавших паровозов. Мальчики работали неутомимо, как пчелы, торопясь покончить сбор, не разговаривали и даже не перешептывались. Всюду тянулись высокие шпалы и рельсы, о которые легко было споткнуться. Эйнар остерегал Петера, дергая его за рукав. Петер начал дрожать, страшно было, но делать нечего, да и привыкли они, как ни малы были, шмыгать взад и вперед под колесом судьбы.

Вдруг голоса раздались совсем близко от них, какой-то человек бежал и кричал: «Ах вы, чертенята!» Эйнар потащил Петера за собой в тень товарных вагонов, по Петер упустил свой угол мешка и упал — прямо в полосу света. И свет быстро приближался. В левой руке Петера было зажато что-то белое, зажато крепко, чтобы не потерять. Он хотел упереться коленками в мерзлую землю, но одна нога завязла в стрелке. А на него катилась серая, чудовищно-огромная угольная платформа — без паровоза, только на задней подножке висел человек и поглядывал вперед. Мальчик громко закричал от ужаса…

Когда его подняли, он увидел Эйнара, на четвереньках ползущего по насыпи и волочившего за собой мешок.

Затем все вокруг него погрузилось во мрак, словно огненные птицы разом снялись со своих мест и улетели.

 

XX

ЗОЛОТОЕ СЕРДЦЕ

Поуль зашел проститься с мамочкой Дитте. Он получил письмо от Кристиана из Гамбурга, где его корабль простоит еще две недели. Настоящее письмо, на четырех страницах. Кристиан пространно описывал, как хорошо быть моряком, и звал Поуля, пусть он приезжает немедленно. И пусть только приедет, об остальном уж Кристиан позаботится. В письме были вложены и деньги на проезд, все как следует. И Поуль собирался уехать завтра же утром — в чем был, без долгих сборов. Ни мастер его, ни родители не будут знать ничего, пока он не очутится за морем. Никто — кроме Дитте — не должен знать ничего! Но, может быть, она не одобряет его намерения?

— Нет, поезжай себе, если тебя тянет на простор, — сказала Дитте. — Никаких таких особых причин нет тебе киснуть здесь. Кристиан тоже сбежал, и ничего худого из этого не вышло.

К родителям она обещала сходить после его отъезда.

— Сине можешь и не кланяться от меня, — прибавил он.

— Нехорошо это, — сказала Дитте. — Она ведь ничего худого тебе не сделала.

— Прямо-то не сделала, но она такая… Не люблю я ее. Порочит всю нашу семью… потому лишь, что Яльмар скрылся.

— Как, он не вернулся? Ведь он занял у отца деньги на эту поездку!

— Не вернулся, а Эльза…

— Ну, что же Эльза? — со страхом спросила Дитте.

— Да, знаешь…

Поуль заплакал и быстро простился. Нора ему, дела еще много.

Странно было на душе у Дитте. Вот и Поуль у и дет… как Кристиан в свое время. Пожалуй, она не увидит больше ни его, ни Поуля. Она словно сына родного отпустила сегодня на все четыре стороны!

За Эльзу обидно, но уж не такое это ужасное несчастье. И у Сине, во всяком случае, нет особых причин относиться к этому так серьезно, ведь сама она в молодости страховала свою добродетель вкладами в сберегательную кассу!

Вернулась старуха Расмуссен с Анной. Они были в гостях у тетки Гейсмар и пили там кофе — она праздновала день рождения.

— Она опять в другую веру переходит, — сказала старуха. — Теперешняя ее вера, — как бишь она называется? — ничего больше не дает.

— Как. она называется? Что такое вы говорите, бабушка! Ведь тетка Гейсмар той же веры, что и вы, — улыбаясь, сказала Дитте.

— Разве? Ну, понятно, от этой веры не разжиреешь. Я, по крайней мере, никогда не замечала, чтобы на нас манна с неба падала. Но тетка Гейсмар, кажется, к мормонам переходит.

Дитте рассмеялась.

— Смейся, смейся, — сказала старуха и сама засмеялась. — Во всяком случае в такую веру, где сызнова крестят. А кстати: не пора ли Георга окрестить? Люди уже удивляются, что он у нас до сих пор некрещеный, говорит тетке. Гейсмар.

— Придется еще подождать с этим — пока немножко разбогатеем. Вы у нас крестной будете, бабушка.

— Да уж кому же ближе быть крестной, как не мне, — с самого его рождения с ним нянчусь!.. И, по крайней мере, знать будем, как его звать по-настоящему. Георгом ли его нарекут или иначе как?

— Но, бабушка, ведь его уже назвали Георгом, — возразила Дитте.

.— То есть мы зовем его Георгом, но имени у него еще нет, пока он не окрещен, — насколько я понимаю… Да можно ведь окрестить и без денег, если кто не в состоянии заплатить, — продолжала старуха. — Они обязаны скорее сделать это бесплатно, чем дать душе погибнуть.

Но, разумеется, с кого только можно содрать денежки, они сдерут.

Дитте подала ужин.

— Поешь-ка лучше, да малышей укладывать пора.

Карл отправился на рыбную ловлю — в первый раз после своей болезни.

— А сама ты разве, ничего не хочешь? — спросила старуха.

— Нет, я дождусь Петера. А то он все один ужинает и носом клюет над тарелкой. Жалко мальчишку.

— Да ведь тебе тоже в постель пора. Ты еще больна, не забудь, — сказала старуха.

Нет, Дитте дождется мальчика. Сегодня она как-то особенно соскучилась по нем. Так хотелось обнять его покрепче и, глядя в его серьезные детские глаза, слушать, как он, положив ей руки на плечи, начнет говорить: «А знаешь, мама?» Так Петер начинал каждую фразу. Смешить он был не мастер, но такой добрый.

Анна, наоборот, такая уморительная девочка, настоящая проказница-мартышка, когда была в хорошем настроении. Вообще же ей ничего не стоило разгневаться. Но если она была веселой, вот как сегодня, никто не мог устоять против нее. За ужином она, изображая всяких троллей и диких зверей, строила такие рожицы, что старуха Расмуссен чуть не падала со стула от страха. Братишка тоже потешался, хохотал и прыгал на коленях у матери. Эта тройка отлично забавлялась. Сама же Дитте не принимала особого участия в веселье, — шумные забавы теперь не по ней, она стала такая тихая после болезни. И для нее было настоящим облегчением, когда они все отправились в постель — старуха тоже устала и улеглась одновременно с малышами.

Дитте села за работу, не переставая думать о Петере. Ей жалко было, что он так запоздал сегодня, — устанет еще больше обыкновенного. Должно быть, сегодня ему особенно не везло, случилась какая-нибудь неожиданная неудача, что иногда бывало; вообще же он такой аккуратный. Грешно, что мальчуган столько работает, вечно занят, и поиграть ему некогда. Как только она сама немного поправится, этому надо положить конец. Не то с ним случится то же, что было с нею, — и он лишится детства и не будет знать, за что взяться, когда ему выпадет на долю часок-другой поиграть. Не то чтобы Дитте чувствовала себя обиженной или недовольной тем, как сложилась его жизнь, но детство, проведенное без игр, оставило ощущение какой-то пустоты в ее сердце и в уме. и это ощущение до сих пор не сгладилось. Надо также постараться добыть Петеру какую-нибудь настоящую игрушку. Ему хотелось локомотив и рельсы. Пока же он не расставался со своей зубной щеткой, вечно она была зажата у него в кулачке и стала невероятно грязной, а вымыть ее он не давал. Поиграть как следует ему никогда не приходилось, вот он и обратил щетку в игрушку, не выпускал ее из рук. Вдобавок это был единственный подарок, полученный им за всю жизнь и чего-нибудь стоивший. А то, кроме старого хлама, случайно подобранного где-нибудь на свалке, у него никогда ничего не было.

Когда часы на башне дворца Розенборг пробили десять, Дитте не на шутку встревожилась. Дорого бы дала она, чтобы Карл был дома. Идти разыскивать мальчика было бесполезно, — неизвестно, в каком конце города он находился. Но ей нужно было, чтобы кто-нибудь сказал ей: «Он придет, будь спокойна, ничего не случилось, просто он запоздал сегодня. Может быть, они с Эйнаром зашли в цирк, мало ли что приходит в голову мальчикам!»

Она уговаривала сама себя, но именно потому, что не верила себе, ей так хотелось услышать это от кого-нибудь другого. Лучше всего от Карла, — он никогда не говорил ничего, в чем не был уверен сам.

Поминутно подходила она к окну и выглядывала во двор, и каждый раз, заслышав шаги на лестнице, приотворяла дверь в длинный коридор.

Внизу у Андерсенов зажгли огонь, Дитте спустилась к Сельме, — не знает ли та чего. Сельма, видно, бегала на поиски и не успела еще скинуть платка с головы. Лицо у нее было заплакано.

— Что могло случиться? — спросила она Дитте. — Я целых два часа рыскала повсюду. Мы ведь сидим и мерзнем, он обещал принести угля, и вот… этого еще никогда не бывало! Он большой озорник, но дела никогда не забывает… затопить нечем! — Она опять заплакала.

— Возьми у меня угля, — предложила Дитте. — Это еще не самая большая беда, я боюсь…

Но Сельма продолжала жаловаться, даже не обратив внимания на предложение. Она цеплялась за уголь, лишь бы только не взглянуть в глаза истине.

Женщины потолковали было — не пойти ли заявить в полицию. Но ни той, ни другой не хотелось вмешивать в свои дела полицию, — обе они были незамужние. Да мальчики и сами придут, не стоит выдавать себя, рассказывать полиции, на какие штуки приходится детям пускаться. Разумеется, они придут, они ведь такие молодцы оба и привыкли выкручиваться из всяких бед. Как же им не прийти!

— Может, где пожар случился, — тогда мальчишки все на свете забыть готовы! — продолжала Сельма. Она сама сколько раз видела, как дети простаивали на пожаре всю ночь напролет, забыв обо всем.

Дитте вернулась к себе и продолжала ждать. Долго сидела она, зажав рот рукой, точно не давая чему-то вырваться наружу и пристально глядя в огонь лампы невидящими глазами. Потом силой взяла себя в руки. Нет, не поддастся она черным думам! Встала и вынула из старого комода свою черную вязаную безрукавку, уцелевшую у нее с тех времен, когда она служила прислугой. Надевалась эта вещь только по праздникам и была совсем как новая. Дитте распустила ее, затем взяла длинные деревянные спицы и начала вязать. Петер всю зиму мечтал о вязаной шапке с кисточкой, да все не на что было купить шерсти для вязанья. Теперь у него будет и шапка, и шарф, и напульсники — все одинаковое! Вот обрадуется! Дитте смутно представлялось, что, если она исполнит самое заветное желание мальчика, он придет, непременно придет!..

Мало-помалу, однако, напряжение воли ослабело, усталость взяла свое, и Дитте уснула счастливым сном. Ей снилось, что Петер с нею, стоит, прислонившись к ее плечу, как всегда, когда они бывали одни, и кладет на стол свой заработок. «Чуть было не остались сегодня ни с чем, — говорит он со своей забавной серьезностью, — но потом все-таки заработали кое-что».

Дитте проснулась от шума во дворе, — извозчик Ольсен шел задавать корм лошадям. В комнате было холодно, лампа слабо коптила. Теперь Дитте больше не сомневалась. Она прибрала в комнате и пересмотрела все детское белье и платье. Лицо у нее совсем застыло, словно окаменело. Пересмотрела и Карловы носки, — чтобы старухе Расмуссен было поменьше работы. Пробрала штопальной бумагой все проредившиеся места: тем дольше проносятся, и старуха успеет передохнуть. Только скорее, скорее бы разразилось неизбежное! Словно камень давил сердце или застряла острая кость. Пришлось раскрыть окно, чтобы не задохнуться.

У Сельмы все еще светился огонь. И она, видно, ждала! По двору прошлепали деревянные башмаки, — проковыляла газетчица со своей тяжелой кипой газет и сунула «Листок» в дверь Сельмы. Вскоре по лестнице послышались тяжелые шаги Сельмы. Дитте знала, что это означает. Сельма плакала, держа газету трясущейся рукой.

— Тут напечатано… — сказала она, всхлипывая.

Но Дитте по ее голосу поняла, что она не Эйнара оплакивает.

Да, вот оно напечатано:

«Ужасное. несчастье на товарной ветке. Ребенок попал под грузовую платформу. Обе ноги раздроблены. — Дитте читала чисто механически; она ведь уже заранее знала это… Уже перестрадала это. — Бедняжка немедленно очутился на операционном столе и лежал, обводя докторов и сиделок большими удивленными глазами. Видимо, он был еще в сознании, так как, когда сестра милосердия стала ножницами разрезать на нем одежду, он заплакал и сказал: — Не режьте платье, мама огорчится»…

В груди у Дитте вдруг стало так отрадно-легко, когда она услыхала эти последние слова своего умиравшего мальчика. Как будто застрявшая в сердце косточка пробила себе дорогу и выскочила.

Она нагнулась, — изо рта у нее хлынула кровь.

 

XXI

СМЕРТЬ

Дитте медленно открыла глаза. Взглянула на себя, на свои белые исхудалые руки, вытянутые на белой простыне: вокруг кистей белые оборочки, и наволочка с оборочками, и по груди у нее бежит оборочка ночной рубашки, одним концом подымаясь кверху и обрамляя шею, другим спускаясь вниз. Дитте уже пришлось однажды лежать во всем белом, — когда она родила Йенса. Но тогда ее волосы падали на это белое золотистыми волнами, а рядом с нею лежал плачущий младенец. Теперь ее жиденькие волосы прилипли к затылку и к вискам. И шея у нее стала тонкая, как у птицы, она знала это и не глядясь в зеркало; сухожилия так и выделялись, когда она повертывала голову.

Умерла она, что ли, или только готовится умереть? Да. Она находится в большой комнате, — вон знакомые трещины на потолке, — и лежит на хорошей кровати с пружинным матрацем. И верхнюю перину узнает по тому, как она мягко прикасается к коленям; это верхняя хорошая перина. Но кто надел на подушку эту красивую белую наволочку? «Астрид Лангхольм» — вышито на одном углу. На минуту Дитте пожалела было, что ей не придется поухаживать за фру Лангхольм, как обещала и чему заранее радовалась сама. Но это ощущение было мимолетно.

Она лежала с закрытыми глазами в полудремоте. Кто-то подкрался к двери и заглянул в комнату. Дитте заметила это, но не разглядела кто. Может быть, Сэрине или вдова Ларса Йенсена? Впрочем, не все ли равно. Но вот Людоед мелькнул между дюнами. Он отстрелил себе полчерепа и бродил теперь, высматривая, не пригодится ли ему чей-нибудь чужой череп. Хорошо, что он не заметил Дитте! Прибежал Кристиан с пораненной ногой. Дитте забинтовала, как сумела, — он спешил. «Придется держать для мальчика пару ног в запасе, — подумала Дитте. — Трактирщик обязан дать в долг». Тут вдруг в дверях показалась хозяйка Хутора на Холмах, высокая, тучная, с книгой законов в руках. «Теперь ты осуждена», — сказала она и начала хлопать книгой по дверному косяку, каждый удар означал целый год тюрьмы. Да что же она? Никогда не перестанет?! Ведь столько лет не наберется во всем мире!..

Дитте с трудом приоткрыла глаза на минуту. В дверях стояла фру Лангхольм и тихонько стучала. Она улыбнулась, на цыпочках прошла к кровати и села. Дитте почувствовала, что ей обтирают лицо.

— Дети у нас, — прошептал ей кто-то на ухо. — Не беспокойтесь о них.

— Дети? — Дитте силилась понять смысл: дети? Да ведь они повсюду бегают.

Чья-то рука легла ей на лоб и вернула ее к сознанию действительности. Это рука Карла. Дитте улыбнулась и открыла глаза.

— Лучше тебе? — шепнул он, наклоняясь к ней.

Она чуть кивнула, не раскрывая рта — ради Карла.

Он думал, что если она не будет разговаривать, то скорее поправится. Фру Лангхольм простилась, пожелав Дитте выздоровления. Карл занял ее место. Он сидел и держал Дитте за руку, ставшую совсем прозрачной, но ничего не говорил, разговаривать не следовало.

Дитте опять погрузилась в свои мысли-грезы. Она следовала за маленькой девочкой, одиноко бродившей по лесу. Вот она вышла к реке. Через реку ведет мостик— в Сказочную страну. Что сталось с той девочкой? Она получила башмаки, которые были ей слишком велики, а бабушке слишком малы, но стала ли она принцессой? Дитте захотелось спеть «Песенку пряхи». Но она не могла припомнить ни слов, ни напева.

— Теперь мне надо уйти, — шепнул Карл над самым ее ухом. — Но старуха Расмуссен в кухне и будет заглядывать к тебе.

Спасибо! Ведь старуха Расмуссен не знает «Песенку пряхи» и петь совсем не умеет. Вот борнхольмец, тот умеет. Теперь он опять запел свой любимый псалом: «Эффафа![13]Отверзись! (древнееврдругое написание — «Еффата»)
Прозрей!» Он помешан, не оттого ли и поет так много? Дитте хотелось бы взглянуть на него — каков он? Она еще не видала его.

Заметно ли, что он помешанный? И видит ли в нем господь бог какую разницу с другими? Для него, пожалуй, мы все одинаковы — умные и безумные. И тяжелее ли живется безумному, или, может быть, он легче все переносят? Нет, ведь в чем вся тяжесть жизни? В чувстве ответственности, а борнхольмец взял на себя страшную ответственность за благо всех людей, — говорит Карл. Может, в этом-то и безумие его?.. А сама она? Не вела ли она себя тоже как безумная?

Самой Дитте казалось, что она ничего не совершила, ведь она все время как будто несла огромную тяжесть в гору — все эти заботы: чем прокормиться, во что одеться, как согреться? И каждое утро оказывалось, что тяжесть за ночь опять скатилась вниз и надо весь день снова тащиться с нею в гору. Ужасно!

Борнхольмец все пел свое: «Эффафа! Прозрей!» Как знать, долго ли он выдержит? Но если, как говори! Карл, еще три тысячи лет тому назад судьи и пророки израильские громили тех, кто эксплуатировал ее и маленького Петера, если тогда еще пытались всколыхнуть массы, то, значит, им ничего не удалось: люди глухи и немы по-прежнему! И безумный прав, вечно распевая «Эффафа!» Может, правда, уши и глаза у него открылись, он правильно поступает. Да, мало, значат, подвинулось дело, если тот, кто действует правильно, слывет безумцем!..

В дверях стоял человек и пристально глядел на нее странно колючими глазами, глубоко сидевшими во впадинах. Мысль в них мелькала, как светлая точка мигающего в темноте огонька.

— Можно войти? — осторожно спросил он. — Я тебя хорошо знаю. Карл много о тебе рассказывал, и я пришел тебя поздравить с наступающей смертью. Сейчас узнаешь причину.

Он осторожно затворил дверь, вошел и сел несколько поодаль. Долго сидел он, нагнувшись вперед, упираясь руками в колени и задумчиво глядя в пол. Дитте с напряжением ждала, что он скажет ей, с таким напряжением, что у нее закололо в сердце и она застонала.

Он несколько раз кивнул с самодовольным видом, как будто хотел сказать, что так должно быть.

— Ты, может быть, заметила, что наступило великое время! — спросил он, подняв голову.

— Да, и тяжелое время, — прошептала Дитте, с ужасом вспоминая вдруг безработицу и нужду.

— Я говорю: великое время, — сказал он с, досадой. — Тяжелое уже позади. Мы с тобой вдвоем должны окончательно прогнать его. Для того ты и умираешь. Господь бог посылает нам злое, чтобы мы превращали его в великое. Но это не всякому дано. Знаешь, почему мы все блуждали по пустыне и никак не могли найти выхода из нашей нищеты? Потому что уши наши не были отверсты, глаза не видели. Но однажды господь бог коснулся ушей и глаз моих: Эффафа! И я увидел ясно все: у нас и глаза и уши засыпаны землей! Знаешь ты, кто я?

Он глядел на нее взором фанатика.

Дитте слабо качнула головой, — она не совсем твердо была уверена.

— Я пролетарий, вот уже много тысяч веков, и потому мне дано было прозреть и сделать великое открытие. Товарищи на водокачке смеялись надо мной и над моим открытием. Карл был лучше их всех, но и он не мог постигнуть всей правды. Я додумался, что душа наша самостоятельное существо, которое бьется за наше благо там, в мировом пространстве! За каждое доброе дело начисляется одно очко. И я стяжал первый приз за то, что страдал и боролся больше всех в течение этих бесконечных времен. А ты заслужила второй приз и потому принадлежишь мне!

Он многозначительно посмотрел на нее и сделал паузу; словно для того, чтобы дать ей время проникнуться его словами.

— Я принадлежу Карлу, — робко прошептала Дитте; она не испытывала страха, но вся холодела.

— Ты понимаешь, что должна умереть? — продолжал он убедительно. — И твоя смерть все разрешит. В тебе наше спасение. Никто лучше тебя не отстоит наше дело там. Ты расскажешь, какие мы добрые и как страдаем безвинно и что мы немы. Для этого нужна такая, как ты, которая может прийти и уйти и все-таки оставаться там вечно. Карл рассказал мне о тебе. Тебя мы искали — господь бог и я! Ты должна войти туда на радость господу богу. А радость заражает, проникает во все души, особенно среди бедняков.

Он запел вдруг свой псалом:

«Эффафа! Прозрей и внемли!» Зов услышали глухие, Дрогнули уста немые, Око зоркое не дремлет! Люди слышат глас призыва, Их уста не замолкают; В светлом, радостном порыве Имя бога прославляют» [14] .

— Я был послан в мир немым, и глухим, и слепым. Но потом я сочинил этот псалом, и все узы мои распались.

— Неправда, — сказала из дверей старуха Расмуссен. — Я знаю этот псалом много лет. И теперь самое лучшее тебе отправиться восвояси, Анкер, а не сидеть тут и морочить голову больным людям своей болтовней.

Она указала ему на дверь. Анкер встал со стула.

— Да, я не сам его написал, — робко пробормотал он и стал пробираться к двери. — Потому что все мы немы. И были глухи и слепы. Но господь повелел другим говорить за нас, пока мы сами не обретем голос… Слышите? Словно само солнце взывает: «Эффафа!» — и он, скользнув за дверь, громко запел опять, — в коридоре он расхрабрился.

— Ну, совсем спятил со своими проповедями, — возмущалась старуха Расмуссен. — Чтобы спасти мир, нам не нужны полоумные! Это и умные сумеют. И небось придумать, откуда взять хлеба дли всех, эти проповедники не могут. Воображают, что опрокинут стены иерихонские своими песнопениями!

Она бы еще много чего наговорила, да вспомнила, что Дитте нужен покой.

— Господи! — прошептала она и на цыпочках подошла к кровати.

— Незачем ходить на цыпочках, бабушка, — сказала Дитте.

— Значит, тебе получше? — радостно спросила старуха.

Дитте не ответила.

— А ведь правда, ты могла спокойно отдохнуть? Я уж так тебя стерегла, так стерегла… Вот только этот полоумный как-то прошмыгнул, а то я все время у дверей стою и никого не пускаю. Нельзя, больной нужен покой, — говорю всем. Народу страсть ведь сколько перебывало, чтобы выразить тебе свое сочувствие. Это потому, что в газетах напечатали, какая ты была хорошая мать и как жертвовала собой. Одна из газет так красиво описала: «Разбитое материнское сердце». И один человек принес двадцать пять крон. Ты ведь знаешь, что наши малыши у Лангхольмов?.. Там им хорошо. А венков сколько нанесли! Карл говорит., что весь гроб покрыт цветами. Бедняга только и знает, что бегает. Похороны завтра и самые торжественные. Все безработные пойдут за гробом. Жалко, что тебе нельзя проводить маленького Петера!

— Я провожу его, бабушка, — сказала Дитте и качнула головой в подкрепление своих слов. — Если не смогу пойти, то полечу!

 

XXII

* * *

Дитте на этот раз безропотно приняла свои капли и большую часть ночи спала. Проснулась с ясной головой и сразу вспомнила, что сегодня день похорон маленького Петера. Да, она знала, что его хоронят сегодня. Знала и еще нечто — и этого было довольно, чтобы снять с ее души последние путы земные. Она чувствовала сильную слабость, но и какую-то особенную легкость, тело больше не напоминало о себе болями и тяжестью, и душа обрела своеобразное равновесие, освобожденная от всех горестей и радостей. Ничто в сущности не трогало ее больше — ни смерть Петера, ни печаль Карла о ней. Она отстрадалась.

С утра стали приходить люди с венками и цветами. Это все были соседи по кварталу, бедняки, раздобывшие жалкие гроши в последнюю минуту. Венки складывали в углу комнаты, где лежала Дитте, — ей хотелось видеть их. Мало-помалу стол и все стулья были заняты венками, столько их нанесли, не считая тех, что были отправлены прямо в кладбищенскую часовню. Извозчик Ольсен обещал свезти после обеда и эти все туда же. То и дело приходили поговорить с Карлом люди, которые должны были нести знамена. Не одни безработные, но и профессиональные союзы решили принять участие в похоронах маленького Петера. Похоже было, что в городе приостановятся все работы. Бедному мальчику устроят пышные похороны!

Дитте велела подложить себе под голову и за спину побольше подушек, так что почти сидела в постели. Ей хотелось следить за всем происходившим. Карл время от времени заглядывал к ней и опять исчезал, — он был очень занят. Много хлопот было и старухе Расмуссен. Это отвлекало мысли обоих от Дитте, им некогда было думать, что она в тяжелом состоянии. Все время пахло кофе, — каждого приходившего ведь надо было угостить.

И вдруг в те время как Дитте сидела и прислушивалась ко всему, что творилось вокруг, с ней сделался припадок удушья. Карл кинулся к ней дать лекарство. Несколько минут лежала она, уставясь в потолок остановившимися глазами. Затем ей стало легче, и она задремала. Карл тихонько вытащил из-за ее спины подушки, чтобы она опять легла как следует. Потом сел возле Дитте и с горечью и душе смотрел на ее исхудалое лице. Неужели на этот раз он потеряет ее? Вопрос этот страшно мучил его. Опять кто-то пришел, и он выскользнул из комнаты. Это оказался Мортен.

— Я пришел предупредить тебя, — сказал Мортен, — Похороны готовятся грандиозные, таких, пожалуй, еще и не видели в нашем городе. Что, если случится что-нибудь, чего мы не сможем предотвратить? — Он был бледен.

— Ты собираешься выступить с речью? — спросил Карл.

— Да, если бы я мог сказать все, что у меня на сердце! Весь город взволнован — и обыватели и пресса — все. Оплакивают бедного мальчугана! А кто же убил его, как не они все? Если бы мы могли вызвать настоящий потоп, чтобы смыть все это дочиста! Не напрасно бы погиб этот маленький мученик.

— Да, — тихо отозвался Карл, — я бы ничего не имел против этого.

— Но мы только расшибем себе лбы об стену. Ведь даже руководители профессиональных союзов не на нашей стороне. Подумай, как взвинтила всех безработица, а теперь еще трагический конец Петера! Долго ли тут до вспышки? И там готовы к этому и уже приняли все меры предосторожности — и правительство и полиция. Сначала хотели запретить столь торжественные похороны, но теперь отказались от этого и выбрали сегодняшний день для внесения нового закона о безработных — именно сегодня днем! Не знаю: нервничают ли они или хотят нас спровоцировать, но только и полиция, и войска наготове. Рассчитывают, очевидно, что народ с кладбища двинется для — демонстрации к ригсдагу. Можем ли мы помешать этому, по-твоему?

— Не знаю, — сумрачно ответил Карл. — У меня жена умирает. Неизвестно, доживет ли до завтра. Несчастье с Петером доконало ее.

— Так твое место — дома, а мы уж как-нибудь обойдемся без тебя, — сказал Мортен, с участием протягивая Карлу руку. — Разумеется, это ужасный удар для матери. Но если бы судьба этого мальчика могла встряхнуть как следует нас самих и припугнуть других, то по крайней мере один из этих бедняков, раздавленных нашим жестоким строем и гибнущих тысячами, умер бы не напрасно!

— Отныне многое должно измениться, злое время миновало, — произнес кто-то в дверях.

— Войди, войди, Анкер! — сказал Карл. — Это мой товарищ; он думает, что призван спасти пролетариат. Его сломили эти ужасные условии, — грустно продолжал он, обращаясь к Мортену.

— Да, и поэтому меня считают безумным, — подхватил Анкер, входи. — Но пусть себе!

Его глаза все время перебегали с одного на другого.

— Разумеется, ты безумный, — сказал Мортен, гляди на него с бесконечной добротой. — Какие-то букашки стремятся пошатнуть устои общества — где же тут здравый смысл? А между тем благодаря муравьям обвалилась часть Китайской стены! Великое безумие, что самый ничтожный из всех людей — жалкий бедняк, у которого скованы руки, — хочет сокрушить все границы и объединить все человечество! Да, мы безумцы, а потому будущее принадлежит нам. Руку, товарищ!

— Вот ты как смотришь? — сказал старик, весь сияя и тряся руку Мортена. — Можно и мне сказать тебе кое-что? Я хочу поздравить тебя с тем, что тебе дано было узреть это. Другие насмехаются надо мной и мешают мне. Но теперь ты со мной, и нас будет трое. Дитте подымется на небо и расскажет о нас всем душам, а ты будешь защищать наше дело здесь. На то тебе и дан талант, чтобы писать!

— Не обращай внимания на то, что о тебе говорят другие, — сказал Мортен. — Ты это хорошо придумал, что души борются за наше дело там, на небе. Здесь, на земле, мы проповедуем перед глухими и бессердечными.

— Нет, теперь уже будет по-новому. Дитте идет туда недаром! — Анкер просветленно взглянул на Мортена и запел своим красивым голосом отрывок из любимого псалма:

Прозвучит и в садах смерти Зов господень «Эффафа!» — И разверзнутся могилы С криком радостным: «Хвала!»

Потом он спросил:

— А можно и мне сказать слово над могилой?

— Вряд ли найдется время для этого, — ответил Мортен. — Но ты спой над могилой свой любимый псалом. Всем полезно будет его послушать!

— Если бы успели напечатать листок! — Карл посмотрел на часы.

— Мы еще успеем, у нас впереди четыре часа. Тогда и сейчас же иду в типографию и все устрою.

Дитте слабо стукнула в стенку, и Карл поспешил к ней.

— Моя жена хочет поздороваться с тобой, Мортен, — позвал он.

Мортен вошел в комнату, сумасшедший Анкер за ним по пятам.

Дитте лежала на спине, ее подбородок резко выделялся, глаза и щеки глубоко запали, — смерть уже наложила на ее лицо свой отпечаток. Дитте слабым движением руки указала на стул рядом с изголовьем. Мортен сел. Тогда она повернула голову, чтобы разглядеть гостя. Дышала она отрывисто и тяжело.

— Ты — Мортен, — с трудом прошептала она. — Я о тебе слыхала. Мне-то некогда было почитать что-нибудь из написанного тобой. Но ты многим доставил радость. Говорят, ты так хорошо пишешь о нас. Ты и сам веришь в то, что о нас пишешь?

Мортен не сразу ответил.

— Да, когда я в хорошем настроении — верю.

— Приходится ведь жить в такой грязи и тесноте… бедность заставляет. Так можно ли сохранить душу чистой и доброй?

— Часто это бывает довольно трудно… Нищета — настоящее проклятие. Но все же я предпочитаю быть вместе с угнетенными, а не с угнетателями?

— Да, да, потому что угнетенные получают на небе очко за каждое доброе дело, — вмешался Анкер, — Дитте набрала их много. Потому ей пора и умереть.

— Я должна уйти туда, чтобы отыскать моего мальчика, — с трудом проговорила она. — Как ты думаешь, встречусь я с ним?

Мортен как будто растерялся и промолчал.

— Я мало о нем заботилась, но теперь…

Начался новый припадок. Пришлось Карлу просить всех уйти. Он приподнял Дитте. Такого ужасного припадка не было еще ни разу. Дитте вся посинела, и глаза готовы были выскочить из орбит. К счастью, пришел доктор Торп навестить больную. Он сделал ей вспрыскивание, и она затихла. Холодный пот выступил на лбу у Карла, когда припадок кончился.

— Мне надо пойти распорядиться, — сказал он шепотом доктору, — но я боюсь оставить ее одну со старухой. Не найдется ли у тебя время посидеть с ней часок?

Торп кивнул и вынул из кармана книгу.

Карл с Моргеном вышли. Был уже полдень. Всюду встречались им рабочие, возвращавшиеся домой. Шествие должно было быть многолюдным. Кое-где на домах, занятых промышленными и торговыми предприятиями, а также на частных домах развевались траурные флаги.

— Это все-таки трогательный акт сочувствия, — сказал Карл взволнованно.

— Сочувствия или страха. Может быть, и то и другое… Как знать? Сердце — самое сильное взрывчатое вещество, какое только существует. И как бы там ни было, лучше бы они воздержались. Жутко становится от такого сочувствия… Ведь только смерть ребенка заставила их выразить его.

— Скажи мне, Мортен, — спросил Кард с запинкой, — ты веришь в другую жизнь после этой? Или ты только хотел утешить Дитте?

— Я верю в новую жизнь для всех нас, для всех, кто борется за лучшие условия существования, — ответил Мортен. — Но только не для людей с сытым брюхом. Неужели ты думаешь, Карл, что у них может быть душа? Верить естественно и необходимо для всех, кто смотрит в будущее. Без веры нельзя жить; лишь тот, кто должен умереть, может удовольствоваться догмой.

— Люди, однако, склонны прибегать к вере как раз на смертном одре.

— Нет, не к вере, а к той или иной догме. Для меня вера есть постоянная надежда, твердое убеждение в том, что наступит то, чего мы еще не видим; и не придумано ли это слово «вера» ради самого последнего бедняка и его светлой мечты о будущем!..

— Значит, ты веришь в Христа? — спросил Карл, с затаенным дыханием ожидая ответа Мортена.

— Я верю в того Христа, который изгнал торгующих из храма, но не в того Христа, который учил подставлять для удара другую щеку. Не все ли равно, каким образом появился Христос — может быть, он никогда не существовал как действительная личность, но является плодом человеческой фантазии. Я верю в Христа — бунтаря, властителя сердец. Теперь господствует разум, и он всемогущ; наша задача — снова воздать должное сердцу, бедному, искалеченному сердцу, которое лишь мешает людям пробиться вперед! Иметь отзывчивое сердце считалось более неприятным, чем быть горбатым, так как сердце причиняло одни страдания. Только когда мы одержим победу, снова наступит блаженство для всех. Следует отдать полную справедливость старому изречению! «Блаженны нищие духом». Ум и хитрость должны склониться перед добротой сердца.

— Подумай, как умны люди, — продолжал Мортен немного погоди. — Они с точностью могут рассказать нам, что представляют собой звезды, и даже до последнего грамма определить вес солнца. Но разделить хлеб дли голодных они не в состоянии. А вот Христос — друг бедных — это умел. Его душа внимала любому голосу; поэтому голодные и по сегодняшний день держатся за него. Ты сомневаешься, Карл, в доброте божьего сердца? Она повсюду, где бедняку протягивают хлеб.

— Тогда, значит, и в Дитте проявилась эта божья доброта? — радостно проговорил Карл. — Она ведь не могла пройти мимо нуждающегося чтобы не помочь ему. Она извелась, работая за всех нас! Не можешь ли ты в своей речи упоминуть о ней в связи со всеми событиями?

— Я уже думал об этом, — ответил Мортен. — Дитте поможет нам продвинуть наше дело вперед! Это прекрасная мысль: мы постараемся привлечь людей на нашу сторону. Однажды зажженный огонь не погаснет!

Дитте лежала в предсмертной агонии. Карл один оставался с нею, — он отпустил старуху Расмуссен. Ей очень хотелось посмотреть на похороны, устроенные маленькому Петеру.

Приступы удушья все учащались; в промежутках Дитте бредила. Как только припадок приближался, Карл приподнимал ее, чтобы ей легче было дышать. Сознавала ли она, что это он рядом с ней? Чувствовала ли вообще, что чьи-то сострадательные руки стараются помочь ей, что чье-то сердце обливается из-за нее кровью? Она казалась до ужаса одинокой в этой своей предсмертной борьбе. Ничто не выдавало, что она ощущала присутствие Карла, она повисала на его руках и вперяла в него глаза, не видя его. Тяжело было Карлу, невыносимо тяжело следить за последней борьбой самого дорогого ему человека в мире и чувствовать свое полное бессилие не только помочь, но даже внушить ей, что она не одна, что около нее близкий человек.

Ей чуточку полегчало. Она неровно дышала и бредила:

— Да, да, да! Хорошо, хорошо…

Что-то как будто мешало ей, не давало покоя.

— Иду! Иду же! — пробормотала она вполголоса, с оттенком нетерпения.

Карл положил руку ей на лоб.

— Успокойся, дружок. Не надо тебе ни о чем заботиться. Ни о чем. Мы все сами сделаем.

Дитте открыла глаза и пристально посмотрела на него, сознание вернулось к ней, но вопрос: «Почему ты плачешь?» — она задала с удивительным безучастием.

Карл покачал головой.

— О, все это так бессмысленно.

— Что бессмысленно?

— Все… — Он припал головой к ее постели.

— Не можешь же ты требовать, чтобы я все время занималась тобой одним, ведь и другим надо… Да, да, да. Иду же, иду! — опять бредила она.

— Бедняжка моя, — сказал Карл со страхом, бережно обнимая руками ее голову, беспокойно метавшуюся на подушке. — Постарайся успокоиться, милая, милая моя Дитте.

— Успокоиться, — сказала она. — Разумеется. Но если меня то и дело зовут… Как это утомительно!

И опять наступил припадок, ужасный, продолжительный. Карлу показалось, что он длился час. Припадки становились все тяжелее и мучительнее.

Где-то в мансарде заплакал ребенок. Его плач громко раздавался среди полной тишины и делал ее еще более ужасной, гнетущей. Когда плач становился громче, Дитте как будто еще сильнее чувствовала боль.

Карл тихо вышел и запер дверь на лестницу.

— Ребенок, наверное, мокрый, — сказала вдруг Дитте громким, звенящим, как хрусталь, голосом, — а матери нет. Но я не пойду возиться с ним. Не хочу я вставать из-за него.

Нет, нет, и не надо ей стараться. Карл покачал головой, пытаясь улыбнуться перекошенным ртом.

— Дитте, — сказал он затем дрожащим голосом, — а помнишь ты девочку, которая ужасно боялась темноты и все-таки встала впотьмах, чтобы дать кошке молока? И помнишь… — Голос у него оборвался, он уронил голову на ее одеяло и зарыдал.

В лице умиравшей Дитте появилось страдальческое выражение, как будто воспоминания причиняли ей боль. Она коснулась рукой волос Карла — пусть он не плачет! — и слабым движением попыталась откинуть одеяло, чтобы дать ему местечко подле себя, прижать его голову к своей груди. Она, видно, хотела по-матерински утешить его, сказать ему доброе слово, но из горла ее вырвалось лишь клокотанье. И вдруг ее сильно подбросило, как будто измученное сердце ее наконец взметнулось, не в силах больше выдержать страданий, и — разорвалось. Карл в ужасе содрогнулся и — понял. Сумрачно, без слез, сложил он ей руки на груди.

Издали доносилось пение — это был марш социалистов. И страшный шум, словно ливень, послышался на мостовой. Шум рос, становился бесконечным шарканьем ног, громким топотом. Это многотысячное похоронное шествие, направляясь к зданию ригсдага, завернуло в улицу, где жила Дитте, чтобы пройти мимо ее дома — в знак сочувствия матери маленького сборщика угля.

Затем раздались звуки новой песни:

«Эффафа! Прозрей! Проснись!» Отзывалось это слово. Будто гром в душе слепого, И глава его зажглись. И немой услышал тоже Зов могучий: «Эффафа!» И запели славу божью Вдруг ожившие уста. «Эффафа! Прозрей! Проснись!» Сердце внемлет гласу бога, И стихает в нем тревога. И вокруг светлеет жизнь. И звучит он, не смолкая, И, над миром воспарив, Я, счастливый, повторяю Этот пламенный призыв. «Эффафа! Прозрей! Проснись!» Звуки радости нездешней Прошумели рощей вешней, Вешним ливнем пролились. В небе солнце огневое К пробуждению зовет: Эффафа! Пусть все живое И ликует, и цветет! «Эффафа! Прозрей! Проснись!» Словно звук трубы в день Судный, Льется, льется голос чудный, Растекаясь вширь и ввысь. Пусть грохочет, торжествуя, В долах смерти вещий зов, И раздастся «аллилуйя» Из разверзшихся гробов! [16] Но долго еще слышался вдали топот шагов. И долго сидел Карл не шевелясь, обхватив рукою колени, уставясь глазами в безмолвную темноту.

Наконец он встал, — по лестнице поднималась старуха Расмуссен, полная переживания от всего происшедшего.

 

XXIII

ЧЕЛОВЕК УМЕР

Около полутора миллиардов звезд насчитывается в мировом пространстве, и — как известно — полутора миллиардов человеческих существ живет на земле. Одинаковое число! Недаром утверждали в древности, что каждый человек рождается под своей звездой. Сотни дорогостоящих обсерваторий возведены и на равнинах и на горных высотах, и работают в этих обсерваториях тысячи талантливых ученых, вооруженных самыми чувствительными приборами, и ночь за ночью исследуют мировое пространство, наблюдают и фотографируют. Всю свою жизнь они занимаются одним: стремятся обессмертить свое имя, открыть новую звезду или установить исчезновение старой: стало ли одним небесным светилом больше или меньше среди миллиарда с половиной звезд, вращающихся в мировом пространстве?

Ежесекундно умирает на земле одно человеческое существо. Погасает светоч, который уже никогда не зажжется вновь, потухает звезда, быть может, необычайной красоты, во всяком случае, отличавшаяся своим собственным, никогда раньше не виданным спектром.

Ежесекундно покидает землю человеческое существо, которое, может статься, было гениальным, сеяло вокруг себя доброе, прекрасное. Никогда раньше не виданное, неповторимое чудо, ставшее плотью и кровью, перестает существовать. Ни один человек не бывает ведь повторением другого и сам неповторим. Каждое человеческое существо напоминает те кометы, которые лишь раз в течение вечности пересекают орбиту земли и лишь краткое время чертят над нею световой путь свой. Мгновенная фосфоресценция между двумя вечностями небытия!

Стало быть, люди горюют о каждой угасшей на земле жизни человеческой! Стоят у смертного ложа со скорбными лицами и говорят: «Смотрите, какая потеря для мира, невозместимая потеря! Смотрите, какое чудо гостило у нас на земле!»

Увы! Дитте была не погасшей звездой, опустевшее место которой в мировом пространстве должно быть зарегистрировано на все времена. Она была незваной гостьей, украдкой прошмыгнувшей в мир, во всяком случае, принята была как таковая. С трудом, всякими правдами-неправдами, пробила она себе путь на белый свет. И, став одной из миллиарда с половиной единиц, составляющих массу человечества, взялась за свое дело и до конца жизни без устали трудилась. Она сделала мир богаче, но этого никто не заметил. Она была и осталась одной из бесчисленных безыменных тружениц. Дитя человеческое — вот ее настоящее имя, а примета — загрубелые, шершавые руки!

Дитте похоронили на том участке кладбища, где хоронят бедняков, где могильные холмики особенно недолговечны, — их полагается сровнять с землей как можно скорее, чтобы дать место другим умершим. Ее похоронили на общественный счет: это была единственная почесть, оказанная ей за всю ее жизнь, да и то вынужденная!..

Удалось ли Дитте смягчить сердца людей?..