В железном веке

Нексе Мартин Андерсен

Часть вторая

 

 

I

Никто не мог толком разобраться в финансовом положении Йенса Ворупа, не исключая и его самого. Он хоть и вел книги, но так и не составил себе точного представления о финансовой стороне своего предприятия; она то казалась ему весьма благополучной, то приводила его в отчаяние. Оборот был достаточно велик, более того — по сравнению с прежними временами головокружительно высок; но скопить сколько-нибудь заметные излишки ему не удавалось.

Временами Йенс вдруг думал, что дела его уже находятся в той стадии, когда остановиться нельзя, ибо все, что ему удавалось сколотить и наскрести, снова шло в оборот. Хутор представлялся ему живым существом, а еще чаще ненасытным чудовищем, которое то повелительно требовало, то манило его соблазнительными посулами прибыли сто на сто, — но всегда и все поглощало.

«Погоди, скоро придет время, когда в награду за наши труды мы каждый месяц будем откладывать изрядный излишек», — постоянно говорил Йенс, чтобы успокоить Марию и... самого себя.

Мария улыбалась своей насмешливой улыбкой — и без всякого основания: ведь его расчеты были правильны! Он никогда не предпринимал каких-либо расширений или улучшений в хозяйстве без того, чтобы их рентабельность не была очевидна всем и каждому. Но беда в том, что тут конца краю не было; любое приобретение влекло за собой мероприятия по расширению хозяйства. Он покупал новую машину, желая во-время управиться с работой и сэкономить на рабочей силе; все, повидимому, было в порядке. Но, будучи человеком предприимчивым, Йенс Воруп не мог снести, чтобы машина простаивала бо́льшую часть года, а чтобы избежать простоев, надо было затевать что-то новое — расширять хозяйство. И вот вдруг оказывалось, что он занимается чем-то заранее непредусмотренным, но уже предъявляющим к нему новые требования.

Йенс Воруп настолько расширил свое хозяйство, что продуктивность его стала намного выше, чем при Эббе Фискере, а продажная стоимость хутора повысилась настолько, что по закладной он мог получить под него больше тысяч, чем Эббе Фискер во времена своей молодости получал сотен. И все же к закладам Йенсу Ворупу приходилось прибегать беспрерывно — хутор требовал все новых и новых капиталовложений. Агенты крупных капиталистов поначалу сами являлись к нему с предложением кредитов и ипотек. Они приезжали даже из-за границы и, помимо всего прочего, скупали и хутора. Несомненно, в Гамбурге, в Париже и в других городах имелись люди, жившие на то, что Йенс Воруп благодаря своему усердию и смекалке выжимал из хутора. Во всяком случае, так безустали твердил его шурин Нильс. Старик тоже смотрел на зятя как на человека, продавшегося в рабство; только он был слишком умен, чтобы заявлять об этом во всеуслышанье. В ответ Йенс только смеялся или снисходительно пожимал плечами.

— Неужто вы не понимаете, как важно привлекать в страну иноземный капитал? — говорил он, злясь на их тупость. — Прибыль-то идет нам, а не им! Погодите, время покажет, что я прав.

Много надо было терпенья для разговоров с ними! Сущие дети в экономических вопросах. А самое скверное, что и Мария начала проникаться их образом мыслей.

Он, Йенс Воруп, прав. Наука и прогресс, ей-богу, были на его стороне, а простодушным людям не след и мешаться в дела. И все-таки трудно, очень трудно приходилось Йенсу, силы его были напряжены до предела, и он постоянно рыскал в поисках новых доходов, новых удач! Ведь удачи могут повторяться; не надо только воображать, будто ты умнее, чем это есть на самом деле. Но, с другой стороны, существует и старая пословица: пока трава вырастет, корова издохнет!

Одно во всяком случае ясно: Йенс человек совсем другой породы, человек нового времени. «Болезнь века», как выражался старик Эббе, заразила и его — он стремился все превратить в деньги. Стоило ему заработать на сотню крон больше, чем он рассчитывал, как он уже заявлял: «Это проценты с двух тысяч крон», — и немедленно вкладывал их в хозяйство. «Придет день, и мы получим сто на сто, — уверял он. — Тут все равно как со стельной коровой: кормишь ее до отела, и ничего тебе на нее не жалко, потому что знаешь — скоро ей время придет».

И правда, время пришло; просто диво, какой оборот теперь давал хутор, какие суммы проходили через руки Йенса! Только дыр было очень уж много. Доходы росли, а пасть чудовища становилась все ненасытнее. И пока что Йенсу Ворупу с каждым днем приходилось все трудней и трудней; это явствовало даже из его образа жизни, из того, что он постепенно превращался в своего рода игрока и спекулянта. На какие только уловки он не пускался, чтобы вложить побольше денег в хозяйство! Казалось, он готов продать теленка, который еще и на свет не появился, только бы раздобыть денег.

А когда он их раздобывал, на него вновь нападала та же «болезнь», и он, вместо того чтобы уплатить долг, покупал новую машину, какую-нибудь репокопалку, — словом, новинку последнего образца.

Машины были превосходные, за один день такая машина делала больше, чем человек и лошадь за неделю, а то и за две, — раз-два, и все готово. А затем машина стоит без всякого применения в течение трехсот пятидесяти дней в году. «Не беда! Она свое сделала и хлеба не просит», — говорил Йенс Воруп. Но другие находили это невыгодным, считая, что она таким образом поглощает еще больше капитала. В том-то и заключалась разница между людьми прежними и нынешними. Прежние были хлеборобами и на лишний кусок хлеба не скупились; молодые же предпочитали свои излишки превращать в капитал и лишнего хлеба никому не давали.

Странное дело, он, самый оборотистый человек в округе, вечно испытывал самые большие денежные затруднения; никто даже и не подозревал, как скверно все обстояло у Йенса Ворупа. Впрочем, может быть, он переживал это легче, чем переживали бы это другие? И невольно вставал вопрос: не принадлежит ли Йенс Воруп к той породе людей, которые чувствуют себя хорошо, только когда просроченный вексель, как нож гильотины, висит у них над головой? Ну, да это выяснится со временем, а пока что он еще недостаточно долго живет в этих краях, чтобы у людей составилось о нем твердое мнение и в этом вопросе, важнейшем из всех.

В остальном же у него, право, есть чему поучиться. Взять, к примеру, хотя бы его отношения с женой. Он был внимательнейшим мужем и сносил все ее причуды, так что люди даже недоумевали — как он это терпит? Очень уж далеко она заходила в своем преклонении перед другим мужчиной, да еще которого она и в глаза не видывала. Вот и тогда, на празднике, Йенс стал выше людских пересудов и во время ее припадка держался совершенно спокойно, не обратил ни малейшего внимания на ее возмутительное поведение и даже бровью не повел, когда она пустилась бежать домой. Может быть, это было жестоко и со стороны выглядело нехорошо, но, видимо, он поступил правильно, ибо с тех пор она совершенно преобразилась, стала обыкновенной домовитой женщиной, довольной той долей, которую ей судил господь бог. В Эстер-Вестере было немало взбалмошных женщин, с которыми следовало бы поступать именно так.

С начала войны Йенс Воруп не знал почти ни одной спокойной минуты; временами раздумье и всевозможные планы не давали ему глаз сомкнуть. Сразу после объявления войны вдвое поднялись цены на зерно и хлеб, а это уже многое обещало. Но затем молодых батраков призвали в армию, и почти весь урожай остался неубранным. Что касается рабочей силы, присланной государством из столицы, то от нее толку было немного — это были конторщики и фабричные рабочие. Правда, они и в городе не были нужны: многие предприятия стали, а дороговизна привела к массовым увольнениям. Склады промышленного сырья вскоре опустели, зато появился черный рынок. Право же, было до слез обидно, сидя здесь, в глуши, наблюдать за всем происходящим.

А когда урожай, частично уничтоженный июльской засухой, был, наконец, снят и свезен в овины, начались неурядицы с вывозом. Германия отменила ввозные пошлины на сельскохозяйственные продукты, но, казалось, товары не решаются следовать этим путем. Экспорт в Англию был сильно затруднен. Сегодня правительство объявляло, что суда с экспортными товарами могут отправляться из гаваней, завтра оно их задерживало. Было от чего притти в отчаяние!

Интенсивное хозяйство Йенса Ворупа было рассчитано на быстрый товарооборот, и для него наступили трудные времена. Чтобы как-нибудь развязаться с картофелем, ему пришлось расширить свинарники и в два раза увеличить поголовье свиней; а затем надо было, несмотря на все трудности, сохранять это поголовье, чтобы не пропадали даром рабочая сила и корма. Свинарники у него были полны откормленных для убоя свиней, которых в настоящее время нельзя было продать по сколько-нибудь сходной цене, так как напуганные крестьяне тащили на бойни свиней, еще не достигших стандартного веса, лишь бы отделаться от них, пока экспорт не будет вовсе запрещен. Это весьма неблагоприятно отразилось на конъюнктуре рынка, и Йенс Воруп решил попридержать своих свиней и дождаться лучших времен. Но из-за безумно вздорожавших кормов он попал в тиски; и, конечно, нашлись люди, очень этому радовавшиеся и с интересом наблюдавшие, сумеет ли он выпутаться из создавшегося положения.

С раннего утра и до позднего вечера он торчал в свинарнике, следя за кормлением. Свиньям давали люцерну, свеклу и ботву, подправленные молоком и сывороткой, благодаря этому свиньи продолжали расти и не теряли в весе, покуда от агентов по экспорту из Англии и из отечественного адмиралтейства не поступало сообщение, что Северное море безопасно и конъюнктура благоприятна. Он немедленно приступил к действиям и вывез всех свиней, хоть сколько-нибудь подходивших под стандарт, — там, за морем, теперь не очень-то привередничали.

Выпутавшись из столь трудного положения, Йенс Воруп еще раз доказал свою сметливость и заткнул рот недоброжелателям.

А затем пришло сообщение, что пароход вместе со всем грузом на пути из Эсбьерга в Гуль захвачен немецкими военными судами и отведен в Гамбург. Это очень больно ударило по многим жителям Эстер-Вестера, которые, доверившись правильному чутью Йенса Ворупа, последовали его примеру. Теперь-то уж они уразумели, что за народ немцы; пора бы господу богу покарать их. По счастью, через несколько дней газеты сообщили, что немцы не только отпустили пароход со всем грузом, но еще снабдили его свежим запасом угля, чтобы он мог безостановочно дойти до Англии. Это уж было чудо как благородно со стороны той же Германии, — ведь если бы ему пришлось вернуться за углем в Эсбьерг, груз бы попортился. Был ли то акт дипломатической учтивости в адрес Эстер-Вестера, откуда шла большая часть груза, или же это событие следовало отнести за счет необычайного везенья Йенса Ворупа — но его землякам оставалось только радоваться.

В этом году людям за все приходилось расплачиваться дорогой ценой. После жаркого, засушливого лета трава рано сошла; уже в начале сентября обнаружился горестный факт: скот нельзя было больше выгонять в поле, а амбары были наполовину пусты. Никому теперь не приходилось набивать сеном и соломой свои сараи под самые крыши, не говоря уж о том, чтобы класть стога на дворе. В результате дороговизны зерна и сочных кормов, а также неустойчивости рынка создалось положение почти невыносимое. Что было делать? Резать скот и продавать, несмотря на низкие цены, или продолжать кормить его, в надежде что обстоятельства вскоре изменятся? В стране начался ропот, открытое недовольство правительством; слухи о положении в столице, обогащавшейся на войне, о лихоимстве и ажиотаже только подливали масла в огонь.

 

II

Йенс Воруп пребывал в отличном расположении духа. Он не сомневался в том, какой оборот примут события, поскольку сельское хозяйство являлось основной, а по существу говоря, может быть и единственно прибыльной отраслью в стране. И он, несмотря на все, твердо и непоколебимо верил в закон тяготения: чему быть — того не миновать, раньше или позже.

Но, конечно, немножко подтолкнуть ход вещей не мешает; он написал статью в местную сельскохозяйственную газету, в которой советовал ничего не продавать, не начинать убоя скота, а, напротив, придерживать скот, и придерживать до тех пор, пока это не отзовется на желудке столичных жителей. «До сих пор мы, крестьяне, были сильнейшими из всех по той простой причине, что именно мы сидели на мешках с мукой, — писал он, — а сейчас выходит, что мы пасынки общества. Но через некоторое время страница истории будет перевернута, и мы опять окажемся на коне, — разумеется, если мы сумеем воспользоваться этим и сами себе не напортим. Тому, кто верит, спешить некуда». Последние слова были цитатой из одной распространенной студенческой песни; конечно, в них подразумевалась другая, отвлеченная вера, но они оказались очень к месту. Статья была перепечатана многими газетами, и Йенс Воруп стал получать груды писем, выражавших согласие с его точкой зрения и подстрекавших его стать во главе движения бойкота.

Каждый день случалось что-нибудь, что еще поддавало жару. А когда газеты сообщили, что правительство запрещает кормление скота обмолоченным зерном и пшеницей, за исключением нестандартного, то у большинства лопнуло терпение.

Какое-то беспокойство овладело всеми датчанами, неудержимая потребность бегать друг к другу. Никому не сиделось дома, всем хотелось быть на людях, вместе с другими браниться и угрожать, лишь бы отвести душу. Страна напоминала муравейник, в который попало какое-то чужеродное тело. По проселочным дорогам шагали мужчины с толстыми дубинками в руках, а некоторые даже с ружьями за плечами, словно немедленно надо было итти в бой. Во всех приходах проходили митинги протеста.

В Эстер-Вестере, на конце деревни, собралась толпа в несколько тысяч человек, пришли люди даже с западного побережья. Но здание Высшей народной школы не могло вместить такое множество народа, поэтому решено было провести собрание на вольном воздухе, на лужайке, где в качестве трибуны для оратора была поставлена телега.

Старожилы Эстер-Вестера не запомнили такого беспокойного, взволнованного собрания. Установление правительством максимальных цен и существующие высокие биржевые цены, которые приходилась платить решительно за все, привели жителей Эстер-Вестера в состояние безумной решимости и дикой ненависти ко всем остальным слоям населения, которые они и раньше недолюбливали. Война, поколебавшая все жизненные устои, комета Делавана, как раз в эти дни появившаяся на небе и всколыхнувшая в памяти людей старые пророчества о гибели мира, договоры на кукурузу, аннулированные поставщиками, — все смешалось в какое-то ядовитое варево, отведав которого, эти обычно спокойные люди пришли в такое возбуждение, что их, казалось, уже ничем не сдержать.

Йенс Воруп был единственным человеком, сохранившим спокойствие и самообладание. Лицо его было чуть ли не радостным, когда он стоял «а телеге, оглядывая тысячи разгоряченных, угрожающих лиц; он похудел, но глаза его светились энергией.

— Я только что из города, — твердым голосом начал он, — и там мне довелось кое-что пережить, о чем я охотно расскажу вам. Я видел пожилого солдата, призванного в армию, который спрыгнул с поезда на вокзале в Фьордбю и, как сумасшедший, бросился бежать по улице. При этом он стрелял из ружья направо и налево, и только по странной и счастливой случайности не попал ни в кого — даже в самого себя! Война довела его до того, что он лишился рассудка. Мы, крестьяне, не вправе сейчас терять голову, тем паче давать волю своей ярости. Это я говорю вам, потому что читаю по вашим лицам. Именно теперь должны мы сохранять спокойствие и хладнокровие; мы должны быть кротки, как голуби, и мудры, как змеи. Не верю я, чтоб эти дубинки и даже винтовки, которыми запаслись некоторые из вас, помогут нам защитить наши права. Каждому времени соответствует свое оружие, и если нынче кто-нибудь хочет силой добиться своего, то оружием он должен избрать закон. В наши дни все осуществляется на законном основании: злоупотребления, правонарушения, насилие. Так неужто же мы не отстоим своих прав с помощью закона, когда мы, крестьяне, и без того щепетильнее всех блюдем законы в этой стране? Мы воспользуемся прекрасным законом, который любому гражданину нашей страны дозволяет делать со своей собственностью все, что ему вздумается. Мы должны суметь обратить этот закон в свою пользу, он создан для нас, землевладельцев. А сейчас обнародован закон, еще более нам благоприятствующий, закон, который называется рационированием. Вы гневаетесь и думаете, что он издан для того, чтобы дать возможность существовать за наш счет тем, кто ничего полезного не производит; но тут-то вы и ошибаетесь, ребятки. Этот закон защищает наши интересы, твердит нам о том, что мы поступим правильно, немножко ограничив аппетиты других людей. Потому-то правительство и выбросило этот лозунг, потому-то оптовики, торговцы углем и кукурузой аннулируют договоры с нашими кооперативами, — хотя их склады еще полны, — чтобы наглядно показать нам, в чем заключается наш долг. Так давайте же в эти тяжелые времена выполним этот долг, давайте ограничим аппетиты общества, посадим его на скупые рационы, на больничный паек, как выражаются в военных госпиталях. Ничто не облегчит нам тяготы лучше, чем это рационирование. А наше правительство обременено неимоверными тяготами! Как должны мы вести себя? Мы имеем право скармливать скотине только нестандартное зерно, лучшие же сорта должны пойти населению нашей страны и... почти задаром! Но у кого есть хороший хлеб после этой засухи? Я с удовольствием поговорил бы по душам с крестьянином, у которого имеется отборное зерно для правительства, — потому что такому крестьянину действительно плохо приходится. Я...

Йенсу Ворупу пришлось сделать паузу, — во время его речи все лица просветлели, теперь каждый понимал, к чему он клонит, вокруг телеги уже раздавался смех.

— Я... да, впрочем, вы меня поняли, и больше слов не стоит тратить. Мы разойдемся по домам и постараемся достойно управиться с тем, чем нас ссудил господь бог, — я повторяю: достойно управиться. Остальное приложится! В конце концов мы, а не кто иной, производим продукты первой необходимости.

Вплотную возле телеги на ящике сидел пастор Вро, бездумно и пристально глядя на Йенса Ворупа; лицо его не выражало ни сочувствия, ни осуждения. На другом конце лужайки стояли Нильс со стариком Эббе и о чем-то перешептывались. Все здесь происходящее им не нравилось, но Йенса Ворупа это мало беспокоило. Дети и старики не могут править миром!.. Сегодня Йенс безусловно был в ударе. Он закончил свою речь несколькими шутливыми замечаниями и предложил резолюцию, которая в довольно решительных выражениях должна была напомнить правительству о подтвержденной конституцией страны неприкосновенности частной собственности. Резолюция была принята единогласно, и Йенс Воруп обратился к каждому, кто понимал серьезность положения, с призывом вступить во вновь организованный Союз обороны и проставить свое имя в списках, оказавшихся тут же под рукой.

Старик Эббе и Нильс подошли к телеге, точно собираясь просить слова. Но у них, видимо, смелости нехватило, и это было очень умно с их стороны; ни один из собравшихся не был расположен сегодня слушать, как Эббе проповедует любовь к ближнему. Пусть лучше уезжает вместе с этой любовью в столицу и там докучает своими проповедями. А вышедший в тираж школьный учитель вообще никого не интересовал. Люди просто повернулись к обоим спиной и отошли от телеги в знак полного равнодушия.

Движение протеста, как степной пожар, распространилось по всей стране. Йенс Воруп выступал на многолюдных митингах то там, то здесь; его приглашали наперебой. Создавшееся положение всем казалось невыносимым; к неурожаю и неустойчивому по вине правительства сбыту присоединилась еще и неопределенность с ввозом кормов; а цены на экспортные сельскохозяйственные продукты продолжали попрежнему колебаться. Оптовики делали все, что им вздумается, поставщики нарушали свои обязательства и как пиявки впивались в крестьян, — словом, причин для того, чтобы из кожи лезть от злости, было предостаточно. То, что оптовики могли аннулировать свои договоры с кооперативами без всякого вмешательства со стороны правительства, увеличивало недовольство и вносило еще большую страстность в агитацию; в течение нескольких недель Союз обороны превратился в мощную организацию, охватившую всю страну.

Йенс Воруп был выбран в правление этого союза и рьяно работал по выработке планов организованного саботажа против мероприятий правительства. Планы эти должны были бь;ть максимально просты, чтобы передаваться из уст в уста, в то же время не давая поводов к придиркам со стороны властей.

Официальная программа Союза обороны гласила: «Создание свободной жизни для свободных жителей свободной страны путем восстановления свободной конкуренции». Правительство боролось с движением протеста, предоставляя высоко оплачиваемые должности тем, кто заведомо стал бы во главе этого движения.

У Йенса Ворупа голова была забита собственными делами и многочисленными заданиями и поручениями. Трудное было время: требовалось подлинное искусство, чтобы хоть как-то извернуться с денежными обязательствами. Как колесики часового механизма, цеплялись друг за друга обязательства, векселя и сроки уплаты.

Деньги, деньги, деньги! Проценты, ох уж эти проценты! Они пожирали все — и то, что можно было бы вложить в предприятие, и то, на что надо было жить... Право же, не случайность, что чорт дважды в год справляет день рождения, а господь бог, видимо, вообще не расположен его праздновать. Плохие времена, они повсюду оставляли свой след. «Все играют на бирже и разучились жить честным трудом», — говорили старики. Для того чтобы удержаться на поверхности, приходилось все время манипулировать и хвататься за все, что попадалось под руку. Но Йенс Воруп был не из тех, кто складывает руки, полагаясь на волю провидения.

«Причина всему капитализм», — говорят люди, и при этом у них такой вид, словно они рисуют чорта на стене. Но худо ли, хорошо ли, а выхода не было.

То, что происходило сейчас в сельском хозяйстве, в сущности и являлось процессом его капитализации. Йенс Воруп не сомневался, что так и должно быть, так же как не сомневался, что у него лично достанет сил и способностей решить задачи, поставленные этим процессом. Если бы только не война, остановившая приток капитала! Ведь прирост капитала для современного хозяйства — все равно что вода для мельницы — необходимая движущая сила. Какая насмешка, что именно в его руки не попадали эти деньги. Он, дитя своего века, имел право на обеспеченность и хорошее питание.

«Право сильного» — это звучало лучше, однако в этом пункте он уже не чувствовал такой уверенности: ведь все происходящее совершалось не по воле одного человека. Но если своим участием он приносит пользу этому процессу, то ему должны быть обеспечены средства производства, а между тем банки закрыли кредиты для таких, как он, тогда как крестьяне старой закалки все еще получали деньги. Казалось, что прогресс теперь платит премии за отсталость, и Йенс Воруп поневоле спрашивал себя, зачем он трудился, зачем созидал?

Впрочем, вопрос этот не имел смысла, поскольку пути назад не существовало. Было время подъема, захватившего и его, Йенса Ворупа, когда надо было итти все в гору, в гору, постоянно повышать продуктивность, расширять хозяйство, покупать и делать долги. А чтобы иметь деньги на уплату процентов — снова расширять хозяйство, снова покупать и снова занимать!

Еще слава богу, что Мария вела себя очень благоразумно. Видимо, крупные события заставили ее опомниться; она экономила, на чем могла, и так же ретиво, как он, искала выхода из затруднений. Ей было бы очень просто переложить на него вину за создавшееся положение, но она была справедливым человеком. Никогда раньше не случалось ей выказывать столь живого интереса к его работе.

— Скажи мне, что ты думаешь предпринять? — спрашивала она, внезапно входя в его кабинет, и, положив руку ему на плечо, с интересом углублялась в его планы и расчеты. Она и раньше нередко хвалила его, но только теперь он убедился, что эти похвалы искренни; сна верила в него, нуждалась в его защите. И все это сделала мировая война, неустойчивость, воцарившаяся в мире.

Вечерами, когда дети уже лежали в постелях, она подсаживалась к нему со своим рукоделием. Как приятно, что она сидит рядом! Позвякиванье ее спиц казалось ему тихим, умиротворяющим аккомпанементом к его мыслям. Как хорошо, что в эти тревожные времена она в нем искала опоры, а ее близость в свою очередь придавала ему сил для работы, для поисков выхода из создавшегося положения. Ее доверие было молчаливым признанием: не он виноват в том, что им так туго приходится; как хорошо было именно теперь вдвоем с нею тащить этот тяжелый воз.

— Что это у тебя там за чертежи? — спросила она однажды вечером, уютно сидя на диване со своим неизменным вязаньем в руках.

— Ах, это касается грундтвигианской церкви! Ты знаешь, я все не могу разделаться с этой мыслью: в свое время я собирался купить ее на слом; отличный материал, который мы могли бы использовать для своего нового дома. Теперь это, конечно, не к спеху, но я, сам не знаю почему, все-таки постоянно думаю об этой церкви.

— Тебе до всего дело! — Мария засмеялась.

— Я все не могу примириться, что она торчит там, на холме, заброшенная, никому не нужная, и, может быть, именно поэтому постепенно разваливается. Твой отец прав, даже по стенам этой церкви видно, что люди там уже не служат богу, не стремятся в песнопениях излить свои горести. Разбитые окна смотрят на проходящих таким мертвенным взглядом, что жутко становится. А заметила ты, как крошатся кирпичи на фасаде? Ей самой уже стала невыносима ее бесполезность. Неужели ты не заметила, что природа вещей этого не терпит? Все стремится приносить пользу. Вот тут-то и начинаешь ломать себе голову, потому что все здесь, чорт возьми, противоречит здравому смыслу.

Мария не могла не рассмеяться — Йенс вдруг заговорил, как поэт. Она отлично поняла, к чему клонит муж, давно заметила, что он замышляет в отношении старой церкви. Ей-то что, ее с этой церковью не связывают никакие воспоминания, но она считала, что нет нужды оскорблять чувства старшего поколения.

— По-моему, сейчас не время думать о таких вещах, — сказала она. — Нам до всего этого никакого дела нет.

— Если говорить по чести, Мария, то мы, крестьяне, зашли втупик... ни туда ни сюда! А теперь, когда из-за войны все идет через пень-колоду, у всех довольно досуга думать о таких вещах. Я опять возвращаюсь к тому, что уже когда-то говорил тебе. Земля у нас слишком дорогая для наших способов обработки, мы хоть и добились кое-чего, но все-таки идем не в ногу с вздорожанием цен на землю. С животноводством у нас обстоит благополучно, но временами мне кажется, что постоянная возня со скотными дворами заставила «ас позабыть дорогу к земле. Во всей стране мы, крестьяне, меньше всего знаем толк в огородничестве: сравни, пожалуйста, наш домашний огород и плодовый сад с огородами и садами рабочих, — они со своих участков получают куда больше.

— Но ведь ты хотел отказаться от животноводства и перейти к земледелию, сеять сортовое зерно на семена. Как, например, обстоит дело с травосеянием? Или ты больше об этом не думаешь? — Мария была в смущении, ей казалось, что Йенс внезапно свернул с проторенного пути, даже не сказав ей об этом. — Ты ведь так долго носился с этим, — почти с упреком добавила она.

— Я бы поставил это дело как следует, будь у меня оборотный капитал. Да вот война разразилась, а то бы уж я управился, не беспокойся! — Он доверчиво взглянул на нее. — Но все же это не выход для сельского хозяйства в целом. Этот Хольм из Вейле, несколько лет назад так горячо ратовавший за создание семенного хозяйства, теперь, говорят, намерен со всем этим покончить — нет подходящих людей для работы; одним словом — мы не настоящие хлебопашцы. Я, например, раньше ратовал за то, чтобы свести на-нет скотоводство, теперь я бы скорее предложил развивать его, в этом деле мы знаем толк, а землю я бы передал промышленникам.

Мария громко рассмеялась: его слова звучали очень смешно, совсем как слова пастора Вро, любившего ставить вверх ногами правильные понятия.

— Не смейся, ведь это же просто удивительно, как промышленность из всего умеет выжимать доход: вот, например, одна компания собирает кровь на бойнях и делает из нее пуговицы; а наша молочная ферма на-днях получила предложение от одной фабрики продавать ей по вполне приличной цене отходы с молочной фермы, — видимо, они пойдут на изготовление клавиш для роялей и ручек для зубных щеток.

Вязанье выпало у Марии из рук.

— Но, Йенс, ведь это ужасно, такое употребление продуктов питания! Что же будут есть бедные люди?

— Им, верно, придется глодать кору и сосать камни! В Швеции уже начали кормить лошадей древесными отходами; впрочем, они не сильно отличаются от нашей резаной соломы. Из сахара теперь делают взрывчатые вещества, поэтому так и повысился спрос на него. Но дело не в этом, я хотел сказать, что промышленность из всего извлекает пользу; везде, где бы ни находилась фабрика, работающая на сельскохозяйственном сырье, — будь то табак, или консервы, или сахар, — она дает прибыль только капиталистам, и они способны создать настоящее дело. — Последние слова он произнес со вздохом.

Мария опять рассмеялась. Она вообще много смеялась сегодня, словно не принимала всерьез его слова, а может, она хотела и Йенса заставить рассмеяться.

— Ну, в таком случае мы должны были бы жить припеваючи, потому что ты, Йенс, самый настоящий капиталист!

— Я знаю, что твой отец и брат считают меня капиталистом. И, признаюсь откровенно, я восхищаюсь капитализмом. Но восхищаться это одно, а быть капиталистом — другое. Для меня капитализм своего рода религия — может быть, суровая, но все равно единственная, которая может пойти на пользу людям нашего времени. Мы, крестьяне, слишком человеколюбивы, а с этим далеко не уедешь. Нам надо научиться извлекать уроки из того, что происходит.

— А между тем те, кто посадил сахарную свеклу, тоже не очень-то довольны, — заметила Мария.

— Охотно верю! Ведь доход-то не остается у них в кармане. Но сам по себе он очень значителен — спроси промышленников!

— Разве это справедливо?

— Конечно, а кому же может итти доход, как не им? Ведь сила-то у них!

Марии весь этот разговор не нравился, но она заметила:

— Я только одного не понимаю, какое все это имеет отношение к грундтвигианской церкви? Не собираешься ли ты оборудовать в ней сахарный завод?

— Не совсем так. Просто у меня мысль вдруг стала работать в этом направлении — наверно, потому, что наш брат не терпит ничего бесполезного, никакого беспорядка... Меня злит, что я никак не найду для нее применения, а ведь на что-нибудь она безусловно может пригодиться. Сказано же в писании: «В доме отца моего много покоев...» Я думал еще и о другом. Ведь чего-чего только в голову не приходит, когда человеку отрезаны все нормальные пути. Видишь ли, нас считают передовыми в сельском хозяйстве, но на свете есть немало мест, где мы показались бы отсталыми. В Канаде, например, имеются не только страусовые фермы, но и лисьи питомники — там выращивают чернобурых лисиц. Случается, что канадский фермер кладет в карман пять тысяч фунтов стерлингов за парочку таких лисиц, разумеется племенных. А это, мать моя, «и больше, ни меньше, как девяносто тысяч крон, — мечтательно добавил он.

Мария окинула его испытующим взглядом: неужто он опять предался своим безудержным мечтаниям?

— Что ж, а мы здесь выращиваем жеребят, — сказала она, впрочем очень неуверенным тоном, который Йенс пропустил мимо ушей, так как был погружен в собственные мысли.

— Наше сельское хозяйство должно изыскать новые пути, — задумчиво произнес он, — наша земля зря занимает место на карте Европы, она не дает дохода. Если бы мы хоть были землепашцами, как бельгийцы или голландцы, — но мы скотоводы, а скот и земля в нашей стране не имеют собственно прямого отношения друг к другу. Но раз так, то почему бы и не отказаться от нерентабельных затей/ Ни свиньи, ни коровы, ни даже куры нашего хуторского хозяйства не нуждаются в этих полутораста тоннах земли.

— В таком случае мы можем просто перебраться в столицу, — торопливо вставила Мария. В ее голосе прозвучала легкая обида за такое пренебрежительное отношение к ее родному хутору.

— Да, собственно могли бы, но только я предпочитаю прожить свою жизнь на хуторе, а не в городе. Из нас двоих, если приглядеться, ты дегенеративнее меня, — пошутил он и засмеялся.

Мария покраснела.

— Надеюсь, что я все-таки не идиотка, — серьезно возразила она.

Йенс Воруп тотчас же почувствовал, что перегнул палку, в нем шевельнулось раскаяние.

— Ты хорошая и здоровая маленькая женщина, Мария, — сказал он и пересел поближе к ней на диван. — Никогда мне не хотелось, чтобы ты была хоть немножко другой, чем ты есть. А вот чтобы обстоятельства немного изменились, я бы ничего не имел против: очень уж тяжко делать все, что в твоих силах, и тем не менее чувствовать себя беспомощным.

— И все-таки тебе не следует противопоставлять себя правительству, слышишь? — Она ласково погладила его по волосам.

Несколько минут лицо Йенса Ворупа оставалось мрачным; он молчал, точно считая, что и так уж много слов потрачено даром. Но, наконец, сказал:

— Я не могу молча мириться с теми притеснениями, которые чинят нашему сословию, тогда как у других сословий развязаны руки. Не могу!

— Не станешь же ты утверждать, что, ну, к примеру, рабочие извлекают пользу из нынешнего положения?

— Рабочих я за сословие не считаю. Они ведь получают свой хлеб от нас. — Йенс Воруп рассердился и снова взялся за работу.

В комнате воцарилось молчание, только позвякивали спицы в руках Марии. Потом она подошла к мужу и положила руку ему на плечо.

— По-моему, лучше продать несколько лошадей, Йенс, чем ежедневно терзаться заботами. Это помогло бы нам выбраться из затруднений, ведь сейчас лошади в цене.

Йенс Воруп поднял глаза от работы.

— Я уже сам думал об этом, но...

— Если ты продашь пару своих любимцев, у тебя на руках окажется изрядная сумма. Сейчас зима, и лошади большую часть времени простаивают на конюшне. А весной ты опять купишь пару отличных коней или, может быть, даже автомобиль. — В голосе ее звучала настойчивая просьба.

Йенс Воруп поразился: «Неужели произошла такая перемена и Мария держится этого мнения? А как она негодовала, когда я в свое время намекнул, что хочу воспользоваться высокими ценами на лошадей, точно речь шла о преступлении. Нет, на женщин нельзя полагаться».

— Ты вправду считаешь, что мне следует это сделать? — спросил он с какой-то странной усмешкой.

— Я уже догадываюсь, о чем ты сейчас подумал. Но я тогда сказала глупость, — она дернула его за волосы. — Ты не можешь изменить мир, а я не вправе причинять тебе лишние трудности.

— Я получу за них немалые деньги, это великолепные кони! — Йенс Воруп говорил как во сне. — Я уверен, что немецкие офицеры передерутся из-за них. Нет, послушай, это невозможно! Если мы их продадим, все решат, что мы вылетели в трубу.

— Пусть думают, что хотят; главное, что мы поправим свои дела. Нельзя ставить себя в зависимость от людского мнения и в то же время претендовать на «право сильного».

— Я только повторяю твои же слова, — Мария засмеялась и поцеловала его в голову. — Спокойной ночи!

Он протянул к ней руки; ему казалось, что она никогда еще не была так хороша.

— Ну что ж, пользуйся «правом сильного», — лукаво проговорила она.

Чувство повелевало ему итти за ней, такой красивой, такой обольстительной она выглядела! Но он опять погрузился в раздумье и, размышляя о ее словах, позабыл о ней самой.

Сегодня вечером он отказывался понимать свою жену — казалось, совсем чужой человек говорит ее устами, кто-то неведомый. Или она просто хотела угодить ему? Теперь, окончательно перетянув ее на свою сторону, он не знал даже, радоваться ли этому? Как все сложно!

Йенсу Ворупу, который ежедневно читал газетные сообщения о массовых убийствах на полях войны, ничего при этом не чувствуя и ни о чем не думая, вдруг показалось, что сам он перенесся туда. Если он продаст своих любимых коней, — а это был единственный выход, — их отправят туда; а он не может, не может без них, он последует за ними на поля войны. Они нервны и пугливы, разве смогут они перенести ливень гранатных осколков и ураганный огонь артиллерии? Внутреннему взору Йенса Ворупа представилось, как его кони, беснуясь от ужаса, мечутся без седла и всадника или с распоротым брюхом катаются по земле. Он, ни разу не вдумывавшийся в то, что происходило там, вдалеке, вдруг почувствовал все это с такой силой, что тело его покрылось испариной.

По «праву сильного» он пошлет на гибель своих милых коней? Нет, пусть уж лучше по праву, вернее — по долгу, слабого, ибо у слабых нет никаких прав. Да и что вообще значит сильный? Несмотря на все его рвение, всю его энергию, трудности возрастают день ото дня; и если он теперь не сумеет придумать ничего радикального, то настанет час, когда придется поставить крест на своем хуторском хозяйстве. Тогда как менее деловитые хозяева, — а следовательно, более слабые, стоящие в сторонке от событий и не умеющие из всего выжимать максимальную пользу, — сумеют перебиться. Точно кто-то Неведомый избрал именно его, сильного, затем, чтобы выдоить. Вот и муравьи превращают тлей в «дойных коров», а те в свою очередь сосут самые сочные побеги. Выходит, что принадлежность к «сильным» нередко становится сомнительной выгодой. Да, он «дойная корова» для тех, кто сильнее его! Или же, как сказал бы его шурин, — свободный датский крестьянин — овца, которую дважды в год стрижет капитализм, и хорошо что еще хоть шкуру оставляет в целости! Ах, только что прошла стрижка, и вот уже опять предстоит новая. Скоро, очень скоро чорт опять будет справлять день своего рождения!

Да, он овца в чужих руках, очень покорная овца и вдобавок еще мериносовая! Но лучше быть овцой, чем плохим хозяином; плестись в хвосте было Йенсу не по нраву.

«Всегда вперед, вперед смелее!» — гласила песня, знакомая ему еще со школьной скамьи, и дальше: «Вперед, без оглядки вперед!» Пути назад не существовало, надо было итти дальше и искать чего-то нового, а когда это новое устареет, то самого новейшего. Вот, значит, каков удел самых передовых в своей отрасли, самых дельных: над ними всегда занесен кнут! У Йенса Ворупа было скверно на душе. Его, свободного, гордого хуторянина, прижали сейчас, как вошь! Это сравнение ему было неприятно, и он поспешил отогнать его. Да и вообще опасная штука пускаться в критику обстоятельств, создавшихся в стране, — неизвестно, куда эта критика тебя заведет. Он кипел справедливой злобой против тех, что окопались там, в столице. Если они не хотят допустить его и ему подобных к источнику жизненных благ, тогда и он вместе с другими постарается вышибить у них из рук эту возможность. Но пока что необходимо соблюдать осторожность и не заходить слишком далеко в порицании существующего порядка — недоставало еще, чтобы и его причислили ко всякой дряни и социалистам!

Не далее как сегодня к нему зашел Андерс Нэррегор и дружески его предостерег: «Не допускай, чтоб тебя избрали председателем центральной организации Союза обороны. Это опасный пост; тот, кто его займет, должен быть неуязвим». Опасный, но безусловно почетный, и Йенс Воруп уже чуть было не уступил энергичным уговорам и не принял его. Приход депутата парламента послужил ему предостережением уже в самую последнюю минуту. Тот, конечно, пришел не по собственному побуждению, другая, высшая сила стояла за его спиной; и Йенс Воруп был рад, что послушался его совета. Излишняя смелость не рекомендуется! И кроме того, вполне понятно, что власть имущие хотят воспользоваться случаем и повыгоднее пристроить «своих людей», только уж жадность их разбирала непомерная; другим тоже надо жить. Вот и надо дать им легкого тумака. Впрочем, только для острастки, — пусть помнят, что не они одни на свете! Но оппозиция, оппозиция, которая, как ни верти, должна опираться на низы! Да Андерс Нэррегор прав, это никуда не годится. А ведь предостережение пришло в самую последнюю минуту!

Итак, он с божьей помощью продаст своих породистых коней, хотя при мысли о том, что предстоит им, у него щемило сердце, «С божьей помощью»? Йенса Ворупа вдруг пронизала мысль: не слишком ли он скромная персона, чтобы требовать помощи у господа бога? Да и не он ли всегда старался расшатать устои его престола? Если есть на свете справедливость, то придет и его, Йенса Ворупа, черед держать ответ перед господом богом, которому, конечно, милее скромники и тихони.

Завтра утром он поедет в город и продаст своих милых коней. Тогда можно будет вздохнуть хоть на время, а в остальном придется положиться на волю и милость божию.

 

III

Сэрен Йепсен стоял перед домишком ткачихи Малене, — как, к вящему его огорчению, люди еще продолжали называть эту хижину, — и огораживал забором палисадник — крохотный кусочек песчаной земли с несколькими мальвами и двумя или тремя грядками лука. Он втыкал в землю тонкие еловые колья и оплетал их проволокой.

— Хочу огородить свой сад, — объявлял он всем, кто проходил мимо. — Ей-богу же, ничего не вырастет, если каждый, кому вздумается, будет топтать грядки.

Впрочем, прохожие здесь были редки, разве что пройдет почтальон да кто-нибудь из обитателей домишек на пустоши, по которой шла узкоколейка; по ней можно было доехать до Лема, станции железнодорожной ветки; дальше, сильно петляя, она вела в Фьордбю. В Леме, кроме станционного здания, имелся еще только один дом — гостиница с магазином.

Здесь, вдали от другого жилья, было довольно тоскливо, Сэрен Йепсен старался перекинуться словечком с каждым, кто проходил мимо. А сегодня воскресенье, можно надеяться, что кто-нибудь пойдет на станцию, потому он и торчал возле палисадника. В доме у окна сидела ткачиха Малене и читала молитвенник. Ее большое круглое лицо было лишено какого бы то ни было выражения — как крышка от кастрюли; и только роговые очки придавали ему какую-то характерность. С очками на носу она, по мнению Сэрена, походила на пастора.

Малене была глуха, — может быть потому, что много лет прожила здесь в полном одиночестве, — и разговаривать с нею было совершенно невозможно. А может быть, наоборот — из-за глухоты ей и полюбилась одинокая жизнь. Она и мужу-то не отвечала ничего, кроме «ладно» или «гм», когда он пытался втянуть ее в разговор, и почти целый день хлопотала возле своего станка. В известном смысле это было удобно — семейных сцен уж она устраивать не станет, другой такой миролюбивой женщины днем с огнем не сыщешь. Но Сэрен Йепсен любил поговорить, ему необходим был человек, с которым можно отвести душу. И дни иногда тянулись для него невыносимо долго.

Он выгодно женился и мог бы теперь радоваться жизни, если бы не его несчастная страсть к разговорам. Земля, несмотря на всю ее скудость, давала больше хлеба, чем могли съесть старики; свинья и парочка овец снабжали их мясом; яиц куры несли столько, что Малене умудрялась время от времени даже продавать десятка два, а на своем станке она зарабатывала достаточно для покрытия расходов. Но Йепсен вбил себе в голову превратить этот клочок земли в образцовое хозяйство. Если уж на старости лет ему суждено было стать «землевладельцем», то необходимо показать людям, чего можно добиться от земли.

Он начал осушать болото и удобрять его, словно ему было двадцать лет, работал не покладая рук, потом стонал и охал, а вечером ложился в постель таким обессиленным, как никогда в жизни. Он заставлял Малене бросать станок и итти смотреть, что он сотворил за день. Ему очень хотелось услышать ее похвалы, но она только складывала руки на своем могучем животе, смотрела круглыми глазами па сделанное мужем, потом переводила взгляд на него и произносила свое «гм, гм». Что она при этом думала, отгадать было трудно.

Только по воскресеньям позволял он себе немного повозиться в саду — главным образом для того, чтобы отметить праздничный день и подстеречь прохожих. По праздникам, когда он не работал до полного изнурения, в нем поднималась тоска по внешнему миру и прежде всего по Эстер-Вестеру и по Хутору на Ключах.

Будни по крайней мере приносили удовлетворение. Благодатное чувство — на старости лет по праву обрабатывать свой собственный клочок земли! Лопата дрожала у Сэрена в руках, и когда он втыкал ее в землю, сердце его билось часто-часто. Точно какая-то неуловимая связь устанавливалась между ним и землей, шептавшей ему: «Будь добр ко мне, и я отплачу тебе тем же!» И старик для земли не щадил своих сил, — нет, не такой он человек, чтобы обмануть того, кто трудится заодно с ним. Это ведь не то, что быть старшим работником в большом хозяйстве.

Двух коров они хоть и с трудом, но приобрели. Пришлось даже долгов наделать. Зато теперь эти дышащие теплом, живые существа стояли в хлеву — пусть несколько облезлые, но все равно дивные созданья божьи! Они призывно мычали, заслышав шаги Сэрена Йепсена, и лизали его рукав, когда он к ним приближался. Молока они давали немного, так как их использовали еще и как тягловый окот, и мечта Сэрена поставлять молоко на молочную ферму, наподобие заправского хуторянина, пока еще оставалась несбыточной. Зато качество молока было отменное. Даже Малене, не очень-то долюбливавшая коров, с удовольствием пила его.

— Это, мать моя, чистые сливки! — приговаривал Йепсен всякий раз, когда она подносила ко рту большую кружку; тем самым давая ей понять, что к такому напитку следует относиться с благоговением. А будучи под хмельком, он рассказывал каждому, кто соглашался его слушать, о двух своих великолепных коровах и жирном молоке, которое они давали. «Ей-богу, снимаем по три раза, и все еще остаются чистые сливки!» — восклицал он, ударяя кулаком по столу.

Впрочем, под хмельком Сэрен бывал не часто. В доме у них водки не водилось; но раз в месяц Малене давала ему далер и жестко, беззвучным голосом говорила:

— Сходи на станцию и выпей стаканчик, да смотри поешь чего-нибудь, а то тебе плохо станет. И домой возвращайся еще при луне. — Она считала, что мужчине необходимо время от времени выпивать, и обычно посылала его на станцию во время полнолуния.

Может быть, она понимала, что старому ветерану необходимо иногда поговорить о том, что творится в мире. Почтальон приносил им газету перед обедом, и за едой старик обычно читал военную сводку. Он кричал Малене в ухо последние новости, а она улыбалась и добродушно бормотала: «Так, так!» Но долго кричать было трудно, и вдобавок события не производили на нее особого впечатления. Посему уйма стратегических соображений Сэрена Йепсена оставалась невысказанной; и когда ему уже становилось невмоготу, он отправлялся к соседу, захватив с собой собственноручно им нарисованную карту военных действий, и на этой карте наглядно демонстрировал битвы и ошибки полководцев.

А ошибок делалось немало; ясно было, что ни та, ни другая сторона не имели своего де Меца. Самолеты Сэрен Йепсен презирал; бомбы с неба — это же просто свинство, от них не спасают никакие окопы, а лежать в окопах — священное право каждого солдата. Огромное количество жертв войны он объяснял тем, что современное поколение очень уж некрепко сшито, «не могут даже пули выдержать». Тут Сэрен обязательно спускал с одного плеча куртку и демонстрировал рубец от пули, прошедшей через лопатку.

— А я продолжал сражаться, да еще как! — добавлял он. — И рану-то заметил уж после боя!

В такие вечера Сэрен Йепсен представлялся своим простодушным слушателям чуть ли не Наполеоном, но ему этого было недостаточно. Еще стаканчик-другой, и он уже готов был сожалеть вместе с ними, что не ему вверено верховное главнокомандование на фронтах войны.

— Ну, это уж, пожалуй, было бы многовато, — говорил он, блаженно щурясь от такого признания своих заслуг, — человек стареет! Но несколько парней нашей закалки, 'закалки шестьдесят четвертого года, пожалуй, положили бы конец всей этой заварухе.

Но самое скверное, что в этом одиночестве Сэрена Йепсена временами охватывала тоска по хутору, по тамошней людской, по тучным нивам, по тяжелому воздуху скотного двора. Узы более крепкие, чем он мог бы подумать, привязывали его к хутору. Почти пятьдесят лет прожил он в той округе, работая с утра до ночи. Жил при двух хозяевах, совсем разных людях, но по-своему все же не плохих. И детей двух поколений держал он на руках там, где столько лет зарабатывал себе на хлеб.

Он бы с удовольствием наведался туда — посмотреть, что делается на хуторе. Но ехать отсюда было не на чем, а итти пешком он боялся — сил нехватит. В такие путешествия можно пускаться, только когда кровь играет и ты чувствуешь себя женихом. Сэрену Йепсену казалось, что все это было очень давно. И откуда только брались у него силы в ту пору, он и сам не понимал.

Да, вообще неплохо было бы приобрести маленькую исландскую лошадку, — тогда можно будет и на хутор съездить, да и в хозяйстве она очень нужна.

Однажды, когда Сэрен Йепсен резал торф для своей крыши, он увидел, что по полю идет какой-то высокий, тощий человек; он опирался на палку так, словно за ним уже лежал долгий и трудный путь. Сэрен был дальнозорок и тотчас узнал его. Да ведь это полупомешанный школьный учитель Нильс Фискер! Ей-богу, он! Йепсен носил его на руках еще крохотным мальчуганом и учил ездить верхом. Да, они всегда были друзьями, покуда Нильс не отрекся от всего, что ему внушали с детства. В общем, если бы не эта дурь, он и сейчас был бы славным малым! Ну, да все равно, надо радушно принять его, ведь Нильс, как-никак, вестник из родных краев, милых сердцу старика. Сэрен Йепсен заковылял к дому и достиг калитки одновременно с гостем.

— Вот молодчина, Нильс! — воскликнул он, тряся его руку. — Заходи-ка, заходи! Надо же тебе посмотреть, какой я женой обзавелся, первый сорт женщина! Только она немножко туга на ухо, так что ты уж говори погромче.

Нильс Фискер направлялся на хутор, на котором, как стало ему известно, хозяин жестоко обошелся со своим несовершеннолетним батраком; шел он туда по поручению газеты. Старик тоже слышал об этой истории.

— Я сразу подумал, что ты туда идешь, — сказал он. — Я с тобой согласен, этот хуторянин порядочная скотина — избил мальчишку до полусмерти, а потом оставил лежать без всякой помощи. Но вообще-то вы очень уж круты с крестьянами, ничего нет удивительного, что они вас не очень-то жалуют. Да, тот хозяин не так обрадуется твоему приходу, как я радуюсь. Ну, впрочем, мое дело сторона. А вот в смелости вам отказать нельзя, это уж что и говорить!

Покуда Малене варила кофе, старик потащил Нильса на скотный двор и в поле — ему не терпелось похвастаться своим хозяйством. Нильс не скупился на похвалы, но сердце у него щемило при мысли, что старик все силы отдал, служа другим, а свой кусок земли достался ему уже только затем, чтобы на нем изработаться до смерти.

— Постарайся обзавестись маленькой исландской лошадкой, — сказал Нильс, — это тебе очень облегчит работу. Парочка лошадок была бы, конечно, еще лучше, но это вам, наверно, не по карману, а?

Сэрен отвечал, что он, пожалуй, сумеет прокормить и пару, в низинах здесь очень много травы; что же касается телег, то за ними дело не станет, были бы лошади — в них только вся загвоздка.

Они вместе все обсудили и пришли к выводу, что покупка пары исландских лошадей оправдает себя, если соседние хуторяне снабдят его телегами, а он в свою очередь это им отработает. Ведь поблизости ни у кого нет лошадей, все обрабатывают землю с помощью коров, — следовательно, Сэрен, обзаведясь лошадьми, сильно возвысится над всеми жителями округи. Нильс Фискер понимал, что последний довод играет первостепенную роль для Сэрена: старик во что бы то ни стало хотел походить на заправского хуторянина. Это была вполне простительная маленькая слабость, и Нильс посулил помочь ему подыскать ипотеку для его еще незаложенного участка. Скорей всего это будет кредитное общество, там он этого легче всего добьется.

Старик на мгновенье заколебался: слово «кредитное» было ему не по вкусу. Ну да деньги в конце концов остаются деньгами! Главное приобрести лошадей, остальное уж как-нибудь утрясется.

Он немножко проводил Нильса, чтобы показать ему свое хозяйство, и вернулся к своей работе совсем другим человеком, словно сегодня не только родной край, но и весь мир побывал у него в гостях. А кому он обязан этим... Нет, все-таки отличный парень, этот Нильс, сколько бы там его ни ругали!

 

IV

Казалось, господь бог немедленно явил свою милость Йенсу Ворупу, как только тот отдал свою судьбу в его руки. И Йенс Воруп не мог нарадоваться, что вступил с господом богом в столь позитивные отношения. «Живой контакт» — называлось это на языке грундтвигианцев, но он предпочитал слово «позитивные». Более того, у Йенса даже было такое чувство, что многие люди стали ближе ему, — например, тесть. Йенс теперь куда лучше понимал старика, и понимал также, почему счастье всегда было к нему благосклонно, ибо счастье не что иное, как благословенье божье в труде!

Когда Йенс Воруп отправился в город продавать своих лошадей, случилось, что он не остановился там, а сел в поезд, в котором было полно торговцев; он встречался с ними в Высшей народной школе. Это была шумная толпа сельских хозяев, знакомых ему и незнакомых.

Йенс уже и раньше встречался с такого сорта людьми, а теперь война наполнила страхом и выгнала на дороги даже самых степенных и работящих из них. Мужчины, которые раньше только и знали, что пахать землю, теперь бродили по дорогам или толкались в поездах, сами не зная, зачем и куда они стремятся. И в этот раз шумный поток увлек за собой и Йенса Ворупа.

Многие из них направлялись в пограничный город, где хуторяне намеревались организовать союз с целью экспорта в Германию сельскохозяйственных продуктов. Йенс Воруп только подивился, что до сих пор ничего не слышал об этом.

— Это, однако, не мешает тебе пойти с нами, — сказали ему. — Само собой разумеется, что болтать об этом не следует, и если мы тебя туда не приглашали, то причина в тебе. Мы отнюдь не являемся участниками какой-либо оппозиции, понятно? Мы боремся другим оружием. Пойдем-ка с нами.

Война занимала их умы; вернее, их интересовало только то, что непосредственно их касалось, — то есть возможности, которые она создавала. Если кто-нибудь упоминал, что недавно в сражении опять пали десятки тысяч людей, остальные сочувственно покачивали головами: страшное дело; но с другой стороны, этим открывается некая отдушина... и тут же снова начинали говорить о делах. По мнению Йенса Ворупа, они слишком легко ко всему относились. Но, видно, на свете существуют две породы людей. Дома из угла в угол расхаживает Нильс, места себе не находит; старика Эббе давно уже и улыбнуться-то не заставишь; даже про пастора говорят, что он стал неузнаваемым человеком: мысли о войне не дают ему покоя, по ночам он не спит, боится темноты. А здесь, в вагоне, никто мыслями о войне не терзается; может быть, в других вагонах найдутся люди, страдающие из-за войны, но не здесь!

Однако в другие вагоны Йенс Воруп не пошел: чем-то эта компания ему даже нравилась. Один пассажир — некий Воллесен, мужчина громадного роста, хуторянин и в то же время барышник, — купил для всех билеты второго класса и ни от кого не пожелал принять денег.

— Полно тебе, сочтемся когда-нибудь, — сказал он Йенсу Ворупу, — я уверен, что у нас с тобой завяжутся дела.

Вот это человек в его вкусе! Решительный и с размахом. Покуда Йенс дома мучился и трудился, здесь, видно, решались важные дела. Многих своих спутников он знал по именам, других даже лично, ни одному из них он не уступал как хозяин — и тем не менее чувствовал себя школяром в их компании.

— А вот, оказывается, и наш «селитренный проповедник», — сказал Воллесен, сжимая своей могучей лапой руку Йенса, когда все уже расселись по местам и в вагоне стало тише. — Мы все о тебе наслышаны: ты, говорят, отличный, оборотистый хозяин! Правда, поговаривают еще, что ты скоро пропадешь от своей оборотистости, — он расхохотался и посмотрел на Йенса Ворупа, в глазах его блеснуло нескрываемое лукавство. — Ты ведь, кажется, лидер этой оппозиции? Что, и на этом можно тоже хорошо заработать?

— Я не могу спокойно смотреть на то пренебрежение, с каким обходятся с нами, крестьянами, — краснея, пробурчал Йенс Воруп; в этот момент он чувствовал себя школьником, вызванным к доске.

— Мы тоже не можем спокойно смотреть на это, — заметил Воллесен, — но только противодействовать-то можно по-разному. Я не уверен, что ваш способ лучше других оправдывает себя. Ты, говорят, собираешься продать своих коней? Сколько же ты за них просишь?

— Две тысячи, таких других лошадок не сыщешь.

— Я их знаю, — коротко отвечал Воллесен.

— Где же ты их видел? — с удивлением спросил Йенс Воруп.

— Я достаточно слышал о них, чтобы составить себе точное представление. И я их у тебя куплю. — Он протянул для рукопожатия свою широкую лапу, но вместо того чтобы пожать и тут же выпустить руку Йенса Ворупа, задержал ее в своих руках, притянул Йенса к себе и взглянул ему прямо в глаза. — Вот что я тебе скажу, — внушительно произнес он. — Ты один из первых среди нашего крестьянства, но в торговле ты, видит бог, сущий ребенок! Твои лошади сегодня стоят по крайней мере в два раза больше, и я мог бы, конечно, положить себе в карман разницу. Но я этого не сделаю... Почему тебе вздумалось их продавать?

— Потому что мне нужны деньги, — смущенно признался Йенс Воруп.

Воллесен с минуту смотрел в окно на проносящиеся мимо пейзажи, затем положил свою тяжелую руку на плечо Йенса.

— Сколько у тебя соломы? Йенс Воруп был озадачен.

— Не намного больше того, что мне нужно, — отвечал он, подумав. — Может быть, вагона два лишних.

— Через неделю я должен поставить двести вагонов, цену дают хорошую. Можешь ты взять на себя сотню вагонов, то есть половину, и скупить их в своей округе?

Йенс Воруп мысленно подсчитал, вернее — сделал вид, что подсчитывает, — такая цифра его совершенно сбила с толку.

— Право, не знаю, — отвечал он, наконец, подавленный тем, что в этой компании чувствовал себя ничтожеством.

— У нас долго размышлять не полагается — да или нет?

И они ударили по рукам, причем у Йенса Ворупа отчаянно билось сердце: нелегкая задача после такого неурожайного лета наскрести в своей округе сто вагонов соломы. Но цена и вправду отличная, в другое время даже за сено столько не платят.

В Фредериции компания разделилась, несколько человек ехали до Копенгагена.

— Тебе надо ехать с нами, — заявили они Йенсу, — там, в столице, совсем другой размах.

Он совсем уже было согласился, но подумал о Марии: он не вернется ночевать, она станет беспокоиться, решит, что с ним что-нибудь неладно. «А солома?» Его уже сейчас пот прошибал при мысли, как раздобыть такую уйму соломы в неурожайный год. Благоразумнее будет сейчас же пересесть в обратный поезд: тогда он еще поспеет домой к ужину и завтра же с утра начнет скупать солому.

— Жены испугался? — со смехом спросил кто-то.

— Нет, у меня дома дела, которые не терпят отлагательства!

Йенс по их глазам видел, что они даже не понимают, о чем он говорит: понятия «дом» для них почти не существовало.

Как раз когда они выходили из поезда, пришел обратно Воллесен, заходивший в другой вагон.

— Ну, теперь можешь не трудиться, — сказал он. — Я за пять тысяч крон переуступил поставку одному человеку с острова Фюн; вот тебе твоя половина. Не очень-то много трудов ты ухлопал, чтобы заработать эти денежки! Верно? Всего наилучшего!

Йенс Воруп стоял, оторопев, на платформе, все еще ощущая пожатие теплых, мясистых рук Воллесена. Да, это оказался действительно легкий заработок! Теперь ему не надо продавать своих милых лошадей. Он пошел в буфет, заказал бифштекс по-гамбургски — свое любимое блюдо, и следующим поездам уехал обратно в Фьордбю.

Как хорошо снова сидеть в коляске, видеть, что даже легкое прикосновенье к поводьям заставляет гарцовать лошадей, — лошадей, с которыми он уже совсем было распростился. Значит, на этот раз им не суждено попасть на фронт! «Да, сидя дома, я, уж конечно, так легко не раздобыл бы деньги», — проносилось в голове Йенса Ворупа, когда он скакал домой по проселочной дороге. Многое, до сей поры не понятное, теперь открылось ему, и, право же, оставалось только удивляться, до чего все это просто! Значит, и таким способом можно делать большие дела! Жаль только, что он не поехал в столицу, — там наверняка можно было бы еще кое-чему поучиться! Теперь надо будет внушить Марии благоразумное отношение к такого рода делам. Отделавшись, наконец, от всех своих «сомнений», она стала просто чудачкой: целый день готова не отпускать его от себя.

На хутор Йенс Воруп приехал в замечательном расположении духа, довольный еще и тем, что не бросился сегодня очертя голову в неизвестность. Чудесный выдался день!

Мария поставила свечу на окно в больших сенях и пошла отворять ему дверь.

— Значит, не продал лошадей? — крикнула она в темноту; отблеск свечи играл на мокрых, блестящих боках лошадей. — Ты привел их обратно? — В ее голосе послышалась радость.

Йенс Воруп приказал хорошенько растереть лошадей и вошел в дом.

— Так ты, значит, не продал их? — повторила Мария, целуя его. — То-то Арне будет рад! Веришь, он как ни сдерживался, а все-таки расплакался, когда ты увел их.

Дожидаясь возвращения мужа, Мария поставила на стол холодное жаркое, копченый бараний окорок и еще разные блюда. Йенс с удовольствием отметил такое ее внимание. За ужином он рассказывал о своей поездке, шутил, смеялся, так что совершенно сбил Марию с толку.

— Конечно же я их продал! Известному барышнику Воллесену из Кольдинга, землевладельцу и коннозаводчику. И он отвалил мне за них две с половиной тысячи! Потом я решил выкупить их у него, а он возьми да и подари мне обеих лошадей!

Мария пристально посмотрела на него: уж не выпил ли он лишнего? Таким развязным и веселым она его еще никогда не видала.

— Вот смотри, пожалуйста, деньги! — со смехом сказал он, выкладывая на стол содержимое своего бумажника, и рассказал ей все, что произошло.

Мария молча слушала его, потом воскликнула:

— Ох, уж эта война! — и всплеснула руками.

— Да, теперь она, если можно так выразиться, пошла нормальным ходом, — сказал Йенс: эту сентенцию он сегодня слышал от других.

Это было в дни так называемого «лошадиного ажиотажа», и кони Йенса Ворупа едва не пали первой жертвой. Видный эксперт писал об этом случае в «Сельскохозяйственной газете» так, словно был лично знаком с Йенсом Ворупом. Он советовал крестьянам попридержать молодых и здоровых лошадей, а старых и неработоспособных по мере возможности продавать немцам. «Лошадь, живущую у хозяина «на покое», все равно ведь придется застрелить не сегодня, так завтра, — писал он, — и не все ли равно, будет это сделано в Дании или в Арденнах».

Йенс Воруп устыдился своей сентиментальности и того, что эта мысль не пришла ему самому в голову. Разумеется, его конюшни при первой возможности тоже были очищены от старых и больных лошадей; теперь не время для сентиментов.

В последующие недели он часто уезжал из дому и возвращался в приподнятом настроении, а в ответ на жалобы Марии, что без него хозяйство разладилось и она одна не в состоянии уследить за работниками, только смеялся и выкладывал деньги на стол. Она умолкала и смотрела на него удивленно, но в то же время и с восхищением. Как хорошо, что завелись деньги, но суть не в этом. Йенс сделался совсем другим человеком, посвежел и даже стал чем-то смахивать на пирата! Шляпу он теперь сдвигал на затылок и смотрел на всех дерзким взглядом. Как он был красив!

 

V

Странно, до чего быстро все привыкли к этой войне, более того — приспособились к ней. И если день, когда она разразилась, представлялся людям каким-то жутким, ужасным кошмаром, то теперь, год спустя, они так с ней свыклись, что казалось — война была всегда. Еще немного, и в душе люди тоже примирятся с ней. С тех пор как тот обезумевший от страха солдат бежал по улицам Фьордбю, никто уже не слыхал, чтоб человек из страха перед войной лишился рассудка. Война вошла в привычку: людям уже было как-то не по себе, если они несколько дней не слышали новостей с фронта; они ощущали потребность выказывать свою заинтересованность и сочувствие — потребность, ставшую уже механической; а чем прикажете интересоваться, если на фронтах затишье? Удивительно было и то, что война для многих явилась толчком к расцвету. Понятно, что военные высоко подняли голову в горделивом сознании, что и для них теперь нашлось место под солнцем. До сих пор они жили за счет нации, никому собственно не нужные; теперь, став ее защитниками, более того — спасителями, они пользовались почетом и уважением. Уже самому факту их существования страна была обязана тем, что ее еще не втянуло в гибельный водоворот, — значит, их, военных, очень побаивались! Это было видно по их лицам, по походке, по манере смотреть в стекла нивелиров и деловитости, с которой они намечали линии будущих окопов. Гордостью светились даже ослепительно блестящие голенища их сапог!

И священники тоже не спешили восставать против войны: на ее кровавом фоне их белые брыжи сверкали еще большей белизной; это придавало церкви небывалый доселе вес. Что же касается торговцев, то на них теперь поистине сошло благословение божие. Жалкие маленькие лавчонки, годами державшиеся только на том, что их владельцы десяток сбывали за дюжину, внезапно превратились в оптовые предприятия, доходы с которых позволяли им покупать автомобили, держать представительных лакеев и скаковых лошадей.

И разве так удивительно, что люди радовались войне и сердца их преисполнялись надеждой? Она все расшевелила, даже умы. Пацифисты и те не решались проклинать ее; ведь эта мировая война была необходима для упразднения войн вообще! Какой бы ни была кровопролитной, она вносила свою лепту в культуру; именно это кровопролитие и должно помочь решению задачи: оно устрашит людей и впредь сделает войны невозможными. Пацифисты пытались изгнать чорта силами Вельзевула! Социал-демократы видели в войне историческую необходимость, которая поможет людям дозреть до социализма.

В деревнях люди примирились с войной не так легко, как в городах. Правда, цены ползли вверх, но недостаточно быстро, и пока что крестьянам приходилось сидеть сложа руки и наблюдать за тем, как другие снимают сливки. Теперь обстоятельства, видимо, должны были улучшиться, но в Эстер-Вестере хорошо «подработал» пока что только кузнец Даль. Он взял выгоднейший подряд на поставку подков для немецкой армии; причем подрядился поставлять куда больше, чем мог выковать в своей кузнице. Он передавал работу другим кузнецам и таким образом зашибал немалые деньги. На эти деньги он стал покупать старые автомобили, настоящую рухлядь, подновлял их и перепродавал с большим барышом. Поговаривали, что эти автомобили шли к нему с немецкого фронта. А покупателей было предостаточно: в Фьордбю каждый стремился обзавестись автомобилем; даже рыбаки в погоне за современными средствами передвижения приезжали с севера и приобретали у кузнеца машины, ибо теперь и они начали «выходить в люди». Повсюду носились фантастические слухи о том, сколько может заработать один какой-нибудь сопляк, выйдя в море на своем баркасе. Когда Йенсу Ворупу случалось бывать в Фьордбю, он видел, как рыбаки шатаются по ресторанам, лихо сдвинув шапки на затылок, в крахмальных воротничках, в лакированных ботинках, с сигаретами в зубах. Если в ресторане вдруг не оказывалось папирос, эти парни вызывали машину по телефону, усаживались в нее и переезжали на другую сторону улицы, в табачную лавку, чтобы пополнить свои запасы. Но деревенская жизнь от этого легче не становилась!

А тут еще этот живодер! Словно бы в насмешку над жителями Эстер-Вестера, небо устроило так, что после богом проклятого социалиста кузнеца он первый начал пожинать плоды военной благодати. Уже на рождестве в живодерне царило такое оживление, что запах оттуда разносился по всей округе. С тех пор — обстоятельство постыдное, что и говорить! — благодать снизошла на крестьян, ибо этот человек занялся скупкой всей больной и никуда не годной скотины, которую приводили к нему на двор, — и вдобавок совершенно открыто, тогда как раньше он занимался этим делом тайком. Это живодер пустил в оборот выражение, вскоре ставшее ходячим: «колбасные коровы», которым обозначалось все непригодное для питания людей.

Началось с того, что живодер приобрел у кузнеца старый автомобиль и в один прекрасный день — бог его знает, откуда он раздобыл оборотные средства, — привез на нем пропасть новеньких пустых консервных банок, которые сгрузил на своем гумне. И здесь начала работать консервная фабрика, оборудованная по последнему слову техники. Сам живодер, его жена и все их мальчишки метались как угорелые. День и ночь здесь рубили мясо, поджаривали муку и, чтобы придать этой массе прочность и аппетитный красный цвет, подмешивали в нее гематоген и всевозможные химикалии. Через день являлся жестяник с двумя подмастерьями и запаивал банки, а раз в неделю живодер отправлял куда-то доверху груженные машины.

Впрочем, теперь его уже редко называли живодером, а то, что он зарабатывал деньги на поставках для Германии, прощали ему тем охотнее, что многие вошли с ним в долю. Карманы его всегда были набиты банкнотами, и теперь ему уже было достаточно показать в банке в Фьордбю свои накладные, чтобы получить разрешение на выезд в Германию. Очень скоро округа оказалась очищенной от всего, что подходило под понятие «колбасных коров», даже кошки и собаки исчезли. В мгновенье ока живодеру удалось то, к чему в течение многих лет стремились ученые агрономы: оздоровить поголовье крестьянского скота и очистить хлевы от захудалого скота, да вдобавок еще путем продажи его по дорогой цене. У крестьян теперь оставались излишки корма, которые они тоже продавали, и недешево. Когда им уже нечего стало превращать в колбасу, они отправлялись в Фьордбю и дальше на запад, покупали «колбасных коров» и среди бела дня сдавали их живодеру. Смотреть на него свысока у них больше не было оснований.

— А я и раньше не относился к нему с презрением, — объявил Йенс Воруп. — Я демократ и принимаю человека таким, каков он есть. И кроме того, я всегда знал, что он малый неглупый.

Всем даже нравилось, что живодер не желал пользоваться «милостью» своих односельчан. Теперь никто — и по разным причинам — не имел" бы ничего против личного общения с ним, он со всех сторон получал приглашения. Но живодер никого не посещал.

— Если до сих пор вы обходились без меня, так теперь я попытаюсь обойтись без вас, — со смехом говорил он.

Вскоре все свыклись с его новым образом жизни, так же как примирились с тем, что он послал своих детей учиться в гимназию. Каждое утро он мчался с ними на автомобиле в Фьордбю и потом еще раз ездил за ними, уже под вечер. Впрочем, у него, верно, есть и другие дела в городе, раз уж он теперь так процветает, а дома могут обойтись и без него. Однажды он привез откуда-то дюжих мясников, которые управлялись с топором, словно с детской игрушкой.

— Почему бы ему и не посылать своих ребят в среднюю школу, если он может себе это позволить? — говорил Йенс Воруп. — Я уже давно собираюсь сделать то же самое. — И в подтверждение своих слов немедленно определил туда Арне. Теперь мальчик каждое утро отправлялся в город в новом щегольском кабриолете, запряженном русской лошадкой. Зрелище это доставляло удовлетворение не одним только обитателям Хутора на Ключах: значит, не один живодер — то бишь, Ханс Нильсен — был достойным представителем округи.

Маленький Арне теперь сделался героем дня. Ему сшили новый серый костюм полувоенного образца с множеством складок, ремней и карманов, и, право же, он очень смахивал на управляющего, когда по утрам, с еще непрожеванным куском во рту, отворял окно и кричал: «Эй, ребята, можно запрягать»! Наука не ждет, и в училище надо поспевать во-время! Когда он сидел в экипаже и лошадь уже собиралась тронуть, выбегала Карен со своими бесконечными поручениями: не забудь купить то-то и заехать туда-то, и Арне басовитым голосом бранил женщин, «которые вечно все вспоминают в последнюю минуту», и пускал коня рысью.

Родители стояли у окна, прячась за занавеской, и хохотали.

— Из этого малого выйдет толк! — гордо заявлял Йенс Воруп.

— Надо только, чтоб он выучился вежливому обращению с работниками; вежливость никому еще не мешала в жизни, — говорила Мария.

— Не мешает также, чтоб он научился внушать к себе уважение.

В этом пункте у них всегда возникали разногласия. Мария пошла в отца, который, по выражению Йенса Ворупа, точно нищий, вымаливал себе каждое рукопожатие. Она же считала, что Йенс стремится всеми на свете командовать.

Тем не менее приспосабливаться Йенс умел, что лучше всего доказывалось его борьбой против рационирования; он стал, можно сказать, душой этой борьбы. Главное — не быть уличенным, а этого можно добиться, только если не оказывать открытого сопротивления властям, а саботировать под видом дружелюбной готовности помочь; и вот здесь-то и проявилась необычайная гибкость Йенса Ворупа. Благодаря его энергии, уменью использовать нужную минуту и огромному хозяйственному опыту — а теперь все это должно было служить делу разрушения — Союзу обороны, насчитывавшему уже более двадцати тысяч членов, удалось поставить под удар правительственные предписания касательно снабжения страны в это трудное время.

Потому-то всех как обухом по голове ударило, когда разнесся слух, что владелец Хутора на Ключах отошел от руководства Союзом обороны. Доискиваясь, почему бы это могло случиться, все единодушно пришли к выводу, что он подкуплен правительством при посредничестве депутата округи. Что ловко то ловко, тут уж ничего не скажешь!

Йенс Воруп много разъезжал, а когда оставался дома, Дел у него было по горло. Марии пришлось привыкнуть к его постоянным разъездам и к тому, что она никогда не знала, куда и на какой срок он уехал. Она заставляла Арне спать в кровати отца — так ей все-таки было уютнее. А утром, когда она открывала глаза, случалось, что отец и сын лежали рядом.

Мария привыкла к отлучкам мужа. Удивительное дело, к чему только человек не привыкает!

Если бы она хоть знала, о чем он думает, что замышляет? Но в последнее время Йенс отмалчивался, когда она расспрашивала его, а без расспросов и подавно ничего не рассказывал. Казалось, что, с тех пор как финансовые затруднения остались позади, он уже не так нуждался в ней. А в поступках его она не умела как следует разобраться. У него теперь ни по одному вопросу не существовало собственного мнения; вся его жизнь свелась к одной заботе: не упустить момент. Марии мучительно недоставало доверия, которым Йенс так избаловал ее в последнее время. Пусть ездит, раз без этого обойтись нельзя, только бы не скрывал от нее своих планов!

Однажды Мария зашла к мужу в кабинет. Он сидел за столом и выписывал длинные ряды цифр на бумаге.

— Ты теперь всегда занят по горло, даже в те редкие дни, когда бываешь дома, — с досадой сказала она, становясь за его спиной. Она оперлась коленом о его стул, лицо у нее было обиженное и расстроенное. Всякий раз, как ее колено касалось его, Йенс Воруп нервно вздрагивал; наконец он обернулся.

— Тебе что-нибудь нужно? — с раздражением спросил он.

Мария взяла карандаш у него из рук и положила на письменный стол.

— Да, нужно, очень нужно, Йенс! Ты ведь, как-никак, мой муж, и я хочу знать, чем ты собственно занят?

— Ах, это только так, приблизительный подсчет. Я должен принять на хранение казенное зерно. — Он отвечал ей небрежно и тотчас же опять схватился за карандаш.

— Ах, вот как! — с нескрываемым удивлением произнесла Мария. — Это что-то новое. До сих пор ты был яростным противником подобных мероприятий. Или уж теперь лисы стали гусей сторожить? — Она рассмеялась и подняла его голову, чтобы посмотреть ему в глаза.

Веки его чуть-чуть дрогнули.

— Меня переубедили, — серьезно отвечал он, — и я больше уже не противник этих мер.

— Ну, тогда можно по крайней мере надеяться, что казенное зерно будет храниться лучше, чем до сих пор. — Она выпустила из рук его голову и молча смотрела в пространство, словно ища чего-то, вероятно объяснения всему, что происходило. Она всегда была против его борьбы с мероприятиями, которые должны были обеспечить кусок хлеба бедным людям; неужто же и он теперь проникся ее убеждениями? — Ты хочешь взять на себя хранение, Йенс, чтобы зерно никого не вводило в соблазн, как вы любили шутить, не так ли? Ах, Йенс, как это меня радует, как это хорошо с твоей стороны! А с тем, другим, покончено! И как удачно, что мы столько продали, — ведь у нас теперь места хоть отбавляй! Ты, надо думать, не собираешься превратить в склад грундтвигианскую церковь? — Она весело рассмеялась и запустила обе руки в его растрепанную шевелюру. Как хорошо сейчас у нее на душе! Йенс замигал глазами. Вот так иногда сорвется какое-нибудь слово, а она уж и пойдет фантазировать!

— Я не собираюсь хранить его у себя, — спокойно отвечал он. — На определенных условиях я переуступил это право Андерсу Нэррегору. Он часто оказывал мне услуги, а теперь ему очень важно закрепить за собой право хранения зерна; сам же он, будучи депутатом ригсдага, не может ходатайствовать об этом перед правительством.

— Но у него же нет складских помещений!

— Правильно. Но зерно будет храниться не у него, а у его зятя, мельника. Это во всех отношениях разумно. — Улыбка заиграла на лице Йенса Ворупа; он умолк, но все еще улыбался.

Мария тревожно взглянула на него.

— Ну, я опять, видно, стала дурочкой! Никак не пойму: почему самое разумное хранить зерно у мельника?

— Потому что он лучше других справится с этим. Мария быстро сняла руку с его плеча, но осталась стоять за его стулом и молчала, — молчала так долго, что Йенсу стало как-то не по себе. Он обернулся с глуповатым выражением лица, — сейчас он походил на дурачливого мальчишку, уличенного в шалости, но, встретив ее остекленевший взгляд, он невольно опустил глаза.

— До сих пор ты был честным человеком, Йенс, — тихо, почти шопотом, проговорила она.

Он вскочил с места, в глазах его сверкнуло адское пламя; таким Мария его еще никогда не видела.

— Надеюсь, что я и сейчас им остался! — крикнул он, сжимая кулаки, точно для удара. — Если ты другого мнения, нам лучше сейчас же разойтись! — Он зашагал по комнате постепенно успокаиваясь; дыханье со свистом вырывалось из его груди. Затем он приблизился к ней и остановился. — Довольно мы, крестьяне, позволяли топтать себя. Теперь борьба идет на равных правах! — Последние слова он выкрикнул во весь голос и ударил кулаком по столу так, что стекла задребезжали.

— Но я полагала, что с этим ты покончил? — Мария растерялась.

— Теперь мы сражаемся другим оружием, но нельзя же забывать цель борьбы.

— Мне кажется, что вам бы следовало либо сражаться с поднятым забралом, либо помогать государству в поддержании порядка, — одно из двух. Ведь государство в виде компенсации за зерно снабжает нас дешевой кукурузой.

— Так ведь это же, чорт возьми, его обязанность, если оно не хочет, чтобы важнейшая статья дохода полетела ко всем чертям!

Мария почувствовала, что почва уходит у нее из-под ног.

— А ты уверен, что это именно компенсация за зерно? И кто же от этого пострадает? — Она хотела положить руку ему на плечо, успокоить его, но он стремительно отпрянул.

— Мы, крестьяне, не вправе разыгрывать из себя благотворителей, нам тоже никто ничего даром не дает, — резко ответил он. — А кроме того, я, а никто иной, добился, чтобы в нашей округе бедняки получали зерно для посева. Об этом ты, наверно, позабыла. Ведь что бы я ни делал — все плохо! — Он горько рассмеялся.

Нет, Мария об этом не забыла.

— Отец и Нильс тоже хвалили тебя за это. Но люди-то ведь хотят есть не только в нашей округе.

— «Отец и Нильс»! Тьфу! — Он внутренне содрогнулся: вечно она его попрекает этими двумя, но сдержался.

— За копенгагенцев я не в ответе, — сухо сказал он, — пусть добывают себе пропитание, где хотят, — они нам, крестьянам, тоже ничего не дают задаром. А если человек упускает подвернувшийся ему случай, то приходит другой и пользуется им, — добавил он уже мягче и дотронулся до ее руки. — Понимаешь ли, Мария, все эти мероприятия — все равно что удобрения: действие их распространяется только на верхние слои! Так или иначе, а народу ничего не достается. И если мы не отхватим миллион, то он окажется в кармане у кого-нибудь другого!

Дрожь пробежала у нее по спине. Неужели он действительно впутался в дела, которые принесут такой неимоверный барыш, или это его вечная манера все преувеличивать? Его планы и выкладки день ото дня становятся все фантастичнее.

— Что бы ты там ни затевал, только не ставь на карту свою совесть, — взмолилась она. — Ее-то уж обратно не выкупишь!

— Можешь не беспокоиться, мать, — отвечал он, — я прекрасно отдаю себе отчет в своих поступках.

 

VI

— Двум господам нельзя служить одновременно, — в гневе заметил как-то Йенс Воруп, когда Мария ставила ему в пример своего отца и брата. — Ты должна сделать выбор между ними и мной.

Но Марии это было нелегко. Многочисленные и крепкие узы связывали ее с Йенсом, — хотя бы уже потому, что у них были дети. Немалую роль играла и привычка к совместной жизни, к постоянному, тесному общению. А как он бывал добр к ней и к детям. Никогда-ничего не требовал для себя! Мария не знала точно, любила ли она его когда-нибудь. Но он был ей приятен, и она гордилась его умом и деловитостью. Кроме того, она была благодарна ему за его доброту и непритязательность. Он часто напоминал ей большого петуха, который хлопотливо разгребал землю, отыскивая пищу, а потом с гордостью любовался, когда она и дети съедали добытое для них. У него в конце концов была только одна потребность — созидать.

Но полностью Мария ему не принадлежала; духовная ее сущность осталась для него нераскрытой. Временами ей казалось, что есть что-то в ее душе, чем он не может, или не хочет, овладеть; а это что-то было самое лучшее в ней. Почему она так критически относилась ко многим его начинаниям? Жена, которая целиком и полностью принадлежит своему мужу, не стала бы критиковать его. Он не сумел заполнить всю ее душу; не сумел так зажечь ее, чтобы от всего прежнего осталась только кучка пепла; не сумел заставить замолчать в ней голос крови: взгляды отца и брата не- переставали иметь над нею какую-то таинственную власть, сколько она ни старалась отойти от них и прилепиться к Йенсу.

Она сама считала, что отважно отстояла свой брак с Йенсом. Могла же она пойти по пути сравнений, могла стараться сгладить противоречия между ним и своими родными; а она неизменно держала его сторону, даже когда сердце нашептывало ей, что он не прав. Но теперь, когда он так часто отлучался из дому и оказывал ей так мало доверия, это становилось вое трудней. Нестерпимо сидеть дома в полном одиночестве, когда не с кем словом перекинуться; сколько она ни старалась, но так и не научилась здраво смотреть на жизнь. Она могла искренне радоваться вместе с Йенсом его успехам — и вдруг ей чудилось, что почва, на которой растет ее счастье, колеблется и открывает ее глазам бездну несчастий и горестей.

Йенс считал — она видела по его глазам, — что это истерия, когда ее безмятежное радостное настроение внезапно сменялось глубокой подавленностью. Пусть, но ведь такова жизнь: все, что происходит с человеком даже в его счастливейшие мгновенья, — порожденье страшнейшей катастрофы. И теперь ничто не смягчало, не успокаивало ее душу; дни, казалось, утратили равномерность своего бега, времена года — регулярность смены. Урожай снимали преждевременно, и сено и хлеб прямо с поля отправляли на станцию и грузили в вагоны; овины были пусты; и вокруг хуторов уже не стояли, как прежде, точно символ плодородия, гигантские стоги сена; в хлевах все выглядело грустно до слез. От огромного стада коров, которое выхаживалось год за годом с такой любовью и заботливостью, мало что осталось; каждый день появлялись новые коровы и тотчас же освобождали место для следующих. Хутор стал как бы открытыми воротами, через которые непрерывно ввозят и вывозят скот и продукты. Гроза, бушевавшая за рубежом, пронеслась ураганом и над их страной. Вихрь все срывал с места, подхватывал, крутил в воздухе и уносил неизвестно куда, — словно где-то там, во вселенной, залегло ненасытное чудовище, пожирающее все и всех. Да, плохие были времена!

Что ж это такое и почему так случилось? Роковой вопрос вдруг начинал точить души людей, настойчиво требовать объяснения. Мария должна была узнать, зачем разразилась война. Уж конечно не затем, чтобы Германия, истощив свои силы, возвратила Дании Южную Ютландию, — это-то и она понимала. Пастор Вро, с церковной кафедры так объяснивший мировые события, и сам в свое объяснение не верил.

Но почему же, почему? Ведь должна же была существовать какая-то причина.

Теперь Мария почти что завидовала Йенсу и его товарищам. Они не терзались тяжкими раздумьями, а принимали мировую войну просто как свершившийся факт, как нечто непреложно существующее, и, видимо, придерживались мнения, что господь бог, — если уж обязательно надо и сюда припутать господа бога, — приказал пламени бушевать по всей земле для того, чтобы вознаградить крестьян за долгие годы трудностей и лишений. Вот почему Йенс испытывал справедливый гнев, когда кто-нибудь пытался ставить ему палки в колеса.

Мария не смела возлагать на господа бога ответственность за вое происходящее. Не может быть, чтобы война являлась карой за грехи людей! В таком случае слишком уж вопиющей несправедливостью было бы то, что одни нации изнемогали от нее, тогда как другие жили в радости. И ведь жертвами ее кровожадности становились молодые всходы человечества — юноши, надежда и гордость своих матерей! Многие смотрели на войну как на необходимую расчистку народонаселения. И правда, что сталось бы со всеми этими детьми, явившимися на свет? Хутор-то ведь переходит по наследству только к старшему сыну, а что делать остальным?

Но и такой ответ не был исчерпывающим. Мария пробудилась от своего неверия и ощутила потребность в простом, живом представлении о боге, в ребяческой вере, дарующей покой и умиротворение тем, что она заставляет думать, будто вое страшное, что происходит, предопределено неисповедимой волей провидения. Господь же, который создал слишком много людей и потому повелел им истреблять друг друга, чтобы уготовить место следующим поколениям, вселял в нее не спокойствие, а вечную тревогу.

В это самое время в Эстер-Вестере зашевелились сектанты. Они еженедельно устраивали собрания в округе и посылали на них сильнейших своих проповедников, дабы и эту крепость завоевать для «радостного христианства». Мария начала было усердно посещать эти собрания, но ничего себе не уяснила; люди же, которых она там встречала, ей не нравились: они были слишком ограниченны и самонадеянны, — а чтобы достичь желанного результата, она вовсе не намеревалась притуплять свои мозги! Серные пары, которыми отдавали эти проповеди, казались жалкой бутафорией в сравнении с ужасами, происходившими на земле. Если в огне орудий ей не дано сыскать господа бога, го уж в брани и ярости этих людей, обращенной на бедняков, и без того страждущих, ей и подавно не сыскать его.

От грундтвигианства к религиозным сектам пути не существовало. Отец не раз говаривал, что все это приведет только к возвращению на низшую ступень развития, и теперь его правота стала ей очевидной. Она нуждалась не в боге мести и кары, но в боге милосердия, — в таком, каким его представлял себе отец, черпавший душевный мир в этом представлении: в боге, сокрушавшемся о ранах рода людского, более того — зализывавшем их, как животное зализывает раны своих детенышей! Тогда не нужно доискиваться смысла неслыханного бедствия; и, может быть, даже лучше, если оно вовсе лишено смысла. В таком случае есть другой путь — противоборствовать ему, делать добро, где только можно, как делает ее отец. Почему же она раньше не подумала об этом?

Одна истина открылась Марии Воруп, и открылась так внезапно, что она едва устояла на ногах. Холодом объят Хутор на Ключах, ни капли тепла не излучает он, и те, кто нуждается в тепле, даже близко к нему не подходят. Жизнь там скована льдом! И она вдруг поняла, что завидная сила ее отца и брата зиждилась на их любви к людям, на вечно живом стремлении помогать, советовать. Господа же надо искать там, где творится добро; он являет лик свой людям только в обездоленных — во вдовах и сиротах, как это сказано в писании. Потому и улыбка беспомощного дитяти — улыбка божества.

Однажды Мария взяла пятьсот крон, которые Йенс дал ей на покупку шубы, и отправилась в «Тихий уголок».

Оба старика очень обрадовались ее посещению; Эббе редко видел дочь, хотя путь от Хутора на Ключах до «Тихого уголка» был недолог.

— И вдобавок еще пятьсот крон! — воскликнул старик Эббе. — Столько денег для моих бедняков я получил только однажды. И знаешь от кого? От Ханса Нильсена!

— От живодера? — воскликнула удивленная Мария.

— Да. Но мы предпочитаем называть его христианским именем, — мягко заметил ей отец. — Клички мы недолюбливаем теперь, как и во времена твоего детства.

Глаза Марии покраснели, она разразилась слезами.

— Ну-ну, я совсем не хотел огорчить тебя. — Старику стало жалко дочь. — Пусть каждый говорит, что хочет, а я вот скажу: бедняки нашей округи больше всего обязаны Хансу Нильсену.

— Да я не из-за этого плачу, отец, — сказала Мария, немного успокоившись. — Мне стыдно при мысли, что люди, которые были так страшно бедны, едва получив что-то, уже подумали о других, тогда как мы...

— У вас большие расходы, — примирительно отвечал старый Эббе.

— Ты правда так считаешь, отец? Это твое искреннее мнение? — Она смотрела на него, будто моля о помощи.

Но старик Эббе не умел лгать.

— Мое искреннее мнение я поберегу про себя, дитя мое. Так будет лучше для тебя и для Йенса.

Анн-Мари совсем расстроилась.

— Мы так редко видим ее, тебе бы следовало быть к ней подобрее, — сказала она и подошла к Марии. Она стала за ее стулом и начала робко гладить ее по спине, не зная, что сказать.

— Спасибо, мама. — Мария Воруп схватила ее маленькую морщинистую руку и прижала к своим губам.

Старуха на мгновенье замерла, потом вдруг закачала головой и торопливо скрылась в кухню. Мария хотела пойти за ней, но отец удержал ее.

— По-моему, лучше оставить ее одну на несколько минут, — тихонько сказал он. — Ведь ее впервые в жизни назвали мамой. — Он отвел глаза и задумчивым, где-то вдали витающим взглядом стал смотреть в окно.

Раскаяние вновь овладело Марией. Даже для этой тихонькой женщины, всей жизнью пожертвовавшей ее отцу и, может быть, единственной, даровавшей ему неомраченное счастье, — даже для нее Мария не сделала ничего. Она закусила зубами носовой платок, чтобы снова не дать воли слезам, прошлась по комнате, подошла к буфету и занялась старой спиртовкой, хотя, зачем она ей понадобилась, Мария и сама не знала. По счастью, отец не смотрел на нее. Он стоял у окна, притворяясь будто что-то разглядывает во дворе. Во всем его облике чувствовалась решительность, — таким Мария его еще никогда не видела, но ей понравилась эта новая черта в старике. Она собралась с силами, подошла и безмолвно положила руку ему на плечо. Старик обернулся к ней и начал болтать о каких-то пустяках. Вдруг он подбежал к кухонной двери и крикнул:

— Вон и Арне едет! Найдется у тебя что-нибудь повкуснее для него, Анн-Мари?

Да, вот он подъезжает к дому, ее старший сын, и улыбается ей еще издалека. Нет, эта улыбка относится к «Тихому уголку», а не к ней, — ее не видно из-за занавески.

— Я выйду на крыльцо и крикну ему, чтобы он остановился, — сказала Мария.

Старик Эббе рассмеялся:

— Ну что же, если ты полагаешь, что ему или лошадке взбредет на ум проехать мимо наших ворот. У Арне преданное сердце, можешь мне поверить. Он часто делает большой крюк, только чтобы навестить нас, стариков.

— Отец, отец! — воскликнула Мария и приложилась лбом к плечу старика. Она опять достала носовой платок и высморкалась. Да, глаза у нее сегодня были что называется «на мокром месте».

В эту минуту дверь распахнулась, и Арне бросился в объятия старика.

— А, и ты вспомнила сюда дорогу? — со своей обычной, резкой прямотой обратился он к матери и тут же, подбежав к кухонной двери, крикнул: — Я голоден, как волк!

Но Мария не могла больше стоять спокойно, она схватила сына и начала целовать, несмотря на его сопротивление.

— Ты ведь, как-никак, мой сынок, — набравшись храбрости, шепнула ока.

Арне не без удивления посмотрел на мать, потом вынул книги из ранца и принялся рассказывать деду о том, что задано на завтрашний день. Видно, старик и мальчик не впервые сидят вдвоем над уроками!

— Что же ты не взяла с собой малышей? — внезапно сказал Арне и взглянул на мать. — А бабушка давно их не видела.

Мария ответила ему скорбным взглядом.

— Да, как это нехорошо с моей стороны! И что я за человек! Я сейчас возьму твой кабриолет и съезжу за ними, — губы ее опять задрожали.

Старик Эббе взял ее за плечи и легонько встряхнул.

— Ты такая же, как все мы грешные, — не столько бессердечная, сколько беспамятная. Ну, а теперь тебе пора развеселиться. Мне хочется думать, что в этот счастливый день мы видимся не в последний, а в первый раз. — Он погладил ее по щеке.

— Да, отец, я тоже радуюсь этому дню, радуюсь, что вижу тебя и Анн-Мари! Только сегодня все как-то оборачивается против меня, и я получаю пинки, впрочем — вполне заслуженные.

— Нам остается только покорно сносить заслуженные пинки, девочка моя, — улыбнулся старик Эббе. — На то у нас и бессмертные души.

Он не пожелал, чтобы она сегодня ехала за детьми.

— Привези их завтра, привози хоть каждый день — нам они не наскучат. Но сегодня уже поздно. Кроме того, мы сегодня вечером собирались уйти.

Он не сказал куда, но Мария поняла это по его голосу.

— И я пойду с вами, отец! — тихонько сказала она.

— Там очень обрадуются тебе. Арне может сказать дома Сэрену Йепсену, чтоб он за тобой приехал к девяти часам. На обратном пути вы сделаете маленький крюк и подвезете нас, стариков.

По всему было видно, что старый Эббе очень обрадован ее намерением.

— Ты, верно, забыл, отец, что Сэрен Йепсен больше у нас не служит?

— Верно! Верно! Я совсем упустил из виду. А как он, кстати, живет, старый горемыка?

— Не знаю, — отвечала Мария и по глазам отца тотчас же заметила, как его удивил и огорчил такой ответ.

— Он больше сорока лет проработал на хуторе, — заметил Эббе. — И если говорить по справедливости, то мы все ему многим обязаны. Нильс недавно навещал его. — Старик рассказал о посещении Нильса и о его стараниях раздобыть лошадь для старого ветерана. — Но лошади день ото дня дорожают.

— Я могу послать ему русскую лошадку, — сказала Мария. — Правда, Йенс сейчас в отъезде, но я тем не менее это сделаю, — она вопросительно взглянула на отца.

— Поступай так, как тебе подсказывает сердце, — отвечал старик. — Хочу верить, что Йенс не станет упрекать тебя за это.

Они уже надели пальто, когда мимо окна проковылял пастор Вро. Он семенил мелкими шажками, с трудом передвигая ноги и тяжело опираясь на палку. Поравнявшись с домом старого Эббе, пастор покосился на окна, но прошел дальше.

— Как он изменился, — сказала Мария, поглядев ему вслед. Она давно его не видела, так как они с Йенсом теперь редко посещали церковь.

— Это война его так состарила, — заметил старик Эббе. — Он не хотел отвести ей места в своем сердце, вот она и кинулась ему на ноги.

— Уж не стал ли ты суеверным, отец? — Мария обернулась и с удивлением посмотрела на него.

— Я считаю, что никто не вправе стоять особняком от жизни. И это мое всегдашнее убеждение, дочка, — решительно добавил он.

Пастор завернул за угол и постучался в калитку. Мария пошла отворять. Он оперся о ее плечо и тотчас же опустился на стул. Толстые щеки пастора вздымались, как мехи.

— Фу-у! — отдувался он. — Вот захотел с кем-нибудь словом перемолвиться. Сил нет дома сидеть: собственное немощное тело, жалкая, угодливая служанка... фф-у! — Он вытянул вперед руку. — Дай мне руку, Эббе Фискер, дай мне почувствовать пожатие человеческой руки! Вот так! Фу-у! Ты не боишься такого урода? Я сам себя иногда боюсь. — Он закрылся рукой от света и хотел еще что-то сказать, но вместо этого со стоном поднялся. — Ну вот и все, — проговорил он, ковыляя к двери, — мне только хотелось словом перемолвиться.

Старик Эббе уставился ему вслед и покачал головой.

— Может быть, он слишком жесток к себе, — сказал он, глубоко вздохнув. — Так или иначе, а у него сейчас плохо на душе!

Все притихли; какое-то безотчетно тяжелое чувство овладело ими.

У брата Марию встретили радушно, — радушнее, чем она была вправе ожидать.

— Ты к нам целую вечность не заглядывала, — сказали ей и тотчас же повели ее смотреть новшества, происшедшие за это время в доме и в саду. Нильс непрерывно все подновлял и благоустраивал.

Да, она не была здесь со дня объявления войны, когда прибежала к брату поздно ночью и всех напугала своим истерическим состоянием, тем более опасным, что она тогда была на-сносях. Мария точно все это вспомнила, но постаралась отогнать от себя тяжелые воспоминания!

 

VII

Пришла осень — скверная пора с непрерывными дождями и вечной сыростью. Праздников никаких не предстояло, кроме обычных воскресений. Для работников это время, начиная с белых ночей и до самого рождества, было бесконечной вереницей унылых дней, не разнообразившихся даже какой-нибудь вечеринкой с танцами. Карен, та даже обручилась от одной только скуки, — теперь у нее по крайней мере было о чем помечтать. Счастье, что хоть она еще оставалась на хуторе, не то Мария была бы окружена совсем новыми людьми: Метте ушла, Эльза работала в Фьордбю на одной из фабрик, которых так много возникло во время войны. Видимо, она очень недурно зарабатывала, так как ее платья как с иголочки и она приехала на велосипеде. Она приезжала, хвалилась перед Карен всей этой роскошью, соблазняла и ее перебраться в город. Но у Карен пока еще было преданное сердце.

Удерживать людей с каждым днем становилось труднее. Сколько бы им ни повышали жалованье, в один прекрасный день они все-таки уходили. Беспокойство носилось в воздухе, и повсюду было уж очень много соблазнов.

Дети тоже считали осень унылым временем, которое скрашивали только визиты в «Тихий уголок». Они ходили к старикам по нескольку раз в неделю и всегда с радостью туда собирались, но, конечно, это было только обычное развлечение.

Наконец пришло и «необычное» — предстоял день рожденья тети Петры. Мария, зная, как она любит детей, и учитывая скромность своей невестки, которая стеснялась пригласить ее с ребятами, сама назвалась к ней в гости. Впрочем, Йенсу она сказала, что получила приглашение.

— Мы пойдем пораньше, дядя Нильс просил об этом. Придется мне на этот день отпроситься в школе, — заявил Арне.

Итак им предстоял праздник!

С пустыми руками Арне не хотел итти, он очень любил делать подарки, и Марии пришлось поехать в Фьордбю и купить там лютню: мальчик каким-то образом разузнал, что тетя Петра мечтает о лютне.

— Ну, теперь эта парочка будет выглядеть точь-в-точь как члены Армии спасения! — заметил Йенс Воруп, намекая на то, что Нильс и Петра любили петь дуэты; но он не возражал против этого подарка, да и вообще ни в какие домашние и семейные дела не вмешивался.

Когда дети уже уселись в коляску, Арне — за кучера, Йенс сам заботливо укутал их. Русскую лошадку теперь пришлось заменить другой, широкомордой маленькой нормандкой с косматой гривой, впрочем довольно резвой лошаденкой.

— Хоть эту-то не отдавай! — крикнул Йенс Воруп им вслед, потом пошел к калитке и, когда коляска проезжала мимо, щелкнул длинным бичом — проверить внимание Арне. Но Арне не зевал, он немедленно укоротил вожжи, как только нормандка прибавила ходу и что-то проворчал по адресу отца.

Йенс Воруп, только что вернувшийся из многодневной поездки в Южную Ютландию и в столицу, после обеда снова уезжал. Проводив его, Мария принарядилась и пошла по луговой дороге в деревню, чтобы оттуда вместе со стариками отправиться на Бугорок.

Там все были заняты игрой в прятки в мелком ельнике. Смех и радостные крики детей донеслись до нее еще издалека. «Хороши будут у них костюмчики!» — невольно подумалось ей. Мария подошла поближе и со смешанным чувством удивления и досады стала смотреть на детей. Они ползали на животах по мокрой земле. «Иначе хорошенько не спрячешься», — пояснил ей Арне.

Нильс и Петра сами выглядели не лучше, так что бранить детей было даже неудобно.

— Ложись-ка и ты на живот да проползи по земле, чтобы не отстать от нас! — предложил Нильс.

Дети смеялись как сумасшедшие, до того забавной показалась им мысль, что и мать будет ползать по земле на животе.

— Нет, владелица Хутора на Ключах никогда не снизойдет до этого, — басовито заметил Арне.

Мария не могла удержаться от смеха, узнав, что ее считают такой важной.

У Нильса была своя собственная манера игры в прят?:и, беда только, что его длинные ноги всегда торчали из-под елок, и потому не было ничего легче, как найти его. А когда приходила его очередь «водить», он не видел даже тех, что сидели под самым его носом.

— Это он только притворяется, что не видит, — заметил Арке, боясь, как бы дядю не сочли глупым.

И Арне и его дядюшка были краснее вареных раков.

— И как это только ты решаешься играть с таким ужасным социалистом? — пошутил Нильс. Но тут Арне «выручился» и галопом умчался от него. Чувствуя себя пристыженным или побежденным, Арне всегда убегал и скрывался на несколько минут, словно желая выиграть время.

Игра сама собой прекратилась, когда Нильс нашел Арне. Пора было пить шоколад. Анн-Мари взялась сварить его, — как-никак, ведь это день рождения Петры! А там, где была Анн-Мари, уж обязательно были и дети. Отец и сын, разговорившись о чем-то, пошли наверх, к дому. Мария и Петра вдруг остались одни. Петра явно чувствовала себя неуверенно в присутствии Марии Воруп; она пригнула какую-то веточку и начала ощипывать с нее листья. Несмотря на смущенье, лицо ее, раскрасневшееся от беготни с ребятами, так и светилось счастьем, а грудь вздымалась бурно, как у еще неоперившегося птенца. Марии оставалось лишь взять руки Петры в свои и поцеловать ее.

Петра не протестовала, только широко раскрыла глаза: они сияли непостижимым счастьем; ее искривленная фигурка, издали напоминавшая птицу, казалась подлинно прекрасной от горделивого сознания, что ее любит лучший, умнейший человек на свете.

«Я не такая счастливая», — подумала Мария и вдруг поняла, как много должно значить для брата сознание, что он так осчастливил это некогда отверженное существо. Раньше она только жалела его за этот выбор, сделанный, по ее мнению, из ложно понятого благородства. Теперь она поняла: это обогатило его; а главное — поняла, что подвигло его на писательство. Ведь рядом с ним билось такое теплое, такое счастливое сердце!

Она обняла Петру и потащила ее за собой наверх, к дому.

— Расскажи мне что-нибудь о Нильсе, — попросила она, — я так мало о нем знаю. И что слышно с его романом? Он уже пристроил его куда-нибудь? Отец говорит, что роман закончен. Я так хотела бы его почитать.

Петра покосилась на нее. «Вы же там, на хуторе, не верите в него», — сказал ее взгляд. Но вслух она произнесла:

— Пастор верит в Нильса. Он уже много раз приходил к нам наверх, хотя ему это очень трудно. Он испытывает потребность говорить с таким человеком, как Нильс. Пастор заставлял Нильса читать ему, — ведь он обещает помочь пристроить роман. А сейчас Нильс уже обдумывает новый: он мечтает написать роман о крестьянах. И пастор всячески его к этому поощряет. — Все это она проговорила гордо и торжественно, почти религиозное преклонение звучало в ее голосе.

Мария, ей даже самой это показалось смешно, почувствовала зависть к маленькой швее.

Они вошли в дом. В комнате, у своего письменного стола, стоял Нильс, положив руку на объемистую рукопись, уже приготовленную к отправке.

— Завтра с почтой я отошлю ее, — мечтательно произнес он, — а там посмотрим, какая ее ждет судьба.

— И ты сразу примешься за новую работу, даже не зная, напечатают ли эту? — Старик Эббе не мог скрыть своего удивления. — Ведь в этой области нелегко пробить себе дорогу, да еще такому простому человеку, как ты.

— Если мой роман найдет издателя, я посвящу его тебе, отец. Потому что только тебе и твоему воспитанию я обязан тем, что смог его написать.

Старик смущенно заморгал глазами.

— Теперь ты собираешься писать о нас, крестьянах? И ты думаешь, тебе это удастся? Мне, например, кажется, что у тебя слишком мало настоящей крестьянской крови в жилах.

— Ты имеешь в виду мою беспокойную жизнь, так не вяжущуюся с кровной, неистребимой любовью крестьянина к своему клочку земли... Но так ли уж привержен крестьянин к своей земле, как это принято думать? Вначале, пока материнское молоко еще у него на губах не обсохло, — конечно. Но не забудь, что он также чувствителен и к каждому дуновению сверху, — доказательством тому ты и я. И еще более чувствителен к каждому дуновению извне: даже самая легкая струя воздуха подхватывает его и крутит, как одуванчик. Посмотри, как влияют на него раскаты грозы, доносящиеся из-за рубежа. Мы не можем сказать, сколько времени будет носить его по воздуху грозовый вихрь и где он, наконец, опустится на землю. Если говорить о крестьянстве вообще, то я как раз очень приверженный к земле и очень трезвый человек!

Старик рассмеялся:

— Ну, ты уж вдаешься в крайности!

— Отец, вспомни, что говорил Эйвинн Стеен? «Разве вы в дни юности не сочли бы порождением больной фантазии, если бы вам сказали, что светоч духа, зажженный Грундтвигом над нашей крестьянской страной, химически очистит ее от всего духовного и взамен начнет поставлять миру высококачественные масло, яйца и бекон? Такой обмен веществ наводит на многие и многие размышления! И когда видишь, в каком круговороте вращаются все эти продукты, то меньше всего на ум приходит упорство и тяга к оседлости».

— Ты и здесь преувеличиваешь, Нильс! Дело обстоит не так уж плохо, — заметил старик и покачал головой. — Вспомни, как трудно приходится большинству крестьян..

— Вряд ли я преувеличиваю, отец! Крестьянин вечно жалуется, что правда то правда. Но, может быть, это пережитки времен нагайки и деревянной кобылы? Я сознаю, что крестьянин, не в пример горожанам, не учитывает своих возможностей, он несколько поотстал от них. Но кто же, как не крестьянин, разобравшись в ситуации, с полным душевным спокойствием поставил свою мельницу на службу мировой бойне, лишь бы она молола для него золотые зерна? Мы возмущаемся спекуляцией в городах, а разве не то же самое происходит с зерном, с картофелем и скотом? Причем, не надо забывать, что здесь, у нас, все это еще только в начале. Нет, крестьянин всегда первым чует, когда должен пойти золотой дождь, хотя хлеб насущный ему и без того обеспечен, а понятие голода и вовсе незнакомо. Во имя золота он готов душу прозакладывать.

— Перестань, пожалуйста! Ты кого угодно собьешь с толку! — Старик Эббе растерянно засмеялся.

— Видишь ли, отец, мы уже немало поставили на карту, хотя до решения вопроса еще очень далеко: поэтому нам и нельзя закрывать глаза на истинное положение вещей. Я сейчас думаю не о малых сих, а о крестьянине и его душе. Бедняк больше не желает благодеяний, ты это верно заметил; вопрос заключается в том, может ли современный крестьянин быть безоговорочно причислен к эксплуататорам, — ибо если это так, то жестокая классовая борьба неизбежна. Когда я в последний раз был на партийном собрании в Копенгагене, я встретил там хуторянина из Западной Ютландии — знаешь, где я в свое время учительствовал. Он стоял перед ратушей и разглядывал группу каких-то чернявых иностранцев — русских поляков или польских русских, бог их знает, кто они были, — которые прямо на улице, под окнами редакции одной из центральных газет, устроили черную биржу. «Чем это они занимаются?» — спросил он. И я объяснил ему, что это иностранцы, которым правительство предоставило право убежища, — видно в наказание нам за наши грехи, — и что это они нагнали такие цены на нитки и подкладку для карманов, что нам уже не по средствам пришить себе пуговицу к штанам. И что ж, ты думаешь, он возмутился? Ничуть не бывало! Он расхохотался: «Ха-ха, карманы! Неплохо сказано! Большие карманы — как раз то, что нам сейчас нужно!» И теперь этот самый тип сидит в Орхусе и спекулирует мешками, так что мы с тобой не можем приобрести мешок, даже если бы у нас было достаточно золота, чтобы набить его. И это крестьянин — что называется «свой брат»! Мораль этой истории, по-моему, более чем ясна!

— Откуда ты все это знаешь? — Старик Эббе содрогнулся от ужаса.

— Я знаю еще больше, отец, и много больше, чем хотел бы знать. Ты говоришь: «наш крестьянин преданный своему труду и земле, преданный в лучшем смысле этого слова». Ха-ха! Ведь до сих пор аксиомой было, что крестьянин неохотно пускается в путешествие, не говоря уж о том, чтобы навсегда покинуть место, где он родился. Наверно, это должно стоять в известной связи с любовью к земле, к тому, что унаследовано им от отцов и дедов, с гранитным фундаментом и очагом... Посмотри сам, как мозг страны, хранитель обычаев и традиций, кружится, подобно танцорке, со своим новым кавалером — барышом. Где ты сегодня встретишь крестьянина «с бороною и плугом», как поется в песне? Крестьянина в наши дни увидишь разве что в поезде или на пароме, но только не дома, только не на своем дворе. Крестьянин занемог «вертячкой» и скоро заразит ею всех вокруг себя! На-днях одно из лучших здешних хозяйств перешло в чужие руки. Никто сейчас не понимает, кому и что принадлежит. Хутора в нашей стране перелетают из рук в руки, как зерно, картофель и сахар.

— Из твоих слов сразу можно заключить, что ты поэт, — не без ехидства заметила Мария.

Старик Эббе больше не возражал сыну, он поневоле должен был с ним согласиться.

— Мария! — Брат с глубокой серьезностью взглянул на нее. — Случается, что крестьянин едет в одном вагоне, а в другом, в том же самом поезде, везут его хутор. Случается и так, что ему посчастливится, — тогда он вновь попадает в один вагон со своим хутором. Будь рада, что ты пока еще зовешься хозяйкой Хутора на Ключах.

Смертельная бледность покрыла щеки Марии.

— Скажи мне все, что ты знаешь, — взмолилась она.

— Спроси своего мужа, — отвечал брат. — Он разъяснит тебе это лучше, чем я.

И больше ока ни слова от него не добилась.

Всех охватило уныние; праздник был испорчен. Старик Эббе молчал, но все видели, как он потрясен мыслью, что Хутор на Ключах может перейти в чужие руки. Марии уже не сиделось, она велела запрягать и хотела тотчас же ехать домой.

Петра умоляла ее остаться и поужинать.

— У меня сегодня такой вкусный ужин, — говорила она. — Мне так обидно, что вы торопитесь домой!

— Никуда Мария сейчас не поедет, — вмешался старик Эббе. — Йенс раньше завтрашнего дня не вернется, так что ты сейчас все равно ничего предпринять не можешь.

Это соображение немного успокоило Марию, и она осталась ужинать.

— А разве я не могу запретить ему продажу? — огорченно спросила она, когда коляска остановилась у «Тихого уголка», куда она подвезла стариков.

— Нет, — спокойно отвечал отец, — не можешь. Во всяком случае, не можешь на основании закона! Но почему бы тебе не попытаться добром уговорить его, если еще не поздно? Собственно в этом вопросе ему следовало бы считаться с твоими желаниями!

Йенс Воруп вернулся домой на следующий день, под вечер. Настроение у него было отличное, и он никак не мог взять в толк, что такое творится с Марией. Она холодно слушала его рассказы и отвечала ему коротко, отрывисто.

— Что с тобой? — дружелюбно осведомился он после ужина, когда они вдвоем сидели в кабинете. — Случилось что-нибудь неприятное?

Он хотел обнять ее, но она уклонилась.

— Правда, что ты уже чуть ли не запродал наш хутор? — Голос Марии дрогнул.

Йенс Воруп расхохотался. Впрочем, смех его звучал несколько принужденно.

— Да, это вышла забавная история! Ты только послушай/

И он рассказал, что какой-то делец соблазнил его предложением очень высокой цены и он продал ему Хутор на Ключах. Это произошло в Кольдинге, по пути из Эсбьерга в Копенгаген. Но, уже переезжая на пароме Малый Бельт, он пожалел о своем поступке — главным образом из-за Марии и ее семьи, ибо сама по себе продажа была очень выгодна. Но как он ни раскаивался, помочь делу было невозможно, — делец уже отбыл куда-то в неизвестном направлении, а Йенс Воруп даже имени его толком не знал. Расстроенный, он поехал дальше, и уже в поезде к нему подсел какой-то человек; они разговорились, и тот предложил ему купить хутор. Вскоре выяснилось, что речь шла именно о Хуторе на Ключах.

— Я, как ты сама понимаешь, немедленно согласился. Вот и выходит, что наш хутор за это время трижды переменил владельцев и за какие-то несколько часов возрос в цене на пятьдесят тысяч.

У Марии даже голова закружилась. Так вот, значит, как близка была катастрофа! Потерять отчий дом и хутор! А он сидит здесь и хохочет! Она отказывалась его понимать, отказывалась понимать что бы то ни было. Йенс, всегда такой серьезный и осмотрительный, особенно в денежных вопросах, и вдруг — продать ее родной хутор, дом, где она выросла! Но он, видимо, совсем не понимал ее, ему просто недоставало каких-то органов восприятия, для того чтобы ее понять, а потому и упрекать его не имело смысла.

— Ну и что же теперь? Тебе пришлось доложить целую кучу денег? — проговорила она наконец; ей казалось, что это единственный пункт, о котором они еще могут говорить друг с другом.

— Нет, я ничего не доложил, — отвечал он и передразнил недоуменное, расстроенное выражение ее лица. — Напротив, я считаю, что заработал на этом деле. И другие считают так же.

— Ну, я, видно, слишком глупа, чтобы понимать такие тонкости, — насмешливо заметила Мария.

Йенс весело рассмеялся.

— Слушай же! Хутор обошелся нам в семьдесят пять тысяч, правильно я говорю?

— Обошелся нам?.. — с удивлением повторила Мария. — А я-то всегда считала, что мы получили его от отца.

— Ах ты придира! Я хочу сказать, что мы ценили его в семьдесят пять тысяч — на случай продажи.

— Но нам и в голову не приходило его продавать, в этом мы с тобой, кажется, всегда были согласны?

— Вещь имеет свою продажную стоимость, независимо от того, собираешься ли ты ее продавать, или не собираешься.

Вот этого Мария никак не могла взять в толк. Тем более что муж сидел перед нею с лицом невинным, как у новорожденного младенца, и, видимо, ни в малейшей степени не понимал безумия своего поступка.

— Но ты же все-таки продал его? — заметила Мария.

— А по-моему, мы с тобой сидим на своем хуторе в качестве законных его владельцев, — коротко отвечал он, считая вопрос уже исчерпанным. — Но мы уклонились от нашего разговора. Итак, хутор ценился в семьдесят пять тысяч, а я получил за него сто. Значит, двадцать пять тысяч чистой прибыли, ясно как день! Или ты мне не веришь?

— Но ведь ты же добавил эти двадцать пять тысяч, и еще ровно столько же, чтобы его выкупить. Так я во всяком случае поняла.

Йенс Воруп принужденно засмеялся.

— Право же, мать, ты меня смешишь! Пожалуйста, загляни в мой бумажник. В нем ровно столько же денег, сколько было перед продажей. Ни больше и ни меньше. Но в результате этой операции хутор стал стоить на пятьдесят тысяч больше, и это уже наша прибыль.

У Марии голова шла кругом.

— Да разве же ты заработал эти деньги? — недоверчиво спросила она.

— Видишь ли, тот, у которого я его перекупил, получил от меня обязательство на двадцать пять тысяч крон. В остальном же я их, конечно, заработал.

— Но я хочу понять, можешь ли ты пустить эти деньги в оборот, если захочешь?

У Йенса Ворупа был такой вид, словно бестолковость жены приводит его в отчаяние.

— Собственно говоря, нет, но ведь это решающей роли не играет. Разве мы забиваем свиней или снимаем урожай, когда нам этого хочется? И тем не менее мы и то и другое считаем реальной ценностью. Сначала все должно созреть!

Убедить он ее не сумел. Но тем не менее она снова почувствовала себя побежденной. Действительно ли он считает, что они, оставшись владельцами хутора, увеличили свое состояние на пятьдесят тысяч? У нее, наоборот, составилось впечатление, что хутор ускользает из их рук и что вдобавок на нем лежат теперь еще лишние двадцать пять тысяч долга.

Он видел ее растерянность и недоверие.

— Сегодня мы бы получили за него не меньше ста пятидесяти тысяч!

— На бумаге, — в голосе ее послышалась насмешка.

— Да, на бумаге. Но чем бумага отличается от наличных денег? Это старинный крестьянский предрассудок, что все расчеты должны производиться только наличными. А потом ведь и наличные в конце концов тоже только бумага! О нет! Мария совсем не намерена остаться вместе с детьми без крыши над головой.

— Тебе все-таки следовало бы спросить меня, прежде чем что-либо предпринимать, — тихонько сказала она.

— Впредь так оно и будет, мать, — решительно отвечал Йенс, обнимая ее. — На этот раз я действительно поступил необдуманно, но больше это не повторится. А сейчас ты уже не сердишься на меня, правда?

Сердится? Странное ощущение овладело Марией. У нее подгибались колени и сердце билось едва-едва, словно она перенесла какое-то большое горе. Печально, очень печально! Странно даже представить себе, что родной хутор был уже продан, а она ничего об этом не знала, и только случайность спасла ее от необходимости оставить родной дом и уйти с детьми куда-то в неизвестность, как уходят цыгане.

Мария непрестанно думала об этом и после отъезда Йенса, по большей части в часы, когда укладывала детей спать. Боль, прежде не знакомая ей, теперь не оставляла ее. И страх! Ибо кто мог поручиться, что подобная история не повторится, особенно теперь, когда он с такой страстью предался торговле, спекуляции. Может быть, в эту самую минуту он сидит где-нибудь и запродает то, что для нее и детей равноценно жизни? Ей казалось, что он уложил в чемодан и взял с собой в дорогу ее сердце, все сердца, приверженные к Хутору на Ключах, чтобы проиграть их, если придет охота, первому встречному. Неужели она так мало верит ему? Ведь он же дал ей слово. Увы, Мария должна была признаться себе: она ему не верила!

Неизвестность! Неизвестность протянула свою мохнатую лапу к ее маленькому мирку, и теперь ей уже не найти покоя. На поверхность все время всплывало что-то новое, ранее неведомое; жизнь вокруг нее стала шаткой и ненадежной; грозовая атмосфера, воцарившаяся в Европе, внезапно перенеслась, казалось, и сюда; люди дрогли, как на сквозняке. И почему он вечно в разъездах, этот Йенс, а ее оставляет одну? Почему он вечно трясется по дорогам или в поездах, а заботу о хуторе, о земле взвалил на ее плечи и работников? Родной хутор, видно, стал пасынком для него.

Почему они только и делают, что разъезжают по всей стране, — он и другие крестьяне, — вместо того чтобы сидеть дома и трудиться, как прежде? Словно волки, рыщут они то тут, то там, в местах, где им и искать-то нечего, — в погоне за удачей толпами кочуют по маленьким и большим городам! В прежние времена поездка в столицу была большим событием, свершавшимся не более раза в год. И ездили туда обычно торжественно, всем семейством. Муж и жена ходили в театр, посещали ригсдаг, осматривали Зоологический сад. Как весело и уютно жили они тогда!

Со всем этим покончено, так же как покончено с любовью к родному дому. И виной тому война. Война, собственно даже не затронувшая их страны! Нет больше уютных еженедельных встреч, когда люди приходили друг к другу, чтобы немножко поиграть в карты, спеть хором несколько песен из песенника Высшей народной школы и поболтать о том о сем. Кружок чтения распался, общеобразовательные лекции больше не читались. «Война виновата, — говорили всё, — война!», — хотя в стране никакой войны не было. Это пустой предлог, который выдумали мужья, чтобы отвязаться от жен. Теперь они встречаются только друг с другом в трактирах и в стенах Высшей народной школы, целый день слоняются без дела и вечно обсуждают планы каких-то спекуляций, о которых им собственно и думать не подобает. Да еще рассуждают, как бы побольше «зашибить» денег, — выражение, раньше употреблявшееся только барышниками! И при всем том они, видно, чувствуют себя отнюдь неплохо; во всяком случае Йенс всегда возвращается из поездок веселый и возбужденный.

Мария Воруп не сердилась на мужа — «сердиться» было не то слово. Пусть себе пляшут вокруг золотого тельца, сколько их душе угодно, и Йенс пусть пляшет вместе с другими, раз уж он иначе не может, — но пусть привыкает к мысли, что она его за это осуждает! Теперь даже не знаешь, к каким людям его причислить. Вечно трется среди прожектеров и спекулянтов. У него и честолюбия уже не осталось: он больше не стремится слыть самым дельным хуторянином в стране. Более того, он, кажется, стал с презрением смотреть на честный труд крестьянина. Торговать, наживаться — вот лозунг Йенса и ему подобных! А если им иногда и удается положить себе в карман немного того золота, за которым они охотятся, — то, спрашивается, за чей счет? Дрожь охватывала Марию при одной этой мысли.

 

VIII

Редкий день проходил теперь без того, чтобы Мария не заглянула в «Тихий уголок»; для нее это стало необходимостью. И прежде всего ей необходим был отец. Хоть она и жила хозяйкой на своем родном хуторе, но ей казалось, что связь с детством и юностью порвалась для нее навеки. Марии представлялось, что ее, как растение, с корнем вырвали и пересадили на бесплодную, мертвую почву. И с каждым днем она вое больше чувствовала, какой это великий источник силы — ощущать себя вросшей корнями в привычную, плодородную почву.

Но дело было не только в ней! Она с болью осознала, что не одну вину ей следует загладить в жизни, особенно перед обоими стариками. Как ни добры и снисходительны были они к ней, ока не могла не упрекать себя за то, что одно время совсем забросила их. И, может быть, именно эта доброта и снисходительность заставляли ее страдать, при мысли, что многое из сделанного ею уже непоправимо.

Мария раньше разделяла мнение Йенса, что к связи стариков можно относиться снисходительно, только учитывая их преклонный возраст. И Йенс отнюдь не был свободомыслящим, когда дело касалось других людей и их чувств; может быть, незаконность его собственного рождения играла роль в том, что он долго не мог примириться с незаконным сожительством стариков и искренне желал, чтобы они поженились, несмотря на преклонные годы. Йенс во всем любил порядок.

В глазах Марии это не служило ему оправданием; в конце концов она не обязана разделять его точку зрения, хоть он и муж ей.

Но, к сожалению, она ее разделяла: она отдавала должное его рассудочной оценке жизни и вместе с ним осуждала стариков за то, что они доживают свои дни так, как им того хочется. Они предпочитали, пользуясь полной свободой, радоваться своей запоздалой любви или их отношения были только дружбой, — по мнению Марии, они никому не были обязаны в этом отчитываться; «о они все-таки имели право требовать уважения к себе. Мария с болью в сердце сознавала, что в оценке их отношений она недалеко ушла от Йенса. Старики свыклись со своим образом жизни, вероятно памятуя старинную поговорку: если дети богачей играют с детьми бедняков, то уж обязательно в укромном уголке. Детей у них не было, следовательно тут не возникал вопрос о наследстве; что же касается Анн-Мари, то она была просто дочерью хусмана и никогда особенным почетом не пользовалась.

Мария Воруп ясно отдавала себе отчет, что в свое время она совсем по-другому относилась бы к Анн-Мари, если бы та была дочерью хуторянина. «На этом пока что кончается моя человечность, — говорила она себе. — Мне еще многому надо научиться и многое загладить!» — И Мария очень старалась это сделать.

Старик Эббе всегда был одинаков; но благодарность Анн-Мари была поистине трогательна. Уже одно маленькое словечко «мама», которое теперь так часто произносила Мария, повергало ее в такое волнение, что она спешила куда-нибудь спрятаться.

— Ах, отец, мне так хорошо у вас! — сказала однажды Мария, оставшись вдвоем с Эббе. Анн-Мари была на кухне, а дети, по обыкновению, последовали за ней, — втроем они чувствовали себя всего лучше.

— Так оно и должно быть, дитя мое, — отвечал старик Эббе. — И тем не менее я радуюсь, что слышу это.

— Как это получается, что некоторые люди кажутся маленькими, как птицы в небе, а приблизишься к ним — и они бесконечно много дают тебе! Я всегда удивляюсь этому.

— Ничего тут удивительного нет, — отвечал старик. — Во-первых, мы обычно судим по внешности, а во-вторых, даже и так судим неправильно. То же, видимо, происходит и с тобой. Ты забываешь, что внешнее и внутреннее, как правило, находится в обратном соотношении. Так уж устроила природа, что золото не лежит на поверхности. Что же касается Анн-Мари и Петры — ведь ты, надо думать, их имеешь в виду? — то им обеим много пришлось пережить. А жизнь научает человека смирению, — конечно, если он настоящий человек!

— Ну, тогда мы мало чего стоим, Йенс и я. Я ведь только жалкое эхо Йенса. Увы, это так.

— Вам жилось слишком хорошо, а такое испытание не всем удается выдержать. Правда, слишком поздно стало очевидно, что вам все давалось чересчур легко. Йенс — своеобразный человек, дитя своего времени. А наше время чуждо смирению, — слишком большие внешние победы привык теперь одерживать человек. Но самоуверенность тоже ценное качество; обычно это значит, что ты готов беззаветно бороться за свое дело. Йенс по крайней мере не таит своей сущности и не повторяет чужие слова.

— И все-таки я бы очень хотела, чтобы он научился смирению, — серьезно сказала Мария.

Старик улыбнулся:

— А сама ты не хочешь ему научиться? Или тебе смирение не требуется?

— Что я? Право, мне кажется, что без Йенса я вообще ничто. У него слишком сильный характер.

— Да, ты права, и немножко сомнения в себе ему бы не повредило. Боюсь, что со временем он дорого заплатит за эту самоуверенность. Раньше или позже, а смиренье приходит к каждому из нас, но многим оно не под силу, и они падают под его тяжестью.

— И все-таки я хочу этого для него. Ты сам однажды сказал, что человек, не познавший смиренья, напрасно проживет свою жизнь.

Мария, как Арне, раз напав на какой-нибудь вопрос, уже не успокаивалась, не докопавшись до самой его сути. Но старик Эббе неохотно говорил на эту тему: участь, ожидавшая Йенса, пугала его. Он долго молчал и потом сказал тихо, почти неслышно:

— Может быть, Йенсу предначертан особый путь! Мне часто кажется, что жизнь каждому из нас дарует свой удел.

Старик сказал: «жизнь», но по торжественности его тона Мария поняла, что речь идет о боге.

Когда семья по вечерам собиралась в «Тихом уголке», Мария отправляла обеих девочек домой в сопровождении Арне, а сама засиживалась допоздна. Какие это были прекрасные часы! Чаще всего она сидела одна со стариками, и Анн-Мари, наконец-то, стала высказывать свои простые, лишенные всякой претенциозности взгляды на жизнь, которые достались ей ценою долгих и трудных испытаний. Затем приходили Нильс и Петра, иногда заглядывал еще кто-нибудь из старых друзей. Мария не переставала удивляться, до какой степени одинаковы были взгляды отца и брата, хотя старик был христианином в самом лучшем смысле этого слова, а Нильс вполне свободомыслящим человеком. Но во всех жизненных вопросах их, видимо, сближало что-то несравненно более важное и сильное.

Иногда в «Тихий уголок» заглядывал пастор, и Мария стала замечать, что отец и брат смотрят на него теперь совсем другими глазами. Трудно было разобраться, что в нем происходит, — обычная уверенность, казалось, оставила его; когда он говорил, можно было подумать, что прежнего пастора уже не существует. Это, конечно, вздор, пастор существовал и даже стал еще толще, но когда он, сидя в темном углу, начинал говорить, казалось, что в этом огромном теле заключено какое-то второе существо, хрупкое и страдающее. Временами Мария находила его даже красивым.

Вообще же пастор стал неразговорчив. Он входил, молча усаживался в свой угол и, согнувшись, сложа руки на набалдашнике палки, прислушивался к разговорам, не выказывая ни малейшего желания быть душою общества. Первое время разговор при его появлении сразу умолкал, но старик Эббе, чуткий к тому, что происходит в человеческом сердце, понимал, что пастор Вро жаждет живого человеческого слова, и сумел позаботиться о том, чтобы их беседы протекали не менее оживленно, чем в отсутствие пастора.

Пастор Вро все вечера сидел молча.

— Вы уж слишком много слушали меня, теперь лучше я вас послушаю, — говорил он.

— А может быть, именно сейчас тебе бы следовало говорить, а нам слушать? — заметил однажды старик Эббе. — Ты всегда говорил без обиняков, так зачем же сейчас отмалчиваться?

Пастор Вро сначала ничего не ответил, а потом с грустью сказал:

— Мне все так неясно. Я временами думаю, что ребенок лучше осведомлен о жизни и ее смысле, чем я сейчас. Но если вы полагаете, что мои слова могут представить хоть какой-нибудь интерес для вас и для общины, то в одно из воскресений я поделюсь с вами тем, что я думаю и чувствую! — Он поднялся и заковылял домой.

И это — пастор Вро, некогда столь уверенный в себе и в божественном промысле!

Если не считать самого начала войны, когда тревога и страх гнали людей в церковь, службы пастора Вро стали теперь плохо посещаться. Хотя просто удивительно было, какая благодать осеняла людей, к нему приверженных, успех и счастье, казалось, сами шли к ним в руки; тогда как скептикам, вроде старика Эббе, не удавалось извлечь никакой пользы даже из мировой войны, им оставалось только осуждающим взором следить за происходящими событиями. И уж, конечно, у них не имелось никаких оснований стремиться в церковь, где проповедовал пастор Вро. С другой стороны, изменившаяся жизнь доставляла немало хлопот и забот возлюбленным духовным чадам пастора Вро и времени на хождение в церковь у них уже не оставалось. Кроме того, им были заранее известны взгляды пастора, и если собственные их деяния и могли временами заронить сомнения в их душу, то сознание, что духовный отец наперед эти деяния благословляет, не могло не действовать успокаивающе. Так вот и случилось, что пастор Вро оказался оставленным не только овцами, но и козлищами, как он выражался, — не поясняя, впрочем, кого он причислял к овцам, а кого к козлищам.

С тех пор как пастор Вро лишился своего оригинального красноречия, люди уже не приходили издалека послушать его проповеди, не стоило ноги бить, раз он ничем уже не удивлял своих слушателей. Пастор, который сам блуждает в потемках, ничему не может научить; души прихожан устремлялись к нему, покуда он слыл светочем во тьме.

Но теперь, когда он обещал «провозгласить свой символ веры», как выражались местные жители, церковь по воскресеньям была переполнена, как и в прежние времена. Однако прошло не одно воскресенье, прежде чем пастор заговорил от собственного имени, собственными словами. Казалось, он решил сначала сурово испытать терпение своих слушателей.

— Вы, наверно, считаете, что вас уже достаточно долго дурачили, — совершенно неожиданно начал он в один из воскресных дней. — Пора уже ему выступить с новым аттракционом, которым он столько хвастался, этот шут, пастор Вро! И правда, ведь он был шутом для вас, фокус-киком, вытряхивающим из рукава любые предметы. За отличного шута вы его считали не только в обыденной жизни, но и на кафедре; он здорово подперчивал ваше пресное существование. Уже то, что вы умудрились помимо грундтвигианской церкви принадлежать еще и к официальной государственной церкви, — обстоятельство достаточно пикантное и уж наверняка свидетельствующее об умении искусно балансировать. Да и вообще забавник был этот пастор — такой гибкий, несмотря на свои двести пятьдесят килограммов. Он представлялся-вам то монахом, то актером. Один раз он громовым голосом возглашал: «На колени перед священным писанием!», а другой — жонглировал перед вами свободомыслием и различными словечками, производными от слова «свобода», так что вас мороз подирал по коже... Отличный шут, по мере сил заботившийся о том, чтобы ваша ледяная кровь быстрее текла в жилах. Уже один только его аппетит был для вас развлекательным зрелищем, и вы не стыдились называть его вторым Лютером только потому, что он жрал за троих!

Не сочтите за обиду, если я замечу, что вы были не очень-то взыскательными зрителями. Самые неуклюжие трюки вызывали ваш восторг, и любой фокус был вам интереснее, чем «Отче наш». Вам хотелось, чтобы небо, в котором вы нуждались, вытряхнули для вас из рукава, так же как и духовное утешение; и когда это удавалось вашему пастору, вы восхищались им, питали к нему искреннюю благодарность.

Дети мои! Хорошо было нам друг с другом! Я добросовестно пекся о ваших душах, любил поесть, умел глубокомысленно молчать, а разговаривая — быть веселым и остроумным. И даже мои грузные телеса служили надежным мостом между вами и небом.

Я был для вас священным быком Аписом, ибо вы видели во мне все свои качества, только в преувеличенном виде. Когда мне случалось уезжать и я брал себе билет второго класса, а жену и детей заставлял ехать в третьем, вы, объятые благодарностью, готовы были видеть во мне сверхчеловека. Ведь это вам же шло на пользу, это были ваши же черты, которые в вашем духовном отце дошли до размеров уже сверхъестественных. Священный бык Апис воплотил в себе все недостойные ваши качества. А разве всем нам не нравится дерьмо превращать в золото?

Хорошо было нам с вами! С какой охотой слушали и созерцали вы самих себя в вашем пастыре!

А как он умел проповедовать! Это, пожалуй, и было в нем самое поразительное. Он мог начать со сточной канавы и кончить небом, — вот почему люди шли издалека, чтобы только его послушать. Оттого, что при случае он мог начать с неба, а кончить сточной канавой, его проповеди не становились скучнее. Интересно было и то, что у него не было заранее заготовленных текстов для того или иного дня: никто не знал, о чем он будет говорить. Одним словом, у вас был пастор, который мог взойти на кафедру и произнести прекрасную речь; он мало в чем уступал тому английскому пастору, который умел произносить слово Месопотамия так, что все прихожане плакали от умиления.

А теперь он стоит здесь и завидует бессмысленно лепечущему младенцу!

Месопотамия! Сколь бы растроганными и потрясенными не ушли вы отсюда — Месопотамия!

Да, друзья мои! Но теперь со всем этим покончено! Господь бог серьезнее, чем мы с вами полагали, и не терпит пустых, хотя и благозвучных слов. Господь сковал мои челюсти и сделал язык мой не покорным мне — за то, что он отказался воспевать вашу жизнь и ваши обычаи. Мне больше недозволено восхвалять ваши свойства, которые некоторые называли тупостью, узостью и нежеланием признавать за другими право на жизнь, но которые мы в один голос называли качествами, необходимыми для сохранения здоровой человеческой породы. И господь пожелал, чтобы мне тяжко стало, носить мои два с половиной центнера, бывшие столь прочным мостом между вами и небом! Разве все вы не думали, что такое могучее тело — это небесная благодать, осеняющая вас в лице вашего пастора? А теперь оно обернулось подлинным проклятием плоти! Дети мои! Как добры мы были друг к другу, мы взаимно потакали нашим слабостям, полагая, что так будет хорошо для обеих сторон.

Но стоило ли так поступать? Стоимость — ведь это слово за последнее время стало крылатым. Стоило ли? Я опрашиваю вас на вашем же языке, ибо на сей раз вы поучаете меня, а не я вас!

Есть на свете люди, полагающие, что жизнь следует проживать в младенческой невинности, на вечнозеленых островах, полагающие, что беззаботность есть признак отличного здоровья, а строгие требования, которые некоторые предъявляют к себе самим, явно свидетельствуют о неспособности переварить земное существование, — иными словами, свидетельствуют о плохом пищеварении. В первую очередь это относится к нам, северянам, не знающим вечнозеленых растений, кроме тех, что растут на могилах наших отцов, и сокращающим себе жизнь неумеренным потреблением мяса. Но ведь за нас принял на себя страдания Иисус Христос, принял раз и навсегда — так что многих из нас это даже подвигло на то, чтобы прийти от каннибализма к тайной вечере. И Грундтвиг тоже принял за нас немало мучений.

И есть ли смысл в том, чтобы, застраховавшись страданиями и смертью Иисуса Христа, пытаться здесь, в наших широтах, воссоздать некие идиллические острова дружбы? Вы, дети мои, не приспособлены разгуливать обнаженными; я пытался пробудить в вас первобытное существо, а пробудил только дикого зверя. Может быть, это-то и напугало и лишило самоуверенности вашего священного быка Аписа! Ведь раньше или позже вы растерзали бы и его.

Я хочу, чтобы и вами овладел страх, овладела неуверенность! Без неуверенности, видно, нельзя по-человечески прожить жизнь. Вы слишком уверены в себе! Спросите управляющего молочной фермой, почему он не платит жалованья своему юному помощнику, и он незамедлительно ответит вам: «Да ведь молодежь только сорит деньгами!» Очень хорошо, когда опытные люди, как старшие братья, опекают молодежь; это я называю подлинным чувством ответственности. Но если в простоте душевной вы спросите управляющего молочной фермой, не откладывает ли он жалованье своих помощников, чтобы вручить им накопленные деньги, когда те станут взрослыми, он без зазрения совести высмеет вас. Дети мои, вам следовало бы хоть раз послушать, как старый Эббе говорит, что слишком легкий успех влечет за собой проклятье, может быть и вы тогда стали бы молить бога ниспослать вам чувство страха. В этом пункте наш великий Грундтвиг ошибался, — не ведающему страха заказан путь в рай. Он отрицал и ад как кару в потустороннем мире; видно, он считал, что теперь вы можете обойтись без этой узды. А вы заторопились создать себе ад на земле и при этом чувствовали себя не менее счастливыми, чем обитатели райских кущ.

Он переоценил в нас человека, наш отец Грундтвиг!

Человека! Мы так просто произносим это слово, точно оно ни о чем не заставляет задуматься. А что собственно такое человек? Кто вы и кто я есмь?

Согласно естественным наукам, мы животные, а некий мыслитель даже назвал человека больным животным, ибо что с нами или для нас ни делай, мы все равно должны выдумать для себя бога и преисподнюю. Повинуясь призыву Грундтвига, я потушил ад в вашем сознании, но он воскрес в ваших деяниях! И что пользы от этого?

Разве можно вылечить больное животное и сделать из него гармонического человека? Никоим образом! Страх перед геенной огненной, в котором жили ваши предки, был, пожалуй, все-таки лучше того звериного равнодушия, которое свойственно вам. Господь же приемлет зверя, а зверю нет нужды в господе! Господь вечно тщится создать себе человека, а человек тщится создать себе бога! Но вы здесь, в Эстер-Вестере, во главе с вашим пастором презрели как бога, так и человека, а на престол возвели зверя!

Да, большинство из вас стыдится своего пастыря, я вижу это по вашим лицам. Ему следовало бы по крайней мере скрыть свой позор, и главное—ваш позор! Ведь за это он получает от вас деньги и живность! Значит, вы все-таки способны стыдиться; вы не хотите видеть себя нагими, так же как не хотите видеть нагим меня. Да к тому же это было бы неприглядное зрелище — мы, жители Эстер-Вестера, не отличаемся красотой. И не пристало нам без одежды являться на глаза людям! Но иногда необходимо обнажаться — чтобы переменить рубашку, приходится снимать платье. Но почему бы ему не сделать этого дома, в укромном уголке, думаете вы. А по-моему, это бы значило оболгать самого себя и ввести в обман ближнего! Я не лицемерил перед вами, даже когда отдавал дань своему чревоугодию; и за это вы любили меня.

Теперь вы меня уже не потерпите, во всяком случае большинство из вас. Но кое-кому я придусь по душе, и это будут те люди, которые раньше расходились со мной во взглядах. И господь бог, несмотря на вое, быть может узнает свое творение, ибо ему угодны нагие и неприкрытые. Угодны ему и те, кто в большой нужде, вот почему я бы теперь не хотел быть на вашем месте.

Да вы и сами ссылаетесь на бога. Когда я однажды спросил здешнюю крестьянку, порядочную женщину, что слышно у нее дома, она отвечала: «Благодарствуйте, мы построили новый овин. И если богу будет угодно и война продлится еще хоть год, то и новый дом выстроим». «Если богу будет угодно» — даже для вашего пастора это было уже слишком!

Так вы обратили меня в свою веру! По известному рецепту: изгоняй зло злом! Печально для рода человеческого, но именно так обстоит дело.

Я был недостоин считаться вашим пастором, однако вы чтили меня. Теперь, когда я хотел бы попытаться стать достойным этого сана, вы вряд ли ко мне примкнете.

Согласно установленному обычаю, друзья провожают меня по торжественным дням и пьют кофе в пасторском доме. Я хотел просить вас и сегодняшний день считать торжественным днем, может быть самым торжественным из всех, которые переживала наша община. Ведь самое торжественное на свете — это когда душа человеческая поднимается над прахом и грязью! Да призовет вас господь к себе, как он призвал меня, и да не оставит камня на камне от всего, что вы считаете своей силой. Иначе вы пропащие люди, а следовательно — пропащее и ваше сословие!

На этом я кончаю. И в нынешний наш торжественный день прошу к себе лишь тех, кто почувствовал, что я теперь более достойный пастырь, чем когда-либо был в жизни. Аминь!

Мертвая тишина царила в церкви, покуда пастор Вро спускался с кафедры. На этот раз за ним последовали немногие; только несколько старых грундтвигианцев да два-три бедняка вместе с ним направились к пасторскому дому.

— Ну, теперь ты окончательно оттолкнул от себя своих прихожан, пастор Вро, — заметил старик Эббе, когда они сидели за кофе. — Я вижу здесь людей, никогда раньше не отваживавшихся сесть за пасторский стол; и думаю, что их правильно будет назвать малыми мира сего. Если они со мной согласятся, то на будущие времена мне уже ничто не страшно!

 

IX

Йенса Ворупа искренне сокрушала перемена, происшедшая с пастором. Как печально, что теперь, когда все так светло вокруг, его разум внезапно помрачился. Ведь другого объяснения всему, что произошло, не подыщешь. Сам он не был в церкви в то воскресенье, когда пастор Вро свел счеты с самим собой и со своей паствой, но немало слышал об этом и составил себе достаточно ясное представление обо всем происшедшем. Всюду, куда бы он ни заходил, только и разговоров было, что об этой необычайной проповеди. С пастором, видимо, случилось то же, что с тем солдатом в первые дни войны, который мчался по улицам Фьордбю! Пастор Вро тоже не сумел совладать с суровой действительностью и лишился рассудка.

Йенс сожалел, что все так сложилось; но злобы, которую многие теперь питали к пастору, не разделял и не видел причин ополчаться против него. Церковь и пастор — это женское дело, и в этом отношении он предоставлял Марии поступать так, как она сочтет правильным. У него были дела поважнее.

Он держал слово, данное Марии, и больше уже не торговал ее родным хутором. Но она не вполне доверяла ему, и когда он возвращался домой, его встречал ее тревожно-вопросительный взгляд. Йенс обнимал ее и успокоительно говорил: «Можешь не тревожиться, мать!» И тут же добавлял: «Я бы не удивился, если бы на сегодняшний день хутор пошел за двести тысяч, — конечно, если не требовать уплаты наличными!» Но Мария упорно притворялась, что не слышит его слов.

Зато какое однажды он испытал удовлетворение, купив два чужих хутора! Один он тотчас же перепродал с большим барышом. Свой барыш он решил вложить временно в хутор, пока новый владелец не наладит там хозяйство. Полученное Ворупом обязательство было вернее верного.

— Как, четвертая закладная? — удивленно спросила Мария. — Разве дают и четвертую? Мне казалось, что, получив третью, мы уж по самую крышу увязли в долгах. А после новой закладной наши долги совсем задушат нас.

Йенс обстоятельно разъяснил жене, что в такие времена, когда цены на все растут, четвертая закладная под имущество — вполне обычное явление, а также и пятая и шестая. Марию ему было нетрудно успокоить: ведь все это шло на пользу ее хутора.

— Так, значит, теперь мы в долгах не по уши, а только по колено? — полушутя спросила она.

Йенс не мог не рассмеяться.

— Ну, все-таки чуточку повыше, — тем же тоном отвечал он.

Мария убедилась, что обязательство в пятнадцать тысяч крон означает: пятнадцать тысяч заработано в один день! Все теперь делается как-то не по-людски, Мария боялась, что Йенс прогневит господа бога! Но когда Йенс, вернувшись из следующей поездки, заявил, что обменял обязательство на деньги, она успокоилась. До тех пор ей казалось, что в доме у них лежат сребренники Иуды. Чего-чего только Йенс не получил в обмен на это обязательство: участок под постройку в Брэнсхое, — он даже толком не знал, в какой части страны этот Брэнсхой расположен; садоводство в Глострупе, на Зеландии, неподалеку от столицы, — иными словами, землю, которая со временем будет цениться на вес золота; пакет акций банка в Фьордбю и половинную долю прибыли с рыболовного катера в Эсбьерге, — это доставило ему наибольшую радость. В последнее время любой уважающий себя ютландский крестьянин обзаводился акциями эсбьергских рыболовных катеров,, а Йенс в этом отношении как-то отстал. В один прекрасный день это предприятие, несомненно, себя оправдает.

— Глоструп расположен не так уж близко от Копенгагена и никогда не станет пригородом, если только наша столица не разрастется до размеров Берлина или Лондона, — скептически заметила Мария.

— Да? — рассеянно переспросил Йенс. — Я не знаю. Мне так сказал человек, с которым я заключил эту сделку.

— Значит, он тебя надул. Тебе не следовало поддаваться обману.

— Пустяки! — Йенс весело рассмеялся. — Право, не стоит из-за такой ерунды подымать историю. Это было бы уж очень хлопотливо. Завтра я уже, может быть, перепродам это самое садоводство. Тому, у кого я его купил, оно, по-моему, досталось на тех же основаниях; и, уж конечно, при продаже я буду рассказывать о нем то же, что рассказывали мне.

— Воображаю, что это за садоводство, которое прошло через столько рук! — заметила Мария.

— А через сколько оно еще пройдет! — со смехом отвечал Йенс Воруп; весь этот разговор он воспринимал как милую шутку.

Но зато очень серьезно отнесся он к покупке второго хутора. Этот хутор был расположен всего на одну милю к западу от Хутора на Ключах и мог быть объединен с ним, во всяком случае на первое время. Поэтому Йенс начал с того, что продал весь урожай и скот в своем новом владенье и однажды вечером принес Марии двадцать пять тысяч крон чистоганом. Она уже лежала в постели, и он разбросал вокруг нее красивые пятисоткроновые кредитки с изображением пашущего крестьянина.

— Вот тебе «пахари», чтобы ты больше не говорила, что датское сельское хозяйство пришло в упадок!

Да, то были поистине прекрасные «пахари»!

— Это мне? — спросила Мария, глубоко запуская руку в кучу кредиток.

Собственно говоря, они ей были вовсе не нужны, просто ее захватил вид этого множества красивых бумажек с картинками.

— Ведь это же просто бумажки, которые ты ни во что не ставишь! — поддразнил ее Йенс.

— Что ж, но они ведь не похожи на замасленные кредитки, которыми обычно был набит твой бумажник.

— Ну, и те нисколько не хуже этих. Бумажные деньги не теряют своей ценности, покуда они находятся в обращении. Вот когда уже все отказываются брать такой билет и его приходится изымать из обращения, тогда он ничего не стоит. Это относится и к кредитным билетам и ко всем ценным бумагам вообще.

Йенс собрал деньги и аккуратно сложил их в пачку. Мария внимательно следила за каждым его движением. Она была точно загипнотизирована — никогда в жизни еще не приходилось ей видеть зараз такую уйму денег.

— Что же ты намерен с ними сделать? — задумчиво спросила она.

— Это, мать, пойдет в банк. Теперь я могу полностью оплатить свою часть.

— Ах так! А я думала... разве вы не хотите больше работать вместе с банком в Фьордбю?

Это было нечто совсем новое.

— Неужели я забыл тебе рассказать? Нет! Хватит уж нам зависеть от его заправил, нам нужен собственный банк. И теперь он у нас будет! Я стану во главе нового предприятия. Ну, что ты на это скажешь?

— А какие операции будет производить банк здесь, в деревне?

— Не беспокойся, один владелец консервной фабрики, Ханс Нильсен, даст банку немало работы! — с уверенностью отвечал Йенс Воруп.

Не прошло и несколько дней, как в Эстер-Вестере был организован банк с Йенсом Ворупом в качестве председателя правления.

Банк в Фьордбю, получив отступные, согласился упразднить свой филиал и уступил новому предприятию свои помещения в потребительском обществе.

Йенс Воруп стал героем дня. Его выдвигали на всевозможные посты и должности. В Эстер-Вестере издавна умели пользоваться его деловитостью, но теперь его ставили во главе всех новых начинаний, независимо от того, смыслил ли он в них что-нибудь, или не смыслил. От былого недоверия не осталось и следа.

Если в Эстер-Вестере кто-нибудь выделялся из общей массы и, по мнению местных жителей, совершал поступки необычные, это испокон веков объясняли дурной наследственностью. Видно, в семью примешалась какая-то чужая кровь; наверняка в каком-то отдаленном поколении случился грех, который теперь сказывается.

Отклонением от нормы собственно считалось все новое, а так как Йенс Воруп один из первых оказался вовлеченным в свистопляску новизны, то односельчане спешно принялись отыскивать причины, объясняющие его поведение, и по косточкам перебрали всех его предков. Да, такая путаница неизбежно должна была привести к какой-то чертовщине, — в данном случае к помешательству. Йенс Воруп, не раздумывая и пяти минут, продал свой хутор и в тот же день выкупил его обратно, — так благонадежные люди не поступают. Это уж результат смешения кровей, прелюбодеяния, словом — дурная наследственность!

Тем не менее хутор снова находился в его владении и стоил теперь немало денег; а второй, который он по-настоящему продал, тоже принес ему солидную сумму. Поэтому, может быть, и не стоит придумывать какие-то сложные объяснения его поступкам. Многим сейчас приходилось туго, и никто бы не отказался получше устроить свои дела.

Жители Эстер-Вестера с поразительной быстротой стали теперь привыкать к новшествам. И если прежде Йенс Воруп заслуживал названия новатора, то теперь он стал признанным вожаком округи. Он, можно сказать, уподобился папе римскому: одного его слова было достаточно, чтобы «вязать и разрешать».

Все это не могло не подействовать и на Марию. Он был ее муж, ее супруг, и вдобавок хороший муж, заботливый отец и семьянин. Перед лицом таких успехов невозможно было долго сохранять критическое отношение к нему. Ведь он был удачлив, как Аладин из волшебной сказки, — таково было всеобщее мнение. Все, к чему бы он ни притронулся, превращалось в золото.

Новые условия жизни создали новые общественные обязанности. Представительство, если можно так выразиться, в известной мере коснулось и жены, — почти ежедневно к хутору подкатывали автомобили с важными посетителями. Банкиры, крупные землевладельцы, коммерсанты приезжали повидать Йенса Ворупа или поговорить с ним о делах. Марии приходилось принимать их. С утра она уже должна была быть нарядно одета, на ее обязанности лежала так же забота о припасах и хороших винах. Если в доме чего-либо недоставало, достаточно было позвонить по телефону в Фьордбю, и все немедленно доставлялось на автомобиле. Владельцы Хутора на Ключах были выгодными клиентами, и когда Мария ездила в город, тамошние торговцы из кожи вон лезли, стараясь угодить ей.

Йенс Воруп ввел в обиход своего дома новое слово — ленч.

— Надо приготовить вкусный и легкий ленч человек на пять-шесть, — говорил он. И Мария уже знала, что делать.

На хуторе давались и парадные обеды, быстро снискавшие славу во всей округе. Во время этих обедов провозглашались тосты за прекрасную хозяйку.

Это напоминало рыцарские обычаи и отвечало чему-то глубоко таившемуся в душе Марии.

Приходилось бывать на небольших интимных обедах у помещиков и в городе у дельцов, а также на многолюдных торжественных банкетах. Йенс облекался тогда в смокинг, а Марии пришлось все же в конце концов сменить закрытое платье на декольтированное. Правда, далось ей это нелегко, но требования света были беспощадны. До сих пор она обнажала грудь, только чтобы утолить голод ребенка, и поэтому ей в первое время казалось, что и в гостях она должна утолять чей-то голод. Но и это прошло. Она стала выезжать охотно: пусть Йенс не думает, что она бросила его на произвол судьбы. В тех кругах общества, где они теперь бывали, хозяйка дома существовала главным образом для праздников и приемов, и Мария вовсе не желала, чтобы ее лишили этой роли. А работу по хозяйству пусть за нее выполнят другие, так же как другие работали за ее мужа. Если она была его верной подругой в плохие времена, то ее место подле него и теперь, когда они начали преуспевать! Она снова забросила обоих стариков и своего брата. Но уж тут ничего не поделаешь: нельзя служить двум господам одновременно.

В гости ездили иногда очень далеко, так что приходилось ночевать вне дома. Мария привыкла жить в гостиницах, поздно ложиться, привыкла, чтобы утром официант в черном фраке подавал ей не раньше одиннадцати кофе в постель. Всему этому надо было научиться, а иной раз и стерпеть обидные замечания. В отсутствие родителей с детьми спала Карен; и когда Мария возвращалась, они смотрели на нее, недоумевая: почему все идет теперь по-новому? Неужели она начала пренебрегать ими? Иногда их взгляд ранил ее в самое сердце. Но Йенс был ее мужем и первый имел на нее все права.

Счастье улыбнулось не одному Йенсу Ворупу — вся округа, вся крестьянская Дания — по крайней мере так представлялось людям в Эстер-Вестере — купалась в счастье. Настали необыкновенные, удивительные и счастливые времена, они каждому приносили что-нибудь. Не так, как обычно, когда двум-трем повезет, а остальные хоть зубы на полку клади, — нет, тут все выигрывали! Достаточно было сделать шаг — и удача сейчас же брала тебя на буксир". Дело обходилось даже без всяких предпосылок: с тебя не требовали ни ума, ни оборотного капитала. А если у человека кое-что имелось — тем лучше, ибо все росло и росло в цене; а ведь у всякого что-нибудь да имеется — либо золото, либо лохмотья. Запрашивать можно, сколько хочешь, особенно если не слишком настаивать на уплате чистоганом. Повсюду был избыток бумаг; акции, векселя, закладные, маклерские расписки, бывшие так долго в обращении, что никто уже хорошенько не знал, по какому случаю они даны, переходили из рук в руки. Даже рабочая сила стала капиталом. В один прекрасный день из Эстер-Вестера, словно по волшебству, исчезли все бедняки: они оказались на пустоши, где косили вереск, который потом вывозился в Германию целыми товарными поездами, или добывали торф на болотах. Туда же устремились и батраки. Тому, кто хотел удержать своих работников, приходилось платить им сумасшедшее жалованье. И все равно это не помогало. В погоне за удачей в людей словно бес вселялся, как говорил Воруп.

Правда, здесь, как и везде, люди понимали, что все идет не так, как надо. Страна имела необычный вид — что зимой, что летом; она утратила свой облик, труд и плодородие больше не украшали ее, она казалась опустевшей и словно обритой наголо. Но Йенс Воруп не сетовал; может быть, он даже перестал это замечать. Трудно было сказать, осталось ли в нем хоть что-нибудь крестьянское. От азартной игры он тоже отказался! Теперь уже незачем было мечтать о разведении канадской чернобурки, или играть в лотерею, или спекулировать лошадьми, — действительность была сказочнее сказки, будни — фантастичнее самых необузданных фантазий. Только протяни руку! И Йенс Воруп весело и бодро протягивал ее. «Я ведь только скромный практик, — сказал он однажды в ответ на хвалы. — Я, словно корова, ищу лужайки, где трава посочней да получше».

Чтобы преуспевать и делать дела при данных обстоятельствах, особой фантазии не требовалось, в этом Йенс был прав.

Казалось, само провидение взяло на себя заботу об успехе и поощряло любое начинание. Даже самым смутным намеком на удачную сделку не пренебрегали, все шло в ход. Достаточно было старого корыта, чтобы основать пароходную компанию, как оно и случилось на ручейке Скьерн.

А в столице это было еще легче. Суда? Зачем пароходной компании суда? Дельцы продавали новые суда, на которые еще не было заказа, которые даже еще не строились; выдавали переводные векселя на суда, которые были еще только в проекте, с тем что они будут учтены, как только суда выйдут из верфей! Правда, перспективы эти были весьма отдаленными, ко векселя все же перепродавались, и с неизменным барышом. А почему нельзя действовать таким же образом и здесь? Подобного рода кораблевождение не требует особого искусства!

Группа сельских хозяев из Эстер-Вестера во главе с Йенсом Ворупом взяла несколько тысяч из банка и вложила их в такое пароходное общество — просто ради курьеза. У этого общества не было на море ни одного судна, вся его деятельность сводилась к непрерывным переговорам относительно покупки шхуны для острова Турэ. Однако к концу первого же года Йенс и акционеры получили двадцать процентов дивиденда и вдобавок выпустили новые акции. Йенс Воруп с торжеством показал их жене, но она уже перестала удивляться чему бы то ни было.

Все же ему однажды удалось поразить ее! Он вел себя за последнее время весьма загадочно, когда бывал дома, ездил каждое утро в Фьордбю, и в его лице появилось что-то новое, чего Мария до сих пор не замечала, — нижняя челюсть приобрела выражение ожесточенного упорства; у американских датчан видела она такие челюсти. И вечно он с Арне шушукался, — наверное, у них были какие-то планы.

И вот однажды, стрекоча и ревя мотором, въехал во двор новый большой автомобиль и подкатил к парадному крыльцу. Дверца распахнулась, и из машины выскочил Арне.

— Мне поручено, господа, пригласить вас прокатиться! — провозгласил он. А внутри за ветровым стеклом сидел Йенс Воруп и ухмылялся.

Это произвело ошеломляющее впечатление. Из прачечной и конюшен выскочили работники, чтобы полюбоваться вместительным семейным автомобилем.

Мария и девочки быстро надели пальто и уселись в машину; Йенс Воруп решил немножко покатать их. Но не успели они опомниться, как очутились в Фьордбю, и машина остановилась перед кафе.

— Угощаю кофе с пирожными! Отпразднуем нашу покупку, — заявил Йенс Воруп.

— Вот это действительно экипаж, до чего быстро несется и как мягко покачивает! — Мария была в восторге.

— Да, теперь, есть в чем разъезжать по своим делам, — сказал Йенс Воруп. — Роскошь, а не машина! Правда, ребятки? И стоила не так уж дорого, —обратился он к Марии.

Однако, сколько она стоила, Йенс все же не пожелал ей открыть.

 

X

Йенс и Мария стояли на освещенной утренним солнцем площади Ратуши и ждали трамвая, который шел в предместье Брэнсхой. По настоянию Марии, они только что побывали в Глострупе: раз они уже здесь, заявила она, надо посмотреть и садоводство. Во время своих прежних поездок в столицу Йенс не стал бы тратить на это драгоценного времени, да и сейчас был от плана жены отнюдь не в восторге; когда он приезжал сюда, дел у него бывало по горло, а сегодня особенно.

Все же они отправились. Нельзя было сказать, чтобы садоводство представляло собой приятное зрелище. Оказалось, что оно состоит из полуразвалившейся хибарки бедняка крестьянина и нескольких тонн невозделанной земли; все было пусто, заброшено и имело лишь ничтожную часть прежней ценности, когда Йенс Воруп приобрел его. Он это отлично понял, но не хотел признать своего поражения ни перед Марией, ни перед собой.

— Можно считать, что мы его просто отдали в аренду садовнику, — сказал он. — Очень скоро город разрастется и дойдет сюда, и тогда этот участок с руками оторвут! Но я все равно его сбуду раньше, — незачем навязывать себе на шею то, чему не можешь посвятить все свое время.

Сейчас следовало бы осмотреть и участок для виллы в Брэнсхое, по крайней мере отделаешься. Здесь земельные участки для застройки уже в цене. Ведь Брэнсхой так замечательно расположен, с широким видом на город.

— По статистическим данным, это самая здоровая часть Копенгагена, — говорил Йенс пока они ходили и искали. Участков для застройки было сколько угодно, выбор был большой и решить оказалось нелегко. Йенс, наконец, остановился на большом красивом угловом участке, который в весьма недалеком будущем вполне мог подойти для дома и магазина. Плана участка у него не было, но, судя по описанию, участок годился.

Здесь, за пределами города, они смутно почувствовали, что такое эта мировая война: вся местность была иссечена окопами и покрыта проволочными заграждениями, местами шоссе перерезала траншея.

— Чтобы ночью какой-нибудь враг не мог прямехонько впереться в столицу, — авторитетно пояснил Йенс Воруп.

Небольшими группами пробегали вдали солдаты, они словно играли в прятки: крались вдоль земляных валов и торопливо переползали от куста к кусту, точно мальчишки, изображающие разбойников. На вершине холма Бэллахой Йенс и Мария увидели кучку офицеров, они были верхами; один, глядя в полевой бинокль, указывал рукою вдаль. Это напомнило Марии картину, изображавшую битву при Ватерлоо.

День был так хорош, что они решили поехать к северу вдоль побережья и позавтракать где-нибудь на берегу Эресунда. А потом они навестят Андерса Нэррегора, который лечился в частной клинике по нервным болезням. Если верить газетам, он был очень серьезно болен.

Когда они сидели на широкой террасе отеля и у их ног расстилался голубой Эресунд, Мария сказала:

— Я этой истории с Андерсом Нэррегором не понимаю. Почему это так ужасно на него подействовало? Ведь он же никогда не участвовал в работе ригсдага.

Йенс Воруп рассмеялся:

— Да, уж он не слишком переутомлял себя. Когда люди, занимающие официальный пост, вдруг попадают в нервную клинику, за этим наверняка кроется что-то другое. Я ничего определенного не знаю, но у меня есть свои предположения, — ведь если сопоставить факты, можно кое-что и сообразить. В рабочей газете в Фьордбю были за последнее время такие намеки, которые очень легко отнести к нему; а по углам шепчутся, что он таскает домой из ригсдага не только мыло, но и туалетную бумагу. И в самом деле, смешно, если он, как уверяет газета, построил себе на хуторе особый ватерклозет, чтобы использовать эту бумагу. Действительно бред какой-то! Я тоже считаю, что его болезнь связана с этой странной потребностью «коллекционировать» зонтики. Впрочем, я встречусь завтра с руководящими людьми из нашей партии и выясню, в чем там дело.

Тут подошел официант и спросил, что господам угодно заказать. Мария чуть не подвела своего мужа.

— Я знаю, чего ты хочешь, — заявила Мария простодушно, — бифштекс по-гамбургски.

Йенс Воруп потребовал меню.

— Мне хочется съесть что-нибудь особенное, — отозвался он, слегка обиженный. — Ну хотя бы устриц с рейнвейном, такой ленч очень освежает.

Но официант заявил, что, к сожалению, в это время года устриц не бывает, и предложил омара и портер или бургундское. Йенс Воруп, покраснев, заказал холодную закуску — на каждого по половине омара, ладно, и бургундское.

— Да, чорт возьми, сел я в лужу, — шепнул он Марии, когда официант удалился. — Все смеются над женой Ханса Нильсена: она на-днях подала к изысканному обеду красное вино остуженным, а все остальные вина — подогретыми. Но ведь все это заучить не так легко; это прямо искусство — уметь жить и брать от жизни все, что полагается.

Эресунд, блестящий и светлый, расстилался внизу, как раз перед ними; его гладь слегка морщил слабый бриз, пробегавший по воде, словно легкая дрожь. Вдали виднелся шведский берег; однако эта водная ширь, до войны обычно усеянная белыми парусами, теперь казалась пустыней, и только по ту сторону, возле острова Вен, вился, как флаг, дымок одинокого парохода.

— Весь залив полон минами, — заметил Йенс Воруп. — Очищен только узкий проход. И пройти по нему могут только наши суда, потому что они знают фарватер. — Йенс был очень горд тем, что может быть гидом своей маленькой жены.

Оказалось, однако, что уже поздно и посетить Андерса Нэррегора сегодня не удастся; да и Йенсу Ворупу хотелось сначала повидаться с одним из руководителей своей партии, чтобы получить ориентировку.

Вечером они были в театре на Вестербро и смотрели ревю, в котором участвовало почти сто обнаженных девушек — «герлс», как их назвал Йенс Воруп.

Мария была разочарована.

— Ну, это для мужчин, для гуляк, — обиженно добавила она. По целому ряду признаков она убедилась, что Йенс здесь не в первый раз, и это было ей неприятно.

— Но ведь тут очень много женщин, — сказал Йенс. — Посмотри, чуть ли не половина публики — женщины.

— Ну, тогда они пришли только затем, чтобы следить за своими мужьями, иначе я просто не понимаю, какое здесь для женщины удовольствие, — заметила Мария, насупившись.

Ее, видимо, мучила ревность.

— Но ведь это же красиво, просто смотреть приятно и тем и другим... они так хорошо сложены, — поддразнил ее Йенс Воруп.

— Да, тебе, конечно, приятно. Но я предпочитала бы, чтобы это были мужчины, — ответила Мария с вызовом.

На этот раз Мария взяла верх, и насупился Йенс Воруп. Однако туча вскоре рассеялась. Когда представление, если можно так выразиться, — для Марии это была скорее выставка тел, — окончилось, Йенс повел жену через улицу в ресторан «Терраса», где они поужинали.

Йенс вообще все тут знал и отлично во всем разбирался. Теперь столица уже не казалась ему вертепом разврата; он отзывался благожелательно, даже тепло, об ее учреждениях и удовольствиях.

— Крестьяне смотрели на город слишком односторонне, — сказал он. — Тут можно найти много хорошего. А как бы ты, кстати, отнеслась к тому, чтобы провести здесь зиму? Ну хотя бы в качестве жены депутата ригсдага? Нет, я пока ничего не могу обещать, — добавил он, когда она вопросительно посмотрела на него. — Это ведь только так, фантазия.

Однако Мария поняла, что за этими словами кроется нечто реальное, и поставила это в связь с болезнью Андерса Нэррегора.

Сегодня «день Марии», как Йенс выразился шутя. Впрочем, он был занят вообще с утра до вечера, а Марии приходилось развлекаться по собственному усмотрению. Она ходила гулять по набережной и шла вдоль мола, до того места, где стояла военная охрана, посещала сад глиптотеки или ездила в Зоологический сад, чтобы посмотреть разнообразные творения божии.

В столице Йенс Воруп действовал в качестве представителя правления банка. Он и директор играли за счет банка на бирже; чтобы не покупать и не продавать наугад — надо было налаживать связи. Ведь банк пережил некоторые трудности, и лучше, если бы они не повторялись. Самый крупный клиент, владелец консервной фабрики Ханс Нильсен, чуть не погубил себя и банк. Не то он доставлял чересчур низкого качества товар, не то была еще какая-то причина, но немцы вдруг перестали вносить депозиты, которые он, по предъявлении накладной на отправленный товар, мог переводить на себя. Это явилось, конечно, тяжелым ударом не только для фабриканта, но и для банка, и поэтому было крайне нежелательно, чтобы подобная история повторилась. Понятно, что Йенс Воруп попытался получить поддержку в каком-нибудь столичном банке, чтобы всегда иметь под рукой необходимый капитал; и установление деловых связей шло как по маслу. Надо было только дать обязательство, что вое поручения пойдут отныне через этот столичный банк.

Более серьезных усилий потребовало осуществление некоей дипломатической задачи секретного характера. Ему предстояло (тоже от имени банка, но чтобы об этом знали только он и директор) получить сведения и установить связь с Оракулом — таинственной организацией русских контрреволюционеров, — по слухам, беглых великих князей, которые искали убежища в Видэре, замке на берегу Эресунда. Оракул, в обмен на регулярный ежегодный взнос в две тысячи крон, каждый день посылал своим клиентам, мелким провинциальным банкам и спекулятивным компаниям, нечто вроде «прогноза погоды». С помощью этих «прогнозов», показывавших политическое и финансовое «давление» в окружающих странах, можно было якобы с математической точностью предсказать состояние биржи на ближайшие дни и этим руководствоваться в своих операциях. Значение «метеорологических прогнозов» Йенс Воруп оценил еще в то время, когда занимался сельским хозяйством, и поэтому заявил о желании банка в Эстер-Вестере также стать клиентом Оракула.

Это были два основных дела; но наряду с этим возникло и многое другое, чего он не предусмотрел. Большая репортажная газета, обладавшая непревзойденным нюхом, сообщила в одно прекрасное утро, что известный и уважаемый хуторянин Йенс Воруп с супругой прибыл из Эстер-Вестера в столицу; была названа даже гостиница, где он остановился. «Мы едва ли ошибемся, — добавляла газета, — если скажем, что этот приезд имеет определенную связь с политическим представительством крестьянского сословия в ригсдаге».

С этой минуты покою Йенса пришел конец. Корреспонденты являлись уже с раннего утра, чтобы знать его мнение о различных политических и экономических вопросах, и каждое утро в какой-нибудь газете появлялась статья о Ворупе. Не раз упоминалась и Мария, «его красавица супруга».

А дельцы и прожектеры под всякими предлогами прямо ломились к нему.

У Марии голова шла кругом: как будто они какие-то международные финансовые магнаты! Йенс Воруп относился ко всему этому спокойнее, даже с известным достоинством. Он воспользовался пребыванием в столице, чтобы остричь волосы под машинку; и теперь, в своем сером английском костюме, напоминал молодого коммерсанта или банкира. Приобрел он также и серебряную зубочистку, — это удобное, чем ржаная соломина. Да и что такое рожь! В эти благословенные времена кто, кроме правительства, еще помнил о ржи! Раздобыть нынче в Дании ржаную соломину, кажется, было бы труднее, чем кокосовую пальму.

Зубочистка лежала у Йенса в кармане пиджака, и когда он разговаривал с простыми людьми, он извлекал ее оттуда и начинал ковырять в зубах. Йенс Воруп находил, что это придает человеку особый шик, этакий рассеянный и глубокомысленный вид. А если время от времени с легким свистом втягивать в себя воздух уголком рта, то можно произвести впечатление светского человека, завсегдатая обедов и банкетов.

Мария после войны еще не бывала в столице и теперь просто не узнала ее. Раньше она напоминала всего-навсего большой провинциальный город, и жизнь в ней протекала равномерно и неторопливо; таким же было и движение на улицах: оно усиливалось, только когда люди ехали на работу и с работы. А теперь улицы во все часы дня и даже ночью кишели пешеходами, велосипедистами, всеми видами транспорта. Казалось, и здесь война выгнала каждого из его дома и заставила куда-то мчаться. И здесь еще труднее было понять, чем в деревне, где даже крестьяне кочевали с места на место, кто же, собственно говоря, работает. В городе Марию оглушил такой шум и грохот, что он стоял у нее в ушах и тогда, когда она выезжала в окрестности. Грохот преследовал ее даже в сновидениях. Ей казалось, что люди здесь стали особенно шумливыми и грубыми; и во всем такая спешка. А если тебе нужно перейти улицу, будь особенно осторожной, не то тебя могут и раздавить. Нет, жить здесь плохо; она не понимала, как может теперь столица нравиться Йенсу. Мария рвалась домой, к детям, хотя не прошло и недели, как она с ними рассталась.

За день до отъезда Йенса Ворупа посетил в гостинице немецкий ученый, доктор Ланге. Он был, собственно говоря, датчанин, но еще в отрочестве уехал в Германию, там учился и провел большую часть своей жизни. Однако по-датски он говорил хорошо.

Доктор Ланге был коренаст, с бритой наголо круглой головой и небольшим брюшком; голова напоминала голову новорожденного: на ней выступали все черепные швы. У него было холодное, бесцветное и бездушное лицо с четкими и резкими чертами; говорил он деловито и лаконично, и это в нем Йенсу Ворупу понравилось.

Доктор Ланге не скрыл от Йенса Ворупа, что приехал сюда по чрезвычайно важному делу. Железный крест на груди свидетельствовал о том, что он был участником войны, но незаурядные способности, намекнул Ланге, делают его незаменимым и на внутреннем фронте, поэтому он и был отозван в тыл. Из всего, что говорил Ланге, можно было заключить, что он прислан сюда германским правительством или военным командованием. Вместе с тем он, конечно, работал и в собственных интересах, как изобретатель.

Ланге немало наслышался о том, каким уважением пользуется Йенс Воруп в среде датских крестьян, поэтому уверенно обратился к нему. Сейчас он пришел как частное лицо и изобретатель. Словом, речь идет об изобретении, которое может произвести в такой аграрной стране, как Дания, настоящий экономический переворот, ибо благодаря ему сразу исчезнет всякая надобность в лошадиных подковах. И если он, Ланге, обратился с предложением реализовать его изобретение прежде всего в Дании, то вовсе не потому — и он открыто признается в этом, — что сам наполовину датчанин и это как-то связывает его со страной, но из прямого расчета. Он знает, что сельские хозяева в Дании — люди передовые и что они, в отличие от крестьянства других стран, восприимчивы ко всему новому; и он рассчитывает на их культуру, ибо это очень важная предпосылка для осуществления его изобретения. Полезным окажется и то, что датский крестьянин, который является образцом для крестьян всего мира, в данном случае покажет другим пример.

К Йенсу же Ворупу он пришел за добрым советом. Доктор Ланге сознался, что он не хочет иметь дело с высшими финансовыми кругами, которые обычно дают ход подобным изобретениям и потом кладут себе в карман всю прибыль, а изобретатель сиди попрежнему на своем чердаке и голодай. Он хотел бы сам участвовать в доходах, как автор этого нововведения. Остальные выгоды он гораздо охотнее предоставит потребителям, чем финансистам. И у него к Йенсу Ворупу такой вопрос: каким образом легче всего связаться с сельскими хозяевами, чтобы или они сами взялись за производство изобретенного им средства, или основали акционерное общество, которое этим займется?

Секрета своего изобретения он открыть не может — ведь это все равно, что отказаться от него. Он может только сообщить, что речь идет о жидкости, которая с помощью очень простого и остроумного процесса вызывает затвердение лошадиных копыт и образует на них как бы опорную поверхность, — примерно так же, как путем вулканизации чинят порванные калоши. Жидкость он вез с собой, чтобы познакомить датчан со своим изобретением, но, увы, ее на границе отобрали. Доктор Ланге предъявил справку, выданную немецким пограничным контролем о том, что у него действительно изъята бутылка с молочно-белым химическим раствором, а также хвалебные отзывы выдающихся немецких ученых, чьи имена были Йенсу Ворупу хорошо известны.

Йенс Воруп сразу почуял, что из этого может выйти толк. Он-то слишком хорошо знал, чего стоит то и дело подковывать лошадей и держать их копыта в порядке. Он терпеть не мог деревенских кузнецов, чересчур уж они зазнались, а это, пожалуй, сбавит им спеси. Даже странно, что в этой области до сих пор нет никаких изобретений; лошадей подковывают чуть ли не с тех времен, как открыто железо, тогда как в других областях каждый день приносит что-нибудь новое! И он обещал доктору Ланге нащупать почву об использовании его изобретения в Дании. Но так как он не желал рисковать и делать бесполезную работу, то просил предоставить ему для выяснения этого вопроса определенный срок. Доктору Ланге это показалось вполне убедительным, и они подписали предварительное соглашение, согласно которому Йенс Воруп получал право распоряжаться изобретением Ланге в течение трех месяцев. Если же доктор Ланге захочет иначе поступить со своим изобретением до конца этого срока, он обязуется уплатить Йенсу Ворупу десять тысяч крон в возмещение убытков. Ланге сообщил также, что он уже ведет переговоры с немецкими властями о возврате ему отобранной жидкости; и как только он ее получит — в чем не может быть сомнения, — он приедет на Хутор на Ключах и продемонстрирует ее действие.

С этим соглашением в кармане Йенс уехал домой. Он решил выяснить, нельзя ли совместно с его банком основать акционерное общество для эксплуатации изобретения Ланге, которое, по его мнению, должно было стать источником обогащения и для акционерного общества и для всего крестьянства.

 

XI

В ответ на предложение своего председателя и директора правление банка постановило, чтобы банк Эстер-Вестер сам приобрел жидкость доктора Ланге и основал для этого акционерное общество с председателем Йенсом Ворупом во главе. Йенс Воруп с присущей ему решительностью тут же вызвал телеграммой доктора Ланге, на что тот ответил, что сможет приехать не раньше, как через неделю, — сначала необходимо все уладить с получением его раствора.

Йенс Воруп нервничал, он боялся, что выгодное предприятие ускользнет из рук, и прямо места себе не находил. Делать ему на хуторе было нечего, все шло своим чередом, по раз заведенному порядку; прошли те дни, когда хозяйство на хуторе то и дело ставило перед ним новые задачи. Особо привлекательного зрелища Хутор на Ключах не представлял: он до сих пор принадлежал к числу тех хуторов, в которых хозяйство ведется по старинке и которые были раньше для Йенса Ворупа как бельмо на глазу. Дома Йенсу и Марии было скучно друг с другом, им нехватало близости, создаваемой ежедневным совместным трудом.

Йенсу не сиделось на месте, он успокаивался только в пути, и вот однажды он взял билет на поезд, отходивший из Фьордбю на запад. Ему хотелось проехаться по вересковой пустоши и взглянуть на тамошний новый Клондайк, где добывали «золото» в виде торфа.

Медленно тащился поезд по однообразной местности, и всюду глаз встречал одно и то же: все поля заброшены; видно, у крестьян не было времени заниматься своим хозяйством. Зависело это, правда, отчасти оттого, что трудно было нанять работников, — всеми ими точно овладел дух бродяжничества; они бросали свои постоянные места и уходили навстречу неизвестному будущему. В столице ученики сбегали из мастерских, заводили себе портфели, становились агентами, а ремесленники становились коммерсантами. Всюду происходило одно и то же.

Однако, хотя пашни и пустовали, крестьянские хозяйства содержались в большем порядке, чем до войны; почти все окрестные крестьяне строились, многие постройки уже были готовы — там видишь новый сарай, здесь новый дом. Иные начинали с дома, а затем восстанавливали разрушенный сарай; более практичные делали наоборот. Иные перестроили всю усадьбу, как поступила Марен Сейерсен, заявившая по поводу «чортовой мясорубки»: «Если богу будет угодно, война продлится еще год». Говорят, это заявление так подействовало на пастора Вро, что он помешался.

Да, бог хотел! Просто невероятно, чем только он не одарил маленькую Данию. На самой тощей земле вырастало золото, даже пустошь стала золотой — старые, заброшенные торфяные болота опять привлекли к себе внимание. И рабочие, которые должны были бы возделывать землю крестьян, теперь работали сдельно, стоя по пояс в воде. Нередко они сами брали в аренду такое болото и образовывали маленькие компании, «делянки», как они их называли, и выколачивали в день на худой конец двадцать — тридцать крон. По субботам «арендаторы» вызывали из ближайшего города автомобиль и отправлялись с девушками кутить в варьете. Управляющий молочной фермой оказался прав: молодым людям не следует давать большие деньги!

Однако и здесь сказалось отсутствие организации: крестьяне нанимали людей за определенное жалованье, а доход целиком клали себе в карман — ведь торфяные болота фактически принадлежали им.

Поезд на мгновенье остановился на станции Лэм, и Йенс Воруп вдруг вспомнил своего старого батрака Сэрена Йепсена. Ведь он живет где-то здесь поблизости. Говорили, что дела его идут неважно: он будто бы тоже решил заняться добычей торфа и, само собой разумеется, не выдержал. Бедняга! Лучше бы оставался служить на хуторе.

На другой станции, немного подальше, Йенс увидел статного, крепкого старика, с виду землевладельца, он шел вдоль поезда и заглядывал в вагоны, затем вошел в отделение, где сидел Йенс, приветливо сказал «здрассте» и уселся напротив.

Когда поезд тронулся, новый пассажир извлек из своего портфеля игральную доску, не спрашивая разрешения поставил ее себе и Йенсу на колени, вынул колоду карт, тщательно перетасовал их, положил перед Йенсом Ворупом и безапелляционно заявил:

— Ты снимаешь, ставка двадцать пять эре.

— Благодарю, но я не играю в карты, — смеясь, ответил Йенс Воруп, он еще никогда не играл на деньги.

— Тоже хорошо!

Пассажир невозмутимо сунул карты в карман и переложил доску на свои колени; потом вынул из кармана одну монету в две кроны и две спичечные коробки и начал играть ими: он накрывал монету то одной коробкой, то другой, то проводил обеими коробками одновременно по доске и, видимо, находил в этом большое удовольствие. Йенс Воруп с удивлением наблюдал за ним.

— Она, видно, хочет спрятаться, — сказал старик и весело посмотрел на Йенса Ворупа, — но мы последим за ней! Где. же она теперь?

Йенс Воруп указал на левую руку своего спутника. Тот поднял коробку.

— А ведь верно, — воскликнул он, пораженный догадливостью Йенса Ворупа, затем снова передвинул руки и переменил места коробок.

— А теперь где? — спросил он, не давая Йенсу Ворупу опомниться.

Йенс слегка хлопнул его по правой руке. «Детские фокусы!» — словно говорили его глаза.

— Правильно! Вот она. — Незнакомец приподнял коробку правой рукой. — Ты, оказывается, малый смекалистый. Хочешь держать пари на две кроны?

Йенс Воруп снисходительно усмехнулся.

— Я вообще ни в какие игры не играю, — сказал он еще решительнее.

— Тоже хорошо! — Пассажир начал собирать спички, деньги и карты, сложил игральную доску. — Ну а все-таки, откуда же ты родом? — спросил он, когда все было убрано.

— Да, узнать тебе, видно, очень хочется, — отозвался Йенс Воруп смеясь. — Только сначала расскажи,, как ты дошел до этих плутней? Если я не ошибаюсь, ты сам хуторянин?

— Правильно. Но именно поэтому и хочется зашибить еще малую толику. Разве в твоих местах люди уже не стараются подработать?

— Конечно стараются, да только не любым способом. — Да неужели? — В голосе незнакомца послышалась скрытая ирония. — Ты, должно быть, из восточной части. Сдается мне, откуда-нибудь из-под Эстер-Вестера.

— Что ж, попал почти в точку.

— Я так и думал. Конечно, там действуют похитрее, чем мы, бедняки с пустоши. Люди говорят — вы на бирже играете? — Незнакомец смотрел на соседа предерзко, несмотря на мягкие интонации его голоса.

— Ты прав. Пожалуй, нам друг друга корить нечем, — ответил пораженный Воруп, — но что поделаешь, у нас, хуторян, частенько дело до крайности доходит!

— Вон как? Ну, да нашему брату трудно тут разобраться. Но, сознаюсь, я чувствую себя богаче, когда у меня в кармане крона, добытая вот этаким способом, чем двадцать крон, заработанных честным трудом; а коли случится проиграть — я даже и не вспоминаю о том. Может, и с вами так же бывает, ведь вы на бирже играете?

Йенс Воруп и сам не знал, что ответить.

— Нам ведь, крестьянам в восточной части, труднее приходится... — сказал он наконец.

Его спутник чистосердечно расхохотался.

— Это все оттого, что у вас земля больно хороша, — сказал он. — Чем земля жирнее, тем крестьянин худее. А ты не знаешь одного крестьянина тамошнего, его зовут Йенс Воруп? Вот уж с кем мне до чорта хотелось бы встретиться!..

Да, он немного знает этого Йенса Ворупа.

— Говорят, уж очень дельный хозяин был, один из лучших в тех местах. А теперь, говорят, такой ловкач стал!

— Это, может быть, на ваш взгляд. А в его местах люди смотрят на него немножко по-другому, — возразил Йенс Воруп с невольной обидой в голосе.

Во всяком случае, спутник почуял ее, поднял на Йенса глаза и заметил:

— Я не хотел тебя задеть, и ты меня извини, коли ты к нему ближе, чем я думал. Мы, жители пустоши, на многое ведь смотрим по старинке.

Йенс Воруп смягчился, однако ему вовсе не хотелось быть узнанным.

— Меня зовут Йенс Вэллегор, — сказал он. Фамилия его спутника была Тамсен, и у него оказался большой земельный участок близ Хернинга; по всему было видно, что он человек состоятельный. Тамсен стал объяснять Йенсу Ворупу характер местности, через которую они проезжали: тут степь еще далеко не везде обработана, но есть в самой глуши и хорошие хутора.

— Сейчас, впрочем, вереск в цене, — добавил он. — Можно было бы собственно тоже заняться им, у меня тут сотни тонн земли с отличным вереском — по колено, но что-то нет охоты участвовать в этой горячке. Непостижимо, на кой чорт немцам вся эта трава понадобилась? Говорят, будто они мелют вереск да хлеб пекут, только не верится что-то...

Далеко на юге они увидели нечто напоминавшее большой лагерь из палаток.

— Вон где происходит грандиозная добыча торфа! — сказал Тамсен. — Занято несколько сот человек, и они добывают торф с помощью паровых двигателей. Проложена даже железнодорожная ветка. Сюда собираются люди со всех концов страны и ведут здесь греховную жизнь. Говорят, будто среди них есть даже священники и студенты; они, видишь ли, на торфе больше зарабатывают, чем своей ученостью. И несколько баб тоже туда затесались; им трудновато, наверно, приходится.

Но тут оказалось, что хуторянин Тамсен доехал до своего места, и Йенсу Ворупу пришлось сойти вместе с ним.

— Я хочу, чтобы ты непременно посмотрел мой хутор, — решительно заявил он, — мне будет очень обидно, если ты откажешься!

Они сели в ожидавший хозяина экипаж, запряженный парой крепких ютландских лошадей, и Йенсу Ворупу довелось снова увидеть еще одно солидное и добротное крестьянское хозяйство на полном ходу; то обстоятельство, что в мире была война, казалось, совершенно не отразилось на нем. И Йенсу Ворупу почему-то стало больно, но отчего, он и сам не знал. Это в нем проснулся крестьянин, поэтому он одновременно и радовался и огорчался. Наконец он не вы« держал, ему захотелось скорее прочь отсюда; пообедав, он сразу стал прощаться.

— Пора ехать, — сказал он. — Спасибо тебе за приглашение переночевать, но мне нужно в Хернинг и оттуда позвонить домой.

— Да, телефона у нас нет, мы не гонимся за модой. Но я могу тебя отвезти в Кернинг. — сказал Тамсен.

Однако Воруп на это не согласился.

— Может быть, я заеду на обратном пути, — сказал он, чтобы отделаться от слишком гостеприимного хозяина.

На душе у Йенса осталась какая-то тяжесть, которая угнетала его; что-то, чего он не мог себе уяснить и от чего никак не мог отделаться, словно за всем этим таилось какое-то тяжелое обвинение. И лишь когда он отошел на дале-кое расстояние -и почувствовал приятную физическую усталость, ему сделалось легче. Дорога была трудная, местами приходилось пробираться через густые заросли вереска.

Чтобы ориентироваться, Йенс взобрался на курган и, когда сидел там, вытирая потный лоб, ему почудилось, словно он когда-то уже бывал здесь, и одновременно почему-то вспомнился дядя Масс, двоюродный брат старика Эббе. Он живет в получасе ходьбы отсюда, и курган этот на его земле. И они с Марией действительно сидели здесь однажды вечером и смотрели на закат. Теперь он все вспомнил! Они приезжали сюда в гости во время летних каникул, чтобы сообщить о своей помолвке, и на закате отправились погулять — им хотелось проверить, видно ли с кургана море. Это желание пришло Марии, — с ней в те дни творилось что-то странное, — и когда они сидели среди вереска, она вдруг обняла Йенса и попросила, чтобы он подарил ей ребенка, притом с такой страстностью, что он даже испугался.

Мария как раз в тот день читала, что дети, зачатые в свободной любви, одареннее тех, кто зачат в браке, и вот ей захотелось, чтобы хоть ее первенец получил это преимущество. Все это было так, Йенс Воруп и сам знал, что подобная точка зрения существует, — он познакомился с ней, изучая животноводство, когда был в Сельскохозяйственном институте, — но он не пошел на это и до сих пор рад, что тогда не уступил ей: Арне вышел и так очень удачным!

Как давно это было! Точно целый мир отделял его от тех дней. Может, оттого, что годы, прожитые с тех пор, были чересчур богаты впечатлениями? Вчера он не колеблясь ответил бы да; сегодня он не знал, что ответить.

Внизу, далеко на юг, лежал хутор дяди. На коньке крыши еще виднелись обломки старого ветродвигателя, который и тогда не работал. День стал клониться к вечеру, и Йенс поднялся и зашагал к хутору.

Когда он вошел во двор, дядюшка Масс кормил птицу. Прямо удивительно, как он похож на старика Эббе, хотя они только двоюродные, — то же гладковыбритое выразительное лицо, та же седая грива волос, озабоченное выражение рта, худая, слегка сутулая фигура. Нужно очень хорошо знать обоих, чтобы их не спутать. Все виды пернатых, какие только были во дворе, — утки, куры, гуси, два-три сердитых индюка, так тесно обступили дядюшку Масса, что он не мог сделать и шагу. Голуби, которым в этой тесноте никак не удавалось добраться до рассыпанного на земле корма, сидели у него на плечах и на голове и, спускаясь по руке, в которой он держал миску, клевали из нее. Старик почти весь был закрыт живыми, трепещущими крыльями. Когда Йенс Воруп ездил с Марией в Виборг, он видел там в соборе Картины Иоакима Сковгора; теперь он вспомнил об этом и подумал, что так же, как дядя Масс, должен был понимать животных и Адам в раю до грехопадения.

Йенс Воруп не умел так с ними обходиться, никогда птицы не шли к нему с таким доверием, — будто они знали, для какой цели он их откармливает и холит. Здесь же сразу было видно, что не польза хозяина играет решающую роль, — достаточно было взглянуть на то, как щедро он кормит их, хотя сразу было видно, что большинство кур уже вышло из того возраста, когда они лучше всего несутся.

Это впечатление еще усилилось, когда он вечером сидел в комнате за ужином. Батрак, тоже старик, заменявший постоянного работника на этом довольно большом хуторе, как раз поил лошадей. Это были все сплошь клячи, которые медленно ковыляли по мощенному камнями двору и пили с таким спокойствием, словно их души уже находились в лучшем мире. Кляча за клячей, напившись, отходила от колоды, просовывала голову в открытое окно и тянулась к столу, за которым ужинали дядя Масс и Йенс Воруп. От дряхлости лошади даже не могли напиться как следует, и последний глоток вытекал обратно вместе со слюной прямо на стол; но они охотно ели из рук дяди Масса, и когда он начинал их уговаривать, они закрывали глаза и с блаженным выражением покачивали головами. Места хватало только для одной, однако остальные словно в полудремоте терпеливо стояли под окном, ожидая очереди.

— Да у тебя тут настоящая коллекция россинантов! — шутливо заметил Йенс Воруп. — Почему ты их не продашь колбаснику, пока они еще в цене? Ты мог бы даже получить в обмен более молодых, и это ничего бы тебе не стоило.

Дядя Масс посмотрел на него с таким недоумением, словно не мог даже понять, о чем племянник говорит.

— Нет, на это я не решусь, — наконец ответил он. Правда, дельным хозяином старик никогда не был, — и тут сказалось слишком большое сходство с двоюродным братом, Эббе Фискером. Дядя Масс уже много лет вдовел; может быть, ранняя смерть жены и была одной из причин, лишивших его энергии. Особо предприимчивым он никогда не был, но до того как разразилась война, он сидел на своем хуторе, жил честно, в достатке, никогда никого не обижал и сам ни в чем не нуждался. Теперь, во время войны, все разладилось; на плечи крестьянина, который, подобно ему, производил все главным образом для собственных потребностей, военные годы с их налогами и высокими ценами легли тяжелым бременем. Он очень устал и охотно продал бы хутор, но он ведь не из тех, кто умеет выгодно спекулировать, поэтому нечего и надеяться на то, что в случае продажи ему останется хотя бы немного.

Йенс Воруп смотрел на дело вовсе не так мрачно.

— Продать в наши дни совсем нетрудно, — сказал он, — чуть не каждый готов купить хутор.

Ему очень хотелось помочь старику, и вот он сидел и высчитывал. Земли у Масса свыше двухсот тонн — частью пустошь, частью хорошие пашни и великолепные луга. В общем отличный хутор, его ценность гораздо значительнее, чем старик думает. Правда, скота маловато и агротехника отстает, но это не так страшно.

— Сколько же тебе нужно выручить, чтобы хватило на прожитье? — спросил Йенс Воруп.

— Я считаю, что тысяч двадцать пять. Тогда я смог бы переехать в Хернинг, где живет моя дочь; может быть, я у нее и поселюсь, — торжественно ответил старик.

— Двадцать пять тысяч по нынешним временам не бог весть что. Жизнь-то ведь дорога, дядя Масс!

— Я человек скромный, мне много не нужно!

Голос старика дрожал. Мысль о возможной продаже его совсем расстроила.

— Ладно! Я готов рискнуть и приобрести хутор на этих условиях; двадцать пять тысяч наличными — кроме долгов, которые висят на нем. По рукам, что ли?

Они ударили по рукам. Йенс Воруп составил соглашение, а старик подписал.

— Деньги можешь получить через два-три дня, — сказал Йенс, — я переведу их на банк в Хернинге, а он тебя известит. Это самое простое.

Йенс Воруп лег в постель с приятным сознанием совершенного им бескорыстного поступка. И так хорошо было у него на душе, как давно не бывало. Правда, предприятие это довольно рискованное, и в связи с покупкой в голове возникали всякие мысли, но Йенс гнал их прочь: ему хотелось так и заснуть в этом необычном настроении, в котором он был сегодня вечером.

Тем тщательнее пришлось ему все это обдумывать, когда он на другой день возвращался домой. Теперь он понял совершенно ясно, что вчера вечером совершил отчаянную глупость: нет ни малейшей надежды на то, чтобы вернуть эти деньги; у дяди одних долгов на пятьдесят тысяч. Значит, придется выколотить из хутора семьдесят пять тысяч. Немыслимо!

Для этого нужно сначала поставить на ноги все хозяйство, а на это потребуются время и деньги. И все-таки иного выхода нет, если Йенс не хочет за свою доброту попасть в неприятную историю. Значит, остается одно — самыми простыми и радикальными мерами придать владению возможно приличный вид, «причесать» его, как выражаются специалисты этого дела, и потом, забрав побольше ссуд, соблазнить покупателя продолжительной рассрочкой, взяв с него как можно меньше наличными.

Еще хорошо, что ипотеки такие давние: как только хутор примет хоть сколько-нибудь приличный вид, можно будет уплатить по ним и получить новые.

Постепенно Йенс Воруп обрел обычное равновесие. В общем все не так уж страшно, даже не исключено, что он на этом кое-что заработает.

— Где же ты был так долго? — "спросила Мария, когда он поздно вечером вернулся, наконец, домой и они сели ужинать. Пришлось выспрашивать у него, сам он ничего не рассказывал, а накинулся на еду, точно не ел целую вечность.

— Да вот угадай-ка! — сказал он, обгладывая холодную утиную ножку.

— Лучше уж ты сам расскажи, — отозвалась Мария. — У меня нехватит воображения, чтобы представить себе все твои дела.

В ее голосе прозвучала ревность или, быть может, раздражение оттого, что пришлось скучать дома одной.

— Тогда садись рядышком со мной, мать, — сказал Йенс и пододвинул стул. — Только дома и поешь с аппетитом, ты у меня мастерица, Мария.

Она села рядом с мужем и стала смотреть, как он ест. Голоден он был, видно, как волк, вонзал белые зубы в мясо и энергично откусывал.

— Ну, отец, и оголодал же ты! — заметила Мария, влюбленно поглядывая на него.

— Да, я сегодня с утра еще почти ничего не ел. Сначала тащился степью, а потом трясся целый день в поезде.

— Значит, ты был где-то очень далеко?

— Говорю тебе, на пустоши возле Хернинга! И угадай у кого? У дяди Масса!

— Да? Вон что! — Она, видимо, была изумлена; по ее тону Йенс понял, что она тоже с удовольствием побывала бы у дяди. — Значит, вот кого ты навестил! Ну и ну!

— Я купил у него хутор.

— Да что ты, Йенс! Я и не знала, что он продает. Он так любил свой хутор. Что это вдруг на него нашло?.. Послушай, а не ты его уговорил?

— Мне и уговаривать не пришлось, — отозвался Йенс Воруп, слегка обиженный. — Он, видно, всем этим хозяйством сыт по горло! Дядя ведь стар стал.

— А останется ему после продажи достаточно, чтобы он мог прожить?

— Он получит двадцать пять тысяч чистоганом. По-моему, денежки неплохие.

— Откуда же ты их возьмешь?

— Из банка, мать. На что же тогда и банк? — рассмеялся Йенс Воруп.

— Ну, ты же понимаешь, что я имею в виду, нечего из меня дурочку строить... Хорошо, банк тебе даст, но в один прекрасный день их возвращать придется.

Нет, на самом деле Мария была вовсе не так глупа, как она прикидывалась. Она опять почувствовала недоверие к мужу, поэтому и расспрашивала так настойчиво. А он и не возражал против того, чтобы раскрыть свои карты; ему было неприятно только, что она не доверяет ему именно сейчас, когда он имел в виду благо старика и рисковал многим.

— Право же, я не собираюсь надувать дядю Масса, если ты этого опасаешься- И действовал я с лучшими намерениями... Мне кажется, ты должна, наконец, понять, что твое недоверие меня оскорбляет.

Мария пожалела о своих словах.

— Прости меня, Йенс, — сказала она.

— Нет, прощения тебе просить нечего, но сделай мне удовольствие, выслушай до конца, прежде чем делать выводы. Итак, я купил владение дяди Масса с долгом в пятьдесят тысяч, — это выходит семьдесят пять тысяч. Значит, речь идет о двадцати пяти тысячах, которые наш банк должен завтра перевести ему на банк в Хернинге. Понимаешь? Мне хочется, чтобы ты все это поняла до конца. Конечно, банк только авансирует, нужно, чтобы эти деньги как можно скорее вернулись, мы или должны найти покупателя, который даст семьдесят пять тысяч, или...

— Теперь я понимаю, — прервала его Мария; ей было приятно, что он сказал «мы».

— Нет, ты слушай дальше! Или мы пока оставим хутор себе и внесем долг в банк после продажи урожая и скота. Правда, покрыть такую сумму будет трудновато, зато дядя Масс во всяком случае теперь обеспечен.

— Но если все из хутора выкачать, продать его будет еще труднее...

— Ты права, мать. Из тебя все-таки мог бы выйти делец! Но суть в том, что ипотеки почти погашены, на худой конец можно заплатить по ним и получить еще.

— Под пустой хутор никаких ссуд не получишь.

— Можно туда перевести кое-какую скотину и вообще...

— А деньги пойдут дяде Массу?

— Конечно, нет. Пойми же, они ведь нам нужны, чтобы выкрутиться.

Это Марии совсем не понравилось.

— Мы не можем наживаться за счет дяди Масса!

— О наживе тут и речи не может быть, Мария, — а если останется какой-нибудь маленький излишек, то уж никак не за его счет.

— Да, Йенс, но ведь в конце концов ипотеки погасил он, это его сбережения.

Йенс Воруп уже набросал на скатерти ряды цифр, намереваясь сделать подсчет, но после слов жены отшвырнул карандаш.

— Господи! Повторяю тебе, он понятия не имеет о том, погашены ипотеки полностью, или частично, или совсем не погашены. Старики крестьяне именно так покупают и продают. Они копят деньги, а в один прекрасный день является какой-нибудь молодчик, разбивает копилку и кладет себе в карман их сбережения.

Мария все поняла, но выражение «кладет себе в карман» ей не понравилось. Казалось, Йенс этим ставит себя на одну доску с так называемыми «молодчиками». То, о чем говорил муж, было крайне нечестно, и в былые времена такое поведение решительно осуждалось.

— Но ты-то, надеюсь, не станешь посягать на чужую копилку? — спросила она озабоченно.

Йенс Воруп рассмеялся:

— Я могу тебе открыть тайну! По крайней мере семнадцать процентов всех хуторов Дании — это почти одна пятая — за последний год сменили владельцев. Я недавно прочел об этом в статистическом отчете, — спокойно добавил он.

 

XII

Нильсу Фискеру не удалось достать для Сэрена Йепсена ссуду под его дом — уж очень в этом хозяйстве все было мало и убого, а теперь не такие времена, чтобы хлопотать из пустяков. Пришлось старому ветерану удовольствоваться русской лошадкой и отказаться от мечты о второй лошади, а следовательно, и от возможности возить других крестьян или давать им внаем своих лошадей. Однако обычного юмора старик из-за этого не утратил, не лишился и мужества.

Когда Нильс Фискер приехал, чтобы сообщить ему неприятную новость, Сэрен был на торфяном болоте: стоял по колени в воде и копал торф.

Нильс Фискер упрекнул его за такое легкомыслие.

— Подумай, ведь ты же старик! — сказал он.

— И все-таки тут работают люди даже постарше меня, — упрямо заявил Сэрен и указал на других рабочих, — вот тому, к примеру, уже восемьдесят три стукнуло, а та вон женщина — скоро родит, и все-таки приходится ей гнуть спину и стоять в холодной воде, да и ее дочерям-подросткам тоже. Тут у тебя метрики не спрашивают, понимаешь? Тут, чорт возьми, нужно нажимать, пока не сдохнешь. У нас здесь, на пустоши, и выбора другого нет, раз не хочешь околеть с голоду. Продавать нам нечего, а коли нечего, так, видно, мы прокляты богом еще на земле. Я вот было думал, когда начал тут копаться в болоте, заработать на какую-никакую лошаденку, а подрядчик взял да поденную плату так сбавил, что почти ничего не получаешь! Видишь, все молодые, крепкие рабочие ушли, остались только старые — им некуда податься, коли не хотят умереть голодной смертью.

Вдруг старик замолчал.

— Вон надзор идет, — прошептал он. — Лучше уходи-ка, а то меня и рассчитать могут. Пойди к нам в дом, моя жена угостит тебя чашкой овсяного кофе; я отпрашиваться не смею. — Он снова наклонился над канавой и принялся за работу.

Месяца через полтора к Нильсу Фискеру пришел какой-то человек и сообщил, что Сэрен Йепсен болен и очень хотел бы с ним поговорить. Когда Нильс приехал, старый ветеран метался в бреду: ему казалось, что он бьется с пруссаками и те его теснят; его исхудавшее тело пылало в жару. Вдруг он устремил свой взгляд на Нильса Фискера.

— Все-таки приехал, — простонал он и благодарно протянул руку. — Это с твоей стороны очень хорошо. Видно, чорт меня раздери, придется мне отправиться на тот свет. — Он закрыл глаза, но руки Нильса не выпускал; из горла и груди вырывались хрипы, крупное адамово яблоко ходило ходуном, дышал он прерывисто. Слышно было, как за стеной жужжит прялка Малене; она попросила соседку ходить за мужем, чтобы это не мешало ее работе.

— Должно быть, воспаление легких, — сказал Нильс Фискер топотом соседке. — Нельзя ли запрячь лошадь и поехать за доктором?

В эту минуту Сэрен Йепсен открыл глаза.

— Можешь не беспокоиться, — сказал он, — мое дело кончено. Я умру завтра на заре. Но если ты хочешь сделать мне одолжение, побудь со мной, — мне последнюю ночь не хотелось бы оставаться одному.

Речь его была то совершенно здравой, то им снова овладевали бредовые видения.

— Но я же выполнил свой долг! — стонал он. Нильс Фискер устроился на ночь в плетеном кресле, придвинул его вплотную к стене, чтобы опереться об нее головой, и решил не зажигать свет: от света больной становился беспокойнее. Нильс слышал, как за стеною укладывалась в постель Малене; она даже не пришла проведать мужа. Вот уж поистине равнодушная женщина!

Нильс сидел в темноте, прислушиваясь к дыханью больного, время от времени повертывая ему набок голову, чтобы его не душила мокрота, и отдавался тому странному двойственному чувству, которое овладевает здоровым человеком, когда он находится в одной комнате со смертью. Ему не было ни страшно, ни жутко; он мог бы так же сидеть у колыбели. Незаметно для себя, он тоже забылся, а когда на рассвете открыл глаза, Сэрен был мертв.

И хорошо, что старик перестал мучиться! Нильс придал телу старого батрака спокойное положение и закрыл ему глаза, потом разбудил соседку и сообщил о свершившемся. Проститься с Малене он не мог заставить себя и при первом солнечном луче зашагал по пустоши, направляясь домой.

Внизу, на торфяном болоте, работа уже началась, и Нильс Фискер невольно вспомнил слова, которыми обмолвился Сэрен Йепсен, когда Нильс в последний раз был у него, и которые теперь повторила соседка: «Здесь, на пустоши, война пожирает нас, маленьких людей!»

Да, и с какой жадностью пожирала! Но в этом и заключалась ее задача. Точно раковая опухоль, точно чахотка, война пожирала, разрушала, губила! Далеко простерла она свою костлявую руку, до самой ютландской степи, чтобы схватить изможденное тело Сэрена Йепсена. Но у нее и так было много пищи! По статистическим данным, она пожирала ежедневно десять тысяч молодых, сильных мужчин. И коней в стране почти не осталось — косяками в тысячу голов гнали их на юг, чтобы там с помощью пуль и гранат превратить в фарш. Старые, изработавшиеся коняги, которых раньше хозяева кормили из милости, давно уже стали цениться на вес золота, — теперь и молодняк пошел туда же, и по бешеным ценам.

«Мясорубка, которой люди приносят в жертву свое тело — в дар безумию», — так отозвался о войне пастор Вро, охваченный отчаянием. Безумие, да! Люди или разум потеряли, или это было дьявольским наваждением? Говорят — «война», но ведь война — это прежде всего люди! Или Европа одряхлела и ее нужно уничтожить? Или война — это извращенное сладострастие старика, который хочет все утащить с собою в бездну, чувствуя приближение своей гибели? Правда, за последние десятилетия Европа дала немного, почти все встававшие перед ней задачи она, как слишком трудные, оставила нерешенными. Зато теперь она действовала! Единомыслие, которое никак не проявлялось, когда предстояло что-либо строить, было теперь налицо и прямо-таки в пугающих размерах: при виде смерти и разрушения человечество старого мира, расщепленное на отдельные особи, снова осознало себя как единство. Удивительно, до ужаса удивительно, как они вцеплялись друг в друга, эти так называемые враги, отвечали атакой на атаку, изобретением на изобретение и выполняли разрушительные процессы с точностью механизма! То/ что возводилось веками, было разгромлено в какие-нибудь три года.

Истощение продолжалось. Война пожирала плоды, когда они еще были в завязи. Как в Германии она, согласно сообщениям, хватала мальчиков со школьной скамьи, так ока хватала здесь животных, которые еще не успели вырасти, хлеба на полях, которые еще не созрели, — она захватывала все. И не только ландшафт, само бытие стало опустошенным. Все зримое и все незримое исчезало в этом ненасытном чреве. Чудовище с его неутолимым, жгучим голодом пожирало радость жизни, убивало людские чувства и опустошало души, оставляя им одну ненасытную жадность. Даже бедность была на некоторое время проглочена войной — пошла, так сказать, впридачу ко всему прочему. Но это произошло в вихре наступления. Теперь война снова выблевала ее — единственное, чего она пока не смогла переварить. И не только здесь, на торфяном болоте, маленькие люди были опять поставлены на место; повсюду начал снова водворяться «порядок», должное соотношение между «верхами» и «низами». Война стала буднями — и поэтому принялась отчасти пожирать самое себя!

В душах все угасло. В стране было невозможно вызвать к жизни какое-нибудь чувство «за» или «против» войны; даже враждующие партии давно перестали что-либо отстаивать, — казалось, они только все глубже вгрызаются друг в друга, точно волки, которых уже нельзя удержать. Европа напоминала прокаженного старца, который нарочно расчесывает свои гнойные язвы. Чудовищная мясорубка продолжала перемалывать мясо и кости с ужасающей точностью, но через нее уже не проскальзывало ни одно человеческое чувство — может быть оттого, что их уже не существовало. И все меньше золота перепадало людям, которые не были дельцами. Поток золота, которое до сих пор не пахло ни кровью, ни любовью к ближнему, вообще оскудел. Даже самая одряхлевшая кошка все-таки падает на лапы, и, казалось, старый мир, даже во время битвы не на жизнь, а на смерть, знает, как вернуть в свое русло тот золотой поток, которому он больше всего был обязан жизнью.

У Нильса Фискера был свой взгляд на войну и ее причины. Он считал ее совершенно естественным результатом либерализма, неизбежным и последним аргументом в свободной игре сил. Отец был прав: в эпоху, которая хвасталась тем, что провозгласила своим лозунгом древнее изречение «один против всех, все против одного», ответом на этот лозунг могла быть только мировая война.

Если б она действительно оказалась последним аргументом старого общества! Нильс Фискер искренне желал этого и не сомневался, что так оно и будет. Раз уж настали такие «сумерки богов», возврата к старым идеям и методам не может быть. Старое должно было само подрубить свои корни, должны быть созданы новое небо и новая земля. Весь вопрос в том, сколько людей ради этого обречено погибнуть. Заражена ли распадом вся Европа, в том числе и низший класс, или именно на его основе должен быть построен новый мир? Кончилась ли культурная миссия Запада? И правы ли те, кто утверждает, что новая эпоха родится на Востоке, где в людях заложено стремление к солидарности? В конечном счете это имело второстепенное значение, только бы человеческое начало в человеке осталось невредимым. Не цвет кожи имел значение для Нильса Фискера, а само человеческое сердце.

Он вернулся домой под вечер. Петра сидела с рукодельем у садовой калитки и ждала его. Казалось, она уже давно сидит так и ждет. Ах, какой маленькой и одинокой она могла выглядеть — прямо покинутый птенчик! И Нильс взял ее на руки и донес до самой Хижины на Бугорке.

— У меня есть для тебя сюрприз, — сказала Петра и дала ему письмо, на котором был штемпель издательства; она ждала, переминаясь с ноги на ногу, пока он вскрыл письмо и пробежал его глазами.

— Я уже чую, они хотят получить твой роман, — сказала она.

Нильс сердито бросил письмо на стол.

— Еще бы не хотят! Но у них нет бумаги и они просят меня подождать с изданием, пока не кончится война. Ну вот, роман принят... Хочешь, пойдем вниз, к старикам? Нужно сказать отцу, что Сэрен Йепсен умер.

— Знаешь, вчера здесь был Андерс Нэррегор, хотел повидать тебя. Вот исхудал! Он рассказывал, что на его место хотят выдвинуть кандидатуру Йенса. Он, видимо, собирался говорить с тобой о политике, — рассказывала Петра, когда они спускались.

— Ну, тогда он наверняка еще раз придет! — заметил Нильс смеясь. — Видно, хочет все-таки выставить свою кандидатуру. Ну и пусть их передерутся, тогда мандат получим мы!

— А жалко его, — заметила Петра. Нильс пожал плечами.

Старик Эббе был печален, война разоряла и его. Весть о смерти Сэрена Йепсена потрясла старика.

— Редкий был человек, — прошептал он. — Мне очень хотелось бы проводить его в последний путь, если ты поедешь со мной, Нильс. В городе мы раздобудем какой-нибудь экипаж...

В Хутор на Ключах ни отец, ни сын не хотели обращаться.

— И пастору стало хуже, — сказал старик Эббе. — Да, самым лучшим людям уже не под силу выносить ужас, который происходит во всем мире, а мерзавцы чувствуют себя как рыба в воде!

Оба умолкли, и каждый понимал, о ком сейчас вспомнилось с особой горечью в сердце.

 

XIII

Узкая и обычно мало наезженная дорога между Хутором на Ключах и «Тихим уголком» теперь совсем заросла травой. Ни старик Эббе, ни жена Нильса, ни сам Нильс на хуторе больше не появлялись, они даже упоминали о нем с неохотой. Редко стала бывать в «Тихом уголке» и Мария. На Бугорок она не заглядывала, но если у нее бывало дело в деревне, то стариков все же навещала: было как-то стыдно не зайти. Однако она вечно спешила, а удерживать ее никто не удерживал. Точно у нее вдруг из памяти вылетело все, что когда-то связывало ее с родными. С другой стороны, конечно, хорошо, что она от мужа не отступается, делит с ним и радость и горе.

Нужно сказать к ее чести, она старалась итти в ногу с веком. Когда купили автомобиль, она окончила в Фьордбю курсы для шоферов и теперь часто сама водила машину, но езда по улицам все-таки смущала ее. Чаще всего ее видели вместе с этим ученым немцем, который приехал по случаю основания акционерного общества и пока, должно быть, не помышлял об отъезде. Ему следовало получить за передачу патента весьма солидную сумму, поэтому Йенсу Ворупу пришлось много возиться с организацией акционерного общества. Конъюнктура несколько ухудшилась, и он немало поездил, прежде чем все утряслось. В Эстер-Вестере и в окрестностях оказалось слишком мало смелых людей, готовых рискнуть. Подходящим человеком был бы, конечно, Ханс Нильсен, но он еще весной вместе со своей консервной фабрикой перекочевал в столицу.

Когда дело начало разрастаться, ему здесь стало тесно, а может быть, сыграло роль и желание убраться подальше, от своего прошлого. Ходили слухи, что его прочат в Центральное управление по экспорту продовольствия в Германию: правительство предполагало создать такое общество. А уж по этой части он знаток, ничего не скажешь!

Но, наконец, все устроилось. Йенс Воруп вернулся домой с двадцатью пятью тысячами в кармане — первой пор-цией из тех ста тысяч крон, которые предстояло отдать за патент. Доктор Ланге написал расписку в получении первой суммы и мог теперь уехать. Хорошо, что можно было, наконец, выпроводить его отсюда. Если даже и не ревнуешь, то все же не очень приятно иметь у себя в доме постороннего мужчину, который катается с твоей собственной женой, а сам ты вынужден разъезжать по делам. К тому же у доктора была этакая особая манера обращаться с женщинами, которая Йенсу Ворупу совсем не нравилась. Он называл Марию «сударыня» и прикладывался к ручке, а Мария, по глупости, и растаяла. Но хуже всего было то, что он вбил ей в голову невесть какие бредни. Гость упорно называл их хутор поместьем и однажды сказал Йенсу Ворупу:

— Почему вы не держите верховых лошадей? Ваша жена была бы в седле очень эффектна.

От таких речей у любой бабы голова закружится!

Но теперь он уехал, и все было в порядке. Изобретение осталось здесь, — а это главное. Эстер-Вестерский банк учредил акционерное общество и назначил Йенса Ворупа директором, а связанный с ними банк в столице взял на себя выпуск акций. Правда, было не так-то легко найти людей, готовых подписаться на акции новых предприятий, особенно если вопрос шел о том, чтобы выложить на стол наличные, поэтому организаторы, желая поскорее начать дело, устроили так, что при подписке уплачивалась лишь одна пятая номинальной стоимости акций, остальное предполагалось взыскивать лишь в крайнем случае, — но это едва ли понадобится, ведь дело слишком бесспорное! Можно было сказать с уверенностью, что каждый крестьянин, живущий в деревне, станет клиентом подобного предприятия. Бедные кузнецы! Йенсу Ворупу их даже жалко стало. Но уж очень много они о себе воображают! Такому человеку, например, как кузнец Даль, всюду почет. Правда, он уже теперь не социалист — его дела идут для этого слишком хорошо, — но скандалистом он все равно остался. А банка в Эстер-Вестере он знать не хочет: это, видите ли, недостаточно почетно для него!

Итак, Йенс Воруп был теперь основателем и руководителем крупного акционерного общества, и к тому же такого, о котором должны были скоро всюду заговорить! Банку пришлось добавить пять тысяч крон, чтобы первый взнос доктору Ланге был полностью выплачен. В виде возмещения банк получил значительную часть этих акций; причем, как только они поднимутся, предполагалось выбросить их на рынок, чтобы из прибыли окончательно рассчитаться с изобретателем. Йенс Воруп был занят с утра до вечера. Получив половину денег, доктор Ланге должен был передать акционерному обществу свою таинственную жидкость, а также указание, как ею пользоваться, и тогда можно было уже приступать к вербовке клиентов среди тех крестьян, у кого были лошади. А после выплаты всей суммы обществу предстояло получить в руки и самый рецепт изготовления тинктуры, или как она там называется, стать независимым от фабрики в Германии и на свой страх и риск начать изготовление волшебного средства, — значит надо было стараться во-всю.

Йенс Воруп находился в каком-то восторженном состоянии. Какими ничтожными казались ему все его предшествующие операции в сравнении с тем сказочным богатством, которое ему сулило это изобретение: ведь его значение для будущего было просто неизмеримо! Он чувствовал себя прямо-таки благодетелем общества: разве не он познакомился с этим Ланге и не он оценил сразу же все перспективы, которые открывало его изобретение? Разве новое предприятие не основано именно здесь, в его родной округе? Не окажись Йенс Воруп тогда в столице, ничего бы этого не было. Вот вам лучшее доказательство того, что нельзя вечно торчать дома, сиднем сидеть на одном месте и терять драгоценное время!

Его заветная мечта исполнилась: он стал основателем совершенно нового дела! Фабрика будет построена здесь, в Эстер-Вестере, и принесет пользу местному населению. Йенс уже придумывал название для нее, которое прославило бы Эстер-Вестер на всю страну. Каким ничтожным представлялась ему, в сравнении с этим, хотя бы скупка хуторов и все, чем он занимался до сих пор. Когда участвуешь во всяких промышленных и пароходных компаниях — это всегда игра более или менее втемную, а тут любой крестьянин может сам проверить ценность изобретения. Что такое подковы, каждый знает на собственном, и притом горьком, опыте и знает, чего стоит из года в год ковать лошадей!

Чем скорее удастся выплатить второй взнос, тем раньше окажется в их руках волшебная жидкость, вызывающая отвердение копыт, и они могут начать ее производство. А так как банк в настоящее время был несколько стеснен в средствах, Йенс Воруп решил поскорее взять новую ссуду под хутор дяди Масса. Урожай и живой инвентарь хутора он уже продал, и вырученные деньги пошли на погашение его части в первом взносе доктору Ланге. Теперь следовало спешно придать всему хозяйству приличный вид и поддерживать его до тех пор, пока там не побывают оценщики из кредитного общества. О том, чтобы вложить какой-то реальный труд в этот хутор, не могло быть и речи, но сейчас кредитные учреждения смотрели на многое сквозь пальцы. Йенс Воруп уговорил одного своего друга, торговца скотом, поставить — до оформления ссуды — в хлева и конюшни побольше коров и лошадей. С юридической точки зрения этого, конечно, делать не полагалось, но так поступали все; а поскольку цены на хутора неизменно росли, никто при этом ничем не рисковал.

Йенс Воруп получил деньги, и теперь можно было действовать дальше; с чувством большого облегчения он внес в банк взятую им сумму, чтобы можно было потом ею снова воспользоваться.

— Они скоро мне опять понадобятся, — предупредил он. — Я нашел для них массовое применение.

— Акции здорово поднялись, — заявил директор банка. — Когда они дойдут до ста пятидесяти, я предлагаю как можно скорее их распродать, на них большой спрос.

Йенс Воруп считал, что это все равно что отдать их даром. Но раз деньги нужны — ничего не поделаешь!

— Нужно бы попридержать их, — сказал он. — Когда мы получим эту жидкость, они сразу еще поднимутся.

Воруп очень волновался: в эти дни как раз началось решающее весеннее наступление немцев, и из Германии через границу проникали только весьма скудные сведения. Наконец фабрика во Фрейбурге сообщила, что не может выслать средство для копыт, пока продолжается война. Немецкое военное командование не разрешает, чтобы хоть один грамм этого препарата, который так важен для страны в ее гигантской борьбе, был передан за границу. Но если акционерное общество в состоянии выплатить остальные пятьдесят тысяч крон, ему тотчас, согласно договору, будет препровожден секрет препарата, и оно сможет само приступить к его изготовлению.

Когда пришло это письмо, кое-кто стал ворчать, было произнесено даже слово «надувательство». Но Йенс Воруп быстро справился с возникшим было недоверием: к извещению были приложены убедительнейшие документы от столь высоких инстанций, что усомниться в них — значило бы просто оскорбить дружественную державу. Доктор Ланге ведь не из тех, кто бросает слова на ветер.

— Я руку даю на отсеченье, что он глубоко порядочный человек, — заявил Йенс Воруп и тотчас принялся мобилизовать оставшуюся сумму. Ему помогло то, что как раз в эти дни фабрика в Шварцвальде прислала фото и каталог с хвалебными отзывами об изобретении Ланге, и этим Йенс заткнул рот людям, которые подняли было шум и потребовали, чтобы выплата была сейчас же приостановлена, дело расследовано и обо всем доведено до сведения полиции.

— Ситуация же совершенно ясна! — доказывал Воруп. — При тех событиях, которые происходят в Германии, немцев нельзя винить за то, что они не хотят так, здорово живешь, отдавать за границу свое железо или то, что заменяет его.

Победили благоразумные сторонники Йенса Ворупа; было решено как можно скорее переслать оставшуюся сумму долга и приступить к производству.

Но, увы, в правлении не было единодушия. Пошли слушки, что-де акционерное общество испытывает затруднения; и ряд акционеров, которые уже подписались на акции, но еще не внесли свой пай, передумали и от уплаты уклонились. Судиться по этому поводу общество не хотело, чтобы не бросать тень на предприятие, которое еще не успело родиться. Нужная сумма под залог Хутора на Ключах была получена от связанного с ним банка в столице, и оставшиеся к уплате деньги высланы Ланге.

Однажды, уже под вечер, на хуторе появился неожиданный гость — хуторянин Воллесен. Йенс Воруп решил, что тот захотел просто проведать его, но оказалось, что Воллесен приехал из Фьордбю в наемном экипаже. И Мария решила, что это неспроста.

— У тебя нет случайно лишних пяти тысчонок? — спросил гость, когда они сидели за кофе, и украдкой подмигнул Ворупу.

Нет, пяти тысяч у Йенса Ворупа не оказалось.

— Но я могу тебе достать их, — сказал он, — у нас в банке как раз есть сейчас такая сумма.

— Ах, чорт вас забери! Это у вас столько денег лежит в кассе в субботу вечером? — И Воллесен удивленно посмотрел на него.

— Да, это, конечно, неправильно, но директору пришлось сегодня уехать, и потом у нас ведь отличный несгораемый шкаф.

— Вон что! Да ведь все равно, директор уехал!

— Ключи от банка и от шкафа у меня в кармане, — с гордостью сказал Йенс Воруп. — Я сейчас сяду в машину и мигом слетаю за деньгами. А жена пока займет тебя.

Марией овладела тревога. Она слышала всякие разговоры насчет Воллесена, и даже от Йенса, но его самого видела впервые; и сейчас он ей показался таким страшным, что хотелось закричать. Необходимо было заняться чем-нибудь, чтобы сохранить самообладание, и она для вида стала прибирать в комнате, а «могучий» Воллесен, как его называли, придавая этому двойной смысл, усердно барабанил по столу и вращал глазами.

Йенс Воруп вернулся через несколько минут. Как только он вошел, зоркие, умные глаза Воллесена словно приковались к нему; плечистый, рослый хуторянин сидел, тихонько посвистывая и отбивая такт ногою, но Воруп не начинал разговор.

— Что ж, или ключи не подошли? — нетерпеливо спросил Воллесен.

— Оказывается, директор был после закрытия банка и взял три тысячи крон, — смущенно пояснил Йенс Воруп.

— Значит, только две? — сказал Воллесен и, не оборачиваясь, протянул через плечо руку за деньгами.

— Да нет... оказывается, две тысячи взял еще председатель потребительского общества... Он вчера поехал в Копенгаген.

— Ах чорт!.. — Воллесен оттолкнулся обеими руками от стола и, опешив, посмотрел в растерянное лицо Ворупа. — Разве и у него есть ключ от банка и от... кассы?

Йенс Воруп кивнул:

— Банк ведь помещается в доме потребительского общества, это тоже хорошая клиентура... Ну, и вообще... оба вполне надежные люди. Они оставили в кассе в качестве гарантии свои именные расписки.

— Ну, тогда, конечно, другое дело! — В голосе гостя звучало неподдельное удивление по поводу столь деловой предусмотрительности и четкости. — Но осмелюсь... осмелюсь спросить: а еще у кого-нибудь есть ключи от банка и от... несгораемого шкафа? — И он с глупо-недоумевающим видом посмотрел на Йенса Ворупа. Никто не умел прикинуться таким болваном, как Воллесен, когда ему хотелось поехидничать. — Разве... разве каждому служащему дают на руки ключ от банка... и от кассы? Значит, тогда и я...

Йенс Воруп, улыбаясь, покачал головой. Воллесен встал.

— А теперь я тебе вот что скажу, голубчик! — начал он и хлопнул Йенса Ворупа по плечу. — Прочитай-ка молитву и садись за свой баланс. Да, смотри, поскорее. А потом займись ты своими полями, они у тебя совсем загажены: не успеешь опомниться, как придется крестьянину опять своим крестьянским трудом жить. Смотри, распутай поскорее свои дела. Да какой ты делец, чорт тебя раздери! Как был сопляком, когда я с тобой познакомился, так им и остался! Твоя женка так глядит на меня, точно я людоед. Но я тебе подножки давать не хочу, хотя ты слова своего и не сдержал. Я забираю твой автомобиль, и мы с тобою квиты. Надеюсь, за него уплачено.

С Марией Воллесен простился за руку:

— Ну, всего хорошего, милая фру, извините, что побеспокоил... Ты можешь мне сейчас же отдать и документы на машину, — обратился он к Йенсу.

Они вместе вышли.

Когда Йенс Воруп вернулся и хотел пройти в свой кабинет, Мария остановила его; ей было не совсем понятно, что же произошло.

— Ты у него занимал деньги? — спросила она.

— Да, я совсем забыл! Неприятная история... — Йенс охотно прервал бы на этом свои объяснения, но Мария последовала за ним в кабинет.

— Выходит, у нас теперь нет машины? Так, что ли? — проговорила она.

— Суть не в этом! Я еще удачно от него отделался: никогда он на ней не вернет своих денег!

— Ну, а еще, что он еще говорил, Йенс? Что под этим кроется? Я боюсь его!

— Просто зависть разобрала, ничего больше и не кроется. Нет, тебе его бояться совершенно нечего, он добрый малый.

Да, наверно добрый, если все дело обстоит так, как он говорил. Самой машины, которой они теперь лишились, ей не жалко, хотя вышло это довольно-таки странно. И она вообще не против, если Воллесен окажется прав и крестьяне скоро опять будут жить, как полагается крестьянам. Пустой стала жизнь, с тех пор как началось все это новое! День шел за днем, не принеся никакого удовлетворения; и радости были уже не радостями, миновали — словно и не было их. Ничему не давали спокойно созреть — ни мыслям, ни плодам; отчаянная спешка и жадность заставляли снимать все плоды зелеными. Лишь бы скорее кончилась война!

Или хотя бы жизнь в стране стала опять нормальной!

 

XIV

В Дании снова наступила весна. Однако многие из тех, кто ждал ее с бьющимся сердцем и тревогой в крови, кто не мог спать по ночам от волнения, теперь едва замечали ее приход. Например, Йенс Воруп в этом году еще небрежнее, чем в прошлые годы, подготовил свою землю к весне; казалось, Хутор на Ключах и его хозяин все больше отдаляются друг от друга. Йенс Воруп стал очень беспокойным, то висел на телефоне, то внезапно мчался в банк, а потом еще куда-то.

Но тут вмешалась Мария. «Довольно! — решила она. — Хватит такой жизни!» Она помнила слова Воллесена и считала, что давно пора крестьянину снова стать крестьянином.

Во всяком случае, их хутор должен сделаться опять настоящей крестьянской усадьбой, пусть даже Марии самой придется для этого работать. Рабочую силу теперь можно было достать, и Мария наняла работников и поденщиков. Большое счастье, что удалось снова нанять их прежнего старшего работника, который служил у них до войны и хорошо знал их хозяйство, — он вернулся с разработки торфа и сам опять попросился к ним. Он мог почти во всем заменить Йенса Ворупа, настолько глубоко проникся его планами и усвоил его методы ведения сельского хозяйства.

От самого Йенса Ворупа ждать было нечего, он прямо помешался на своем акционерном обществе, и когда нужно было, его почти никогда не оказывалось под рукой. И вот Мария с помощью старшего работника стала сама вести все хозяйство хутора, а когда ей приходилось уж очень трудно, она обращалась к старику Эббе. В первый раз ей было нелегко пойти к нему; но отец ведь знал все поля вдоль и поперек — когда какое готово для обработки, и как с ним нужно обращаться, и как взять от него самое лучшее, что оно может дать.

Однажды, когда Йенс был дома, Мария серьезно поговорила с ним. И он поклялся ей во имя всего для него святого, что займется ликвидацией всех своих предприятий, которые сейчас на ходу. Он хотел сохранить за собой лишь руководство акционерным обществом — ведь это его любимое детище.

— Да я и так уже свертываюсь, мать, — ласково сказал он. — Но тут торопиться нельзя, иначе наверняка потеряешь. Если люди увидят, что ты продаешь по необходимости, они всегда сбавят цену.

Мария заметила, что в муже появилась какая-то кротость, что-то таксе, чего раньше никогда не чувствовалось. С тех пор как у них побывал Воллесен, Йенс уже больше не важничал. «Может быть, его дела идут не так уж гладко?» — думала она, но его уже ни о чем не расспрашивала; его предприятия перестали интересовать ее.

Однажды Йенс спросил Марию, как она отнесется к тому, чтобы продать его любимых лошадей и купить вместо них автомобиль? Ведь автомобиль гораздо практичнее — и едешь быстрее и, главное, обходится дешевле. Мария несколько удивилась, но против самой покупки не возражала. Однако время шло, а автомобиля вое не было, и тогда она заподозрила, что муж продал своих любимых лошадей, чтобы раздобыть денег.

Постепенно она убедилась, что есть в его жизни одно обстоятельство, которого он боится; и это каким-то образом связано с Андерсом Нэррегором, — уж слишком часто Йенс заводил разговор о бывшем депутате.

Предположение Йенса Ворупа относительно болезни Нэррегора оказалось правильным. Случайно — хотя иные утверждали, что это отнюдь не было случайностью, но что это . дело рук его политических противников, — в номере, который занимал Нэррегор в гостинице, было обнаружено около двадцати старых и новых дождевых зонтиков — урожай, собранный им за два месяца, пока продолжалась сессия ригсдага. За год он, вероятно, наворовал несколько сот зонтов/ И самое постыдное то, что он не пощадил даже собственности своих партийных единомышленников.

Поэтому его партия оставила его на произвол судьбы. Устроили так, чтобы он мог исчезнуть без шума. Сначала он-де должен быть взят под наблюдение в нервную клинику, через некоторое время ему разрешили вернуться домой и играть роль выздоравливающего, и, наконец, третьей ступенькой его ликвидации, как выразился Йенс Воруп, было заявление, что он по состоянию здоровья вернуться в ригсдаг не сможет.

Ни для кого не было тайной, что в преемники ему прочат Йенса Ворупа. Здесь, в родной округе, об этом скоро заговорили все, и Андерс Нэррегор вынужден был констатировать, что о причинах его ухода знают даже дети. То, что он находился в нервной клинике, ничего не меняло. Конечно, господа могут лечь в нервную клинику, коли они на руку нечисты и не хотят, чтобы их признали просто ворами. Но куда девать Андерса Нэррегора, оказавшегося клептоманом? И слово-то это не выговоришь! Ведь он простой крестьянин, хоть и нанимал для разъездов коляску, а теперь приходится ему опять привыкать к тому, что и люди в нем видят только крестьянина. Тот факт, что он заботился о своей выгоде, очень многие в Эстер-Вестере вполне понимали. Одно было непонятно: в такое время, когда, кажется, все само тебе в руки идет, только бери, — он не нашел ничего получше старых зонтиков!

Вот Йенс Воруп — тот понял, что к чему, и действовал совсем иначе! И Андерс Нэррегор теперь ходит чуть не в преступниках, бесится, злится, и бунтует, а Йенс Воруп сразу взял верный курс: все, до чего он ни коснется, превращается в золото или в почести! Поэтому не удивительно, что Андерс Нэррегор глаз не спускает с Йенса Ворупа, который выдавал себя за его друга, а за спиной строил козни и дал согласие баллотироваться вместо него. И нельзя требовать, чтобы Андерс Нэррегор испытывал к Йенсу Ворупу нежные чувства. Каждому ясно, отчего он выкрикивает всякие угрозы: «Подождите, кое-кто еще будет пойман с поличным!» Странно только, почему на Йенса Ворупа это так подействовало, что он даже как будто стал бояться Нэррегора...

Однажды в рабочей газете, выходившей в Фьордбю, появилась статья под заголовком «Придворные живодеры». Ничьи имена названы не были, но статью можно было рассматривать как предостережение местным деятелям. На Хуторе на Ключах этой газеты не выписывали, но редакция послала Йенсу Ворупу соответствующий номер бандеролью. В этой статье тоже имелись определенные намеки, и Мария прочла ее со смешанным чувством. В обед ей позвонил Йенс Воруп; он спросил ее, не стряслось ли чего-нибудь.

— Нет, решительно ничего! — с удивлением ответила Мария. — Но если ты чего-нибудь ждешь, то, мне кажется, тебе нужно поскорее вернуться домой, а не оставлять жену в беде...

Йенс Воруп ответил, что приедет в Фьордбю вечерним поездом и около семи будет дома.

В том же поезде, который привез владельца Хутора на Ключах, приехал и некий господин из Копенгагена. В Фьордбю он нанял машину и поэтому явился на хутор раньше Йенса Ворупа, который, в отличие от былых дней, тащился в экипаже очень медленно. Приезжий имел весьма официальный вид. Он коротко представился Марии как директор кредитного общества и уселся в кабинете в ожидании хозяина. Когда тот, наконец, прибыл, они заперлись. Мария приказала Карен уложить детей, а сама села в столовой и занялась штопкой; она чувствовала, что надвигается гроза.

Должно быть, они разговаривали в кабинете очень тихо, так как Мария ничего не слышала. Через некоторое время в столовую вошел Йенс, лицо его было землисто-серым.

— Сходи за отцом, милая Мария, — произнес он еле слышно, его губы дрожали.

— Что случилось? — холодно спросила Мария: она рассердилась за то, что муж до сих пор не посвятил ее в свои дела.

— Ах, все это кредитное общество! Оно хватает меня за горло, потому что я взял ссуды под несколько хуторов, а потом продал кое-что из живого инвентаря. Может быть, твой отец мне поможет? Мария, милая!

Однако Мария отказалась звать старика.

— Мой отец у нас на хуторе вообще нежеланный гость, так нечего ему бежать сюда, как только свистнут, — решительно ответила она. — Если он тебе нужен, поезжай сам с директором в «Тихий уголок» и договаривайся с отцом у него в доме. Но я хочу тоже присутствовать при вашем разговоре, так и знай!

Это пришлось Йенсу Ворупу не совсем по вкусу, но у него прямо ноги подкашивались, и он противоречить жене ни в чем не решился. Директор кредитного общества попросил разрешения позвонить по телефону и заказать машину, пусть придет в девять часов в деревню. Он и слышать не хотел ни о какой ночевке на хуторе, хотя это было бы проще всего. И Мария поняла, что он намерен поступить с ними круто.

В «Тихом уголке» у стариков были Нильс и Петра. Йенсу Ворупу пришлось самому отводить экипаж в конюшню молочной фермы, и директор кредитного общества воспользовался этим, чтобы сообщить старику Эббе и Нильсу о причинах своего приезда. Во всяком случае, когда Йенс Воруп вернулся, он увидел по их глазам, что они знают, в чем дело.

— Может быть, мы теперь удалимся в другую комнату? — обратился он к директору и к тестю.

— А я считаю, что лучше остаться здесь, — решительно заявил старик. — Сейчас у нас нет ни одного постороннего человека, а в нашей семье мы не привыкли иметь друг от друга секреты.

Все смущенно уселись вокруг стола, никто не решался поднять глаз. Приятного во всем этом было мало.

Первым заговорил Йенс Воруп, чтобы объяснить, зачем они сюда явились, но старик Эббе опять прервал его:

— Я думаю, важнее выслушать другую сторону, — сказал он и посмотрел на директора.

Тот в общих чертах описал положение с точки зрения кредитного общества:

— Как известно, сейчас идет отчаянная спекуляция земельными участками, и кредитные учреждения, увы, не в силах помешать этому. Спекуляции сопутствуют также всевозможные сделки, которые граничат с уголовщиной, поэтому кредитные учреждения, наконец, условились покончить со всякими темными махинациями, на которые, к сожалению, идут даже уважаемые хуторяне. Эти махинации сводятся в основном к следующему: покупается хутор, чьи ипотеки почти погашены, и с ним поступают, как поступает живодер со скотиной на чужом дворе, — что я под этим разумею, объяснять, думаю, нечего. Когда урожай и живой инвентарь такого хутора проданы, на него «наводят красоту», то есть снабжают живым и мертвым инвентарем, который занимают у добрых друзей или добывают каким-нибудь иным способом, и, пользуясь этим, берут под хутор новые ссуды. А потом хутор опять «обдирают» — живой и мертвый инвентарь возвращается его владельцам. Не может быть сомнения в том, что подобный образ действий незаконен. Однако мы стараемся всячески избегать судебного разбирательства, ибо нельзя закрывать глаза на то, что условия военного времени оказали на некоторых людей определенное разрушительное влияние. Сыграл здесь свою роль и тот факт, что кредитные учреждения своевременно не начали вести борьбу с этим злом; но до самого последнего времени такая борьба была невозможна, ввиду призыва в армию сельского населения, и в частности хуторян. Можно думать, что сейчас здравый смысл опять восторжествует; порядочные люди отказываются от подобной порочной практики, и все понемногу войдет в свою колею. Разумеется, все это влияет на характер ликвидации, проводимых кредитными учреждениями, и заставляет их избегать резких мер. Поэтому, если полученные таким путем ссуды возвращаются, мы не даем хода делу. Но деньги мы требуем обратно! Теперь, когда крестьянские владения опять начали падать в цене, — это наименьшее, чего можно требовать.

— Но ведь фактически цены все-таки продолжают подниматься, — вмешался Йенс Воруп, его голос дрожал.

— Может быть, в тех кругах, в которых вращаетесь вы, — сухо ответил директор. — В нормальном, честном обществе падение цен уже ощущается, хотя это только самое начало.

Нильс Фискер вытащил из кармана рабочую газету и через стол подвинул ее зятю, придерживая пальцем то место, где говорилось о падении стоимости крестьянских хуторов.

Йенс Воруп покосился на заметку.

— Ну, этой газеты я не читаю...

— Очень жаль, так как именно эта газета весьма тобой интересуется, — насмешливо отозвался Нильс Фискер.

— Что ты имеешь в виду? — спросил Йенс Воруп, насторожившись: он еще ничего не знал о сегодняшней статье, где говорилось относительно живодеров.

Нильс Фискер было развернул лист, чтобы показать ему, но старик Эббе удержал сына.

— Нам очень хотелось бы со всем этим скорее покончить, — сказал он. — Поэтому я сразу приступлю к делу и спрошу директора, какие требования кредитное общество предъявляет к моему зятю, Йенсу Ворупу.

— Так вот, мы требуем, как я уже говорил, возврата взятой им ссуды, — ответил директор. — Мы считаем, что требование это весьма умеренное.

— Ты можешь его выполнить? — обратился старик Эббе к Йенсу Ворупу.

В комнате воцарилась мертвая тишина.

Йенс Воруп покачал головой и горестно улыбнулся.

— Я же не мог этого предвидеть, — неуверенно пробормотал он.

— Но вы обязаны были предвидеть! — воскликнул директор. — Вы должны знать, что с чужой собственностью нельзя поступать по своему усмотрению!

Йенс Воруп так рассердился, что даже побагровел.

— Я хотел сам обратить ваше внимание на то, что конституция гарантирует мне право поступать с моей собственностью, как мне угодно! — Воруп поднял кулак, словно намереваясь стукнуть по столу.

Директор удивленно посмотрел на него.

— Да, с той частью, которая вам принадлежит. В дан-пом случае она невелика, если вообще что-нибудь от нее осталось. Но с нашей собственностью вы не имеете никакого права делать то, что вам хочется! Не воображаете же вы, будто можете продать поля своего хутора и снести постройки, не считаясь с нами, хотя у нас есть ипотеки на ваше владение?

Да, этого Йенс Воруп не учел.

— Вот видите! И не вы один придерживаетесь столь странного образа мыслей; многие крестьяне смотрят так же и не понимают, как это их произволу может быть положен предел! Вероятно потому, что сидят они себе как хозяева на своих хуторах, а те, как правило, им уже давно не принадлежат!.. — Директор сказал это примирительным тоном и рассмеялся. — Но вернемся к нашему делу: можете вы возвратить хотя бы часть ссуды — ну, скажем, пятнадцать тысяч крон? Тогда я попытаюсь это дело уладить с другими директорами.

Во взгляде, который бросил на него Йенс Воруп, была безнадежность; акционерное общество поглотило все, чем он мог располагать.

— Мой дом не заложен, — сказал старик Эббе, — и я думаю, что первая и вторая закладная на него могли бы погасить эти пятнадцать тысяч. Пусть мой дом послужит обеспечением, я охотно пойду на это.

Директор что-то соображал.

— Вы разрешите мне осмотреть ваш дом? — спросил он.

Старик Эббе пошел с ним.

— Дом солидный, — донесся его голос с лестницы, которая вела в верхние комнаты. — Это вам не стройка военного времени.

Когда они вернулись, директор взялся за свой портфель.

— Значит, мы так и решим, — сказал он и подал всем руку. — Мы оформим ссуду в пятнадцать тысяч под этот дом, а деньги останутся у нас в погашение двух ссуд, взятых вашим зятем.

— Да, но я имел в виду не это! Я полагал, что будет достаточно, если дом явится гарантией уплаты долга, — запротестовал старик, спускаясь с лестницы, но директор уже выходил через садовую калитку.

— Вон и машина пришла за мной... Спокойной ночи, спокойной ночи! — крикнул он.

И хотя положение было очень серьезным, Эббе Фискер невольно засмеялся.

— Трудненько жить в наше время, — сказал он, вернувшись в комнату. — А теперь давайте уютненько посидим вместе, как будто ничего между нами не было. Превратности судьбы могут обернуться и на благо, когда они опять сближают людей. — И он взглянул на Марию, словно хотел напомнить, что теперь ее место подле мужа.

Однако этот вечер прошел невесело, и вскоре Йенс Воруп с женой уехали.

— Это негодяй Андерс Нэррегор донес на меня, — сказал Йенс, когда они садились в экипаж, — он же работает местным уполномоченным кредитного общества. Но я еще доберусь до него, может не сомневаться!

 

XV

Уже второй месяц пастор Вро лежал в постели, сраженный странной болезнью, о которой до сих пор никто и не слышал и которая в каждом его прихожанине вызывала ужас: он не мог принимать никакой пищи! Этот толстяк пастор, этот обжора, каким все его знали до сих пор, больше не прикасался к пище!

Его грузное тело опало, щеки ввалились; некогда огромное лицо, напоминавшее чудовищную, то трагическую, то комическую маску, теперь стало с кулачок, а вокруг висела складками кожа. Горестно быть свидетелем таких перемен!

С некоторых пор начал он по какой-то неведомой причине ограничивать себя в еде. Иные решили, что тут веление божье, однако большинство приписывало это какому-то смятению разума, и такой взгляд подкреплялся тем, что наряду с ограничением пищи начались и другие чудачества. На празднествах, которые во время войны стали многочисленнее и пышнее, он появлялся редко и к большинству кушаний не прикасался. В старой пословице недаром говорится, что у жадности «глаза завидущие»; так было и с пастором. На глаза свои он не налагал запрета, ибо они, словно два хищника, так и следили за блюдами, которыми обносили гостей. Но он мужественно противостоял соблазну.; А может быть, он страдал какой-нибудь жестокой болезнью, которую надеялся излечить голодом? День ото дня становился он все стройнее, но притом и слабее; и однажды стало известно, что он уже не встает.

Несмотря на слухи о его сумасшествии, это произвело сильное впечатление, и многие были глубоко потрясены. Но люди видели только внешние факты, а что творится в душе пастора, они не понимали; его паства была до сих пор настолько малочисленна, что по воскресным утрам умещалась в его спальне. Там справляли службу, и пастор Вро, когда не чувствовал слишком большой слабости, говорил несколько сердечных слов. В местной церкви он не произносил проповедей уже много месяцев; пастор из соседнего прихода взялся совершать в ней богослужение.

Теперь пастор Вро, по слухам, не принимал никакой пищи. Врачи, за которыми посылала его жена, только головой качали. Сам он не давал никаких объяснений, а исследования ничего не показывали. Физически он был безусловно здоров, никакой болезни врачи не могли констатировать; видимо, за этим таилось какое-то душевное расстройство. Врачи советовали перевезти его в больницу в Фьордбю, где его могли бы кормить насильно.

Его маленькая робкая жена оказалась в трудную минуту женщиной весьма энергичной и, хотя пастор Вро противился самым решительным образом, то и дело приглашала к нему врачей из все более отдаленных мест и, наконец, вызвала даже профессора из столицы. Надеясь пробудить в муже былой аппетит, она старалась, чтобы на пасторском дворе всегда вкусно пахло жареным и доносилось шипение масла на сковородках.

— Не могу сказать, чтобы ты облегчала мне адские муки, — мягко говорил Вро. — Но ведь я, вероятно, этого и требовать не могу... — Он теперь ничему не противился, словно хотел взять на себя все, что ему приписывалось, но не позволял себя беспокоить.

Старик Эббе каждое утро приходил к нему посидеть, и, если у пастора хватало сил, они беседовали. Иногда пастор просил Эббе почитать ему одну из проповедей Грундтвига или спеть псалом. Голос пастора все слабел, но духом он становился все светлее; его мысли были постоянно заняты войной и будущими судьбами человечества, а события подавали ему надежду на то, что будущее окажется не столь мрачным:

— Я сам даже обязан мировой войне тем, что стал человеком; и, полагаю, так случилось со многими. Война не ожесточила нас, а, напротив, привела к тому, что мы стали более человечными в своих мыслях и чувствах. Ты увидишь, Эббе, когда война кончится, окажется, что вот он, новый человек, он уже появился и требует себе места в жизни. Пока среди грохота пушек люди друг друга убивают, господь бог в тишине создает его. Да, он создает его там, на полях сражений, из глины, смешанной с кровью. Мы, крестьяне, не больно много сможем дать ему материала для этого нового человека; тут выдвинутся новые слои... и когда подумаешь об этом, даже больно становится. — Пастор Вро сделал паузу и проглотил слюну. — У меня прямо слюнки текут от всех этих запахов, — сказал он с улыбкой. — Разве не чудно, что даже рот требует своего и заявляет о своих нуждах!.. Но что я хотел сказать?.. — продолжал он. — Вот я тут лежу и думаю, как хорошо было бы, если бы скромный крестьянин мог повести народные массы навстречу будущему! В нашей стране он прямо предназначен для этого, и, наверное, Грундтвиг о чем-то таком и мечтал. Но теперь с нашим крестьянином случилось то же, что с Моисеем: он поклонился золотому тельцу и должен погибнуть у городских стен. Ему, Моисею, даже не было дозволено войти в храм; разве это не тяжело? Вообще нам должно быть стыдно, что мы так мало угодны богу, а ведь разгуливаем мы как его законные чада. Не нам отдана его любовь, Эббе; я даже не уверен, что твое благочестие его особенно трогает. Твой сын, этот вольнодумец, — вот кто его сердцу всего дороже; с такими, думается мне, он хочет начать что-то новое! Разве это не удивительно со стороны господа бога, что он делает своим избранником сумасшедшего школьного учителя и его идеи, а от нас, вместе с нашей законсервированной верой, отворачивается? Но это так! И если бы бог не действовал вопреки всякому благоразумию, жизнь была бы так скучна, что просто хоть вешайся.

Пастор Вро мог играть проблемами бытия — лукаво и вместе с тем с глубокой серьезностью. Однажды он заявил:

— Говорят, война стерла с нас, людей Европы, немало культурного лоска, и теперь обнаружилось подлинное варварство европейца. Мне кажется, Европа до войны напоминала старую кокотку, которая каждый день наряжается и румянится, пользуясь всеми косметическими средствами цивилизации и никогда не смывая их. Теперь от глубоких и бурных душевных движений эта грязная штукатурка отваливается — и проступает наше истинное лицо. Красивым его не назовешь, ибо под слоем румян лицо не может принять никакого выражения, но во всяком случае видно, что оно постарело и искажено страданьем. А это немало! Во время этой войны люди уже тем приятнее, что они стали честнее. Ты, может быть, хочешь возразить, что это дурная честность, так как они свой позор почитают за честь? Но и это уже предполагает известную чистоту — тут ведь в них пробуждается ребенок! Мне кажется, именно молодежь, которую бранят за то, что она отворачивается от нас, — и даст нам нового человека. Но разве такой пастор Вро не будет казаться в новом обществе паразитом? Поэтому-то, Эббе Фискер... Поэтому... — он замолчал, словно сказал слишком много. Гость понял, что пастор хочет остаться один.

Как-то ранним утром из пасторского дома пришли за Эббе. На этот раз явилась сама пасторша: пастор-де просит старика Эббе надеть свой черный сюртук и притти. Эббе стал одеваться, у него дрожали руки: он понял, что его сейчас зовут как старосту общины к больному священнику.

Пастор лежал в тонкой белой сорочке и, казалось, приготовился к какому-то торжественному празднику. Он был в забытьи, но, когда вошел старик Эббе, очнулся, однако никак не мог понять, где он, и с испугом обводил взглядом комнату. Затем он все же узнал вошедшего и улыбнулся.

— Сегодня для меня великий день, — прошептал он, — моя борьба кончилась, и мне сейчас показалось, что я уже в другом мире.

Больной едва был в силах взять руку Эббе в свою, так он ослабел. Но пока он говорил, его голос становился все яснее, и особая складка, появившаяся возле губ, показывала, что былой юмор еще не покинул его. Он попросил Эббе сесть возле кровати и взять его за руку. Эббе склонился над больным, чтобы тот не напрягал голоса.

— Прости, что я так рано послал за тобой, — сказал пастор негромко. — День сегодня такой светлый... и я испугался, что, гложет быть, не успею поговорить с тобой; мне еще так много нужно сказать, так поблагодарить! Знаешь, ты ведь всю жизнь был для меня воплощением совести, тем, кого я боялся. Меня постоянно мучила мысль, что ты меня не любишь.

— Ну, это сказано слишком сильно, — возразил старик Эббе. — Я только считал, что твое учение, для служителя божия, чересчур материалистично.

— Для служителя божия? — Пастор Вро, улыбаясь, покачал головой.

— Тогда для духовного наставника! Такой наставник ведь тоже служитель божий!

— Должен быть! Но если он весит два с половиной центнера — на что он годен? Не легко этакой глыбе мяса сохранить высокие черты человека! Сообразно с этим и миросозерцание себе создаешь, — человек всегда создает его, применяясь к своей ограниченности. А потом тут действует упрямство. Знаешь, Эббе, невелика заслуга быть хорошим, если ты такой от природы. Глядя на хороших людей, которые сами тут ни при чем, я всегда сердился, — им доставляет удовольствие бросать миру вызов, красоваться перед всеми своей хорошестью и показывать: вот, мол, каким бог может создать человека! Но в конце концов становится невыносимым выступать в качестве какого-то особого создания природы, даже заболеть можно от тоски и от желания стать просто человеком. Поэтому я втайне завидовал тебе, Эббе: ты раз и навсегда заплатил за это право... — Некоторое время пастор Вро лежал молча, закрыв глаза. — Но теперь, — заговорил он опять, — идет война, миллионы молодых людей жертвуют собой и обречены погибнуть в кратере войны. Так почему же нам не дано разделить их участь? Ведь величайшая жертва та, которая никому не приносит пользы; поэтому символ креста и остается таким неизменным! Эхо исполненных страха возгласов Христа на кресте все еще непрестанно отдается в мировом пространстве — это смертный ужас жертвы перед нирваной; ведь хочется своими страданиями и смертью что-то свершить, пострадать и умереть за других! А там, Эббе, на полях сражений, миллионы вынуждены отдавать себя в руки судьбы и умирать — только умирать, вынуждены заполнять пустоту, небытие, жертвуя своей кровью и своей жизнью. Мне до сих пор жизнь была милее всего; мое собственное я казалось мне чем-то святым и неприкосновенным. Так могу ли я сделать что-нибудь лучшее, чем разделить судьбу миллионов и угаснуть, хотя бы и не принеся этим пользы ни одному человеку? Пойми меня, Эббе, и не осуждай. Когда я был еще мальчиком, я любил мясо, и я, малыш, приставал к матери: почему из мяса не пекут хлеба? И вызывал смех своими вопросами. Да, смех, Эббе Фискер! Мясо, плоть — это нечто страшное, оно делает человека одержимым; поэтому я всегда завидовал бедным людям, — они ведь думают только о хлебе. Как чисты они душой в сравнении с таким, как я! — Пастор поднял глаза и посмотрел на старика Эббе, словно хотел сказать: «Теперь-то ты меня, надеюсь, понял?», потом слегка качнул головой и замолчал, глядя в потолок.

— Ты, верно, думаешь, как и другие, что мое тело больше не принимает пищи, — начал он опять, немного передохнув. — Но послушай, Эббе, что я тебе скажу: это душа моя восстает против плоти! Теперь и я спрыгну в жерло гигантской мясорубки, я хочу иметь право тоже принести жертву! — Пастор Вро глубоко вздохнул, точно после трудного признания; на его лбу выступил пот и струйками растекся по глубоким складкам кожи.

Старик Эббе взял платок и отер ему лицо.

— Никто не имеет права лишать себя жизни, — сказал он вполголоса.

— Да, говорят, ко где это написано? Уже древние знали, что достаточно щадить жизнь других, чтобы защищать жизнь вообще. А теперь я знаю, что это такое — принести в жертву свою собственную жизнь! Веришь ли ты в героизм, Эббе? Никто из сражающихся не сражался так героически, как ваш пастор, который лежит здесь перед тобой, — человеческое существо, на костях которого осталось мяса не больше, чем у птенчика. Посмотри на меня, вот уже свыше месяца, как я не принимаю пищи; догадываешься ли ты, чего стоила эта победа такому лакомке и обжоре? Ибо тогда ты поймешь, что я наконец — наконец-то! — повел честную борьбу, и исполнишь мою последнюю просьбу — как долг христианина в ответ на исповедь христианина. Я победил, Эббе! А теперь хочу попросить тебя дать мне последнее причастие, чтобы я мог войти к моему господу очистившимся и все же вкусившим пищи господней. Согласен ты на это? — голос пастора перешел в шопот. Старик Эббе затрясся всем телом и пролепетал:

— Я не смею. Недостоин я перед богом!

Пастор потянул к себе руку Эббе и положил к себе на грудь.

— Чувствуешь, как бьется мое сердце о ребра? — прошептал он. — Оно хочет выскочить. Воин должен умереть, — бедный бунтарь, который отдал то единственное, что имел! Бог, наверное, не отринет его, а люди...

Некоторое время пастор молчал, он задыхался.

— Это было так страшно, — продолжал он, — пляска... пляска мертвецов — и золотой телец! Перестанут ли они, поймут ли? Ах, эта жертва, Эббе, эта жертва! — Больной беззвучно засмеялся. — Мое сердце мечется, — простонал юн, — оно хочет вырваться прочь из этой уродливой клетки. Вечность гремит у меня в ушах!.. Почему бог не дал мне другой земной оболочки? Почему он заставляет меня быть сильнее его и казнить самого себя?

— Нет, не ты это сделаешь, — сказал Эббе, потрясенный. — Это в тебе великая сила господня, она помогает тебе принести великую жертву, и я, бедный старик, охотно дам тебе причастие вечности.

Пастор благодарно кивнул. Он слегка приподнял голову и показал глазами на стол, где стоял накрытый священный сосуд; казалось, силы совершенно покинули его.

Ясным и громким голосом старик Эббе приготовил его к смерти, но его рука дрожала, и он пролил несколько капель причастия; от этого рука задрожала еще сильнее.

— Ничего, — прошептал пастор, успокаивая его. — Это кровь Христова, и мы, люди, имеем право расточать ее.

Долго лежал потом пастор с закрытыми глазами; казалось, он отходит, погруженный в тихое забытье. Старый Эббе сидел подле и смотрел на него, потом встал и хотел неслышно выйти, чтобы позвать кого-нибудь; но больной это заметил и приоткрыл глаза,

— Спасибо, — прошептал он, — за это и за все. Бедняки, Эббе, ближе к сердцу господа, чем мы! Отдай церковь батракам. Передай прихожанам эту мою последнюю просьбу.

 

XVI

Особого шума смерть пастора Вро не вызвала, — время было слишком суровое. Его смерть была такой же парадоксальной, как и его жизнь. И люди по-хорошему проводили его в последний путь — из благодарности за то, чем он был — особенно раньше — для Эстер-Вестера. Разве не характерно его последнее желание — отдать грундтвигианскую церковь батракам для их собраний! Конечно, этого не следовало понимать буквально. Эббе Фискера, настаивавшего на том, что община должна выполнить последнюю волю своего пастыря, почти никто не поддержал; он, как староста общины, принимал это особенно близко к сердцу. Но сын успокоил его:

— Мы все равно не согласились бы взять себе церковь, если бы даже вы нам и предложили ее, — сказал он. — Лучше мы еще подождем немного и потом построим себе свой собственный дом для собраний!

Хоронили пастора Вро с необычайной торжественностью. Присутствовало все население Эстер-Вестера, и со всех концов страны грундтвигианские общины и высшие народные школы прислали своих представителей. Приехали даже корреспонденты столичной прессы, и Эстер-Вестер с Йенсом Ворупом во главе получил возможность показать себя с самой лучшей стороны.

Вечность получила то, что ей причиталось, и на этом вое и кончилось. Действительность была тут и сурово стучалась в двери к каждому. Ведь только что бешено бушевала непогода, ее ветры были слишком колючими, и люди лишь только о том и помышляли, как бы их выдержать. Теперь пришлось сразу приставать к какому-то берегу, и каждый был озабочен тем, как бы спастись.

Тревога царила и в банке Эстер-Вестера. Банк ждал и ждал. Но после того как выслали последнюю сумму, о докторе Ланге не было ни слуху ни духу. И теперь, когда все несколько отрезвели, правление вспомнило, что не были приняты даже самые простые меры предосторожности, чтобы хоть как-нибудь обеспечить себя от возможного надувательства. Нет, доктор оставался вне подозрений! Йенс Воруп продолжал настаивать на том, что, в свое время, не Ланге предложил ему использовать полезное изобретение и, уж конечно, не навязывал его, а, наоборот, сам Йенс Воруп ловким маневром заполучил препарат для Эстер-Вестера. Однако он все же решил дело расследовать. И так как известнейший уроженец Эстер-Вестера, владелец консервной фабрики Ханс Нильсен, частенько наезжал в Берлин и вообще имел в Германии хорошие связи, его попросили этим делом заняться. Йенс Воруп приехал в столицу и повел с ним переговоры. Ханс Нильсен жил близ Восточного вокзала и занимал квартиру чуть не из десяти комнат. Йенс Воруп потом рассказывал, что квартира эта — настоящий музей, полный ценнейших вещей. У Ханса Нильсена бывали самые важные люди, — ну, ведь он станет скоро чуть не министром, когда в квартале, где жили одни министры, ему поручат контроль по экспорту пищевых продуктов!

— Вот кого действительно рукой не достанешь, — заявил Йенс Воруп, рассказывая Марии о своем посещении. — У него несколько автомобилей, в конюшнях полным-полно беговых лошадей, у жены собственный шофер. У него меховая шуба — и он похож прямо на хищного зверя, когда сидит за рулем. Впрочем, говорят, он еще кой-чем ее обслуживает. Ну, в таких кругах это не редкость. Тебе следовало бы сделать ей визит, когда ты будешь в столице; она так ласково отзывалась о тебе и очень просила кланяться.

Но Мария наотрез отказалась.

— Я у них не бывала, когда они жили в бедности и ловили собак, потому и теперь не пойду. Они какие были, такие же и остались.

— Нет, в том-то и дело, что не такие же! — возразил Йенс Воруп.

И с ним приходилось согласиться. Человек сидел в Эстер-Вестере и мог сам участвовать в берлинской поездке Ханса Нильсена, так подробно газеты описывали каждый его шаг, словно он какой-нибудь князь. Однажды было сообщено, что Хансу Нильсену пришлось задержаться на несколько дней, — и он телеграммой вызвал своего парикмахера из Копенгагена: он-де не желает, чтобы какой-то незнакомый субъект елозил бритвой по его лицу! И это на него похоже, на этого бывшего живодера! Он всегда держался точно переодетый принц! Теперь уже можно совершенно спокойно вспоминать о весьма скромном прошлом Ханса Нильсена: он сам никогда не скрывал от печати, из каких глубоких вышел низов.

Тем более все были поражены, когда однажды утром газеты сообщили, что Ханс Нильсен арестован немецким военным командованием и его обвиняют в том, что он поставлял немецкой армии несъедобные, тухлые консервы. Его будто бы даже нарочно заманили на территорию Германии, соблазнив обещанием больших поставок, чтобы там задержать. Значит, теперь ему крышка.

И вот пришлось снова вооружиться терпением и ждать, ждать. А тем временем датских лошадей продолжали ковать! Это составляло весьма непроизводительный ежедневный расход для всей страны и его можно было точно исчислить в кронах и эре, но тут уж ничего не поделаешь, приходилось терпеть. Если от Ланге все еще не было никаких вестей, то это могло происходить по целому ряду причин, и каждая могла оказаться вполне уважительной.

Ища выхода, Йенс Воруп решил было обратиться со своей бедой к правительству: это. вопрос, касавшийся всего общества, ведь сельское хозяйство для страны главный — чтобы не сказать единственный — источник дохода. В конце концов нелепо, что он за дело, столь важное для всей общественности, борется в одиночку, как частное лицо, и рискует при этом сломать себе шею.

Из Фрейбурга все еще ничего не было слышно, и когда обнадеживающие заверения начали постепенно терять свою силу, кончилась война и в Германии разразилась революция. При новых обстоятельствах можно было еще меньше надеяться что-либо узнать о докторе Ланге. Но и эти обстоятельства должны же когда-нибудь кончиться!

Было совсем не так легко сидеть сложа руки и спокойно выжидать! Ликвидация шла повсюду полным ходом, на все события упал более резкий свет и безжалостно совлек с них волшебные краски, былые фантазии одна за другой терпели крушение....

Руководство акционерного общества, созданного Йенсом Ворупом, все еще баюкало себя сладкими надеждами и, казалось, не слишком жаждало пробуждения к суровой действительности. Над ним повсюду смеялись, но были и такие, которые ворчали. И в один прекрасный день поступила первая жалоба, а именно — от группы акционеров в столице, утверждавших, что все это — сплошной обман! Доброе старое словечко, которое теперь снова в ходу и в чести! Обман?.. Люди совсем забыли, что есть вещи, которые называются этим именем.

— Придется скупить у них акции, — сказал Йенс Воруп директору банка, — ничего другого не остается. Нельзя допустить до скандала, особенно сейчас.

Тогда директор открыл ему, что банк потерпел банкротство и его придется закрыть. Кроме использованной почтовой марки в пять эре, в кассе ничего не осталось, все выгребли дочиста.

Йенс Воруп взялся за дело сам. Он все еще верил в изобретение Ланге; инстинкт самосохранения заставлял его бороться. Он открыл Марии всю серьезность положения и получил от нее согласие превратить все, что только можно было, в наличные. Впервые после долгого времени он по собственному побуждению советовался с ней; и это настроило ее примирительно. Но и сурово! Ведь муж приходил к ней за советом лишь тогда, когда его дела были плохи! Однако при данных обстоятельствах ничего другого не оставалось, как самой уговаривать его поехать в столицу и предложить представителю недовольных акционеров покончить дело миром. Йенс отделался довольно легко и вернулся с акциями в кармане.

Итак, он был теперь владельцем большинства акций своего же акционерного общества, что имело и свои хорошие и свои дурные стороны. Ведь само начинание в конце концов должно принести удачу. Вместе с тем для такого рода предприятий уже не было подходящей почвы ни в столице, ни дома; жизнь до того измельчала, стала такой убогой и ничтожной, какой еще никогда не бывала. Волшебный блеск игры погас. Вместе с грохотом пушек на полях сражений прекратилась и золотая вакханалия, — без дьявольского аккомпанемента войны она не могла продолжаться.

Йенс Воруп старательно избегал родных жены, сидел дома и снова энергично взялся за свой хутор. Дела оказалось по горло, запущенностью веяло из каждого угла, — но это его не пугало: он все опять поставит на ноги, только бы так или иначе кончилась проклятая история с акционерным обществом! В то, что доктор Ланге мошенник, он никак не мог поверить; но не исключена возможность, что его опять призвали на фронт и он там остался.

Когда распространился слух, что владелец Хутора на Ключах оказался настолько глупым, что взял на себя ответственность перед акционерами, все накинулись на него, точно стая волков. Его бомбардировали письмами с требованиями возмещения убытков и угрозами подать на него в суд. Ясно, что он преступник, раз он сам чувствует себя виноватым и ответственным! Люди, которые при основании общества были не менее деятельны, чем он, теперь вопили, дрожа от негодования, грозили тюрьмой, если он не возместит им убытки. Йенс Воруп изо всех сил отбивался от этой своры — давал в долг, брал ссуды, продавал. Но появлялись все новые кредиторы, а он был не настолько богат, чтобы платить за все акции из пятидесяти процентов!

Приходилось защищаться и дома: Мария не сводила с него безмолвного взгляда. Какого она теперь мнения о нем? Осуждает ли его? И он старался оправдаться перед ней, повертывать любую тему в разговоре так, чтобы на него не упала тень, чтобы у них обоих сохранился в душе его образ таким, каким он его выдумал. А это значило — говорить, говорить! Но какой толк? Она лишь смотрела на него, и в ее глазах он читал свой приговор: игрок, лгун, бродяга!

«Почему, если он не виноват, он отсиживается дома, а не выступит мужественно и открыто перед обществом?» — верно, думает она про меня, говорил себе Йенс.

Но именно этого-то он и не мог — что-то в нем разбилось; и единственное, что было в его силах, это — выжидать. Да, выжидать! А зачем? И сколько же выжидать? С ума можно сойти! Когда заходила речь о его злополучном акционерном предприятии, Йенсу чудилось, что у него разум мутится. Этот взрослый человек был подобен ребенку, который играет своей тряпичной куклой, воображая всерьез, что это живое существо.

 

XVII

Однажды Мария нарушила ледяное молчание и сказала:

— Если ты все еще в это веришь, — а когда ты говоришь с людьми, кажется, что ты веришь, — почему ты сам не съездишь туда и не выяснишь, в чем дело? Немецкий ты знаешь настолько, что сможешь объясняться...

Это были первые слова, сказанные ею после многих дней молчания. И Йенс Воруп не мог не признать ее правоты. Он стал собираться в дорогу; холодного тона жены было достаточно, чтобы подтолкнуть его. И он удивлялся: почему до сих пор ему не пришла в голову эта мысль?

До Фрейбурга, где должен был находиться доктор Ланге и большая фабрика, выпускавшая его препарат, все шло гладко. Однако указанной в адресе улицы не оказалось. И тут Йенс Воруп вспомнил, что по желанию доктора Ланге все письма и переводы посылались ему до востребования, — потому якобы, что во время войны и почтальоны и частные адреса — дело весьма ненадежное. Тогда Йенс Воруп обратился к фрейбургской полиции, однако и в их списках не значилось ни фабрики, ни доктора Ланге. Вот все сведения, которые он получил; и чиновники, сообщая их, слегка улыбались.

— Но это же уважаемый человек, — настаивал Йенс Воруп. — Он был офицером действующей армии, и немецкое военное командование отправило его в Данию. Он даже награжден железным крестом.

Чиновники пожимали плечами.

— Его, пожалуй, было бы легче найти без этих знаков отличия, — пробормотал полицейский комиссар и украдкой усмехнулся.

И когда Йенс Воруп снова вышел из мрачного здания на дневной свет, он тоже невольно рассмеялся. Он повернулся лицом к солнцу и разразился громким горьким смехом! Правда вдруг открылась ему во всей своей преступной глупости, он очнулся. Да, конечно! Так оно и было! Почему он не понял этого сразу? Или хотя бы не так поздно? Сейчас он видел совершенно ясно, как был до сих пор непостижимо слеп, — так непростительно, легкомысленно, по-бараньему глуп, что жить больше не хотелось!

Когда он, наконец, обнаружил свою глупость и вывел себя на чистую воду, было уже нетрудно вытащить и остальных — всю банду! Страшное пробуждение! И труднее всего было примириться с существованием тех участников банды, которые с самого начала не верили в общество, ко вступили в него в надежде, что влопаются другие; с теми хитрецами, с теми акулами, которые плывут за кораблем, ожидая, не упадет ли кто-нибудь за борт. Он был вынужден признать, что и на родине, в его кругу, такие люди были!

Ну, а Мария, что ж она смотрела? Сейчас, во время своей поездки, Йенс Воруп думал о ней гораздо больше, чем за все последние четыре года вместе взятые, когда его интересовало лишь ее отношение к тому или иному проекту. Она бывала вначале трезва и сдержанна, а потом — еще более увлечена, чем он. То она безрассудно восхищалась им, то, при одинаковой ситуации, негодуя упрекала его в аморальности. Она сменила много точек зрения, и определенную линию в ее поведении найти было трудно. Вероятно, она колебалась в своем выборе между ним и своими родными. Но в основном она все-таки держалась мужа в те периоды, когда была в него влюблена, а когда не была — отвергала его планы. Видно, уж все женщины таковы!

Ничего не поделаешь! И все-таки, насколько же было бы лучше, если бы она всегда поддерживала его и делила с ним ответственность за все его ошибки! Тогда ему было бы легче снова стать на ноги; легче, если бы они шли рука об руку.

Пусть бы она хоть верила в него, в его добрые намерения и цели, к чему бы это стремление ни привело, а главное — в то, что он честный человек! Это помогло бы им вернуться к нормальным отношениям.

Ведь и ему приходилось немало сносить молча.

Какой бы вид сна в тех или иных случаях на себя ни напускала, в глубине души ей нравилась вся эта свистопляска; она наслаждалась плодами его махинаций, не чинясь сидела на пиру вместе с ним и кушала с хорошим аппетитом. И он не был убежден, что в случае его успеха она отнеслась бы к нему с осуждением. Ведь если бы сейчас они шли рука об руку и вместе боролись с последствиями его безрассудства, люди бы знали, что не только он виновник постигшей обоих беды, но что и она приложила к ней руку, хотя люди этого тогда и не знали...

Ему следовало бы ехать домой; здесь делать больше было нечего — мошенничество открылось. Но сначала ему хотелось как-то разобраться в самом себе, прежде чем он будет в силах вернуться к жене и к людям. Сейчас, когда обман установлен, дело принимало совершенно новый оборот: Йенсу Ворупу было ясно, что он станет козлом отпущения и побои достанутся ему; только он один обманщик и соблазнитель! Чтобы свыкнуться с подобным положением, надо было сначала обрести какую-то внутреннюю силу, — особенно человеку, который когда-то именовался местным королем и привык предводительствовать во всем. Ему необходимо время, чтобы хоть немного опомниться. Да, они сошли с рельс — все как один, и Мария в общем тоже. Торопиться, собственно говоря, незачем!

Он уехал из Фрейбурга и отправился бродить по Шварцвальду; чемодан был невелик, и он нес его в руках. В Хэллентале он вырезал себе суковатую палку и решительно зашагал по дороге, чувствуя себя, несмотря на создавшееся положение, довольно сносно. В деревнях он заговаривал с крестьянами и удивлялся, как плохо у них обстоит дело с тягловой силой и как они во всем отстали. Вот тут бы он охотно помог и показал добрым людям, как нужно вести сельское хозяйство. А зачем? Что ему дала его ученость? Чего он, несмотря на все свои усилия, добился? Они здесь наверняка счастливее его. И во всяком случае не ему теперь учить людей чему-либо!

Здешние крестьяне приглашали священника на поля, чтобы он прочел молитву и окропил их святой водой, когда вырастало слишком много сорняков, появлялся лишай или земляные блохи. Но разве сам Йенс, этот «селитренный проповедник», поступал разумнее? Он же поверил, будто наживет состояние тем, что будет разъезжать по чужим местам, а свой хутор оставит на произвол судьбы! Он не нашел ничего лучшего, как посылать деньги неизвестным людям, которые, прикрываясь фальшивым именем, предлагали свои услуги по части «ловкости рук» и беспроигрышного способа разбогатеть! «Сельскохозяйственная газета», которую он выписывал, была полна объявлениями подобного рода, — так что он, повидимому, не единственный, кто собирался ловить рыбку в мутной воде.

Во время этого безделья, знаменовавшего в его жизни нечто совершенно новое, в Йенсе Ворупе пробудилось что-то, раньше для него неведомое. До сих пор он всю свою жизнь стремился к одной цели: сначала набраться сил, потом «сделать карьеру», выдвинуться, преуспеть. Большая дорога, которая была для него до сих пор символом всякого никудышного сброда, жила теперь перед ним какой-то своей, особой жизнью. При каждом шаге, который он делал, в пыли словно возникали неведомые для него существа, его кругозор расширялся, внутреннее существо как бы потягивалось, как грудной младенец, которого распеленывают. Ведь под развалинами таилось что-то новое; и хотя все планы его рухнули и все начинания разбились, помимо них открывалась перед ним совершенно новая жизнь! Казалось, он выплывает на поверхность, оставив позади себя все бедствия, и там его ждет совсем другой мир. В чудесной тишине что-то зрело в нем, крепло, росло, — теперь, когда всё и все покинули его, он чувствовал в себе этот рост. Как часто он прикладывал ухо к одному из своих домашних животных, чтобы прослушать, как бьется сердце плода... Теперь, в тишине, ему казалось, что он подслушал в самом себе пульс и дыхание нового человека.

Разве то, что он принял, скитаясь по извилистым лесным тропам Шварцвальда, за громады гор, которые вот-вот рухнут и раздавят его, не оказалось чем-то бесконечно малым, ничтожным? Как много он ждал от этих ничтожных пустяков, от того, что мир считал ценным, — и как скромен был в своих требованиях к самому себе, к своей духовной личности! Тому, что не имело значения, он отдавал все свое время, и ему некогда было прислушаться к самому себе. И вот он бродит здесь, лишенный всего, и несет в себе — пусть это кажется самоуверенностью — целый мир!

Йенс Воруп в те дни невольно вспоминал о старике Эббе. Только теперь он понял, почему старик всегда был счастлив, — самое лучшее, самое важное он носил в самом себе! Это можно, пожалуй, сказать обо всех. Но лишь немногие умеют уважать свой внутренний мир. Большинство же только тогда постигает, какое несет в себе богатство, когда оказывается, как он сейчас, между молотом и наковальней.

Да, так оно и есть! И только этим можно объяснить, что великий немецкий народ был в силах вытерпеть все, что на него обрушилось: все ужасы и увечья, поражение и крах, — и все-таки продолжает жить, как живут птицы, что вьют себе гнезда по весне. Когда однажды Йенс зашел пообедать в горную харчевню, он случайно попал в многолюдную компанию шварцвальдских крестьян, справлявших свадьбу. Они пригласили и пришельца. И Йенс увидел, что тотчас после венчания, пока накрывали столы, начались танцы. Им было невтерпеж — так хотелось поплясать наперекор всему!

В Германии выкашивались и большие, жизненно важные замыслы. Этот необычайный народ, который Йенс полюбил в своих скитаниях, как он живуч! Точно растение, вырванное с корнем и все еще продолжающее цвести. Ослабленный, изувеченный ужаснейшей из гроз, какие знала история, измученный бедствиями — он бился и трудился, как трудятся муравьи, создавая совершенно иной порядок в мире. Многие остались без рук и без ног; они напоминали беспомощных насекомых, у которых какое-то жестокое существо — может быть, легкомысленный ребенок — оторвало крылья и ножки, — и все-таки они улыбались навстречу солнцу! И никогда еще самому Йенсу солнечный свет не казался таким прекрасным и мир таким великим и чудесным, как теперь.

И вот здесь бродил Йенс Воруп с Хутора на Ключах, «селитренный проповедник», самый культурный крестьянин в мире, и учился жизни. Он учился у растоптанных войной людей смотреть новыми, радостными глазами на все, что может вобрать в себя только горячая и открытая душа: свет и сознание, что ты живешь. Только на этой основе, такой ничтожной с обывательской точки зрения, можно было заново построить жизнь.

«Ко мне все это пришло слишком поздно», — думал Йенс. В часы серьезных размышлений он чувствовал себя как приговоренный к смерти, казнь которого все откладывается и который понял всю прелесть бытия, только когда ему был вынесен смертный приговор!

И все-таки приходилось возвращаться домой и подставить голову под топор. Но ему становилось все труднее решиться на это и принять наказание от тех, кто был не в меньшей мере виновен, чем он.

Мария и дети... Нужен ли он им? Обходятся же они как-то без него. Так уж повелось, что они жили своей жизнью, а он был в стороне; сам Йенс и принудил их к этому: ведь он был целиком захвачен всяким ненужным вздором. Если бы еще с ним был Арне! Ему нужен был хоть один единственный человек, который бы поверил ему и принял его таким, каков он есть. Жизнь так щедра, так бесконечно расточительна! Хоть частица ее даров могла бы достаться и ему, он так нуждается в них.

Йенс Воруп поселился на несколько дней в маленьком шварцвальдском городке, бродил по улицам, заглядывал сквозь маленькие окна в квартиры трудолюбивых горожан и удивлялся; даже самые обыкновенные вещи казались ему новыми и интересными. Тут все вынуждены были работать с раннего утра до позднего вечера, и дети, и старики. Некогда это ведь было его идеалом. Теперь он поймал себя на том, что находил это безотрадным. Каждый городок здесь, в предгорьях, как будто бы выполнял особую задачу, стар и млад ревностно делали свое дело. В том городке, где остановился Йенс, это было производство часов. В каждом маленьком домике вся семья сидела и собирала часы, везде раздавалось их тиканье; казалось, что само время здесь у себя дома.

И несмотря на эту тяжелую работу, эту борьбу за черствый кусок хлеба — городок готовился к карнавалу.

Не безумие ли? Странно было смотреть, как истощенные, недоедающие люди собирались веселиться, — еще туже затягивали пояс и продавали свое тряпье, чтобы купить маскарадный костюм.

Казалось, люди не могут представить себе ничего более важного и прекрасного, чем вырядиться шутом; пять лет эта своеобразная жажда веселья оставалась неутоленной. Правительство и в этом году запретило карнавал, но город решил во что бы то ни стало отпраздновать масленицу, хоть бы сам чорт был против! В этом было что-то такое, отчего у Йенса буквально захватывало дух, — непонятная, неискоренимая жизнерадостность! Ведь вся страна была сплошной кровоточащей раной!

Когда дерутся собаки и одна из них уползает истерзанная, приходят другие и помогают ей зализать раны. Но вот лежит поверженный, истекающий кровью народ — и ему самому приходится искать спасения от окончательной гибели! И, зализывая свои раны, он вдруг поднимается и начинает наигрывать плясовой мотив! Все вокруг Йенса усердно мастерили себе карнавальные костюмы, сочиняли комедии, репетировали живые картины, вырабатывали маршруты процессий. «Король шутов» и его «совет шутов» в продолжение карнавальной недели действительно всем заправляли в городе. Никто не работал, никто не думал ни о делах, ни о благоразумии, день и ночь люди пировали, плясали, пили! Весь город полон был гула, пения, музыки! Не приходилось и думать о сне.

Йенс Воруп закружился вместе со всеми — и, закружившись, вошел во вкус. Это было у него в характере — взявшись за что-нибудь, довести дело до конца. Его можно было найти повсюду, где кипело веселье; оно напоминало ему нечто знакомое: ажиотаж мировой войны дома, в Дании. Там тоже плясали, так сказать, на вулкане! Но здесь никто не выжидал удобной минуты, чтобы поразбойничать. Здесь сама радость жизни, вспыхнув ярким пламенем, прорывалась сквозь все заграждения. И в этом была своеобразная красота! С юных дней, со времени учения в Высшей народной школе, Йенс знал, что человек способен подняться на большие высоты. Теперь ему стало понятно — что человек уходит корнями глубоко в землю.

Казалось, у трезвого, практического Йенса Ворупа вдруг выросли за плечами крылья мотылька, — и создала их мановением волшебного жезла бедность, самая нагая бедность! В этой жизни, в которой все шлюзы открыты, таилось своеобразное очарование, — люди опьянялись острым ощущением того, что она каждую минуту может принести с собой неожиданные чувства, необычайные приключения!

В те дни ему пришлось однажды ехать в поезде вместе с молодой женщиной. Он не мог определить, к какому общественному слою она принадлежит; в беседу друг с другом они не вступали. Она была бедно одета; но так были одеты почти все, — в военные годы наряды успели износиться. Хуже было то, что голод оставил следы своих когтей на ее лице: у нее были тяжелые темные веки и черные круги под глазами. Когда она вышла на минуту из купе, Йенс опустил в ее ручной саквояж большой пакет с копченым салом и бараниной, еще не тронутый им. Он сам не мог понять, откуда у него взялась эта безрассудная мысль и смелость привести ее в исполнение. Когда дело было уже сделано, он вспомнил, что в пакете была маленькая серебряная солонка с ложечкой и что Мария наверняка заметит исчезновение привычной вещи, которую она к тому же получила из родительского дома.

Это даже немного взволновало его; он все спрашивал себя, что скажет Мария, когда он вернется домой и объяснит ей, как он лишился ее серебряной солонки; к тому же она по природе ревнива; а ведь существовало еще столько других причин для нападок на него. Этот сам по себе незначительный расход тяжело ложился на его теперешний бюджет, но он вскоре забыл о происшествии; время и обстановка не располагали к угрызениям совести. Всюду люди плясали под один и тот же мотив:

Пей-ка, дружок, всю ночь, гони все печали прочь.

Все требовали именно эту песенку; казалось, что кружиться в танце можно только под эти слова и под эту мелодию. И в самом деле, и слова, и мелодия смывали с души все заботы, все огорчения. Йенс Воруп бродил в толпе и почти не вспоминал об Эстер-Вестере, о Марии и обо всем остальном. Его вынесло из илистой заводи в широкую реку и ему было трудно найти дорогу назад.

И вот тут-то пришло «переживание»; в бедной чувствами душе Йенса Ворупа оно распустилось ярким цветком.

Однажды вечером он сидел за стаканом молодого вина в углу большого зала ратуши и смотрел на маскарад, где веселье кипело еще безумнее, еще необузданнее, чем в первые дни. Воздух обжигал, на свету видно было, как вихрятся пылинки, потрескивая, точно электрические искры, танцующие пары проносились мимо него, как двойняшки-планеты, прижатые друг к другу силой, более могучей, чем сила притяжения, чем любая сила на свете. Каждый миг они могли слиться в единое тело — до того была накалена атмосфера.

И вот он сидит и чувствует себя таким одиноким, что прямо озноб берет. Разве он в сравнении с этими людьми не мертворожденный? Почему он не грезит, почему его сердце никогда не поет? Точно он какое-то кооперативное предприятие, всегда действующее коллективно, по законам приличия и обычая! Дома, в деревне, он постоянно мечтал о часах, которые показывали бы верное время, регулировались бы обсерваторией и всегда отбивали бы двенадцать ударов в ту же минуту, что и электрические часы по всей стране. А теперь он сидит здесь и ему хочется выплюнуть свою душу в порыве отвращения — так добродетельно она тикала в такт со всеми другими нормальными душами Эстер-Вестера.

Нет, таким беспечным и безудержно веселым он, наверно, никогда не будет, он к этому не способен, для этого его душевный мир слишком скуп и беден. Вот почему он сидит здесь, среди этого вихря, оторванный от всех, обособленный, зажатый в угол.

В это время в зал вошла веселая компания мужчин и женщин, все в масках. Повидимому, они приехали в автомобиле: шофер отнес в гардероб их верхнюю одежду. Это были, вероятно, жители какого-нибудь большого города, приехавшие повеселиться. Остановившись среди зала, они наблюдали суету маскарада сквозь разрезы в своих масках. Йенсу Ворупу, никогда не надевавшему маску, казалось, что они смотрят в лорнет.

Одна из этой компании, Пьеретта, вглядывалась в танцующих особенно пристально — казалось, она искала какое-то определенное лицо. Отверстия ее маски уставились и на Йенса Ворупа. И вдруг она слегка вскрикнула и побежала к нему через зал. Прямая, как свечка, она подпрыгнула вверх и мягко опустилась к нему на колени, излучая чудесное тепло. Сунув руку за вырез своего платья, она достала серебряную солонку и маленькую ложечку и сделала вид, что хочет его покормить. Сквозь отверстия в маске ее глаза сверкали, глядя в его глаза, и от этого блеска у него закружилась голова. Йенс Воруп и сам не знал, что с ним, он был близок к тому, чтобы заплакать навзрыд. Тихонько высвободившись и не глядя на молодую женщину, он поспешно вышел. Пьеретта стояла пораженная и смотрела ему вслед.

На следующее утро он собрался с духом и поехал домой.

 

XVIII

Возвращение оказалось еще более тяжким, чем представлял себе Йенс Воруп. Выйдя из поезда, он тотчас же почувствовал, что все настроены против него; а дома, на хуторе, Йенса ждало письмо от его адвоката, сообщавшего, что приняты решительные меры для привлечения его к суду за противозаконный выпуск акций.

Дети бросились ему на шею, их чувства к отцу, казалось, стали еще горячее. Глаза Арне сияли от радости; он ходил за Йенсом по пятам — и в конюшню, и на поля, и отдавал ему отчет в том, что было сделано в его отсутствие, — совсем как маленький управляющий.

Сама Мария была холодна. Йенсу она казалась даже какой-то замороженной.

— Все-таки приехал? — спросила она вместо первого приветствия. Ей было совершенно непонятно, чего ради он так долго торчал за границей, когда сразу же стало ясно, что вся история с жидкостью — сплошное надувательство.

Йенс Воруп понимал, что он поступил неправильно, и теперь делал все возможное, чтобы Мария оттаяла; но добиться этого ему не удалось: повидимому, она целиком разделяла то мнение, которое о нем составили себе другие.

— Как же вам тут жилось все это время? — спрашивал он виновато. — С работой справлялись?

— О да, мы ведь быстро привыкли полагаться только на себя, — с горечью сказала Мария. — Слава богу, незаменимых людей нет.

От тона, которым она произнесла эти слова, у него сжалось сердце.

— Где маленькая солонка? — вдруг спросила Мария; она распаковывала его вещи.

Йенс Воруп с облегчением вздохнул и начал оживленно рассказывать о своем странном приключении. Какое счастье, что он, наконец, нашел, о чем поговорить с ней.

— Разве это не удивительное приключение? — спросил он под конец.

Мария посмотрела на него так, словно она оставляла за собой право ответить ему на этот вопрос позже.

— А что дальше? — спросила она резко.

— Дальше? — с удивлением переспросил он. — Дальше, право же, ничего не было.

Она вернулась к своей работе, но вскоре пришла опять, холодная, настороженная.

— Что было дальше? — спросила она резко, почти грубо. Она, видимо, связала это происшествие с его слишком долгим отсутствием. — Ведь не будешь же ты втирать мне очки, будто этим все кончилось? — сказала она. — Этому никто не поверит, и я тоже.

Ему пришлось бежать от ее настойчивых вопросов и взглядов в поле, в конюшни; порой он старался быть вне дома даже тогда, когда имел право и возможность побыть с ней и с детьми. Его теперь томило чувство страха, от которого он никак не мог избавиться, оно постоянно следовало за ним: родные и милые сердцу были у него отняты!

В деревне было не весело; из людей, владевших какой-либо собственностью, кузнец Даль был единственным, которого не разорил банк. Старый Эббе вел переговоры о продаже «Тихого уголка». Так как цены на крестьянские хутора продолжали падать, кредитное общество потребовало новых взносов по закладным, предоставленным Йенсу Ворупу, и старику не осталось ничего другого, как продать свой дом. Это значило, что Эббе и Анн-Мари должны будут перебраться к сыну. Двоюродный брат старика Эббе Масс Фискер тоже приехал в Эстер-Вестер — вероятно, для того, чтобы поселиться у Эббе. Говорили, что он все потерял, потому что документы по продаже земли Йенсу Ворупу были не совсем в порядке; а может, существовала и другая причина, — во всяком случае кредитное общество отобрало у него те двадцать пять тысяч крон, которые ему заплатил хозяин Хутора на Ключах.

Все это Йенс Воруп узнал от старшего работника. Пойти в деревню он не отважился, а Мария ему вообще ничего не рассказывала. Он охотно побывал бы у старика Эббе, хотя бы для того, чтобы пожать ему руку и попросить прощения. Многое ставилось теперь в вину Йенсу, но если сделать окончательный подсчет, то, пожалуй, окажется, что старик Эббе единственный человек, перед которым он по-настоящему виноват. Все же у него нехватило мужества показаться на глаза старику.

Была пора весенних работ, и его энергия нужна была везде и всюду, но работа давалась ему с трудом: многое мешало ему и затрудняло каждый шаг; устоять, не упасть — и то уже трудная задача! На кого он мог положиться во всей общине? Всех он оттолкнул от себя! Ему всегда казалось, что надежнее всего действовать в одиночку. Теперь ему за это воздано с лихвой! Старик Эббе, Нильс — все продолжали жить своей жизнью, их линия оправдала себя, им нужно лишь итти дальше своим путем. А вот ему придется перестраиваться и начинать сызнова. Но в силах ли он опять начать все сначала, раз все и всё против него? Будь он уверен хоть в Марии... да, будь у него твердая вера, что он опять завоюет ее! Но жена держалась с ним как чужая, более чужая, чем кто бы то ни было. Казалось, у нее нет никакого интереса к нему — одно любопытство.

Ее настойчивый взгляд преследовал Йенса даже в поле, когда он старался наверстать упущенное, и в ушах у него звенел ее вопрос: «Что дальше?» Наконец он и сам поставил себе этот вопрос. Да, здесь, дома, для него нет никакого будущего, — ему будет трудно вновь завоевать себе уважение, раз все против него. Он был закатившейся звездой, и никогда ему не вернуть прежнего, хотя бы он как сельский хозяин и шел впереди всех; труд и способности в лучшем случае помогут ему смыть старый позор. Чтобы начать здесь новую жизнь, нужно по крайней мере иметь на своей стороне Марию, а она ни в чем, ни на йоту не верит ему. Нет, здесь продолжение, видимо, невозможно!

А возможно ли оно там, на чужой стороне? Мария утверждает, что да, ссылаясь при этом на других людей. Или, может быть, он оказался глупцом, что ничего не сделал, чтобы добиться продолжения? Разве так уж неправдоподобна мысль, что его маленькое невинное приключение еще не кончено? Может быть, Мария права, и здесь ему нечего делать? Ну, а там, на чужбине? Где-то на новом отрезке пути?

Однажды ночью он тихо встал, положил в дорожную сумку чистую рубашку и ушел из дома. Марии он оставил записку:

«Ты ведь веришь в продолжение. Я отправляюсь искать его».