Бумеранг

Нелидова Надежда

Иногда они возвращаются. Не иногда, а всегда: бумеранги, безжалостно и бездумно запущенные нами в молодости. Как правило, мы бросали их в самых близких любимых людей.

Как больно! Так же было больно тем, в кого мы целились: с умыслом или без.

 

ВСЁ ИЗ-ЗА ЦЫПЛЁНКА

Дорога из райцентра в город – как оброненная на землю, скрученная гигантская стружка, – петляешь по ней полдня.

Рассказывают, дорогу в конце позапрошлого века взялся спонсировать местный богач-купец. Поставил условие: где проторит, там дороге и быть. Сел в телегу, следом ехали землемеры с астролябиями. Купец от скуки потягивал бражку, напился, да и сидя уснул. Смирная лошадка тщательно огибала все встречные холмы и холмики, впадинки и болотца. Получилась дорога из хитроумных петель и восьмёрок.

Потом её отсыпали гравием, потом залили асфальтом… По пути случилось сельцо Вешки, которому сильно завидовали утопавшие в грязи отдалённые деревни. Избы в Вешках, как водится, лепились к самой обочине, прямо под колёса ревущих фур. И странно и боязно было видеть в пыли и чаду чистенькие, прозрачные оконные стёклышки с белейшими подсиненными занавесками, с непременными пронзительными огоньками «ваньки мокрого».

Сорокавосьмилетняя Шура, самая молодая жительница Вешек, с утра ездила на попутке в райцентр, в больницу: состояла на группе с «головной болезнью» (в деревне её за глаза звали «блаженной Шуркой»). Да соседки надавали заказов: кому в аптеку, кому в собес, кому в храм свечку поставить.

Вернулась к вечерней дойке – и не узнала безлюдных Вешек: здесь царило столпотворение. Дорога перегорожена провисшими ленточками, стоит милицейская машина, санитарная с крестом. Ещё кучатся какие-то автомобили – и всё у её, Шуриной избы. Вешенские бабы, завидев её, замахали руками, загалдели:

– Дэтэпэ! Дэтэпэ!

«Долихачились, проклятые», – подумала Шура. На знак «40» в кружочке у въезда водители внимания не обращали, неслись как оглашенные. Смахни громадная фура на повороте Шурину вросшую в землю халупу – уехала бы не заметив.

Слава те господи, изба стояла на месте, целая – невредимая. Но прямо под окнами на содранном дёрне кверху тормашками лежала машина. Её – смятую, скукожившуюся, с задранным носом – как башмак, высушенный в русской печи – перевернули и втащили на прицеп. Можно представить, какая до этого была машина: красивенькая, длинная, лаковая, красная, как игрушка. Шура их видела по телевизору, когда тот ещё работал. В них садились расфуфыренные дамочки: в красных костюмах и туфлях на шпильках, с ярко накрашенными ртами.

Дамочку Шура не увидела: увезла машина с крестом.

– Молоденька, красивенька, ровно куколка. Волосики прилизаны, личико белое, ни кровинки, – жалели бабы. – А всё из-за твоего цыплёнка, Шура. Видать, паршивец, в ограде лаз нашёл, побёг через дорогу. А грязно, волгло после дождя. Она, матушка, чтоб на него не наехать, увернула машину – только тормоза визгнули. Через канавку прыгнула – прямиком в столб. Грохоту на все Вешки. Господи, было б из-за кого – из-за цыплёнка. Там давить-то нечего… Ты, Шура, в собесе бумажки наши выправила?

Гаишник в сдвинутой на затылок, от важности, фуражке, уложив планшетку на колене, записывал показания свидетельниц. «Автомобиль марки «Ламборджини» двигался с большим превышением скорости. В целях предотвращения столкновения с препятствием в виде цыплёнка (подумав, зачеркнул и написал «мелкой домашней птицы»), водительница не справилась с управлением и совершила наезд на препятствие в виде столба (зачёркнуто) в виде опоры ЛЭП, с последующим опрокидыванием…»

Шуре строго сказал:

– Вот вкачу штраф: ты у меня попрыгаешь. Смотреть за скотиной надо. Пасётся посреди федеральной трассы, как на личном огороде. – Но внимательно посмотрел на Шуру, понял, с кем имеет дело, и сердито закашлялся.

Стемнело. Все машины разъехались – кроме одной, в темноте чернеющей как гора. Мужчина сидел на примятой муравке, охватив голову руками. На Шурино приглашение повечерять и лечь спать на сеновале не шелохнулся.

Утром первое, что увидела выглянувшая в окно Шура – мужчина, сидевший по-вчерашнему на том же месте. Неизвестно, о чём они между собой долго говорили. Кто-то из соседок видел, как мужик уговаривал Шурку, а та мотала головой. Потом мужик будто бы ткнул пальцем в виновника ДТП – цыплёнка, деловито копошащегося у них под ногами в поисках червяка, – тут Шурка и сникла. Он вынул из кармана пачку денег (толстую) и запихнул ей в передник.

Тем же вечером привёз и выгрузил из багажника белую как снег пирамидку. Под круглым стёклышком – фотокарточка. Установил аккурат в том самом месте, где перевернулась машина – чуть не под Шуркиными окнами. Врыл свежевыструганную скамеечку. С выгона, где паслись коровы, Шура принесла букетик блёклых полевых цветочков и поставила у пирамидки в банку с водой.

Соседки поджали губы. Авторитетная старуха Гусева выразила общее мнение:

– Ополоумела вовсе, Александра, али денежки свет застили? Греха не боится. Под самые окна… Ты ещё у кровати памятник поставь – ухаживать сподручнее. За денежки-то. Хватает же у кого-то совести… Мракобесие ваше. – Гусева сплюнула.

– Моя земля, – неожиданно впервые в жизни огрызнулась Шура. – Постоит, честь по чести, девять дён. Чтоб было куда душеньке прилететь поплакать, где тело покинула. А ваше что за дело? Я к вам не суюсь, и вы ко мне лезьте. – Чем окончательно восстановила против себя вешенских баб.

Честно говоря, никакой пачки денег в помине не было. Одну зелёную бумажку насильно сунул в карман безутешный муж – или кто он там приходился разбившейся крале. У Шуры как раз не хватало на ручную маслобойку – она давно в райпо присмотрела. Хорошенькая, махонькая, беленькая – не больше стиральной машинки «Фея». Всё легче, чем миски со сливками туда-сюда баюкать-качать.

Потом Шура припоминала: кабы знала наперёд, не только б носа не высунула из избы – а накинула бы на дверь толстый крюк, залезла под одеяло и до утра бы тряслась со страху.

Открыла глаза в самую полночь – будто кто толкнул под бок. Огромная пятнистая луна в радужных кольцах заливала дивным розовым светом комнатку. Шура выглянула: на улице светло, как днём. У пирамидки на скамеечке сидела незнакомая женщина, тонкая, долгостанная, в брючном костюме. На коленях сумочка.

– Господи, ни днём, ни ночью покоя, – Шура в который раз пожалела, что уступила мужчине, разрешила поставить памятник. – Из города, что ль, приехала. Дня им мало, – ворчала, накидывая поверх сорочки большой тёплый платок, суя босые ноги в обрезанные резиновые сапоги.

Женщина на скрип двери не обернулась. Курила, опустив коротко стриженную, под мальчика голову. Над ней вился-кудрявился голубоватый сигаретный дымок. И сама женщина в лунном свете казалась зыбкой, призрачно-голубоватой, как этот дым.

Шура нерешительно сказала:

– Драстуйте.

Протянула ночной гостье короткопалую ладошку дощечкой. Но в последний момент застеснялась корявых, наждачно шершавых пальцев, спрятала руку за спину. Потопталась и присела на крыльце.

– Боже, какая тоска, – пожаловалась тонкая женщина. Голос у неё оказался неожиданно низким. – Ехала – хоть бы где огонёк. Все деревни погружены во тьму – глаз выколи. И ваша будто вымерла. Хорошо, луна вышла.

– Ак электричества нету, – охотно объяснила Шура. – Давно уж, года три. Ворюги в машинах приехали, средь бела дня провода обрезали. Мы и нос побоялись высунуть.

– Как же вы живёте? Без света…

– А привыкли. С солнышком встаём, с солнышком ложимся. Зимой к скотине с керосиновыми лампами ходим. Керосину у каждой бабы по бочке запасено – на наш век хватит. Живём. Погреба льдом набили – вот тебе холодильник. Без телевизора плохо, это как есть. Последнее кино не досмотрели, многосерийное – бабы больно жалели. Там ещё эта… Донна Роза – краси-ивая – дочку в младенцах потеряла. А на сыновней свадьбе – ах, у невесты фамильный медальон оборвался, под ножки покатился. Чуть замуж не вышла за своего родного братца, значит. И вот она, донна-то Роза…

– Боже, какая тоска, – повторила женщина.

Шура, бесцеремонная прерванная в самом интересном месте, обиделась было – но ненадолго.

– К чему я это, – осторожно напомнила, – не досмотрели, говорю, кино-то. Чем кончилось, не знаете?

Женщина вынула из сумочки новую сигарету, прикурила. Покачала головой, и качнулось в полутьме рубиновое пятнышко:

– Не знаю, не смотрела. У меня жизнь ярче всякого кино.

Прищурила глаза. Произносила непонятные слова медленно, будто засыпала:

– Дайвинг на коралловых рифах Борнео… Серебряные пляжи Палм-Бич… Фиджи, Вакайя… Пальмовая роща, ослепительно белый песок… На завтрак – апельсиновые оладьи… Мятный йогурт – холодок на языке… Киви в мармеладе агар-агар. Вечером – ужин в Вакайя Клаб. Океанский ветерок обнимает голую спину и открытое бедро в шифоне от Кристиана Лакруа.

…Италия, Портофино. Проголодались, попали под дождь – да какой: разверзлись небеса… Заскакиваем в тратторию… За окном хлещет ливень, а в подвальчике уютно… Потрескивают в камине сыроватые дрова… Немного дымят, но дымок уютен.

Подают фрукты моря… Салат из омаров. Равиоли, фаршированные креветками… Малосольные гребешки, собранные вручную – так указано в меню… Ем нежное мясо и воображаю, как ныряльщик ползает с корзиной по дну. Как от нехватки воздуха у него разрывается грудь, лопаются, может быть, ушные перепонки, глаза застилает красная пелена…

И вдруг я испытываю приступ острого наслаждения. Гребешки приобретают совершенно неизъяснимый, трепетный вкус! Точно включились особые рецепторы, которые до сих пор дремали. И муж любуется мной и говорит, как у меня блестят глаза и какая я сейчас красивая.

Узнав, что гребешки собирают водолазы в скафандрах, я разочарована. Швыряю тарелку на пол, заявив, что блюдо отвратительно приготовлено. Я слышу, как хозяин траттории говорит жене: «Я же тебе говорил, какие скоты эти русские!»

Да… Но я навсегда запомнила то ощущение.

В мой день ангела в загородном доме мы пьём не фильтрованное «Шато д'Икем». С последним глотком мои губы захватывают бриллиантовое кольцо, лежавшее на дне бокала. Муж целует мой локоть и шепчет на ухо, сколько стоит этот бокал вина – сумма, от которой я вздрагиваю. И ещё столько же – кольцо. Представляешь, говорит он и нежно жмёт мой локоть, сколько страдающих детей можно на них спасти?

– Ты готов выполнить мою просьбу, спрашиваю я, какой бы странной она не показалась?

– Всё, что пожелаешь, моя Королева!

Прямо с ужина мы мчимся в загородный лес, за окном мелькают заснеженные ели. У ворот больницы нас останавливает охрана, но муж даёт деньги, и нас пропускают. Я хочу зайти в самую тяжёлую палату. И снова нас не пускают, и снова муж даёт деньги. И я хожу между коек и, нагнувшись, приблизив лицо, всматриваюсь в глаза детей. Медсестра подтверждает, что если бы нашлись деньги на операции, многие малыши были бы спасены.

Потом мы возвращаемся и снова пьём вино. Но как заиграл букет, приобретя тот единственный, не достающий оттенок! Это было самое изумительное, самое вкусное пьянящее вино, какое я пила в своей жизни!

И ещё много раз потом, во время застолий, мы с мужем заговорщицки переглядывались, выходили из ресторана и мчались на окраину города. Охранники уже знали нас в лицо и охотно пускали.

После хосписа мы возвращались в ресторан за свой столик. И я смаковала, жмуря от наслаждения глаза, я пила вино маленькими глотками. Держала во рту, давала ему согреться и растечься по языку. И муж любовался мной и говорил: «Какая ты сейчас сексуальная, как ты меня возбуждаешь!»… Холодно как, пронизывает, – женщина сильно вздрогнула, обняла себя руками.

Шура всё это время помалкивала, сидела, шевеля толстыми пальцами. Тяжело поднялась, молча вынесла из сеней тяжёлую пахучую телогрейку. Хотела накинуть на плечи – женщина уклонилась:

– Не надо.

– Тебя как в нашу глухомань-то занесло?

– А надоело всё, сил нет. Скушно. Прыгнула в машину, и – куда глаза глядят.

Стояла тёплая августовская ночь. Под слабым ночным ветерком шушукались чернёные, с серебряной изнанкой листочки. Деревья, трава, изба – всё в лунном свете казалось серебряным. Женщина нагнулась, зачерпнула песок и долго с сухим шорохом пересыпала его из узкой ладони в ладонь.

– Поселиться бы здесь. Трогать, ощупывать минутки. Пропускать их сквозь пальцы, как песчинки. Или как воду. – Она отряхнула от песка тонкие руки и погрузила их в дождевую позеленелую бочку. Подняла, мелодично падали капли с прозрачных пальцев. – Как хрустальные шарики… Кап-кап.

В хлеву тяжко вздохнула корова Милка. Грузно зачесалась боком так, что ветхая стенка заходила ходуном, посыпалась труха.

– Принеси мне парного молока, – попросила женщина. – И хлеба, чёрного.

– Принесла?! – тормошили Шуру набившиеся в её избу наутро бабы.

– Принесла. Хотела вечернего дать, у меня на льду стояло. Нет, говорит, хочу парного. Да как заплачет: жалостно, ровно ребёнок. Моченьки, говорит, нету, и с каждой минутой всё хуже. Обними, говорит, меня – а саму трясёт всю.

– Обняла?!

– Ну. Эдак вот, – Шура растопырила руки, показывая, загребая. – Потянулась к ней – а и нету никого. Один воздух ухватила. Сама себя поимала.

– Ак ты хоть сообразила, с кем разговоры разговаривала?!

– Но. Как сказала она про телогрейку: не надо, мол, всё одно не согреет – тут меня озарило. Глянула на фотку на пирамидке, глянула на неё – один в один. Матушки!

– Ох, Шурка, безбашенная баба! Не боязно было?!

– Какое не боязно. Пошла Милку в баночку доить – думаю, ни в жизнь к ней не выйду. Да ведь и моя вина где-то есть: всё из-за курёнка этого («Осенью первым на суп пущу паршивца»). Да и пожалела: тяжко это, поди, покидать белый свет…

– Диавола пожалела. Не вино она пила – кровь младенцев. Гореть ей вечно в геенне огненной, – сурово подытожила старуха Гусева. – Говорю, убери памятник-то от греха. И батюшку пригласи – место освятить.

Шура вздыхала, опускала повинную голову. Рада бы убрать, да маслобойка уж куплена.

А ночи, как назло, стояли тихие, ясные, лунные. Ещё некоторое время пирамидка белела под её окном. Никто больше не появлялся, скамеечка пустовала. А спустя неделю приехал мужчина и увёз пирамидку, как договаривались.

 

Я – НЕ КОРДЕЛИЯ

Мы, группочка курортниц – все с высшим образованием – после ужина собрались в номере и щебечем «за жизнь». В разговоре я бескомпромиссно роняю: «Зато это было по справедливости». Моя соседка по номеру Люба при этих словах ёжится, вздрагивает и опускает глаза. Снова спорим, и снова я тоном строгой учительницы произношу: «Главное, чтобы всё было справедливо». Любу буквально передёргивает: «Пожалуйста, не произноси этого слова. Оно страшное».

– Справедливость тебе – страшное слово?! От корня «правда»?! – не верю я своим ушам.

– Не может быть одной большой правды. У каждого своя правда. Тысячи маленьких правд, – предполагает одна собеседница.

– Революция семнадцатого года тоже совершилась ради справедливости, – припоминает другая. – И что получилось?

– Благими намерениями дорога в ад вымощена, – обобщает третья.

Болтаем до темноты, собеседницы расходятся по своим номерам спать. Мы остаёмся с глазу на глаз с Любой, ярой противницей справедливости.

Вот и пришло, по Библии, время собирать их. Сколько камней она бездумно и жестоко разбрасывала вокруг. Не дрогнув, вкладывала камни в руки, простираемые к ней за помощью, – вопреки своему тёплому, ясному обнадёживающему имени – Любовь.

Под горячую руку попадала в незащищённые, с надеждой обращённые к ней лица. Больно, до крови, рассекала кожу. Не целясь, попадала в широко, доверчиво распахнутые глаза. Кто-то не успевал увернуться, заслониться, зажмуриться. Жалко вскрикивал от неожиданности, боли и обиды, как ребёнок. И, понурившись, уносил, прижимая к груди камень вместо хлеба.

На глаза наворачиваются тёплые слёзы. Люба одёргивает себя: вот только не надо давиться якобы облегчающими и очищающими душу слезами. Не надо сладких сказочек. Это крокодиловы слёзы.

Да и не облегчают, не очищают они. Зачем пришло запоздалое сознание вины, когда обиженных уже нет на свете? Зачем уроки, которые никому уже в этой жизни не пригодятся: ни им, ни ей?

…Нет, на вокзал лучше не заходить. Там навечно меж сельского люда неприкаянно бродит, шаркает ногами в ожидании электрички маленькая сгорбленная тень отца… Сейчас до костей стёрла бы колени, ползая за ним и моля о прощении.

Приказать себе: не сметь плакать, пускать слезу. Ты не достойна плакать о нём. Раньше надо было плакать, когда он стоял в прихожей: маленький, сгорбленный, в тёмно-синем прорезиненном пальто – конечно, из «Уценённых товаров»… Через плечо продета хозяйственная сумочка.

Он стоял с окаменевшим от страдания и унижения лицом, со своим некогда орлиным, породистым носом, со сдвинутыми всклокоченными седыми бровями. Скорбная глубокая, как трещина в земле, складка вертикально перечёркивала лоб… Маленький ссохшийся король Лир.

Да только она не была Корделией.

Тогда Люба, чувствуя себя абсолютно правой, холодным тоном роняла холодные справедливые слова. Возомнила себя в этот момент карающим мечом неподкупной Немезиды. Вкладывала камень в протянутые, с набухшими венами руки, с любовью вынянчившие её.

…«В мире ничего не может гнуснее быть жестоких дочерей. Теперь такой обычай завелся, чтоб прогонять отцов без состраданья?»

Мама. Смотрит огромными на морщинистом личике страдающими глазами. Глаза набухли невыплаканными слезами. Тянет руку со скрюченными лиловыми диабетическими пальцами. Люба сладко лелеет в себе прошлые обиды. И, немного поколебавшись, также вкладывает в мамину руку камень.

Они, три взрослые замужние сестры, три кобылы, вели себя как в детстве, когда их просили, допустим, идти в магазин (наломать веток для коз, помыть пол, прополоть грядки). Выламывались: «Почему снова я? Пусть Верка сходит». «Это нечестно, я в прошлый раз ходила. Сейчас Любочкина очередь».

Родители назвали их с верой, надеждой и любовью: Верой, Надеждой и Любовью.

И вот они трое отводили глаза, ухмылялись, перепихивались локтями, пожимали плечами. Толкали, перекатывали проблему между собой, как круглый камешек в детской игре.

Те же детские кивалки друг на друга. А действительно, почему Люба должна родителей к себе брать, если те дачу и машину оставили старшей любимице Вере? А квартиру – тихоне и подлизе Наде? А ей, Любе – шиш с маслом?!

Ах, простите: мама как-то одолжила старый латунный таз для варки ягод, с наказом непременно вернуть. Да и забыла. Вот и всё Любино «приданое».

Что-что? Жизнь они ей подарили?! Спасибо, конечно, но она, Люба, их об этом просила? Вот так не писала заявку: «Прошу зачать и родить меня…» Подпись, число, печать. Да если хотите, родительство – одно из самых эгоистичных чувств. В них, видите ли, инстинкт говорил – а она, Люба, отдувайся?

А ещё ты, мамочка, пальцем о палец не ударила, чтобы помочь поднять маленькую дочку, которую Люба растила практически как мать-одиночка. От мужа-то толку было немного: за ним самим нужен был глаз да глаз.

Люба последние месяцы беременности плохо себя чувствовала. Не успела приготовить приданого ребёнку. Скособоченную коляску наспех купили в комиссионке. Вместо нежного детского одеяльца свернули вдвое грубое и колючее взрослое одеяло, во взрослом же жёстком пододеяльнике.

Даже розовую ленточку не удосужились купить – пришлось перевязать свёрток с малышкой марлевым бинтом.

Роддомовским медсёстрам и нянечкам принято дарить тортик или конфеты – Вера с Надей из принципа ничего не принесли. А ведь в роддоме с Любой столько возились: беременность поздняя, тяжёлая. Медсёстры удивлённо посмотрели вслед.

А ещё помнишь, мамочка? У неё, Любы, на другой день после роддома из-за переживаний пропало молоко. Не успевала выцедить, не успевала простирнуть подгузники и пелёнки, потому что у малышки расстроился животик. Не успевала погладить пелёнки, погулять – ничего не успевала.

Дочка не спала три месяца – то есть вообще глаз не смыкала. Ещё немного, у Любы от недосыпа поехала бы крыша. Однажды в ванной она прислонилась к стене, начала засыпать на ногах с открытыми глазами и… Выронила девочку: крошечную, намыленную, скользкую как рыбка. Как она поймала её, в нескольких сантиметрах от кафеля?!

Где ты была в это время, мамочка?

А помнишь, мамуля, после родов впервые за полгода она, Люба, попросила тебя посидеть с малышкой? Добрые люди дали им приют, добрые же люди и позвали её в огород набрать бидончик малины: заваривать зимой дочке, которая часто болела? Ты, мамочка, давно внутренне с раздражением ждущая такой просьбы, возбуждённо подбоченилась: «Ну, нет! Я сама вас вырастила, никто не помогал».

Как тогда Люба плакала от обиды и боли, криком кричала в подушку. Тогда-то мама была ещё в силе…

Ничего личного, мамочка. Всё по справедливости. Люба просто возвращает камень, который ты вручила ей пятнадцать лет назад. И некому прекратить эту жуткую эстафету, где вместо эстафетной палочки передаются из рук в руки камни, камни, камни…

Действительно, почему сейчас все просят помощи у Любы, когда она уверенно стоит на ногах? И никто-никтошеньки не помог, когда просила помощи она?

И снова Люба ворошит обиду: почему машину и квартиру родители отписали старшей, деньги со сберкнижки, машину и дачу – средней дочери, а как коротать старость – так к меньшой Любе? Нет, не подумайте: Люба не материалистка, не узкая мещанка и не алчная хищница, не пиявица ненасытная. Но.

Давайте рассуждать логически. Родительские квартира, дача, машина – это плод их, родителей, совместной многолетней работы. Работа – это часы, дни, месяцы, годы. Время. Время – это жизнь. Итак: квартира, дача, машина – это эквивалент жизни. И родители посвятили свою жизнь старшим дочерям, в обход младшей. А стариться почему-то запланировали у Любы? Это – справедливо?!

Люба не из тех, кто после удара по правой щеке подставит левую. Она из тех, кто око за око.

Презираемый ранее всеми Любин пьющий муж разбогател, стал воротилой бизнеса. Люба обеспечена всем, у неё просторное жильё, где нашлось бы место для родителей. Ей не нужны ничьи квартиры, дачи и сберкнижки – ничего не нужно. Ничего, кроме справедливости.

А Корделия требовала справедливости? Да вот только Люба – не Корделия…

Плохое чувство – справедливость. Ведь если всем жаждать справедливости, никогда не вырваться из круга взаимных обид и претензий. Должен найтись тот, кто простит и забудет, и прервёт порочный круг. «Но ведь всепрощение – это беспринципность и бесхарактерность, – считала Люба. – Один раз простишь – вообще на шею сядут и ножки свесят. Пусть каждый получает то, что заслужил».

Вот самая близкая подруга с отчаянием крикнула в трубку о помощи. Просила, умоляла приехать, разобраться в их с мужем отношениях. Люба в то время зашивалась в своих делах, не до того. Ответила в том духе, что подруга-де сама виновата. Подруга бросила трубку, а в её руке остался Любин острый камень.

Уже сегодня она снова и снова безжалостно вкладывает камни в руки старших сестёр. Они вдруг воспылали родственной, сестринской любовью и рвутся прильнуть к Любе, погреться у её семейного огня, потому что своего у них – нет. Так получилось.

«Пускай чума, что в воздухе таится для грешников, на дочерей падёт…»

Надя так и не вышла замуж. У Веры рано умер муж, дочь погибла в автокатастрофе.

«Знаете, – говорит им сегодня Люба и даже получает некоторое удовольствие, – знаете хорошую английскую поговорку? Рыба и гости начинают пахнуть на третий день».

Есть, сестрицы, и ваш вклад, что у Любы сразу после родов пропало молоко и что Любина дочка – искусственница. Припомните-ка события пятнадцатилетней давности. А теперь, видите ли, спохватились: семейный очаг им подавай.

Пятнадцать лет назад Люба с мужем не имели своего угла. Вернее, имели: угол в ветхой лачужке. В этот угол Люба с трудом втиснула шкаф и диван. Когда муж садился и вытягивал ноги, ноги упирались в противоположную стенку. Муж был больной человек. В смысле здоровья и в смысле хронического алкоголизма.

На Любу легло всё: топка печи, носка воды, вынос помойного ведра, готовка еды. Самое страшное: стирка вручную, потому что в то время стиральные машинки были дефицитом. Страшное: потому что за новорождённой дочкой приходилось стирать ежечасно, если не ежеминутно.

У малышки сразу после роддома началось сильнейшее расстройство желудка. Что не удивительно при Любином испортившемся грудном молоке. Что не удивительно после того, что с ней отчебучили сестрички.

В день выписки Любы из роддома отец на срочно созванном семейном совете помялся и вдруг выложил, всех ошарашив: у него есть на книжке накопления. Как раз хватит на маленькую отдельную квартирку. Он подарит её Любе с мужем, а уж они его приютят на старости лет. В конце концов, Надюше он уже квартиру сделал. Верочка, слава богу, не бедная: крышей над головой себя и дочку обеспечила.

«Знайте: разделили мы королевство натрое, решив с преклонных наших лет сложить заботы и поручить их свежим силам. Мы же без груза к смерти побредём».

Что тут началось (мама потом Любе рассказывала). Небедная Вера ахнула, схватилась за щёки. Аж задохнулась от возмущения, подбоченилась:

– Это что же, папочка, выходит: я сама себя обеспечивала, ночей не досыпала, куска не доедала. А Любочка со своим алкашом – на всё готовенькое?! Это справедливо?

Отец бормотал что-то о новорождённой внучке.

– А о моей дочери, которую я одна поднимаю, – ты забыл?! – гремела и наступала на него правдолюбка Вера. – Она не твоя внучка?! Я что, лошадь ломовая – тянуть и ломить всю жизнь? – брызнули горячие слёзы, она разрыдалась от обиды. – Да я забыла, как женщина должна выглядеть!

Благоразумная Надюша поддержала:

– Пап, давай всё спокойно обсудим. Любочка с мужем со свадьбы живут как кошка с собакой (это была правда). Не сегодня-завтра подадут на развод. Её алкаш отсудит половину твоей подаренной квартиры – и прощайте, денежки.

А если и не разведутся – какая на них надежда? – развивала она свою правду дальше: – У Любочки, считай, двое малых детей на руках: больной муж и малютка. Неужели ты думаешь, что там найдётся тебе место на старости лет? Попомни моё слово: пропьёт Любин алкаш подаренную тобой квартиру.

А насчёт покойной старости не сомневайся: мы и Верочка вас с мамой не бросим. Вот Вера прямо нынче купит дачу кирпичную, с садом, с удобствами – там и будете жить. Ты только помоги ей эту дачу купить. Твоих сбережений как раз хватит. Это лучшее вложение в вашу покойную старость.

Отец упирался до последнего. На него давили, обрабатывали часа два. Наконец, он понурился, смирился.

«Больной, несчастный, презренный старик. У дочерей-злодеек…»

Сестрицы подхватили его под руки и потащили в ближайшее отделение сберкассы: переводить деньги на Верин счёт.

По дороге он вспылил, грозно затопал ногами, выдернул руки и повернул было назад. В нём на минуту проснулся маленький властный король Лир.

Но его поймали, вернули, прикрикнули, пустили слезу, усовестили, чмокнули в морщинистую щёку. Дообработали до кондиции… В тот же день Верин счёт дополнился суммой с четырьмя нулями. Тогда это были очень хорошие деньги.

Стоит ли говорить, что на дачу родителей Вера никогда не пустила? Мотив: «Планы поменялись. Мне и дочери надо устраивать личную жизнь. У дочки вся жизнь впереди, да и я ещё не старуха». И разве она не была по-своему права?

«Неблагодарность! Похоже, словно рот кусал бы руку, которая подносит пищу…»

Решив на семейном совете Верины проблемы, принялись решать Надюшины. Отец хотя бы пытался выторговать мелочи. Чтобы Любочка с новорождённой первое время пожила в благоустроенной квартире, которую он подарил любимице Надюше. Действительно, куда с малышкой посреди лютой зимы в холодную лачужку – с больным мужем, с дымящей печкой и помойным ведром?!

– Сама виновата: нужно было соображать, когда выходила замуж за больного алкаша, – безжалостно рубанула правду-матку грубоватая Вера. – Да ещё рожать от него ребёнка. Да ещё когда нет ни кола, ни двора. Мы её в три голоса отговаривали – она же нас не слушала.

Всё по правде, мам-пап, – продолжала она. – Пусть теперь расхлёбывает кашу, которую сама заварила. Пусть говорит спасибо, что пустили хоть в лачужку. Да и посели её в Надюшину квартиру: потом не выставишь. Муж-алкаш за ней потянется. А тут и так теснота. Когда вы с мамой в гости приезжаете – повернуться негде. Получится как в сказке про ледяную и лубяную избушку, помните? Про лису и зайца? Сядут на шею и свесят ножки. Оглянуться не успеем – окажетесь на улице.

И снова вмешалась милая хлопотунья Надюша. Всё расставила по полочкам своими домовитыми полными, женственными руками:

– В самом деле, папуля. Сколько угодно семейных пар даже такого угла не имеют. И ничего. Рожают, детей поднимают. Я ведь не о себе беспокоюсь: о вас с мамой. Вы уже не молодые: давление, сахар. Не сегодня-завтра ко мне насовсем переселитесь. У тебя уже был один удар – мало? А тут писк-плач целыми днями, бессонные ночи. Пелёнки, запах мыла, детские присыпки, влажность – а у мамы вон подозрение на астму. А Любин алкаш поселится: запои, белые горячки… Ужас!

В общем, Люба с маленькой девочкой прожила в отцовской квартире от силы полчаса. Одна сестра подхватила коляску с новорождённой, другая узел с пелёнками и бутылочками. Сзади плелась рыдающая Люба.

Отец снова превратился на минуту в негодующего короля Лира. Затопал ногами: «Это моя, моя квартира! Какое имеете право?!» И бессильно повесил седую голову. Кто его слушал: бесправного, жалкого, развенчанного, свергнутого…

«Смотрите, боги! Бедный я старик, я удручён годами, ими презрен. Раз дочери сердца восстановили против отца…»

– Не выключай ночник, – просит Люба. – Боюсь темноты. А тут хоть слабый огонёчек.

Каждая очередная ночь приходит как маленький персональный ад. Господи, какая муть поднимается со дна взболтанной, взбаламученной души. Вместе с мутью медленно всплывают, как утопленники, большие и малые камни и камушки. И тут же под собственной тяжестью медленно опускаются, погружаются обратно в песок и ил. Среди них самые тяжкие – родительские могильные камни, погребшие под собой, задавившие, сплющившие Любину душу…

«… Их жестокость мне сердце растерзала, словно коршун… Я ещё увижу, как на таких детей падёт отмщенье».

Как закончится её, Любина жизнь? Неужели, по логике и закону бумеранга, повторит старость родителей? В одиночестве, боли, непонимании, обиде? Разорвёт ли выросшая Любина дочь порочный круг – ведь Люба столько вложила в неё тепла и любви? Или… нет?

Вот когда дай господи терпения. Чтобы необременительно, без ропота, кротко принять заслуженный, совершивший по рукам круг и вернувшийся обратно камень. Только не вопрошать: за что? Ой, есть за что…

– Сходи в церковь, покайся, – предлагаю я Любе.

Отец Святослав снял епитрахиль. Устал и проголодался: четыре часа с небольшим перерывом (попил чаю с пресной ватрушкой) принимал исповеди прихожан. Последней была женщина средних лет, в платочке. Рассказывала долго и подробно, суетливо поправляя и теребя уголки платка.

Не зря говорят: у родителей сердце в детях, а у детей – в камнях. Натворим за жизнь, а время отвечать приходит – «я больше не буду». Как малые напроказившие дети, ей Богу. Провалим экзамен и канючим, выпрашиваем у неподкупного экзаменатора: «А можно мне пересдать? Нельзя, поздно уже? Тогда поставьте «тройку» или хотя бы двоечку с плюсом, а?»

В этой несчастной хоть сомнения зашевелились. Слабенький звоночек зазвенел: а так ли жизнь прожила? Малый луч в конце жизни кусочек тьмы рассеял. С запозданием, но рассеял. А сколько вокруг живущих во тьме и уходящих во тьме?

Женщина вышла из храма. Обернулась, как положено христианке, трижды истово перекрестилась, в пояс поклонилась надвратной иконе. Сняла платок, свернула и положила в сумочку, поправила модную причёску. И стала обычной женщиной, каких много на улице.

Постояла, щурясь, привыкая к яркому солнечному свету после полутьмы храма. Ступила, вписалась, влилась в текущую человеческую реку. Держится прямо, уверенно. Голова чуть откинута, подбородок поднят, глаза спрятаны под солнцезащитными очками.

И никому не видно заваленной камнями души.

 

ДЕСЯТЬ СЛОВ, КОТОРЫЕ ПОТРЯСЛИ ЖИЗНЬ

Ольга – моя соседка по гостинице. Командировочные дела позади, завтра по домам. Идём по улице. На носу зима, болтаем о шубках.

– Я купила её… – припоминает она. – Купила её в 1996 году… Когда умер мой отец. Когда, – она, как вкопанная, останавливается среди улицы, среди потока людей. Смотрит на меня расширившимися глазами. – Когда я УБИЛА своего отца.

… В этот же вечер в гостиничном номере по телевизору идёт документальный фильм. Седой старик празднует юбилей. К нему выстроилась очередь из детей и внуков с подарками. Целуют, желают здоровья. Непрерывно звонит телефон: живущие в других городах дети и внуки спешат признаться в любви деду и отцу.

Вдруг – хриплый, горловой всхлип. Ольга боком валится в постель, зажимает уши. Страдальчески морщится: «Не могу, выключи, выключи!»

Я знаю её историю, о которой не знает и не узнает никто и никогда из Ольгиного близкого окружения. Простая и страшная история о том, как десяток незначительных слов сломали жизнь двух самых близких и любящих друг друга людей: отца и дочери. Превратили их жизнь в ад. Две родных судьбы, бессмысленно выдернутых и раздавленных. Кем? За что?! Почему именно они?

«Кладбище – не дача, а могила – не грядка, верно?

Я с неприязнью посматриваю на шумную компанию, высадившуюся десантом из двух машин. Прибыли как на огород: деловые, активные, громко перекликаются. В майках, трениках, панамах, перчатках, с садовым инвентарём.

Вскопали могилку, удобрили навозом. Обработали от вредителей, посадили семена. Обильно полили (покойного не спросили, каково ему под таким дождичком?) Теперь будут высаживаться всё лето тем же десантом. Деловито, истово, добротно окучивать, рыхлить, поливать, пропалывать сорняки. В обед плотно перекусывать стряпнёй и яичками. Посматривать с превосходством вокруг: их-то могилка самая ухоженная. Игрушечка, а не могила. Вызывающе, жирно, пышно зеленеет, цветёт и только что не плодоносит… Огородники, блин.

Я перевожу взгляд на нашу скромную могилку. Осенью привезли в мешках торф: чёрный, бархатный, разровняли в цветнике – красиво. Весной выяснилось, что на торфе ничего не растёт: ростки сгорают на корню.

Я иду по простому пути. Покупаю самые яркие искусственные цветы. Вкапываю в землю обрезанную пластмассовую бутылку, втыкаю пластмассовые стебли. Скромно и со вкусом.

Я не так предусмотрительна и запаслива, как соседи-огородники. Лопаты у меня нет, и ножика нет. Даже завалящей щепочки поблизости не валяется. Засучиваю рукав, погружаю руку в рыхлый торф, копаю ямку.

А-ах! Какая боль! Стремительно выдёргиваю руку. С неё сначала обильно капает, потом течёт ручьём горячая кровь. Как же я забыла! Ещё с осени в земле осталась закопанной стеклянная банка с водой, в неё мы с сестрой опускали живые цветы. Зимой банка, конечно, лопнула, рассыпалась. Острый осколок глубоко поранил руку. По-моему, задело крупный сосуд и кость.

Промыть рану у цистерны. Вода мутная, тёплая, протухшая. Такой скорее не промоешь, а заразишь. Если уже не заразила какой-нибудь столбнячной палочкой. Когда едем в машине, чувствую усиливающееся жжение в руке. Зубы сами по себе выстукивают дробь. Трудно сглатывать слюну. Колотит озноб: то натягиваю шерстяную кофту, то сбрасываю её. Все признаки заражения.

«Если умру, это будет ничтожная доля наказания за зло, которое я причинила отцу… – думаю я. – Так отец из могилы достал свою неумную, недобрую дочь. Фу ты, какой нелепый сюжет.

Вопросы, вопросы – как вросшие в землю валуны. Я суечусь, будто лилипут, пытаюсь их сдвинуть, приподнять – не хватает сил. Беспомощно топчусь, обхожу, примериваюсь так и эдак. Руки слабые, худые, тонкие. Камни неподъёмны для меня.

Говорят: если Бог хочет наказать человека, он лишает его разума. Ещё говорят: не спрашивайте Бога: «За что?» Всегда есть за что. И всё же, всё же… За что он наказал меня в 12 лет? Допустим, Бог за что-то хотел наказать отца – далеко не худшего, а для меня самого милого, родного человека, жившего на Земле? Тогда зачем он сделал орудием наказания двенадцатилетнюю девочку?

…Маму плохо помню. В основном отца. Вот мама полощет бельё на ключе. Отец читает вслух, по моей просьбе, роман «Философский камень». Удивляется: неужели понимаешь, дочь? Да ничего я не понимаю! Мне нравится процесс чтения вслух (для меня, маленькой!) и уважение ко мне. Комариный звон, летний вечер, прохлада от большого пруда…

…После субботних пельменей смотрим телевизор, что-то про наших разведчиков и немцев. Я почти сплю. «Олюшка, со стула падаешь уже, иди спать». Упорно сижу, лишь бы рядом с ним, как взрослая. Так уютно, хорошо с ним.

Что ещё помню? Мелочи: как бритвой виртуозно затачивал нам карандаши тоньше, чем остриё иглы. Ещё мелочь: доставал с подоконника зрелые помидоры, мыл, резал на дольки и солил. Любил читать газету и есть. Но мы налетали как саранча, он отдавал и только улыбался нашему пиршеству.

Зимнее утро. Старшие собираются в детский сад. С завистью поглядывают в мою сторону: я остаюсь, у меня ангина. Отец наклоняется над кроваткой, трогает лоб. Спрашивает нарочито строго: «Олюшка, ты разве не идёшь в садик?» – «Не-е-ет! Я болею!» – слишком восторженно для больной кричу я, подбрасываемая отцом в воздух. Я хохочу. На мне платьице из бледно-голубой фланельки, огрубевшей от стирок.

Мы не мешаем друг другу. Он читает и пишет за столом. Я читаю в постели. Когда жар спадает, играю на ковре. Кукольный половник – подобранная с пола «бескозырка», крышечка от водочной бутылки: вчера были гости. Отец увидел «это безобразие». На следующий же день мне купили набор кукольной алюминиевой посуды, ура! В своём забитом книжном шкафу он щедро выделили целую нижнюю полку для моего кукольного домика.

Но и хватит детских воспоминаний. Итак, мне 12. Школьная медсестра оставляет девочек после уроков. Рассказывает о некоторых особенностях взрослеющего женского организма. Мы пропускаем её слова мимо ушей. Краснеем, хихикаем, прячем глаза, перепихиваемся локтями, подмигиваем, прыскаем в ладошки.

И однажды приходит это. Я сообщаю маме и не понимаю, почему она так странно загадочно, недоверчиво радостно улыбается. Я думаю, что произошедшее – разовое явление, странное, но необременительное. Я пока еще не знаю, что это будет продолжаться семь дней каждый месяц. 84 дня в году. 84 дня ада.

Каждый месяц приходила ни с чем до этого несравнимая боль. Словно из меня каждый раз вырезали живое. Кусала губы до крови, чтобы не кричать. Едва не теряла сознание от боли, уползала в тёмный угол, пряталась, как зверёк.

Прятаться, живя со старшими братьями в одной комнате? Безмятежное детство кончилось. Юность – это изгнание из рая детства… Но и об этом хватит.

Я, как все девочки в это время, завожу дневник. Во мне, как у всех девочек в это время, обнаруживается обострённое, болезненное отношение к собственной внешности. Кем-то вскользь оброненные фразы, что гадкий утёнок неожиданно похорошел (а кому из девочек их не говорили?) Я жадно бросаюсь к брошенным фразам. Бережно их подбираю, обдуваю, помещаю в личный дневник. Я их коллекционирую. Перечитываю, смакую, ласкаю глазами, впитываю.

Из книг, которые я читала во множестве, я знала, что Любовь управляет миром. Что взрослые только и думают о Любви, а мужчины ради девственности готовы умереть или сложить к ногам женщины сокровища мира и свою жизнь. Книги, скрытно или явно, пишут об одном: о любви мужчин к женщинам. Женщина – бриллиант, цветок, чистый, высокий, недосягаемый идеал. Мужчина готов отдать жизнь ради одной ночи любви с женщиной. Так писали книги, и у меня не было оснований не верить им.

Я иду в магазин за хлебом и обмираю на каждом шагу. Вокруг Мужчины (вообще-то это кучка алкоголиков на крылечке продмага). Мужские голоса, мужские взгляды, мужские желания. Они желают одного (так пишут книги). Следует опасаться их. «Тяжело быть такой красивой», – радостно и тревожно вздыхаю я. Я не сомневаюсь, что во мне заключается какое-то особое, неизъяснимое женское очарование, привлекающее мужчин.

…Весь городок гудит: отчим жил со своей падчерицей! Она учится в нашей школе, в параллельном классе. Я видела эту девочку: вяловатая, бледная, полная, с толстой чёрной косой, в очках. У меня нет болезненного интереса к этой истории. Она мало трогает меня: слишком грязная, непонятная, неправдоподобная, чужая, далёкая от меня.

Приехала няня, двоюродная бабушка. Кто-то наверху уже решил, что няня выйдет посидеть на крылечко. И что я выйду вместе с ней. И няня станет вспоминать наше детство. Так было часто, когда она приезжала, так было всегда. Но я-то была другая.

Я помню дословно, что сказала она. Слова, которые в одну минуту страшно и безвозвратно перевернули мою жизнь. Раз они были произнесены – это была судьба. Суд Божий. Суд Великого, Мудрого и Щедрого над двенадцатилетней девочкой. Вот уж, действительно, бой на равных.

Итак, няня тогда на крылечке сказала самые простые, бесхитростные слова:

– Как же папа любил тебя! Больше всех других детей любил.

И просто объяснила:

– Когда вы маленькие были, братик не спал, плакал, мешал. Папа сердился. А ты всё время спала, соня. Спокойная была. – И снова повторила для пущей убедительности: – Как папа любил тебя! Больше всех.

Вот что она сказала.

Улыбка ещё не сошла с моего лица. А маленькое сердчишко уже обдало пустотой, тоской и холодом. И острым пониманием того, что прежняя жизнь невозвратимо кончилась. Что простой, понятной и лёгкой жизни больше никогда не будет. Она умерла. Всё пропало и летит в пропасть. Я вступаю во власть чего-то страшного.

И чем больше я осмысливала то, что сказала няня, тем больше обмирала над открывшейся передо мной пропастью. Дикие мысли. Отчим тоже любил падчерицу, вот оно! Тоскливым холодом объяло сердце. Няня объяснила: ты была тихая, всё время спала. А братик плакал, неспокойный, по ночам будил. Но в сердце упало зерно. Я уже ничего не слышала. В голове: отец меня любит. Выделяет из всех. У него ко мне чувство. Мужское?! Всё кончено.

Заметила ли тогда няня, что я сижу в обморочном состоянии, с белым лицом?

Да, всё так и есть. Всё правда. Отец выделял меня среди прочих детей. Только меня ласково называл Олюшкой. Ну да… Он мужчина. А все мужчины вожделеют, если верить книгам. И он не исключение. «Больше всех любил». Какая мерзость. Боже, что теперь делать? Как жить с этим страшным открытием в маленьком девчоночьем сердце? Как существовать с отцом в одном доме, видеть его каждый день? Как себя с ним вести? Немедленно разорвать грязную липкую паутину похоти, которой он обволок меня. А я-то не подозревала. А он обнимал меня, гладил, прикасался ко мне. Вон оно что… Бежать его. Избегать. Замкнуться. Не разговаривать.

С этого дня, с этого часа близкий, милый человек стал омерзителен до судорог, до физической тошноты.

Он как раз вернулся с работы. Я, под впечатлением ужасного открытия, на ватных ногах ушла в детскую. Отец вошёл следом, заговорил о чём-то. Чтобы что-то ответить, я физически напряглась. Его присутствие было ужасно, отвратительно.

С этого дня я стала прятаться и избегать ничего не понимающего отца. Чем больше он не понимал, тем больше хотел от меня добиться: что происходит?! Чем больше он добивался встреч и выяснения отношений с глазу на глаз, тем больше я укреплялась в мысли: да, это не просто так с его стороны.

Однажды я, придя из школы, оставила шубку на диване. В доме больше никого не было. Он окликнул меня, чтобы я убрал шубу. Я на цыпочках ушла в спальню. Он пошёл следом. Я бесшумно на цыпочках убегала от него. Он постоял, раздумывая. Снова пошёл вслед с шубой на руках. Я с колотящимся сердцем продолжала прятаться. Он разгневанно, с силой швырнул шубу на пол. Когда он ушёл, я тихонечко её подобрала.

Я больше не могла обедать и ужинать с отцом за одним столом. Для меня это пытка была. Часто во время еды он сурово взглядывал на меня. Я опускала глаза и переставала жевать. Стискивала челюсти от неприятия всем моим маленьким женским существом этого ставшего чужим мужчины. С плохими, я не сомневалась в этом, мыслями в голове. Всё моё тело обмирало. Он, сердито вздохнув, принимался за еду.

Я сидела боком, на краешке табурета, подчёркивая своё отношение к нему. Он заговорил со мной, я отвечала сквозь зубы. Не отвечала, а цедила. Он не выдержал, привстал и в первый раз в жизни и гневно и звонко хлопнул меня книгой. «Ну не по голове же!» – крикнула мама. Я вскочила и, в слезах, убежала.

Потом я перестала выходить вообще в кухню. Ела после всех. Или мама, сжалившись, приносила тарелку в комнату. За столом домашние переговаривались вполголоса или тягостно молчали.

У мамы с отцом навсегда испортились отношения. Он упрекал её в том, что «ты настраиваешь детей против меня». Она отрицала это. И, в свою очередь, напоминала ему о какой-то давней супружеской неверности: дескать, дети не слепые. А я продолжала накручивать себя в бессмысленной ненависти. До звона, до угрозы лопнуть, заводила в себе пружину часов ненависти.

Я, тихоня, оказалась лидером в семье, в отношениях «дети – отец». Я заразила братишек неприязнью к отцу. Я забыла, когда называла его «папа». Я вообще никак к нему не обращалась. За глаза – саркастическое, пренебрежительное – «он».

Сколько непробиваемого упрямства, необъяснимой жестокости умещалось в моей маленькой черноволосой голове, венчающей плоское детское тельце. За что было дано страшное испытание отцу – моим диким подростковым умопомрачением, безумием? В его глазах навсегда поселился тяжкий вопрос, который он словно постоянно решал.

Однажды я подсмотрела за ним. Он сидел, понурив седую голову, глядя в пол и в никуда. Он напоминал недоумённого, беспомощного, оглушённого быка, которого ударили обухом топора по широкому лбу. И покорно подставлявшего шею под следующий удар.

В конце концов, мама с отцом разъехались. Отец был брошен нами и доживал один. Даже когда я вышла замуж и родила, я не могла выйти из роли, превозмочь заданную программу. Холодно с ним обращалась. По мере возможности избегала его присутствия и никогда в жизни больше не назвала «папа», разве что в поздравительных открытках. Но и это стоило мне напряжения и усилия над собой. Он смирился. Кротко смотрел слезящимися глазами и качал головой: «Ох, Олюшка, Олюшка? Что тебе не так, дочь?»

Высох, поседел, как-то весь высветлился. Ссутулился, ходил, шаркая ногами. И ушёл, непонятый, оболганный. Вот во что проросло зерно, брошенное мной в детстве.

Отец давно простил меня, я знаю это из снов. Сны – это когда мозг спит, а отдельные клетки бодрствуют. И по своей необъяснимой логике прокручивают «клипы»… Отец не произносит в них ни слова. Но я чувствую, что простил мне всё. Всю меня без остатка простил. Я ощущаю его бесконечную многообещающую любовь. Он обещал, что и дальше будет защищать меня, насколько это в его силах».

Ольга уезжает. Чемодан у дверей, такси у гостиницы. Она одевается.

– А как же столбняк? – вспомнила я. – Рука?

Ольга сняла перчатку и молча показала руку: даже рубца не осталось.

 

БУМЕРАНГ

При прощании она вдруг отчаянно цепляется иссохшей рукой, с болью вскрикивает: «Помогите! Сделайте же что-нибудь!» Дрожащие руки беспомощно теребят край вязаной кофточки. Сама Зоя Андреевна на встречу не смогла бы дойти: инвалид второй группы с сильнейшей сердечной аритмией, с букетом хронических сердечно – сосудистых болезней. Привела такая же старенькая приятельница. Передвигаются кое-как, с трудом одолевают один лестничный пролет. Обе маленькие, седенькие, невесомые, как пушок: ветерок дунет – унесет.

На предложение пожить в приюте для пожилых с негодованием, оскорблено даже вскидывает голову: «Ну, нет!» Я понимаю Зою Андреевну. До сих пор она по привычке держит голову высоко, в выцветших глазах поблескивают властные искорки, тонкие брови строго и горько сдвинуты. Бывают нефтяные, золотые, водочные короли – а она была мебельной королевой застойных дефицитных лет, заведовала сетью мебельных магазинов. Была в большой силе, полгорода смотрело ей в рот, одно ее слово, один звонок многого стоили.

А вот поди ж ты, не нажила палат каменных: огород, гараж, типовая двухкомнатная квартира. После смерти мужа живут в той квартире Зоя Андреевна, дочь Рита, зять и двое внучат.

Семимесячный Гришенька при виде бабушки гулит, улыбается беззубым ротиком и тянется к ней. Но дочь резко разворачивается и уносит внука, адресуясь к матери: «Пора тебе подыхать». Шестилетняя внучка Танечка старательно вторит: «Пора тебе подыхать, бабка Ёжка. Скоро папа выроет глубокую яму, мы туда все твои шмотки выкинем. Живи там, чтобы мы тебя не видели».

Зоя Андреевна тяжело, с болью вздыхает: «Вот так я себя по отношению к ним поставила… Или они меня поставили?» Рита в школе училась неприлежно, ленилась. Директор не раз вызывала: «Что-то надо предпринимать с вашей дочерью…» Рита получила профессию фельдшера, мама, что называется, по большому блату устроила её в «тёплое местечко», подключив все связи. Утром «нужный человек» звонит: «Где ваша Рита, ждем?!» – «Спит!»

«Все для дочки делала, – вздыхает женщина, – да видно, не то. Старалась наряднее и богаче сверстниц одеть, слаще накормить. И такая благодарность. Дочка медик, а уколы делать вызываю «скорую», или сестру из больницы. Вот такие дела у нас».

«Меня сюда привели смешные обстоятельства. Дочь избила свою мать – то есть меня. – Голос моей собеседницы тосклив, глух, уходит воспоминаниями в самый черный в ее жизни день. – И раньше, бывало, в огороде раздраженно меня отодвигала: «Не так, не то делаешь!»

Потом уже прямо: «Зачем приехала, все равно от тебя толку нет. Полы в домике не моешь, грядки не полешь». А я не могу в наклон работать: сразу падаю, голова кружится. Мимо пронесется как вихрь, боком заденет – чуть не свалит. А так воздуха чистого глоточек сделать хочется. Однажды на входе в огород в штыки встретила: «Зачем приехала? Дома-то осточертела. Я или ты!». Что делать? Посидела, раскачиваясь в горьких думах на крылечке – и обратно в городскую душную квартиру. Дочка пообещала: «Еще приедешь – снова уедешь. Снова приедешь – так же и уедешь». – «Рита, мы же этот огород с отцом по дощечке строили. После работы бегом-бегом. Мужскую работу делала – ноги и болят с тех пор».

На гараж, на машину по копеечке собирали. Сейчас машиной командует зять. Не жалеет, бьет, таксует. Зоя Андреевна не вытерпела, пошла в ГАИ: «Я владелица машины, как найти на зятя управу, ведь в металлолом машину превратит». – «Ну, когда превратит, в металлолом и сдадите», – пошутили работники полосатого жезла.

«…В то утро, рассказывает она, – заглянула в холодильник. Там ягоды, привезли вечером, такой от них запах! «Рит, можно ягоды с молочком?» «Вот тебе, – дочь выкинула ей в лицо два кукиша. И еще раз: «На, на, вот тебе!» Она как раз пила кофе. И плеснула горячим в лицо матери. «Господи, ничего не вижу, хорошо глаза зажмурила. Кое-как доковыляла до раковины, набрала воды в ковш, тоже плеснула. Дочь в ответ – из таза – сверху донизу. Я схватила телефон, чтобы звонить в милицию. Рита аппарат из моих рук выдернула – и об пол. Схватила мою трость и ну тыкать в меня острием и плашмя.

«Тут синяки были, тут синяки, тут и тут… Я уж не все врачу-мужчине показала, стыдно…»

Вообще-то Зоя Андреевна писала заявление больше для острастки дочери: чтобы поговорили с ней, усовестили. До суда доводить мысли в голове не было. Даже не по себе стало, когда узнала о возбуждении уголовного дела: с родной дочерью судиться! Но дальнейшие события складывались в пользу вовсе не Зои Андреевны, а исключительно – дочери Риты.

Во-первых, она сразу подала встречный иск: оказывается, это мать (едва передвигающая ноги больная) нанесла побои ей, здоровой молодой женщине. И вот уже врач, повторно осматривая Зою Андреевну, выносит странное заключение: «На грудной клетке остаточные явления гематом. Возможно, связано с длительным использованием троксевазина(!)»

И были ли вообще побои? Не привиделись ли они пожилой женщине, не упала ли она сама, а потом все нафантазировала? Заместитель прокурора отказался подписывать дело: возникли сомнения в «адекватном поведении» Зои Андреевны. Дело вернули на доследование.

Дознаватель повезла Зою Андреевну на консультацию в диспансер. С ней побеседовали, врач поинтересовалась, что произошло между матерью и дочерью в тот злополучный день. Зоя Андреевна, призвав всё спокойствие и мужество, рассудительно сказала: «Да ничего страшного. Вы же знаете, в семье бывает всякое». Врач, как вспоминает Зоя Андреевна, понимающе переглянулась с дознавателем и вынесла заключение: нуждается в проведении психиатрической экспертизы.

Сегодня она горестно в отчаянии повторяет: «Зачем, зачем я подавала в суд?» Зять высказывается в том духе, что, мол, «заварила кашу – теперь сама и ешь».

В крупном уральском городе живет старший сын Зои Андреевны, закончил военную академию, занимает высокое положение. На ее просьбу приехать ответил: «Не могу, много работы, у меня объекты». «Пока я еще хожу, – задумчиво говорит она. – Как ходить не смогу – совсем забросят. Тогда меня (неуверенно) возьмет сын. (Опустила голову и еще тише). Наверно… Я вот ему еще третий раз позвоню».

Помните дядю Евгения Онегина: «Он уважать себя заставил и лучше выдумать не мог»? Ушли в прошлое времена, когда наследники почтительно толпились у кресла стариков, наперегонки бросались подымать уроненный носовой платок, подносили табакерку, выгуливали любимую собачку – только бы благодетель не обошел их в своем завещании.

Жизнь круто изменилась. Законодательство усовершенствовалось, медицина продвинулась далеко вперед, а нравы упростились. Сейчас дети – «неудачники», даже если сами ничего не заработали, живут на всем готовом родительском, не чувствуют себя не то что им благодарными – хотя бы обязанными. А зачем, когда достаточно заподозрить строптивую старушку или старичка в невменяемости – и наследство окажется у них в кармане. А старики – в безраздельной власти детей, и до этого не отличавшихся особой нежностью и предупредительностью.

Процедура отработана, отточена до мелочей. Кому поверит доктор: трясущимся, путающимся от страха и волнения старикам – со слезящимися глазами, с дрожащим голосом, с провалами памяти, понимающим, что над ними вот-вот свершится нечто необратимое, страшное – или хладнокровно приведшим их сюда здоровым, уверенным молодым людям, с вполне ясными головами и целями, с твердыми крепкими руками?

«Хорошо, что вы поднимаете столь актуальную тему добра и зла, отношений отцов и детей, – комментирует ситуацию главный врач диспансера. – Действительно, к сожалению, возможны раздражение и даже нервные срывы у людей, длительное время ухаживающих за престарелыми родственниками. Мы привыкли видеть родителей другими: сильными, уверенными, строгими – и вдруг они слабые, больные, беспомощные, плаксивые, капризные. Часто теряющие память, откровенно впадающие в детство. Но то, что умиляет в детях, раздражает в стариках. Когда мы обследуем пожилых людей (с проведением психологических тестов, заключением невропатолога), сразу видим: добросовестны, искренно озабочены их состоянием родственники – или фальшивы, двуличны, преследуют цель лишь отдохнуть, освободиться от бремени».

И, тем не менее, тем не менее… Безысходностью и печалью веет от таких историй. Что делать? Всё, всё у нас худо-бедно защищено законом: дети-сироты, зэки, бомжи, даже бездомные собаки и кошки. Всё, кроме абсолютно бесправной старости. И нечем себя утешить. Разве что законом бумеранга: что придет время, отольются невидимые миру стариковские слезы. Что однажды Гриша и Танечка возьмут состарившуюся маму Риту и повезут в знакомое ей учреждение на медицинское обследование.

 

ТАКАЯ КОРОТКАЯ ДОЛГАЯ ЖИЗНЬ

…По улице ковыляет старушечка с сумкой, сшитой из чисто промытых молочных пакетов. На ней линялый платок, плащик, вышедший из моды сорок лет назад. Заплатанные хэбэшные чулки, мальчиковые ботинки. Шла и упала, и лежала у многолюдной дорожки полдня, пока не подобрала «скорая». И никакая это не помойная бродяжка, а очень порядочная женщина, заслуженный работник с высшим образованием, с полувековым педагогическим стажем, с наградами союзного значения. Лежала она в коме: подскочил сахар в крови.

«А кто на меня смотрит, – изумлялась она, – для кого наряжаться? Пускай молодые наряжаются». Одевается и питается, как нищенка, зато нет-нет, а одиннадцатилетнему внуку подкопит на очередной подарок. В последний день рождения подарила ему толстую золотую цепочку. Ролики, компьютер, сотик – все самое крутое – на любовно, по крохам набранную бабушкину пенсию уже куплены.

…Сейчас Катерина живет в психоневрологическом диспансере. На свиданиях с сестрами, рыдая, цепляется за них, как маленькая: «Хочу домой. Заберите меня отсюда». А дома – благоустроенной однокомнатной квартирки – уже нет, приватизирован на имя сына и продан. На вырученные деньги купил машину, и ту успел разбить.

Сын поколачивал Катерину все чаще, в последний раз избил страшно: пинал каблуком между ног, в низ живота, когда-то носившего его, да так остервенело, что она долго лежала в больнице. На зиму перевез мать в деревню, в избу без печи. Чтобы ее подольше не оформили в дом престаре-лых, чтобы не лишиться материной пенсии, на которую они с сожительницей жили, он прятался от соцработников, не открывал двери.

«Стариться и умирать нужно в Азии, – утверждает героиня одной книги, – там уважают старость». У нас тоже, как в Азии, уважают старость – пока она на ногах, пока шустро копается в огороде, закатывает банки, печет пироги, откладывает пенсию на любимых детей, переписывает на них квартиры, машины, гаражи. Как только старость обессилеет, сляжет и начнет ходить под себя, сыны и дочки немедленно вспоминают, что они не азиаты, а совсем даже наоборот, настоящие европейцы. А в Европе, извините, дети сами по себе, родители сами по себе.

Мы своими руками по кирпичику выстраиваем собственную жизнь. Но не менее важно, с какими словами и мыслями человек заканчивает земное бытие: в черной обиде на всех и вся, с проклятиями на устах – или в нравственной и физической чистоте, в любви и благодарности, в светлом успокоении.

У кого-то из классиков читала, как в дореволюционной России монашки ухаживали за тяжелобольными, умирающими – это было своего рода послушание. А если, допустим, современная старушечка решит подарить нажитое ближнему монастырю? Взамен же попросит только, чтобы последние месяцы и дни за нею ходили, покоили, утешали, может быть, читали Библию, беседовали о божественном? А чтобы не возникало не-доразумений с родственниками (они как бабочки слетаются на запах наследства), заключать договор пожизненного содержания – по существу, купить квартиру в рассрочку. Плата – не деньги, а уход. Я спросила мнение по этой проблеме у знакомого священнослужителя.

«На моей памяти, – сказал он, – один старичок отписал все имущество на женский монастырь. Переехал туда, трудился, насколько позволяли силы, столярничал. Несколько лет назад он умер. Каких-либо иных вариантов участия монастырей в судьбах одиноких стариков в настоящее время я не вижу».

С социальной работницей у меня состоялся такой разговор:

– Центр никому не отказывает в назначении соцработников, независимо от того, одинок пенсионер или у него в городе пятеро здоровых и обеспеченных детей. Которые вспоминают, что они дети, только когда оформляют на себя родительскую квартиру. Справедливей было бы: кто ухаживает, тому и вознаграждение.

– Я вас поняла. В девяностых годах при нашем центре создавалась служба индивидуально-договорного пожизненного обслуживания. В чем суть договора? Полный уход, медицинские услуги, покупка лекарств, оплата коммунальных услуг и т. д. – в обмен на квартиру, которая отходила городу. За пять лет существования службы к нам обратилось… 5 человек. Это были совершенно одинокие люди. Остальные, даже самые заброшенные, запущенные, нередко буквально гниющие в собственных испражнениях, готовы были отдать свои квартиры седьмой воде на киселе – лишь бы не городу. И служба заглохла.

«Да чем государство в этом случае лучше неблагодарных детей?! – возмутится пожилой читатель. – Пользуясь безвыходностью ситуации, тянет лапы к стариковским квартирам. Лишает их последней радости: возможности оставить детям наследство. Мы вкалывали на государство всю жизнь, пусть теперь нас содержит». Оно и содержит: в домах престарелых, но почему-то порой слухи о жизни в этих домах напоминают страшилки.

– А если это теплые чистенькие квартирки с туалетом и ванной, с завтраками и обедами по заказу, с внимательным дежурным врачом, с уютным холлом, где можно пообщаться с соседями, с садиком, где можно погулять? (Если дети носят вас на руках и вокруг щебечут внучата – ради бога, никто на вашу семейную идиллию не покушается)?

– И такая попытка предпринималась. Хотели организовать муниципальный дом социального проживания с квартирами гостиничного типа. Целый год прорабатывали проект, просчитывали до копейки, утверждали. Но не нашлось денег в городском бюджете – не то, что на строительство, даже на реконструкцию подходящего помещения.

– А может, пока ваши подопечные в здравом уме и твердой памяти, стоит проводить с ними ликбез на эту тему?

– Что вы! У них сразу глаза с тарелочку, сразу заподозрят в «нехорошем». И мы их хорошо понимаем. По радио, ТВ с утра до вечей: обман, мошенничество, будьте начеку! Будут смотреть с подозрением: не кроется ли под белым халатом соцработника квартирный аферист?

Ой, работая здесь, я таких ужасов наслушалась-насмотрелась: на плачущих бабушек в синяках, со сломанными руками, ребрами. В основном это дело рук сыновей-неудачников. И вот бабушка садится и той сломанной, вывернутой, искалеченной рукой… переписывает квартиру на сына-садиста. Мне кажется, наше поколение, а тем более последующее, будет уже не таким, – это откровенно рассказывает одна из социальных работниц. – Насмотрелась и решила: никаких дарственных. Ничего плохого о своих детях не скажу, но… Жизнь такая долгая.

Я свою старость заранее продумала. Слава Богу, дети жильем обеспечены. Коснись меня, свою квартиру перепишу на родной центр. Отдадут какому-нибудь инвалиду как социальное жилье – не жалко! Квартира мне на том свете не нужна, верно? Заживу как королева: пенсия моя, квартплату за меня внесут, обед сварят, искупают, в чистое оденут, в больницу отвезут и привезут на социальном такси, и всегда будет с кем душу в разговорах отвести. Коммунизм! Даже похоронят за свой счет. А детям пускай достаются машина, гараж, огород, мебель, техника бытовая – разве плохо?… Нет, – ответила она на мой вопрос, – детям я свои планы раньше времени не открываю. Зачем их заранее расстраивать, настаивать против себя, озлоблять? Подождем, когда придет время».

Подождем, когда придет время. Когда такое естественное желание родителей – пожить последние годы «для себя», по-человечески – не будет вызывать в наших детях душевное расстройство и озлобление.

 

СОР ИЗ ИЗБЫ

Чего больше всего страшатся россияне предпенсионного возраста? Нет, не смерти. Старости – свидетельствуют данные социологических опросов. Болезней, беспомощности, зависимости, охлаждения со стороны близких, грубости. И еще – насилия с целью заполучить стариковскую квартиру. Панически боятся попасть в рубрику «Происшествия»: «Страдающий провалами памяти престарелый П. ушел из дома и найден замерзшим за городом». «Пенсионерка С. обнаружена утонувшей в собственной ванне»…

Но это уж крайности, ужасы. Хотя намного ли легче коротать старость, оправдываясь перед детьми: «Вы уж потерпите, недолго осталось».

«Какое счастье, что я до вас дозвонилась. Сын ушел, забыл отключить телефон. Ах, меня всю трясет. Но обо всем по порядку…» По порядку не получается: несмотря на твердый, размеренный тон (Августа Яковлевна пятьдесят лет проработала учителем, из них тридцать – на севере), она то и дело сбивается, торопясь высказать наболевшее.

– Три с половиной года сын не выпускает меня из дома. Спрятал ключи, зимние теплые вещи. Раньше приходили подруги, родственники, заявил: «Ноги их здесь не будет!» Брат как-то брал меня на Новый год, такого мата от сына наслушался, теперь брать боится. Все его грубости боятся. На просьбу подышать воздухом, посидеть на лавочке, погулять – отвечает: «Гуляй по комнате!» Однажды в отчаянии сказала: «Мне остается прыгнуть в окно!» – «Ну и прыгай, как раз в дурдом заберут». Как-то к нему приходили гости, сидели на кухне всю ночь. Хотела тихонечко пробраться в туалет, так он зарычал: «Куда?! Потерпишь». Я затворница, сижу как в клетке.

С большим трудом через соседей передала письмо в прокуратуру. Какие-то люди приходили, общались через закрытую дверь. Еще был следователь, разговаривала с ним с балкона. Узнав об этом, сын пришел в ярость. Толкнул на диван, размахивал молотком: «Я тебя убью! Разобью этот телефон о твою башку. Я тебе еще ту жизнь устрою, тупорылая дура». Дальше не буду, сплошной мат.

Пенсию отбирает. Когда почтальонка спрашивает меня, отвечает: «Она спит», – и расписывается за меня. Недавно пенсии повысили, спрашиваю его: «Сколько у меня выходит?» – «Не твое дело!» Кормит прокисшим супом. А у меня сахарный диабет, были сердечные приступы. Спасибо, медсестра приходит, делает уколы. В последний раз сын пригрозил: «Будешь жаловаться – перестану нанимать сестру». – «А как же я без уколов?» – «Быстрее подохнешь» Ах, как бы я хотела жить одна! А ведь эту квартиру заработала я, она приватизирована на меня».

Орган соцзащиты предложил временное решение проблемы: пожить полгода в социальном приюте. Там питание, медицинский уход, общение, которого так не хватает Августе Яковлевне. Она обеими руками уцепилась за эту возможность, буквально заболела этой идеей. Директор приюта всей душой сочувствовала «пленнице», готова была хоть сейчас предоставить койку, но… Обязателен осмотр врачей, сдача анализов. Сын же, по словам пожилой женщины, категорически против приюта: «Мало до сих пор сор из дома выносила?»

В прокуратуру уходит запрос:

«Августа Яковлевна Ковалева неоднократно обращалась за помощью в различные инстанции… Практически содержится под домашним арестом. Свидетели ее бедственного положения, на которых указала Ковалева: соседка Косых, брат Терешин. Судя по телефонному общению, Августа Яковлевна грамотная, разумная, с прекрасной памятью женщина. Убедительно просим Вас незамедлительно помочь пожилой женщине…»

На юридическом языке вышеизложенное называется «незаконное ограничение свободы» и содержит признаки преступления, предусмотренного ст. 127 УПК РФ. Прокурор направляет заявление начальнику управления внутренних дел для принятия мер.

Буквально через несколько дней позвонила Августа Яковлевна: «Как я вам благодарна! Наконец, дело зашевелилось: сын ругается, конечно, но возит меня в больницу. Потихоньку сдаю анализы. Готовлюсь переехать в социальный приют». Рассказывают, в первые дни, оказавшись среди ровесников, старичков и старушек, она говорила, говорила без умолку, не могла наговориться…

К сожалению, я не могла ничем утешить Августу Яковлевну: она оказалась одна в поле воин. Соседка Косых, телефон которой столь уверенно дала Ковалева, была не так уверена: «Болтали что-то на скамеечке, что сын на улицу не выпускает. Сарафанное радио чего не скажет. Ничего не видела, ничего не знаю». Другая соседка вообще отзывается о сыне – Ковалеве восторженно: «Дай бог, чтобы всякий сын так ухаживал за матерью». Этот отзыв зафиксирован в медицинской карте Августы Яковлевны – несколько лет назад сын свозил свою мать в психоневрологический диспансер, и ее поставили на учет.

…Навстречу, чуть сгорбившись, с кровати встает худенькая женщина в черном свитере, гамашах, байковых сапожках – на днях отключили отопление. Печальные глаза (а у кого они в приюте счастливые?) Аккуратно и даже модно подстриженные, густые седые волосы забраны гребенкой. Августа Яковлевна рассказывает о своем детстве: «Тяжелое, босиковое». Сына любила: «Он у меня первенький». Однажды в школьном коридоре застала его плачущим, спрашивает: «Кто тебя обидел?» – «Одноклассник, он меня за волосы поднимает: «Видишь Москву, видишь Москву?». «Я отыскала того мальчика, легонько подергала за чуб: больно? Больше он его не обижал».

На этом воспоминания закончились. Моя собеседница упавшим до шепота голосом произнесла: «А вот и он…» – и низко опустила голову. Так и просидела весь разговор, если происходящее можно назвать разговором.

«Так. На каком основании вы здесь находитесь? Немедленно прекращайте интервью и покиньте палату. Даю вам пятнадцать секунд». Ловко выбитый из моих рук диктофон летит на кровать, и далее на меня сыплются разнообразные советы. Почему бы мне не пойти работать расклейщицей обоев – тоже доходная работа. Что есть интересный журнал «Свиноводство»: отчего бы мне не попробовать там мое перо? И вообще, такие как я, делаем карьеру на жареных фактах, суем нос в частную жизнь, роемся в чужом грязном белье. А нечего совать-то, сами разберемся. Не исключено, что я вообще аферистка и в сговоре с черными риэлтерами охочусь за квартирой матери.

Мне не дают вставить слова. «Плевать хотел… В гробу я видел… А мне по барабану, что вы говорите…» Мои обращенные к пожилой женщине сочувственные слова артистично передразниваются: «Ой, ой, ой, бедная мама! Где же они все были, добренькие защитнички, когда я в больнице за тобой фекалии выносил?! Или там пахло нехорошо?» Под конец, решив, что деморализованный противник (то есть я) размазан по стенке, он удаляется, по-военному четко печатая шаг.

… Бывают случаи, хотя и редкие, прямо противоположные. Знакомая работница банка рассказывает: каждый месяц получать пенсию по доверенности приходит средних лет женщина.

– Вы же знаете, ваше перечисление после девятого, а каждый раз приходите раньше, – упрекает ее оператор. Та оправдывается:

– Да мама ругается: «Иди да иди» – попробуй ослушаться. Мы все перед ней в позе Джульбарса: на задних лапках, хвостиками виляем. Она у нас властная, с характером: может и палкой ударить, и ночным горшком запустить…»

Это уж кто как себя поставит. Или как воспитает детей?

 

ЖИВОЙ ТРУП, или КАВКАЗСКИЙ ПЛЕННИК

«Паспорт – кому?! Вас же нет, вы – мертвый. Вот ваше свидетельство о смерти от 30 октября 1984 года. Ваш труп опознали свидетели. Откуда мы знаем, что вы – это вы?!» – так говорили в разных инстанциях, куда бы я ни обращался. Суд даже поначалу отказался принимать иск от дочки моей. От меня его бы точно не приняли: как принять заявление от человека, которого не существует на свете?!

А нет паспорта – нет пенсии, страхового полиса, в больнице не принимают. Из кабинета в кабинет друг к дружке отпинывают. Набегаешься, семьдесят семь пар железных башмаков сносишь – и везде наготове деньги держи. Тут печать поставят – плати, там справку дадут – плати.

Всем зелёная улица, только русскому человеку на своей земле места нет. Сидишь в нашей миграционной службе, три-четыре часа сидишь. Вернее, в коридоре стенку спиной подпираешь: стульев-то нету. А мимо эти идут… Хозяева жизни. Вразвалочку, в кепках, руки в карманы. Нас не замечают, будто мы не люди.

В кабинет чуть не ногой дверь открывают. Дверь тоненькая, слышно, ручкуются: «Здорово, Петрович». – «Здорово, Махмуд». Я, когда в конце дня в кабинет попал, не выдержал, высказал Петровичу всё, что на этот счёт думаю. Он на визг сорвался: «Ты мне тут национальную рознь не разводи! Мы министерства национальной политики открываем, Дома дружбы строим, миллиарды вкладываем…»

Да хоть сто Домов дружбы построй, тысячу министерств открой – такие петровичи и есть подстрекатели национальной резни.

Служил я в ракетных войсках, сам из Подмосковья. Но на родине жены сразу понравилось. А чем понравилось? Стоял на деревенской улице народ, разговаривал по-своему, по удмуртски. Обернулись на меня:

– Ты, мужик, здешний? По-нашему понимаешь?

– Нет.

Они сразу перешли на русский язык:

– Извини, ещё подумаешь, что мы о тебе говорим.

Вот эта деликатность, уважительность очень приглянулась. Обходительный народ. Среди каких только наций не был, никогда такого не было. Наоборот, громче по-своему начинали говорить. Гордились, что их не понимают.

Жил и работал в колхозе. Собралось нас десять комбайнёров от «Сельхозтехники» – нас прозвали «дикая дивизия», – ездили в отстающие хозяйства помогать. Деньги немалые получали. А в начале восьмидесятых уехал в Ростовскую область. Как в песне поется: широка страна моя родная. Вот я широким шагом и зашагал. Кто ж знал, что вернусь в семью через долгих 26 лет…

Тогда не я один – многие в поисках райской жизни срывались «на юга». Проработал год в совхозе «Красный сад» – там и вправду росли райские фруктовые сады. Обещали квартиру – хотел семью перевести туда. «Обождите, люди годами ждут». Осерчал: сколько можно ждать?! Подвернулся родственник: «Айда в Грузию мандарины собирать». Мандарины так мандарины.

Мандариновый сезон еще не наступил, подрядились на строительную работу. У сухумских частников ставили фундаменты, поднимали коробки домов. За три дня на троих получили 170 рублей: по тем временам большие деньги. Мужики, с которыми работал, заартачились: «Отдохнуть надо». А я только во вкус вошёл, руки горели. Разбрелись.

Больше года работал в Зугдиди бульдозеристом. Платили, относились ничего. После расчета ушел на турбазу кочегаром. Жил в отдельном номере, питание бесплатное, 300 рублей в месяц на руки – вполне устраивало. Работа сезонная: кончился сезон, пошел по частникам.

Стали всё чаще встречаться русские ребята: у одного на руке чёрный вдавленный след от цепи, у другого – на ноге. «Чего это у вас?» – «Ушли с гор. Смотри, сам туда не попадайся». На цепь, рассказывали, сажали по ночам. При свете, когда вкалываешь, не убежишь: днём ты для них все равно что зверь для хорошего охотника.

Там я и подзалетел. Подошел к нам двоим грузин, милиционер, в чине майора: «Ребята, поехали ко мне в Местиа поработать». Он – представитель власти, нам деваться некуда: без прописки, без определенного места жительства. Бомжи. Приехали, он у нас сразу паспорта забрал, спрятал. Двое суток трудились до кровавых мозолей. Работа такая: у него двухэтажный каменный дом, рядом гора. И селевый поток уперся прямо в стену под самую крышу.

За двое суток КАМазов двенадцать вывезли – на тачке. Он выдает две банки кильки в томате, одну лепешку, бутылку раха (крепкого вина), пачку сигарет – это на двоих в сутки. Я спрашиваю: «Слушай, дорогой, как платить будешь? За хлеб работать не буду. Давай документ». Он: «Если уйдешь, я тебе СДЕЛАЮ». Напарнику говорю: «Ты как хочешь, а я вольный человек». Повезло мне, удалось уйти, хоть и без паспорта. А если бы остался и ему не угодил, он бы меня выше в горы как батрака продал.

Потом я узнал, что напарник был подсадная утка: вербовал простачков, был шестёркой у ментов. На Кавказе, в Средней Азии мужчинам работать не принято: позор. С царских времен брали людей в рабство, про Жилина и Костылина слышали? В советское время Кавказ, Средняя Азия тоже рабским трудом пользовались, только тогда об этом молчали. Чай, хлопок, табак, лавровый лист – или местные беднячки, или русские рабы собирали. Власть, милиция говорили: «Мы ничего не знали». Знали! Сами главные рабовладельцы они и были.

А уж когда Йагупоп Первый (я так Горбачёва называю) к власти пришёл да забормотал с чужого голоса про национальный вопрос – тут и заиграла настоящая свистопляска. В перестройку уже неприкрыто людей похищали и выкуп требовали. И сегодня рабство вовсю процветает, только о том молчок.

Однажды чуть в реку Ингури не сорвался, 140 метров обрыв. Торопился, трактор не разогрел. Мастер рукой махал, когда тормозить. Махнул очередной раз – на муфту жму, а трактор идет. Смотрю, повис над пропастью, качается. Испугаться не успел. Спасло, что новые гусеницы были. Выехал. Мастеру: «Ты чего, гад, вовремя не махнул?! Выпить есть? Ноги не держат». – «Есть». Потом без стакана уже не мог садиться за руль. Побоялся, что добром дело не кончится: либо сопьюсь, либо по пьяному делу на дно кувыркнусь. Говорю начальнику: «Не могу на трассе работать». Перевели на асфальтовый завод.

В Местиа ребят встретил: «А ведь тебя похоронили». Сдержал слово мент: сделал меня. Попался неопознанный труп, он вызвал свидетелей. Послали ко мне домой справку о захоронении и мой паспорт. Там, не разобравшись, не проверив ничего, паспорт порвали и выбросили в мусорное ведро. Жене, дочкам о смерти моей сообщили. Вот так меня заживо схоронили. Я ещё посмеялся: «Значит, долго жить буду».

Женщина, она везде женщина. Чуть было на сванке там не женился. Держали они с матерью сорок коров, трудно без мужчины в хозяйстве. Мать была согласна. Шёл от зазнобы под утро, меня окружила группка людей. «Ты от такой-то идешь?» – «От неё». Нож к боку притулили – кожу прокололи, уже захрустело. И тут голос: «Фёдор, ты?!» Знакомый. Увел меня и посоветовал: «Уйди от неё, в горах за такое всё равно приколют».

С менгрелкой одной, учительницей английского языка, встречался. И тоже не заладилось: брат не разрешил.

А там времена поменялись. Гамсахурдиа с золотом сбежал. К русским отношение сменилось. Раньше хорошо относились. Иду, допустим, до села, пить захотел. В первый попавший дворик гляну, а там женщина: хоть пожилая, хоть молодая. Попросишь цхале – воды значит. На руках показываешь: вина нету? Смотришь, идет, несет полуторалитровый ковшик, лаваш, помидор или огурец закусить.

Как развал СССР получился – всё. За деньги не стали давать. Оккупанты! Но они любят тех, кто огрызается. Если не поддаёшься, противишься, дерёшься – они уважают. А я как раз из таких. Потому, наверно, и не пропал.

Было дело, приболел, пошёл в больницу. Такая услуга была: самообращение. Обратишься, четвертной сунешь регистраторше – возьмут в больницу.

Но тоже, как и всюду, люди разные. Лежали мы в небольшом, на человек двадцать, отделении. Заведовал менгрел, военный хирург по глазам – к нему даже из Москвы на операции приезжали. Нам другие врачи сказали: так просто ему деньги не давайте. По коридору ходит, у него в халате карманы большие – туда вкладывайте. Что вы думаете? Он на вложенные деньги всё благоустраивал свои палаты: в каждой холодильник, телевизор. Лекарства, аппараты покупал. Ни копейки себе не брал. Вот такой человек.

Своего хлеба в Грузии нет, мука завозная. Буханку в больничной кухне резали тонко, аж просвечивало. Я посмотрел, аж восхитился: «Ребят, говорю, как это вы ухитряетесь резать тоньше газеты, через лампочку просвечивает! Вы хоть пару-тройку кусков давайте, с голоду же загибаемся». – «Положено один!»

Пошёл курить в закуток, там пацан лет восьми поджидает кого-то. Выходит из кухни женщина, раз – ему буханки в сумку вывернула, а сумка большая. Он с той сумкой домой побежал.

В 93 году собрался в Россию. У меня в средней полосе сожительница была, армянка. В Тифлисе (там, если скажешь: Тбилиси – запросто можно и по морде схлопотать) сунулся насчёт паспорта. Задержали, до выяснения личности в спецприемнике пять месяцев вшей кормил. Сделали запрос домой, приходит ответ: «Он мертвый». – «Как мертвый, вот ведь человек, все данные сходятся». Отпустили всё же. Приехал в Россию. Сожительница устроила в хозяйство без документа – рабочие руки в селе всегда нужны.

Люди сначала плохо приняли, «иммигрантом» окрестили. Говорю: «Какой иммигрант, беженец я». От войны бежал, столько пережил. За работу в последнее время не деньгами – расплачивались каменным сухарем («колонку встретишь – размочишь»). Ничего, своим признали. Ремонтировал транспортеры на фермах по локоть в навозе, работал трактористом, комбайнером, экскаваторщиком.

Поехал в область, восстанавливаться в паспортный стол. «Езжайте туда, где в справке ваш адрес написан». В Грузию то есть. Заглохло на этом. Но подсказали: «Через два года, если будет своя жилплощадь, выдадим паспорт». Ну ладно. Проходит два года, колхоз мне дал под жильё бывший магазин. Снова поехал к паспортистам. «О! Поезд ушел!» Отказали мне. Прошло еще года три, дело подходит к пенсии. Хоть бы минималку получать. Опять пошёл насчет паспорта. Говорят, обращайся в суд. На кого обращаться-то, на себя самого?! – «Идите, не мешайте работать».

«Колобок, колобок…» Это про меня. Ни медведю, ни волку в зубы не попал. А лисой, как оказалось – «Хоп!» – старость поджидала, немощь. Если бы не старшая дочка Катя… Приехала она – стал живой. Не приехала бы – мертвый оставался. Всё это время меня искала, не верила в мою смерть: «Папка живой».

Написала начальнику областного ОВД, тот по своим каналам дал директиву: искать. А как найдёшь, если паспорта нет, я нигде не прописан? Получила ответ: такого здесь не проживает. А она не успокаивалась, искала. И нашла. Стал я переписываться с ней и самой младшей дочкой. «Поехали домой, папа».

Вернулся благодаря дочкам: они приехали, забрали. Уговорили маму, жену мою, значит, меня принять. Она – простила – не простила, женской большой души не объять – приняла обратно. Если честно, тяжеловато живём. Сейчас, вроде, понемножку отходит.

Спросите: как я мог оставить жену с пятью маленькими детьми на руках? Дело молодое было. Мне, понятно, женщина нужна. Она доярка (я только сейчас, в годах, понял, какой это каторжный, изматывающий труд). Устаёт, дети малы, да и огород большой, хозяйство. Придёт с работы в десятом часу вечера, утром в четыре вставать. Я к ней под бок, а она: «Я спать хочу». Обидно. Что мне, налево идти? – Иди, говорит. Ты и так за порог одной ногой шагнул – уже холостяк. Распри пошли. Ушёл. Потом вернулся. Потом совсем уехал. На 26 лет.

Пока носило меня по стране, сестрёнка – мышка серая – в Подмосковье втихаря родительский дом продала, все деньги присвоила. Ну и байдуже, кабы я денег не имел. На асфальтовом заводе в месяц шестьсот рублей получал старыми деньгами. Их не каждый в год тогда зарабатывал. Что ж… Я не скрываю: не святой. Бывало, ляжешь спать после получки, проснёшься – в кармане пусто.

– «А вы жене деньгами помогали?» – «Нет… Что нет, то нет». – «А алименты платили?» – «И алименты не платил» – «Да… Повезло вам с дочками. Не дочери у вас – золото». – «Это так. Насчет детей повезло, обиды не держат. И еще что скажу: старшая дочь Катя, Катюша, палочка-выручалочка моя, мне ведь не родная. А роднее всех. Когда она за мной приехала, никто не верил: не может такого быть. А как подтвердилось, шары выкатили: вот это да-а-а! Она мне и паспорт помогла выправить.

От младшей дочки первое письмо получил, она писала: «Папа! Мне даже это слово незнакомое…» Я уезжал, ей пяти лет не было. Лепетала: «Когда приедешь?» – «Когда зубики вырастут»…

Если бы заново жизнь начал, по-другому бы её прожил, это точно. Никуда бы не уехал. Может, и ходил бы, да недалеко от родного места. Здесь моя родина, самые родные люди.

 

ЧЕШСКАЯ ЛЮСТРА

Вера Ильинична вздыхает: «Который год у нас дома творится тихий террор. Пьёт дочь. В садик детей уведёт, на работу выйдет – она дворник, – возвращается с бутылкой. Если не хватит, сходит ещё купит. Мне приказывает: «Чтобы в кухню никто не входил». Нашла вечерний «приработок»: в кафе допивает, что на столиках остаётся. Дома пустые бутылки моет, сдаёт.

До 2006 года семья жила в областном центре. «У нас был прекрасная квартира, дача. Приезжаю на дачу, на столбе объявление об обмене на другой город. И наш телефон указан. От моих расспросов дочь отмахнулась: «Я ради шутки».

Шутка обернулась тем, что через неделю подъехала машина, из неё вышел мужчина в дорогом костюме. Позже выяснилось: крупный чин. «Так меня окрутил, словами опутал, ничегошеньки не успела понять. Потом на работе (я в первой областной больнице трудилась) заведующая говорит: «У него же сильный гипноз. Он на Тибет каждый год ездит, все об этом знают».

Посадят меня в иномарку, в тёплый душистый салон, куда-то везут, что-то показывают, какие-то бумаги подписываю – как в тумане. Так, не прочухавшись, и очутилась в маленьком город, в трёхкомнатной «хрущёвке», без доплаты.

Устроилась кладовщиком на базу. Вышла в отпуск, оставила вместо себя дочь. Лучше бы не оставляла – она тут же сделала недостачу. Сама со страху смылась, в розыск объявляли. Хозяин базы вынес из нашей квартиры музыкальный центр, чешскую люстру, забрал новую норковую шапку. Судилась – бесполезно. До пресс-службы губернатора дошла. Спасибо, помогли, вернули незаконно конфискованное. «Не взыщите, говорит, шапку моляшка съела. И магнитофон в гараже маленько отсырел». Хорошо хоть чешская люстра в коробке была – ни одной стекляшки не потерялось, не разбилось.

Лариса к своим 37 годам родила четверых детей – все от разных отцов. Ни с одним на учёт не вставала, в роддом не ложилась. На двоих сыновей её лишили родительских прав. На старшего Колю, рождённого ещё в Н-ске, Вера Ильинична оформила опекунство. Другого малыша Лариса родила на чьей-то квартире и ушла в запой. Какая-то чужая бабушка унесла в больницу, сдала свёрточек с новорожденным. Вере Ильиничне плохо стала, когда о том узнала. Навещала внучонка, а взять не решилась: на руках маленький Коля. Дочь не работает, на материной шее сидит. Как-то пришла в больницу с гостинцем, а ей говорят: «Усыновили вашего мальчика».

Вера Ильинична понижает голос до отчаянного шёпота: «Не знаю, не знаю, не знаю… Как-то ночью её в ванной увидела. Не беременна ли снова?… Пошла к заведующей гинекологией. Она мне: «Возьмите дочь за руки, силком ведите к нам». Как же, приведёшь. Упёрлась: «Иди сама, если беременная». А через пять месяцев схватки начались. «Мам, кричит, иди сюда!» Вызываю акушерскую бригаду, руки трясутся. Стыдоба: двести метров до роддома живем, а на учёт не вставали. Родилась девочка.

Вторую девочку, Марийку, я забирала из роддома. Говорю заведующей:

– Так и знайте, пятого оставлю вам. Или трубы перевяжите, или ещё что.

– Нету такого закона: против воли стерилизовать.

У Веры Ильиничны рано увядшее лицо. Уже никогда не разгладятся сомкнувшиеся вокруг рта скорбные складки. Руки бессильно уронены на колени. Глаза расплываются то ли от слёз, то ли от толстых очковых линз. Ослепла от переживаний – вывели с глазами на инвалидность.

Ни на что не надеющийся, потухший, усталый голос: «Если бы вы знали, как её боюсь. На людях-то она ведёт себя как лисичка-сестричка. Детей в садик только трезвая водит: чистеньких, ухоженных. Моими руками ухоженных. На работе, перед соседями тоже ну прямо образцовая многодетная мамочка. А дома руки распускает. Недавно у неё бутылка спрятана в шкафу, а я тут хожу, мешаю. «Уходи, рычит, мне детей кормить надо». Вот-вот ударит.

– Пыталась лечить, – вздыхает Вера Ильинична. – В сентябре из запоев не могла выйти. Упала передо мной на колени: «Мама, как я тебя мучаю, всё понимаю. Вылечи от алкоголизма!»

Пошли к наркологу. Тот её пристыдил:

– Вы женщина, мать, у вас дочки. Ради них можете остановиться?

– Не могу.

Нарколог велел две недели перед кодированием не пить. Уже на третий день сорвалась. Лечить бы принудительно, да сказали: без её желания не имеем права.

То и дело увольняют за пьянку. Она походит, поунижается – снова примут. Придёт, жалуется: «На чужом участке наблевали, а меня заставляют убирать».

– Лариса, так и будет. На пьющих воду возят.

И запои-то какие интересные: пьёт с умом, по-хитрому, только дома, тайно. На работу надо идти: стоп, умеет себя контролировать. Но без ежедневной бутылки уже не может. Так и живём – не знаю, можно ли это жизнью назвать. Как на вокзале.

– Куртку купила старшей внучке за 500 рублей, – вспоминает бабушка. – Она на меня с ножом: покупай и Марийке.

– И за нож берется?!

– Ой, и не только за нож, я вся в швах. Живём в вечном страхе. Пугает: погодите, придет тюремщик – и меня, и вас убьет.

– Какой тюремщик?

– Дочка работала в кафе, – объясняет Вера Ильинична. – Там, было дело, подставили невиновного парня. Осудили его на десять лет. Ларису хозяин кафе заставил лжесвидетельствовать против него. Так он на днях из зоны выходит, обещает со всеми поквитаться. Каждого звонка, стука боимся.

Колю в школу отправляю, в кармане килограммовая гирька – от бывшего дочкиного сожителя. Тоже сокровище, не приведи бог, пил на пару с дочерью. Не русский, имя – Мавлон, мы его Миша звали. Его депортировали, он с областного пункта убежал. Приезжают трое с автоматами: «Знаете такого-то Мавлона? Это особо опасный преступник». Опять трясёмся от страха: он во время побега к нам заходил и в деревню уехал. Вот и гадай: какого рецидивиста она в следующий раз приведёт?! Внук в отчаянии меня спрашивает:

– У меня какие-то права есть?! Я больше не могу. Бабушка, это ведь и твоя квартира, почему ты их всех не выгоняешь?

, – соглашаются социальные службы. Нужны другие меры, разменивайтесь. Квартира в долях на троих: на Вере Ильиничне, дочери и внуке. Сколько обменов находилось. Дочь нарочно обои ободрала – гадюшник устроила, чтобы желающих меньше было. Все стёкла в межкомнатных дверях побила, заложили кусками ДСП.

– Всё, всё делает назло, – плачет мать. – Больше семи лет, как сюда переехали – не прописывается. За квартиру, электричество, телефон не платит, всё из моей пенсии. Прошу: дай денег хоть немножко. Не даёт. Вечно у неё во всех комнатах свет горит. Деньги горят! Я два года копила с пенсии, купила стиральную машину за 11 тысяч. Дочь без меня заложила килограммов пять, а программу поставила на «шерсть». Прихожу: машина гудит, барабан не крутится, дочь пьяная спит. Сломала!

И всё время дочь обещает: «Ничего, недолго тебе осталось. Так долго не живут. Ты скоро умрешь». А ведь мне ещё 59.

Вот пригласили на административную комиссию: помочь обменяться, разъехаться. Мне бы с внучатами однокомнатную, дочери комнату. Она не хочет: с чужими людьми так вольготно себя не поведёшь. Да и боится окончательно спиться. Сейчас ценой моих нервов, крови, здоровья моего ещё удерживается над пропастью.

– Дочь бойкая: «Испугала своими комиссиями! Ты пока там два слова свяжешь, я тебя с грязью смешаю. У меня язык подвешен!»

Одни маты и побои, детям спать не даёт. Девочки-погодки, пять и четыре года. У старшенькой психолог заторможенность определил. Семиклассник Коля не спит, стал хуже учиться. Ростом выше меня, а всего боится. Больше всего – за компьютер. Дочь чуть что, обещает за бутылку продать. А для мальчишки компьютер – это всё. Откуда деньги на новый, на этот-то пять лет с пенсии копили.

– Ой, бабушка, ты с ней не связывайся – компьютер вынесет!

– Так! – адвокат, к которому я привела Вера Ильинична, прерывает поток уныло-покорных слов. – Замок врезали, запираться от хулиганствующей дочери?

– У меня восемь новых замков, что толку. Она отвёрткой ковыряет.

– Возьмите эти замки на комиссию. Предъявите как вещественное доказательство: вот как она нас держит в страхе. Начинайте собирать экспертные заключения врачей о побоях. Когда они были, помните?

– На ноябрьские в гипсе ходила, – задумывается Вера Ильинична. – Ой-ой, всё не вспомнишь. Разве по медкарте посмотреть? А что ей за это будет?

– Уплатит штраф.

– Нет у неё денег на штраф. Значит, опять плати за неё я – мама? За нанесённые мне же побои?! Такое уже было.

– Никто вас за неё штраф платить не заставит. Будет акт о невыплаченном штрафе – будет судимость. Встанет вопрос: а может ли она заниматься воспитанием детей? Не ущемляются ли права несовершеннолетних, живущих с такой непредсказуемой мамой?

– С мальчиком побеседует психолог, – обещает адвокат. – Столько лет семья мучается. Пьянки, скандалы, побои, проживание социально опасных личностей в квартире… А на комиссию идёте с одними эмоциями. Когда дочь напивалась, милицию вызывали? Сейчас на руках имели бы целую стопу документов: такого-то числа была в нетрезвом состоянии, составлен протокол по форме 5. 35: «Неисполнение родителями обязанностей по воспитанию и содержанию несовершеннолетних». Веский аргумент в вашу пользу.

– Каждый раз вызывать?! – поражается Вера Ильинична. – Устала я от всего. Да и не приезжает милиция на такие вызовы.

– Нужно быть настойчивой. Не приедут – обжалуйте в суд их бездействие или обратитесь в прокуратуру, или к начальнику службы. Нельзя говорить: «Я устала, я боюсь, я слабая». На вас смотрят внуки, ради них вы должны быть сильной. Пока не справитесь со страхом, не справитесь с дочерью. А так она вас раскусила, вы устроили ей райскую жизнь. Вы не одна, вас двое с внуком, вы союзники, вы уже сила.

…На последней комиссии Лариса дала (под расписку) согласие на размен квартиры. Веру Ильиничну было не узнать: точно крылья выросли – летала по городу, искала подходящий вариант.

– Вера Ильинична, это вы?!

Не прошло и трёх месяцев, а от крупной, в теле, женщины осталась тень. Чёрное платье, чёрный платок. Только очки те же, с плюсовыми линзами, за которыми тают от слёз глаза.

– А вы не знаете? Горе, горе какое… Обмен нашли, два дня оставалось до переезда. Ларису всем миром прижали, на всё была согласна. «Только, – говорит, – диван-раскладушку мне оставьте и чешскую люстру, чтобы в комнате было уютно». А Марийка, младшенькая, нечаянно мячом разбила ту люстру. Она плохо закреплена была, упала с куском штукатурки. Меня дома не было – с утра убежала по обменным делам. Лариса с похмелья была, не выспавшаяся. Дочку избила. В садике Марийка немножко поиграла с детками, потом легла на пол и сказала, что «животик болит». Врач детсадовская сняла платьице: всё тело в чёрных пятнах. Через 43 минуты Мариюшка умерла в реанимации.

Вечером приходит мать, Лариса за дочкой.

– Что вы сделали со своим ребёнком?

– А вы знаете, что она сделала?! Разбила мою чешскую люстру!

– Ах, если она разбила люстру, то и езжайте за дочкой в морг.

 

ПОЖАР

Условились встретиться у магазина «Агуша».

Петька семью потами умылся, поджидая своих. Отстойное место: самый солнцепёк, укрыться негде. Козырёк над входом в магазин крошечный, из цветного пластика – толку от него. К тому же Петькино присутствие не нравилось охраннику, и он – морда красная, одурелая – вытащил стульчик и задремал на крылечке, широко раскинув ноги.

Петька отошёл, присел было на цоколь – и вскрикнул: припекло, будто опустился на электрическую плитку. Подложил сложенный вчетверо пакет – терпимо. Огляделся. Солнечная белая, слепящая глаза сторона улицы вымерла. По противоположной теневой стороне одиночные граждане двигались перебежками.

Поднявшийся ветер не принёс облегчения – наоборот: как будто в гигантской сауне изо всех сил замахали вениками. И угарна та сауна: день и ночь над городом из огромных заводских труб извергается дым, невидимый в дрожащем знойном мареве.

Картинка как из игры «Апокалипсис», на третьем уровне. И там солнце опускалось с каждым днём всё ниже, с явным намерением сжечь всё на Земле. Раскалённый воздух дрожал над каменным городом, как над костром. Обугливались, скручивались жестяные листья на деревьях и бумажки в урнах. Начинали тлеть и дымиться деревянные заборы и деревья. Клубился паром кипяток рек.

Всё живое тщилось вжаться, втиснуться, зарыться от беспощадного солнца в ямки и трещинки: в спасительную тень подземных переходов и подвальчиков, в кондиционированную прохладу магазинов и кафешек…

Подвалили товарищи: Ника, Фред, Витёк, Дэник, всегда странно возбуждённый. У каждого в руке по запотевшей ледяной банке «Балтики-тройки». Надувшегося Петьку миролюбиво хлопнули по спине: «Ты «Агушу», Петя, кушал?» Придумали бы чего новее.

Пристроились в тени на широком каменном бордюре. Потягивая пиво, комментировали ножки девчат, поднимающихся в троллейбус. Особенно были у одной цыпочки в джинсовой юбке… Она как раз у окна села. Пухленькая, разморённая, верхняя пуговка на кофточке расстёгнута… М-м.

Витёк шагнул, постучал в стекло и навёл на девушку пистолет-зажигалку: «Пук». Девушка покрутила пальцем у виска. Парни засвистели, заржали, замахали руками, приглашая девушку присоединиться. Она отвернулась. Троллейбус ушел.

Пустые банки смяты и выброшены. Горячий пыльный белый ветер подхватил их, с жестяным бряцанием понёс по улице.

Пошли к Сане. У парня горе: помер родитель. Мать работает проводницей поезда дальнего следования, и теперь на Сане мелкие копошащиеся сестрёнки-погодки.

Саня жил в панельной «хрущёвке» на последнем, пятом этаже – свариться живьём можно. В квартире душно и темно: окна от солнца занавешены одеялами. Сестрёнки спали в детской на одной большой кровати – с открытыми ротиками, со свалявшимися влажными волосиками. Направленный на них маленький настольный вентилятор безуспешно трепыхался пластиковыми крылышками – гнал тот же горячий воздух. Витёк с порога проехался насчёт бэби-ситтер, но Ника натянул его же бейсболку ему на нос, а заодно и на рот – не трынди.

Ванная открыта настежь, ванна полна холодной воды. Саня пояснил:

– Кондиционер для совка. Каждый час меняю – вроде дышать легче.

В кухне со стола, крытого клеёнкой, ещё не убрана фотография в чёрной рамке: на берегу реки здоровый весёлый мужик держит в одной руке большую рыбину, показывает большой палец: «Во!» Хохочет, кавалерийские усы вздёрнуты. Саня, глядя в пол, нехотя рассказывал.

На заводе, где работал отец, цеха старые, дырявые. Зимой у работяг коченели руки, прямо на бетонном полу сооружали маленькие костерки. А летом, особенно нынешним – ад: духота, жара. Бывало, что мужики у раскалённых станков теряли сознание, приходилось отливать водой.

Отец скачал из интернета СанПины, распечатал. Относился он с товарищами к работникам категории II б и имел право, по КЗОТу, трудиться:

– при 32 градусах – ноль часов,

– при 31 градусе – два часа,

– при 30 градусах – три часа, и так далее. Цеховой термометр в полдень зашкаливал за сорок, но восьмичасовой рабочий день никто сокращать не собирался.

В обед понёс распечатку Профкомычу – так звали между собой рабочие освобождённого начальника профсоюзного комитета Прокофьего. Долго не открывали, наконец, дверь щёлкнула. Профкомыч – недовольный, помятый (прервали сиесту) – втиснулся за рабочий стол.

В кабинете полумрак от жалюзи, живительная прохлада от бесшумного кондиционера. За шкафом-обманчиком, служащим дверкой в потайной кабинет «для сиесты» (там находились бар, диван, аквариумы, фонтанчики с подсветкой) послышался скрип дивана и сонный голосок секретарши: «Прокофьев, ты скоро?…»

Профкомыч тщательно разорвал СанПины в мелкие кусочки и показательно долго крошил в мусорное ведро.

– Кому, говоришь, от жары плохо? Водку жрать надо меньше, так и плохо не будет. Алкаши.

Отец вышел, держась за сердце, а вечером с проходной его увезли в «скорой».

– Твари. Ненавижу, – Саня с силой ударил кулаком по коленке. – Всех бы… замочил. Долбанная страна…

– …Страна рабов, страна господ! – подхватил Дэник. Он любил к месту и не к месту вставлять цитаты. Классуха (классная руководительница) уговаривала его поступать на филфак.

– Плюнь, забей на них на всех, Санёк, – утешали ребята.

Ника щурил синие глаза, цедил сквозь тонкие губы:

– Задницы поджарить, чтоб мало не показалось.

Петька слушал друзей вполуха. Разомлел от жары и пива, прикорнул рядом с мелкими. Койка была допотопная, с никелированными шариками. У бабушки в Ивантеевке, куда Петьку отправляли каждое лето, под ситцевым пологом стояла такая же кровать. Просыпаясь, он любил глядеть на шесть блестящих шариков: каждое утро оттуда на него таращилось шесть лопоухих Петек. И в них же, как в круглых зеркальцах, склонялись шесть стареньких морщинистых лиц:

– Проснулся, Петушок? Умывайся да блинков горячих покушай…

Совсем как в рекламе «Домик в деревне»… Бабушка была худенькая, и пенсия у неё тоже была худенькая. Но она находила денежку на «стрелялки» (автомат был установлен в сельпо), а если хватит, на морожку и на леденцы.

Она высыпала из пахучего, вытертого до блеска кошелька мелочь – и замирала, только пальцы и губы шевелились. Вместе с ней замирал Петька. От результатов подсчёта зависело, будет ли он сегодня самый счастливый или самый разнесчастный человек на свете. Если бабушка говорила: «Хватит!» – напряжение отпускало обоих. Они оба обмякали, сообщнически переглядывались и улыбались.

Этим летом Петьку в Ивантеевку не отправили: у бабушки отнялись ноги. Пока мачеха прикидывала, как в квартире выгородить для неё уголок, за бабушкой ходили соседки.

Санина тётка, добрая душа, согласилась присмотреть за девчонками. На сегодняшний вечер он был вольная птица. Поехали на вокзал. Здесь, в уборной, Ника раздал ребятам небольшие перетянутые канцелярскими резинками газетные свёртки. Близоруко наклоняясь, читал на свёртке нацарапанное имя того, кому полагалось вручить для реализации.

Ника очень не любил небрежности в этом отношении. Терпеть не мог, когда у ребят были грязные руки, или рассовывали продукцию по карманам как попало. Тут – бизнес. Внутри свёртков лежали аккуратно упакованные пачечки: в них тёмно-зелёные пахучие лепёшки и шарики.

Запах насвая пробивался сквозь полиэтилен, Петька украдкой нюхал приторно-едко пованивающие пальцы. У ивантеевской бабушки в курятнике похоже пахло. Он и сам пробовал жевать – тут же вырвало зеленью. Ребята похлопали по плечу: «Ты «Агушу», Петя, кушай». Чуть до слёз Петьку не довели.

К каждому свёртку прилагалась распечатка:

«Смесь Найс для орального употребления! Лечение с наслаждением! Доступная цена! Пять в одном:

– белоснежная улыбка!

– прощай, кариес!

– лучшее средство от курения!

– лучшее средство от простуды!

– полчаса лёгкого кайфа!

Не вызывает привыкания! Без побочных эффектов! Найс: прикоснись к красивой жизни за доступную цену!»

Перед тем как разойтись, Ника внимательно по очереди на каждого посмотрел. Взгляд был – красноречивей некуда. Мало что может случиться: бизнес всё-таки – чтоб не палили, держали язык за зубами.

Если привяжутся менты из транспортной, показать бумажку с номером сотового Тофика. Они в курсе. Если скорчат вид, что не в курсе (как повезёт), откупиться личной пятихаткой. Потом Тофик осклабит в усмешке зеленоватые зубы: «Усушк, утряск, уценк, да-а?»

Витёк с Фредом отправились на третий путь. А Петька с Саней, Ника и Дэник остались.

В восемь вечера отходил пригородный. В дачном посёлке Яровиково, на девятой по счету остановке нужно было сходить. Ровно в это время шёл поезд дальнего следования до узловой. А оттуда обратно в город без проблем можно добраться на электричках. Такой был на сегодня их маршрут. На это время четвёрка становилась немой. Режь, бей – губ не разомкнут. Бизнес.

Ника с Петькой взяли на себя четыре головных вагона. Шесть хвостовых – на Саню и Дэника.

Петьке дело пока не доверяли – молод. У него торба была набита макулатурой: комиксами, календариками, подмигивающими открытками. В первом вагоне на дачи ехали сплошь бабули-дедули с внучатами.

Петька истратил почти все картинки, где лупили глаза котята-щенята, задирали жирные ножки ангелочки и усмехались красивенькие девочки – ну в крайнем случае, будто нечаянно расстёгивались купальники, не более того. В другом кармане «для дяденек» лежали карточки – содержание ой-ой-ой. У Ники тоже дела шли неплохо.

В поезде, на который друзья пересели в Яровикове, повезло ещё больше. Ехали молдаване-гастарбайтеры, солдатики в увольнительную – не прочь заблуберить. Брали, весело матерились.

– Чего там у вас, дерьмо куриное? Гони, сколько есть!

Оставался купейный вагон. В последнем у туалета отсеке дверка была открыта. Там сидели парень в майке и девушка, целовались. Ника быстро, веером швырнул на столик пачки. Парень спросил:

– Покрепче чего есть? – Серьёзно спросил, без балды. – Да не жмись ты. Под узкоглазым работаешь? Знаю его.

Саня колебался. Очень нужно было бабло: задолжал Тофику приличную сумму, тикали проценты. Огляделся, аккуратно присоединил пакетик с ханкой. На пальцах показал цену. Вышел, деликатно встал у окна, пережидая.

Когда открыл дверь, пакетика на столике не было. И бабла не было. Парень в майке не торопясь укладывал сумку. Когда он встал, сразу стало видно, какой он здоровенный, просто гигант-парень. Сто пудов, Петька в жизни такого амбала не видел. Высокий Ника стоял перед ним ребёнком.

Амбал спокойно спустил с послушных Никиных плеч лямки рюкзака. Потряс над столом – выпали свёртки с насваем. Он брезгливо сбросил их на пол. Лениво, по-свойски ощупал карманы Ники. Нашёл пакетики с ханкой – без них сейчас в Зуевке два торчка корчились в кумаре. Переложил в свой карман.

Девушка сидела в бездействии, с весёлым любопытством смотрела на происходящее. Амбал с сонным лицом вытеснил парней в коридор. Заботливо закрыл за собой дверь – оттуда вслед всё смотрела веселая девушка. Легонько придерживая упирающегося Нику за лацканы куртки, повёл в тамбур. Петька, не понимая, что делается, как лунатик, бежал следом за ними.

– А теперь, наркота, чтоб я тебя не видел. Великий немой выискался, бля. Дуй отсюда.

Это он сказал, глядя вдаль куда-то, на мелькающую за окном природу. Затем развернул Нику и поддал коленом под зад так, что тот ткнулся носом в пластиковую стенку. Амбал ленивой походкой удалился – существования Петьки на этом свете он не заметил.

Ника стоял, прижавшись к стене. Послышались всхлипывания – сначала тихие, потом громче. Ника ревел, кривя рот, как ребёнок. Петька онемел, остолбенел. Мир рушился.

Не поворачивая искажённого, залитого слезами лица, Ника изо всех сил толкнул Петьку. Петька упал, ударился башкой о пластиковую стену. Сидел на грязном полу, потирая ушибленный затылок, не знал: что делать, куда идти, как жить теперь.

За станционным домиком к ним подбежали Саня с Дэником.

– Хорошо, поезд ход не успел набрать. Чего стряслось-то?

Ника молчал, по сухому обветренному лицу от уголков глаз к уголкам губ протянулись подсохшие дорожки. А Петька – режь, пытай – ни в жизнь не признался бы, что стряслось. Беда с Никой стряслась, вот чего. Петька раз только видел Тофика. Представил его – ласкового, вкрадчивого, желтоглазого – и поёжился.

До электрички ждать было не меньше часа. Торчать на прожаренном за день перроне – в лом. Взяли в привокзальном ларьке полторашку газированного пойла. Минут пять брели по выжженному солнцем колючему полю к перелеску. Тут и там встречались тугие тяжёлые соломенные вьюки с выбивающимися волосинами. Наконец, с облегчением повалились на опушке, под деревья с поникшей, подвяленной от жары листвой. Закурили.

Петька, хлебнув свою порцию тёплой газировки, распластался на земле, как лягушка. От нечего делать подпаливал зажигалкой-пистолетом, у Витька выпрошенным, былинки. Они на секунду пыхали крошечными дымными огоньками – чернели и скрючивались. На губах изображал звуки взрывов. Как будто былинки были вражеские солдаты, а зажигалка – базука.

– Ну-ка дай сюда!

Ника выдернул зажигалку. Проворно подскочил к ближнему соломенному вьюку, присел, защёлкал под ним. Прозрачное рыженькое пламя начало растекаться во все стороны весёлой любопытной лужицей. Под ветром беспорядочно кидалось туда и сюда, влево и вправо. То закручивалось, то упруго выгибалось, то вихрилось, то скромненько притухало.

И вдруг разом огонь прекратил бестолковое метание – точно до этого лишь дурачился, пробовал силу. Весь подобрался, вырос и, поладив с ветром, загудев, могучей ровной стеной пошёл по несжатому полю, разрастаясь на глазах вширь и вверх.

Ребята пятились, махали руками от жара, завороженно смотрели вслед. Дэник что-то кричал, но его голоса не было слышно в гуле и треске. Огонь набирал силу, удаляясь, оставляя после себя чёрное дымящееся поле с торчащими чёрными стеблями.

– Долбанная страна, ненавижу! – приплясывал, топча и пиная обугленную, ещё горячую землю, визжал Ника.

– Да будет бунт, бессмысленный и страшный! – подхватил Дэник. – Буря! Пусть сильнее грянет буря! – Он хохотал, махал руками и бегал и кружился, изображая чайку.

Петька тоже что-то восторженно вопил. Не верилось, что удаляющийся огненный смерч – их рук дело. Вопил до тех пор, пока не услышал Санино удовлетворённое:

– На Ивантеевку пошло. Капец Ивантеевке. А там Зуевка, райцентр… Поджарим гадам задницы. Мало не покажется.

– Как на Ивантеевку?! Там же… Как на Ивантеевку?!

Всю дорогу он тихо размазывал кулаком слёзы по грязным, в полосах сажи, щекам.

– Брось скулить, Педрилло. Бабка у него парализовання… Фигли с ней, с бабкой. Соседи есть? Вынесут твою бабку, не хнычь. Вперёд ногами. Её на том свете с фонарями давно обыскались.

В городе на перроне люди, как один, поворачивались и смотрели на ночное небо, грозно освещаемое дальними гигантскими огненными всполохами, как зарницами. С окружной доносились удаляющиеся пожарные сирены. Саня блестящими глазами оглядел друзей.

– Ну как, амигос, круто позажигали? Понравилось? Завтра повторим.

 

СИНЯЧОК, СИНЯК, СИНЯЧИЩЕ

Встретилась на улице с подружкой Яной. У меня было настроение поболтать, а Яна – что на неё совершенно не похоже – порывалась болтовню поскорее закончить и смыться. Отводила в сторону глаза, не отрывала ладошки от скулы. А когда случайно оторвала…

– Вот это синячок! Кто тебя так?!

– Да никто! – раздражённо воскликнула Яна. – Ночью шла на кухню воды попить и – об угол холодильника… Ужас, на улицу невозможно выйти. Главное, никто не верит – представляешь? Думают – муж…

Об угол холодильника. Ну-ну. Бывает. Но как же это нужно извернуться, чтобы скулой – о холодильник?… За Борисом (Яниным мужем) раньше такие дела не замечались. Дыма без огня не бывает. Интересно, за что он её? Бедняжка Янка! Неуклюже, наскоро выдумала холодильник, чтобы выгородить своего Бориса. Но каков этот тихоня, а?

Подозревать кого-либо, в чём либо, возводить на людей напраслину – тяжкий грех. И расплата не замедлила ко мне явиться. Кстати, вы замечали: чем старше становишься, тем быстрее за дурную мысль или дурной поступок настигает наказание? Если раньше длань возмездия тянулась сквозь годы, а то и десятилетия, то сейчас счёт идёт на минуты.

Как было в моём случае. Вскоре после того дня, что мы виделись с Яной, нам привезли машину берёзовых дров для бани, свалили жёлтой душистой кучей. Мы дружно взялись таскать их и складывать в поленницу. Больше всех радовалась, суетилась и путалась под ногами наша собака Кэрри. Ей уже двенадцать лет, по собачьей метрике это солидные годы, лет под шестьдесят, загривок весь седой. Но ведёт себя как взбалмошная девчонка.

Она крупными прыжками носилась взад и вперёд, припадала к земле, приглашая к игре, потом вскакивала, с рычанием трепала поленья, таскала по всем двору и даже пыталась их зарыть в землю.

Когда я нагнулась за очередной порцией дров, расшалившаяся Кэрри с разбегу брякнулась передо мной, игриво кося вишнёвым хитрющим глазом. Потом всеми своими пятьюдесятью килограммами дурашливо подскочила – и лбом, тяжёлым, твёрдым и крепким, что твоё полешко – въехала мне в скулу. По-моему, аккурат в то же место, что у Янки. Слава Богу, не в глаз.

– Вот это синячище! Точно месяц не пройдёт, – по мере сил ободряли домашние, накладывая примочки. Какое месяц, у меня завтра важная встреча с предпринимательницей – известным в городе хлебопёком! Несколько слоёв тонального крема и пудры, тёмные очки, шляпа глубоко на брови. Вот когда пожалеешь, что вуаль не в моде. Носовой платок, который я как бы нечаянно буду прижимать к щеке, словно у меня болит зуб… Точно, пусть думают, что у меня болит зуб!

Всё прошло отлично, предпринимательница ничего и не заметила. Только в конце встречи, совсем не в тему, покачала головой своим мыслям и, вздыхая, неопределённо подытожила:

– Гады эти мужики…

Город маленький, и в тот же день последовало несколько сочувственно-негодующих звонков от приятельниц.

– Ты этого так не оставляй. Ударил раз – войдёт во вкус, будет всегда поднимать на тебя руку.

– Главное, не пори горячку. Бьёт – значит любит. Когда будет каяться, меньше чем на цепочку с кулоном, в виде отступного, не соглашайся. Из мужиков в это время верёвки можно вить.

– А я своему сразу отпор дала, – делилась третья подруга.

– Это как? – обречённо поддержала я игру. Всё равно, чем красочнее я описывала: как нагнулась за охапкой дров, как глупая Кэрри со всей дури подпрыгнула, как из моих глаз посыпались искры – тем больше скучнели подруги. В их вежливо-терпеливом молчании слышалось: «Рассказывай, рассказывай…»

– Однажды напился, полез с кулаками, – объяснила подружка. – Я взяла кухонный нож и говорю: тронешь хоть пальцем – убью, пусть даже спящего во сне. Это первое средство в таких случаях. Мужики, которые дерутся – они же страшенные трусы. С тех пор – ни-ни.

– Весело вы живёте…

Спустя месяц, пройдя все положенные стадии цветов – от грозового фиолетового до неспелого лимонного, – синяк прошёл, и я была уверена, что искупила вину перед Яной и Борисом. Но тут ещё раз – видимо, для профилактики, чтобы хорошенько запомнила – шандарахнулась так, что первый случай был просто цветочки по сравнению с этим.

У нас по краю огорода проходит общая газовая труба (называется: участок с обременением). Чтобы не пропадать земле, насадили там малину – себе на беду. Потому что все любители малинки про невидимую в зарослях трубу забывали и непременно об неё стукались различными частями тела. Но не сильно: почешут больное место, ругнутся – и дальше обирают ягоду. Все, кроме меня.

– И как это можно забывать о трубе? – искренне удивлялась я. – Вот у меня, как в малинник вхожу, в мыслях уже на уровне рефлекса заложено: осторожно, труба!

После чего, залезши под трубу за крупными, с пол-ладони, рассыпчатыми ягодами, я глубоко задумалась о чём-то и резко встала. На уровне рефлекса. Под трубой.

Удар пришёлся по надбровью. Стодвадцатимиллиметровая в сечении, на бетонных подпорках, труба от мощного удара загудела и завибрировала по всему участку. Вот мало что в тот момент помню, а гудение и вибрацию толстой трубы помню отлично. Над бровью образовалось что-то живое и горячее, и это «что-то» под кожей начало стремительно расти, наливаться, набухать и тяжелеть, как гирька. Пока я, обливаясь слезами от страха и боли, подвывая, неслась в дом в ванную, «гирька» странным образом обогнула глаз и стекла в многострадальную скулу.

Когда я приложила все случившиеся на пути холодные металлические предметы, а также намоченный в холодной воде платок, и осмелилась взглянуть в зеркало…

Мама родная! Видик был такой, будто под глаз впрямь засандалили гирьку грамм на двести. Вот вы думаете: есть один цвет, чёрный. А я вам авторитетно заявлю, что у чёрного имеются десятки богатейших и тончайших оттенков – от зеленоватого до сливового, – и все они причудливо переливались и менялись у меня на глазах, как нефтяное пятно в луже.

Одна соседка кричала, что нужно немедленно в скорую, чтобы сделать прокол, другая кричала, что уже поздно и кровь свернулась. Муж заводил во дворе машину, собака лаяла…

В общем, я снова зафорсила с подсветкой.

– Вот это фонарь! – восхитился сосед. И посоветовал идти снимать побои, чтобы всегда иметь под рукой компромат на мужа. Мол, чуть только проштрафится, уголок заявления ему из кармана: «А-та-та-та!» Если он так острил, то приятельницы на полном серьёзе уговаривали писать заявление в милицию.

Когда я в тысячный раз принималась рассказывать, как собирала малину… Как совершенно забылась и резко выпрямилась… Как мощно вибрировала труба – они смотрели на меня с состраданием, будто на конченого человека. Рассказывай, мол, рассказывай. Покрывай домашнего деспота, потатчица.

С тех пор я имею за глаза репутацию женщины, которой дважды засветил муж. Как бы я горячо ни разуверяла. И я смирилась. Засветил, так засветил.

Но, когда я изредка наблюдаю сестёр по несчастью: с запудренной, замазанной, укрытой тенью шляпок специфической фиолетовой припухлостью под глазом… Которые, мучительно краснея, лепечут, как, неловко нагнулись в ванной и ударились о кран – о, я от души им сочувствую и прекрасно понимаю их смущение. Я верю им безоговорочно.

… А спорим, что нашлись читательницы, которые, закончив читать рассказ, в сомнении раздумчиво покивали:

– Это всё так, всё понятно. Но вот интересно, за что всё-таки муж на самом деле ей припечатал? Уж больно взволнованно, подробно и горячо кинулась она объяснять происхождение этих самых… печатей. Дыма – его без огня не бывает.