Каждый день я прохожу под бетонным козырьком над подъездом, на котором растет…деревце. Из каких трещинок с набившейся в них городской пылью берет оно соки, как его живые обнаженные корни не разрывает в бетоне лютый мороз? Это для меня неразрешимая загадка. Весной деревце зеленеет не сразу, и когда уже совсем перестаю надеяться, вдруг застенчиво выбрасывает клейкие листочки: живое! Никогда не знавшее (и не суждено ему узнать) жирной ухоженной, питательной почвы, никнущее от зноя и оживающее под скупым дождиком. Неприхотливое, хрупкое, сильное, как наши мамы…

Когда она ковыляла по улице на еще неокрепших толстеньких ножках, односельчане шутливо вопрошали ее: «Да чья это такая, не цыганочка ли?» Она счастливо и бойко лепетала на удмуртском, как ее научили дома: «Черная дочь черного Петра».

Отец среди рыжеволосых, с тонкими лицами односельчан выделялся смуглостью, черными пронзительными глазами, крупными чертами лица. Как полагается каждому уважающему себя роду, из поколения в поколение бережно передавалась легенда.

Когда-то по Сибирскому тракту гнали каторжан. Они заночевали в избе моих прапрабабушки и прапрадедушки. Прапрадедушка нёс службу в царской армии – а служили тогда 25 лет. Утром каторжан подняли и погнали дальше. Среди них был один: забубенная головушка, бойкий, кудрявый, пронзительно черноглазый. Уходя в колонне, она часто оглядывался на стоящую в калитке солдатку – за что, вероятно, схлопотал удар оружейным прикладом по шее.

Через девять месяцев солдатка разрешилась черноглазой смуглянкой. Девочка была ещё мала, когда прапрадедушка, отставной служака, переступил порог родной избы. Сельчане гадали: выкатит ли он неверную жёнку ногами за порог и вдоволь на ней напляшется коваными солдатскими каблуками? Или просто выставит с младенцем за порог и запьёт горе кумышкой?

Напрасно топтались любопытные: дверь избы так и не распахнулась. По преданию, прапрадедушка произнёс слова, столь с почтительно передаваемые из поколения в поколение. «25 лет я без жены жил – всякое бывало. 25 лет жена меня ждала – камень бы не выдержал, а она живой человек». И ещё: «Я бы и камень на дороге подобрал, не выбросил. Неужели живого человека выброшу?» Отсюда будто бы замешалась в нашем роду смуглость, чёрные волосы и тёмные глаза. Самое интересное, что внука назвали Пётр – в переводе «камень».

Тридцатые годы прошлого века. Не было в те годы массовиков-затейников. А веселиться деревенский народ умел самозабвенно, от души. Мазали лицо сажей – вот тебе леший. Выворачивали наизнанку шубу – медведь. Наверчивали на шею тряпье – петух.

Светит ясный месяц, идут по деревне девки, поют песни. А навстречу – сани. Без лошади, без седока. Катятся сами по себе ровно, тихо – жуть! Девки визжат, разбегаются и того не замечают: за невидимые в темноте веревки, прячась за сугробы, сани тащат бравые ребята.

Мамина тетя из-за собственной свадьбы три дня не выходила на колхозные работы. Наказали всю семью – конфисковали конную молотилку, зерно, раскатали по бревнышку двухэтажный амбар. Не оставили даже лукошка с яйцами и бабушкиной шубы.

Если бы не односельчане, семья умерла бы с голоду. Мамина сестренка Анюта нянчилась с соседским дитем, ее за это сажали за хозяйский стол. Когда она возвращалась, маленькая мама пристально, светящимися от худобы глазами всматривалась в ее лицо:

– Ты сегодня кушала? Да?

Сестренка, стыдясь, шептала: «Да».

– Мы собрали большой бидон ягод, – рассказывала мама, – понесли в Глазов и обменяли у рабочего на буханку хлеба. Несем домой, жарко, руки красные от сока, даже хлеб пропах ягодами.

Не зря бытовала пословица: «Земляника – деликатес для богачей и пища для бедняков». Мне, маленькой, такой обмен казался чудовищным. Противный дядька-рабочий, говорила я. Поползай-ка, собирая землянику, под палящим солнцем, под тучами комаров и променяй ее на какую-то буханку?! Не понимаю. И мой сын, которому я в детстве рассказывала про бабушкин обмен, этого не понимал. Дай Бог, чтоб и дальше дети считали: хлеб – это нечто само собой разумеющееся. Вечное как воздух, вода, солнце.

Война. Мама заканчивает педучилище. Когда проходит мимо городской пекарни, каждый раз замедляет шаг, опирается о низкий заборчик и стоит так некоторое время. Не затем, чтобы насладиться запахом горячего хлеба, а чтобы унять головокружение и не упасть в обморок.

Случались маленькие радости: раз в месяц бегали с подругой Марией на базар, покупали деревенское сало. Дома растапливали на сковороде – получались шкварки, хрустящие, золотистые. Их макали в соль, ели с картошкой.

… Морозным зимним вечером, рассказывала мама, – шли с Марией (тогда уже молоденькие учительницы) из деревни в Глазов. Под мышкой – сшитые из старых газет тетради. Из-за сугробов тяжело и мягко попрыгали волки. Окружали, подходили боком, как больные собаки, искоса поглядывая. Тетрадки полетели в воздухе. Мама – тоже. Даром что небольшого росточка – только морозный ветер засвистел, отдувая шерстяную шаль. Бежала и кричала, как заведенная, на одной отчаянной ноте:

– Мария, Мария, Мария, Мария!

Мария была взрослой здоровой женщиной и, едва различимая, убегала по дороге далеко впереди. Маму спасло то, что на дорогу с поля выехало несколько колхозных подвод с сеном.

Замужество. Она родила одного за другим четверых – двух мальчиков и двух девочек. Тогда в декрете сидели не три года, а три дня. И никаких поблажек роженице: участвуй в самодеятельности, как все, ходи с лекциями в отдаленные деревни, работай с учениками в поле. А дети с кем? А с кем хочешь.

В соседях у нас жили доярка и тракторист, было у них шестеро детей. Родители целый день на работе. Самых маленьких, грудничков – близняшек, нянчили старшие, наши сверстники, и привлекали для помощи всю уличную ребятню. Мы, особенно девочки, привлекались с удовольствием: близняшки были для нас как большие куклы. Или как котята. Заворачивали в тряпки, таскали, силенок не хватало: нянькам самим едва исполнилось пять-шесть лет.

Как-то старший из соседских детей с таинственным видом пообещал нам показать «сокровище». Где хранят сокровища пацаны? Конечно, под подушкой. Отогнул ее, а там! Перекатывается десяток драгоценных серебряных шариков! Мы пытались их поймать, но живые шарики под нашим пальчиками растекались, убегали или, наоборот, собирались в один крупный дрожащий переливающийся шар.

– Откуда?!

– А градусник разбился, мамка велела веником собрать.

– Леш, меняемся, на что хочешь?!

Леша бережно опустил подушку: среди наших жалких игрушек эквивалента его сокровищу не было, и быть не могло.

Дисциплину на уроках мама держала отменную. Голоса никогда не повышала, только сверкнет отцовскими карими глазами – мертвая тишина. На протяжении многих лет ей приходили письма и открытки с Дальнего Востока от бывшего ученика по имени Леонид.

– А знаешь, – говорила она, – ведь Леня не отличался ни учебой, ни примерным поведением. Почему-то из двоечников люди получаются душевнее, сердечнее, что ли. Среди отличников, наоборот, больше таких, кто проходит и делает вид, что незнаком.

Вторую половину дома, где жили мама и папа, занимала семья военного. Как-то утром он вышел на работу, когда мама только подступалась к горе наколотых папой желтых пахучих дров. Вечером он вернулся, а у дома возвышалась длиннющая, высоченная, идеально выложенная красавица-поленница. Военный постоял, подивился. И, встав навытяжку, серьезно и строго сказал маме:

– Вас орденом можно наградить.

Итак, нас было четверо. Только в баню сносить четыре закутанные в шали и пальтишки чурочки, обмыть, обстирать, корзины с бельем перетаскать на ключ… Индезитов и Занусси тогда в помине не было. Однажды на моих глазах мама опрокинула на ноги ведерную кастрюлю с кипятком. Закричала: «Ой, ой, ой!»

Мне показалось, она так шутит, и я захохотала. И тут увидела, как ее маленькие ноги наливаются на глазах огромными прозрачными пузырями…

А еще были большой, 14 соток, огород, приготовление обедов и ужинов, скотина (кролики, гуси, куры, поросёнок, пчёлы). А еще работа, общественные нагрузки. Она закончила заочно институт, получила значок «Отличник народного просвещения» и массу грамот.

Суббота. Пельмени, крутим мясо. Кто-то читает книгу, «Охотники на мамонтов». Кто-то режет на кусочки мороженое розовое мясо. Кто-то – самое противное занятие – чистит лук. Мама готовит тесто. Потом мужчины идут в баню, мы, девочки, лепим с мамой пельмени. Лепим и поём песни. Один за другим противни уносятся в чулан на мороз.

Воскресенье – обязательно с утра разжигалась русская печь. Пеклись блины. С растопленным маслом, с яйцом, с рыжиками и луком, со сметаной. Потом угли сгребались, и русская печь становилась духовкой. Пироги: рыбный, сладкий, ватрушки. Для мамы, выросшей в голоде – это праздник, богатый стол. Для меня воскресенье, запомнилось голодным днём, когда нечего есть. Не привыкла обедать и ужинать пирогами.

Самое гадкое – очереди. Вся жизнь тогда проходила под знаком Очереди. Очереди за чем угодно: за ситцем, рыбой, мылом, крупой, школьными принадлежностями, сметаной, ботинками, зубной пастой, чаем, за молоком, яблоками, мебелью, сахаром, стиральным порошком. И конечно, за хлебом. Овощи, яйца и мясо у нас были свои.

Однажды ко мне на улице, подошла соседская девушка с тетрадкой и ручкой и спросила, сколько у нас кур и кроликов.

Я не знала и побежала к маме узнать.

– Зачем тебе?

– Просто так, – неизвестно почему соврала я.

Потом мне от мамы влетело: это шла перепись домашних животных, их тогда обкладывали налогом. Партия и правительство поставили задачу вытащить советское село из навоза, отвлечь от отсталых частнособственнических интересов, чтобы сельчане ходили бы в кинотеатры, библиотеки, чтобы заботились не о том, как набить собственный желудок, а питались бы исключительно духовной пищей.

Но это сейчас можно ерничать про партию и правительство. Наши отцы и матери не позволяли себе шутить такими серьезными вещами. Отец – историк, обществовед, пропагандист – слушал по телевизору дистиллированный вокально-инструментальный ансамбль «Самоцветы»:

– Вся жизнь впереди, Надейся и жди!

Неодобрительно качал головой:

– Идеологически вредная песня. Не учит активной жизненной позиции. Что значит: надейся и жди? Девиз буржуазного загнивающего общества. Бороться за счастье надо, бороться.

Мама согласно кивала головой:

– Так, так.

Для окрестных деревень Глазов был такой же универсальной продовольственно-промышленной базой, каковой являлась Москва для ближнего и дальнего Подмосковья. И тут и там по известным магазинным маршрутам сновали по-деревенски окающие люди в телогрейках и сапогах, обвешанные авоськами и рюкзаками, спешащие на последний автобус. И мы не исключение. В ГУМ – за клеенкой, в «Юбилейный» – за апельсинами и колбасой, в тридцать третий на улице Революции – за сметаной.

Вот мама оставляет меня стеречь сумки и становится в очередь к кассе. За ней усатая городская тетка, глянцевые кудряшки на голове подняты скрученной косынкой. На брезгливом лице читается: все магазины оккупировала вонючая деревня. Одна теткина бело-розовая рука толще всей моей мамы. Господи, какая она у меня маленькая, темненькая, деревенская в своем пиджачке и платке, и почему она так заискивающе заговаривает с противной глянцевой теткой?

А ведь юная мама, пока мы не родились, была щеголиха каких поискать, мастерица. Я убеждалась в этом, исследуя содержимое большого фанерного ящика в чулане. Там были аккуратно сложены платья, сшитые и обметанные вручную – без машинки! Каждое само по себе невесомое крепдешиновое чудо с какими-то планочками и вставочками, с особенными пуговицами. Тут же жакеты и роскошные пальто – такие я разве только в кино на артистках видела.

Вслед за платьями на белый свет является рыжая муфта из мутона, со скользкой подкладкой, внутри прячутся кармашки для дамских пустячков – в Москве на премию покупала, еще Сталин был жив. Плюшевая задорная шляпа – «таблетка» с крупной янтарной булавкой и резинкой под подбородок. И туфли, и башмаки в бантиках и пряжках, на немыслимых шпильках, и резиновые ботики с полыми каблучками, отлитые нарочно для таких туфель. Жалко, что ножки у мамы, как у Золушки, а мои-то как у мачехиной дочки. Туфельки полезут разве что на кончики пальцев.

На елку мы, все четверо, не ходили без маскарадных костюмов. Когда она все успевала? А ночь-то на что? Конечно, мы и клеили, раскрашивали, но главной костюмершей была все-таки мама.

Кроила фартук для Красной Шапочки, пришивала бусы к тюбетейке Узбечки, мастерила прозрачные крылышки Стрекозе, украшала, за неимением блесток, стекляшками от битых елочных игрушек корону Золушки – это только мои наряды.

Как часто мы, современные матери, отмахиваемся от единственного ребенка:

– Какой еще костюм? Не приставай с чепухой, некогда…

Пока она не слегла, всё ее руки что-то штопали, мыли, перебирали, стряпали. Шел ее любимый бразильский сериал, а она вдруг, всмотревшись под ноги, опускалась на коленки и начинала быстро-быстро убирать с ковра невидимые соринки. Днем приклоняла голову на подушку и через пять минут вскакивала: столько дел, а я валяюсь!

Попадая в больницу (в последнее время все чаще), брала с собой ворох шитья и штопки: не понимала, как это можно праздно сидеть и болтать с соседками. Ее очень огорчало, что я высмеиваю бразильские сериалы. «Может, они и наивные, и затянутые, но в них есть главное. Они учат любить и не скрывать своей любви».

Чем больше узнаю мир, тем мельче он оказывается. Давно ли, в детстве, даже не возникал (ввиду полной несуразности) вопрос: сколько я буду жить? Конечно, вечно!

Жизнь сжимается шагреневой кожей, сужается до одного дня, до часа, до черного секундного штришка на циферблате. Произнеся или просто подумав «мама», мы все, даже самые солидные люди, на миг возвращаемся в детство. Становимся юными, а значит вечными. Вот и все, что осталось в мире по-настоящему устойчивым: мама.