Хлеба и зрелищ!

Нелидова Надежда

Кто-то сравнил раскрученных писателей со свинтусами, пробившимися к корыту. Места у кормушки мало. Свинтусы жрут, чавкая и давясь, толкаются, довольно хрюкают, презрительно поглядывая маленькими свинячьими глазками на тощих неудачливых собратьев по перу. Им не досталось места у кормушки… Это о писателях. Журналисты делятся на тех, кто чистит авгиевы конюшни – и на тех, кто из этих конюшен выезжает, гарцуя, на гламурном коне. Не факт, что на белом.

 

ПРОВИНЦИЯ И ТОК-ШОК «ЧУЖОЕ ГРЯЗНОЕ БЕЛЬЁ»

Оставшись одни, мужчины говорят о политике, спорте, автомобилях и женщинах. Женщины между собой говорят о детях, нарядах, косметике и мужчинах. И на этот раз женский коллектив, скопом отмечающий дни рождения февральских и мартовских офисных «рыбок», не был исключением. Разговор зашёл о статьях, по которым мужчины бесспорно проигрывают женщинам.

Женщины полезнее: они могут родить без мужчин, а мужчины – фигушки. Женщины сильнее: устойчивы к стрессам и живут дольше. Они красивее и умнее: общеизвестно, что самая тупая блондинка не выберет мужчину только потому, что у него стройные ножки, тогда как мужчины делают это сплошь и рядом. Женщины романтичнее и возвышеннее в любви… Вот тут единый фронт раскололся.

Офисный психолог Олечка вступилась за мужчин: они по-настоящему страдают и кончают с собой от несчастной любви, тогда как женщины ломают комедию. Ополовинят блистер снотворного или глотнут предусмотрительно разведённого уксуса, а рядом наготове телефон – звонить в неотложку. Артистки. Женщины более материальны, приземлёны, меркантильны…

Может, и материальные, может, и приземлённые, соглашался коллектив. Но есть, есть в мужской половине гадкая черта, перечёркивающая прочие достоинства: отдельные мужчинки страшные болтуны. Всегда найдётся в их стаде паршивая овца, которую хлебом не корми – дай потрепаться о похождениях по женщинам. Красуются как распушившие хвост павлины – а дружки подзадоривают, подначивают… Чего, к примеру, ни одна самая роковая красавица, брезгливо меняющая мужчин как использованные перчатки, себе не позволит.

Менеджер по рекламе Елена (в офисе её называют Елена Прекрасная) слушает, снисходительная улыбка чуть приподнимает уголки ярких губ. Ей бы самой сниматься в рекламе: а сама-то величава, выступает, словно пава… Безмятежная ясность и покойная, царственная уверенность во всём – в лице, статной осанке, речи, манерах. Назвать бы её роковой красавицей – но у Елены дружная семья: муж, влюблённый как мальчик, трое детей. Старшая готовится в институт, младшие близняшки ходят в школу.

– Пока одни мужчины об этом болтают, другие это делают, – с намёком лукаво говорит она.

– Ну, твой-то, ясно, относится ко вторым! – интересно, что эта всеведущая Олечка имеет в виду? Только сейчас все замечают туго обтянутый нарядным шёлком Еленин выпуклый животик. И что у Елены весь вечер вместо шампанского в бокале – сок. И бросаются с восторженным визгом, поздравлениями, поцелуями, объятиями (осторожными). «Елен, сколько недель? Елен, кто: мальчик, девочка?»

А я вспоминаю совсем другое время, совсем другую девочку, горько плачущую в редакции. Мода на психологов тогда ещё не пришла, и редакция была для людей всем: жалобной книгой, жилеткой для плача, третейским судьёй. Да едва ли не Господом Богом была, на которого последняя надежда.

Я, корреспондент отдела писем, не поспевая шариковой ручкой, записывала за грозящей затопить кабинет слезами юной посетительницей Алёной её историю. Диктофон тогда был один на всю редакцию и хранился у Главного в сейфе, на «самый-самый». Алёнка на самый-самый случай явно не тянула…

В этом месте нажмём «паузу» и перенесёмся в наши дни.

Чтобы раз и навсегда отбить охоту смотреть телешоу «Чужое грязное бельё», достаточно включить его на три минуты. Мат, ор, визг, сцепившиеся и катающиеся по полу тела, кровь и сопли на кулак, скоморошье бряканье на колени: «Люди добрые, поможите!» Ведущий носится, как бес вокруг сковородки, подбрасывая угольков в тех местах, где, по его мнению, не достаточно жарко.

Но позвонила подруга: «Включи телевизор. На этот раз «Чужое грязное бельё» по мерзости переплюнуло самоё себя».

Суть такова. У девушки Саши был парень Филипп, она проводила его в армию и скоро поняла, что беременна. Шушукающий посёлок едва дождался Филю из армии, горели языки: пока ты долг Родине отдавал – твоя-то и с Колькой, и с Толькой… Ну, невыносимо скучно людям: пусто в сердце, пусто в душе – нечем больше заняться.

Филя, под давлением общественности, отрёкся от детей-близняшек. Саша с мамой два года одни поднимали малышей. Саша узнала, что в передаче «Чужое грязное бельё» бесплатно (а у одиноких мам в нашей стране каждая копейка на счету) тестируют на ДНК, устанавливают отцовство – и доверчиво поехала в Москву.

Она была на грани обморока, когда получила отрицательный результат. Думала, что ошибка, умоляла провести повторный тест. Ну, тут ведущий порезвился вволю: проехался и насчёт Кольки, и насчёт Тольки. Предложил взять пробы у всей мужской части посёлка, а заодно и у присутствующих в студии мужчин. Задал происходящему игривый, пакостный тон, дал команду: терзать можно!

Второй тест на ДНК установил настоящего отца. Но Саша в слезах выбежала из студии: это был семейный человек, и она не хотела его подставлять. На последней встрече Саша всё же решилась открыть его имя. Им отказался… Филин самый близкий дружбан Вова.

Финал таков. Горе-папаша Вова позорно бормочет, что «он не помнит, мало ли на кого залезал» и «типа сучка не захочет – кобель не вскочит». Филя обнимается с лучшим дружбаном Вовой, который наставил ему развесистые оленьи рога. Свою первую любовь, глумливо ухмыляясь, объявляет на всю страну шалавой. Это после того, как Саша сто раз покаялась перед Филей и даже – о, как забиты в России женщины! – перед отцом близняшек Вовой.

На три вечера главный канал страны превратился во всероссийскую бабскую завалинку, жадно сплетничающую, перемывающую косточки, ставящую клейма и мажущие дёгтем ворота молодой матери. Три вечера телевидение усердно попирало Христовы слова: «Кто без греха – бросьте в неё камень».

Телевизионная аудитория – безгрешная, целомудренная, непорочная, светящаяся от святости так, что хоть солнцезащитные очки надевай – за 500 рублей (или сколько им дают за массовку?) забрасывала камнями, клевала и щедро поливала грязью героиню. Возможно, кто-то заступался – но без микрофона их голоса не были слышны. Виновница только прятала лицо, вздрагивала, сжималась под градом камней и умоляла свою мать: «Мама, не надо! Мама, не связывайся с ними!»

Кстати, давно в стенах этой студии не наблюдалось таких искренних страданий, как у Саши. Обычно тут расшепериваются хабалки и халды, семиэтажным матом и обещанием заехать кулаком в морду быстро ставящие аудиторию на место. Таких здесь, по законам зоны, уважают и побаиваются. (Одной девахе, чью речь пришлось запикивать с первого до последнего слова, порывающейся вцепиться в волосы сопернице, известная теледиктор подобострастно сказала: «Танечка, вы очень воинственная…»)

Когда в улюлюкающей толпе находились люди и защищали девушку, ведущий (нимб над головой и бугорки ангельских крылышек под пиджаком Дольче Габбана) фурией набрасывался на «грешницу», с удовольствием повторяя как заезженная пластинка: «Нагуляла? Нагуляла?» Это про молодую мать, воспитывающую очаровательных, прехорошеньких – дай им Бог здоровья – близнецов.

Да не нагулянные они, а рождённые – завидно, что у самого таких нет?

Обколотые и нанюханные клиентки столичных клубов, имеющие за одну ночь в клубных туалетах по пять партнёров, давно и безвозвратно лишены радостей материнства. Про головокружительные карьеры с широко раздвинутыми ногами на кабинетных столах (у женщин) и широко разведёнными ягодицами (у мужчин), про садо-мазо, гетерофилию и прочее – об этом, Саша, вам и вовсе знать не надобно. Вы слишком чисты, чтобы пачкаться об эту гламурную бяку.

Перед светской тусовкой и фанерной попсой здесь, лебезя, бьют хвостом.

В «Чужое грязное бельё» заманивают, в основном, наивных провинциалов. Обещают за это суммы – смешные для Москвы и неслыханно щедрые для провинции. Кому-то на несколько ящиков водки, кому-то детишкам на молочишко, кому-то – на тест на ДНК. Несчастная спивающаяся российская глубинка, со своими бедами и пороками, выставлена на глумление и потеху, как зверь в зверинце. Сытая публика в первом ряду – жюри, из приличия пытается притушить излучающие удовольствие лица (на фоне бедолаг так выгодно, контрастно смотрятся они сами: жизнь удалась!)

Много нравственных уродов сиживало на потёртых диванчиках – как после них сюда не брезгуют сесть приличные люди? Многое, из белого превращённого в чёрное, из чёрного – в белое – перевидали стены этой студии. И как за удушение новорождённого родителям-убийцам сулили благоустроенную квартиру, и как обещали не лишать родительских прав алкашей – мать и отца сгоревших малышей. Как прямо в зале организовывали сбор денег для бедненьких трансвеститов на перемену пола. Как сюсюкали и кудахтали над здоровенным детиной, избившим учителя до сотрясения мозга: «Ах, бедненький ребёнок, ах его права!»

Пока же зрители наблюдали, как от передачи к передаче менялась Саша. На первой встрече – красотка, каких поискать. И на последней передаче – она же: уронив повинную голову, затравленная, похудевшая, совершенно павшая духом, с заострившимся носиком – что называется, сошла с лица, с огромными страдающими глазами. Вот примерно так расчётливо и холодно можно вырывать из груди чужое сердце и с тупым любопытством рассматривать, как оно, живое, бьётся.

Происхождение человека связывают с обезьяной, собакой, свиньёй. Да не слушайте вы никого: поведение человеческой толпы ближе всего – к куриному. Затешись в куриный коллектив непохожая или ослабшая особь – ко-ко-ко, деловито делая вид, что исключительно заняты мирным поиском зёрнышек – курицы, походя, заживо ощиплют и заклюют жертву до смерти.

Я не Галина Белозуб, которая и не в такой ситуации спокойно, объективно, профессионально разложит всё по полочкам и протянет палочку-выручалочку. И всё же попробую, как сумею, ободрить и дать Саше сумбурные, на эмоциях, советы: что бы я делала на её месте.

Приехала бы домой и крепко-прекрепко обняла счастье своё, чудо своё, дар судьбы – своих славных близнецов. Хотя нет – прежде бегом в ванную смыть, отодрать с себя столичную телевизионную въедливую, липкую шоу-грязь.

Во-вторых, как это ни трудно, уехала бы прочь из посёлка. Вам здесь не дадут жить и, пожалуй, в меру сил, по-соседски, по доброте сердечной, подгадят и вашим малышам. Бегите от «подруг», которые, хихикая, делают ставки на вас – на живого человека, на прелестную молодую женщину и примерную мать – как на лошадь, – оценивая в бутылку шампанского.

Вам и вашей двоюродной сестрёнке никогда не простят вашей красоты и изящества. Отставьте доброжелательниц в их террариуме – пускай себе варятся в собственном яде.

То-то и тянули к такой красоте со всех сторон мохнатые загребущие лапы местные мужики. Хотя какие мужики? Бегающие глазёнки, голоса, от перевозбуждения похабно дающие петуха. Гадко ухмыляются, аж засалились. Подражая бывалым уркам, сплёвывают, кидают вслед смачные словца…

Бр-р, и вот с этим вы не брезговали ложиться в одну постель, вот этим дарили своё точёное тело – единственный изумлённый упрёк вам, который я себе позволю?!

«Женщина, не имевшая в жизни любовника – не состоялась как женщина». Эти слова принадлежат классику современной литературы Виктории Токаревой. Боюсь – о, ужас! – она имела в виду и замужних женщин.

Токарева для вас не авторитет? Тогда вот вам ещё известное лукавое изречение. Не ручаюсь за точность: «Часто целомудрие, которыми кичатся женщины, напоминает шкатулку с сокровищами. Сокровища эти остались нетронутыми лишь потому, что не нашлось желающих ими овладеть».

Кто громче всех всегда кричал: «Позор»? Кто злорадно объявлял ведьмами и посылал на инквизиторские костры миниатюрных красоток, на которых заглядывались чужие мужья? Соседки с коренастыми фигурами 90х90х90. Вам ничего не напоминает жгучее желание современных местных дам перевязать красивым женщинам маточные трубы?

Героиня новеллы Кармен, с точки зрения «невостребованных шкатулок» – слабая на передок развратница, шлюха, каких свет не видал, проститутка, скачущая по постелям. Но вот темпераментной, страстной Кармен посвящены оперы и балет, её боготворят мужчины. Впрочем, Кармен – не Саша из провинции – не далась бы на съедение аудитории и быстро бы всех отбрила.

Я не защищаю порок. Я защищаю женскую красоту. Красавицам всегда труднее, чем дурнушкам (горе тем, через кого в мир входит соблазн).

Напрасно, Саша, вы поехали на это шоу. Но вы не пошли бы на тестирование, искренно, стопроцентно не будучи уверенной в результате… Боюсь, если организовать во всём мире тотальную проверку мужей на отцовство – последует такой страшный переполох, такой поднимется неслыханный бум семейных драм и трагедий, разоблачений, инфарктов, разводов, а то и смертоубийств, такая начнётся путаница и неразбериха в мировом масштабе – не приведи Господи. Давайте уж не открывать этот ящик Пандоры.

На этом я отпускаю кнопку «пауза» и возвращаюсь к прерванной истории.

…Итак, моя Алёнка на самый-самый случай явно не тянула. Деревенская девчонка, закончила педучилище. Отбарабанила в какой-то дыре три года по распределению. Родители поднатужились и купили дочке халупу на окраине города. Первым делом она пошла в гороно насчёт работы. Работы не было: все школы плотно укомплектованы. Заглянула в милицию – нужно было забрать паспорт с отметкой о прописке.

И тут ей неслыханно повезло. Начальник отдела задержал взгляд на Алёнке: «Учительница? О, значит грамотная. Пойдёшь работать в нашу систему?» Подмигнул: «Соглашайся. Замуж выскочишь. А так глухо: у нас здесь второе Иваново – город одиноких учительниц».

Однажды сотрудник подвёл к её столу парня.

– Алёна Батьковна, замуж хочешь? Хороший человек! Понравилась ты ему: познакомь да познакомь.

Потом она подтрунит над своим возлюбленным: «А что, слабо было одному подойти? Друга для поддержки штанов с собой прихватил?» – «Считай, это был мой сват, – ответил он. – Ты поняла, насколько для меня это всё серьёзно?»

Первые поцелуи, первые объятия в закоулках вечерних пустынных милицейских коридоров. Алёнка пугливо отскакивала, при звуках чужих шагов… Кто-нибудь из инспекторов насмешливо оглядывал их: «Воркуете, голубки?» Он ждал её со службы, провожал до дома. А однажды остался до утра… Алёнка по телефону намекнула маме, что у неё появился парень: скоро быть свадьбе.

А потом… Потом она подслушала, как в соседнем кабинете её возлюбленный, окружённый людьми в погонах, рассказывает со смаком, в подробностях, как Ленка ему отдаётся в постели. С какими восклицаниями, в каких позах: и так, и эдак – ах, чертовка! Люди в погонах одобрительно ржали.

Алёнка почувствовала, что умерла. С помертвелым лицом она прихватила пузырёк с химическими чернилами, вошла в ржущий кружок и вылила «жениху» на голову полный пузырёк. Потом вернулась и мёртвой рукой написала заявление об увольнении.

Прошёл год. Пришла новая весна, и Алёнка робко ожила. Она к тому времени устроилась делопроизводительницей в автопарке. Некий водитель Лёша через кумушек-друзей из милиции узнал, как «чертовка Ленка» хороша в постели, и не стал давать ей прохода. Как запищало его ущёмлённое мужское самолюбие, когда Алёнка в резкой форме дала ему от ворот поворот!

– Ну, погоди, шлюшка, попомнишь у меня, – злобно пообещал Лёша. – Менту давала, а я, значит, рылом не вышел?

Алёнка не придала значения его словам. До тех пор пока молодые водители, один за другим, не зачастили к ней с непристойными предложениями. «Ты чо, как не родная? Лёха говорит, ты из таких. За гаражами, говорит, с тобой перепихоном вовсю занимается».

Как рыдала за своим столом Алёнка! Вошла пожилая бухгалтерша. Выслушала икающую, бьющуюся в рыданиях, кричащую, что не хочет жить, девушку. Умыла её зарёванную мордаху, напоила чаем, расчесала и переплела растрепавшиеся косёнки. Алёнка по-детски уткнулась в мягкие тёплые колени бухгалтерши, и она баюкала её как маленькую.

– Я им у директора устрою разбор полётов, с записью в трудовую книжку. Они у меня лбищами-то перепихнутся. Про «не хочу жить» чтобы больше не заикалась. Всё у тебя будет в жизни хорошо и чисто, вот увидишь. И дом будет, и детки, и муж настоящий. А это ж не мужики, это… – она добавила грубое, обидное слово. – Пока одни мужики об этом болтают, другие это делают.

Как вы сами давно догадались, несчастная зарёванная Алёнка и есть сегодняшняя Елена Прекрасная. К счастью, тогда ещё не существовало передачи «Чужое грязное бельё». А то Алёнка, по наивности вздумав искать защиты на телевидении, была бы, пожалуй, осмеяна, освистана и опозорена на весь белый свет, а её история перевёрнута с ног на голову. И Алёнкина жизнь приняла бы совсем другой, печальный оборот.

Единственное, о чём иногда она жалеет: о тогдашних горьких девичьих слезах. Нужно было их беречь, каждую слезинку как жемчужину. Мудрец сказал: «Будьте осторожны, не дайте женщине заплакать. Потому что Бог считает её слёзы».

 

МОИМ ПЕРВЫМ КРИТИКОМ БЫЛ ПУШКИН

Татьяна Толстая и её команда набирает курс Школы литературного мастерства. Стоимость десятидневного обучения – 1200 евро. Само собой, не считая проезда, проживания, питания.

Это уже вторая школа, первая обошлась студентам дешевле: в 50 тысяч рублей. Но ведь и и антураж, и декорации были другие: тягостные зимние сумерки, вязнущая в грязной снежной каше Москва. А тут время и место проведения – весна, Прага в цвету!

Вот называю суммы – а чувство, будто шарю в чужом кармане. Будто вот-вот схватят мою ручонку и высоко её задерут, с прилипшими купюрами, на всеобщее обозрение.

…Я влюбилась в Толстую с первого рассказа, напечатанного ещё в советском журнале. Она классик, и читаю её как классика: перевернул последнюю страницу – и хоть снова открывай книгу. Это во-первых.

Во-вторых: если писатель объявляет платный учебный курс и к нему выстраивается очередь – этот писатель дорогого стоит.

Откровенного графомана и за 10 тысяч розовых не возьмут – таких на дальних подступах отсеивает конкурс «Хороший текст». Зато будь ты хоть Бунин, но без копейки в кармане – тебя не возьмут тоже. Даже не прочитают, если захочет примазаться тихой сапой к домашним заданиям для студентов. Видимо, подобные подлые поползновения предпринимались: про Бунина сама Татьяна Никитична строго предупредила.

Жаль. Жаль, что вот, может, родился где-то на просторах России новый Бунин, а никто о нём никогда не узнает. Проторчит в какой-нибудь «Пятёрочке» унылым охранником, мужем беременной жены и отцом троих золотушных детей. Обшаривая покупательские корзинки, будет сочинять про себя на фиг никому не нужные «Тёмные аллеи» и «Лёгкое дыхание». И, не выдержав груза гениальности, сопьётся или руки на себя наложит.

Нету, нету нынче стариков Державиных, которые юных гениев заметили бы и, в гроб сходя, благословили. Не простирается над молодой творческой порослью трясущаяся длань престарелого слезливого, восторженного пиита. Время нынче другое: жёсткое, расчётливое, с калькулятором в руках. Каждый выживает как может. Некогда нынче играть в меценатство, разводить сантименты, ля-ля тополя.

Чёртик любопытства дёргает и меня: высылаю пару-тройку текстов. Вечером следующего дня – вот она, волшебная сила рыночных отношений! – получаю благосклонный ответ: «Ваши тексты нас порадовали…»

Первая мысль (о женщины, Легкомыслие и Ветреность вам имя!): что надеть в Прагу? Два жакета, лёгкий и потеплее, свитер, блузку, брюки, удобную плоскую обувь (чтобы ходить на экскурсии, не проваливаясь каблуками в средневековый булыжник). Вообще, какая в столице Чехии погода в конце апреля – начале мая? Не забыть посмотреть в Интернете.

«Настоящий туристический сезон начинается на майские праздники, когда в Праге яблоку негде упасть. А вообще май – это лучший месяц для путешествия в Чехию, так как изнурительной летней жары ещё нет, дожди бывают редко, а гулять по-летнему комфортно и тепло!»

И вот уже зашевелился гадкий червячок сомнения – или та самая жаба, которая душит? Порадовали устроителей семинара мои тексты – или всё-таки мои 1200 еврошечек?

И не глупо ли ехать в Прагу, чтобы десять дней маяться в душных классах, с тоской посматривая за солнечное окно, в которое скребётся ветка цветущей сакуры? Думать: господи, скорей бы кончились унылые лекции, семинары, дурацкие обсуждения…

И это в драгоценные часы, когда можно бродить по игрушечной, карликовой Златой Улочке, сидеть в уютной кафешке на берегу величавой Влтавы? Прихлебывая душистый глинтвейн, рассматривать безмятежные лица туристов и пражан. Любоваться фонтанами, замками, галереями… Фоткать позеленевший старинный Карлов Мост, томно и бесстыдно изогнувшийся в танго знаменитый Танцующий Дом…

Те же самые плохо скрываемые нетерпение и досада будут написаны на лицах именитых педагогов. Типа, чёрт бы побрал вас: купивших наше дорогое время за свои жалкие 1200 евро, бездарей и непризнанных неудачников! Удачливые и признанные по платным семинарам не ездят. А Бунины, заметим в скобках, остались дома.

За 1200-то евро я вполне и сама прекрасно наберусь впечатлений. «Прага – это музей под открытым небом. Туристическая жемчужина, Мекка для фанатов средневековья, где каждый камень дышит, источает и пр…» Тур в Прагу – сам по себе – толчок… Озарение… Вдохновение… Новые герои… Свежие сюжеты и всё такое.

Молоденьким – да, должно быть, интересно потусоваться в компании, мелькнуть звёздочкой, запомниться мэтрам дерзким бойким словцом. А если совсем повезёт – то завести более плотные литературные связи.

Я начисто лишена этого полезного качества: завязывать нужные отношения. Я вздыхаю и мысленно разбираю чемодан. Раскладываю по полочкам не пригодившиеся вещи, развешиваю на плечиках жакеты, которые только распрямили, выпятили, вздёрнули плечи и спинки, возмечтали о Европах… Обойдётесь, мои милые, не вышли рылом.

Почему я заговорила на тему творчества? Мне кажется, она близка читательницам «Моей семьи». Мне кажется, читательницы «Моей семьи» – непонятные и непонятые, немножечко странные женщины. Потому что есть – не правда ли? – некая прелестная тайна в хорошенькой женщине, читающей газету, эдак важно водящей носиком по строчкам – когда даже мужики изменили своему извечному диванному занятию и уткнулись в телеящик.

Читательницы и сами творили бы не хуже авторов, да, да! – но мешают нехватка времени, уверенности, первая неудача – да мало ли чего. Насмешки мужа («писа-ательница выискалась! Лучше бы котлет накрутила»), запропастившаяся в нужный момент ручка, как назло побежавший на плите суп, заплакавший в неподходящий момент ребёнок, которому пора менять памперсы… А муза, она дамочка капризная: взмахнула стрекозиными крылами – и была такова. Я сама долгие десять лет не бралась за перо, решив посвятить себя ребёнку, семье, уюту в доме.

Мы Литературных институтов не кончали. Это я не с пролетарской напыщенностью говорю, а с глубоким вздохом сожаления. Я даже не пыталась туда поступить, в эту обитель небожителей, как мне казалось.

Зато у меня была первая любимая учительница Галина Макаровна. В нашем классе часто проводились открытые уроки. Съезжались педагоги со всего района, бывало республиканское телевидение.

Галина Макаровна задавала вопрос – и весь класс подскакивал за партами как мячики и умоляюще тянул руки: «Я! Я! Я!» Видно было, что Галине Макаровне неудобно: не сочтут ли гости это оживление показушным? Как объяснишь, что уроки русского и литературы были для нас каждый раз – как праздник?

Она первая заметила и поддержала во мне тягу к сочинительству. Я брала учебник, как будто делала домашнее задание, и прятала под ним преступную тетрадку. Прятала от мамы: она считала, что моё увлечение мешает успеваемости – и была права.

Начинала я с толстых романов. События в них, независимо от меня, стремительно развивались и разрастались, сюжет быстро выбивался из-под моего контроля и прихотливо, сам по себе, разветвлялся, герои плодились в геометрической прогрессии, как кролики. Я не поспевала за их действиями, диалогами, за ходом собственных мыслей, запутывалась, плюхалась… И, в конце концов, с досадой зашвыривала пронумерованные общие тетради на дальнюю полку. И тот час алчно принималась за новый роман.

Писала про рыцарей и прекрасных вассалок, про школьную любовь и тесную дружбу двух учениц: двоечницы Кати и отличницы Светы (это не то, что вы подумали, бессовестные) – и ещё много, много чего.

Потом перешла на детские сказки. К семнадцати годам написала целую папку. Подумала, сунула ещё пару рассказов, в виде балласта – чтобы папка казалась толще, солиднее – и пошла. Куда пошла? Ясен пень, в большое издательство в большом городе, где только начала учиться и самостоятельно жить.

Шла и воображала, как редактор в вольтеровском кресле, ероша седую гриву, будет вдумчиво читать мои рукописи и бормотать: «Ах, чёрт возьми, а ведь любопытно! Просто ге-ни-аль-но!» Потом откинется и будет созерцать меня, как редкое химическое соединение.

Потом снимет трубку. «Алё, Петруша. Открыл тут, гм, своеобразный талант. Писательница осьмнадцати лет объявилась… Писательница, говорю! Брось, какие шутки. Прочитал, понимаешь, мощно написано, громадное впечатление, сильнейшая вещь и т. д.»

Из кабинетов сбегаются люди. Восклицания, изумлённые аханья, поздравленья…

Директора издательства на месте не оказалось: «В командировке в Дели». Я ахнула про себя: вот она, жизнь-то настоящая! Секретарша насмешливо окинула взглядом мою юбчонку выше пупа и пообещала передать опусы по назначению.

И вот через две недели топчусь под дверями с табличкой «Литературный консультант Паушкин (инициалы забыла)». За столом сидит худощавый, с головой в ореоле белых и лёгких как пух волос, пожилой человек: после тридцати пяти все люди пожилые. Он возвращает папку со словами: «Банально, подражательно, слащаво…»

Я убита. Только что во мне убили великую сказочницу.

– А вот над рассказами я бы на вашем месте поработал, – увлечённо продолжает человек-одуванчик. – Откуда берёте сюжеты? Что вы сами пережили из написанного?

На прощание он грустно говорит: «А ведь моя настоящая фамилия Пушкин. Да, да. Но вы представляете себе современного литературного консультанта Пушкина? Вот, пришлось добавить в паспорте лишнюю букву».

Потом было крупное литературное объединение. Помню, несусь по улицам – а только что прошёл весенний дождик, – разбрызгивая лужицы. «Плевать на всё! Ах, вот бы попасть под троллейбус – и умереть! Или угодить под кусок лепнины вот с этого накренившегося старинного балкона – и умереть тоже! Иначе у меня сию минуту лопнет сердце, я не выдержу этого счастья! Ах, как я бесстыдно, юно, ослепительно счастлива, счастлива, счастлива! – после слов, которые мне только что сказал сам Д. В.!»

Ещё был работник издательства А., который говорил: «Ты мой писатель – я твой читатель. Можешь считать меня читателем № 1» – и ещё разные приятные вещи, щекочущие и почёсывающее за ушами авторское самолюбие. – «Ну, так помоги мне!» – подсказывала я. – «Должность не дотягивает», – вздыхал он.

И вот долгожданная должность получена и дотягивает до уровня. На двери А. красуется солидная персональная табличка. Но он возвращает мне мои рассказы: «Ты же понимаешь, это никто не пропустит». Ну и зачем, спрашивается, было крутить девушке динамо?!

…Редактор литературной страницы читает мои тексты и сокрушается:

– Вам бы попасть в обойму. Вас бы печатали, если бы у вас было имя…

– Откуда взяться имени, если меня не печатают? – недоумеваю я.

В этот замкнутый круг попадают многие авторы.

Куда же обращаться мне, восемнадцатилетней, как не в журнал «Юность»? Представьте себе, приходит очень тёплое, благожелательное развёрнутое письмо-рецензия. Что вот тут и тут не мешало бы подправить. А в целом очень даже ничего, вы должны и дальше писать… Но. «Ваша аудитория – скорее, взрослая, женская(!) Обратитесь в «Крестьянку» либо в «Работницу».

Что ж. Посылаю в один из вышеуказанных журналов, и приходит ответ. В нём, похвалив присланные работы, меня отсылают… в журнал «Юность».

Спустя длительное время, другой журнал, толстый, столичный. «К сожалению, в настоящий момент редакция не находит возможности…»

Ещё известный журнал. «Сожалеем, но наш портфель заказов сформирован на пять-семь лет вперёд…»

Ещё журнал, «Москва». «Просим срочно выслать своё фото и краткую автобиографию». Ура, вот она, капля, которая точит камень! Но вмешиваются таинственные высшие силы, и ликующий редакторский голос в телефоне приобретает кислые нотки. «Ваши рассказы, скорее, «новомировские»… – «…?!» – «Ну, подходят по духу для журнала «Новый мир».

Журнал «Новый мир», как и положено, отвечает солидным молчанием. Я кажусь себе летучей мышью из притчи про войну птиц с лесными зверями. Мечусь между теми и этими, я ни шерстяное, ни пернатое. Отовсюду меня выдавливают, как чужеродное тело. Никто меня не хочет признавать за свою. Как холодно!

А до большой журнальной эпопеи была Вологодская студия телевидения. Туда, ввиду отсутствия вакансий, я устроилась временно секретарём-машинисткой.

Именно в те годы там работал Л. Парфёнов. Студийная молодёжь называла его «лучом света в тёмном царстве». Я, к стыду своему, не интересовалась его телешедеврами. Ибо на первом месте для меня были рассказы и на втором – рассказы, и на третьем, и на четвёртом – тоже рассказы.

А уже где-то в хвосте болталась унылая журналистика. Унылая – потому что тогда можно было писать только то, что прикажут сверху. Я явно не была лучом света.

Должность секретаря-машинистки меня очень даже устраивала. Я с треском колошматила на мощной электрической «Ятрани», как заяц на барабане. Печатала между директорскими приказами и распоряжениями собственные тексты. Директор не одобрял посторонних дел на рабочем месте. Он, как и моя мама, считал, что литература мешает исполнению моих прямых обязанностей – и был, безусловно, прав.

Редактор отдела партийной жизни Е. Ш. узнаёт, что я пишу «в стол». Просит показать. Я несу последний рассказ: свежеиспечённый, ещё тёпленький. Он листает и неожиданно взрывается:

– Что за чушь! У вас старых коров везут на бойню. А вы пишете, что они из грузовика с любопытством тянут головы, как молодые телята, подпрыгивают, радуются солнцу, таращатся на людей, машины, трамваи. И восторженно думают, что их ждёт новая необыкновенная жизнь. Да лжёте вы! – загремел он.

Я так и присела, ожидая, что в мою голову полетят рассыпавшиеся листы. Но редактор, уже успокаиваясь, продолжал:

– Старые коровы, которых везут на бойню, мочатся от страха. Они грузно приседают, путаются рогами в верёвках и с трудом удерживаются и падают друг на друга, потому что избитые, стёртые копыта скользят и разъезжаются в моче… Вы меня поняли?!

– Да, – пролепетала я. – В моче… Разъезжаются.

Живя в Вологодской области, я не могла не знать, что рядом творит Василий Иванович Белов. Моя подружка и наперсница, ассистент режиссёра Светка принимает живейшее участие в моей тайной творческой жизни. Однажды она подсказывает: «А покажи свои рассказы Белову».

Я сажусь в электричку в обнимку с папкой. Вот сейчас доеду до нужной станции. Благодарные беловские земляки укажут мне дорогу. Я сброшу туфли и благоговейно пойду по тропке в ржаном поле, срывая васильки и ромашки, бороздя босыми ногами тёплую велюровую пыль.

Вот и берёзки-невестушки, и патриархальная деревенька Тимониха в десяток изб. А там в ограде известный деревенщик с берендеевской бородкой рубит дрова, выкладывает поленничку, отирая пот рукавом белой рубахи…

Плутовато блеснёт маленькими небесно-голубыми глазами, поставит самовар… Поговорим за жизнь, попьём чайку с шоколадно-ореховыми конфетами «Белочка» (Светка расстаралась, достала через папу, а он через профсоюз). Жаль, кулёк раскис и слипся на жаре.

Дальше я не успела дофантазировать. Прибыла на станцию, кажется, Харовск. Человек в железнодорожной форме объяснил, что мне нужно добираться 60 километров автобусом до деревни Ш. Но автобус ушёл, а следующий будет только завтра.

В Тимониху транспорт не ходит, так что от деревни Ш. придётся топать ещё километров 10–15 – и не ржаным полем с васильками и ромашками, а глухим лесом. С картой и компасом в руке, потому что попутчиков до Тимонихи не найти, а дорожные указатели встречаются редко. Если вообще встречаются.

Ну, я с горя выковыряла и съела конфеты, на жаре окончательно превратившиеся в грильяж, и уехала обратной электричкой. Решила поступить просто и современно: послать рассказы Белову по почте, с просьбой дать свою оценку. Только оценку – ничего более.

Через месяц увесистый пакет вернулся обратно, с убийственной припиской сухим, убористым почерком: «Я в литературу пробивал дорогу сам и ничьей помощи не искал!»

Сейчас я понимаю сердитость большого писателя. Какая-то возомнившая о себе девица имела наглость прислать свои девчачьи опусы!

А тогда я, раздосадованная, выбросила записку. Ну и дура, сегодня у меня библиотеки и музеи с руками бы её оторвали да – под стекло, на бархат: сам Белов! Рука самого Белова! Того, что дружил с Шукшиным, Астафьевым, Распутиным!

Ещё случай. Редактор журнала берёт мою повесть, листает, заглядывает в конец. Там стоит дата написания: «Июнь-август 198… года».

– Вы действительно написали повесть за полтора месяца? – хмурится он. – И считаете это достоинством? Хорошую повесть за два месяца не напишешь, – и демонстрирует свой новенький, только вышедший роман: он писал его долгих семь лет.

Щёлк по носу. Ещё щёлк – от другого редактора:

– Я увидел в третьем абзаце слово «койка» – и мне, простите, стало скучно. Вы пишете о тюрьме: какая койка?! Шконка! Изучите для начала феню, по которой ботают уголовники. Кстати, и в армии никто не говорит «койка»… И мой вам совет: никогда не пишите того, чего сами не пережили.

Жизнь ни на минуту не прекращает свои уроки, большие и маленькие. Причём от тех, от кого их совершенно не ждёшь. Например, от участниц форума «Моя семья» – они тоже мои учителя.

Помню, писала о скворцах, поселившихся на берёзе в моём огороде. Радовалась за них, как хорошо они устроились: грядки с жирными червяками, рядом речка, откуда в знойный день в клювиках можно принести воду для птенцов… Бдительные форумчанки тут же заметили: птенцам вполне хватает влаги в пище, которую приносят родители. Воды «в клювиках» им никто специально не доставляет.

С одной стороны, невозможно предусмотреть все тонкости, я же не орнитолог. А с другой: не уверена – не пиши. Ишь, трогательности захотелось: скворчата, водица в клювиках…

Многие нынче задаются вопросом: отчего, когда объявили свободу, в стране не выросли великие творцы? Писатели, композиторы, художники. Кажется, я знаю ответ.

Представьте картину: пришёл поступать во ВГИК Василий Шукшин в линялой гимнастёрке и стоптанных сапогах. А Ромм ему говорит: «Позвольте, голубчик, вы не сын (сват, брат) знаменитого (и называет фамилию примелькавшейся кинозвезды)? Жаль, голубчик, тогда вам не попасть на мой курс. Разве что заплатите кругленькую сумму в у. е. (характерное потирание пальчиками, пересчитывающими воображаемые купюры)».

Интересно, узнала бы страна режиссёра Шукшина?

Как вытоптано в стране поле политическое, так вытоптано и поле творческое. Там вытоптано страхом, здесь – деньгами и шустростью. Что может вырасти на таком поле? Только сорняки.

Татьяна Толстая и её команда, как садовники, пытаются приживить, культивировать на бесплодной потрескавшейся почве нежные растения. Дорогие: каждое ценой в 1200 евро, почти сто тысяч рублей.

Кто-то из семинаристов работал год, чтобы их накопить. Кто-то выпросил у мамы с папой. И каждый замирает в душе: а вдруг произойдёт чудо, и его заметят ? «Господа, новый Бунин родился!» Впрочем, предупредили же честно: новых Буниных не ожидается.

– Вот плюнула ты в колодец, написала нелицеприятно о литературной школе, – подкалывает коллега. – А ведь Прага, действительно, могла стать трамплином, знаешь ли, своеобразным лифтом… Чем чёрт не шутит. И не такие взлетали счастья баловни безродные…

– Взлёты и прыжки, – отшучиваюсь, – это уже не для меня. Лифты, трамплины и прочие прыгательные и подъёмные устройства – это для семнадцатилетних. Всех нас и так стремительно (мелькающие дни, как вёрсты, не успеваешь считать) несёт и тащит в одну-единственную сторону, в одном направлении, в один пункт конечного назначения.

Для кого-то это точка зияющей, пугающей черноты. Для кого-то: блаженного неземного сияния. Там иные измерения, ценности и идеалы. Там потуги земной славы – ничто, тщета, прах, тлен.

Но семнадцатилетним: юным и доверчивым, тугим, прыскающим соком, – рано знать такие вещи. Они жаждут всего сразу и много: всемирной славы, денег, путешествий, любви девушек. Смело стучатся во все двери, берут с боем, набиваются гурьбой в весёлый тесный лифт. Лифт тревожно мигает красной кнопкой: номинальная грузоподъёмность кабины превышена!

Лишних бесцеремонно выдавливают и выпихивают. Лифт облегчённо взмывает. Не везунчики больно падают, поднимаются, почёсывая ушибленные места и шишки. Ничего, вот сейчас подъедет следующий лифт, и уж тогда…

 

СЛОН В ПАСКУДНОЙ ЛАВКЕ

– У вас снова открыта крышка унитаза, – грустно делает замечание соседка. – Глядите, Римма Васильна: деньги в доме не задержатся. Уплывут. Испарятся. Примета такая. А вот ещё: если ноги в унитазе помыть – к богатству.

– Фу. Ужас, дикость.

– Ничего не дикость. Одна знакомая: между прочим, стоматолог, кандидат наук, вечером ноги помыла – а на следующий день банк ей долгосрочный кредит оформил. Тут главное: ноги глубже бултыхать, в самом сливе.

Римма с соседкой пьют чай на Римминой кухне. Соседка сходила в туалет и сразу приметила непорядок: не опущенную крышку.

Соседка живёт напротив, частенько приходит к Римме на кухонные посиделки. Соседке – пятьдесят, Римме – тридцать. Соседка – домохозяйка с незаконченным средним образованием, Римма – востребованный графический дизайнер. Они абсолютно разные люди: по возрасту, по образованию, по интересам.

Но как откажешь, когда у человека горе: прошлой весной потеряла двух своих поздних, выстраданных дочек-близняшек. И про унитаз, и про ноги соседка говорит отрешённо, равнодушно – как всё, что она в последнее время говорит и делает: будто во сне. Глаза устремлены в одну точку. Внутренне она всегда там – в тот день со своими девочками.

Иногда она приглашает Римму к себе. Бывает, в её дверь раздаются звонки, топот удирающих маленьких ног. Соседка всякий раз старчески шаркает к дверям, щёлкает дверным замком, выглядывает. Окликает пустоту: «Таня! Вика! Что же вы прячетесь от мамы?» На лестничной площадке гуляет сквознячок, снизу доносятся отдалённое шушуканье и детский смех.

Соседка оставляет у порога на бумажке конфетки и печенки. Они либо быстро исчезают, либо долго потом валяются, затоптанные чужими ногами и изгрызенные кошками.

– Танюшка с Викулей снова приходили. Скучают без меня, матушки, – так соседка, улыбаясь, объясняет происхождение звонков в дверь. Римма сидит, не поднимая глаз. Не будешь же её разубеждать, что это не дочки, а дворовые озорники.

– Вот ведь, кажется, всё делала, чтоб беду от дома отвести, – всплёскивает руками соседка. – Мусор из избы не мела. Волосы чесала – не выбрасывала, везла на дачу и сжигала. Ногти состриженные – в газетку и в банную печь. И всё равно несчастье грянуло, откуда не ждала.

– А при чём тут ногти и волосы? – не понимает Римма.

– Как при чём?! Вся информация о человеке – в ногтях и волосах. Это как частичку своего тела выбрасывать. На ветер пускать.

Римма читала о той трагедии в газете. Девочки шли с рюкзачками из школы. Апрель, солнышко, в поле мяконькие игольчатые травинки лезут. Они сели метрах в трёх от обочины на сухом прогретом местечке, затеяли игру-угадайку. Простенькая девчоночья игра заключалась в том, чтобы угадать, какой транспорт сейчас проедет. Легковушка или трактор. Автобус или скутер.

Например, Вика говорит: «Сейчас будет громадный-прегромадный, как дом, грузовик с прицепом! Даже земля затрясётся!» А по дороге трюхает пенсионер-огородник на разбитом вихляющемся велике. Скрипит педалями: «Скурлы-скурлы». Смешно! Кто проиграет – лёгонький, совсем не больной щелобанчик.

– Следующим будет… – начала Танюша. Следующим было вылетевшее на обочину авто, как сорвавшееся с цепи. Девочки вместе с рюкзачками пушинками взлетели в воздух.

В машине сидела пьяная компания. Все вышли, заботливо, деловито осмотрели автомобиль на предмет вмятин и царапин, попинали по покрышкам. Загрузились обратно и помчались дальше.

Машину бросили во дворах, сами сняли посуточную квартиру. Купили ещё коробку водки: с горя и на помин невинных детских душ, как объяснили следователю. Вот, мол, какие мы жалостливые, совестливые, сентиментальные. Выпили и повалились спать. Здесь их всех и взяли.

Пожилые женщины в Риммином офисе качали головами. Оставь двадцать лет назад водитель сбитую жертву на дороге – был бы глубочайший общественный шок. Так поступить мог отъявленный подонок, недочеловек, гадина, фашист – убить мало. Потом пальцем показывали бы, на всю жизнь лепилось клеймо изгоя.

Сейчас ничего, привыкли. С такими здороваются, пожимают руку, сочувствуют. Собирают по месту работы и жительства положительные характеристики.

Сегодня, наоборот, шок у публики вызывает, если водитель подберёт жертву и отвезёт в больницу. Предательство и гадство на дорогах стали нормой. А обыкновенная человечность – из ряда вон выходящим событием, чуть ли не подвигом.

– Я ведь, Римма Васильна, совсем было заболела после того, как с Танюшкой и Викулей случилось. С койки не вставала, чуть концы не отдала, – раскачиваясь в такт своим мыслям, припоминает соседка. – Спасибо, добрые люди подсказали к госпоже Эльвире обратиться. К нашей экстрасенсше.

– И что ваш экстрасенс? – Римма настроена скептически.

– Погадала на картах, поводила руками над своим шаром. Есть у неё такой хрустальный шар: всё видит, предсказывает. Шар велел на могилку к доченькам ходить. Каждый день, в любую погоду. Больна – не больна, вставай и иди.

– Вот так прямо шар и сказал?

– Почему шар? Он госпоже Эльвире сказал, а та уже мне его волю передала. «Дочки твои, – это госпожа Эльвира передала, – скучают, вот и тянут маму к себе на тот свет. Навещай, – сказала, – их на кладбище ежедневно, им и веселее будет». Что вы думаете: выздоровела! Отпустили меня дочушки, разрешили ещё по земле походить. Чудо!

– Никакого чуда. До кладбища у нас лесопарком десять километров. Туда и обратно – двадцать, – безжалостно подсчитывает Римма. – И так каждый день. Физический труд, свежий воздух, природа, психологическая разгрузка… Это вам бы любой врач прописал.

– Чудо чудное… – не слушая Римму, зачарованно, туманно улыбается соседка. – Спасибо госпоже Эльвире.

Эту улицу, идущую вдоль посёлка, в народе прозвали Дорогой смерти. То тут, то там обочины были утыканы крестами, увешаны жестяными и бумажными веночками – со временем они гнили, истлевали, на их месте появлялись новые. С наступлением темноты на ум шло жутковатое крамаровское: «А вдоль дороги мёртвые с косами стоять!»

Дорога загородная, гаишники редкие гости. Под горку мчи себе с ветерком, хоть за двести на спидометре. Тут тебе озеро с пляжем, тут огороды с баньками. Грех не выпить – из автомобильных окошек в такт громыхающим ритмам махали руки с зажатыми в них бутылками. «Владимирский цынтрал, ветер северны-ый!»

На ограничительных знаках с тем же успехом можно было рисовать смайлики: никто из водителей не обращал на них внимания.

Чего только не делали с той роковой дорогой. Освящали, заказывали молебны. С иконой Божьей матери малым крестным ходом прошли… Даже после этого автокатастроф на том участке не уменьшилось.

Римма думала: «Вот если бы на большую дорогу вышел разбойник, душегуб с кистенём и ножом – тут же упекли бы за милую душу. А когда вылетает разбойничек с четырёхколесным «кистенём» в сотни лошадиных сил? Убийца он и есть убийца, давайте будем называть вещи своими именами. И неважно, каким орудием убийства он вооружён».

Что могло спасти положение? Камеры слежения? Из области фантастики. Чиновники разводили руками с поблёскивающими из-под манжет ролексами: нету денег на камеры.

И на светофоры нет. И на пешеходные дорожки – тоже нет денег. И ведь добро бы жили на скудных землях – а то в захлёбывающемся в нефти краю. Где те нефтяные денежки, в чьих замурованы заграничных бело-розовых мраморных виллах и яхтах, о зеркальные борта которых бьются тёплые лазурные волны?

И каждый раз навек прощайтесь, И каждый раз навек прощайтесь, И каждый раз навек прощайтесь, Когда прощаетесь на миг…

Примерно с такими обречёнными мыслями собирала Римма каждое утро сына-подростка в школу. Как на войну. Наставляла:

– На остановке держись от дороги подальше. Вставай за столбик какой-нибудь, за большое дерево. Ещё лучше: за бетонный бордюр. (В последнее время машинам мало дороги, таранят именно остановки с людьми).

– И по тротуарам осторожно, с оглядкой ходи. (Ополоумевшие водители норовят выскочить на тротуар).

До того непедагогично запугала ребёнка, что тот однажды (из глаз брызнули слёзы) крикнул: «Мама, хватит, я боюсь!» – «Чего боишься?» – «Всего! По улице идти боюсь! Из дома выходить! Жить здесь боюсь!»

Охватившая страну необъявленная дорожная война, как и полагается большой войне, заглянула почти в каждый дом. Словоохотливая помощница по хозяйству Зоя (один час – сто рублей) рассказывала Римме про младшую сестру. Тоже, давненько уж, та на Дороге смерти попала под шальной автомобиль:

– У-у, хорошенькая была, бедовая. Мужики за ней хвостом увивались. Шла вдоль дороги на пляж, в купальнике, обвернувшись в полотенце. Как машина сбила её, бедную: описала дугу в двадцать метров. Сколько потом ей операций делали. Селезёнку удалили, печень в сеточке сращивали. Так и мучилась после: ни жила – ни помирала, Царствие ей Небесное. А та пьянь на поселении три года посидела и по амнистии вышла.

Зоя рассказывает эту историю в сто первый раз. Одновременно переделывает сто дел: ползает, протирая плинтуса, поливает цветы – только схваченный резинкой мышиный хвостик на макушке деловито вздрагивает.

Уважительно, не смея нарушить творческий беспорядок, обмахивает султанчиком Риммин письменный стол с наваленными грудой справочниками, листами и блокнотами. Энергично переворачивает и вытрясает из клавиатуры крошки от печенья, яблочные семечки и подсолнечную шелуху.

Вдруг склоняется к висящей на спинке стула Римминой замшевой сумке. Пристально всматривается и уверенно говорит:

– Кто-то вас, Риммочка, сглазить хочет, порчу навести. – В доказательство держит в весёленьких канареечных перчатках, в двух мокрых резиновых пальцах, несколько прилипших волосинок. – Я ещё в прошлый раз приметила: колдует на вас кто-то, да не стала вам говорить. Опять насмешничать станете, что темнота да дремучесть.

Зоя устало усаживается на стул, свесив тряпку между широко расставленных колен в трико. Мышиный хвостик никнет, опускается, сползает набок: тоже устал.

– Вы, Римма, шатенка, а эти волосы белокурые. Работает у вас в офисе блондинка, которая зуб на вас имеет? Видите: волосинки-то типа в крестик сплетены, скручены.

Вот всем хороша домработница Зоя, крупно повезло Римме с Зоей, если бы ещё Зоя не доставала своими суевериями. В прошлый раз тоже вошла в квартиру, с порога победно, торжествующе неся в вытянутой руке булавку: якобы кто-то воткнул в Риммин дверной косяк.

– А в позапрошлый раз, Риммочка, – сладко говорит, – под дверным ковриком у вас обглоданная кость лежала. И чудная какая кость: в форме человека, фигуры. Ей Богу, кто-то приворот на вас делает. Коллектив у вас бабский, вредный, склочный…

– Римма, да у нас на лестничной площадке не то, что булавку и кость – слона можно найти…

Бесполезно.

На этой почве возникали внутренние непонятки. Как-то Римма подарила Зое дорогой французский шампунь. Спустя время Зоя его вернула. Не глядя в глаза, неловко, боком вытащила ополовиненный флакон из сумки, ткнула Римме куда-то в живот.

– Уж не знаю, Риммочка. Заговорённый, что ли, ваш шампунь. После него как у меня волос полез, как полез – вся ванна в волосах. Чуть не облысела. Бог с вами, возьмите назад ваш шампунь. Не знаю уж, что вам дурного сделала… Вроде всей душой. Извините, если чем не угодила.

Римма потеряла дар речи.

– Вы… Вы, Зоя, что хотите сказать? Что это я, как вы выражаетесь, «заговорила» шампунь?!

– Да уж не знаю, что и думать. – Шмыгнула носом, обиженно отвернулась, мотнув хвостиком. – Глаз-то у вас, Римма Васильна, не в обиду будь сказано, тёмно-карий, почти чёрный. Сглазливый.

Римма только руками развела. Некоторое время домработница с опаской и даже с ужасом наблюдала за хозяйкой. Потом вроде потихоньку сгладилось. А недавно – снова здорово.

К 1 мая Зоя всегда мыла у Риммы окна. А тут в последнюю минуту позвонила: «Не могу прийти. Племянница зовёт на дачу, сготовила окрошку». – «Конечно, Зоя, о чём разговор».

После майских праздников домработница явилась, с остервенением принялась драить стёкла, так что те жалобно дребезжали и дзенькали. Была непривычно молчалива, но к обеду не выдержала, её язвительно прорвало:

– А здорово вы, Риммочка, меня тогда сглазили на Первое-то мая. Ну, обиделись, что не пришла окна мыть – так бы и сказали. А то такое на меня напустили – срам сказать. Как с той окрошки меня пронесло, как пронесло. Такая, извиняюсь за некультурность, диарея прошибла – сутки из туалета не вылезала. Не соврать, дюжину рулонов бумаги извела.

– Зоя, вы с ума сошли. Вероятно, квас был испорченный.

– Не-ет. Племянница с гостями ту же окрошку ели – всем ничего. Вот и сидела я в туалете да думала. «Должно, думаю, Риммочкиных рук дело, больше некому. Дескать, ах не пришла ко мне окна мыть?! Так получай!» Вы, Риммочка, в будущем сразу говорите, если что не по вам.

И, как Римма ни убеждала домработницу, что всё это «колдовство» – средневековье, мракобесие и херня собачья, – Зоя осталась в полной уверенности, что неукротимый понос на неё в отместку напустила хозяйка.

Если честно, Зоя давно бы ушла от Риммы – но было боязно. Если за немытые окна хозяйка так отомстила, то страшно подумать, что сделает над Зоей за увольнение. Наведёт чёрную немочь, останешься без рук-ног, в тень превратишься, на нет сойдёшь…

Римма вышла из автобуса. Как всегда, замесила сапогами склизкую, жирную, как мыло, глину на обочине дороги. Впереди девушка толкала коляску. Одной парой колёс – по глине, другой – по асфальту, чтобы не увязнуть. И ведь видят водители детскую колясочку – ни за какие коврижки, ни на миллиметр не объедут из какого-то злорадного принципа. Несутся, полные непонятной весёлой злобой на всех и вся.

Римма помогла девушке вытолкать коляску из грязи. Что происходит с людьми?! И видят, и молчат все, как воды в рот набрали.

Вспомнилось: когда у соседки погибли девочки, город устроил вечер скорби. Собрался поддержать несчастную мать, разделить её горе. В условленный час люди тихо подтягивались к площади, все с зажжёнными свечками. Целая площадь колеблющихся огоньков – печально и красиво!

Фотографии девочек завалили цветами, куклами, мягкими игрушками. Соседка стояла с низко, покорно опущенной головой. Ей говорили сочувственные слова, желали великого смирения и мудрости перенести трагедию.

Римма тоже решила поддержать. «До каких же пор, – горячо заговорила, обращаясь к окружающим, – будут твориться убийства на наших дорогах? До каких пор будем мы покорно сносить смерть под автомобильными колёсами детей, сестёр, братьев наших, стариков?» Но её уже мягко теснили в сторону, затирали спинами. Укоризненно шептали:

– Это акт скорби, а не гражданская панихида, не политический митинг! Деликатней нужно быть. Что вы, в самом деле, ведёте себя, как слон в паскудной… То есть в посудной лавке? («Оговорка по Фрейду», – хихикнул кто-то рядом. Сейчас модно, к месту и не к месту, вернуть эту «оговорку по Фрейду»).

«Что она себе позволяет!» «Пожалейте мать!» «Нашла время!» «Лишь бы смуту сеять!» «Какая бестактность!» – слышалось из толпы. Что оставалось делать? Римма повернулась и ушла, и долго ещё слышала за спиной колыханье, тяжкие глухие вздохи и стоны сплочённой, переминающейся толпы.

Но не сидеть же, сложа руки, и ждать, когда, не приведи Бог, в местной газете появится некролог о грудном младенце. Нужно сделать следующее: сфотографировать детскую коляску на Дороге смерти, под колёсами авто. Послать в газету, идти в ГАИ (пускай составляют предписание), выложить в инете…

Но не будешь же караулить мамочек с колясками, а после просить с риском для жизни позировать на дороге для удачного кадра. Римма пробежалась по соседям: у кого есть коляска.

В соседнем подъезде у молодых супругов Новиковых был новорождённый. Родители не пожалели для такого дела коляску-трансформер: небесно-голубую, украшенную весёлыми розовыми вставочками, накладными кармашками, висячими игрушками-погремушками.

Римма фотографировала вволю, в разных ракурсах: пусть у обывателей при виде детской коляски рядом с мчащимися машинами дрогнет сердце. Пусть, наконец, проснутся, оглянутся, встрепенутся!

Зоя принесла новость на хвосте. Сбрасывая плащик в прихожей, возбуждённо тараторила:

– Слышали, на Дороге смерти детскую коляску сбили, прямо в лепёшку сплющило?

– Ребёнка?!

– Коляску. Своими глазами видела: модная, голубенькая такая колясочка. Ребёнок, слава Богу, в последний момент вылетел. Закутанный был как чурбачок. Целёхонький, говорят, только испугался.

Римму обдало холодом, вдруг ослабли ноги.

– А коляска… Не с розовыми вставками?

– Не припомню, кажется, с розовыми. Ну да, точно, с розовыми! Модная такая, всякими фиговинками увешана. Да вы их знаете, Новиковых!

К вечеру в дверь громко, требовательно застучали. Потом нетерпеливо, грубо забарабанили кулаком, многими кулаками, ногами. Римма накинула куртку, вышла. Какие-то люди жёстко (не вырвешься!) подхватили её под руки, вывели во двор. В сумерках у подъезда колыхалась тёмная людская масса. Мелькали огни фонариков. Раздавались выкрики:

– Зачем коляску брала? Порчу хотела навести? Радуйся: навела, добилась своего! Разве можно фотосессии с коляской устраивать, хоть и пустой? Грех!

– Фоткала на камеру, а сама ситуацию заранее примеривала. Несчастье притягивала. Тёмную энергию. Вот и притянула. Чуть младенца на тот свет не отправила.

– Про неё давно слухи ходят, что этим делом занимается. Ворожбой. Чёрной магией. С нечистой силой знается.

– Да что на неё смотреть! Давай сюда ведьму!

Где-то в толпе плыла, мелькала и скрывалась знакомая маленькая головка с мышиным хвостиком. К Римме со всех сторон тянулись руки, растопыренные пальцы. Больно запутались в волосах, стащили Римму с крыльца в толпу, швырнули под ноги, под топочущие, пинающие каблуки.

– А-а-а, колдунья! А мы думаем, чего на дороге столько народу мрёт. Признавайся, твоих рук дело?!

– Вчера смотрю, – это возбуждённо и страстно говорила соседка, которую Римма столько раз привечала и поила чаем, – смотрю, Римма Васильна за угол завернула. Я вслед: она как сквозь землю провалилась. А где Римма Васильна стояла, там кошка чёрная сидит, ей Богу!

– Чего там рассусоливать! Тащите, сжечь её! Сже-е-ечь! – стоном неслось в толпе.

Римма, вырываясь, изо всех сил забарахталась, забила руками, замычала. Уронила настольную лампу, чуть не разбила. Листки с чертежами и эскизами разлетелись, рассыпались по всему полу. Она, не понимая, смотрела на эти листки, растерянно приглаживала встрёпанные волосы рукой. Никак не могла унять сердцебиение.

Господи, какое счастье, что это только сон! За окном под ветром шумит дерево, скрипит, царапает ветвями о стекло. Вот что она приняла за стоны и крики толпы.

Вошла Зоя, такая милая, уютная, домашняя! (Слава Богу, значит, и новость про сбитую коляску – тоже сон). Надевая передник, оглядываясь, строго заметила:

– Что это у вас тут по всей комнате натоптано, раскидано. Будто слон побывал.

– Слон в посудной лавке? – попробовала улыбнуться Римма. Улыбка вышла резиновая, робкая и заискивающая.

– Почему в посудной? – не поняла Зоя. – Просто слон.

На мониторе всё ещё висела фотография: целёхонькая, невинная розово-голубая коляска. Зоя проявила живой интерес к фотографии: «Ну-ка, ну-ка». С любопытством навалилась на спину Римме полной мягкой грудью.

– Это не Новиковых коляска? Не поверите: вот только на моих глазах машиной сбило, ужас. Точно она! Модная такая колясочка, голубенькая, с прибамбасами…

 

АНТОШКА И СПРУТ

Деревня Малафеевка, озябшая, сырая, раздавленная брюхатым ноябрьским небом, состояла из десятка изб: будто низку серых деревянных бусин рассыпали на холме. Безлюдная, тонувшая в грязи, она выглядела так, что всем самолетам российского МЧС, летящим с гуманитарной помощью в точки мировых катастроф, следовало немедленно развернуться и сменить курс на Малафеевку.

Лишь у единственной избушки с вывеской «рюмочная» клубилась жизнь. Пьяные с глазами кроликов выкрикивали вовсе не красивый латинский афоризм «in vino veritas», а совсем другое. Шустрая бабка, тащившая на коромысле ведра с водой, остановилась подивиться на лакированные джипы и яркий микроавтобус: как на залетевших жар-птиц, как на приземлившиеся в Малафеевке летающие тарелки.

– Ан-то-но-ва!

Антошка (мальчиковая стрижка, джинсы из «Детского мира», косолапые кроссовки) скомкала интервью с бабкой-водоноской. Побежала к автобусу, на ходу наговаривая на диктофон конец диалога (опять редакторша даст нагоняй: «Антонова, больше позитива. Освещай официоз, а не байки из склепа»).

Официальные лица из области: Главный, НеСамыйГлавный и Прямо СкажемНеБольноГлавные. На всех черные кашемировые пальто до пят, расстегнутые, чтобы были видны белые кашне и дорогие костюмы. Стрелки брюк надламываются над блестящими штиблетами. Время тяжелых драповых пальто и надвинутых на уши фетровых «пирожков» ушло в прошлое. Несмотря на сыплющуюся с неба крупку, все, подражая СамомуГлавному, без головных уборов, ветер ерошит модельные стрижки.

Про одного НеБольноГлавного, депутата-коммуниста, Антошка год назад писала заказную статью. 7 ноября на городской митинг собрались полтора десятка плохенько одетых пенсионеров. На морщинистых шеях трепыхались пионерские галстучки, печеные личики пылали от колючего ветра и классового гнева. Депутат предусмотрительно оставил «Джип-Чероки» за два квартала и оставшееся расстояние до трибуны демократически преодолел пешком…

Мужчин в кашемире облепила ощетинившаяся микрофонами, фотоаппаратами и камерами свита из местных и областных журналистов. В суете у телевизионщиков штатив свалился Антошке на голову. Вам смешно, а знаете как больно.

График пребывания гостей плотный: экскурсия на спиртзавод в Чибышах, потом накручивание кому надо хвостов в отстающих деревнях Матюшатах и Малафеевке. После пресс-конференции «лиц» увезли обедать в лесной гостиничный комплекс «Хуторок» подальше от нескромных глаз. Продрогшие журналисты запрыгали через лужи в деревенскую столовку. На столиках ждут борщ, пюре с котлетами, компот. Из-за стойки бросают любопытные взгляды девчата-подавальщицы. Мужская часть журналистской братии тут же повынимала из торбочек булькающие посудинки с «беленькой».

Корреспондентки брезгливо скривились, мужчины особо и не настаивали. Антошка села в сторонку причесывать блокнотные записи. Через плечо заглянул фотокор Киянов. Прочитал вслух: «Колонка заржавела, малафеевцы черпают воду из лужи, отстаивают, пропускают через марлю и кипятят, но вода все равно хрустит на зубах… Матюшата зимой по самые крыши заносит снегом, бабушки на лыжах ходят на центральную усадьбу, еле отбиваются от волков… Дети пьют чай из сушеной моркови… В Чибышах в клуб на культурное мероприятие выделили сумму. Хватило, чтобы купить два воздушных шарика. Один, пока надували, лопнул… Головка бо-бо?» – нащупал шишку, от падения штатива, на Антошкиной голове. По-матерински подул. – Так кто из нас 33 несчастья?»

Тридцать три несчастья – прозвище Киянова. На первой же с его участием планерке редакторша пожаловалась, что на редакционную стоянку нахально ставят машины жильцы соседнего дома. Киянов вызвался решить проблему. Суетился, махал руками, давая ЦУ работягам, растягивающим трос. Через час, помчавшись за каким-то делом на стоянку, о тот самый трос споткнулся и сломал ногу.

В другой раз Антошка и Киянов поехали в поселение Кедрачи, где жили последователи учения Анастасии. Хлынул ливень. Вытолкать машину, применив две добавочные лошадиные силы: Киянова и Антошки – не удалось. Водитель отправился искать трактор, а им пришлось оставшиеся километры топать пешком.

Грозовая туча ушла. От зноя звенели луга, звенел воздух от оглушительного стрекота кузнечиков. Вмиг налетели оводы и сопровождали их до самой поселения. Оводы были здоровые, как лошади, а лошади, выяснилось уже в Кедрачах, злые как собаки.

Вернее, лошадь была одна – рыжая, сытая, огромная кобыла. Чем-то парочка корреспондентов ей не глянулась, и она, всхрапнув, с грозным бряцанием колокольчика понеслась на них. Киянов взвизгнул и птицей взмыл на забор. По ту сторону забора запрыгал худой пес, стараясь достать кияновские штаны. Кобыла пронеслась, жарким боком задев прижавшуюся к сараю Антошку. И еще долго носилась она с тяжким топотом, от которого сотрясалась земля, загоняя их то в чужие дворы, то на заборы. Для полноты эффекта время от времени грузно валилась и каталась по земле, пытаясь избавиться от туч мошкары.

Наконец, в окружение гусят и утят вышла девушка с толстой косой, странно вихляясь всем телом и запрокидывая голову назад (Даун, догадалась Антошка), и отогнала кобылу.

Во время бега с препятствиями Антошкин диктофон сам собой включился, и пленка долго хранила заполошные крики, визг, загнанное дыхание и гневный храп кобылицы… Сегодня снова поехала с Кияновым: пожалуйста, штативом съездило по башке. А если сотрясение мозга, вон даже тошнит? Или в том виноват подкисший борщ?

…От трассирующих пуль на земле тут и там дымились пылевые смерчики. Звериными пружинистыми перебежками двигались омоновцы, окружая захваченную боевиками школу. Здание стояло как вымершее: ни единой фигуры в окне, ни единого звука. Но столько человеческого горя, столько немых рыданий в этот момент содержало оно, что, казалось, под их напором стены крепятся из последних сил, вот-вот не выдержат, дадут трещины, рухнут, рассыплются.

Зазвонил телефон.

– Антонова, День города пока что никто не отменял. Ты материал сдавать собираешься? Ну и что Беслан? Слышала пословицу: умирать собрался, а жито сей? Материал проплачен, чтобы живой, задорный, с огоньком написан был. Не забудь отметить конкурс карнавальных костюмов по предприятиям.

Антонова утерла кулачком слезы: проклятое журналистское жито! В эту самую минуту в Беслане… Эти, хуже фашистов, согнали первоклашек в спортзал… А она, Антошка, как заяц на барабане, выколачивает из клавиатуры: «Вокруг безмятежный смех, веселые, румяные от сентябрьского холодка лица горожан… Карнавальное шествие возглавляет коллектив птицефабрики. Кто это важно выступает в желтеньком пушистом оперенье, свесив огненный гребень набок (переодетый цыпленком-бройлером небритый мужик)? Следом бежит отряд румяных аппетитных окорочков и т. п.»

Сложные отношения сложились у редакторши с Антошкой, лишь та с институтской скамьи устроилась в районной газете. Из первой поездки на дырявую ферму, где в детском отделении телята лежали, вмерзнув в навозный ледок, и натужно, как старички, кашляли от бронхита и воспаления легких, Антошка вернулась с темным лицом. Сидела за компьютером всю ночь и утром выложила перед редакторшей текст. Он начинался так: «Я писала кровью…»

Редакторша прикинулась непонятливой: «Как это: кровью?» Антонова объяснила: «Ну, макают перо в кровь. Или в желчь». «Ну, ну. Ты бы хоть ударение поставила, а то люди не поймут. Подумают, что корреспондентка пИсала кровью». Антошка вспыхнула, сгребла печатные листы. Редакторша – вредина вслед успела крикнуть: «Желчью, кстати, тоже пИсают».

Антошку трясло. Киянов успокаивал:

– Груба, это есть, а так справедливая тетка. Не делит коллектив на любимчиков и черносписочников. За нашего брата, газетчика, горой стоит. Менеджер каких поискать, рекламодатель к нам прет. В других «районках» из кулька в рогожку перебиваются, а у нас зарплата ого.

Между прочим, та статья про телят вышла, ферму подлатали, утеплили.

«Представьте себе большой дом, хозяева – мы с вами. Рабочие, врачи, педагоги, ученые, домохозяйки, артисты, военнослужащие. Чтобы продуктивно работать, спокойно отдаваться любимому делу (а в доме был порядок), мы раз в четыре года отправляемся на рынок услуг. Рынок – крикливый, оживленный. Выбор – богатейший, глаза разбегаются. Сотни, десятки сотен претендентов. Наперебой расхваливают сами себя, брызжут слюной, с жаром бьют в грудь. Мы приятно удивлены: такую, в сущности, черную, неблагодарную работу рвется исполнять столько желающих. Возвращаемся счастливые и успокоенные. Нанят полный штат обслуги: экономы, управляющие, дворники, охрана.

Идет время, и в доме творятся странные вещи. Хороший слуга – это незаметный слуга, слуга-невидимка. Однако вместо того чтобы бесшумно и быстро наводить в комнатах обещанный порядок, слуги подробно и со вкусом объясняют, отчего в доме грязь и холодильник пуст. Как они этим озабочены. Что мешает им вплотную заняться борьбой с этим явлением. Какие меры предпринимаются. Какие целевые программы написаны. Какие кадровые перестановки поспособствуют улучшению ситуации. Сколько конференций и встреч на высшем уровне проведено, какие резолюции вынесены. Какие договоры подписаны, и какие указы изданы, какие комитеты организованы.

Слуги выжили хозяев в чуланы под лестницей, а сами заняли лучшие комнаты. Сами себе назначили зарплату, намного превышающую хозяйский доход, погрязли в долгах. Открыли счета в заграничных банках. Отдыхают на тропических островах, тогда как хозяева могут позволить себе в отпуск разве что за грибочками в соседний лесок выбраться. Завели машины с мигалками. Сытое житье пошло впрок: обслуга склонна к активному почкованию и размножению, так что хозяева тоскуют: «Господи, как такую прорву прокормить?» Хозяева измождены и зачуханы, а слуги… Да что там, включите телевизор, личики в экран не помещаются.

Слуги забронировали свои комнаты, у дверей посадили охрану. Какие-то подозрительные личности, сгибаясь от тяжести, тащат из комнат хозяйское имущество. Слуги шушукаются по углам, заключают сомнительные сделки. А хозяева на кухне боязливо перемывают им косточки… Увы, такова натура всех слуг на свете: без ежовых рукавиц они мгновенно хамеют. Слуг-то переделать можно, а вот как переделать горе – хозяев? Плохи не слуги, а хозяева, которые разрешают слугам садиться на свою шею…»

– Гос-споди, что это?! – откинулась на спинку стула бледная редакторша.

– Вы же сами дали задание написать о предстоящих выборах исполнительной и законодательной власти. О слугах народа.

– Етит твою мать. А это еще что за опус?!

– Журналистское расследование по письмам читателей. Факты подтвердились: председатель комитета по имуществу непрозрачно делит жирные куски муниципального пирога. Архитектор берет взятки. Прокурор их покрывает. Город пронизали щупальца коррупции. Марко Незе с его «Спрутом» отдыхает.

Редакторша долго и тщательно рвала Антошкины листочки и эффектно сыпала в мусорную корзину.

– Антонова. Ну, уйдут меня на пенсию. Назначат Грюкина из отдела патриотического воспитания. Будете у него, гении мокрохвостые, ходить строем и хором пукать: «Взвейтесь кострами, синие ночи».

… Редакционные дамы напекли пирожков, командировали Антошку в травматологию, где в очередной раз томился Киянов. Вчера делал фоторепортаж с рытья фундамента под новый дом. Азартно прыгал со своей «сонькой», снимал с разных ракурсов. И тут его сзади тюкнуло по голове ковшиком экскаватора. Нечаянно. Легонько, конечно, тюкнуло, но ведь – экскаватор…

В больнице шел ремонт, на лестничных маршах умопомрачительно пахло свежей побелкой. Мелом пахло! Антошка его бы горы съела. Хотелось, пока никто не видит, лизнуть стену… Жадно, ненасытно вгрызаться, как тот экскаватор. Выгрызть вот такую дыру. Об извращенном аппетите призналась Киянову. Тот, с ледяным пузырем на макушке, жуя пирожки, подозрительно заметил:

– Ты, мать, не беременная ли?

– Киянчик, ты дурак.

Покупая в «Канцтоварах» пачку мела, Антошка уже все знала. У нее будет малыш. Сын нового мэра, маленький Коррадо Каттани. Так про себя назвала мэра Антошка. С его приходом повеял свежий ветер перемен. На архитектора завели дело. Председатель комитета по имуществу томился в СИЗО. Прокурора перевели в другой город.

Антошке поручили сделать о нем материал в рубрику «Знакомьтесь: персона».

– О, юная пресса!

Совершенно непохожий на мятых временем и тяжким бременем работы чиновников. Вылитый актер Микеле Плачидо, игравший отважного комиссара в фильме «Спрут»: тяжелый подбородок, глубоко посаженные умные глаза, буйная шевелюра. Карман пиджака что-то оттягивает: не исключено, что пистолет. По окончании беседы мэр вынул из кармана не пистолет, а фляжку с вензелями. Разлил себе и «прессе» в серебряные рюмочки коньяк…

Второго марта выходил последний предвыборный номер газеты. План, разработанный Кияновым и Антошкой, был прост: редакторша на больничном, заместитель в командировке. Номер в печать подписывает ответственный (в редакции его звали безответственный) секретарь. Для него бутылка что мамкина грудь, после нее он подмахнет номер в печать не глядя.

Киянов спокойно верстает полосу, стирает ура – передовицу, а в типографию по электронке сбрасывается Антошкина статья. Та самая, которую редакторша искрошила в мусорную корзину. А электронный вариант-то остался! Антонова не сомневалась: статья зажжет глаголом сердца людей. Прочитав ее, они выйдут из летаргического сна. Оглянутся, прозреют, ужаснутся, гневно взрыдают и… Найдут ответ на извечное русское: «кто виноват» и «что делать».

Номер подписывался в четыре часа. Киянова все не было. Зеленая от токсикоза и ожидания Антошка металась по редакции. В половину четвертого Киянов позвонил и мрачно сообщил, что находится в обезьяннике. Его подкараулили и запихали в спрятавшуюся в кустах «ментовку».

– Тебя выпустят?!

– Под залог в 90 тысяч рублей.

Антошка прикинула: пока она накопит искомую сумму, Киянов просидит в обезьяннике пять лет.

Первым, на кого налетела на улице Антошка, был… Киянов.

– Редакторша внесла залог, – объяснил он. – Сразу поехала в банк, у нее на операцию было накоплено, она же сердечница… Слушай, Антошка, ты точно никому не говорила про наш план?

Никому. Кроме единственного человека, которому она беззаветно верила. Который бесстрашно в одиночку вступил в бой с местной мафией. Он посадил в тюрьму архитектора, снял мздоимца по вопросам имущества, выдворил из города негодяя прокурора. Он – Коррадо Каттани.

– Кто?! – завопил Киянов. – Да твой мэришка посадил архитектора, потому что тот с ним не делился. Снял имущественника, чтобы освободить кресло для племянника. А прокурора перевели с повышением в областной центр. И вообще, всем известно: твой отважный мэр в нашем городе отсиживается после прогремевшего дела с подложными авизо… И вообще, он женатый. Антонова, ты чего?!

Антошка лежала в обмороке белая, как мел, который она ела килограммами. Ей казалось, или на самом деле она слышала голос Киянова?

– Антошка, люблю тебя, твой ребенок будет моим…

Прошло четыре года. Редакторша после микроинфаркта ушла на пенсию. Ее кресло заняла Антонова, которая сама про себя говорит, что, «слава Богу, перебесилась». После аборта она располнела, купила енотовую шубу и двигается лениво, с чувством собственного достоинства. Иногда звонит мэр и приглашает «обворожительную прессу» в сауну «согрешить по старой памяти». Антошка тихо и мелко смеется в трубку.

Киянов отпустил бороду и ушел в лес. Он женился на девушке-Дауне и проповедует учение Анастасии. Однажды Антоновой удалось пробиться сквозь вечную зону вне действия. Трубку взяла косноязычная Даунша.

– Как Киянов?!

Сквозь свист и помехи слышалось:

– Ой, знаете, плохо. Крыл баню, свалился в крыжовник. 60 шипов выковыряли. Лежит распухший как подушка, но улыбается и передает привет…

 

ПИШУЩИЙ ЧЕЛОВЕК ЛЮДКА

Колыхнулась ситцевая занавеска. В закут вошла тетка. Людка оглянулась и быстро спрятала коробку с тушью. Но зоркая тётка уже заметила Людкины глаза: один обыкновенный, маленький и невзрачный, другой – с жирно начернёнными, торчащими ресницами.

– И думает – красиво, – презрительно сказала тётка. – Люди-то смеяться будут.

Тётка явно напрашивалась на скандал. Людка покраснела и крикнула:

– Вечно ты! Кто будет смеяться-то, такие деревенщины, как ты, что ли?

– Сама, шишига, не больно городская, – огрызнулась добившаяся своего тётка. Неодобрительно косясь на Людку, она шоркнула ладонью по одеялу, будто смахивала пыль. Уложила на койке ни разу не надёванное, пахнущее магазином бельё: скользкую сорочку, атласный лифчик-нулёвку и гипюровые тесные трусики. Потом подпёрла щёку рукой и, пригорюнившись, стала рассматривать разложенные вещи.

– Людк, – попросила она неуверенно, – может, в майке трикошной пока поедешь? Холодненько ещё. Москва – так, думаешь, и юг тебе?

Людка агрессивно сдёрнула с койки бельё и вышла из закута. Оттуда сказала злорадно:

– Лучше б печь затопляла, жадина. Холодина в избе. Нет, с утра над душой стоит.

Тётка отмолчалась, чувствуя, что замечание в её адрес справедливо.

Через минуту Людка: длиннорукая, с широкими мосластыми, как у парня, плечами, – вышла. Лицо у неё было посинелое, насупленное, – не глядя на тетку, стала влезать в джинсы.

Собственно, это были не джинсы, а брюки, сшитые не очень аккуратно в местном быткомбинате из шестирублёвой синей ткани. Под ветром штаны раздувались и трепетали парусами на худых Людкиных ногах. Людка гордилась ими и называла – «джинсы». Отсталая тётка смотрела на «джинсы» с ужасом.

– Мёд положила? – сурово спросила Людка, опережая тёткины причитания. Та всплеснула руками и засеменила на кухню. Людка, которой этого и надо было, бухнулась на колени у койки. Вытащила из пахнущего плесенью угла потрескавшийся школьный портфельчик. Он разбух от бумаг и был заботливо перевязан верёвочкой. Вытерев ладошкой пыль, сунула в хозяйственную сумку и прикрыла кофтой.

А из кухни уже шла тётка, неся в бережно вытянутых руках литровую банку с застывшим жёлтым медом.

– Дашь кандидатам-то, скажешь: свежий, в августе, мол, качали. Извините, мол, не побрезгайте. Так, Людка, скажи, слышишь?

Львовы, кандидаты каких-то химических наук, приходились родственниками соседке Евдокимовне. Евдокимовна, после уговоров и всяческих посулов со стороны тётки, покуражилась, поломалась – но адрес дала.

В десять часов местного времени Людка вышла из дома и размашисто зашагала к автостанции. В душе Людка, возможно, чувствовала себя маленьким Ломоносовым. Она думала о далёкой Москве, о бумагах в портфельчике, о всемирной славе, которую принесут ей эти бумаги…

Всё у Людки было распланировано заранее. И уже осенью она знала, что в мае будущего года выйдет со своим портфельчиком, дотрясется в рейсовом «пазике» до железной дороги. А там сядет на проходящий поезд «Кемерово-Москва» по билету, купленному загодя, чтобы, не дай Бог, никто не занял Людкиного места.

И тётка, и все деревенские думали, что Людка едет с глазной болезнью в столичную клинику. Господи! Стала бы она такой ерундой тревожить столицу!

Ей нужно было, она давно мечтала показать знающим людям содержимое портфельчика. В нём заключались душа и тело Людкины.

Дело в том, что Людка писала. Портфельчик вмещал в себя тщательно отобранные рукописи последних лет, которые Людка скромно считала, в общем, плодотворными. Тут были: начало поэмы, состоящее из сорока двух глав, три неоконченных романа и куча всяких рассказов, на которых Людка набивала руку.

Поездка была расписана по пунктикам. Во-первых, она приезжает на квартиру к кандидатам Львовым, мужу и жене.

Людка представляла, как всё произойдёт. Она робко, смущаясь, подносит Львову одну из своих работ… Нет, лучше так: Львов случайно наткнётся на портфельчик. Ероша волосы и приговаривая: «Ах, чёрт» – будет жадно листать в вольтеровском кресле Людкины произведения одно за другим.

Потом взойдёт жена, и он скажет: «Взгляни, Маша, а ведь любопытно, чёрт возьми». И Маша тоже будет вдумчиво читать, потирая бледное, утомлённое от вечных поисков лицо тонкой сухой ладонью, изъеденной реактивами…

А потом они сядут вот так рядышком и будут долго молча созерцать Людку, как открытое ими редкое химическое соединение. А потом Львов на умоляюще-вопросительный взгляд жены пожмёт плечами, наберёт номер и скажет в трубку своему приятелю, какому-нибудь доценту из Литинститута:

– Алё, Петруша. Хочешь открыть… гм, своеобразный талант? Тут писательница осьмнадцати лет объявилась… Писательница, говорю! Брось, какие шутки. Прочитал кое-что, понимаешь, мощно написано, громадное впечатление, сильная вещь и т. д.»

Ну, или ещё тоже вариант, который Людка милостиво допускала. Она со своим портфельчиком топает прямо в редакцию журнала. Туда ровно год и пять месяцев назад ею были посланы сказки, а ответа пока не было (по техническим причинам, наверно).

Итак, она входит и представляется: «Касаткина Людмила». «Каса-аткина, Каса-ааткина», – задумчиво поёт лысенький толстый редактор, постукивая золотой авторучкой по столу. И тут лицо его вытягивается, он в страшной растерянности роняет ручку, ныряет под стол и начинает ловить её обеими руками.

– Та самая Касаткина – своей персоной? Какой сюрприз!

– Да, – важно признаётся Людка. – Та самая. Я вам сказки посылала.

– Да, да, – виновато кивает редактор. – Отзыв мы не успели послать. Да и бог с ним, какой отзыв, и так всё ясно! Как раз на днях выпускаем тиражом в полмиллиона экземпляров – это для начала, разумеется… Да как же так? Да вы молоды совсем, да вам восемнадцать есть ли?!

Из других кабинетов выходят люди. Редактор говорит им, с гордостью указывая на Людку: «Вот… Касаткина, так сказать, Людмила. Своей персоной. Редкая самобытность, своеобразный самородок, из провинции. Прекрасно».

* * *

Людка родилась в сибирском посёлке со смешным названием Пудик. Поселок делился на Старый Пудик и Новый. Старый заполняли бревенчатые домики с огородами и палисадниками. В новом посёлке гордо возвышались белоснежные, облицованные кафелем восьмиэтажки. Издали они походили на узкие белые корабли с иллюминаторами – серебристыми пятнышками балконов.

Им с мамой тоже дали однокомнатную квартиру на восьмом этаже. С точно таким же серебристым балконом, как у соседей слева, справа и снизу.

Людкину маму звали «мать-одиночка». Но какая же она была одиночка, если у неё была Людка?! Они нежно любили друг друга и вовсе (по Людкиному мнению) не нуждались ни в каком третьем лишнем. А Людкино слово в семье было – закон.

Все говорили, что мама страшно балует Людку. Она покупала ей на свою маленькую зарплату дорогие и нарядные игрушки. Эти игрушки, безжалостно исковерканные толстыми Людкиными ручонками, валялись потом по всей квартире, а мама смеялась и покупала новые.

Она брала на улице мороженое, пирожки, яблоки и конфеты, и всё, что в данный момент требовала Людка. Если Людка надкусывала и намеревалась бросить, мама подхватывала, смеялась, целовала её в сладкие губки и доедала сама. Не стесняясь посторонних, она вдруг подхватывала на руки тяжёленькую пятилетнюю Людку и жадно, жадно, ненасытно целовала недовольно пыхтящую мордочку, шейку, грудку – всё-превсё целовала. Бодала её лбом и приговаривала: «Моя милая горошинка! Моя маленькая ладушка! Мой ненаглядненький, сладенький мой!»

Посторонние неодобрительно качали головами: «Ведь это же чудовище впоследствии из ребёнка вырастет». А мама торопилась любить своё сокровище, свою горошинку и ладушку, словно сердце её предчувствовало беду.

Однажды было воскресное июньское утро. Бывают же по утрам такие ясные небо и солнце, что маленькое сердце колотится часто-часто, и страшно становится, что не успеешь переделать за день своих маленьких неотложных дел и отстанешь, упаси бог, от других, и тебе меньше на кусочек достанется этого жаркого летнего счастья…

В тот день они с мамой хотели пойти на пляж, а потом в парк. Они бы и пошли обязательно, только мама задумала постирать перед этим разные мелкие Людкины вещицы. После десятиминутной стирки она вышла на балкон, встала на большой табурет, а тазик с бельём поставила между босых розовых, очень хорошеньких ножек.

Свежий утренний ветер трепал на ней светлое льняное платьице. Она гибко наклонялась, брала трусики и носочки, отжимала и, чуть откидываясь назад, вешала и прищемляла белье. Мама смертельно боялась за своё сокровище и никогда не выпускала Людку на балкон. Людка стояла, прижав к стеклу сплюснутый нос, в восторге топала толстыми ножонками и визжала:

– Мама, ты меня слышишь? Ты меня слышишь, мама? Мама, я хочу чаю!

Мама трясла головой, будто не слышала, и смеялась беззвучно с сомкнутыми губами, чтобы Людка не догадалась об обмане.

И вот, когда она снова чуть откинулась назад, расправляя кофточку, табурет пошатнулся. Мама, весело крикнув что-то, чтобы не испугать хохочущую Людку, изогнулась и изо всех сил постаралась встать в прежнее положение. И вдруг она поняла, что это не просто табурет пошатнулся, что это случилось непоправимое – и её лицо в одну минуту посерело и осунулось.

Она, неловко взмахнув руками, округлив рот в виде кривой «о», тяжело опрокинулась боком за перила. Людке показалось, что этот неуклюжий трюк проделан для того, чтобы рассмешить её, и она весело захохотала. Но потом увидела руки, вцепившиеся в прутья, и лицо, вынырнувшее снизу и застывшее у бордюра, с круглыми, как пуговицы, белыми глазами. Тогда Людка безо всякого перехода из смеха закричала, выбежала на балкон и своими ручонками постаралась помочь напрягшимся твёрдым, побелевшим рукам.

– Соседей! – разомкнув губы, крикнула мама. – О господи!

Людка с плачем побежала к дверям, которые ей бы всё равно было не открыть из-за тугого новенького английского замка. И она долго теребила, царапала его и даже кусала… И вдруг услышала глухой крепкий звук падения тела, донёсшийся далеко снизу. Потом ей говорили, что она не могла этого слышать, но она, правда, слышала! Не переставая плакать и кричать, Людка побежала назад.

Белого застывшего лица у балконного бордюра уже не было. А внизу, куда выглянула Людка, просунув голову сквозь прутья, она увидела на газончике маму в белом платьице. Она лежала, раскинув руки, как распятый крестик, и отовсюду к ней бежали люди.

В доме появилась тётка, о существовании которой Людка не знала и знать не хотела. После похорон она увезла Людку. Тёткина деревня состояла из десятка высоченных изб с неприветливыми, по северному вырубленными под самыми крышами малюсенькими окошками.

Однажды в деревню вместе с автолавкой приехал лоток с мороженым. Людка увидела из окна, как, сверкая разноцветными рубашонками, несётся к нему деревенская ребятня.

Людка тоже побежала к тётке и, восторженно топая ногами и заранее плача от нетерпения и страха, что ей не достанется мороженого, требовала необходимые ей семнадцать копеек. Тётка трясла головой и делала вид, что не понимает. А потом сказала спокойно, почёсывая под кофтой обвислый живот: «Ишь, как мать изварлыжила. Песок есть с чаем пить, и ладно. Не больно деньжастые».

И тогда Людка завизжала и бросилась с кулаками на тетку.

Спустя некоторое время они ужились друг с дружкой. И, несмотря на страшную бесцеремонность их отношений и вечного цапанья, они даже по-своему полюбили друг друга.

Так получилось, что Людка в классе оказалась вроде изгоя-одиночки, наверно, из-за своего характера. Классная руководительница писала в характеристике: девочка растёт угрюмая, с замедленной формой мышления.

Она с завистью поглядывала на легко и весело сходящихся девочек, на переменках щебечущих и прогуливающихся под ручку. Они были чистенькими, миловидными, и воротнички и манжетки на форменных платьях у них были беленькие и кружевные. А ширококостная, выше всех в классе, Людка стеснялась тёткиной кофты и сборчатой черной юбки, и тряпочки вместо ленты в жидких рыжих волосах.

Но ей так хотелось примкнуть к щебечущей стайке! Ей ведь так много интересного можно было рассказать! Они бы ротики от удивления раскрыли – библиотекарь за Людкой не успевала в её формуляре вкладыши менять. Им бы не было скучно с Людкой, честное слово!

Самый сильный человек – одинокий человек. Вряд ли Людке были знакомы эти слова. Но боль сердца становилась невыносимой, необходимо было выговориться хоть кому-нибудь. Она начала писать грубоватые, сляпанные кое-как неуклюжие слова. Злилась, рвала бумагу, мучилась почти физически, даже кофта пропотевала под мышками.

На седьмом году обучения в классе появилась городская девочка Катюша. Её отец был инженером в геологоразведочной партии, остановившейся в деревне. «Какая хорошенькая! Куколка!» – ей не было прохода от восхищённых девочек. И Людка ревновала до слёз – то ли новенькую красавицу к девочкам, то ли наоборот.

Катюша первая услышала Людкины рассказы и по-женски опытно возбудила в ней тщеславие. Всплёскивала ручками и округляла глаза: «Ой, здорово, как настоящий писатель! Можно, я покажу папе?»

В десятом классе, прощаясь с Людкой (геологоразведочная партия уезжала), она торжественно говорила: «Запомни, я твой читатель, ты – мой писатель на всю жизнь. Твои рассказы будут продаваться только из-под прилавка! Это папа сказал, а он разбирается».

После десятого класса Людка, испорченная восторгами подруги и очень самоуверенно настроенная, поступала в областной университет. На экзамене по истории она со страшным треском провалилась. Она бойко отвечала по билету, и ей казалось, что историк спит и не слушает ее.

– Так, – сказал вдруг историк, просыпаясь и открывая глаза, – первого вопроса вы совершенно не знаете. Приступим ко второму.

Людка замямлила что-то дрожащим голосом, и историк, морщась и не спрашивая по третьему вопросу, аккуратно поставил в ведомости «неудовлетворительно», уже забывая о Людке и заглядывая в список, чтобы вызвать следующего абитуриента.

Людка вернулась работать в колхоз разнорабочей.

Поезд прибыл в Москву вечером. Было холодно, моросил дождь. Все, выходя из поезда на перрон, раскрывали зонты и быстро шли с чемоданами к вокзалу.

Людка совсем струсила и пала духом, выйдя на площадь Комсомольскую. Она никогда в жизни не видела столько народа и машин сразу в одном месте. Спросив несколько человек, где находится стоянка такси, и получив в ответ быстрое и раздражённое «не знаем», она понурилась и поплелась в прямом смысле, куда глаза глядят. Про себя она сердито передразнивала тётку:

– «Язык до Киева доведёт». Шиш он доведёт.

Как будто далёкая тётка была в чем-то виновата.

Случайно она наткнулась на табличку с буквой «Т». Людка обрадовалась, пристроила сумку под табличкой и стала ждать. Через час пятьдесят минут проходивший мимо мужчина обратил внимание на мумию, в которую превратилась окоченевшая Людка. Он разъяснил, что «Т» обозначает вовсе не стоянку такси, а остановку троллейбуса, но троллейбусы временно не ходят, так как линия ремонтируется.

Еще через час Людке удалось поймать «волгу» с шашечками.

– Куда? – спросил таксист, трогаясь и включая счётчик. Людка впервые видела такое красивое лицо у парня: продолговатое, с кожей гораздо нежнее и ухоженнее, чем у прыщавой Людки, с маленьким носом, с синими глазами под припухшими веками. Маленькие руки лежали на баранке, увитой цветной проволокой. На безымянном пальце поблёскивало серебряное кольцо.

Он был неотразим, и ничего удивительного не было в том, что он ни разу не взглянул на такое ничтожество, как подобострастно взиравшая на него Людка с сосульками рыжих волос, с синим носом, в дурацких «джинсах». Настоящие джинсы с фирменными наклёпками, узкие и обесцвеченные, облегали стройные ноги таксиста.

– Ну, ничего, – думала Людка, воинственно стискивая мокрые кулачки – ничего… Вот когда я прославлюсь – а этого осталось ждать немного – ты обязательно встретишь меня, слышишь? Тогда-то я буду совсем другая! И волосы будут отращены и модно раскиданы по плечам, как у тех девушек, что проплывают за окошком и остаются позади, и вместо этой дурацкой клеёнчатой сумки будет ярко-красный чемодан на молниях, с надписью на английском «аэрофлот». Вот вам всем.

Людку эта мысль успокоила. Она придвинулась к окну ближе, И сразу забыла и о девушках, и о чемоданах. Машина летела стремительно, точно ею управлял молодой бог! Она то ныряла в тоннели, где царила ночь и мерцали фары встречных машин, то вылетала на свет и простор, так что у Людки захватывало дух и становилось щёкотно в животе. Они взлетали на гигантский, дугой в воздухе висящий мост, и белые, розовые, небесно-голубые коробки домов оказывались далеко внизу под Людкой, в кудреватой зелени свежих майских садов, спрыснутых весенним дождиком.

Авто въехало в арку и у одного из старинных домов остановилось. Таксист взял у Людку трёшку, сунул в карман и со скучающим видом, посвистывая, стал протирать ветошкой стекло.

Людка ещё немного подождала сдачу (рубль сорок пять копеек!) Забеспокоилась, с тревогой взглянула на водителя. Он тоже с весёлым любопытством посмотрел на Людку. Не переставая улыбаться, потянулся и, стараясь не задеть Людку, открыл дверцу. И Людке ничего не оставалось делать, как неуклюже вывалиться с хозяйственной сумкой на асфальт. У неё горели уши и щеки.

Она поплелась к подъезду, кляня себя последними словами. Дура, вот дура-то! Она должна была сесть в такси с усталым отрешённым видом и углубиться в мысленное сочинение какой-нибудь новой повести. И на этого смазливого таксистика не пялиться, а скользнуть холодным взглядом и отвернуться. А лучше зевнуть: мол, видали таких – в базарный день пучок пятачок. Вот так.

… За дверью сорок второй квартиры, перед которой остановилась Людка, что-то громыхало, плачущим голосом ругалась женщина, кричал ребёнок, лаяла собака и громко пело радио.

Можно было даже не ставить себя на место тех, кто там ругался и пел, чтобы понять, что никакая пудиковская Людка с банкой меда им не требуется. Людка начала воображать, как она стоит в прихожей, путано объясняя, откуда она свалилась, а хозяева, поневоле умолкнув, с неудовольствием слушают её. Представив всё это в деталях, она довела себя до такого состояния, что скорее умерла бы, чем нажала на кнопку звонка.

Она б выстояла так и час, и два, тоскливо переминаясь, если бы не вышедшая из загудевшего лифта высокая белокурая девушка. Отпирая дверь сорок второй квартиры ключом, она спросила:

– Ну, и что же, так и будем сиротой казанской стоять? Входите.

Людка оробела, прошла вслед за ней, и первое, что сделала – торопливо сняла грязноватые туфли и поставила в уголок, чтобы не мешались.

– На место, Фома, – сказала девушка выбежавшей и завилявшей хвостом большой лохматой собаке. Перед зеркалом она расчесала, любуясь, длинные волосы, закинула их за спину.

– Вы по какому делу? Очередная родственница из энской губернии? У мамы страсть их коллекционировать.

Людка хотела оскорбиться, но вместо этого оробела еще больше от такой мудрёной замысловатой фразы.

– Из деревни я, – сказала она. Девушка скользнула взглядом по «джинсам», старенькой шерстяной кофте, вздувшейся пузырем на спине, усмехнулась и громко сказала, адресуясь к кому-то в комнату:

– Мам, к тебе, – и ушла из прихожей.

В комнате на кушетке лежала Львова – маленькая жирная женщина в мятой сорочке. Она усадила Людку, жадно расспросила о Евдокимовне, о деревне. А потом вдруг прервала расспросы и, понизив голос, начала рассказывать, что она очень больна, что у неё было два приступа, и увозила «скорая», что она, наверно, умрет, от неё это явно скрывают, а ведь ей так хочется жить, жить!

Львова заплакала, и Людке ясно было, что она плачет далеко не один раз на дню. Впрочем, через минуту она уже рассказывала оживлённо, что Минздрав выделил ей персонально путёвку на выбор: «Гуцулку» и Белокуриху. Но, бог мой, кто же предпочтёт Белокуриху?! Потом Львова снова прослезилась, вспомнив, как кто-то не очень деликатно обошелся с ней в Минздраве.

– Мама, ну что такое, опять! Митьку кормить мешаешь, – сказала недовольно девушка, заглядывая в комнату.

– Прости, Ленок, не буду больше, – утирая слёзы, пообещала Львова. И добавила уже другим, твёрдым жалобным голосом: – Кстати, Ленок, я убедительно прошу тебя наказать Дмитрия. Он на прогулке себя нехорошо вёл. Знает, что мне нельзя быстро, и нарочно убегал.

Девушка вышла, и из кухни послышалось сердитое:

– Сядь прямо. Возьми ложку как следует! Отвечай: ты почему не слушал бабулю? Ты слышишь: она плачет! Почему, отвечай, дрянь такая!

– Сама длянь! – после молчания довольно отчетливо сказал уже насторожённый в ожидании расправы детский голосок.

– Ты как со мной разговариваешь?! Ты как смеешь? Ты где этому научился?!

Ребенок завизжал вдруг так пронзительно, что Людка чуть не подпрыгнула.

– Ленок, не бей по голове! – Львова снова утонула в слезах.

– Вот так всегда, так всегда, – тоненьким от плача голоском повторяла она. Выплакавшись, начала рассказывать низким голосом, что Ленок прекрасная мать, над Димкой просто трясётся, но вот бывают срывы… Сами понимаете, развод – не шутка. И дед, как назло, в командировке…

Рассказывая, Львова комкала платочек и доверчиво трогала Людку за руку. Постепенно щёки и нос у неё порозовели. В животе у Людки в эту минуту гулко заурчало, и тогда Львова сказала носовым голосом, каким говорят воспитанные люди, если слышат что-то неприличное:

– Вы, наверно, голодны. Там Димка полдничает. Но сейчас поставим чайник, поджарим колбаски.

Людка была настолько убита, так разочарована, что даже жареная московская колбаска не улучшила её настроения.

На следующее утро Людка ехала в редакцию снова в такси, держа наготове раскрытую ладонь с мелочью и шевеля губами за счётчиком. Не проведёте!

В приёмной редакции Людке объяснили, что редактор в командировке в Дели (Людка так и ахнула: вот она, новая жизнь-то настоящая!) и что будет лучше, если Людка обратится в отдел прозы к Никоновой, четвёртый этаж налево. Людка поднялась, отыскала нужную ей дверь. На всякий случай прошептала: «Господи, помоги» – и вошла.

В комнате, вместо воображаемой солидной и мрачной тётки Никоновой, сидели девушки чуть старше Людки, усеяв подоконник, как воробьи. Все они смеялись чему-то и болтали ногами, с аппетитом жевали бутерброды и запивали кефиром из бутылок. Одна крикнула весело:

– А у нас обед! Войдите через полчасика!

Они переглянулись и опять все засмеялись чему-то. «Это они надо мной смеются, – покраснев, подумала Людка. – Над джинсами…»

Она вышла, примостилась на батарее отопления, положила портфельчик у ног и повесила нос. О славе почему-то не думалось. Через полчаса её пригласили.

– Мне нужна Никонова, – объяснила Людка и всё с надеждой ждала, что вот сейчас ее препроводят к мрачной тётке в отдельный кабинет.

– Я Никонова, – сказала юная девушка, вспарывая ножницами конверты. – Я вас слушаю.

– Я тут посылала… Моя фамилия – Касаткина.

Девушка не изобразила на лице ни удивления, ни восторга, а спокойно кивнула и стала развязывать шнурки разных папок и перебирать в них бумаги, уголки которых были защемлены скрепками. Через несколько минут на столе лежала ужасно знакомая, милая, милая синяя школьная тетрадка с надписью: «Сказки и повести для маленьких».

– «Касаткиной Л.» – прочла девушка на обложке. – Ваше?

– Моё!

Девушка кивнула. Наморщив под кудряшками лобик и подпершись маленькой, как у ребёнка, ручкой, она бегло перелистала тетрадь. Потом, пощипывая загнувшийся уголок, начала:

– Ну, что, девушка, сказать. Ваша первая сказка… – она неправильно сделала ударение в имени героини. Людка покраснела, заёрзала на стуле и поправила. Девушке это не понравилось, и голосок у неё сделался тоньше и строже:

– В сказке, к сожалению, огромное количество недостатков. Почти каждая фраза – подражание. По-видимому, это не плагиат, не компиляция, но ваше произведение проигрывает, выглядит бледным. Всё это крайне примитивно и напоминает беллетристику прошлого века. Вот тут, – она листнула и поискала глазами, – эти традиционные мотивы – извечная мачеха и бедная падчерица… Ещё: «и велела мачеха в три дня…» Снова пресловутая цифра «три». Затем, вы пишете, что спала ваша бедняжка героиня в куче грязного белья. Что, ей трудно было выстирать постель, этой героине? Тем более, вы утверждаете: она трудолюбива. Вы противоречите сами себе.

– И нет, – оскорблено сказала Людка. – Если так рассуждать, то и Золушки не было бы. Помылась, и стала бы чистенькая, а никакая не Золушка…

Девушку Никонову, наверно, не учили, как надо отвечать на подобные возражения, и она рассердилась. У девушки было беленькое личико и блестящие волосы, и голосок нежный и красивый. Эта девушка спала младенческим сном, чтобы сохранить хороший цвет лица, в то самое время как Людка писала эту сказку во втором часу ночи, стараясь не разбудить тётку – то мучилась и вздыхала, не находя нужного слова, то вдруг багровела от бросавшейся в лицо крови и торопливо скрипела шариковой ручкой, обнаружив это самое нужное слово и гордясь им заранее до невозможности. И вот эта фифа сейчас тут сидит и бойко и умненько разбирает сказку, поматывая розовым пальчиком.

– Здравствуйте-приехали, а слёзы нам к чему? – нахмурившись, сказала девушка. У Людки действительно трясся голос, и глаза мутнели и краснели.

– Успокоились? – сказала она, помолчав минутку с опущенными глазами, чтобы не видеть такого неэстетичного, грубого зрелища, как ревущая Людка. – А вот еще одна типичная грубейшая ошибка.

И она ещё долго терзала несчастное Людкино сердце. Потом, заглянув в какую-то шпаргалку, посоветовала читать Андерсена, Грина – тех, над которыми Людка в детстве плакала. Потом она хищно, как показалось Людке, спросила, кивая на портфельчик:

– Вы ещё что-то принесли?

Людка ужаснулась и затрясла головой.

– До свидания, – сказала она безжизненным голосом, вставая.

– До свидания, – сказали ей.

Жить на этом свете более не имело смысла. Людка тихо спустилась на этаж ниже и в укромном пыльном углу горько-прегорько заплакала, поставив портфельчик у ног. Сначала она всхлипывала и стонала, потом заревела в голос, яростно возя кулаком по стене:

– Противная тупица. Она ни в жизнь не напишет, как я написала… Она от зависти.

В коридоре послышались шаги. Людка зашмыгала носом громче. Она ещё надеялась, что чудо может произойти, её вот сейчас заметит добрый мудрый старик, писатель, уведёт к себе в кабинет, утешит и примет деятельное участие в её дальнейшей судьбе.

И, действительно, вышел старик в синем халате, с кипой газет под мышкой. Он изумлённо уставился на ревущую долговязую, одетую по-деревенски девицу… Постоял немного и пошёл своей дорогой, смущенно и растерянно оглядываясь.

 

ЕЖЕВИЧНЫЕ ПОЛЯНЫ

Удар тугой пружины пришёлся по серому шерстяному темечку. Смерть несчастной наступила мгновенно.

Исхудалые мыши, беспорядочно столпившись возле извлечённой из мышеловки покойницы, нестройными голосами выводили:

Вы жертво-ою пали В борьбе роково-о-ой…

Сон был более чем идиотский. Пётр Кириллыч Полуторный проснулся в скверном расположении духа. Посидел на койке, свесив кривые мускулистые, в проволочном волосе, ноги. Сплюнул.

В дачной комнате, кроме койки на полу стоял маленький – экран в ладошку-телевизор. В углу – продавленное кресло с засаленным комком пледа. Окно занавешивала шторка в жирных пятнах. Когда солнце перекатывалось ближе к западу и косо выглядывало из-за крыш соседних дачек, пятна казались солнечными, и выглядело даже романтично.

От ведра в углу воняло прокисшими помоями. Пётр Кириллыч поморщился: «Господи боже. В наказание ты дал мне неряху жену».

Растапливать печурку было лень. Он принялся выуживать из закопчённой кастрюльки холодные склизкие сардельки. Брезгливо понюхал полбуханки хлеба – откровенно пахнуло пенициллином. Жевал, удручённо опустив голову.

Вчера они приехали сюда с супругой на электричке. Пётр Кириллыч, кряхтя, тащил рюкзак. Маша ворчала:

– Кирпичами набил?

Он огрызался:

– Развезёт дорогу: пакеты с удобрением на себе, что ли, потащишь?

Проваливаясь в плотном, больно царапающемся сквозь брюки мартовском снегу, Пётр Кириллыч пробирался к крылечку. Огород замусорен бумажками. На тепличке ветер треплет куски не снятой с осени пленки, и они сухо и звонко шуршат на ветру.

В сенях на полу – споткнуться можно – задубелые комья осенней грязи. Замурзанный квадратный ротик печурки забит отсыревшими окурками, конфетными обёртками, колючими клубками испачканного в золе серебряного дождя.

На осыпавшейся ёлочке в цветочном горшке – неубранные игрушки. Под ногами с тяжёлым стуком покатились в разные стороны бутылки. Встречали Новый год, вдрызг разругались, да так и уехали, всё побросав.

Супруга Маша, в телогрейке и мужской шапке, натянув резиновые перчатки, принялась мыть полы водой из растопленного снега. Рывками двигала ведро, выплёскивая воду. Бросала злобные взгляды на мужа. Пётр Кириллыч в одиночестве попил горячий кофе с хлебом, переоделся в старую женскую кофту. Подхватив ящик со столярным инструментом, отправился в чуланчик.

Встряхнул попавшее под ноги истлевшее тряпьё: на пол со стуком посыпались окоченевшие бархатистые трупики мышат величиною с горох. Петр Кириллыч взвизгнул. Потом присел на ящик с инструментом и, пригорюнившись, подперев толстую выбритую щеку, задумался.

Бедные бессловесные существа, они умерли тихо и незаметно, и никто в целом мире не узнал об их страданиях… С мышат мысль Петра Кириллыча перешла на другое: на смерть людей, гораздо более непростую и нечистоплотную. И вот уже выстроилась стройная цепочка мыслей: она могла стать канвой в сказке, которую в его будущем романе «Рапсовый мёд» рассказывает дед внучке.

Пётр Кириллыч хотел поделиться с супругой наблюдением, но знал наверняка, что не будет понят подругой жизни, а будет немедленно обозван «гением зачуханным». Давать обидные прозвища Маша была мастерица.

Поэтому он только вздохнул. Сгрёб и ссыпал мышат в ведро со щепой – содержимое его подлежало сожжению. Затем тщательно помыл руки под рукомойником, водрузил на нос очки на мелкой цепи и записал о мышатах в тетрадь, которую всегда носил в нагрудном кармане. После не совсем умело занялся перестилкой подгнивших половиц в чулане.

Всё-таки, как он ни старался провести крохотный семейный корабль сквозь подводные рифы, ссора быстро вспыхнула. На этот раз они принялись выяснять, кто не убрал дорогостоящую плёнку на тепличке, и вот теперь придётся тратиться на новую. Пётр Кириллыч пытался обратить происходящее в шутку. Но Маша ни в какую не желала брать подкидываемую ей приманку примирения, и прямо и грубо наступала на него.

Пётр Кириллыч вспылил и задрожал от несправедливости. И когда Маша подбежала и звонко шлёпнула его по щеке, он неловко ударил жену в мягкий живот.

У него в руке был молоток. Маша испугалась, побежала к калитке и оттуда крикнула, чтобы он не вздумал возвращаться домой. Это папина квартира, и нечего ему, голодранцу, в ней делать.

Когда-то студент журфака, стесняющийся худобы и красноты длинных рук, Петенька Полуторный бегал на занятия литературной студии, которую вёл маститый писатель.

Однажды читали Петенькин рассказ, который назывался «Медведь». Рассказ начинался так: «Медведь, гневный и весёлый, выскочил на цветущую поляну…» Когда Петенька дочитал: «Над цветущей поляной из котла с чмокающей похлёбкой доносились глубокие вздохи медвежьего мяса», – в студии долго молчали.

Из древнего мира могучих девственных лесов не хотелось возвращаться в комнату с батареями центрального отопления, где под потолком ровно гудели люминесцентные лампы, а за окном шумел вечерний город. Писатель, не щедрый на похвалу, сказал:

– Автор не просто способен. Автор талантлив. Очень талантлив.

Студийцы с завистью и восхищением уставилась на Петеньку.

Возвращаясь в этот вечер домой, он нёсся по мокрому после дождя асфальту. Разбрызгивал лужицы, не чуя в башмаках ног, наперерез автомобилям, взбрыкивая как жеребёнок. Прохожие улыбались: с человеком девятнадцати лет от роду стряслось что-то из ряда вон выходящее!

Всё в эту минуту в Петеньке ликующе кричало: «Я ТАЛАНТЛИВ!» Задави его, допустим, автомобиль, свались на голову дореволюционный, в каменных завитушках, балкон, плевать: ОН ТАЛАНТЛИВ!

После такого счастья можно было со спокойным сердцем умереть.

То есть, конечно, Петенька вовсе умирать не собирался. Напротив, предстояло быть готовым к бурной новой жизни: к завоеванию места под солнцем, к расчистке зубами и локтями дороги, ведущей к славе.

Он уже знал, что пробиться талантливому человеку в нашей стране, в нашей системе, в наше время страшно трудно, если не сказать – невозможно. О, подлая страна, подлые нравы! Серость прочно, как пробка в бутылку, залезла в своё тёпленькое пожизненное место. Попробуй выковырни. Ниши заняты, мой мальчик. Свято место пусто не бывает. Гнусные людишки.

Но его в муках рождённые дети, его повести и романы настойчиво, упрямо требовали поставить их на ножки, отправить в большую жизнь. И он складывал рукописи в папочку и ходил по редакциям и издательствам. Предлагал новые, забирал старые.

Сначала возмущался и топал ногами, потом – не таких сивок-бурок укатывали! – выбился из сил. Недоумевая, молил об одном: объяснить просчёты, промахи, ошибки. В чём они? Он тотчас засядет за стол, честное слово, он – кровь из носу – исправит всё. Почему они все в издательствах смущённо отворачиваются?! Почему не говорят, чего в его рассказах не хватает?

А не хватало – блата. Ему, тридцатилетнему, рано полысевшему, говорили: «Автор еще молод».

– Ага, – злорадствовал Полуторный. – Еще бы, конечно, молод. Прямо юный. Почти зелёный. Даже кислый.

А время шло, и нужно было заниматься нелюбимой работой в заводской многотиражке, чтобы зарабатывать на жизнь, и чтобы в свободное от работы время писать романы. Он уже не мог не писать.

…Да, а вот с женой Петр Кириллыч жил не очень хорошо. Можно сказать, очень плохо с женой жил Петр Кириллыч.

Служил в Союзе писателей зам по АХЧ. Но был он не просто хозяйственник, а пишущий хозяйственник. Он по очереди опубликовал пять неподъёмных фолиантов в глянце и золоте: о японской, германской, гражданской, финской и Великой Отечественной войнах. Если бы случилась ещё война, он бы написал и шестой документальный роман.

Был он презрительно груб и бесцеремонен с Петенькой. И однажды в коридоре издательства побагровел, затрясся, застучал на него палкой, а его рукописи назвал «фитюльками» и «происками ЦРУ».

Но вдруг произошло нечто такое, что он стал с Полуторным особенно развязно-любезен. Объяснялось всё просто, но Петенька узнал об этом много позже.

Дочка хозяйственника Маша в составе делегации от Союза писателей ездила на дружественный остров Кубу. Вернулась оттуда, как говорится, с прибытком, и скрывала это обстоятельство до тех пор, пока живот не полез на нос. Домочадцев ужасало, что ребёнок мог родиться чёрным, как вакса: отец был негр.

Мемуарист-хозяйственник обозвал дочь Машу шлюхой, звучно отхлестал по щекам и демонстративно пошёл в ванну мыть руки. Из ванны, сквозь шум льющейся воды крикнул, что теперь вся Москва, да чего там, вся пишущая Россия будет показывать на него пальцем.

Но Машина мать напала на мужа:

– У, сам виноват, раньше надо было соображать. Дочке скоро стукнет сорок, тут не то, что под негра – под чёрта лысого ляжешь. Потом заявила, что прерывать беременность на таком сроке неполезно для здоровья. А лучше сделаем вот как: срочно выдадим её замуж, и пусть она ещё походит месяцок-другой. У Маши вызовут искусственные роды – нынче это просто делается, только нужно сунуть на лапу кому следует.

И вот тут взгляд папы, мемуариста и хозяйственника, упал на путающегося под ногами со своими потрёпанными уже, потасканными романами Полуторного. Тот к тому времени и вовсе нос опустил.

Когда Петенька впервые увидел Машу на званом ужине, у него само собой вырвалось: «Восхитительно широкая натура!». Он не знал, что Маша беременна на шестом месяце.

И Маша не только простила ему эту скабрёзность, но даже польщённо усмехнулась. Беременность шла ей на пользу: она похорошела, налилась яблочной полнотой. Скоро Машу поместили в клинику (Петеньке сказали – на обследование), и там она благополучно разрешилась предварительно в чреве умерщвлённым ребёнком. Ребёнок родился беленький, девочка.

Ничего этого, разумеется, Петенька не знал. И поторопился занести высказывание о «широкой натуре» в свою знаменитую записную книжку. Он уже выработал привычку записывать туда всё, достойное мало-мальского внимания. Это был его хлеб.

Иногда даже среди ночи вскакивал, подтягивал на впалом пупастом животе трусы, шёпотом ругался, что вот даже во сне негодные мысли не дают ему покоя. Но в который раз Петенька убеждался, насколько превосходит окружающих, которым не дано видеть и осознавать то, что видел и осознавал он один. Их сердца были заперты, черствы и глухи, а маленькие червячки мыслей копошилась вокруг своего убогого бытия.

Он щёлкал кнопкой лампы, загораживая собой свет, чтобы не разбудить разметавшуюся во сне соблазнительную тёплую нагую Машу. Торопливо скрипел ручкой. Потом, поджимая озябшие ноги, возвращался к жене. И, если она лежала с открытыми глазами, они баловались и безобразничали.

Пётр Полуторный к тому времени был уже китом литературного отечественного моря и могучей грудью уверенно бороздил пучины бумажных волн. По его роману-трилогии «Ежевичные поляны» поставили шестнадцатисерийный фильм, получивший Государственную премию. Вся страна по вечерам бросала дела и льнула к голубым экранам, бурно обсуждая перипетии любви передового механизатора Гурьяна и доярки-сорокатысячницы Груши.

На юбилей Полуторного коллеги преподнесли ему Пегаса: огромную малахитовую лошадь с полутораметровым размахом крыльев – вещь совершенно бесполезную, но дорогую и впечатляющую.

А Маша по профкомовской путевке съездила в Финляндию. Ходила сонная и твердила, что всё ей тут опостылело. Что она каждый день хочет ходить в магазины, как финские.

– Языковы уехали в Штаты, – загибала она пальцы. – Закомельские на днях – в Западную Германию. Эта противная усатая Сусанна Абрацумян со своим бизнесменом собралась укатить в Австралию… Был бы здоров папа…

– Заладила: папа, папа. Толку от твоего папы, – Полуторный выходил из себя, раздражался: – Я тут на коне, понимаешь, пусть на паршивеньком, но – на коне. А кем я буду там?! На какие шиши буду покупать вот это? – он хватал за Машины пальцы с вросшими в них массивными перстнями. – Там вкалывать надо, дура!

– От болвана слышу, – огрызалась Маша. – Какое мне дело. Хочу в Финляндию, и всё тут. Гений зачуханный.

Сначала он отмалчивался. Потом убегал в кабинет и запирался. А габаритная Маша ломилась к нему, всячески обзывая его через дверь.

И однажды у Петра Кириллыча сдали нервы, и он ударил жену. Был обоюдный ужас, слёзы и поцелуи. Но совсем скоро потасовки стали обычным делом. Причём каждый старался достать самое уязвимое место противника: он бил в грудь и в живот, она – в глаз или в пах.

Оба чувствовали, что в эти минуты теряют самообладание, и их не могут остановить ни стук по батарее соседей снизу, ни взрыв атомной бомбы, ни настойчивый звонок в дверь наряда милиции.

Молоденький сержант пригрозил штрафом и, уходя, с удовольствием заметил:

– Стыдно, граждане. А еще интеллигентные люди. Чехова читаете, – он щёлкнул ногтем по синему корешку книги, хотя это был вовсе не Чехов. И пообещал: «Ещё один скандал – посажу на пятнадцать суток. Обоих».

Маша так никогда не смогла родить ребёнка. Она вспоминала беленькую девочку, плакала и считала себя принесённой в жертву ничтожному писателишке. «Ничего, и с ребёнком бы взял, да еще бы благодарил!»

Что потом? Потом пришли перестройка, бандиты и отмена писательских пайков. Принципы соцреализма под улюлюканье выбросили на помойку. Стало модным ковыряться в непотребных местах, нюхать выковырянное, подробно описывать и получать за это премии.

Трещала-плясала в печурке розоватая береста, свиваясь в весёлые колечки. Пётр Кириллыч приступил к делу, ради которого, собственно, приехал.

Подтащил к печи рюкзак. Он был набит вовсе не пакетами с удобрениями, а новенькими пахучими плотными книгами. Это был последний роман Петра Полуторного «На жёлтый свет». Он с великим трудом издал его на деньги, выхоженные, унизительно выпрошенные по высоким кабинетам.

Тираж, по сравнению с прежними, миллионными, был ничтожен: 150 экземпляров. Из них тридцать штук удалось распихать по друзьям и знакомым: безвозмездно, разумеется. Ещё библиотеке подарил десять штук – взяли без энтузиазма. Пётр Кириллыч слышал, как за дверями библиотекарша выговаривала другой: «Зачем взяла, лучше сразу в макулатуру. Книг развелось как грязи. Писателей тоже».

Дома он прятал увесистые пачки на антресолях за тряпьём. Страшно представить, если бы их обнаружила Маша. Ей он сказал, что книги расхватываются как горячие пирожки. Сам лихорадочно соображал, откуда взять деньги, которые «с реализации» вот-вот потребует Маша.

Почти все пачки вот так в течение зимы он перетаскал на дачу. Это была последняя партия.

Вы знаете, как горят написанные вами книги? Они не хотят гореть. Поэтому вниз нужно намять больше старых газет. Потом сложить «колодцем» полешки, лучше берёзовые. И на самом верху разложить свободнее, порциями по три-четыре книги. Да, и перед этим хорошенько их разлохматить, распушить тугие девственные страницы.

Как они в агонии на миг вспыхнут, вздыбятся, выгнутся горбом. Распахнут золотые, рубиновые, прозрачные шатры. Как осветят тёмную комнатку, выбросят напоследок ослепительный фейерверк искр – перед тем как превратиться в чёрные шевелящиеся могильные курганы, пронизанные золотыми прожилками ещё живых страниц.

Под конец листы превращались в тусклые хрупкие пепельные пластины, которые рассыпались от лёгкого прикосновения кочерёжки. Всё.

Ну что ж. В конце концов, обогреть дом и накормить жирной питательной золой землю, на которой осенью взрастут золотые плоды – разве этого мало?

Пётр Кириллыч машинально подобрал из растопки обугленную газетку. Попались частные объявления: «Продаётся лошадь, на мясо».

…Раздался горловой всхлип. Плечи под вязаной кофтой редко вздрагивали. Потом затряслись, запрыгали, неудержимо заходили ходуном. Пётр Кириллыч задыхался, мычал, привалившись, возя мокрым лицом по углу печки. Было невыносимо жаль себя, жаль жену Машу. Жаль не родившуюся – пускай не свою – девочку, жаль парализованного тестя. Жаль лошадь, людей – всех на этом свете жаль.

Где-то в стойле дремала лошадь и не подозревала об объявлении.

 

ХЛЕБА И ЗРЕЛИЩ!

– Вот брешет, а?! – тётя Катя металась по «предбаннику», как тигрица в клетке. – Ни полслова правды! Дай время, Нинок, ты у меня дождёшься! Когда выпустите, истомилась вся?!

С тётей Катей сидела Дина, редактор телешоу «Хлеба и зрелищ». На ней короткая кожанка, тесная юбка, тугие сапожки – не хватало кумачовой косынки.

– После рекламы ваш выход.

Рядом с Диной на столе лежали подносы с кусочками зачерствелого хлеба – их символически раздавали участникам и зрителям шоу. Потом кусочки либо увозились и засушивались в качестве сувениров, либо тайком рассовывались за продранную обивку студийных кресел.

Тётя Катя, получив свой хлеб, растрогалась, принялась рассказывать Дине про послевоенное детство в их деревне Рогавке: как с мамкой и сестрёнкой пахали поле на корове, и у той от натуги и страха дрожало обтянутое кожей тулово. Когда корова пала в борозде, мать вынесла из хлева грязную упряжь: «Ну, девки, натужьтесь…»

Дина срочно отвлекла внимание тёти Кати на большой монитор, служивший стеной «предбанника». На нём в эти самые минуты Нинок сладким соловьём разливалась на всю страну: сколько у тёти Кати было мужиков, сколько абортов, сколько фингалов под глазами… Она не подозревала, что тётя Катя, прибывшая за две тысячи километров в одном с ней поезде, сидит по соседству за стеной.

Нинок, по простоте душевной, по приезде тоже совала Дине удостоверение труженика тыла, засаленные грамотки: что-то она там выполняла и перевыполняла, выращивала свёклу, что ли…

– Итак, всё началось с поросёнка Борьки, залезшего в ваш огород, – уточнила ведущая ток-шоу Стелла и закинула ногу на ногу. Ноги у неё были замечательны тем, что от гладких лайкровых коленей росли вниз-вниз и вверх-вверх – и там, где у нормальных людей ноги давно заканчивались, у Стеллы они всё продолжались. Она очень гордилась ногами. И ещё тем, что является единственной на студии коренной москвичкой.

Стелла оседлала спинку диванчика и дружески обняла Нинка за плечи.

– В отместку ваш сын поймал соседскую козу, накрутил ей хвост, прицепил к рогам бумажку «Катька – коза драная» – и пустил по деревне. Что было дальше?

– Дык он не просто залез, – восстановила справедливость Нинок. – Он картошку потравил… Что дальше. Подсвинка полегчила…

– То есть зарезали?

– Да там резать нечего, прости господи, одно название. Отварила супца, из головы и ножек – холодечик. Сели с кумом это дело отметить. (Нинок не знала, что в другом «предбаннике» томится ещё один для неё неприятный сюрприз: кума, хорошенько разогретая Диной, как боксёр перед рингом). Тут вваливаются Катька с мужиком, обои в состоянии алкогольного опьянения. Начали оказывать противоправные действия.

– Драться?

– Можно и так сказать. Катькин мужик схвати с плиты кастрюлю – и вылей на голову куму… Кипящий-то жир, – Нинок сморщилась, переживая событие.

– Что дальше?

Дальше кум сказал: «Так, да? А мы вот так». Перевязал тряпкой сваренную голову (свою, не поросячью), взял недопитую «столичную», ножик и вышел. А Катькин хахаль уже ждал в переулке с дружками.

– Всё брешет! – не соглашалась тётя Катя.

Дина скучая рассматривала конец сигареты.

– Не курите?

Тётя Катя бережно толстыми пальцами взяла запачканную малиновой помадой сигаретку. Более полувека назад, девчонкой на послевоенных лесозаготовках, затянулась вонючей самокруткой, чтобы заглушить голод – и вот всю жизнь смолит.

– Может, коньячку?

– Как это?! – оторопела тётя Катя.

– Очень просто, от нервов. – Дина вынула из бара чёрную бутылку, затянутую в сетчатое серебристое платьице. Тётя Катя, не чинясь, хлопнула рюмочку.

– Невтерпёж суку слушать. А если, это… Обматерить её, прям язык чешется. Можно?

– Нужно, – поправила Дина. – Вообще, не сдерживайте эмоции. Хотите обозвать – обзовите. Разве вам не обидно? Она настроила зрителей против вас, а мы-то знаем, что правы только вы. Это единственный шанс, чтобы вашу позицию услышала вся страна.

– Я как выйду, прям на неё кинусь… – пообещала тётя Катя, для храбрости опрокинув ещё рюмку. – Морду-то толстую расцарапаю. Кофту гипюровую порву – раздулась как пузырь.

– Правильно, – серьёзно кивнула Дина. – Я бы на вашем месте так и поступила. Если будут звать охрану – не обращайте внимания. Охранники раньше чем через три минуты не появятся, дадут вам спокойно выяснить отношения.

С пропускного бюро поступил тревожный звонок: кто-то из рогавкинских психанул и со словами: «Потеху устроили», – пытался покинуть телестудию.

– Ну и куда вы без паспорта? – поинтересовалась запыхавшаяся Дина у взбрыкнувшего молодого мужичка. – Взрослый человек, расписку давали. Мы с вами заключили договор, а вы его нарушаете. Паспорт не верну, пока не оплатите стоимость проезда и питания.

– Да пошли вы! – мужичок яростно шарил по наружным и внутренним карманам, искал деньги – швырнуть Дине в лицо.

– Так. Давайте оба успокоимся. – Дина отвела мужичка в холл. Это был ценнейший участник шоу: на его показаниях выстраивалась дальнейшая пирамида событий. Уйди он – и рухнет вся стройная, тщательно продуманная конструкция. – Как вас: Володя? Володя, договоримся: вы просто выходите в студию и молча сидите на диванчике (Стелка не таких разговорит. Главное – вытащить на эфир). А я вам дам прямо сейчас… десять тысяч. Вам за эти деньги три месяца вкалывать на вашей ферме.

– Да пошли вы…

– Вот и замечательно, – улыбнулась Дина, отлично разбиравшаяся в интонациях.

Вообще, этот Володя ничего… Чем-то похож на бывшего мужа. Плечи, руки – сибирский Садко-добрый молодец. Вот только дикция отвратительная: плохие зубы. Беззубый Садко. Проблема всей российской глубинки: тридцатилетние шамкают проваленными ртами.

Что ж, чем страшнее – тем зрелищнее, рейтинговее. Дина ищет именно такие колоритные, экзотичные типажи. Женщины после поезда сразу бегут искать на студии туалет – хотя бы помыть над раковиной голову, ведь вся страна увидит. Дина – «Некогда! Некогда!» – выпихивает их в студию. Струящиеся роскошные волосы обрыдли зрителям в рекламах шампуней. Им подавай засаленные, обвисшие грязными сосульками.

– Я от них вшей не подцеплю? – Стелла на всякий случай боязливо держится на расстоянии.

Дине на Стеллу грех жаловаться: не дура, незлая, нежадная, звездит, конечно, но терпимо. Соображает своей крошечной гладкой головкой: вся черновая работа – да чего там, вся программа – держится на Дине. При этом Дина остаётся в тени, а сливки, всенародное обожание – длинноножке Стелле. А у той всей заслуги – гарцевать на своих выдающихся ходулях по площадке, да вот что москвичка в третьем поколении. Намекает на корни старинного аристократического рода. Носит бриллиантовую брошь в виде родового герба: ворон, львиная лапа, скрещённые бердыши…

В Стеллиных ушах качаются, нестерпимо слепят и колют глаза редакционным дамам старинные серьги: гроздья винограда, каждая виноградина в один карат. На худых породистых пальцах бликуют алмазы. Если притушить свет в студии – вполне бы сошла за дискотечный шар.

Дина только разгребла ситуацию с рогавкинским Володей – сзади топчется пухлый маленький нувориш в плечистом, не по росту, пиджачке. На каждой записи «Хлеба и зрелищ» торчит со своей примелькавшейся подружкой: копчённой в солярии блондинкой Изабеллой. Вроде бы певица, хотя никто не слышал ни одной её песни. Айкью между Светкой Букиной и Аллочкой Пипец.

– Дина Игоревна, пожалуйста, свяжитесь с аппаратной, – чуть не плачет нувориш. – Договорились, что Дима наедет камерой на Изабеллочку четыре раз – а он только два, и то издалека…

Нет, ну не гады, а? Кто же так поступает? Ну ладно режиссёр в запарке, но Дима-то что себе позволяет, должна же быть элементарная порядочность?

– Сколько они берут за крупный план?

Нувориш оглянулся и шепнул на ухо. Дина присвистнула: такса росла не по дням, а по часам. Незаметно выглянула в студию. По площадке, сцепившись клубком, поднимая пыль, катались Нинок и тётя Катя в задравшихся юбках.

А Дима, так и есть, ни стыда ни совести, навёл камеру на хихикающих смазливых малолеток-провинциалок. Если губастенькая Изабелла – один в один, дядюшка Скрудж из американского утиного мультика, то эти, с дутыми силиконовыми клювиками – вылитые его племянники Билли, Вилли и Дилли.

Они ушли от провинциального окающего говорка, но ещё не научились акать на городской лад. Поэтому вместо безударных «а» у них получается «ы». «Я скызала», «мы гывырили»… Ужас, уши в трубочки сворачиваются. (Свырачиваются)… Стелла страдальчески морщится и прижимает пальцы к ушам: для её слуха это как визг санок по асфальту.

В первом ряду, в бархатных креслах сидели эксперты. Иногда в их число Дине удавалось заполучить изысканную публику, снисходительно выкроившую время между Ниццей, Майями и Сейшелами. Они с достоинством усаживали в кресла свои вынесенные из спа-салонов благоухающие дорогостоящие тела, свято помня, сколько в них вложено баксов.

Они говорили, стараясь не раздвигать ботоксовых губ, сохраняя неподвижность ушитых хирургами лиц. Наращенные волосы у дам укладывались в дорогих люкс салонах, так что их позволялось, с величайшей бережностью, разве что изящно перебросить с одного плеча на другое – не более того. Вся Рогавка – с домишками, сараюшками, с аборигенами Нинками и тётями Катями – стоила одной эксклюзивной летящей шёлковой волосинки. Вернее, и той не стоила…

Для полного шоколада не хватало вот только Нинок и тёть Кать. На их фоне успешность и избранность ВИП – публики вспыхивала и взыгрывала бриллиантами чистой воды.

– Какие бриллианты, гос-споди! – морщила носик Стелла. Если верить ей, она знала их ещё лимитой, голодной, быстрой, жадной: ничего святого, ни кожи ни рожи, ни грамма таланта. Хотя есть, есть один талант: хамски топтаться на головах коренных москвичей, таких как Стелла.

Дина посматривала на часики. Сразу после записи она берёт такси и мчится на Ярославский вокзал. Сутки поездом, потом полтора часа автобусом до родины мужа – села со смешным названием Клёцки. Там она проведёт целую неделю. Остановится у бывшей свекрови – с мужем давно развелась, а вот со свекровью сохранились прекрасные отношения.

Что будет делать неделю? Ни-че-го! Отключит мобильник. Будет дрыхнуть сколько вздумается. Купаться голышом в молочно-туманно-тёплом пруду. Валяться в огороде на стареньком покрывале, чувствуя сквозь него иглоукалывание травинок, лениво провожать взглядом мордастые, пухлощёкие изменчивые облака. Ходить со свекрухой за ягодами и, вернувшись в избяную прохладу, задыхаясь, пить живое молоко из тяжёлого глиняного кувшина. Засыпать под тонкое вредное комариное дзыньканье.

Свекруха будет спрашивать:

– Сколько, говоришь, твоя-то зарплата, Динко?

И, услышав ответ, восхищённо взвизгнет, как чеховский адвокатов отец: «От врёт, а?! От врёт!»

Вечером назовёт соседок – таких же юрких живучих старушек, как она сама. Усядутся смотреть телевизор.

– Гли, какая артистка, кралечка. Чисто куколка, – любуются старушки.

– Какая вам куколка. Это осветитель Олег.

– От врёт, а?! – радуются старушки, как маленькие.

– А вона ещё. Бассенькая, волоокенькая. Волосики как шёлк…

– Это его муж Дима.

– От врёт!

Через неделю вспомнит, что в Клёцки её привела служебная командировка: нарисовался сюжет-продолжение для шоу. В соседней деревне доярка забеременела пятым ребёнком, родила в чулане – и прирезала младенчика. Наказание: два года в колонии общего режима – восприняла невозмутимо и сонно. До вступления приговора в законную силу Дробышеву отпустили домой, и дёрнула нечистая включить телевизор, её любимые «Хлеба и зрелищ».

И – надо же, такое совпадение – товарка по несчастью рассказывала, как рожала дома. Положила ребёнка в обувную коробку и закопала в подполе живьём. Телеведущая Стелла страстно обвинила врачей (не углядели), школу (не воспитали) – и организовала сбор денег на благоустроенную квартиру для детоубийцы и её сожителя. Зал рыдал и рукоплескал.

Дробышева, чем больше смотрела, тем чаще моргали её глазки, челюсть отвисала – кто её знал, понял бы, что она находится в сильнейшем возмущении. Как?! А ей-то два года?! Она поняла одно: если б она положила ребёнка в обувную коробку (коробка – непременно!) и закопала живьём, как героиня шоу, села в поезд и поехала на передачу «Хлеба и зрелищ» – и её бы все жалели и, может, дали бы звание «Мать-героиня», и она ходила бы по деревне – морда валенком – что, съели?

Дина смотрела на Дробышеву: по годам её ровесница, спит на ходу, опустив белёсые ресницы. Тяжёлые белые, будто вываренные, руки покойно, заслуженно отдыхали на коленях…

Страшную находку в чулане обнаружила фельдшерица Тоня (Тоню тоже необходимо привезти в Москву). И тут, в студии, Дробышева спокойно и сонно сообщит, что отец невинно убиенного ребёнка – любимый, единственный, горячо обожаемый, верный муж Тони.

– Как же он с вами переспал, такой верный? – спросила Дина Дробышеву.

– Он косил на дальнем поле рядом с хутором, – нехотя призналась та. – Трактор забарахлил, а дело к ночи. На хуторе я одна живу. Угостила бражкой – он непьющий, сразу развезло. Постелила в сенцах. А стемнело – юркнула к нему. Сама, поди, знаешь, каково одной без мужика. Он и ослаб… Тонька-то его в то время на курсы в область усвистала.

Далее, по сценарию, Стелла вспорет полуметровыми акриловыми ногтями конверт и зачитает результат ДНК: отцовство 99, 999 процентов… Так что аудитория «Хлеба и зрелищ» в режиме онлайн будет жадно наблюдать Тонину реакцию: смертельно ли она побледнеет и покинет зал на ватных ногах или вцепится сопернице в волосы…

С фельдшерицей Дина говорила по мобильнику. Та ехать наотрез отказалась: как оставит без уколов гипертонических бабушек? Дина нажимала на долг, на ответственность медработника. Пообещала поднять тему бедственного положения сельских больничек, найти спонсоров (главное – заманить).

Тоня с мужем жили на одной половине деревянного дома. В другой половине, через стенку располагался фельдшерский пункт. Там она и смущённо встретила Дину, в медицинском халате, тесноватом для её ладного тела. Мелкие пластмассовые пуговички на её полной груди всё норовили расстегнуться, и Тоня смущённо то и дело проверяла их рукой.

В сенках по-домашнему лежали выбеленные домотканые половички. Под ноги стелились атласные свежевымытые крашеные полы, на окнах горели разноцветные огоньки геранек, колыхались на ветру подсинённые занавески. Нехитрые инструменты лежали, завёрнутые в кусочки марли и в идеальном порядке разложенные в стеклянном шкафчике. Это – для дневного приёма больных.

А в ночь-полночь, в погоду-непогоду Тоню дёргают телефонные звонки и стуки в оконце. Тоня хватает медицинскую сумку, садится на заднее сиденье «Ижа», утыкается в мужнину шею – и на ревущем мотоцикле они мчатся в одну из восьми деревень, находящихся на её обслуживании.

– Счастливая вы, – тихо позавидовала Тоня. – В самой Москве живёте…

Они шли от больничного к домашнему крылечку. Тропка, протоптанная за много лет Тоней, пролегала среди шиповников, шевелящихся, громко гудящих от пчёл и шмелей.

Дина представила эту тропку зимой: аккуратно расчищенную, в голубых сугробах – муж затемно поработал лопатой… В зелёном морозном небе стыло висит луна – как Стеллина алмазная виноградина. Тоня обмахивает рукавичкой валенки от седой серебряной снежной пыли… В больнице чуть припахивает дымком, потрескивает печь: уходя на работу, растопил муж…

А, пошли они все.

– Знаете, Тоня. Не хотите в Москву – и не надо. И… Удачи вам, Тоня. Заводите с мужем ребёночка поскорее.

Ни до продюсера, ни до режиссёра не дозвонилась, пришлось набрать Стеллу.

– Как это передачи не будет, она уже заявлена на пятничный эфир?! – волновалась Стелла на том конце провода. – Алё, что ты скызала? Гывыри громче!

Дина захлопнула телефон. Вдруг поняла, как сильно соскучилась по работе. По Стелке, по своему прокуренному кабинетику, по бешеному ритму пёстрой тележизни, где неделя пролетает в одну секунду, а телефонная трубка, за многие годы расплавившись от жарких переговоров, приняла точную форму Дининого уха.

Там, и только там творится настоящая жизнь. И у Дины есть доступ к волшебной голубой палочке, играющей с распростёртым, угрюмо замершим, сонным, как Дробышева, телом страны.

 

НЕ ПИРОГИ ДА ПЫШКИ

– Девушка, чего суёшь обратно грязную газету? Запачкала помадой – так покупай. Кто после тебя её купит, в губной-то помаде?! Нахалка.

– Но мне не нужна газета… Мне только взглянуть. Да и не заметно совсем, чуть-чуть на уголке…

Марина бочком-бочком, сопровождаемая ворчанием киоскёрши и неодобрительными взглядами покупателей, дезертировала от киоска «Союзпечать». Дурацкая вредная, сохранившаяся с детства привычка слюнявить палец перед пролистыванием… Но ей действительно не нужна газета. В редакции она может взять их бесплатно хоть пачку и раздарить знакомым. Она только хотела полюбоваться первой в своей жизни статьёй во весь разворот, именно среди НАСТОЯЩИХ ЖИВЫХ читателей…

Слава представлялась по-другому. У киоска она небрежно полистает газету и, как бы между прочим, небрежно эдак, утомлённо, скучающе скажет… Как бы сама себе скажет, но чтобы окружающие слышали:

– Ну вот, не успеешь написать – сразу ставят в номер. Как что ставят? Статью. Видите подпись: «М. Ночёвкина». Это я. Автограф? Ну что ж, можно…

Толпа напирает. В задних рядах подпрыгивают, направляя в воздетых руках фотики на счастливчиков, которым удалось заполучить автограф самой М. Ночёвкиной. Киоскёрша, заикаясь от счастья, рассказывает, что вот только что на этом самом месте, разрази её гром, стояла живая авторша! Газету расхватывают в один миг, заказывают ещё! Извините, тираж кончился! В издательство несутся загнанные курьеры: немедленно допечатать сто тысяч экземпляров!

Какое счастье, что Марина не успела похвастаться авторством до обнаружения губной помады. Киоскёрша бы огрызнулась: «Мне-то что! Много вас писулек ходит, и все будут товар пачкать? Эй, корреспондентка, куда? А за испорченный товар кто заплатит?»

Sic transit Gloria mundi. Как не уставал повторять преподаватель введения в журналистику: «Профессия сия, юные друзья мои, обещает не столько пироги да пышки, сколько синяки да шишки».

Однажды, просматривая книжку, Марина наткнулась на фразу. Несколько раз перечитала: «…Меня посадили в клетку, будто я был зверь. Тотчас, цокая копытцами, за своими тридцатью сребрениками набежали, облепили клетку журналисты с камерами и диктофонами. Бугорки рожек – у кого жёлтые и закостеневшие, у кого мяконькие, едва проклюнувшиеся, – прятались под модными беретками и кепи. Невидимые волосатые хвостики от возбуждения тряслись под джинсами и мини-юбочками…»

Вообще, по мнению Марины, журналисты при получении диплома должны торжественно давать что-то вроде клятвы Гиппократа. Только там: «Не навреди», а здесь: «Не соври».

В редакцию из Сусловки приехал молодой фермер. Весь такой большой, свежий, вкусно пахнущий лесом. Молодая рыжая борода завивается стружкой. Ручищи – трёх Марин легко охватит. Глаза круглые, как у обиженного ребёнка. Обидели: взял кредит, насадил ранней капусты на 15 гектарах. Весь май и июнь пластался, спасал от заморозков, поливал, пропалывал, окучивал… Вырастил на диво: белую, хрусткую, сладкую как сахар, туго завившуюся. И, главное, ни грамма химии! Весной районная власть клялась-божилась взять капусту для садиков и больницы. А летом отреклась: пришла капуста из Нидерландов, склады забиты.

Куда сусловскому фермеру против Нидерландов?! Марина растерялась, сбегала к завотделом. Тот улыбнулся: нам-то не трудно написать. Но статья ничем не поможет, понимаете? Ни-чем!

– Всё равно напишите, – упрямо попросил фермер. – Хоть люди прочитают – мне легче будет. А то прям дышать больно. Капуста гниёт на глазах – а я её ведь как ребёнка…

Он отвернулся, утёр глаз рукавом. И вскинул на завотделом вопрошающие глаза:

– Вот скажите, вы учёные люди. Это что, в масштабе страны: вредительство? Жадность? Или тупость наша непроходимая?!

– Всё вместе, – сказал завотделом и ушёл. А Марина с фермером допоздна сидели в пустой редакции, пили чай. Он подбросил девушку в своей «Ниве» до дома. Прощаясь, обеими руками поймал Маринину ладошку.

– Вы, извините, замужем будете или как?

– Или как, – засмеялась Марина. На прощание обменялись телефонами, хотя фермер жаловался: связь плохая.

Первый в жизни фельетон она написала на одном дыхании. Стоял яркий, ослепительный солнечный день. Полгорода сияло иллюминацией: все фонари включены! Позвонила в электросети. Директор в командировке, зама на месте не оказалось, диспетчер что-то невнятно буркнул в трубку… Марина выглянула в окно: горят! Ещё понаблюдала с часик: горят же!

Села и набрала едкий текст о том: что же днём с огнём ищут наши доблестные энергетики? Видать, де-енюжки они ищут в карманах налогоплательщиков. Вот и растут тарифы не по дням, а по часам. И то ли ещё будет, если фонари горят посреди бела дня – то не фонари, то денежки наши горят… И так далее на двести строк. Заголовок поставила хлёсткий: «Днём с огнём».

Фельетон вышел. На планёрке все хвалили Марину. А в обед ответственный секретарь вызвал её и раздражённо сунул телефонную трубку. В ней немолодой казённый голос устало объяснил, что в городе идёт плановый ремонт кабельных сетей, опор ЛЭП. Проверить повреждения и неисправности можно только, врубив электричество. Под конец инженер сказал:

– Девушка, я не учился на газетчика, потому не лезу в вашу сферу. И вам советую не лезть туда, где вы чёрта лысого не смыслите.

Марина поплелась писать опровержение.

– Ночёвкина, где тебя носит? Тут к тебе твой фермер приезжал. Солёной капустки привёз, огурчиков малосольных, банку мёда.

Быстренько соорудили стол. Марина – с детства сладкоежка. Лакомилась мёдом, возила в банке большой ложкой, урчала как медвежонок. Вымазала подбородок, слизывала прозрачные янтарные медовые усы.

Рассказывала, какие нынче пошли юридически грамотные бомжи. Недавно на помойке отыскала колоритную бомжиху для зарисовки, уговорила позировать за поллитра рябиновки. Бомжиха её тут же и выдула. Отшвырнула пустую бутылку и говорит: «Или ставь ящик водки, или давай тыщу рублей. Прав не имеешь, папарацыя хренова, щёлкать рыло без мово разрешения». – «Но рябиновка…» – «А хде та рябиновка?» Фото бомжихи всё-таки появилось в газете. И вот – пожалуйста: повестка в суд. Вмешательство в частную жизнь, нанесение морального вреда.

Посмеялись.

Фермер оставил Марине письмецо: как он по ней скучает, какую славную баньку протопит к её приезду, и какой жирный налим ловится у них в реке, и какую налимью уху они вместе сварганят… В конце письма фермер просил Марину, не в службу, а в дружбу, дать объявление в газете, в рубрику «ПРОДАЁТСЯ»:

«Сруб 3 х 4. Недорого. Срочно. Качественно. Желающим звонить…»

Оператора Гали не оказалось на месте. Марина сама села на её место. Набрала текст и поставила в ближайший номер.

…– Чтоб ты подохла, журнашлюшка. Каждый день буду ставить свечку тебе за упокой…

Марину от неожиданности и противности затошнило. Заколотилось сердце, ослабли ноги.

– Кто это?!

– Что, забыла уже? Признайся, многим нагадила за свою журалюгину жизнь? Знай же: каждый день свечку за упокой…

Марина бросила трубку. Телефон тут же зазвонил.

– От меня не спрячешься, жмурналистка от слова «жмур»! Рука не отсохла писать такое? Отсо-охнет!

Марина выдернула шнур, уже догадываясь, кто это. В редакцию пришло плаксивое письмо из СИЗО. Женщина, по фамилии Быкова, рассказывала, как её бессовестно оболгали, оклеветали. А она вовсе не мошенница, и не крала никаких шуб и золотых украшений.

Марина взяла у следователя разрешение на свидание. Купила то, что советовал следователь: чёрный листовой чай, сигареты, твёрдые конфеты – «подушечки».

В комнату свиданий привели Быкову: низенькую, уютно полную женщину в байковом халате. Говорок бабий, воркующий – и вдруг из-под низкой чёлки сверкнули мышиные бусинки глаз. Марина подумала: «Такая в камере точно паханка». Быкова рассыпалась в благодарностях за сигареты и чай. Очень просила придти на заседание.

В суде, когда её ввёл конвой, первым делом огляделась, отыскала взглядом Марину. И, плакатно воздев руки, выкрикнула: «Здесь присутствует моя знакомая пресса! Она не даст свершиться неправедному правосудию!» Все в зале, и судья, посмотрели на Марину. Марина со своим блокнотом чуть не провалилась сквозь землю.

Быковой дали три года условно. А Марина написала судебный очерк, из двух частей. В первой дословно привела рассказ Быковой о самой себе: бедной обиженной овечке. Во второй части очерка следователь сухими убедительными фактами срывал с волка овечью шкуру. Как Быкова знакомилась с дурочками на улицах, втиралась в доверие, напрашивалась в гости, гадала. И, пока те приходили в себя и обирали лапшу с ушей, скрывалась с их портмоне, шубами, серёжками и позолоченными ложечками.

Золотое правило журналиста: выслушать и дать слово обеим сторонам. И вот, пожалуйста: свечки за упокой и пожелание подохнуть.

Одна оператор Галя серьёзно отнеслась к угрозам Быковой. Покачала головой и посоветовала от чёрного наговора утыкать всю одежду изнутри булавками, головками вверх. В карманы рассовать зеркальца гладкой стороной наружу. А чтобы рука не отсохла, неустанно повторять:

Сухота, сухота, Уйди на Федота, С Федота на Якова, С Якова на всякого.

Но самое эффективное и проверенное средство: если трубку возьмёт мужчина и отматерит телефонную террористку. Та и заткнётся раз и навсегда. Марина подумала, что для этого дела пригодится фермер. А что? Нальёт ему для храбрости полста грамм. Он крепко и ядрёно, по-мужицки выскажет вздорной бабёнке Быковой всё, что о ней думает. Намекнёт, что Марина за ним как за каменной стеной. Потом Марина благодарно чмокнет его в щеку. Потом… Потом суп с котом!

– Здрасьте… – после долгих гудков неохотно откликнулся фермер. Голос был какой-то непохожий на него, тусклый. – Ну, спасибочки, дорогая редакция. Спасибо и лично вам, корреспондент Марина. Спасибо, что ославили на весь район. Теперь все смеются, проходу не дают. Хоть вон из Сусловки беги. Объявленьице моё удосужились читать? Или у вас там имеются дела поважней, чем живой человек? А я-то к вам всей душой… Э-эх!

Марина понеслась в приёмную. Там на журнальном столике всегда лежали подшивки старых и свежие номера. Торопливо листала. Ага, вот вкладыш бесплатных объявлений. Водила пальцем в рубрике «ПРОДАЁТСЯ».

А-а-а, ужас какой! «Сру 3 х 4. Качественно. Срочно. Недорого. Телефон…»

– Это не я, – испуганно отреклась Галя. Марина вместе с корректором и выпускающим редактором получили по выговору без занесения. Под конец, впрочем, утешили: пойдёт ваша очепятка на будущий год в первоапрельский номер. Так сказать, безотходное журналистское производство.

И кто сказал, что одна пропущенная буковка не способна сломать две человеческие судьбы?!

По дороге домой Марина купила пачку булавок.

Пришло анонимное письмо. В конце письма крупно выведено «Доброжелатель». Марине даже стало смешно. Она думала, что такое встречается только в старых советских фильмах и фельетонах. Письмо написала работница интерната для детей-инвалидов. Она сообщала, что не называет своего имя, потому что боится потерять место: сюда устраиваются только по блату. Во-первых, бесплатная еда и хорошее медицинское обслуживание. Во-вторых, куча льгот и надбавок «за дебилов». В-третьих, контингент. Обычные современные дети – это те ещё бандючата. А умственно отсталые дети – ангелы простодушные.

И этим ангелам директор и её приближённые (зам, главврач, главбух, заведующая столовой, диетсестра и др.) устроили адскую жизнь. Превратили в бесплатных маленьких батраков. После работы персонал тащит по домам туго набитые сумки с провизией, вёдра с клубникой.

Приезжают комиссии, их кормят обедом и тоже грузят в багажники сумки с провизией и вёдра с клубникой. А клубника та, можно сказать, полита детской кровью. Потому что умственно отсталые дети, как рабёнки (от слова «раб»), света белого не видят на огороде и в свинарнике. Грубо нарушается закон об эксплуатации детского труда. А что творится в «тяжёлых» палатах – чистый Освенцим! «Сердце кровью обливается. За ради бога, сделайте что-нибудь», – заканчивалось письмо.

Марина прошла на территорию интерната, как на жутко засекреченный объект: всюду высокие заборы, «колючка», охрана, пропуска. В директорском кабинете навстречу поднялась худощавая, модно стриженая женщина в брючном костюме. Спортивная фигура, маленькая головка, длинная шея. Не лебединая – скорее, гусиная: вытянутая, жилистая, выдающая возраст, в гусиных пупырышках, будто женщина всё время мёрзла.

– О, вот и пресса соизволила обратить на нас внимание. А ведь у нас образцово-показательный интернат. Первые места по стране берём. Стены ломятся от дипломов. Кофейку перед экскурсией?

Марина отказалась от кофе. От «тяжёлых» палат отговорила директриса: сегодня у неходячих деток банный день, в следующий раз. В коридоре, пока шли, директриса поймала прижавшегося к стене мальчика. Погладила по голове:

– Как меня зовут, мальчик?

– М-м…

– Не волнуйся, вспомни. Ма…?

– М-мама, – неуверенно прошептал малыш.

– Они меня только «мама» называют, – похвасталась директриса. – В областной газете статью так и назвали: «Мама и её 158 деток». Так что, когда будете писать, можете в этом духе…

Спустились в подвал, где удушливо пахло горячим пластиком. Шумела машина, режущая и паяющая плёнку, медленно вращался тяжёлый полиэтиленовый рулон. Машину, как муравьишки, облепили подростки: что-то подтаскивали, подправляли.

– Мы изготовляем на заказ пакеты и зарабатываем деньги, – с гордостью сказала директриса.

Через три минуты от угара у Марины заболела голова. Торопливо поднимаясь из подвала, черкнула в блокнот: «Найти информацию о токсичных, канцерогенных свойствах пластиковых паров». Вышли на приусадебный участок.

– Интернат обеспечивает себя ягодами, овощами, мясом, – с гордостью сказала директриса. Перед ними раскинулись, уходили к горизонту, плавились в знойном мареве зеленовато-розовые клубничные плантации. По ним ползали девочки: рыхлили, пололи, дёргали усы. Марина оглянулась в поисках спасительной тени: хоть бы ветерок, нещадно жалило полудневное солнце. Соломенная шляпа не помогала.

До дома подбросил директорский молчаливый шофёр. В машине стояла приятная прохлада от кондиционера. Когда поднялась в квартиру, услышала на лестнице тяжёлые шаги, продолжительный звонок. В дверях стоял шофёр, держал в руках чистое эмалированное ведро, завязанное сверху марлей. На белой ткани проступали кроваво-розовые пятна.

– Что это?!

– Скромный презент от руководства интерната. Так сказать, от чистого сердца. – И, не слушая возмущённую Марину, стал быстро спускаться.

Марина развязала, откинула марлю. Клубника, сорт «виктория». Крупная, чуть переспелая, отборная, тёплая от солнца, тускнеющая и засыпающая на глазах. Наложена щедро, с горкой. Запах невозможный – рот мгновенно наполнился слюной… Немедленно вызвать такси, с негодованием вернуть.

Тёплый аромат, как живой, вползал, окутывал квартиру. Марина включила компьютер. Пока тот загружался, с самого верха, с горки скатилась на пол ягода. Она подобрала и вернула на место. Опять скатилась. Марина положила её в рот. И ещё одну положила. И ещё.

Закрыв от наслаждения глаза, она перекатывала, прижимала клубничины языком к нёбу, к дёснам, покусывала, ощущая семечки и упругую душистую мякоть. Набивала полный рот, причмокивая, всхлипывая, давясь. Подбородок был залит сладким соком, ногти в розовом клубничном маникюре, руки по локоть липкие и красные. А она всё ела и ела, и не могла остановиться.

 

ДОРОЖНАЯ ОПУПЕЯ, ИЛИ ПОЧЕМУ Я НЕ СТАЛА ИЗВЕСТНЫМ ПИСАТЕЛЕМ

Если вы думаете, что коттеджный микрорайон – это дворцы, подстриженные лужайки и бирюзовые бассейны с золотыми рыбками – то глубоко ошибаетесь. Бывают (не улыбайтесь) бедняцкие, ну ладно, середняцкие коттеджи. У нас в микрорайоне именно такие.

Нашим соседям за рекой здорово подфартило: успели проскочить в инфляционный коридор начала девяностых. На строительство брали кредит в советских полновесных рублях – а расплачивались обесцененными гайдаровскими бумажками. Нам пришлось туже. Продавали квартиры, оформляли кредиты, залезали в жуткие долги.

Дома здесь ставили, кто во что горазд, исходя из крепкой мужицкой фантазии. Здесь пахнет не экзотическими цветами, а навозом. Не поют райские птицы, а хрюкают поросята, кудахчут куры и блеют козы. Шелест листвы услышите только ночью: днём его заглушают визг пил и дрелей, треск косилок и сварочных аппаратов. На участках цветут, в основном, не клумбы, а гряды тяжёлых картофельных и помидорных кустов.

– Нет, ты посмотри, что эти живодёры делают! – соседка потрясает очередной казённой бумажкой, вынутой из почтового ящика. – Обложили земельные участки таким налогом – будто они у нас золотые!

Наш микрорайон загнан в самую пойму обмелевшей речки, в овраг, на бросовые земли. Здесь когда-то искали нефть – не нашли. Геологи с мощной техникой отчалили. После них остались вывороченные глубинные пласты ярко-оранжевой глины и чудовищные гусеничные колеи.

Сегодня вместо глиняных пластов и торчащих ржавых железяк поднимаются пышно взбитые чернозёмные подушки маслянисто поблёскивающих грядок. Не счесть, сколько сюда перевезено машин с торфом, перегноем, компостом. Сколько вбухано денег, сколько пролито пота, а порой и слёз. И, впрямь, золотые участки получаются.

– Когда мы хребты на пустоши ломали, государство нам не то, что руку помощи – мизинчик не протянуло! Со стороны, ручки в брючки, поглядывало, – бушует соседка. – А как на не угодьях возделали сад, провели за свой счёт газ и воду – тут как тут: лапы загребущие, глаза завидущие.

Это правда.

Почему человек так любит-холит свой участок? Да потому что, если хотите, это макет личного крохотного государства. Телевизор включить, газеты развернуть страшно: мир сходит с ума. Правители-бездари губят чужие, того хуже – свои собственные народы. Голова идёт кругом, почва уходит из-под ног, всё летит в тартарары. Человеческая низость и алчность достигла глубин, ниже которых пасть некуда. Жизнь обесценилась до копейки…

И вот из этого хаоса человек ступает в бережно сотворённый им мирок. Тут царят первозданный покой, порядок и ясность. Идеально, по шпагатику, расчерчены и разбиты грядки. В теплицах и парниках зреет, цветёт и наливается соком всё, чему положено расти и наливаться. В отхожем месте, в компостной яме пропадает и гниёт то, чему положено пропадать и гнить.

Всё – от цветов до картофельной ботвы – кротко и доверчиво склоняется перед хозяином и господином. Они знают, что их творец и властелин бдителен и мудр, справедлив, добр и беспощаден. Он сурово и без промедления расправится с внутренними и внешними врагами: будь то сорняки, дрозды, тля или парша. Кого следует – напоит, поддержит, подкормит. Что непозволительно, жирно, нагло разрослось – проредит, прищипнёт, оборвёт, пасынкует, вытравит, выкорчует, искоренит и уничтожит. Восстановит гармонию и справедливость – и кинет на свои владения исполненный гордости взгляд, ревниво покосится на соседский участок…

Это что касается дач и огородов. А если человек имеет не хлипкую дощатую времянку на шести дачных сотках, а Дом, Крепость? Крепость для тела, для души.

Сосед-пенсионер смущённо преподнёс тетрадку: «Вот… Труд, так сказать, последних лет. Вы там у себя куда-нибудь в газетку пристройте. Очень важная вещь».

Вещь начиналась кратко и ёмко: «Страна в коллапсе». Как её оттуда вытащить? Сосед подсказывал – как. Есть фонд с мудрёным названием стабилизационный, резервный – всё одно не проедят, так разворуют.

Вот на эти денежки по всей бесхозной земле русской – благо её у нас не меряно – без промедления (ибо промедление смерти подобно) следует рыть траншеи, тянуть провода, прокладывать коммуникации. Дороги, электричество, воду, газ, телефон и интернет – именно в такой последовательности. Покрыть дряблый подгнивший, больной организм России-матушки паутиной живительных упругих, насыщенных свежей экономической кровью артерий.

И всё. И дать клич по всей России-матушке: стройтесь, мужики!

Вообще-то сосед не собирался присваивать лавры Франклина Рузвельта. Со школы ещё, из учебника истории знал: в начале тридцатых годов прошлого века Америка так же загибалась в великой депрессии. Тоже сбились с ног, искали объединяющую национальную идею. А она вон она, на виду у всех лежала. Президент Рузвельт провозгласил:

– Каждому гражданину Америки – свой Дом!

Напраслину на русского человека возводят: такой-сякой, лодырь. И не такой, и не сякой, и не лодырь. Ночей не доспит, куска не доест, а Дом поставит. Из воздуха, из ничего кусочек собственной маленькой России соткёт – только препоны не ставь, государство. Ставит, ой ставит: не любит чиновник строптивых частников. Куда удобней согнать под одну крышу тысячи бесплотных людей-теней – и крути-верти ими как хочешь.

Ведь что такое типовая городская квартира, письменно возмущался сосед. Твой пол – потолок для нижних соседей: ходи на цыпочках, не скрипни половицей. На твоём потолке, в свою очередь, беспардонно топочут и пляшут верхние соседи.

Гипсокартонные стены – в ладошку толщиной – с тобой делят такие же бедолаги, друзья по несчастью. И выходит, ничего твоего, собственного, здесь и нету. Несколько кубов душного воздуха, заключённого в тесную бетонную коробку, с зависшей в воздухе хлипкой коробочкой балкона? Вот эту вот ячейку гудящего улья и называют твоим Жилищем?

Случись война, за какую Родину пойдёт умирать человек? За этот битком набитый человеческий улей? За непотребно исписанный лифт, за чёрные, обугленные почтовые ящики, за полутёмный подъезд на триста душ, где сосед в страхе шарахается от соседа (вдруг наркоман или маньяк)? За заплёванный, загаженный собаками и бомжами двор?

Или всё-таки за лужайку под окнами, за берёзку у дома, за крылечко, за скамеечку, где с соседом курил после баньки?

Нет, нам упорно лепят тесные безликие, со стёртыми фасадами многоэтажки – ни много ни мало, лишает человека чувства Родины!

А ведь сколько проблем разом решится – пальцев на руках не хватит загнуть. Русский человек хозяином себя на земле русской почувствует – это раз. Решится жилищный вопрос – два. Поредеют пятничные, воскресные гигантские изнурительные пробки на въезде – выезде из городов и дач.

Будет покончено с бездельем, которое, как известно, мать всех пороков. Ни в жизнь не увидите в частном посёлке соображающих на троих мужиков, изнывающих от ничегонеделания подростков, забивающих «козла» пенсионеров… Дом – это любой хозяин скажет – никогда не бывает достроен. Он прожорлив, как птенец, успевай его кормить и обихаживать.

Безработицу, войну, мор легче пережить в собственном Доме. Пьянство пойдет на убыль.

Воспитание молодых – это уже четыре. Вот, пожалуйста, нижний болотистый участок купили молодожёны, зелёные юнцы. Народ вздохнул: пропала земля. Нынче молодых и на ухоженные родительские дачи пряником не заманишь. Но одно дело: родительское, а другое – своё. Прорыли траншеи, осушили землю, перепахали, поставили недорогой дом из пеноблоков, утеплились. Установили во дворе надувной бассейн, после работы брызгаются и визжат наравне с малышами (у них двое, а в своём-то доме и пятерых не грех завести). Замёрзнут – голышом летят в баню. Нагреются – обратно. Визгу, смеху, радости!

Далее – экология. Дом – это, считай, маленький завод по переработке бытовых отходов. Помоями со стола можно без ущерба выкормить возле себя мелкую скотинку: козу, поросёнка, кур, не говоря о собаках и кошках. Бумажную рвань, старые газеты – в растопку для бани. Стекло, пластик, жесть – в дренажную канаву, на осушение земли. Всё чистенько, гигиенично, цивилизованно. Уйдут в прошлое гигантские слоёные «торты» загородных свалок – внуки спасибо скажут.

Дом – это три… да нет, пять, шесть – семь в одном! Тут тебе в кучке, под одной крышей: жильё, гараж, баня, мастерские, овощная яма, огород, веранды, мансарда, место для сушки белья, детская игровая площадка…

И всего-то нужно для благой цели: электричество, газ, дороги…»

Да… Стало быть, дороги.

Мне позвонили из Ижевска (не из Министерства культуры: там не допустят утечки столь ценной информации). И сказали: «Приезжают столичные маститые писатели». Перечислили фамилии: некоторые из них украшали корешки толстых книг на моей полке.

– Встретишься в неофициальной обстановке, возьмёшь интервью…

– И покажу свои рассказы! – обрадовалась я.

– Кому они нужны, твои рассказы, господи?! Будь ты хоть… не знаю, Лев Толстой – кому нынче это вообще нужно?! – Моя тупость привела в раздражение тайного информатора. – Возьмёшь интервью, заболтаешь, произведёшь впечатление: они же все мужики, ну понимаешь? Выпьете вместе… Тогда и подсовывай свои рукописи. А там – чем чёрт не шутит? Так дела-то делаются, учи вас… Тусоваться нужно, пить, похмеляться, курить, гулять, бузить… Дружить вместе против кого-нибудь. Юлить у всех на глазах, пиариться. Нынче только так раскручиваются.

– Все?!

– Все, – подтвердили сурово и печально на том конце провода. – А будешь дальше сидеть как таракан запечный – никто про тебя никогда не узнает. Ну, пока. Учти: я тебе ничего не говорил.

Я с вечера договорилась насчёт попутной машины. Рано утром надела любимый светлый (брусника с молоком) костюм, новые туфли, колготки Леванте: такие невесомые и прозрачные, что их не видно на ноге. И, в полной боевой готовности, вышла на дорогу. Хотя дорога – громко сказано, дороги у нас – нет. Переулок с красивым уютным названием Сиреневый – есть. Жилые дома в нём есть. Налоги на них, заметьте, немалые, есть. А дороги – нет.

Есть кое-какая, нашими руками худо-бедно возведённая насыпь, тонущая в воде после дождя. Изредка нам подбрасывают строительные отходы. Везти отходы на свалку – далеко, и нужно платить. А в наш переулок вывалить – и близко, и бесплатно, и вроде доброе дело сделано.

Потом это «доброе дело» в виде неподъёмных бетонных, опутанных ржавой арматурой глыб, мужики после работы и в выходные, до изнеможения и кровавых мозолей, бьют молотами и ломами, а женщины, как трудолюбивые муравьи, развозят в тележках. И всё равно бетонные осколки торчат из земли и норовят проткнуть автомобильную покрышку, измять диск, сломать каблук и вывихнуть лодыжку.

Ой, это целая дорожная эпопея («Опупея», – подсказывают соседи). Неотложки из города до переулка долетают за пять минут. И потом ещё долго-долго крайне осторожно переваливаются-трюхают по переулку, добираясь к нужному дому, теряют драгоценные минуты. Про пожарные, допустим, машины лучше вообще не думать – тьфу, тьфу. Такси ехать к нам наотрез отказываются: легче, говорят, в глухую деревню, к ферме по свинорою добраться, чем к вам. Город, называется!

Итак, я вышла при полном параде. Накануне прошёл дождь. Как все дамы нашего переулка, я ношу в сумке бахилы. Раньше это были полиэтиленовые кульки, которые завязывались на щиколотках – в таком виде преодолевалось бездорожье. При выходе из переулка на проезжую дорогу кульки прятались в кустах: если не просохнет грязь, можно надеть по возвращении. Сейчас с бахилами легче.

Модельные туфли и колготки требовали соответствующей летящей походки. Я и шла, держа спину: ровно, узко, время от времени изящно перепрыгивая с бетонной кочки на кочку. Держа, повторяю, при этом спину. В какой-то момент я замечталась, какое неотразимое впечатление произведу на маститых писателей и…

Бахил зацепился за остриё торчащего из земли бетонного сталагмита. Я споткнулась и совершенно неизящно, по инерции пробежала на полусогнутых ногах метра полтора. Пробежала-просеменила – и рухнула в рыжую, скользкую после дождя, как мыло, глину. И с минуту, пытаясь подняться, осклизаясь, возилась и барахталась на четвереньках в совершенно неприличной позе.

Я ещё не осознавала произошедшей катастрофы. Встав, бегло осмотрела себя: юбка не испачкалась, колготки целы, только грязные. Глянула на часы: успею! Уже не заботясь о походке манекенщицы, припустила обратно к дому. Заходить не стала – некогда! Прячась за бочкой с тёплой дождевой водой, переступая босыми ногами и поскуливая, отмыла туфли, отскребла от каблуков комья глины, застирала колготки, натянула их влажными…

Судьбу решила дважды не искушать и выйти на проезжую дорогу в обход переулка: понизу, по заросшему травой ложку, вдоль речки. Но, едва обогнула нижний дом, увидела их. Козу с двумя козлятами. Они как будто ждали меня. Разом бросили жевать и все трое неотрывно смотрели на меня, помаргивая белобрысыми жёсткими ресницами. У козы были рога, как длинные кривые кухонные ножи. «Ой, – сказала я неуверенно. – Кыш». Я с детства боюсь коз. Вообще рогатых боюсь.

Козлята очень обрадовались моему появлению и изо всех сил закрутили куцыми хвостиками, как пропеллерами. Может, приняли меня за хозяйку. Может, решили, что я хочу поиграть. Может, у них чесались-прорезывались рожки, а другого объекта для чесания не было. А тут вот он, припожаловал двуногий ходячий забавный объект. Подскакивая на четырёх (восьми) ножках, как на пружинках, замирая и снова восхищённо подскакивая, они допрыгали до меня и принялись с сухим стуком доверчиво ввинчивать тёплые костяные лобики в мои колени.

Мать не разделяла их радости. В первую минуту она застыла грозно, как изваяние. Потом, вытянув жилистую шею, нагнув голову с кухонными ножами, ринулась спасать несмышлёных детей – так яростно, будто в хребёт ей натыкали бандерильи.

Коза была на длинной верёвке, привязанной к колышку. Колышек был вбит так, чтобы коза могла свободно давать круги радиусом метров в двадцать: от изгороди до речки. Она их и давала, гоняя меня по этому радиусу, заставляя беспорядочно метаться, прыгать, путаясь в верёвке, как девочки в скакалке, то взлетать на жердины изгороди, то почти загоняя меня в речку. Козлята вносили в происходящее весёлую бурную сумятицу.

В общем, когда коза окончательно запуталась в верёвке и немножко напоминала большой растрёпанный кокон, и я, наконец, могла прошмыгнуть в образовавшееся безопасное пространство, шмыгать уже было некуда и незачем: я непоправимо опоздала. Машина ушла без меня. Костюм – брусника с молоком – обогатился цветами зелени, яркой рыжей глины и чем-то противным, вроде козлиных слюней. Колготки прочертили жирные стрелки, они расползались на глазах, как живые.

Дома, не умываясь, я набрала номер тайного информатора.

– С писателями ничего не получится, – соврала я в трубку спокойно, стараясь не выдать себя и не хлюпнуть носом, полным слёз. – Машина сломалась. На автобус не успеваю.

– Как знаешь, – сухо и разочарованно сказали мне. Типа, старайся для вас, дураков.

С того дня много воды утекло. Произошло много больших и малых, ярких – и не очень, стоящих – и так себе, событий. Но незыблемым остаётся одно: у нас по-прежнему нет дороги. А есть: изношенные автомобильные подвески, разъезжающиеся в глине ноги, тайный склад грязных бахил в кустах. И бессмертные козы в ложке.