Колыхнулась ситцевая занавеска. В закут вошла тетка. Людка оглянулась и быстро спрятала коробку с тушью. Но зоркая тётка уже заметила Людкины глаза: один обыкновенный, маленький и невзрачный, другой – с жирно начернёнными, торчащими ресницами.

– И думает – красиво, – презрительно сказала тётка. – Люди-то смеяться будут.

Тётка явно напрашивалась на скандал. Людка покраснела и крикнула:

– Вечно ты! Кто будет смеяться-то, такие деревенщины, как ты, что ли?

– Сама, шишига, не больно городская, – огрызнулась добившаяся своего тётка. Неодобрительно косясь на Людку, она шоркнула ладонью по одеялу, будто смахивала пыль. Уложила на койке ни разу не надёванное, пахнущее магазином бельё: скользкую сорочку, атласный лифчик-нулёвку и гипюровые тесные трусики. Потом подпёрла щёку рукой и, пригорюнившись, стала рассматривать разложенные вещи.

– Людк, – попросила она неуверенно, – может, в майке трикошной пока поедешь? Холодненько ещё. Москва – так, думаешь, и юг тебе?

Людка агрессивно сдёрнула с койки бельё и вышла из закута. Оттуда сказала злорадно:

– Лучше б печь затопляла, жадина. Холодина в избе. Нет, с утра над душой стоит.

Тётка отмолчалась, чувствуя, что замечание в её адрес справедливо.

Через минуту Людка: длиннорукая, с широкими мосластыми, как у парня, плечами, – вышла. Лицо у неё было посинелое, насупленное, – не глядя на тетку, стала влезать в джинсы.

Собственно, это были не джинсы, а брюки, сшитые не очень аккуратно в местном быткомбинате из шестирублёвой синей ткани. Под ветром штаны раздувались и трепетали парусами на худых Людкиных ногах. Людка гордилась ими и называла – «джинсы». Отсталая тётка смотрела на «джинсы» с ужасом.

– Мёд положила? – сурово спросила Людка, опережая тёткины причитания. Та всплеснула руками и засеменила на кухню. Людка, которой этого и надо было, бухнулась на колени у койки. Вытащила из пахнущего плесенью угла потрескавшийся школьный портфельчик. Он разбух от бумаг и был заботливо перевязан верёвочкой. Вытерев ладошкой пыль, сунула в хозяйственную сумку и прикрыла кофтой.

А из кухни уже шла тётка, неся в бережно вытянутых руках литровую банку с застывшим жёлтым медом.

– Дашь кандидатам-то, скажешь: свежий, в августе, мол, качали. Извините, мол, не побрезгайте. Так, Людка, скажи, слышишь?

Львовы, кандидаты каких-то химических наук, приходились родственниками соседке Евдокимовне. Евдокимовна, после уговоров и всяческих посулов со стороны тётки, покуражилась, поломалась – но адрес дала.

В десять часов местного времени Людка вышла из дома и размашисто зашагала к автостанции. В душе Людка, возможно, чувствовала себя маленьким Ломоносовым. Она думала о далёкой Москве, о бумагах в портфельчике, о всемирной славе, которую принесут ей эти бумаги…

Всё у Людки было распланировано заранее. И уже осенью она знала, что в мае будущего года выйдет со своим портфельчиком, дотрясется в рейсовом «пазике» до железной дороги. А там сядет на проходящий поезд «Кемерово-Москва» по билету, купленному загодя, чтобы, не дай Бог, никто не занял Людкиного места.

И тётка, и все деревенские думали, что Людка едет с глазной болезнью в столичную клинику. Господи! Стала бы она такой ерундой тревожить столицу!

Ей нужно было, она давно мечтала показать знающим людям содержимое портфельчика. В нём заключались душа и тело Людкины.

Дело в том, что Людка писала. Портфельчик вмещал в себя тщательно отобранные рукописи последних лет, которые Людка скромно считала, в общем, плодотворными. Тут были: начало поэмы, состоящее из сорока двух глав, три неоконченных романа и куча всяких рассказов, на которых Людка набивала руку.

Поездка была расписана по пунктикам. Во-первых, она приезжает на квартиру к кандидатам Львовым, мужу и жене.

Людка представляла, как всё произойдёт. Она робко, смущаясь, подносит Львову одну из своих работ… Нет, лучше так: Львов случайно наткнётся на портфельчик. Ероша волосы и приговаривая: «Ах, чёрт» – будет жадно листать в вольтеровском кресле Людкины произведения одно за другим.

Потом взойдёт жена, и он скажет: «Взгляни, Маша, а ведь любопытно, чёрт возьми». И Маша тоже будет вдумчиво читать, потирая бледное, утомлённое от вечных поисков лицо тонкой сухой ладонью, изъеденной реактивами…

А потом они сядут вот так рядышком и будут долго молча созерцать Людку, как открытое ими редкое химическое соединение. А потом Львов на умоляюще-вопросительный взгляд жены пожмёт плечами, наберёт номер и скажет в трубку своему приятелю, какому-нибудь доценту из Литинститута:

– Алё, Петруша. Хочешь открыть… гм, своеобразный талант? Тут писательница осьмнадцати лет объявилась… Писательница, говорю! Брось, какие шутки. Прочитал кое-что, понимаешь, мощно написано, громадное впечатление, сильная вещь и т. д.»

Ну, или ещё тоже вариант, который Людка милостиво допускала. Она со своим портфельчиком топает прямо в редакцию журнала. Туда ровно год и пять месяцев назад ею были посланы сказки, а ответа пока не было (по техническим причинам, наверно).

Итак, она входит и представляется: «Касаткина Людмила». «Каса-аткина, Каса-ааткина», – задумчиво поёт лысенький толстый редактор, постукивая золотой авторучкой по столу. И тут лицо его вытягивается, он в страшной растерянности роняет ручку, ныряет под стол и начинает ловить её обеими руками.

– Та самая Касаткина – своей персоной? Какой сюрприз!

– Да, – важно признаётся Людка. – Та самая. Я вам сказки посылала.

– Да, да, – виновато кивает редактор. – Отзыв мы не успели послать. Да и бог с ним, какой отзыв, и так всё ясно! Как раз на днях выпускаем тиражом в полмиллиона экземпляров – это для начала, разумеется… Да как же так? Да вы молоды совсем, да вам восемнадцать есть ли?!

Из других кабинетов выходят люди. Редактор говорит им, с гордостью указывая на Людку: «Вот… Касаткина, так сказать, Людмила. Своей персоной. Редкая самобытность, своеобразный самородок, из провинции. Прекрасно».

* * *

Людка родилась в сибирском посёлке со смешным названием Пудик. Поселок делился на Старый Пудик и Новый. Старый заполняли бревенчатые домики с огородами и палисадниками. В новом посёлке гордо возвышались белоснежные, облицованные кафелем восьмиэтажки. Издали они походили на узкие белые корабли с иллюминаторами – серебристыми пятнышками балконов.

Им с мамой тоже дали однокомнатную квартиру на восьмом этаже. С точно таким же серебристым балконом, как у соседей слева, справа и снизу.

Людкину маму звали «мать-одиночка». Но какая же она была одиночка, если у неё была Людка?! Они нежно любили друг друга и вовсе (по Людкиному мнению) не нуждались ни в каком третьем лишнем. А Людкино слово в семье было – закон.

Все говорили, что мама страшно балует Людку. Она покупала ей на свою маленькую зарплату дорогие и нарядные игрушки. Эти игрушки, безжалостно исковерканные толстыми Людкиными ручонками, валялись потом по всей квартире, а мама смеялась и покупала новые.

Она брала на улице мороженое, пирожки, яблоки и конфеты, и всё, что в данный момент требовала Людка. Если Людка надкусывала и намеревалась бросить, мама подхватывала, смеялась, целовала её в сладкие губки и доедала сама. Не стесняясь посторонних, она вдруг подхватывала на руки тяжёленькую пятилетнюю Людку и жадно, жадно, ненасытно целовала недовольно пыхтящую мордочку, шейку, грудку – всё-превсё целовала. Бодала её лбом и приговаривала: «Моя милая горошинка! Моя маленькая ладушка! Мой ненаглядненький, сладенький мой!»

Посторонние неодобрительно качали головами: «Ведь это же чудовище впоследствии из ребёнка вырастет». А мама торопилась любить своё сокровище, свою горошинку и ладушку, словно сердце её предчувствовало беду.

Однажды было воскресное июньское утро. Бывают же по утрам такие ясные небо и солнце, что маленькое сердце колотится часто-часто, и страшно становится, что не успеешь переделать за день своих маленьких неотложных дел и отстанешь, упаси бог, от других, и тебе меньше на кусочек достанется этого жаркого летнего счастья…

В тот день они с мамой хотели пойти на пляж, а потом в парк. Они бы и пошли обязательно, только мама задумала постирать перед этим разные мелкие Людкины вещицы. После десятиминутной стирки она вышла на балкон, встала на большой табурет, а тазик с бельём поставила между босых розовых, очень хорошеньких ножек.

Свежий утренний ветер трепал на ней светлое льняное платьице. Она гибко наклонялась, брала трусики и носочки, отжимала и, чуть откидываясь назад, вешала и прищемляла белье. Мама смертельно боялась за своё сокровище и никогда не выпускала Людку на балкон. Людка стояла, прижав к стеклу сплюснутый нос, в восторге топала толстыми ножонками и визжала:

– Мама, ты меня слышишь? Ты меня слышишь, мама? Мама, я хочу чаю!

Мама трясла головой, будто не слышала, и смеялась беззвучно с сомкнутыми губами, чтобы Людка не догадалась об обмане.

И вот, когда она снова чуть откинулась назад, расправляя кофточку, табурет пошатнулся. Мама, весело крикнув что-то, чтобы не испугать хохочущую Людку, изогнулась и изо всех сил постаралась встать в прежнее положение. И вдруг она поняла, что это не просто табурет пошатнулся, что это случилось непоправимое – и её лицо в одну минуту посерело и осунулось.

Она, неловко взмахнув руками, округлив рот в виде кривой «о», тяжело опрокинулась боком за перила. Людке показалось, что этот неуклюжий трюк проделан для того, чтобы рассмешить её, и она весело захохотала. Но потом увидела руки, вцепившиеся в прутья, и лицо, вынырнувшее снизу и застывшее у бордюра, с круглыми, как пуговицы, белыми глазами. Тогда Людка безо всякого перехода из смеха закричала, выбежала на балкон и своими ручонками постаралась помочь напрягшимся твёрдым, побелевшим рукам.

– Соседей! – разомкнув губы, крикнула мама. – О господи!

Людка с плачем побежала к дверям, которые ей бы всё равно было не открыть из-за тугого новенького английского замка. И она долго теребила, царапала его и даже кусала… И вдруг услышала глухой крепкий звук падения тела, донёсшийся далеко снизу. Потом ей говорили, что она не могла этого слышать, но она, правда, слышала! Не переставая плакать и кричать, Людка побежала назад.

Белого застывшего лица у балконного бордюра уже не было. А внизу, куда выглянула Людка, просунув голову сквозь прутья, она увидела на газончике маму в белом платьице. Она лежала, раскинув руки, как распятый крестик, и отовсюду к ней бежали люди.

В доме появилась тётка, о существовании которой Людка не знала и знать не хотела. После похорон она увезла Людку. Тёткина деревня состояла из десятка высоченных изб с неприветливыми, по северному вырубленными под самыми крышами малюсенькими окошками.

Однажды в деревню вместе с автолавкой приехал лоток с мороженым. Людка увидела из окна, как, сверкая разноцветными рубашонками, несётся к нему деревенская ребятня.

Людка тоже побежала к тётке и, восторженно топая ногами и заранее плача от нетерпения и страха, что ей не достанется мороженого, требовала необходимые ей семнадцать копеек. Тётка трясла головой и делала вид, что не понимает. А потом сказала спокойно, почёсывая под кофтой обвислый живот: «Ишь, как мать изварлыжила. Песок есть с чаем пить, и ладно. Не больно деньжастые».

И тогда Людка завизжала и бросилась с кулаками на тетку.

Спустя некоторое время они ужились друг с дружкой. И, несмотря на страшную бесцеремонность их отношений и вечного цапанья, они даже по-своему полюбили друг друга.

Так получилось, что Людка в классе оказалась вроде изгоя-одиночки, наверно, из-за своего характера. Классная руководительница писала в характеристике: девочка растёт угрюмая, с замедленной формой мышления.

Она с завистью поглядывала на легко и весело сходящихся девочек, на переменках щебечущих и прогуливающихся под ручку. Они были чистенькими, миловидными, и воротнички и манжетки на форменных платьях у них были беленькие и кружевные. А ширококостная, выше всех в классе, Людка стеснялась тёткиной кофты и сборчатой черной юбки, и тряпочки вместо ленты в жидких рыжих волосах.

Но ей так хотелось примкнуть к щебечущей стайке! Ей ведь так много интересного можно было рассказать! Они бы ротики от удивления раскрыли – библиотекарь за Людкой не успевала в её формуляре вкладыши менять. Им бы не было скучно с Людкой, честное слово!

Самый сильный человек – одинокий человек. Вряд ли Людке были знакомы эти слова. Но боль сердца становилась невыносимой, необходимо было выговориться хоть кому-нибудь. Она начала писать грубоватые, сляпанные кое-как неуклюжие слова. Злилась, рвала бумагу, мучилась почти физически, даже кофта пропотевала под мышками.

На седьмом году обучения в классе появилась городская девочка Катюша. Её отец был инженером в геологоразведочной партии, остановившейся в деревне. «Какая хорошенькая! Куколка!» – ей не было прохода от восхищённых девочек. И Людка ревновала до слёз – то ли новенькую красавицу к девочкам, то ли наоборот.

Катюша первая услышала Людкины рассказы и по-женски опытно возбудила в ней тщеславие. Всплёскивала ручками и округляла глаза: «Ой, здорово, как настоящий писатель! Можно, я покажу папе?»

В десятом классе, прощаясь с Людкой (геологоразведочная партия уезжала), она торжественно говорила: «Запомни, я твой читатель, ты – мой писатель на всю жизнь. Твои рассказы будут продаваться только из-под прилавка! Это папа сказал, а он разбирается».

После десятого класса Людка, испорченная восторгами подруги и очень самоуверенно настроенная, поступала в областной университет. На экзамене по истории она со страшным треском провалилась. Она бойко отвечала по билету, и ей казалось, что историк спит и не слушает ее.

– Так, – сказал вдруг историк, просыпаясь и открывая глаза, – первого вопроса вы совершенно не знаете. Приступим ко второму.

Людка замямлила что-то дрожащим голосом, и историк, морщась и не спрашивая по третьему вопросу, аккуратно поставил в ведомости «неудовлетворительно», уже забывая о Людке и заглядывая в список, чтобы вызвать следующего абитуриента.

Людка вернулась работать в колхоз разнорабочей.

Поезд прибыл в Москву вечером. Было холодно, моросил дождь. Все, выходя из поезда на перрон, раскрывали зонты и быстро шли с чемоданами к вокзалу.

Людка совсем струсила и пала духом, выйдя на площадь Комсомольскую. Она никогда в жизни не видела столько народа и машин сразу в одном месте. Спросив несколько человек, где находится стоянка такси, и получив в ответ быстрое и раздражённое «не знаем», она понурилась и поплелась в прямом смысле, куда глаза глядят. Про себя она сердито передразнивала тётку:

– «Язык до Киева доведёт». Шиш он доведёт.

Как будто далёкая тётка была в чем-то виновата.

Случайно она наткнулась на табличку с буквой «Т». Людка обрадовалась, пристроила сумку под табличкой и стала ждать. Через час пятьдесят минут проходивший мимо мужчина обратил внимание на мумию, в которую превратилась окоченевшая Людка. Он разъяснил, что «Т» обозначает вовсе не стоянку такси, а остановку троллейбуса, но троллейбусы временно не ходят, так как линия ремонтируется.

Еще через час Людке удалось поймать «волгу» с шашечками.

– Куда? – спросил таксист, трогаясь и включая счётчик. Людка впервые видела такое красивое лицо у парня: продолговатое, с кожей гораздо нежнее и ухоженнее, чем у прыщавой Людки, с маленьким носом, с синими глазами под припухшими веками. Маленькие руки лежали на баранке, увитой цветной проволокой. На безымянном пальце поблёскивало серебряное кольцо.

Он был неотразим, и ничего удивительного не было в том, что он ни разу не взглянул на такое ничтожество, как подобострастно взиравшая на него Людка с сосульками рыжих волос, с синим носом, в дурацких «джинсах». Настоящие джинсы с фирменными наклёпками, узкие и обесцвеченные, облегали стройные ноги таксиста.

– Ну, ничего, – думала Людка, воинственно стискивая мокрые кулачки – ничего… Вот когда я прославлюсь – а этого осталось ждать немного – ты обязательно встретишь меня, слышишь? Тогда-то я буду совсем другая! И волосы будут отращены и модно раскиданы по плечам, как у тех девушек, что проплывают за окошком и остаются позади, и вместо этой дурацкой клеёнчатой сумки будет ярко-красный чемодан на молниях, с надписью на английском «аэрофлот». Вот вам всем.

Людку эта мысль успокоила. Она придвинулась к окну ближе, И сразу забыла и о девушках, и о чемоданах. Машина летела стремительно, точно ею управлял молодой бог! Она то ныряла в тоннели, где царила ночь и мерцали фары встречных машин, то вылетала на свет и простор, так что у Людки захватывало дух и становилось щёкотно в животе. Они взлетали на гигантский, дугой в воздухе висящий мост, и белые, розовые, небесно-голубые коробки домов оказывались далеко внизу под Людкой, в кудреватой зелени свежих майских садов, спрыснутых весенним дождиком.

Авто въехало в арку и у одного из старинных домов остановилось. Таксист взял у Людку трёшку, сунул в карман и со скучающим видом, посвистывая, стал протирать ветошкой стекло.

Людка ещё немного подождала сдачу (рубль сорок пять копеек!) Забеспокоилась, с тревогой взглянула на водителя. Он тоже с весёлым любопытством посмотрел на Людку. Не переставая улыбаться, потянулся и, стараясь не задеть Людку, открыл дверцу. И Людке ничего не оставалось делать, как неуклюже вывалиться с хозяйственной сумкой на асфальт. У неё горели уши и щеки.

Она поплелась к подъезду, кляня себя последними словами. Дура, вот дура-то! Она должна была сесть в такси с усталым отрешённым видом и углубиться в мысленное сочинение какой-нибудь новой повести. И на этого смазливого таксистика не пялиться, а скользнуть холодным взглядом и отвернуться. А лучше зевнуть: мол, видали таких – в базарный день пучок пятачок. Вот так.

… За дверью сорок второй квартиры, перед которой остановилась Людка, что-то громыхало, плачущим голосом ругалась женщина, кричал ребёнок, лаяла собака и громко пело радио.

Можно было даже не ставить себя на место тех, кто там ругался и пел, чтобы понять, что никакая пудиковская Людка с банкой меда им не требуется. Людка начала воображать, как она стоит в прихожей, путано объясняя, откуда она свалилась, а хозяева, поневоле умолкнув, с неудовольствием слушают её. Представив всё это в деталях, она довела себя до такого состояния, что скорее умерла бы, чем нажала на кнопку звонка.

Она б выстояла так и час, и два, тоскливо переминаясь, если бы не вышедшая из загудевшего лифта высокая белокурая девушка. Отпирая дверь сорок второй квартиры ключом, она спросила:

– Ну, и что же, так и будем сиротой казанской стоять? Входите.

Людка оробела, прошла вслед за ней, и первое, что сделала – торопливо сняла грязноватые туфли и поставила в уголок, чтобы не мешались.

– На место, Фома, – сказала девушка выбежавшей и завилявшей хвостом большой лохматой собаке. Перед зеркалом она расчесала, любуясь, длинные волосы, закинула их за спину.

– Вы по какому делу? Очередная родственница из энской губернии? У мамы страсть их коллекционировать.

Людка хотела оскорбиться, но вместо этого оробела еще больше от такой мудрёной замысловатой фразы.

– Из деревни я, – сказала она. Девушка скользнула взглядом по «джинсам», старенькой шерстяной кофте, вздувшейся пузырем на спине, усмехнулась и громко сказала, адресуясь к кому-то в комнату:

– Мам, к тебе, – и ушла из прихожей.

В комнате на кушетке лежала Львова – маленькая жирная женщина в мятой сорочке. Она усадила Людку, жадно расспросила о Евдокимовне, о деревне. А потом вдруг прервала расспросы и, понизив голос, начала рассказывать, что она очень больна, что у неё было два приступа, и увозила «скорая», что она, наверно, умрет, от неё это явно скрывают, а ведь ей так хочется жить, жить!

Львова заплакала, и Людке ясно было, что она плачет далеко не один раз на дню. Впрочем, через минуту она уже рассказывала оживлённо, что Минздрав выделил ей персонально путёвку на выбор: «Гуцулку» и Белокуриху. Но, бог мой, кто же предпочтёт Белокуриху?! Потом Львова снова прослезилась, вспомнив, как кто-то не очень деликатно обошелся с ней в Минздраве.

– Мама, ну что такое, опять! Митьку кормить мешаешь, – сказала недовольно девушка, заглядывая в комнату.

– Прости, Ленок, не буду больше, – утирая слёзы, пообещала Львова. И добавила уже другим, твёрдым жалобным голосом: – Кстати, Ленок, я убедительно прошу тебя наказать Дмитрия. Он на прогулке себя нехорошо вёл. Знает, что мне нельзя быстро, и нарочно убегал.

Девушка вышла, и из кухни послышалось сердитое:

– Сядь прямо. Возьми ложку как следует! Отвечай: ты почему не слушал бабулю? Ты слышишь: она плачет! Почему, отвечай, дрянь такая!

– Сама длянь! – после молчания довольно отчетливо сказал уже насторожённый в ожидании расправы детский голосок.

– Ты как со мной разговариваешь?! Ты как смеешь? Ты где этому научился?!

Ребенок завизжал вдруг так пронзительно, что Людка чуть не подпрыгнула.

– Ленок, не бей по голове! – Львова снова утонула в слезах.

– Вот так всегда, так всегда, – тоненьким от плача голоском повторяла она. Выплакавшись, начала рассказывать низким голосом, что Ленок прекрасная мать, над Димкой просто трясётся, но вот бывают срывы… Сами понимаете, развод – не шутка. И дед, как назло, в командировке…

Рассказывая, Львова комкала платочек и доверчиво трогала Людку за руку. Постепенно щёки и нос у неё порозовели. В животе у Людки в эту минуту гулко заурчало, и тогда Львова сказала носовым голосом, каким говорят воспитанные люди, если слышат что-то неприличное:

– Вы, наверно, голодны. Там Димка полдничает. Но сейчас поставим чайник, поджарим колбаски.

Людка была настолько убита, так разочарована, что даже жареная московская колбаска не улучшила её настроения.

На следующее утро Людка ехала в редакцию снова в такси, держа наготове раскрытую ладонь с мелочью и шевеля губами за счётчиком. Не проведёте!

В приёмной редакции Людке объяснили, что редактор в командировке в Дели (Людка так и ахнула: вот она, новая жизнь-то настоящая!) и что будет лучше, если Людка обратится в отдел прозы к Никоновой, четвёртый этаж налево. Людка поднялась, отыскала нужную ей дверь. На всякий случай прошептала: «Господи, помоги» – и вошла.

В комнате, вместо воображаемой солидной и мрачной тётки Никоновой, сидели девушки чуть старше Людки, усеяв подоконник, как воробьи. Все они смеялись чему-то и болтали ногами, с аппетитом жевали бутерброды и запивали кефиром из бутылок. Одна крикнула весело:

– А у нас обед! Войдите через полчасика!

Они переглянулись и опять все засмеялись чему-то. «Это они надо мной смеются, – покраснев, подумала Людка. – Над джинсами…»

Она вышла, примостилась на батарее отопления, положила портфельчик у ног и повесила нос. О славе почему-то не думалось. Через полчаса её пригласили.

– Мне нужна Никонова, – объяснила Людка и всё с надеждой ждала, что вот сейчас ее препроводят к мрачной тётке в отдельный кабинет.

– Я Никонова, – сказала юная девушка, вспарывая ножницами конверты. – Я вас слушаю.

– Я тут посылала… Моя фамилия – Касаткина.

Девушка не изобразила на лице ни удивления, ни восторга, а спокойно кивнула и стала развязывать шнурки разных папок и перебирать в них бумаги, уголки которых были защемлены скрепками. Через несколько минут на столе лежала ужасно знакомая, милая, милая синяя школьная тетрадка с надписью: «Сказки и повести для маленьких».

– «Касаткиной Л.» – прочла девушка на обложке. – Ваше?

– Моё!

Девушка кивнула. Наморщив под кудряшками лобик и подпершись маленькой, как у ребёнка, ручкой, она бегло перелистала тетрадь. Потом, пощипывая загнувшийся уголок, начала:

– Ну, что, девушка, сказать. Ваша первая сказка… – она неправильно сделала ударение в имени героини. Людка покраснела, заёрзала на стуле и поправила. Девушке это не понравилось, и голосок у неё сделался тоньше и строже:

– В сказке, к сожалению, огромное количество недостатков. Почти каждая фраза – подражание. По-видимому, это не плагиат, не компиляция, но ваше произведение проигрывает, выглядит бледным. Всё это крайне примитивно и напоминает беллетристику прошлого века. Вот тут, – она листнула и поискала глазами, – эти традиционные мотивы – извечная мачеха и бедная падчерица… Ещё: «и велела мачеха в три дня…» Снова пресловутая цифра «три». Затем, вы пишете, что спала ваша бедняжка героиня в куче грязного белья. Что, ей трудно было выстирать постель, этой героине? Тем более, вы утверждаете: она трудолюбива. Вы противоречите сами себе.

– И нет, – оскорблено сказала Людка. – Если так рассуждать, то и Золушки не было бы. Помылась, и стала бы чистенькая, а никакая не Золушка…

Девушку Никонову, наверно, не учили, как надо отвечать на подобные возражения, и она рассердилась. У девушки было беленькое личико и блестящие волосы, и голосок нежный и красивый. Эта девушка спала младенческим сном, чтобы сохранить хороший цвет лица, в то самое время как Людка писала эту сказку во втором часу ночи, стараясь не разбудить тётку – то мучилась и вздыхала, не находя нужного слова, то вдруг багровела от бросавшейся в лицо крови и торопливо скрипела шариковой ручкой, обнаружив это самое нужное слово и гордясь им заранее до невозможности. И вот эта фифа сейчас тут сидит и бойко и умненько разбирает сказку, поматывая розовым пальчиком.

– Здравствуйте-приехали, а слёзы нам к чему? – нахмурившись, сказала девушка. У Людки действительно трясся голос, и глаза мутнели и краснели.

– Успокоились? – сказала она, помолчав минутку с опущенными глазами, чтобы не видеть такого неэстетичного, грубого зрелища, как ревущая Людка. – А вот еще одна типичная грубейшая ошибка.

И она ещё долго терзала несчастное Людкино сердце. Потом, заглянув в какую-то шпаргалку, посоветовала читать Андерсена, Грина – тех, над которыми Людка в детстве плакала. Потом она хищно, как показалось Людке, спросила, кивая на портфельчик:

– Вы ещё что-то принесли?

Людка ужаснулась и затрясла головой.

– До свидания, – сказала она безжизненным голосом, вставая.

– До свидания, – сказали ей.

Жить на этом свете более не имело смысла. Людка тихо спустилась на этаж ниже и в укромном пыльном углу горько-прегорько заплакала, поставив портфельчик у ног. Сначала она всхлипывала и стонала, потом заревела в голос, яростно возя кулаком по стене:

– Противная тупица. Она ни в жизнь не напишет, как я написала… Она от зависти.

В коридоре послышались шаги. Людка зашмыгала носом громче. Она ещё надеялась, что чудо может произойти, её вот сейчас заметит добрый мудрый старик, писатель, уведёт к себе в кабинет, утешит и примет деятельное участие в её дальнейшей судьбе.

И, действительно, вышел старик в синем халате, с кипой газет под мышкой. Он изумлённо уставился на ревущую долговязую, одетую по-деревенски девицу… Постоял немного и пошёл своей дорогой, смущенно и растерянно оглядываясь.