Книга 1. Башня аттракционов

Нелидова Надежда

Любите про маньяков – вам сюда. Ну и герои собрались в этой книге: просто паноптикум живых мертвецов. Иногда они маскируются, и их не отличить от людей, живущих между нами. Тогда они особенно опасны. Причём дамы-«зомби» не отстают от сильного пола. Кого-то обязывает к жутковатым поступкам профессия: похоронный фотограф. А кто-то просто слишком нежно любит свою маленькую дочку и ради неё готов на всё.

 

БАШНЯ АТТРАКЦИОНОВ

С трудом раздобытый номер мобильного не отвечал, и я подкараулила её после работы. Из проходной вышла миниатюрная хрупкая женщина в туго подпоясанном светло-бежевом плащике. Короткая пышная стрижка – как тронутый седой изморозью цветок марагаритки. Большие вопросительные глаза на маленьком личике. Женщина – Дюймовочка. Смотрит снизу вверх, так что квадратные очки съезжают с птичьего носика:

– Это вы та настырная особа из газеты, которая рвётся со мной встретиться? Как с кем вы хотели со мной встретиться?

– Как с матерью, столь ужасно потерявшей сына…

Она повторила задумчиво:

– Как с матерью. Столь ужасно. Потерявшей сына. – Устало удивилась: – Вы это печатать хотите? Со всеми несчастными матерями уже встречались? Или решили начать с меня? Господи, зачем вам это? Хотя ведь не отстанете. Где встретимся?

– А давайте прямо и в Башне Аттракционов.

– Понимаю, – усмехнулась она. – Мрачная, жуткая, душераздирающая атмосфера. Этого ведь ждут от вас читатели? Крови, боли, чужого страдания? Мало вам… Но разве башню не закрыли?

– Опечатали, но охрану, кажется, сняли.

До Горбачёва, по генплану наш город к 2015 году должен был вырасти – и, несомненно, вырос бы – в три раза. Там, где сейчас болота и непролазный ивняк – стояли бы кварталы гулких розовых многоэтажек. Между ними, как грибочки, теснились бы крепкие весёлые семейства садиков и школ, уютно звенели трамваи. Трамваи в наш город так и не пришли. Город стремительно стареет и растёт в обратную сторону. Усыхает, съёживается, мумифицируется, как мёртвый плод.

Так вот, о запланированной, но не рождённой, призрачной части города. Чтобы обеспечить её теплом, старых мощностей не хватило бы. Над городом всегда висела промышленная дымка, в последнее время в ней слышался стрекозиный треск вертолётов. На окраине воздвигалось нечто выдающееся, из ряда вон. В воздухе на серебристых паутинках тросов с обманчивой лёгкостью зависали бетонные кольца, издали похожие на обручальные. В один ясный ветреный день горожане подняли головы и ахнули: на окраине, словно по мановению волшебной палочки, взметнулась труба новой ТЭЦ. Вершина дебелой красавицы таяла в голубом небе.

Как раз подоспела перестройка. Некоторое время заброшенная красавица в унынии и недоумении стояла, покачиваясь, отклоняясь вершиной от оси на положенные при её росте и тучности 1,5 метра. Вскоре у башенной туши снова засуетились, как муравьи, люди с техникой и нужными бумагами за подписью некоего малоизвестного Фрумкина – молодые да ранние птенцы отечественного бизнеса.

Бумаги давали отмашку: тащите, сколько можете. Что не взорвал тротил, и не увезла тяжёлая техника, растаскали в багажниках и в тачках горожане. Труба, построенная на века, продолжала стоять плакатно, прочно – у мародёров кишка была тонка её свалить. Разодрали, распотрошили лишь её обивку, оболочку.

Спустя время неугомонный люд вновь нарушил сон спящей железобетонной красавицы. Успешный бизнесмен и депутат, миллиардер Фрумкин долгосрочно арендовал башню – после того, как строгая экспертиза доказала прочность и безопасность несущих конструкций.

Когда в один прекрасный вечер горожане в очередной раз ненадолго очнулись от летаргического сна и протёрли опухшие сонные глаза – перед ними нарядно переливалась опоясанная огнями, бегущими строками, музыкой, рекламными табло башня – стразу ставшая яркой, лёгкой, кружевной. За многие километры над спящими холмами и ельниками, над тонущими во тьме и грязи фермами и избёнками, где крестится высохшей рукой разбуженная простоволосая старушка, зазвучали размноженные эхом вкрадчивые голоса зазывал: «Дамы и господа! Леди энд джентльмены! Уважаемые гости города…»

Будучи патриотом местного розлива, Фрумкин сделал шикарный предвыборный жест: разрешил землякам одноразовое бесплатное посещение башни. Кто там бывал, захлёбываясь рассказывал о снующих вверх-вниз прозрачных, святящихся изнутри крошечных яичках лифтов, где стеклянный пол под ногами так чист, что его не видно вовсе, и ноги висят в воздухе, а сердце яблоком подкатывается к горлу. Лес кажется кудрявой травкой, река – затерявшейся в травке девчоночьей шёлковой ленточкой, дороги – муравьиными тропками, а город – разбросанными меленькими деталями лего.

Башня Аттракционов заимела бешеную популярность далеко за пределами области. Сюда со всех сторон слетались частные вертолёты, тряслись по ухабам внедорожники и пробивались сквозь дремучие леса и непроходимые болота вездеходы. В подвалах башни размещалось казино «Вечная ночь»: чёрные бархатные драпировки, треск игральных аппаратов, звон сыплющихся монет, жужжание рулеток, оглушительные стрелялки. Никогда не пустовали бары, рестораны, сауны, роскошные номера для гостей и массажные кабинеты.

Для любителей ужастиков узкая винтовая лестница вела в боковой полуосвещённый коридор с настоящим привидением. Привидение зависало в воздухе, фосфоресцировало, развевало саваном, опахивая лица ледяным могильным дыханием, материализовалось буквально из камня и в камне же исчезало. Был аттракцион «Грот сокровищ», в который можно было пробраться только сквозь равномерно, с лязгом смыкающиеся громадные зубастые пасти акул и доисторических рептилий…

Башню обвивала крутая спираль водяных горок. На бешеной скорости с грохотом носился паровозик: вагончики с обманчивой шаткостью описывали круги по рельсам, висящим в воздухе. Смельчаки прыгали на тарзанках вниз, упруго подскакивая и раскачиваясь, как гуттаперчевые пауки на резинках. На мостике повыше, обустроенной для бейсджампинга, толпился народ солиднее, при специальной амуниции.

Были русские качели с расписными лодками, в которых взмывали под облака визжащие компании. Для экстремалов предлагались так называемые детские качельки: простая излохматившаяся верёвка с узенькой дощечкой. Внизу, в соответствии с техникой безопасности, растягивалась страховочная сетка. Говорили, за дополнительные деньги (желание клиента – закон) страховка убиралась.

Ходили ещё разные чудные слухи о тайных развлечениях, закрытых клубах для своей, проверенной, ищущей выброса адреналина клиентуры. Уводили в бездну узкие, как стрелы, балки и стропы, где дурачились и кривлялись, снимая себя на камеры, безбашенные руферы.

Была так называемая площадка для самоубийц, желавших с комфортом свести счёты с жизнью. Человек выпивал бокал хорошего вина (бонус от заведения), заказывал любимое блюдо и любимую мелодию, выкуривал последнюю сигарету, стряхивая пепел в бездну под ногами. Задумчиво покачивая башмаком, любовался на горизонт, где огоньки города сливались со звёздным небом… Красиво, чёрт побери: любой каприз за ваши деньги.

Затем вставал на выступ с прорезиненным покрытием (чтобы не поскользнуться и не оконфузиться в самый ответственный момент) – и сигал в черноту ночи. Не подозревая, что в метрах пяти внизу уже бесшумно выполз готовый принять его в свои объятия упругий тент… Сюрприииз! Ну, конечно, дежурил штатный психотерапевт – отдельные клиенты слабее после такого аттракциона нуждались в его услугах всю жизнь.

Также (по слухам, господа, по слухам!) за отдельную плату тент мог и забыть выползти. В этом случае у подножия башни, якобы, ждал дворник со шлангом замывать асфальт и частная «скорая»: зафиксировать кончину и подбросить тело к какой-нибудь городской многоэтажке.

На самой высокой 260-метровой точке располагалась смотровая вышка «С высоты птичьего полёта». Здесь неистовый дружище-ветер рвал, надувал пузырями одежду, сбивал с ног – его в весёлом ужасе перекрикивали, цеплялись друг за друга и за низенькие, ходящие ходуном символические перильца. И ещё было много всяческих аттракционов: Фрумкин умел выжимать копейку из камня – не то, что из высоты.

Первым закрыли аттракцион «Привидение»: после того, как в тёмном коридоре исчез пьяненький гость. Его нашли случайно: из-под отвалившейся штукатурки высунулся истлевший кусок брюк. Привидение – он же отставной спившийся актёр муниципального театра – на допросе сознался, что замуровал гостя заживо. В суде он кричал, что не виновен, но они же все это в суде кричат. Его поместили в психиатрическую клинику, откуда он сбежал – и буквально растворился, растаял, ещё раз подтвердив, что был рождён для роли привидения.

Благодаря вызубренной роли, он прекрасно знал внутреннее устройство Башни и подземных коммуникаций и был неуловим… В скором времени вскрылись странные несанкционированные – не по своей воле, так сказать – случаи падения клиентов с «площадки самоубийц». Фрумкин замял инцидент, но тучи над его детищем сгущались.

Слухи о таинственных смертях в Башне распугали клиентуру, индустрия экзотических развлечений пошла на убыль. Когда одну истерзанную в хлам бизнес-вумен, старушку с голубыми, как у Мальвины, волосами, вытащили из зубов робота-акулы (поролоновые акульи зубы были тут не причём), Башню распорядились закрыть. Фрумкин недолго горевал о пропавших миллиардах и удрал за границу, от греха подальше.

Консилиум экстрасенсов на мистическом ТВ-канале договорился до того, что объявил башню символом разрушенной социалистической экономики, за которую мстит некий идейный сумасшедший язычник и приносит жертвы своей могучей поруганной богине. Заезжий знаменитый маг, в свою очередь, организовал на радио цикл передач о злобном гомункуле, который якобы породил не появившийся на карте, канувший в доперестроечной дымке город-призрак.

Однако люди продолжали исчезать в башне совсем не призрачно. Кажется, маньяк и впрямь имел к ней слабость, скучал о ней. Дабы не распространять панику, местным СМИ запретили упоминать башню в криминальных новостях – но это лишь подогрело слухи.

Передаваемые из уст в уста подробности зверств обрастали такими деталями, от которых у нормального человека съезжала крыша. Ясно одно: несчастным, попавшим в лапы серийного убийцы, оставалось молить о как можно менее мучительных и более скорых смертях. Увы, судя по данным судмедэкспертиз, они растягивались для бедолаг надолго.

В моду вошло носить на шее, вместо медальонов, капсулы с порошком «Антиманьяк». Якобы в растворимых капсулах находился то ли быстродействующий яд, то ли золотая доза наркотика – на случай, если душегуб утащит тебя в своё логово. Ам – и лапки кверху, и ты уже с того света гримасничаешь и дразнишь распухшим лиловым языком обескураженного маньяка: э-э, что, обломилось, псих?

Капсулы можно было достать только на чёрном рынке, и ценились они на вес золота. Хотя, скорее всего, в них был насыпан толчёный мел – поди проверь. Не исключено, что неугомонный Фрумкин из-за границы делал на поставке антиманьячных капсул очередные бешеные деньги.

Власти, что называется, расписались в собственном бессилии. Город прочно оккупировал страх. Нужен был человек, который бы сколотил вокруг себя круг из таких же отважных сильных людей, организовал что-то вроде народной дружины. Объявил на маньяка народную охоту.

Ветер посвистывал в башенных окошках-бойницах, раскачивал остатки скрипучих лесенок и тросов, трепал сухой бурьян вокруг. Громоздились вывороченные бетонные глыбы, опутанные торчащей ржавой арматурой – всё, что осталось от гигантской, величиной со стадион, градирни и корпусов ТЭЦ. Когда-то Фрумкин с умыслом оставил их как внешние декорации – и не прогадал. Гости из-за бугра цокали языками и щёлкали на мобильники величественные и ужасные останки социалистического колосса. Лучшего места для съёмок фантастического фильма о ядерном взрыве или падении метеорита было не найти.

Я предложила женщине укрыться от ветра внутри башни. Мы точно ступили внутрь гигантского часового механизма, где навсегда застыли громадные ржавые шестерни, маятники и пружины, когда-то приводившие в действие головокружительные фрумкинские аттракционы.

Что-то из гнилой капиталистической роскоши было вынесено, что-то сломано. Выпотрошенные бархатные кресла, обломки барных стоек из полированного красного дерева, бронзовые завитки канделябров, куски мраморных статуй… Бетонные стены, кажется, всё ещё хранили отголоски недавних весёлых ночей: эхо оживлённых возгласов и кипения шампанского, обрывки музыки, стук бильярдных шаров. В пыльных тенётах запутался обворожительный женский смех…

Моя спутница боязливо вздрагивала и озиралась при громком хрусте битого стекла и извёстки под каблуками, повторяя: «Не стоило нам сюда приходить». Видя, что я продрогла, нерешительно предложила горячий кофе. Поболтала остатки в маленьком термосе:

– Осталось с работы. После той трагедии по ночам стойкая бессонница. Днём, если себя не подстегну, с ног валюсь.

Тёплым майским днём вместе с другими родителями она сидела в сквере перед школой, ждала, когда на крыльцо с весёлым весенним гомоном выплеснутся выпускники с алыми лентами через плечо – вместе с ними её Максимка. Тут же молодые мамочки выгуливали своих малышей.

– Сынок, не уезжай далеко!

Пухлый шустрик лет четырёх, гордо крутя педали толстенькими ножками, нарезал круги вокруг школы. Новенькие велосипедные колёса сверкали как солнышки.

– Сынок, пора домой!

Давно ли её Максимка так же гонял здесь на велике… Правда, тогда в голову не приходило тревожно окликать детей каждую минуту, быть настороже, глаз не спускать. Время было другое. Солнце зашло за облако, широкая тень наползла на посеревшие кусты и дорожки, и сразу женщины знобко передёрнули плечами, полезли за кофточками.

– Мальчика не видели? Он на велосипеде за школу заехал, буквально минуту назад? Там, кажется, люки неплотно прикрыты…

Территорию вокруг школы усыпали встревоженные люди. Среди них нарядными пятнышками выделялись выпускники с лентами и цветами, с вмиг посерьёзневшими нахмуренными лицами, вмиг выдернутые из беспечного детства.

Максимка с друзьями лазил в канализационные шахты, перепачкал костюм и белоснежную рубашку. Он первым и наткнулся на солнечного пацанчика, вынес его на руках. Мать пригнула, притянула к себе сыновнее побледневшее, осунувшееся лицо. Максим морщился и отворачивался, чтобы скрыть слёзы.

Он всегда был таким – будто его грубо выдернули из позапрошлого тепличного века. Вступая в спор, отстаивая свою точку зрения, он задыхался от волнения, лицо шло нежными розовыми пятнами. Когда классом ехали в автобусе – даже девочки разваливались и не уступали место старикам – вскакивал один Максимка, учтиво одёргивал штопаную курточку. Стойко сносил насмешки одноклассников: «Ой-ой, какие мы вежливые!» «Слизняк!» «Лыцарь старушечий!»

Престарелая учительница говорила матери: «Берегите его – такие горят за идею». И, отходя с трясущейся головой, суеверно бормотала под нос: «Такие не живут долго». Что с неё взять, старая маразматичка.

Пропала Максимкина девушка. Они собирались на пикник, но декан упросил его пошарить в каталогах институтской библиотеки в поисках какой-то древней книги. Тело девушки нашли вздетым на крюке высоко в теле Башни. Издали казалось, что на вешалке болтается короткое весёленькое, в горох, платьице.

– Мама, это я виноват! Мама, если бы я был с ней – этого бы не случилось! – Максим бился в материных руках. До того он неделю лежал вытянувшись на кровати, со стиснутыми кулаками (когда их разжали, в ладонях от впившихся ногтей остались рубцы). На восьмой день он всхлипнул и разразился мальчишескими ломкими рыданиями. Мать плакала с облегчением, их слёзы смешивались на слепо-щенячьих тычущихся друг в друга мокрых лицах.

Поздней осенью мать узнала, что сын с друзьями сговорились дежурить у Башни: устраивать ловушки, засады на маньяка, самим выступать в роли подставы.

– Не пущу, и не думай!! – крикнула она.

– Я совершеннолетний, мама. Я изловлю эту мразь и приволоку на городскую площадь.

Та зима казалась бесконечной, а ночи бессчётны. Каждый час она набирала Максимку, и тот смеющимся (всё для них игра, что взять с мальчишек: охотники за маньяком!) шёпотом отчитывал её:

– Ма, из-за тебя мы никогда его не поймаем. Все мамы как мамы, одна ты… У него звериный слух, он даже вибрацию телефона может учуять… Ты всегда ругалась, что я мало провожу времени на свежем воздухе. Считай, у меня ночной моцион. Всё, целую, ложись спать.

Какое спать. Однажды его телефон не ответил. Она не забилась в истерике, как другие матери юных сыщиков, у которых также в эту ночь замолчали сыновние телефоны. Страшно, грешно признаться, но она подспудно, со страхом ждала этого, мысленно давно была готова к худшему. Сжимала тёплую нагретую трубку, будто это была рука Максима, последняя связь с ним. Она могла поклясться, что на миг экранчик высветился, и донёсся его далёкий крик: отчаянный, изумлённый, полный муки.

…Какие-то мужчины неловко, неуклюже топчась, толкаясь, мешая друг другу, внесли в спальню на второй этаж тело сына – она видела запрокинутое белое, без кровинки, милое лицо, отчего-то казавшийся огромным каменный лоб с запёкшейся кровью, рассыпанные густые волосы, в которые набился плотный мартовский снег.

Она приказала всем уйти, накинула цепку, повернула ключ. Тяжкой старухиной поступью поднималась вверх по лесенке: исхоженной, истёртой милыми быстрыми ногами.

– Не плачь, – услышала над собой ясный спокойный голос. – Я жив.

Сверху вниз на неё смотрел Максим. Хорошо, что она нащупала спиной стену и сползла по ней на ступеньку – иначе расшиблась бы насмерть.

– Мам, дай, пожалуйста, кровоостанавливающие салфетки, – просто попросил он. – Пришлось себя немного порезать, чтобы не вызвать подозрений.

– Жив! Господи, жив!.. – взрыдала она. – И ребята живы?!

– Они оказались глупы и доверчивы, как кролики. – Сын утирал окровавленный лоб, озабоченно рассматривал запачканную руку. – Я, одному за другим, подкидывал им мысль, что маньяк находится среди нас – заметь, я не лгал. И они охотно поверили в триллер про Чужого и по очереди рьяно помогли мне нейтрализовать друг друга! Это было так любезно с их стороны.

– Значит, это ты… С самого начала делал зло. Зачем?!

– Зло не имеет объяснения, – нехотя, буднично сказал Максим. Он устало опустился на корточки, свесив натруженные сильные, молодые руки. Рядом бережно уложил нож в каких-то засохших бурых ошмётках, и то и дело поглядывал на него.

– Зло бесконечно и бессмертно. Оно зародилось вместе с человеком и уйдёт вместе с человеком. Требовать, чтобы не было зла – то же самое, что требовать исчезновения человечества. Бороться со Злом бессмысленно, ибо оно не существует в природе как самостоятельное явление. Зло всего лишь олицетворяет отсутствие чего-либо, в данном случае – Добра. Как, допустим, темнота – ни что иное, как отсутствие света. Холод – суть отсутствие тепла. Смерть – суть отсутствие жизни… Без смерти не будет жизни. Без зла будет выхолощено понятие самого добра, ибо ему нечему будет противостоять. Таким образом, я способствую порождению Добра.

– Откуда в тебе столько безжалостности?!

– Странно жалеть то, чего нет. Жалеть нужно живых. Тех, кого наметила судьба – их уже нет, это полуфабрикат. Я вывел теорию: человек умирает ещё до своей смерти. Я смотрел в их глаза. Это были мёртвые глаза. Мне лишь оставалось довершать дело до логического конца. Я смертельно устал от миссии довершать дела, мама. А впереди ещё столько дел, – пожаловался он, как ребёнок. Так, бывало, он подбегал к ней маленьким и подставлял тёплую вихрастую голову – чтобы подула и погладила.

Ветер, залетевший в оконный провал, подхватил, опрокинул, загремел покатившимся пустым термосом. Мы обе вздрогнули.

– Я знаю одно: мой мальчик страдает. Он, такой тонкий и впечатлительный, не выживет в тюрьме… Но вы слышали: убийства продолжаются? – оживилась она. – Они доказывают: мой мальчик не виноват!

– Это слухи.

Она топнула ножкой:

– Не слухи! Не слухи! Настоящий маньяк находится на свободе! И только продолжающиеся аналогичные преступления обеспечат моему сыну алиби. Судьи поймут ошибку и оправдают его. Поймите: я мать, – жарким шёпотом, сообщнически сообщила она. – Вы на моём месте поступили бы так же. Кто, кроме меня, поддержит моего мальчика? Я просто обязана, обречена продолжать его дело. Я честно предупреждала вас, что не стоило сюда приходить.

Я плохо понимала её – у меня кружилась голова, частил пульс: явно подскочило давление. Женщина сочувственно вгляделась в моё лицо. Поправила на озябшем носике очки, жалко, заискивающе улыбнулась:

– Вам плохо? Это действие кофе с транквилизатором, – она разжала кулачок, показала весело поблёскивающие разноцветные, как драже, «антиманьячные» капсулы. – Вот. При случае набрала впрок… Прилягте тут, где чище. Потерпите немножко, – попросила она извиняющимся тоном. – Вам не будет сильно больно, обещаю. Я никого зря не мучаю. Ровно столько, чтобы воспроизвести почерк маньяка. И не бойтесь смерти: поверьте, она покажется вам самой мягкой, самой ласковой и желанной подушкой.

Она не спеша расстелила газетку, прижала её по краям кусками кирпича. Раскрыла сумочку и деловито принялась раскладывать что-то вроде содержимого маникюрного набора: пилки, кусачки, кривые пинцеты, острые блестящие ножнички. Она даже рассеянно замурлыкала под нос. Вот поправила съехавшие очки и задумалась над выложенными на газетку инструментами, как глубокомысленно задумывается хозяйка над вынутым из духовки пирогом.

Сквозь смежающиеся сами собой веки я смутно видела: маленькие ручки не спеша облачились в медицинские перчатки, пошевелили латексными пальчиками. Перед моим лицом закачался тугой поясок от светло-бежевого плаща: проверяемый на прочность, подбрасываемый, туго покручиваемый в воздухе.

Когда она успела его снять? Хотя это уже не имело ровно никакого значения.

 

КЛАДБИЩЕ ДОМАШНИХ АВТО

Иван Кирсанович славно провёл воскресный денёк. Семьёй поехали на дачу, супруга Неонила Петровна занялась внуком Рустиком. Сам вскапывал уголок в саду. У соседей струился аппетитный дымок: делали шашлык из сёмги. И сразу за забором призывно замахали руки.

– Кирса-аныч! Петро-овна! К нам!

Закусывали водочку деликатесной рыбой, пели комсомольские песни. Сидели до ночи – и ещё бы сидели, да захныкал Рустик: признавал только свою постельку.

Иван Кирсаныч, кряхтя, втиснул живот за руль. Он и раньше был не худенький, а на пенсии вдруг как-то быстро и неопрятно располнел. Ходил, отирая пот, отдуваясь: «Уп-па», нечаянно потрескивая на ходу, смущался: «Виноват», «Извиняюсь», «Обеспокоил».

А что в нетрезвом состоянии за рулём… Во-первых, пол-литра – по прежним временам какой же это нетрезвый? Во-вторых, Кирсаныча на дороге знала каждая собака: начальник ГИБДД в отставке.

На пенсию ушёл по возрасту. Хорошо, достойно ушёл – что редко, почти невозможно для такой сволочной должности. Ивана Кирсаныча любили, проводили с почётом. Вручили тематическую картину местного художника под актуальным названием «Не вписались в поворот».

На большой, полтора на два с половиной метра, картине – придорожная деревенька на склоне оврага, живописно крутой изгиб трассы. Фуру здорово повело в овражек, но устояла. Тянет за собой запрокинувшийся двадцатитонный контейнер, колесо задрано в воздухе. Два заспанных детины-дальнобойщика стоят, широченно расставив ноги-столбы, крепко чешут в репах. Даже в могутных спинушках читается недоумение: «И как-де энто нас угораздило?»

Из низеньких воротец, опираясь на батожок, снизу вверх выглядывает на происходящее древняя согбенная, как её избёнка, старушка. Избёнка вросла рядом с дорогой в землю и кажется игрушечной рядом с колесом. Ещё метр – мокрого места бы не осталось.

Художник тщательно, профессионально выписал детали. За кривым забором угадывается кое-какой стариковский огород. Помятые гряды с картофельной ботвой, накренившиеся капустные кочаны – как живые.

Иван Кирсаныч любил картину «Не вписались в поворот», повесил в зале напротив домашнего кинотеатра. Гости тоже интересовались. Заложив руки за спину, по-петушиному скашивая головы туда-сюда, подолгу уважительно рассматривали, сильная вещь, говорили.

Домчались до города на одном дыхании. Только в одном месте сложный поворот, немало народу бьётся – для аса, как Иван Кирсаныч, раз плюнуть.

У подъезда стояло такси. Сосед сверху, таксист Серёжка спал мёртвым сном, с детски открытым пухлым ртом. Даже дверцу не захлопнул, ногу в кроссовке не подтянул из дверного проёма. Где остановился, там в ту же минуту вырубился. Рация хрипела, диспетчер устало взывал: «Седьмой, ты где, седьмой?»

Иван Кирсаныч неодобрительно покачал головой. Юркие городские такси для него, ещё в бытность начальником ГИББД, были как ёршик в заднице. Всю статистику назад тянули: что ни ДТП – то с участием такси. Шоферюги, с кроличьими от недосыпа глазами, гоняли по городу и району на скорости под двести. Время – деньги.

Иван Кирсаныч осторожно вдвинул Серёжкину ногу, прикрыл дверцу.

Неонила Петровна укладывала Рустика. А Иван Кирсаныч пожалел, что выпил лишку: диафрагма поджимала, набухшая печёнка упёрлась в ребро. Пробовал почитать на сон: попался растрёпанный Эдгар По, «Король Чума» – не помогло. Обычно в таких случаях он поддевал под старый, не сходящийся на животе китель вязаный набрюшник. Заложив коротенькие толстые ручки за спину, хозяйски прохаживался по улице.

Иногда добредал до «скворечника» – дежурного поста ГИББД. Забалтывался с ребятами, просиживал до третьих петухов. Петровна потом давала втык.

Рядом со скворечником, ещё по инициативе Ивана Кирсаныча, был воздвигнут постамент. На нём – красноречивее всякой пропаганды – памятник разбитому авто. Было дело, прямо на глазах сотрудников ДПС серебристая красавица мазда из свадебного кортежа, в кольцах и лентах, – классически, показательно, как в блокбастере, влетела в бетонное ограждение. Сзади её от души припечатала мчащаяся следом машина.

Что там от той мазды осталось – комок шоколадного серебра. Будто гигантский малыш шоколадку съел, а бумажку грубо смял в мячик.

Позже рядом водрузили ещё сладкую парочку. Лобовое столкновение: «окушка» врезалась в пассажирскую газель. Выглядывала оттуда попкой, как младенец из лона матери.

Потом пост перевели на новую кольцевую. А к памятнику уже стихийно сволакивался дорожный бой, не разбирая: колоритно – не колоритно. Глазом не моргнули – выросло настоящее автомобильное кладбище. Местный железный король (кличка «Ржавый») огородил свалку, поставил вагончик, посадил туда сторожа. Иван Кирсаныч, за неимением другого собеседника, тотчас скорешился со сторожем Николаем и уже с ним говорил за жизнь.

Потом Ржавый осел то ли за границей, то ли в тюрьме. Опечатанная бесхозная свалка приходила в упадок. Покорёженные машины покрывались снегом, поливались дождём, прорастали осотом и пыреем, превращаясь в нагромождение ржавых остовов.

Вот мимо какого печального места брёл сейчас Иван Кирсаныч. И уже озяб и подумывал: не вернуться ли ему под тяжёлый тёплый неласковый бок Петровны…

Как заметил в окошках вагончика свет. «Хорошо бы это был Николай. Кому ещё в этот час здесь быть, как не Николаю?» – обрадовался Иван Кирсаныч. Очень кстати было опрокинуть алюминиевую кружку с разбавленным спиртом, который всегда водился у сторожа, закусить мятым, в крошках скорлупы и табака, крутым яйцом, поболтать со старичком…

Он толкнул дверцу вагончика. Вот те на: народу – как семян в огурце. Сидят за сколоченными на скорую руку столами. Из знакомых на другом конце стола таксист Серёжка, на каждом колене восседает по игривой девице. Махнул рукой: «Привет, дядь Вань».

Женщина, ближе всех к дверям, невзрачная, в платочке, потеснилась. Иван Кирсаныч, усаживаясь, основательно её придавил («Уп-па! Виноват»).

– Вам водочки? Салатику? – ухаживала соседка.

– А что за мероприятие? – поинтересовался Иван Кирсаныч.

– Мы иногда сюда съезжаемся, – пояснила женщина. – Из ваших тоже кто-то попал в аварию? Ну, их машина тоже здесь?

Всё понятно: что-то вроде совместной поминальной вечеринки. Публика собралась самая разномастная. Сидит простой мужичок, рядом дамочка – и ничего, не морщится. Хотя запашок в вагоне стоит крепкий, с тухлецой – вроде квашеной капусты. Присутствующие дамы, пытаясь заглушить неприличный запах, буквально были облиты духами и обильно орошены дезодорантами, так что Иван Кирсаныч расчихался.

Стол был накрыт, как бог на душу положил. Кто какую снедь с собой привёз, ту и выложил. В корзинках для пикника – пироги в промасленной бумаге. Селёдки, картошки в мундире и вышеупомянутая капуста в мисках соседствовали с утончёнными, красиво выложенными блюдами. Рядом с трёхлитровыми банками с мутным самогоном – изящные, в вензелях и звёздах, бутылки. И все друг друга гостеприимно угощают. Только одна дамочка замерла с наколотым на вилку кружевным ломтиком киви, подёргала носиком и говорит:

– Фу! Фруктовый салат порезали луковым ножом!

Посуда тоже с бору по сосенке: кто-то пьёт из тонких бокалов, кто-то, не чинясь, из мятых одноразовых стаканчиков. Одни тыкают еду мельхиоровыми вилочками, другие – пластиковыми. Но всем дружно и весело: в рамках приличия, конечно, весело – поминки всё-таки.

Однако стоит кому-то возвысить голос, строго постучать вилкой по тарелочке – все дисциплинированно умолкают и уважительно смотрят в сторону оратора. Даже если оратор – соплюха в коже и бандане.

– Она вообще совершеннолетняя, для такой вечеринки? – шепнул Иван Кирсаныч соседке.

– Паспорт на руках! – невежливо заявила девица и покачнулась. – Вот и моя Светка справляла день соврешен…совращен…летия. И один такой же (брошен неприязненный взгляд на Ивана Кирсаныча) слишком умный дядечка встаёт и произносит тост. «Пусть, говорит, Светлана (она всхлипнула), пусть, говорит, невестушка ты наша, тебе всегда будет цветущие 18 лет! Выпьем за это! Чтобы ты всегда оставалась таким бутончиком – розанчиком – симпапунчиком!» Нет, ну не кретин – желать такое?! Потому что (девица смахнула злые пьяные слёзы)… желание сбылось. Добились своего, кушайте на здоровье. Невеста на байке упала в круты берега. Теперь ей вечные 18 лет. Всё, – она села.

За столом повисла сочувственная пауза. Повисела, и снова возобновились разговоры, деликатный смех, звяканье посуды. Среди шума выделялся и креп голос мужчины в спортивной курточке. Постепенно он завладел вниманием вечеринки.

– Вот мы… – он показал растопыренные, плохо отмытые пальцы с грязными ногтями, – люди от земли. И соседи по даче спины не разгибают. Выехали, значит, соседи на машине по делам в город. А пекло с утра стоит, на солнце пятьдесят градусов.

На полдороге охнули: теплица не открыта, помидоры горят. Муж говорит: «Вернёмся». Жена: «Нельзя возвращаться – плохая примета». Муж, ясно, нервничает. Перед глазами увядшие, поникшие помидоры. Каждый куст как ребёнка выхаживал. Задумался и… пролетел на красный светофор. Царство небесное ему и пешеходу, что под горячее колесо подвернулся. Самое обидное: у жены ни царапины. Небось, дома эта дура в первую очередь теплицы открывать бросилась, потом уже в ритуальное агентство звонить. А двух мужиков на свете нет. Слушай этих баб. Примета ей плохая.

Все вздохнули и выпили не чокаясь.

– А моей подруге, – это заговорила красивая дама, – в детстве цыганка нагадала смерть от осы. И экстрасенс тоже предсказала: остерегайтесь большого полосатого насекомого… Вообразите, так и вышло!

Все замолчали, даже руки с бокалами застыли в воздухе.

– Позвольте, – в полнейшей, гробовой тишине, кашлянув, сказал человек со шрамом. – Вы, кажется, новенькая? Вы нарушаете устав…

– Устав, устав! – закричали все и повскакали с мест. Иван Кирсаныч удивился, как обозлили гостей слова дамы. – Какая наглость! Из-за осы!

– Из-за осы, – подтвердила дама. – Но выслушайте же до конца. Подруга с мужем ехала в машине из гостей. И вдруг вскрикнула таким диким голосом, что муж от неожиданности резко вывернул руль. Он, конечно, был изрядно пьян – а тут, вообразите, ещё под ухом кричат. Машина опрокинулась на пассажирскую сторону… А муж потом действительно обнаружил осу: она-то и испугала жену, влетев в открытое окно.

Концовка истории вполне пришлась по душе присутствующим.

– Нет, что ни говорите, а всем им очень повезло, – с вызовом заявила блондинка (очень во вкусе Ивана Кирсаныча, он ей всё подкладывал колбаски). – Секунда – и не успели толком ничего понять. Многие предпочли бы такую лёгкую смерть. И звучит красиво и трагически, правда: «Погиб в автокатастрофе»? Не то что, скажем… умер от свиного гриппа. Фу!

Можно быть роковой красавицей, – развивала она свою мысль, – но, представьте, красавице на голову падает сосулька. Все спрашивают, из-за чего она умерла. Им говорят: из-за сосульки. Хи-хи, сосулька. То есть, потом спохватятся и состроят траурное лицо, но первая реакция будет именно такая. Вот ужас, правда?! У всех в памяти ты навсегда останешься ассоциированной с сосулькой. Или со свиным гриппозным рылом.

И блондинка мечтательно нараспев повторила:

– То ли дело: «Погиб в автокатастрофе…» Или: «Погиб под колёсами автомобиля…» Тоже романтично.

Её речь вызвала большое одобрение у всех, только соседка в платочке загрустила. Тихонько тронула Ивана Кирсаныча за руку.

– Как вы думаете, моему Костику ведь не было больно, правда? Он тепло был закутан, тогда зима была, – она начала перечислять, загибая пальцы: – Сначала маечка (от крови и грязи так и не отстиралась). Рубашечка клетчатая с начёсом, пуловер с зайчиком, жилетка двойной вязки. Шубка мутоновая, штанишки стёганые… Вот я всё думаю: Костику не было очень больно, правда? Жилетка-то двойной вязки, – особые надежды она возлагала почему-то на жилетку.

Иван Кирсаныч не знал, что на это сказать. Блондинка ему шёпотом сердито объяснила: «Чего тут не понять? Сынок у неё под джип попал». И очень спокойно, даже грубовато обратилась к женщине:

– Господи, она сомневается. Ну, сама попробуй: защеми дверью голый палец – или толсто забинтованный. Есть разница?

Они вышли из-за стола и тут же поэкспериментировали. Замотали палец женщине сначала носовым платком, салфеткой и потом ещё подолом юбки (а ведь на Костике шубка была и жилетка двойной вязки – никакого сравнения). И несколько раз с силой прихлопнули дверцей вагончика.

«Совсем, совсем не больно!»– женщина тихо просияла и медленно пошла вдоль стола, шепча что-то под нос и торжественно неся укутанный палец перед собой. Но уже через минуту, видимо, забыла про эксперимент, и с другого конца стола слышалось: «Правда, моему Костику не было больно? На нём была маечка, пуловер с зайцем и т. д.»

Тут-то Иван Кирсаныч вспомнил. В соседнем дворе джип, разворачиваясь на детской площадке, задавил мальчика Костика. Но ведь и маму подмяло под машину, и она тоже… того. Жмурик. Иван Кирсаныч смутился.

А веселье за столом нарастало, вино ударяло в головы, голоса набирали силу, языки развязывались.

– Светочка, вы снова перепьёте, как в день своего восемнадцатилетия, – сладко обратился к юной байкерше человек со шрамом.

– В жизни раз быва-а-ает.

Восемна-а-адцать лет! – оглушительно грянули гости песню Пахмутовой, обняв друг дружку за плечи и закачавшись, как в игре «море волнуется – раз, море волнуется – два».

– Ай, оса, оса! – взвизгнула красивая дама и замахала руками – но её успокоили, что это всего лишь муха.

– Нет, вы подумайте: на жене ни царапины! – возмущался огородник.

– Не стоит так нервничать, – уговаривали его, – ведь нас уже нет!

– Напротив! – не соглашался кто-то. – Именно теперь можно нервничать сколько угодно – ведь нас всё равно уже нет!

Иван Кирсаныч кое-как, частями выбрался из-за стола и, под шумок, покинул вагончик. А уж там припустил к дому, со свистом астматически дыша, потрескивая на бегу, отдуваясь: «Уп-па!»

Дома юркнул в постель к Петровне – и провалился в сон.

– Что с тобой, Ваня? – тревожно спрашивала на следующий день жена непривычно понурого Ивана Кирсаныча. Спохватилась: – Да, слыхал, у верхних несчастье? Серёжка насмерть разбился. Сколько ему говорили: носишься как чёрт.

После обеда Неонила Петровна стала торжественно наряжаться.

– Как куда? На вечеринку, забыл? Я твой чёрный костюм отпарила, белую рубашку нагладила. Поди вымойся как следует, чистое бельё я приготовила.

Иван Кирсаныч как неживой дал проделать над собой все манипуляции. Был уже вечер, темнело. Они вышли под ручку, Иван Кирсаныч ещё надеялся на лучшее. Но супруга решительно повела его от дома в сторону автомобильной свалки.

«Значит, когда ехали с дачи… Не вписались в поворот. Хорошо, хоть с внуком всё в порядке…»

Но Неонила Петировна, проходя мимо детского сада, резко свернула туда, бросив:

– Обожди, я за Рустиком!

Господи, только не это! Иван Кирсаныч привалился к детскому заборчику и горько заплакал. Плакал он о людях, бездумно играющихся в железные машинки и в собственные жизни. Плакал навзрыд о стране, где мертвецы веселятся как живые, а живые оцепенели как мёртвые. Но дети, дети за что?! Как бык на заклание, покорно повесил он лобастую голову.

Когда подошла запыхавшаяся Неонила Петровна с Рустиком, он уже был спокоен и готов. Взял внука на руки, крепко поцеловал в тугую холодную детскую щёчку. Понёс его к вагончику, где приветливо по-вчерашнему светились окошки.

– Вань, ты куда?! – рассердилась Неонила Петровна. – Последний ум пропил? Мы же к Коструйкиным на юбилей!

Иван Кирсаныч так и встал посреди дороги. Утёр ладонью мокрый лоб («Ф-фух»), постоял. И нечётким строевым шагом последовал за супругой. На юбилей к Коструйкиным.

 

«КОПЕЙКА»-ПРИЗРАК

Василий Лукич работал на заводе фрезеровщиком. Предвосхищая пустые игривые вопросики, сразу уточним: фрезеровщиком традиционной сексуальной ориентации. Василий Лукич «Нашу Рашу» и прочие молодёжные хихоньки да хаханьки не смотрел, потому странному вопросу удивлялся, после привык – только уши полыхали, малиново просвечивая на солнце.

Уши у него, при его щуплой комплекции, были действительно выдающиеся: просто парили в воздухе, зонтиками топорща жиденький венчик волос вокруг лысины. Казалось, для передвижения Василию Лукичу стоило лишь перебирать маленькими, едва касающимися земли ножками – а уши, как паруса, перенесут его в нужное место.

Сколько насмешек от товарищей по работе вытерпел Василий Лукич – насчёт зонтика, летучей мыши и Чебурашки, а также насчёт замечательной прозрачности ушных раковин (как пособие по анатомии, можно схему кровеносных сосудов изучать). Не оставалась незамеченной излучающая тихое сияние лысина: не потому, что с ней светло, а потому что с ней не надо света… Он только смущённо улыбался доброй слабой улыбкой, показывая беззубый рот («Два клоуна шатаются, третий пляшет»).

Над зубами рабочие не смеялись: у самих рты не сверкали голливудскими улыбками. Василий Лукич не курил, в домино и шашки-шахматы не играл. Но всегда, едва различимый в крепком синем дыму, стоял в уголке курилки за спинами игроков и улыбался своей славной беззубой улыбкой, иногда морща носик и смешно чихая.

Он привык и любил слушать мужицкие солёные разговоры, густо приправленные матерком.

Перемывали косточки начальству: новый директор купил дочке-школьнице Ленд Крузер, размером с хороший автобус. Как принято, бампер украшал страхолюдный кенгурятник: расчищать дорогу среди машин и людей, как среди дремучего леса. Соплюха шла – нос в небо, чтобы не видеть обрыдлевшее быдло.

Дотягивалась до дверей, кое-как, пыхтя, вскарабкивалась в салон – остряки предлагали приварить трап – хлопнув дверцей, уносилась, визжа тормозами и заносясь на поворотах, давя разложенные напротив заводской проходной коробки с петрушкой и прочими огородными дарами – только бабки-торговки кидались врассыпную.

Потом разговор в курилке переходил на машины, грибы, рыбалку, политику, жён и любовниц. И все, разумеется, были в этом деле вне конкуренции, все – половые гиганты и секс-машины.

Василий Лукич слушал и тихо улыбался. У него никогда не было любовницы, а была жена Анна Ефремовна, значительно превосходящая его в весовой категории, и три дочери-погодки. «Бракодел», – хлопали по плечу товарищи.

Он очень хотел сына, маленького Васильевича – чтобы научить его водить старенькую «копейку», возиться в её железном организме. Потом париться в огородной баньке, вместе рыбачить, мастерить что-нибудь за верстаком…

Он и после третьего младенца женского пола был настроен экспериментировать до победного конца – но взбунтовалась Анна Ефремовна. В прямом смысле взбунтовалась: зашила трубы – запечатала, захоронила в недрах просторного живота не рождённого, не зачатого, не завязавшегося опылённой человеческой семяпочкой маленького Васильевича.

Дочки в малолетстве были вылитые маленькие Анны Ефремовны: эдакие тяжёленькие упитанные кабанчики. На Василия Лукича походили разве что младенческой плешивостью. Он поил их укропной водичкой, массировал беспомощные напружившие животики, опорожняя от сладкого молочного душка. Часами сидел у кроваток и удивлялся и умилялся крошечности и настоящести носиков, губок, пальчиков. Не смея целовать («Инфекцию занесёшь!»), незаметно, недоверчиво трогал пальцем пушистые щёчки – пока Анна Ефремовна не привлекала его к стирке, готовке кашек и пюре, купанию, гулянию.

Потом дочки вытянулись, похудели, ручки и ножки стали как палочки. Потом снова, в нужное время в нужных местах, стали наливаться молодыми упругими соками. Так что всё, в общем, шло нормально, в соответствии с природой. Но Василий Лукич не соглашался, негодовал, топал ногами, протестуя против природы.

Натыкаясь взглядом на аппетитные влажные розовые дочкины припухлости, выпуклости, округлости и оттопыренности, слегка прикрытые после ванны халатиками («Папка же!»), испуганно опускал в панике бегающие глаза… И холодел при мысли, что какая-нибудь похотливая мужская особь может с совершенно определёнными мыслями ощупывать их взглядом… И, проходя мимо, как бы невзначай заботливо, целомудренно укутывал, запахивал, наглухо застёгивал дочкины пуговички… Нет! Нет! Нет!

– Да! Да! Да! – говорила природа – и Василий Лукич, одну за другой, выдал дочерей замуж. Все родили девочек – крепка была женская порода в их роду. Деда Вася снова привлекался к воспитанию внучек и, млея, вновь дивился всамделишным носикам и щёчкам – а дочери уже окончательно превратились в Анну Ефремовну. Третья, любимая дочка с мужем-алкоголиком развелась. В общем, всё было как у людей.

Анна Ефремовна вышла на пенсию и плотно занялась внучатами и огородом, куда они выбирались каждые выходные на старенькой, 70-го года выпуска «копейке», отлаженной как швейцарские часики.

Василий Лукич чувствовал вину перед женой, что вот не может обеспечить ей покойную старость. Простаивая весь день за большим станком (ему с его ростиком, чтобы дотянуться до фрезы, приходилось приставлять лесенку), он получал 12 тысяч. Отними из этой суммы квартплату, кредиты, детское питание и памперсы, лекарства, бензин для «копейки» – на которой и на работу, и в огород, и в лес по ягоды-грибы, и внучат в поликлинику, и на рынок за продуктами – останется всего ничего. Это при том, что Главный Штрейкбрехер страны по телевизору, не моргнув глазом, заверял, что зарплаты рабочих ого какие! Да не ого, а ого-го-го – победно ржал с экрана, как сытый жеребец.

Молодёжь на заводе не задерживалась: дурных нема. Всех учеников прикрепляли к безотказному Василию Лукичу: он не злился, не матюкался, и терпеливо и деликатно, где-то даже с тихой гордостью делился опытом. Ученики быстро осваивали азы, бросали умирающий завод и разъезжались за длинным рублём по вахтам на север и в крупные города.

Самого Василия Лукича на вахту бы уже не взяли: стар, и сердечко шалит. Работа тяжёлая, нервная, старые станки запарывали детали. Зимой мёрзли руки, летом… Летом забытое в летний жаркий день ведро с эмульсией для охлаждения инструментов, залитое с утра, к вечеру испарялось до донышка. Вытяжка сломалась, вентиляция сто лет как не работала. А кондиционер? «А вы, едрит-ангидрид, случайно не спутали цех с директорской приёмной? Может, ёрш вам в задницу, ещё автомат с капучино у каждого станка поставить?» – приветливо шутили рабочие.

Сам завод, как крепость, долго держал осаду от мародёров, но и его, под предлогом модернизации, захватили, надругались, раздробили, расчленили, растащили по фирмам – «дочкам».

Средний возраст работяг был 54 года. Средний возраст станков – в полтора раза старше (были даже станки с тридцатого года). Если бы машины могли выражать своё самочувствие, то старчески кряхтели бы, кашляли, свистели худыми лёгкими и кишками и даже матюкались, как их хозяева.

Конечно, настоящими хозяевами станков были директора завода, в последнее время меняющиеся как перчатки. Перед каждым новым директором стояла программа-максимум: А) стащить то, что осталось до него. Б) отправить детей за границу. В) перебраться в Москву, получить пенсионерскую должность в министерстве, и ещё лет двадцать протирать штаны в министерском кресле.

Простые работяги о пенсии и мечтать не смели, потому что мёрли как мухи, до шестидесяти никто не доживал. Единственный способ дотянуть до заслуженного отдыха – сменить пол с мужицкого на бабий и стать пенсионером в 55 лет. Но операция по смене пола – дорогая, зараза, не по карману. Это гегемон тоже так по-доброму шутил.

И Василий Лукич тихо мечтал о пенсии. По привычке рано проснувшись, потянуться, понежиться, пошевелить пальчиками под одеялом. Тихонечко встать, чтобы не разбудить Анну Ефремовну. На балконе в ведёрке с землёй спят черви – это весной: на окуньков, пескарей, ерша. Летом в холодильнике хранятся загодя скатанные пахучие шарики из хлебного мякиша с подсолнечным маслом, или даже куски вязкой гречневой каши – если Анна Ефремовна расщедрится. На них хорошо берёт карась, уклейка, сорога.

С восхитительным чувством свободы, что ты никому ничему не должен, спуститься во двор, завести послушную «копеечку»… Уехать в утреннюю тишину и одиночество, в сырость и туманы, сесть, примяв болотную траву, в заветном, прикормленном местечке на берегу извилистой реки, слушать всплески крупной жирующей рыбы…

Василий Лукич представлял себе речку, хрусткую примятую болотную траву – и лицо у него в эту минуту туманилось, мало чем отличаясь от заворожённого лица спеленатой грудной внучки, перед чьим носом раскачивали яркую, недосягаемо-прекрасную игрушку.

Ради этого стоило терпеть – и пятидесятиградусную цеховую жару и духоту, и неподъёмную чугунную тяжесть деталей, и хрипящий на последнем издыхании фрезерный станок, и тяп-ляп состряпанные тупые чертежи – чему инженеров нынче в институтах учат? Василий Лукич над теми чертежами хмурился и сам вымерял, ластиком стирал, карандашиком поправлял нужные миллиметры.

Золотая голова была у Василия Лукича. Ему и товарищи говорили: «С твоим Домом Советом на плечах, Лукич, тебе бы в замах у директора ходить. Чего за высшим образованием не пошёл, умелец?» Василий Лукич смущённо крутил головой, прибеднялся: «Куда с нашими средними умами…»

Был случай: дочкина семья купила квартиру, а в ванной держалась сырость и вонь. Приходило с важным видом десять жэковских и строительных комиссий, лазало со свечками в вентиляционное окошко, искало тягу. Учёные мужи заумно качали головами, жали плечами, писали отчёты – и по всему выходило, что чтобы избавиться от сырости и затхлости, нужно чуть ли не капитальную стену порушить.

А Василий Лукич носиком покрутил, залез под ванну, простукал трубы, почистил, сменил забитый стык – и никакой гнили. Вентиляция-то здесь и не при чём была, умники с дипломами.

Или Анна Ефремовна замучилась с отечественным кухонным комбайном. Кто им пользуется, знает: надёжный, прочный, собака – а ёмкость не вынешь: намертво застревает в гнёздах-крепежах. Руки вывернешь, всё на свете проклянёшь. А Василий Лукич капнул в фиксаторы постное масло – и пошло как по маслу.

А уж «копейку» Василий Лукич холил и вылизывал – идеальная хозяйка так не содержит кухню. Эхма, вот на таких неказистых русских мужичках русская земля ещё и держится. А так страна давно превратилась в одно сплошное «купи-продай», в гигантский блошиный рынок.

И что вы хотите. Несмотря на все усилия государства, на старания родного завода и ведомственной больницы, которая всем работягам ставила один диагноз: «Симулянт. Пить надо меньше», – всем смертям назло Василий Лукич выжил, дотянул-таки до пенсии!

Был юбилей в столовой, была багровая, восседающая горой в центре стола Анна Ефремовна. Были охапки цветов от дочек и стишки от внучек. Были тосты работяг, что, дескать, после ухода Василия Лукича и цех можно закрывать – только на нём, ясен пень, держался…

Тихо сияя морщинистым лицом, сияя лысиной, сияя плохо выглаженной белоснежной рубашкой, Василий Лукич сидел рядом с корпулентной супругой и душой и телом был на завтрашней рыбалке в заветном месте.

И пришло волшебное утро с потягушечками, с шевелением пальцев под одеялом и щекотным чувством в душе, которое не выразить словами. Уютно тикал будильник с отключённым звонком. В прихожей дожидались новенькие стройные лёгкие удилища (подарок товарищей на юбилей), а в холодильнике – кулёк с гречневой кашей, благоухающей подсолнечным маслом.

Был спящий, влажный и тёмный от росы асфальтовый двор. Недоумённая мордочка «копейки» таращилась сонными фарами: мол, хозяин, ты не ошибся – ещё часика два до смены спать? Не ошибся: теперь каждое утро так будет, матушка. Оба мы с тобой старики, негоже нам допоздна подушки давить. Переходим на новый сказочный режим жизни. Дай-ка я чистой ветошкой тебе заспанные глазки протру.

Пустынная дорога весело стлалась под колёса серым асфальтовым полотенчиком. За городом в двадцати километрах бессонный, переливающийся огнями мотель. Там свернуть на знакомый просёлочный тракт, который за мягкость и шуршание под стариковскими колёсами так любит «копеечка».

Как пущенный из пращи, летящий по встречной полосе с не включёнными фарами, серый в сером тумане и оттого невидимый, громадный крузак на полном ходу врезался в «копейку». Протащил её с полкилометра, вмяв железо до самого багажника. Из машины вылезла не твёрдо стоящая на каблуках девчушка и стала тыкать коготками в мобильник.

– Блин, шину спустило! – сообщила она сама себе. – И диск помят. Блин, блин, блин! Ну, почему мне так не везёт?!

На похоронах по опухшему сырому лицу Анны Ефремовны, промокаемому крошечным платочком, трудно было понять, о чём она думает. Она почти всю сознательную жизнь прожила с мужем и не знала, как это – жить без него. Больше всех над фрагментами Василия Лукича рыдала младшая, любимая дочка:

– Бедный папочка, ты так ждал этого дня!

Зятья стояли рядом и ломали голову, откуда взять двести тысяч на ремонт крузака. Следствие доказало, что наглая «копейка» выскочила прямо под колёса иномарки с второстепенной дороги, не уступив главной.

А через неделю рядышком хоронили маленькую хозяйку большого Ленд крузера. Громадное авто вдруг взбунтовалось, без всяких видимых причин на ровном месте встало на дыбы, опрокинулось и долго, как в замедленном кино, перекатывалось по склону оврага с колёс на крышу, с крыши на колёса, снова на крышу…

Свидетели в полицейском участке, пуча глаза и махая руками, с жаром рассказывали, что своими глазами видели, как под самым носом у джипа лихо проскочил невесть оттуда взявшийся, как бесёнок, жигулёнок белого цвета.

– Да где те жигули?! Найти, на куски порвать вместе с этим хреновым народным мстителем! – колотил кулаком по столу начальник ГАИ.

Свидетели пожимали плечами. На все посты, во все сервисные центры были разосланы наводки. Перешерстили всех беспатентных частников, шаманящих по гаражам– засранка как в воду канула.

Расстроенный после телефонной взбучки от директора завода, начальник ГАИ ехал домой – жаловаться жене. Он задумался о тяготах собачьей своей службы – когда в ужасе заметил мчащегося в лоб белого жигулёнка. Уходя от неминуемого удара, крутанул руль – и бетонная опора, как горячий нож в масло, вошла в бампер, впечатала руль в грудь, с цыплячьим хрустом ломая рёбра и рвя мягкие ткани – руль застрял в бархатном кресле.

С тех пор многие видали на дорогах «копейку»: буквально сгущавшуюся из воздуха, из ниоткуда, из ничего. Мелькнув как белая молния, малышка в мгновение ока отважно таранила очередного крутыша с кенгурятником, с зеркальными стёклами и богатыми номерами – и тут же исчезала, таяла в воздухе, как не бывало. Облавы из полицейских и родственников жертв, объявленные на бойкого камикадзе, заканчивались бесславно.

Что обидно: ни один мобильник и регистратор не фиксировал дорожную хулиганку – для видеотехники она оставалась машиной-невидимкой. Причём – свидетели божились – жигулёнок, как заговорённый, не получал ни царапинки, ни вмятины – а бронированные крепости на колёсах сминались как картонные шарики.

Кто-то якобы видел за рулём «копейки» смутный силуэт маленького плешивого старикашки. Кто-то говорил, что салон машины всегда пуст, и она управляется сама собой: «Летучие жигули» какие-то. Выдумки это или нет, но на дорогах района резко сократилось число ДТП, стало намного тише и безопаснее. А если дело пойдёт так дальше, то скоро навороченные крутыши будут, трясясь от страха и в ужасе озираясь, пробираться по краешку дороги на цыпочках и расшаркиваться перед каждой замешкавшейся на «зебре» бабулькой.

 

НА ДЕВИЧНИК

Она, стоя у ювелирного магазина, с отчаянием крикнула в трубку: «Какой же ты негодяй! Ты врал мне всегда! Ты никогда не купишь мне кольца с бриллиантом!!» Захлопнула мобильник и горько расплакалась.

– Я подарю тебе кольцо с бриллиантом.

Лиля подняла мокрые глаза – водостойкая тушь хранила ресницы стрельчатыми и смоляными.

– У тебя слезы – ярче бриллиантов, – тихо сказал мужчина, не отрывая взгляда от ее лица. Он был мужественно и обаятельно некрасив, и глаза у него были добрые и жесткие одновременно.

– Я подарю тебе кольцо. – Он продолжал в упор рассматривать Лилю. – Для этого тебе придется поехать со мной. И ты поедешь, ведь ты храбрая девушка.

Охранники распахнули перед нею дверцы ящероподобного внедорожника. И они долго ехали куда-то. Саша (так звали мужчину) выходил, в окружении охранников, со скрипучим кожаным кейсом. Возвращался – и ехали дальше. Остановились у ресторана «Фламинго». И был чудный вечер с коллекционным вином, фруктами и нежными во время танцев объятиями.

За столиком Саша открыл коробочку, надел на Лилин пальчик узкий, длинный, во весь сустав, перстень. Прозрачный, как ключевая вода, камень полыхнул живым огнем.

Кольцо было надето на безымянный палец правой руки. Лиля вопросительно подняла глаза. Он подтвердил взглядом: «Да. Именно». Саша отвез Лилю домой, где она снимала квартиру. Оставшись наедине, она скорчила гримаску: «Фальшивка. Завтра сношу к дяде Юлику в ломбард».

… Когда дядя Юлик назвал предполагаемую цену, она нащупала туфелькой ножку кресла и тихо опустилась в него. На эту сумму можно было купить если не остров в Тихом океане, то пентхауз в центре Москвы – точно.

О Лиле. К девятнадцати годам она добилась от жизни всего, о чем может мечтать современная девушка. Кроме пентхауза в центре столицы, увы. Лиля, только-только начав работать моделью, уже была нарасхват в гламурных журналах и в рекламе. Ее можно было видеть – в томном изгибе примеряющей шубку, или задумчиво созерцающую часы, близко поднесенные к громадным подрисованным глазам. Или изящно склоняющуюся в фартучке над стиральной машиной, или с улыбкой на пухлых вывернутых губах выглядывающей из сверкающего, как леденец, автомобиля.

Лиля видела себя на обложках журналов, на майках модниц, на плывущих в руках прохожих пластиковых пакетах: закинутое нежное большеглазое лицо с гладким лобиком, кукольным – почти без крылышек – носиком, с полураскрытым ротиком…

Они должны были встретиться вечером во «Фламинго». Часы показали 11.30, 12, потом час ночи… Подарив такое кольцо, такие шутки не шутят. Под утро уснувшую в кресле девушку разбудил мобильник.

– Крошка, – сказал Сашин хриплый голос. – Мы с тобой теперь нескоро свидимся. И ты будешь (с нажимом) меня ждать. Теперь о камушке. Он в розыске. Я понимаю, девочка, как тебе хочется поразить подружек. Потерпи, камушек спрячь так, чтоб сама забыла, где лежит. Медаль «За возврат раритета в сокровищницы России» тебе не дадут, гарантирую. Вернусь – мы еще придумаем такое, что твои подружки сдохнут от зависти. Поверь, я на тебя крупно запал, глупышка. У меня с тобой все очень серьезно».

У Лили был верный способ расслабиться. Она напустила ванну с хвойным экстрактом, всплакнула под дождиком душа. «Спрячь камушек…» Легко сказать. Обернувшись в пушистое полотенце, то и дело вынимала шкатулку из туалетного стола и примеряла кольцо. Танцевала, вертела на отлете руку с растопыренными пальцами.

Камень вспыхивал разноцветными огнями, рассыпал искры. Вот они какие, самоцветы, унизывающие пальчики великорусских боярынь. Забыть о кольце не было никакой возможности. Ослушаться Сашу – тоже. Лиля выдвинула ящичек туалетного стола, где валялись пузырьки с лаками для ногтей. Вздохнув, в последний раз полюбовалась на бродящие в прозрачной толще колдовские, то вспыхивающие, то тонущие огоньки. Обмакнула кисточку в черный лак и густо нанесла на камень. Потом покрыла вторым слоем. Бриллиант превратился в агат, поблескивающий мокро, как маслина.

Очень кстати позвонила Нелька. У нее на даче собирался девичник: сауна, купание в озере, болтовня до утра, легкая травка.

…Таксист срезал путь. Машина мягко плыла по весеннему травяному ковру, по чуть примятым сочным колеям. Широкие еловые лапы гладили обшивку, тонко скрипели по стеклу. В середине дороги заглох мотор. Таксист полез в него, выматерился – и стал вызванивать эвакуатор.

До дач оставалось километра три. И на фиг она купила столько минералки?! Дойти вон до того поворота – и вышвырнуть в кусты проклятые полторашки. И так постоянно ноет низ живота и поясница. Недавно УЗИ обнаружило значительное опущение внутренних органов. Врач заговорила о бандаже. Правильно, при росте 189 сантиметров и весе 58 килограмм дефилируй сутками на подиуме на двенадцатисантиметровых шпильках…

На повороте бесшумно, божьей коровкой проползла в траве красная «окушка», приветливо бибикнула. Через минуту дорожная сумка была заброшена на заднее сидение. А Лиля слушала уютную воркотню старичка-боровичка: полосатый ветхий пиджачок, стоптанные как блинчики крошечные – на детскую ножку – кроссовки. Очки без дужек на бельевой резинке, продетой за мохнатые уши. Прелесть старичок!

– Охо-хо-хо, девки-матушки. Как рожать будете: в талии ломкие, ножки стрекозиные…

Не выпуская руль, перегнулся, поднял с пола выпавший из сумки рулончик туалетной бумаги, умильно помял в закорузлых коричневых пальцах: «Как пушок, мяконькая. Ишь, пунктиром размечена: чтоб, значит, порциями, ни больше и ни меньше пользовать…»

Лиле захотелось пить, вытащила пузырь с минералкой. Мужичок-боровичок добродушно попенял:

– Зачем цельную откупориваешь, газ выпускаешь? Не экономные вы. Хлебни моего кваску. Это тебе не химия: домашний, на ржаном хлебце.

Лиля налила из предложенного термоса в жестяной стаканчик-крышку. Квас был изумительный: вкусный, крепкий, ледяной. Она задохнулась от наслаждения, плеснула еще.

… Голову бешено понесло, закружило, как у Нельки на последнем дне рождении, когда она перепила шампанского и уселась на пол. Перед глазами крутилась пестрая огненная карусель. Больше она ничего не помнила.

Лиле мерещилось, что она на девичнике у Нельки, и ее почему-то запихивают в спальный мешок. Только вместо невесомого гагачьего пуха и шелка, пропитанных Нелькиными духами – под руками не струганное занозистое дерево и тяжелый, спертый воздух.

Очнулась от сильного позыва рвоты, едва успела перевернуться на живот. На тысячу кусочков раскалывалась голова, в висках стучали не молотки, а кузнечные молоты. Самое ужасное – смрад, духота, от которых лезли из орбит глаза и пальцы рвали ворот кофточки. Вверху раздался шум, посыпалась труха, засветилась неширокая щель.

– Опамятовалась, что ль? Рукой-то по стене поведи влево… Еще левее, там выключатель.

Слабенькая, тусклая лампочка с раскачивающимися нитями тенет осветила яму два на два метра, стены из полусгнившего, в испарине, кирпича. Кое-как сколоченный из толстых досок топчан – на нем ничком лежала Лиля. В углу два ведра с крышками, к ручкам которых приделаны колодезные цепи, уходящие вверх, к щели.

– Ах, сучонка, выблевала на топчан. Ну, тебе в блевотине самой и барахтаться. – Щель стала закрываться.

– Воздух! – с отчаянием крикнула Лиля. – Я задохнусь!

Закрывающаяся щель не сразу, словно с сомнением, вновь приоткрылась.

– Там в углу труба торчит, тряпицей заткнутая. Тряпицу вынь.

Лилины ноги нащупали доску, плавающую в вонючей жиже. Нашла в стене ржавую трубу, вытащила кусок грязного ватина и носом и ртом жадно, жадно приникла к трубе. Слабо пахнуло лесной травой, свежестью.

Лодыжки будто кольнуло булавками в нескольких местах. Она всмотрелась: на них чернели грязные точки. Нагнулась, чтобы смахнуть – точки брызнули в разные стороны. Блохи. Еще не понимая до конца происшедшего, Лиля заплакала. Потом зарыдала, завизжала, завыла. Отвыв, затихла.

Хотя Лилины часы остановились, и в яме всегда стояла тьма, разбавляемая слепой лампочкой, она научилась узнавать наступление нового дня по трубе. Другой ее конец выступал из-под земли в лесу. Каждое утро она слышала многоголосый сумасшедший, радостно приветствующий солнце птичий гомон.

Приход старика Лиля слышала по приближающейся одной и той же песенке. Где-то она ее слышала – где? Вспомнила: в школе, в первом классе. Старик заменил в ней слова:

– Мы порхали, мы порхали… Наши крылышки устали… Мы немножко отдохнем… И опять порхать начнем…

Ничего зловещей этой детской считалки Лиля не слыхала. Поднимая на звякающей ржавой цепи вонючее ведро, он добродушно бормотал считалку под нос. Однажды закончил ее словами, от которых у девушки кровь бросилась в лицо, замерло, а потом бешено заколотилось сердце:

– Мы немножко отдохнем… И мучительно умрем!..

Так, что ли? А? Чего молчишь?

– Выпустите меня отсюда. Я никому не скажу, – безнадежно попросила Лиля. Это она говорила каждый раз, едва наверху появлялся квадратик света. Вниз летел кусок засохшего позеленелого батона.

– Не талдычь… Куда я тебя выпущу? Никуда не выпущу. Иногда у него возникало желание побалагурить. Он садился на край ямы, покачивал крохотными ножками.

– Зачем вы меня здесь держите? – спрашивала Лиля.

– Зачем. А СВОЕ иметь хочется. Вот поеду сейчас на машинешке. А меня обгонит раздолбай, пуп земли в джипе. Это он думает, что он пуп земли и у него есть все. А СВОЕГО -то у него нет! – восторженно взвизгнул старик. – А у меня СВОЕ имеется. Упрятано в укромном месте, ждет меня – не дождется. Может, брошу СВОЕМУ еду, а может, не брошу – как захочу. Захочу – тряпицей трубу с другой стороны заткну. И в дырочку смотреть стану, как выгинаться будешь. Ой, сладко выгинаться будешь…

– Я выключу свет! – крикнула Лиля.

– А фонарик на что? Фонариком подсвечу, – кротко соглашался старик. Откровенничал:

– Давно себе такую хотел. Гладкую, беленькую. Ходите в телевизерах: цок-цок, жопками так… и так… Глазками тоже… по-всякому. Ох, думаю, попадется мне такая негодница сладкая, ох, попаде-о-отся!

– Вы специально в лесу… подкарауливали?

– Не спрашивай, – строго оборвал старик. – Больно смело говорить стала. Про тряпицу в трубе забыла? Ты всегда про нее думай, про тряпицу-то… Я ведь в психушке лечусь, – вдруг доверчиво сообщил он. – Два раза в год: осенне-весенние обострения. Докторские назначения аккуратно выполняю. Уважают меня шибко доктора. Главврач: только по имени-отчеству. Часа по четыре мы с ним в кабинете сидим, беседуем. Диссертацию на мне защитил.

– Врете, – тихо сказала Лиля. – Это вы триллеров насмотрелись.

– Триллеров! – обиделся старик. – Меня еще в детстве заприметили… Сижу как-то, мать грецких орехов купила. Я их почистил, на половинки разломал, весь стол в кухне выложил. Мать и спроси: любишь, мол, орешки, сыночек? – А это, говорю, мама, не орешки. Это человеческие мозги, только маленькие, видишь, как похожи? Это мозг старосты Сашки Самойлова, я его на потом оставлю. А эти сейчас съем, они слаще: Люськины и Галькины с первой парты. В больницу она меня повела. Там отклонения обнаружили.

В первые дни Лиля крестилась и твердила, от шепота до крика: «Господи, помоги. Господи, помоги. Господи, помоги!!!» И с отчаянием поняла, что ее не слышат. Бога – не было.

Когда-то и ей на глаза попадались наклеенные на витрины, на столбы снимки: «Пропала девушка…» «Ушла из дому и не вернулась. Особые приметы…» Фотографии долго трепало на ветру, они выгорали и желтели на солнце, расплывались и истлевали под дождем. Как будто безмолвно и грустно подтверждали: так же в это самое время истлевали где-то тела и кости их хозяек.

Лиля жила в яме не первая. Между досок топчана она обнаружила заколку-краб. Заколка была дорогая, черепаховая. Старик действительно искал беленьких и сладких, из «телевизера». Где ее несчастная предшественница, что с ней случилось? Ясно одно: она не выбралась. Иначе бы давала интервью в криминальных новостях, маньяка бы искали по фотороботу, предупреждали, что ходить в лесополосе опасно.

В углу кирпичной кладки Лиля обнаружила криво нацарапанное: «Таня. 28. YI. 2004 год. Умираю. Прощайте все. Мамочка…» Оплакала.

Лиля тоже умирала – она это понимала. Чернели пальцы на ногах. Она ослабла, и даже переворачиваясь с боку на бок на топчане, задыхалась, кашляла и держалась за сердце. Не съеденные батоны, распухшие и мертвенно-белые, плавали в жиже.

Старик огорченно, с досадой подытожил: «Скоро уже. Чего вы все дохлые попадаетесь». Через день, одетый в робу и резиновые сапоги, он широко открыл люк. Потыкал труп палкой. «Не закоченела еще». Высохшее черное тельце в лохмотьях грубо, комком, помогая сапогами, умял в грязный матрасник. Зацепив на крюк на конце цепи, вытащил, погрузил на сиденье машины рядом. Поехал туда, где громко, заливисто пели птицы – их, приникнув к трубе, слушала когда-то Лиля. Здесь лес рос гуще и слышалось бульканье и журчанье воды.

– Мы порхали, мы порхали…

– Наши крылышки устали…

Мурлыча под нос, старик вытащил из кустов заготовленную автопокрышку от грузовика. Оставалось обмотать концы матрасника вокруг шины и – в пруд. Тут сомы водились, раки – жирные, упитанные… Покряхтывая, держась за поясницу, старик обернулся. Матрасник был пуст…

– «Лилька у нас теперь вне конкуренции. Талия – пятьдесят сантиметров. Глазищи – в пол-лица. В них заглянуть страшно – дна нет! Журналы только ее и снимают. В телесериал на главную роль пригласили…»

Многие завороженно оглядывались на спускающуюся со ступенек Дома моделей, мощно, как на подиуме, бросающую бедра высокую стильную даму в белом. И только Лиля знала: по лестнице спускается не женщина-вамп, а ковыляет согбенная, с безумно трясущейся головой, с седыми космами старухой, прижимая к изможденной впалой груди костлявые руки.

Она всем сказала, что ездила в гости к тетке в краевой центр, жестоко простыла, провалялась полгода с двухсторонним воспалением легких. В милицию не пошла. Страшилась снова впускать старика в свою жизнь: с его считалочкой, ножками, хоббитовскими ушами… И еще была причина.

… Неслышным, невесомым комочком – сил в ней не было, но и веса не было – выскользнула она тогда из матрасника. Ни один стебелек не колыхнулся, ни один цветок понимающе не качнул головкой. И пруд принял ее мягким всплеском, ничуть не нарушившим обычные шлепки волны о берег, густо поросший спасительным камышом. Природа сама укрыла ее от чудовища.

Шоссе проходило совсем недалеко от заброшенной, заросшей дерном овощной ямы, некогда принадлежащей детской даче «Солнышко». И про старика она все узнала: работает садовником на той даче, очень его детишки любят, прямо облепляют всего, когда появляется на работе. Администрация не нарадуется: хлопотун, на работу приезжает минутка в минутку.

В темном палантине, в солнцезащитных очках, подняв тонированные стекла в машине, Лиля дожидалась на дачной стоянке «божью коровку». Дождалась, когда та припыхтела – действительно минута в минуту. Старик скрылся в будочке, и уже в телогрейке деловито зашагал по гравийной дорожке с лопатой в дальний угол сада.

Дорога заняла минут десять по шоссе и еще пятнадцать – по жухлым осенним колеям в лесу. Лиля закурила и тут же, держась за грудь, закашлялась. Думала, что ее затрясет при виде ямы, но было одно злобное омерзение. Скатила камень-гнет, остервенело содрала куски дерна с крышки. Смачно плюнула давно скопленной вязкой слюной в яму. Подергала прикрепленные кольцом цепи: выдержит еще пять Лиль. Мерзко, знакомо хлюпнуло под сапогами, знакомая душная вонь.

За кирпичом с выцарапанной несчастной Таней был устроен тайник. Там находился ключ к новой Лилиной жизни: к огромной пустынной белой, как Арктика, квартире на крыше московского небоскреба. Она уже все продумала: потолок – как в обсерватории: купол солнечного или звездного неба – чтобы навсегда избавиться, с мясом, с кровью вырвать из памяти отвратительную земляную могильную крышу над головой… Кольцо с бриллиантом было завернуто в бумажку, мокро блеснуло маслиной… Откуда взялась бумажка, ее не было, что на ней накорябано?!

«Я ЗНАЛ, ЧТО ТЫ ВЕРНЕШЬСЯ». Она дочитывала корявые буквы, когда над головой с грохотом упала крышка.

 

МУТАНТ

Москва в очередной раз обернула асфальтовую перекошенную, раскалённую, потрескавшуюся морду. Дыхнула на Лизу синим бензиновым перегаром, рявкнула автомобильным гудком:

– Не видишь, без тебя битком? И лезут – и лезут, и лезут – и лезут, и лезут – и лезут. Москва им резиновая.

Лиза, спотыкаясь на сбитых каблуках, упрямо бродила вокруг Москвы. Примеривалась, искала местечко, выемку, нишу, крохотное отверстие, микроскопическую дырочку – где можно ещё раз отчаянно попробовать пробуравить ход, куснуть, вгрызться. И каждый раз лишь с жёлчью и кровью отхаркивала зубовную и асфальтовую крошку.

Москва представлялась ей ураганом с женским именем, смерчем, центробежной силой. Она подхватывала, вовлекала, втягивала, всасывала, крутила в бешеном пёстром вихре высотки и подземки, пыльные скверы, висящие в воздухе мосты, проспекты, огни, площади, нарядно освещённые театры с колоннами, потоки лакированных машин, праздные толпы счастливчиков – и… И с той же силой отшвыривала прочь инородные тела, досадные камушки и песчинки вроде Лизы.

Лиза в очередной раз упала и долго лежала как мёртвая. Потом поднялась. Отряхнула, очистила от земли и травяной зелени джинсы и рюкзачок. Осмотрела намозоленные до кровавых пузырей ступни, послюнявила, переклеила грязный пластырь. Выплюнула в ладошку солёную красноватую слюну. Саднило во рту, на зубах скрипел песок. Потёки туши чёрными слезами траурно прочертили скулы.

Болело отбитое тело. Громко болела отбитая душа.

19 марта 201… года в московском районном суде шёл открытый процесс. Подсудимую звали Елизавета Козлова, из региона. Возраст – 18 лет, слушательница платных курсов «Азбука успеха». Козлова обвинялась в покушении на жизнь квартирной хозяйки, семидесятипятилетней Нимфы Николаевны.

Зал был полон. Пришли курсантки с пылающей от негодования руководительницей во главе.

Руководительница поспешила заявить, что происшедшее ни в коей мере не бросает тени на её курс. Что Лиза Козлова сразу насторожила её, была странной девушкой… Семинары, тренинги, мастер-классы, домашние задания – это было видно – не вызывали у неё ни малейших затруднений, поэтому Козлова занималась с прохладцей. Ни с кем из группы не дружила. Парня у неё, кажется, тоже не было.

На суд почти в полном составе явились жильцы дома, где произошло преступление. Набились любопытные с улицы, рассматривали и пытались исподтишка снимать на мобильники клетку с заключённой.

В первом ряду с блокнотиком на сильно открытых коленях сидела пухлая, румяная корреспондентка молодёжной газеты. Она уже придумала фабулу будущего очерка, в духе Достоевского: старуха-рантье и голодная студентка-провинциалка.

Чтобы очерк понравился редактору, нужно обвинить семью, в которой выросла Козлова, и школу, где девушкам не прививают должных навыков, а также современное бездуховное общество. Потом осторожно побранить власть и – совсем чуть-чуть – саму подсудимую. А чтобы понравилось читателям, нужно больше натуралистических подробностей.

Сначала она покажет Лизу внешнюю, потом – Лизу внутреннюю. И юная корреспондентка, подперев щёку и «психологически» прищурив глаза, в упор рассматривала подсудимую.

К сожалению, Козлова была не красива. Не просто некрасива, а вызывающе, отталкивающе уродлива. Тощая дылда: на такие мослы что ни напяль – будет болтаться как на доске. Хотя нынче модна худоба, но не до такой же степени! Волосы зачёсаны в лошадиный хвост натуго, так что брови дугами изумлённо уехали на лоб. А лоб-то! Где у нормального человека начинаются корни волос, у Козловой всё продолжался её выдающийся лоб.

Нос как у Буратинки. Поворачивает его туда-сюда осторожно, чтобы нечаянно не застрять в прутьях решётки. Вместо рта – жуткая зияющая щель от уха до уха. Как ни странно, такие рты нынче в тренде и… чёрт, чёрт, чёрт! Пухлая корреспондентка всё на свете бы отдала, чтобы стать такой же стильной уродиной: плоской, носатой и большеротой!

Свидетельские показания соседки по лестничной площадке, домохозяйки Юлии М.

«Я шла из магазина с покупками. Увидела у дверей Лизу. Она объяснила, что никто на звонок не открывает. Что Нимфа Николаевна, наверно, ушла в поликлинику, а ключи Лиза забыла дома. Ничего подозрительного в её поведении я не заметила… Знаю её спокойной, вежливой девушкой. По крайней мере, под их дверями никогда не ошивались парни, как это бывает там, где поселилась молоденькая квартирантка.

Нет, запах газа не чувствовался. Да его и трудно было бы уловить – из мусоропровода постоянные миазмы. Сколько ни звоню в ЖЭК – безрезультатно… Времени было приблизительно три часа, четвёртый в начале».

Свидетельница Лариса Макаровна, пенсионерка.

«Я возвращалась с внуком с прогулки. Эта девица сидела на краю песочницы, чертила прутиком на песке. Когда мы проходили, она подняла голову и спросила, который час. Я сказала: четвёртый. Без чего-то четыре.

В жизни бы не подумала, что эта тварь из понаехавших, рассиживается тут, а в квартире лежит запертая, хладнокровная умерщвляемая ею женщина. Давно пора гнать из Москвы поганой метлой иногородний криминал».

Показания соседей по лестничной площадке Родиона и Марты Т.

«В пятом часу дня жена почувствовала запах газа из вентиляционного окошка. У нас плита была выключена. А через стенку находится кухня Нимфы Николаевны.

Вышли, обнюхали косяк её двери: оттуда действительно доносился специфический запах. Марта побежала звонить в горгаз. Тут я услышал из-за двери слабые стоны, которые мы поначалу не расслышали из-за собственных возбуждённых голосов.

Когда-то давно Нимфа Николаевна дала нам ключ от своей квартиры. Она ведь диабетик, всякое может случиться… К счастью, ключ нашёлся сразу – у нас с женой во всём образцовый порядок. На соседской кухне у плиты были отвёрнуты все краники, из конфорок и из открытой духовки свистело, что называется, во все дыры.

Бедняжка Нимфа Николаевна лежала посреди комнаты. Я перекрыл газовую трубу, бросился к балконным дверям и окнам – все косяки были плотно проконопачены полосами белой ткани: по-моему, разорванной простынёй.

Нимфу Николаевну перетащил к нам. Немного отойдя, она знаками показала, что происшедшее – дело рук квартирантки».

Была уже половина шестого, когда Лиза не спеша прогулялась по аллее, сходила за несколько кварталов в дальнюю булочную (потому и не слышала промчавшуюся неотложку). Решив, что прошло достаточно времени, вернулась к дому. Патрульной машины в тени деревьев она не заметила. Вошла в лифт.

Когда кабинка на её этаже открылась, сразу увидела заглядывающих через головы друг друга в раскрытую квартиру людей, спрашивающих, что случилось. Почему-то на площадке стояли грязные лужи воды.

Лиза быстро ступила обратно в кабинку, но было поздно: её заметили, замолчали и расступились перед ней.

– Несчастье-то какое, Лизочка! – бросилась к ней соседка и осеклась: к девушке с двух сторон подходили полицейские.

Она и успела только накинуть плащик и сунуть в карман расчёску.

– Можно, я возьму булку?

– Возьми, – хмуро разрешил полицейский. – Теперь долго не поешь.

Лиза сидела в одиночной камере-закутке, величиной с бельевой шкаф. Самое мучительное и стыдное было то, что её сутки не поили и не выпускали в туалет, вообще будто про неё забыли. И она, как маленькая, пописала в углу, вытерла лужицу трусиками и не знала, куда спрятать мокрый комочек.

Ночью приснился сон из детства. Мама трясущимися руками одевает сонную хнычущую Лизу, бежит с ней на руках к дверям. Отец выхватывает из её рук чемодан, срывает пальто. Мама в одном платьице в горошек, с Лизой на руках выбегает во двор, прямо под ливень.

– Чокнутая! Слабоумная! Вы без меня с голоду подохнете! – кричит отец. Но он не может жить без слабоумной чокнутой мамы. Он догоняет её, падает на колени в грязь и обнимает мамины ноги, целует облепивший их подол в горошек. Мама рыдает…

Они убежали, в чём были, на другой конец страны. Спрятались от отца на краю земли, в маленьком городке.

…Потом было медицинское освидетельствование. Лизу перевели в общую камеру, где содержалось восемь разных: визгливых и сумрачных – женщин, и воздух был невыносимо спёрт. И начали вызывать на допросы к усталой пожилой тётке-следователю.

Позже водили к другому следователю, молодому и нетерпеливому, который потому показался ей злым.

– Когда у тебя возник преступный умысел совершить убийство с целью завладения столичной квартирой? – постукивая ручкой и скучно глядя мимо Лизы, чеканил он. – Каким образом вошла в доверие к пожилой женщине, что та заключила с тобой договор пожизненной ренты? Следила за жертвой, вычислила? Кто навёл? Связана ли с участковым, паспортисткой, нотариусом? Не волнуйся, отыщем всех подельников. Давно ли квалифицируешься по данному виду преступлений? Схожих по почерку в Москве сотни. Сравним, найдём общий почерк, приобщим.

…Лиза пристроилась в конец очереди с тележкой, куда кинула пластиковый пузырь с минералкой и брикет китайской лапши. Перед кассой высыпала мелочь в ладонь, пересчитала. Взяла с открытой витрины упаковку жвачки, задумчиво кинула в рот мятный квадратик…

– Вы с ума сошли!

Высокая пожилая дама из соседней очереди в крупно-клетчатом пальто, драповых брюках и взъерошенном берете, похожем на облысевший одуванчик, смотрела на Лизу вытаращенными в ужасе глазами.

– Вы даете себе отчёт, что делаете? Разве можно браться за деньги, а потом этими же пальцами лезть в рот? На одной купюре находится до 40 тысяч бактерий! В городе свирепствует гепатит А. Вы, как дважды два, заразитесь желтухой!

Она решительно перетащила Лизу в свою очередь, вызвав ропот и волнение среди очередников позади себя.

– Есть замечательный способ излечиться от гепатита, – вещала дама. – Берёте шесть вшей («Обязательно шесть?» – «Непременно шесть!»). Лепите из хлебного мякиша шарик, тщательно закатываете туда насекомых – и глотаете эту пилюлю.

– Но где взять вшей? – недоумевала Лиза.

– Где взять вшей! – дама всё более поражалась Лизиной наивности. – Нынче школьные младшие классы буквально кишат вшами… А это что? – она переключилась на бутылку с минералкой. – Вот эту подделку вы собираетесь пить? В лучшем случае – это вода из-под крана, обильно сдобренная поваренной солью и пищевой содой.

– Да, но в рекламе…

– В рекламе? Вы сказали: в рекламе?! Хорошо заплатите им – и они разрекламируют цианистый калий как диетпитание! Народная медицина – вот наше всё!

Из муравейника супермаркета они выбрались вместе.

– К слову, милая, вам нужно обратить внимание на желудок и печень. У вас плохой цвет лица. Это гастрит, повышенная кислотность – поверьте язвеннице со стажем. Полстаканчика картофельного сока утром и вечером – и вы почувствует себя значительно лучше. Далее: сырой свёкольный сок выдерживаем в холодильнике – прекрасно очищает кровь. А для осветления личика хорош лимон: несколько капель на чайную ложечку кипячёной…

До перекрёстка она не отпускала больно сжимаемого Лизиного локтя.

– Так откуда вы, говорите, приехали? Боже, это город детства моей мамы! Столько хочется всего порасспросить. Жду вас в гости. Непременно, непременно, не вздумайте отказываться. Прямо сейчас свободны? Прошу, прошу!

Двухкомнатная квартира Нимфы Николаевны напоминала жилище холостого опрятного мужчины. Отсутствовали уютные старушечьи атрибуты: узелки с тряпками, колючие клубки с торчащими спицами, тюлевые накидушки, колючая мясистая поросль алоэ на подоконнике.

Влажно, масляно поблескивали крашеные полы. В спальне старинная дамская железная коечка была заправлена по-армейски в ниточку. В центре комнаты абажур свисал над безжизненно пустым столом.

В первую очередь Нимфа Николаевна предложила гостье помыть руки. В ванной, совмещённой с туалетом, на гвоздике висела голубенькая детская сумочка. В сумочке – аккуратно нарезанные четвертушки писчей бумаги.

– В любой туалетной бумаге – тяжёлые металлы. Это переработанные газеты, – объясняла хозяйка. – Гарантирован, пардон, рак прямой кишки. Я в своё время натаскала бумагу из учреждения, где трудилась секретарём-машинисткой. Хватит на всю жизнь. Режу, хорошенько мну. Она становится совершенно мягкая и нежная…

Потом они пили обжигающий невкусный чай с засахаренным вареньем в пустынной кухне. Нимфа Николаевна рассказывала, что совсем недавно здесь на подоконнике в трёхлитровой банке жил почтенный чайный гриб. Она звала его Капа – в честь покойной мамы. Поила сладким чаем, зимой переставляла ближе к батарее, каждый месяц очищала от плёнок и бережно купала в тёпленькой водичке, как младенца.

Но однажды Капу продуло под форточкой, и она захворала. Нимфа Николаевна поместила гриб в термос с широким горлом, окутала пуховой шалью и повезла в ветлечебницу, где была жестоко осмеяна сотрудниками. Но потом над ней сжалились и дали адрес какой-то научной лаборатории, занимающейся простейшими. Там её успокоили: ничего страшного, но кое-какие витамины её любимице не повредят.

Дома Нимфа Николаевна водворила Капу в родной стеклянный дом, в знакомую чайную стихию…Но студенистый блинчатый бахромчатый ком так никогда и не всплыл со дна: он умер. От перенесённого стресса, от инфаркта или инсульта, утверждала Нимфа Николаевна. Никто бы её не переубедил, что у Капы не было сердца и мозга. Рассказывайте кому-нибудь другому.

Рыхлый, огурцом, нос у неё покраснел. Мутные, навыкате, глаза увлажнились. Она промокнула их мужским носовым платком.

Показания Анны Феоктистовны Л., почтальонки.

«Я разношу пенсию. С полгода назад, провожая меня до дверей, Нимфа Николаевна приоткрыла кладовку и показала сложенную раскладушку и чемодан на колёсиках.

«А вы знаете, – говорит, – ведь я уже живу не одна. Прописала девушку из родных мест, землячку. Обещает ходить за мной. Долго хлопотали о договоре ренты, доставали справки… Нотариус – на дыбы, кое-как задобрили.

До сих пор думаю, не опрометчиво ли я поступила? Я больной человек. Всякое может случиться, стакан воды некому будет подать, – и улыбнулась так жалко. – Боюсь чёрных риэлторов, медсестёр-убийц, нотариусов, как их… которые в доле. Такие ужасы-ужасы по телевизору показывают. А тут всё-таки свой человек, почти родня, скромная, не испорченная девушка. Сирота, у неё мама недавно умерла… Опять же, случись что со мной, жилплощадь отойдёт управе. Так не всё ли равно?»

Ну, раз такой коленкор, – продолжала почтальонка, – я отложила сумку, села расспрашивать, что за девушка. Нимфа Николаевна мнётся:

«Лиза эта, – говорит, – вначале была сама покладистость, приветливость… То есть я не хочу наговаривать… Она дисциплинированна, чистоплотна, беспрекословна, выполняет все пункты договора по уходу. Магазины, аптеки, стирка, уборка. Но…

Как только подписала договор, сразу изменилась. Всё, что бы она ни сделала, как ни посмотрела, что бы ни сказала – всё точно сквозь зубы, точно сквозь зубы, понимаете?!

Главное, за что?! Что я сделала ей плохого? По-моему, она ненавидит меня. Явится с занятий, в лицо не взглянет, молча нырнёт мимо. Ужин утаскивает в свою комнату. Заглянешь к ней: сидит в кресле, смотрит в одну точку и ду-умает, ду-умает… Или в тетрадку пи-ишет, пи-ишет… Мутант какой-то.

Или смотрю телевизор – а спине вдруг холодно становится, будто сквозняком потянуло. Оглядываюсь и вздрагиваю: сзади неслышно подошла Лиза. Смотрит в экран – а сама ду-умает, ду-умает своё… Даже не по себе делается».

Ну, ясное дело, я посоветовала Нимфе Николаевне присмотреться да и расторгнуть договор через суд. Если что, мы все свидетелями пойдём».

Из дневника Лизы Козловой:

«Милая Зоя, вы ошиблись! Вы считали (цитирую): «Только дураки да те, кто не знает, что такое борьба и победа, видят повсюду случай… Нет, ни капли случайности – только ум и воля».

Позвольте с вами не согласиться, Зоенька, не смотря на ваш холодный острый ум и на моё преклонение перед вами. Случайность – это тот самый толчок, не достающий катализатор, подогрев, зыбкое пламя спиртовки, без которого в опытной колбе не оживёт, не забулькает, не запузырится химический состав Успеха.

Произошедшее со мной: что, если не цепочка случайностей? Не захоти я пить, не зайди в супермаркет за минералкой, не встреть в очереди бешеную бабку – сейчас катила бы в поезде в постылый свой город. А так я москвичка и без пяти минут хозяйка хрущёвки в Выхино! Пока – хрущёвки и пока – в Выхино, дальше заглядывать не будем. Первая ступень пройдена! Ту-ру-рум-тум-тум!.. (это я играю на губах марш «Монтекки и Капулетти»)».

Зою Монроз, богачку, расчётливую красавицу, авантюристку, героиню романа «Гиперболоид инженера Гарина» – Лиза давно назначила в свои идеалы и молчаливые дневниковые наперсницы.

Зябко утыкая носик в мех, или выпуская фиалковыми, лепестковыми ноздрями дым сигареты, или рисуя перед складным золотым зеркальцем ротик, красавица снисходительно слушала Лизин горячий лепет. Иногда усмехалась, иногда изумлённо вздёргивала соболиную, бархатную русскую бровь. Иногда оборачивалась, приподнимала сверкнувшую бриллиантовой крошкой вуалетку и в упор рассматривала Лизу длинными изумрудными очами.

Она смотрела из припудренной золотистой, загадочной, романтичной дымки начала прошлого века. А здесь, в начале века нынешнего, булькало и пузырилось адское варево совсем иного свойства. Грубо кроилась неприглядная изнанка, клокотала и воняла помоями кухня Успеха, шла мышиная возня, доносился сухой шорох пауков в банке.

Уснуть безвестной и проснуться знаменитой – рассказывайте сказочки для ясельной группы. Успеху всегда предшествовала кропотливая, долгая подготовительная работа, тщательное взрыхление и удобрение грядки. Разнюхивание: кто, с кем, зачем, почём.

Откуда, из какого небытия, из ничего, из песка и тумана вдруг сгущались, всплывали, выныривали, принимали осязаемые формы на телеэкранах фигуры – ещё вчера бывшие никем, человеческой пылью? Поделитесь с Лизой, расскажите, что вам, жалко, что ли? Только как всё было на самом деле, подноготную правду, а не «мне позвонили и предложили» и «проснулась знаменитой», бла-бла-бла.

Откуда, скажите, брались бойкие тётеньки, шастающие из одного реалити-шоу в другое? В каких арендуемых дешёвых подвальчиках они протирали доселе свои юбки? Пока в один прекрасный день к ним не явились отсвечивающие потусторонним голубым мерцающим светом посланцы и не сказали: «Вы ужас до чего нам подходите, продюсер кушать не может, пока вы не засияете драгоценным камнем на его канале».

Так это было? Нет? А как?

Вот всероссийская сваха: вчера никто не знал, а нынче её фамилия известней фамилии первого космонавта. Ведь были же, были более подходящие на эту роль владелицы брачных агентств. Более разбитные, домашние, уютно расползшиеся в морщинках, сыплющие, как горохом, солёными народными прибаутками и присказками, более мудрые в делах семейных. Почему не они, почему она?

А маленькая кроткая блондиночка-астролог? Здесь, по критичному Лизиному мнению, уместнее смотрелась бы женщина роскошная, роковая, длинная, гибкая, черноокая, с волосами как вороново крыло… С полуметровыми серебряными ногтями, с потусторонним голосом – не говорит, вещает… Перекрасься Лиза в жгучую брюнетку, отрасти ногти, обвесься пудами чернёного серебра, проштудируй астрологию – почему бы и нет?

А вечные путешественники: излазили в своё удовольствие весь Земной Шар, прославились, да ещё за это им денег отваливают… А всей-то передачи: беглый пересказ местных путеводителей и ресторанных меню, перемежаемый эмоциональными воплями: «Вау! Офигеть! Ништяк! Круто иметь золотую карту!»

Ау, был ли там кастинг, пробы, отбор, конкурс? По каким критериям: знание английского, коммуникабельность, внешние данные, хорошо подвешенный язык? Наймите Лизе репетитора по инглишу – фору им всем даст!

Или не было никакого отбора, а был звонок всесильного папочки или влиятельного знакомого?

Что касается девиц-телеведущих – тут вообще наблюдался полный отстой, капец, абзац, атас и пипец, вместе взятые. О, не сомневайтесь, тут конкурс был по принципу: самая косноязычная, хрипатая, сиплая, гнусавая, шепелявая, с самой чудовищной дикцией. Особо оговорённое условие: чтобы в детстве ей забыли удалить разросшиеся аденоиды и подрезать уздечку языка».

Лиза упрямо бродила вокруг Останкино, нарезАла круги, примеривалась. Искала местечко, выемку, нишу, крохотное отверстие, микроскопическую дырочку в закулисье, в телевизионное зазеркалье.

«Есть советский мультик, там старый орёл говорит львёнку: «Никогда не говори, что ты самый смелый – всегда найдётся тот, кто смелее тебя. Никогда не говори, что ты самый сильный – всегда найдётся тот, кто сильнее тебя. Никогда не говори, что ты самый мудрый – всегда найдётся тот, кто мудрее тебя».

– Без сомнения, – подытоживала Лиза, – всегда найдутся в сто крат умнее и красивее нынешних говорящих голов в телевизоре. Но факт остаётся фактом: на экранах мы лицезрим этих, а не самых-самых.

– Значит? – вопрошала Лиза и сама же себе отвечала: – Значит, требуется совокупность фактов. Деньги, связи, пронырливость. А если нет ни того, ни другого, ни третьего? Тогда включаем характер и прём напрямик, как танк. Напролом.

Сила и воля. Холодный ум. Умение идти по головам для достижения цели. Безжалостно отсекать досадное, лишнее, мешающее». (Последние предложения в дневнике жирно подчёркнуты. Три восклицательных знака. Обведены в кружок).

Из показаний обвиняемой.

«Н. Н. (про себя я называла Нимфу Николаевну только эН эН. Можно, я её и сейчас так буду называть?) Так вот, Н. Н, по-моему, жила на свете абсолютно зря. И врачи напрасно вернули её к жизни. Как полезного члена общества? Она никогда не была полезным членом общества. Как доброго и умного человека? Она никогда не была добрым и умным человеком. Она была никакая.

Всю свою никчёмную жизнь сидела в пыльной конторке, перебирала бумажки и сама рассказывала, что больше сидела на бюллетенях. Работу она не любила, сослуживиц – тоже. По-моему, она их всех достала своими познаниями из эндокринологии и проктологии. В моём лице она нашла бесплатного слушателя нудятины, которую несла с утра до ночи. Позвольте, данный пункт не входил в договор ренты!

С утра до вечера Н. Н. была занята тем, что готовила себе по телевизионным рецептам особую диетическую еду, переводя при этом уйму продуктов. Настаивала в баночках какую-то вонючую бурду. Как я ни была голодна, меня воротило от её вида. Или, раздевшись, оставалась в ужасных розовых панталонах и, болтая грудями, махала руками и задирала ноги – делала гимнастику. До сих пор не понимаю, для чего ей это было нужно? Чтобы продлить жизнь? Господи, зачем продлевать такую жизнь?!

Вы видели восторженных бабулек в первых рядах всех этих телешоу? Это и есть мои Нимфочки: в бусах, как новогодние ёлки, с нещадно начёсанными на розовые лысины остатками крашеных волос.

Это они дарят банки с огурцами, они верят, что расположение звёзд на небе грозит им непроходимостью кишечника. Они собирают этикетки и посылают по почте крышечки и пробки от молочных бутылок, свято веря, что выиграют миллион рублей и бонус: импортный калоприёмник.

Как Н. Н. меня раздражала и отвлекала от конечной цели!»

Тут Козлова сказала такое, что у следователя, по её выражению, волосы встали дыбом. Этот гадёныш очень спокойно сказал, что глупо и несправедливо, когда прорва мяса, фруктов, молочных продуктов и пр. идёт на прокорм удивительно живучих старых обжор.

Разве нельзя тем же старухам обойтись, скажем, миской сытной перловой каши, сваренной на воде? Даже малышам не хватает молока, и нечего его переводить на отживших своё старух. Они занимают место под солнцем, которого и для молодых-то не хватает. Разве это справедливо?!

– Они трудились для таких как ты! – возмутилась следователь, которой самой скоро было выходить на пенсию.

– Выходит, не очень хорошо трудились, – рассудительно заметила Лиза. – Да что там, прямо скажем: работали ни шатко ни валко, раз живы по сегодняшний день, и нас с вами ещё переживут. Такие точно не сгорят на работе. Да скоро они весь Земной шар заполнят, всё вокруг провоняло старушечьим! А всё потому, что гуманное общество идёт против природы и искусственно продлевает им жизнь.

Следователь потом рассказывала, что у неё руки чесались придушить этого мутанта, злобного зверёныша Козлову Е.

– Я ошиблась в одном, – простодушно откровенничала Лиза. – Я забыла заткнуть вентиляцию. Мне следовало остаться в квартире, чтобы отвести от себя подозрения, и проследить за Н. Н. Но я испугалась, что нечаянно надышусь и сама умру, или проснусь идиоткой – это ещё хуже, верно?»

«Прошу встать. Суд идёт!.. Рассмотрев в открытом заседании материалы уголовного дела… Руководствуясь статьями… Суд признал…»

 

ТЫСЯЧА И ОДНА НОЧЬ В ИК ОБЩЕГО РЕЖИМА

…– А почётное право принять участие в реалити-шоу «Женская зона» мы предоставим… корреспонденту редакции криминальной хроники Тутышкиной.

Вот так. Не «давайте попросим». Не «бросим жребий». Не «поставим на голосование», наконец. А в утвердительной, безапелляционной форме: примет участие – и точка.

Хотя, если голосовать – всё равно изберут её, Янку Тутышкину. И бросить жребий – тоже выпадет ей. Такая она по жизни невезучая.

В первый день в телестудии Янке устроили боевое крещение. Намекнули, что неплохо бы проставиться: обмыть устройство на работу.

– Не ешь – не дышишь, не пьёшь – не пишешь. Известная журналистская присказка, – подмигнул Янке режиссёр с голубыми, как у феи, дымчатыми кудрявыми волосами. И развёл руками: дескать, куда денешься. Обычай. Святое дело.

Ну, раз обычай… Янка поплелась в ближайший винно-водочный.

А Янке категорически нельзя пить: у неё сносит крышу. Накуролесила по полной. Кричала и грозила кому-то кулачком, читала свои стихи и рыдала, пела песни и танцевала на столе канкан, пыталась выброситься в окно, но запуталась в шторе и упала на пол. Разбила дорогую (как память и вообще дорогую, из горного хрусталя) студийную пепельницу.

Ну, и наутро получила строгий выговор с занесением. На пару с голубоволосым режиссёром.

– Значит, Тутышкина месяц проводит на зоне. Разумеется, с сохранением заработной платы и премиальных. По ночам предусмотрена передышка: будут класть в изолятор – якобы больна. Приз Тутышкиной – внимание, друзья – месяц в пятизвёздочном отеле в Хургаде!

– Это не реалити-шоу получается, а репортаж изнутри? – уточнил кто-то.

– Это уж по её желанию. Хочет – пусть хоть трилогию накатает. Творческий отпуск, презентацию, пиар обеспечим. Но это потом. А пока – скрытый съёмочный процесс. Потайной микрофончик в лифчике Тутышкиной. Всюду камеры видеонаблюдения. Промзона, коридоры, спальный корпус, санузел (процесс оправления и прочие интимные сцены будут затёрты).

– Позвольте, но какое пенитенциарное учреждение на это пойдёт?!

– Уже. Уже всё согласовано, друзья мои, на всех уровнях. И с руководством, и с УФСИН. Персонал в курсе. Колония на хорошем счету, администрации будет лестно. Открытость, гласность, изнанка быта заключённых – дескать, скрывать нечего.

Кстати, недавно там был ремонт, рабочий корпус оснащён по последнему слову техники… Ну, товарищи, засиделись. Планёрка окончена, все расходимся по рабочим местам.

К вялой, заторможенной Тутышкиной подходили коллеги. Энергично трясли руку, хлопали по плечу, чмокали в щёчку, поздравляли. Заранее завидовали её предстоящей поездке в Хургаду, а также возможности почерпнуть бесценный материал для будущего бестселлера. Намекали на стремительный карьерный рост: чем чёрт не шутит. Заметят, в Москву пригласят.

«На святое дело идёшь, Тутышкина: рейтинги родной телестудии поднимать». Говорили, как бы хотели оказаться на её месте: окунуться в тюремную романтику, хотя бы на месяц выскочить из этого вечного редакционного бега в колесе…

Тутышкина с готовностью предлагала занять её место. Все тут же вспоминали о неотложных делах и быстренько отходили.

Дома Янка наскоро пробежала интернет-ликбез по выживанию «первоходок»: зэков новичков. Например, нельзя было говорить «садись» – нужно «присядьте». Нельзя поднимать с пола расстеленное у дверей полотенце или, упаси бог, перешагивать через него – нужно ногой отшвырнуть к «параше». Нельзя прикасаться к опущенным. Категорически нельзя интересоваться, по какой статье сидит осуждённый и т. д.

Человек недалеко ушёл от зверя. В опасности болезненно обостряется обоняние. Колония встретила Янку унылым, больничным запахом хлорки в коридоре и капусты – в столовой. К концу первого дня от перенапряжения у неё разболелась голова.

Столько сегодня промелькнуло перед её глазами лиц: старых и молодых, равнодушных и любопытных, миловидных и безобразных, хитренько-оживлённых, как у лисичек, и каменно-угрюмых… Лица эти сливались в пёструю, бешено прокручиваемую ленту, даже когда она закрывала глаза.

Казалось, с того момента, когда Янка проснулась утром в своей чистенькой квартирке, до долгожданной минуты, когда рухнула после отбоя на казённую койку, – прошла вечность.

Перед выходом из дома, как её инструктировали, она с грустью сняла колечки, цепочки, вынула серёжки. Посмотрела в зеркало на себя без косметики, похлопала белыми жёсткими короткими ресничками. Вылитый Нуф-Нуф.

Если бы ей велели остричься наголо – она бы не удивилась. Но оказалось, ничего, можно: волосы допускались любой длины, если нет вшей. Студийный водитель, пока вёз её в колонию, тупо заигрывал в тему.

Янке было не до шуток. Её подташнивало и знобило, выше пупка прочно поселились пустота и холодок. Мозг сверлило буравчиком: «Балда, балда, зачем согласилась?!» А свирепствующий в тюрьмах туберкулёз? А СПИД?! А у Янки иммунитет ни к чёрту: ни одна болячка мимо не проходит.

Притвориться больной, отказаться от участия в шоу? Но было поздно: уже тянулась бетонная стена, увитая поверху густыми витиеватыми спиралями колючей проволоки. Лаяла невидимая собака.

Янка, как деревяшка, ничего не чувствуя, прошла процедуру приёма. Прапорщица, оформлявшая её, невозмутимо и внятно, будто каждый день принимала журналистов, не глядя на неё, говорила:

– В виде исключения, по договорённости с вышестоящим руководством, карантину не подлежите. Телефон для связи оставляем при вас. Чтобы никто о нём не знал – спалитесь. Претензий с вашей стороны не примем.

На растерянный вопрос Янки, куда лучше всего спрятать телефон, она впервые вскинула на Янку глаза (они оказались ясные, голубые, с молочной радужкой, как незабудки) и просто, без улыбки и без выражения, сказала: «Туда».

Янка облачилась в зелёную куртку, брюки, чёрные башмаки, спрятала волосы под платок. Перед этим – санобработка.

В душевой горячей воды не было. Янка испуганно прикрыла руками маленькую грудь, дрожа и озираясь: где тут спрятаны камеры? Встала подальше от обжигающих брызг, вся покрылась гусиной кожей. Для виду бросила несколько пригоршней в лицо и смочила волосы.

Беспричинно, неуместно весёлая кастелянша вручила Янке стопку холодного, твёрдого и тяжелого, как облицовочная плитка, белья. Напутствовала: «Не дай бог, в критические дни – хоть пятнышко. Язычком вылижешь, зубками выгрызешь, моя хорошая».

Она несла по коридору бельё прижатым к груди, когда больно ударилась плечом со стремительно проходившей мимо худой молодой женщиной. Коридор был широкий: странно, как они не разминулись. Присела, чтобы собрать разлетевшееся бельё.

И вздрогнула от визгнувшего гнусавого голоса над головой.

– Ослепла, овца, хля?! А если я так тебя? Или так? – она наступала, больно толкала Янку в грудь костяшками. Жидкие, морковного цвета волосёнки у неё были заколоты в неопрятный пучок на темени. Волосинки выбивались, торчали в разные стороны и воинственно подрагивали. – Борзая, что ли? Борзая: толкаешься?! Я те так толкну, хля, вспотеешь кувыркаться.

И вдруг, без перехода, дробно забила ладонями по выпяченной груди и тощим бёдрам, ухарски прошлась вокруг Янки, выкидывая похабные коленца:

– Ах, первоходочка! Твоя походочка Меня с ума свела…

Далее следовал замысловатый текст, который явно запикают в эфире.

Вот оно. Начинается. Янка не удивится, если в спальне ей сейчас устроят «тёмную» и слегка – а может, и не слегка – придушат.

– Уймись, Лизавета, – сказала проходящая мимо маленькая женщина с усталым лицом учительницы.

На промзоне был аврал, и Янку сразу отвели в швейный цех. Показали, как включается-выключается машина. Для начала дали прострачивать длинные тёмно-синие сатиновые полосы непонятного предназначения. И Янка радостно, тупо застучала. Ничего, жить можно. В школе по домоводству у неё была пятёрка.

Мощная, отлично налаженная электрическая машина ровно, послушно гудела. Игла сновала бойко и мягко, как по маслу, выдавая идеальную строчку. Полосы плавно двигались, соединялись и плыли широко и вольно, как реки. Так и до Хургады можно доплыть.

Она едва успела остановить иглу – а то бы прошила пальцы. Прямо перед её носом шмякнулась охапка чужого мятого сатина. Лизка нагло забрала себе простроченные Янкой полосы, ухмыльнулась и ушла.

У Яны свет в глазах померк. Строчки на Лизкином сатине шли вкривь и вкось, как пьяные – явный брак. Она беспомощно оглянулась по сторонам – женщины продолжали шить, как ни в чём не бывало. Соседки – кто опустил глаза, кто смотрел насмешливо и одобрительно. Только работавшая недалеко маленькая, похожая на учительницу женщина снова тускло сказала:

– Прекрати бузить, Лизка.

– Это что за порнография? – удивилась мастер. – Не успела приступить – уже безобразничаешь. Дневную норму запорола.

– Это не моё! Это вон та женщина с морковными волосами мне подбросила…

– Шустро взяла ножницы и распустила, – возвысив голос, не слушая, приказала мастер.

До вечера Янка, не разгибая спины, распарывала чужие швы. «Ничего, ночью в изоляторе отойду от всего, высплюсь».

Охранница в задорно оттопыривающемся на пышной груди и заду камуфляже, хмуро выслушала Янку.

– Чё?! Ка… Какой изолятор? – Она выразительно постукала пальцем по лбу и отошла, не дослушав. Вот тебе и «персонал в курсе».

Янка ушла в туалет. Убедилась, что кабинки по соседству пустуют, набрала номер.

У неё едва не брызнули слёзы, когда в трубке раздался знакомый, родной, из другого мира, из другой жизни, тихий голос редакторши.

– Кисуля, мы тут подумали. Если ты не будешь спать в общем корпусе – тогда какой смысл реалити-шоу? Вся острота, вся интрига в этом. Зритель ждёт. Ты молодчина, давай держись. Мы за тебя держим кулачки.

Янку обвели вокруг пальца. Кинули. Низко, подло кинули свои же коллеги. Так же легко редакторша могла сообщить, допустим, что поменялись условия игры. И её, Янкино участие в реалити-шоу продлено на неопределённый срок. Может, на год. Может, на три. Может, на 25 лет. Такое пожизненное реалити-шоу. Просто кисуля невнимательно прочитала договор, мелким шрифтом внизу…

А они там кулачки за неё подержат.

Янка положила трубку, не имея сил удерживать рыдания, сквозь пальцы текли слёзы от жалости к себе.

Однажды в детстве её обманом отправили в санаторий. Сказали, «только посмотреть деток в песочнице».

Улеглась пыль от автобуса, в котором уехали родители, зелёная калитка захлопнулась. И только тогда маленькая Янка осознала, что целый месяц, а может, всю жизнь, будет жить без мамы, без братика и рыжего кота Чубайсика, без подружек и своего милого двора. И такое глубокое детское отчаяние, ужас, горе сдавили ей горло… Такая вселенская тоска опустилась на маленькую душу… Вот и здесь то же самое.

«Ни в коем случае никогда не реветь при всех, не показывать слабость. Когда никто не видит – сколько угодно. В душевой или в подушку». Примерно так наставлял один из пунктов интернет-ликбеза.

Янка крепко, досуха утёрла покрасневшие глаза, высморкалась в синий сатиновый лоскуток.

– Ну чё, суконка, настучала? Овца, я те покрысятничаю, хля… Шкрыдла.

Господи, когда-нибудь отвяжется от неё эта больная истеричка?! Прямо Янка ей мёдом намазана, что ли.

И все молчат. Кто-то с любопытством смотрит издали, кто-то подошёл ближе, образовав кружок. Может, морковная у них эта… Паханка? Янка выставила ладошки, чтобы остановить наседавшего врага. Руки упёрлись в тощую грудь – морковная в предвкушении ахнула:

– Драться?! Грабли убери, хля, я сказала!

– Давай со мною дерись, – прогудел бас. Между Яной и Лизкой втиснулась рослая, на голову выше прочих деваха. – Если руки чешутся – об меня чеши.

И стояла неколебимой скалой до тех пор, пока Лизка, огрызаясь и ворча, не отошла в сторону.

– Ты меня держись, а то заклюют, – прогудела добродушная деваха. Она наивно улыбнулась, и стало видно, что у неё нет передних зубов. Голый рот делал её похожей на большого ребёнка. – Спать рядом ляжем, я с соседкой договорюсь.

У неожиданной покровительницы на груди на нашивке значилось: «Кордун Галина. Отряд № 6».

В эту ночь Янка легла, чувствуя себя под тёплым уютным крылом. Морковная, с Галиных слов, оказалась никакой не паханкой, а обыкновенной шавкой и ковырялкой, ходившей по рукам. И прозвище имела соответственное: «Лизочка, Лизочек, ещё один разочек».

– И вообще, ни паханов, ни опущенных на женской зоне нет. И проверок с полотенцами никто не устраивает. Дикие кошки над собой ничьей власти не потерпят. Мы независимые, гуляем сами по себе, – с гордостью сказала Галя. И презрительно добавила: – Это мужики, псы, без хозяина и плётки не могут. Ни на воле, ни на зоне.

Правда, в отряде была «сама», которая судила споры, мирила соперниц. Ею – вот не подумаешь! – оказалась маленькая женщина, похожая на усталую учительницу. Но не факт, что и её послушают.

Дальше… Дальше всё развёртывалось, как в дешёвом уголовном романе.

– А ты на Пятачка смахиваешь, из мультика. Смешная, и пищишь так же. И нос как пять копеек, с круглыми дырочками. Пи-ип, – Галя любовно подавила Янкин нос. – Ути, птенчик мой. Счас простынёй отгородимся… Никто нам не помешает, – и, сопя, навалилась на Янку тяжёлой тёплой грудью. Уткнулась, завозилась мягкими мокрыми губами в её шее, тяжело дыша, шарила за пазухой.

– Что, совсем-совсем ничего не чувствуешь? – с огорчением спросила она у полуобморочной, окоченевшей Янки. Сколько ни пыталась Галя ласково разжать её пальцы и уложить куда следует, или склонить Янкину голову к своим жарким чреслам – Янку свело судорогой. Вот так взяло и всю свело, от макушки до кончиков пальцев.

Галя вздохнула:

– Ладно. Сильничать не буду, не из таких. Погоди, дай срок – сама запросишь. Вся сладость, когда обе хочут.

– Хотят, – на автомате сказала дрожащая Янка. – Не хочут, а хотят.

– Грамотная, – уважительно подытожила Галя. Она нехотя вернула своё тело на тяжко скрипнувшее ложе. – Книжек, поди, много читала: всяких, разных… Расскажи чё-нибудь кучерявенькое из книжек, а? Про любовь до гроба со смертоубийством. Чтобы трясло всю, огнём жгло и морозом продирало.

«Чтобы трясло всю» – такое Янка не читала. Читала современную женскую прозу, но там вся прелесть, неуловимый аромат в недосказанности, в изяществе языка, стиля. Гале же явно требовался сюжет покруче, с элементами мелодрамы.

Такие можно было взять только из передачи «В зале суда». Янка лихорадочно мысленно перелистывала сценарии, которые сама строчила для нескончаемого судебного сериала. Телевизионные судилища, прямо скажем, были бездарной, безграмотной, грубой имитацией настоящего суда. Зато уголовные дела – самые интересные.

Для начала наскоро заменила безработного Василия, 77 года рождения, ранее отбывавшего наказание по статье 158 УК РФ, – на жгучего брюнета, банкира Витольда. А штукатура-маляра Раису, 87 года рождения, ранее не судимую, на… Скажем, на золотоволосую стюардессу Вивиану.

– Вивиана какая-то, – с сомнением фыркнула Галя. – Таких и имён-то нет.

– Есть. Красивое греческое имя, – Янка пугливо перегнулась к Гале и скороговоркой зашептала в подставленное с готовностью ухо… Когда во рту у неё пересохло и шершавый язык не ворочался, Галя широко, сладко зевнула, клацнула корешками зубов. Потёрла ухо.

– Даже в ухе щёкотно и сыро стало. Продолжение, что там дальше будет, завтра доскажешь. Эх! Я бы тоже в стюардессы подалась – кабы всего этого не было! – Галя мечтательно повела рукой вокруг себя.

Непонятно, что она имела в виду: своё громоздкое тело, в чьих недрах навечно схоронилась тоненькая стюардесса, или спящую спальню вокруг.

В полутьме, разреженной разъедаемым глаза ржавым светом дежурной лампочки, чувствовалось присутствие многих десятков несвежих женских тел. Одни лежали неподвижно, брёвнышками, другие беспокойно ворочались.

В тяжёлом, спёртом воздухе слышались сонное дыханье, храп, постанывания и бормотанье. В углу кто-то с болью вздыхал: «О господи!» – пока рядом не шикнули: «Заткни хавальник, а?! Святоша, млин…»

Галя лежала, по-детски сунув ладошки под щёку, счастливо беззубо улыбалась. В полутьме у неё блестели глаза, как у ребёнка.

– Вот почему, интеллигенция сраная-драная, вы за себя постоять не можете? – сердито размышляла Галя, закинув округлые полные руки за голову.

Сердилась она оттого, что Янка всё ещё не дозрела до любви и в очередной раз отказала ей. – Бескостные какие-то, чисто варёные макароны. Кто обидит – тут же лапки кверху. Быстро ломаетесь, зачухиваетесь. Что ни доходяга, в помойке роется – то кандидат фу-ты, ну-ты наук или филолог. Вот ты кто?

– Филолог, – благоразумно решила не спорить Янка. Она до сих пор обмирала от ужаса и передёргивалась, вспоминая моменты очередной не удавшейся любви.

А впереди ещё целых три недели, и Галина пылкая любовь отсрочена лишь на неопределённый срок. Пока не истощится в Янкиной памяти захватывающее, упоительное содержание папок с исковыми заявлениями, протоколами допросов и судебными приговорами.

Представила, в каком восторге от этих сцен бдящие у мониторов студийцы (спасибо приборам ночного видения). Интеллигенция сраная-драная. Суконки, хля…

– Чё дальше-то было? Значит, Элеонора ребёнка ей подменила?

– Не Элеонора, а медсестра в роддоме. Элеонора ей заплатила.

– Кому заплатила? Изабелле или медсестре? Совсем ты меня запутала.

– Медсестре, конечно! – Янка чуть не плакала от Галиной непонятливости. – Ну, вот. И Изабелла понимает, что кто-то объявил охоту на её ребёнка.

– А где Вивиана?

– А Вивиана бороздит себе голубые воздушные океаны, ни о чём не подозревая.

– Погоди. То есть это подкидыш. А родной ребёнок Элеоноры умер?

– У неё ребёнок живой, жи-вой, понимаешь?! Я пока не рассказываю, чтобы сохранить интригу. На самом деле это ребёнок Изабеллы, только Элеонора не знает. А Изабелла хочет ликвидировать собственного ребёнка, думая, что это ребёнок Элеоноры и Витольда. Медсестра их всех обманула, понимаешь?!

– А-а! То есть Витольд крутил с медсестрой?!

– Да нет же! Элеонора – любовница Витольда, а Изабелла… То есть наоборот.

Фу-у! Янка сама не рада была, запуталась в дебрях реальности и собственных фантазий. Пожалуй, пора закругляться с этой историей и перейти на чёрных риелторов и квартирные мошенничества.

– Яночка, – ворковала в трубке редакторша, – а продюсер нами не доволен. Какое-то беззубое, говорит, реалити-шоу. Не шоу, говорит, а манная каша. Лапуля, кому интересны твои высосанные из пальца ночные истории? Шахерезада выискалась… Какие, прости господи, рейтинги. Того гляди, вылетим из прайм-тайма. Ни острых моментов, ни лесбийского секса, ни женских боёв без правил.

– Что же мне делать?!

– Иди на провокацию, разогрей конфликт – разумеется, в зоне досягаемости видеокамер. Сцепись с этой… ну, которая «Лизочка-Лизочек, ещё один разочек». Ну, волосы повыдираете, ну, носы разобьёте друг другу. И к Гале пора быть благосклоннее. Не смертельно ведь, лапуля. Зато бесценный опыт! Рейтинги! Популярность! Хургада!

…– И едва Элеонора покинула офис, из-за шторы вынырнула Изабелла. Она слилась с Витольдом в страстном поцелуе, обвила его гибкими руками, а сама пыталась незаметно вытащить из его кармана ключ от сейфа.

– Так она же это… Бриллианты зашила в мягкую игрушку, чтобы Элеонора не нашла.

– Да нет же! Мягкую игрушке обнаружила домработница.

– Ни фига себе!.. А что же Вивиана?

– А Вивиана в это время летит на высоте 9 тысяч километров над уровнем моря и толкает тележку с изысканными винами.

Галя задумалась и вдруг серьёзно попросила:

– Ты, это… Не дразни попусту Лизочку-Лизочка. Она ведь шизик, в психушке лечилась. Тебе много ли надо, вон какая ты у меня масенькая, бассенькая. Ну, чё, как не родная…

– Постой, сейчас самое интересное! – Янка увернулась от Галиных нерастраченных нежностей. – В это самое время возвращается Элеонора и видит, что Витольд с домработницей занимаются любовью.

– Ой, тошно мне! От твари, а?!

Спустя три дня Янка сидела на полу в своей квартире и укладывала чемодан. Реалити-шоу «Женская зона» бесславно и досрочно закончилось по форс-мажорным обстоятельствам.

Обстоятельства ЧП, происшедшего в отряде № 6, были сухо изложены в рапорте дежурного прапорщика.

«Между заключёнными Тутышкиной Я. и Мироновой Е. (кличка «Лизочка-Лизочек») на почве сложившихся личных неприязненных отношений, произошло рукоприкладство, сопровождаемое нецензурными выражениями.

Заключённая Кордун Г., с целью прекращения обоюдных противоправных действий, начала производить отвод из зоны конфликта Тутышкиной. Вследствие поворачивания незащищённой частью спины, Миронова нанесла Кордун в область почки удар колюще-режущим предметом: предположительно, заточенным вязальным крючком (орудие преступления не найдено, ведётся розыск и расследование).

Заключённая Кордун была помещена в санчасть, где, несмотря на оказанную медпомощь, скончалась».

Узкое серебристое тело самолёта едва заметно вздрогнуло и начало движение. Отодвинув маленькую бархатную шторку, вышла бортпроводница в пилоточке на золотых кудрях. Она улыбалась, как улыбаются все бортпроводники в мире: лучезарно, никому, всем вместе и каждому пассажиру в отдельности.

– Добрый день! – сказала стюардесса. – Меня зовут Вивиана. Экипаж рад приветствовать вас на борту нашего воздушного судна.

 

ОТ ТАНЕЧКИ С ЛЮБОВЬЮ

Никто в мире ее бы не переубедил: ее девочка не умерла, она просто превратилась в птичку. Из тех, невидимых в синеве неба и зелени листвы птичек, подающих милые нежные голоски. Голоски преследовали ее, настигали всюду, звенели в ушах. Она закрывала уши ладонями и мерно раскачивалась.

Ее девочка стала робкой наивной пичужкой, невесомым комочком перьев, с круглыми кроткими глазками и коротеньким ртом-клювиком… Квикающая, цвиркающая желтогрудая синичка поселилась у ее окна после Ксюшкиной смерти.

Как-то она впервые после несчастья чему-то рассмеялась. Но нашедшая ее синичка укоризненно царапнула клювиком по стеклу. Превратившаяся в птичку Ксюшка несмело напоминала о себе, тихонько просила не забывать так скоро… И она вообще перестала смеяться – это нетрудно было сделать.

Лето выдалось необычайно жаркое в тот год. Зелень разрослась обильно, буйно, как в тропиках. Ночью гремели грозы. Однажды рядом с ее окном ударила молния. Вблизи она оказалась похожей на округло свернутую прозрачную, как розовый капрон, ленту. Земля содрогнулась от удара. Толстые ливневые струи всерьез намеревались пробить железо на крыше, но сдавались, потоками стекали в жирно поблескивающую, пузырящуюся под раскачивающимися фонарями землю.

Под утро, когда сквозь пелену нескончаемого дождя начинал брезжить серенький рассвет, в голову приходила мысль о неотвратимости всемирного потопа. Но потихоньку шум дождя стихал, тучи расползались в менее благословенные места. А в освеженном ядовито-синем небе всеутверждающе всходило солнце. В полдень небо белело от зноя. Жизнь была столь же щедра к живым, как неоправданно безжалостна к мертвым.

Она бродила с опущенными, обвисшими плетьми руками и желала бы погасить и не могла, и ненавидела солнце – за то, что Ксюшка не видит его. И ее пахучая мяконькая кожа не ощущает его тепла и дуновения прилетевшего из-за города июньского ветерка, принесшего запах нагретых полян, земляники…

Сейчас Ксюшка спала бы со своей вспотевшей, в пуху, головкой, с усеянной росинками верхней губкой, разбросав выкрученные вялые ручки и тупые ножки – в коляске, в которой последнее время девочке было тесно.

И ей приходилось вскрикивать и обегать, как зачумленные, встречные коляски, и бояться ненароком заглянуть в них, будто там лежали не дети, а монстры. Но навстречу неумолимо катились тысячи, мириады колясок – откуда их столько бралось?! – никогда в жизни она не встречала такого количества колясок. Это был Город Маленьких Девочек: спящих с вспотевшими лобиками и выкрученными ручками, играющих в песочницах, потешно ковыляющих в воздушных платьицах и шляпках.

А в конце августа начнутся затяжные дожди. Она всерьез затревожилась: просачиваясь сквозь не осевшую, рыхлую землю, холодный дождь проникнет в беленький дочкин домик. Потом похолодает, ударят сорокаградусные морозы. Промерзшая земля зазвенит и загудит, как железо. Большие сильные, тепло одетые люди, спрятавшись в домах, будут жарко топить печи. А каково будет Ксюшке – одинокой, маленькой, завернутой в белые легкие летние тряпочки, зарытой в железную землю далеко за городом в морозной мгле?

Ведомая больничной нянькой, она спускалась по больничной лестнице, кусая губы, заранее томясь.

Из багажника вынули свежий белый дочкин домик. Нужно было перед встречей сосредоточиться, взять себя в руки и не напугать Ксюшку своим страшно изменившимся лицом. Закрыть от чужих взглядов принадлежащую только ей дочку, согреть своей накопленной любовью. Накануне она долго думала и пришла к выводу: ее любовь настолько велика, что в ее силах оживить девочку.

Набралась духу и тихо приподняла простынку. Расстегнула линялый больничный халат, прижала затвердевшее слепое личико к теплой худой груди. К самому сердцу притиснула окоченевшее далекое тельце. Она прижимала его крепко, но так тихо и бережно, что спящий ребенок бы не проснулся. Дрожащим заунывным голосом затянула колыбельную – они снова были вместе.

Она просидела так три часа. Родственники отходили, оставляя ее наедине с дочкой, утирали слезы, перешептывались, обговаривая подробности получения справок и пособия. Снова подходили к ней, сидящей на земле. Гладили по спине, уговаривали: «Нельзя, простынешь, ты ослаблена». Просили отдать Ксюшку: час дня, пора.

«Ну, умница, сама уложи, перестели своими руками, чтобы доченьке мягче было». Она испуганно прижимала девочку к себе. Сверток пытались тихонько вытянуть из ее трупно окоченевших рук, но она так всем телом вздрагивала, так смотрела, что, заплакав, от нее отходили.

Ждать больше нельзя было. На помощь пришли бывалые няньки с твердыми красными руками, решительно подступились, взяли в кольцо. Она вскочила и толкнула самую здоровенную няньку так, что та, заругавшись, упала. И, прижимая Ксюшку, побежала к больничному подъезду, взбежала на третий этаж в свою палату.

Белые и пестрые халаты на лестнице и в коридоре преграждали ей путь, что-то кричали, отшатывались от ее звериного лица. Она забилась в угол койки и оттуда скалила зубы, взвывая, что ненавидит всех, что не отдаст, не отдаст! Медсестра, приговаривая, что хорошо же, хорошо, никто не собирается отнимать девочку, ловко сделала укол… И она, испытывая единственное желание: немедленно повалиться в подушки и уснуть – отдала сверток равнодушно и тупо, точно это было полешко. И уснула, и спала ночь, день, и еще ночь и день. Но сквозь сон ни на минуту не переставала чувствовать свое большое ноющее, ворочающееся в груди сердце. Будто кто-то вонзил в него гвоздь, шевелил и раскачивал его, расширяя рану.

А когда проснулась, все было кончено. Началась другая жизнь, в которой тоже нужно было жить.

ДЕВОЧКА потерялась в воскресенье на центральном рынке. Она только на полминуты выпустила мяконькую вялую ручонку (у Ксюшки в садике это время было тихим часом, и девчушка спала на ходу), чтобы рассмотреть как следует детскую курточку. И совсем недорогую – в их маленькой семье из двух человек приходилось крутиться и выгадывать на всем. Одной рукой она заталкивала покупку в пакет, другой не глядя водила в воздухе в поисках теплой вялой ручонки – пусто! Буквально полминуты она покупала злосчастную куртку, и за эти полминуты Ксюшка как сквозь землю провалилась. Продавщица заахала, пообещала поднять всех и, действительно, набросив старое покрывало на разложенный на прилавке товар, проворно побежала по рядам.

В комнате охранников в табачном дыму двигались силуэты в камуфляже. Ее успокаивали: рынок уже прочесывают. Она и раньше всегда путалась в шахматных клетках рыночных рядов, и теперь бестолково металась, постанывая, вскрикивая, обращаясь ни к кому и ко всем: «Девочка. В синем пальтишке».

Но как она могла допустить то, чего больше всего боялась на свете?! Прошлым летом в поезде, несущем их на юг, на ночь привязывала лавсановой ниточкой Ксюшкину ручку к своей – так боялась потерять ее. По вагонам сновали шустроглазые смуглые женщины в пестрых юбках. Соседки рассказывали про поездной киднеппинг. Они спали на одной полке, вот она на всякий случай и привязала детскую сонную ручку к своей…

В людском водовороте в центре многомиллионного города потерять ребенка – то же самое, что обронить иголку в стоге сена. В слезах плавились недобрые лица цыганок, взгляды исподлобья таксистов, подозрительно скучившихся у своих машин. Заманить доверчивого ребенка конфеткой: «Тебя мама дома ждет» – усадить в машину… Она заталкивала в рот шарфик, чтобы не закричать на весь рынок, весь город, на всю Землю. С тоской понимала: это не просто девочка потерялась. Это произошло Непоправимое.

Один раз возле бабок, торгующих жареными семечками, увидела синее пятнышко и, засмеявшись и зарыдав, бросилась, всем телом, мокрым лицом, руками предвкушая встречу с Ксюшкой. Но это была чужая бабкина внучка, толстолицая и большеносая, смотревшая недобро и настороженно.

В администрации рынка ее успокаивали, что случаев пропаж детей десять на дню, все находятся. Ее девочка действительно нашлась. Хотя она должна была сгинуть, бесследно исчезнуть с лица земли. Вообще, с точки зрения профессионала, дело было сработано крайне неаккуратно.

Ей ничего не сказали, и заключения паталогоанатома она не читала. И слава Богу, что не читала: «Изъяты следующие органы…»

Я любила телефонные звонки. Звонок – это всегда как свежий ветерок с улицы, какая-то новость. Я не учла, что новость может нести большую беду. Говорят же: «Лучшая новость – это отсутствие новостей».

Позвонили из детской поликлиники, где недавно Танечка сдавала плановые анализы. Анализы не понравились, и ездили сдавать уже в другую лабораторию на окраину города. И вот звонок: Танечке нужна немедленная операция. Речь идет не о днях – о часах. Потребуется разрезать – где и резать-то нечего – четырехлетнюю кроху, вынуть крохотные нежизнеспособные части тела и врастить чужие здоровые, подходящие по возрасту.

Пальцы ходили ходуном, когда набирала номер мужа.

– Что случилось? Да не реви же! С Танечкой?!!

Муж взял на себя все. Самые лучшие центры, профессора, знаменитые хирурги. Какие-то незнакомые люди в квартире, непрестанные телефонные звонки. Из них я однажды услышала фантастическую сумму, которую обещал не пожалеть муж – и еще слова «донорские органы». Муж, разговаривая, то багровел, наливаясь кровью, то обморочно, до синевы бледнел. Совал трубку как попало в карман и срывался, уезжал на очередные переговоры.

Я была плохой помощницей мужу. Раз только везла в такси серую картонную коробку, туго набитую стеклышками с очередными Танечкиными анализами. Каждое стеклышко было заляпано сиреневым пятнышком и пронумеровано черным маркером. Коробка была тяжеленькая, перетянутая шнурком. Мне казалось, я везу на коленях крошечный гробик.

«Милый Бог, я знаю, ты есть. Не забирай нашу девочку. Или верни нас в ту жизнь до телефонного звонка, чтобы мы успели предпринять все возможное и невозможное и предотвратить беду. Наши горе и мука – пылинка во Вселенной. Для громадного пестрого шумного и беспечного мира незаметна, ровно ничего не значит тихая маленькая безгрешная, никому не мешающая жизнь. Тебе ничего не стоит спасти ее, Господи!»

Как мы страстно ждали ребенка, целых шестнадцать лет!

Каждый месяц в определенные числа, разыгрывалась драма. Томительное ожидание заканчивалось моими горючими слезами: «Снова начались! Проклятые, как часики!» Но стоило «часикам» чуть-чуть припоздниться, господи, что тут начиналось! Я ходила на цыпочках, не ходила – плавала. Ела, с надеждой прислушиваясь: «Не тошнит?!» Муж с работы звонил каждый час, нарочито-равнодушно спрашивал: как дела? И по моему отчаянному реву понимал: проклятые часики снова завелись!

Санатории, ванны, грязи, бабки-знахарки, экстрасенсы… Беременность на шестнадцатом году нашей совместной жизни врачи назвали чудом. Меня срочно уложили на сохранение. Я не вставала с койки три месяца, лежала в наклон с подложенными под задние ножки специально выточенными брусочками. В критические дни муж, забросив свой важный бизнес, дежурил у постели. Не доверяя нянькам, выносил судно, кормил с ложечки.

Потом мы (я и малютка во мне) начали потихоньку вставать, ходить на гимнастику для будущих мамочек. Прогуливались по больничной аллее, дышали кислородом. Я гордо выпячивала живот, который, как говорится, в микроскоп можно было рассматривать. Впервые уловив слабенькие толчочки существа, поселившегося во мне, я стала разговаривать с ним. Меня слышали! В ответ все настойчивее мягко и щекотно сжимались «пружинки» в моем растущем животе.

Муж пакетами возил изюм, творог, орехи, протертые бараньи котлетки. И я старательно поглощала все это, мысленно приговаривая: «Нам не хо-очется, но нам надо кушинькать, да, маленькая? Нам ну-ужно расти. А теперь витаминчики, моя славненькая».

Мы уже знали, что будет девочка, и что назовем ее – Танечкой.

Выйдя из больницы, впервые придя к Ксюшкиной могилке, она так и не смогла найти слов, заговорить с дочкой. Но она прекрасно знала, что сквозь двухметровую земляную толщу та слышит ее. Она только всюду огладила подсохший холмик ладонями и долго и тщательно перебирала и перетирала в крошку мелкие глинистые камешки. Песок – лучше, мягче, он не впивается, как острые камешки. Но что же они, дураки, не рассчитли?! Могила получилась громоздкой, как для взрослого человека. Она ощутила острую жалость к крохе, уложенной в большой, неуютной взрослой яме…

Много братьев и сестер уже лежало за городом. Обходя кружевные, любовно устроенные воздушные оградки (надо для Ксюшки заказать такую же), читая надгробные надписи, она обнаружила настоящий подземный детский садик.

Сколько малышей спало здесь вечным сном со своими пупсиками, машинками, пистолетиками, зачерствелыми, не доклеванными воробьями конфетами и печеньями, дешевыми погремушками на холмиках. Во взрыхленном жирном черноземе кротко голубели незабудки, зеленели кустики земляники. Из белых рубашечек весело выглядывали розовые ягоды, которыми, наверно, любили лакомиться маленькие хозяева. Не обидели бы дочку задиристые владельцы пистолетиков…

Она пришла на кладбище в полдень, а теперь уже солнце садилось, и на востоке мерцала первая звезда. На коленях образовались рубцы от долгого стояния на земле. По гравийной дорожке мягко прошуршали шины. Хлопнула дверца, из машины вышла женщина с девочкой: она, едва поспевая, семенила маленькими ножками. Мать несла большую нарядную куклу. Они робко остановились за ее спиной.

– Возьми, Танечка, положи сама на могилку.

Девочка с трудом, пыхтя, доволокла куклу и прислонила к Ксюшкиному холмику. И вопросительно, серьезно смотрела на маму: все ли правильно сделала?

– Милая, как я вас понимаю! – взволнованно, вдохновенно говорила женщина за ее спиной. – Мы сами едва не потеряли дочку. Но я сказала: если Бог есть, он спасет нашу Танечку. Спас, только пальчиком погрозил! Вот… Выбрали в супермаркете куклу самую дорогую и решили отвезти на могилку первой встречной маленькой девочке. От Танечки с любовью…

Гвоздь вонзался в сердце так, что невыносимо, до клокочущих всхлипов было трудно дышать. Женщина с девочкой топтались и собирались уходить. «Стойте!»

…Машина ушла. Женщина была так взволнована и растрогана, что забыла предложить довезти ее до города. Она брела по белой лунной дороге, наступая на свою длинную черную раскачивающуюся тень.

Недавно священник говорил о смирении, о том, что нельзя ненавидеть солнце, и день, и цветы за то, что их не видит ее дитя. Нельзя завидовать матерям живых девочек. Ненависть и зависть сжигают человека изнутри, обугливают душу дочерна. Она слушала священника с неприязнью, потому что его-то дети были живы.

Но только что впервые она не ненавидела эту женщину, а любила ее. Кто-то потихоньку начал вынимать гвоздь из сердца, и она знала – Кто. И слезы не жгли сердце, а тихо обильно изливались, облегчая его.

 

СПАСИТЕЛЬ БОЖЬИХ КОРОВОК

Я попаду в рай: в детстве я спасал божьих коровок. Вылавливал щепочкой из бочки с дождевой водой, выпутывал, беспомощных, из клейкой паутины, распахивал оконные створы, выпуская на свободу. Крохотные жучки благодарно, щёкотно ползли по моей ладони, подымали лакированные нарядные крылышки: под ними трепетали прозрачные пропеллеры – и таяли в небе, как в детском стишке.

Кто выручает божьих коровок, попадает в рай – так шутливо говорила моя мама. Ещё она говорила, что когда была беременна мной, у меня задумывался близнец – даже прослушивалось слабенькое сердцебиение. Потом оно стало глуше, а потом вовсе исчезло.

Моя мама врач и всегда говорила со мной без сюсюканий, спокойно и доступно, как с взрослым. Дело в том, что при зачатии (объяснила мама) нередко образуется несколько зародышей. И один из них, самый шустрый и жизнеспособный, прямо в мамином животе поглощает своих братьев и сестёр. Такой маленький Кронос.

– И я тоже… поглотил?

– Так получилось, – улыбнулась мама и поцеловала меня.

Так что поздравьте меня: я убийца и людоед. И не шарахайтесь, и не таращите возмущённо голубые глазки. Согласно статистике, каждый восьмой из вас тоже лакомился плотью внутриутробных сестрёнок и братишек.

Но с тех пор мне не давала покоя мысль о Толике. Так я назвал не рождённого близнеца. В мечтах я с ним играл, защищал от мальчишек. Потому что ведь Толик был слабее меня.

Он был весь такой болезненный, прозрачный, хрупкий как картофельный росток. А глаза – дымчатые, опаловые, большие на маленьком личике, грустные. Ещё бы им не быть грустными. Какова перспектива: едва не быть съеденным заживо родным братцем?

– С каким Толиком ты всё время бормочешь-играешь? – спросила мама. Я промолчал: это была моя тайна. А в остальном у меня тайн от мамы не было. Мы были с ней большие друзья. Она знала много интересных историй: она же врач и вообще долго жила на этом свете.

Помню, однажды мы сидели на веранде и чистили яблоки для компота. Мне нравилось железным цилиндриком выдавливать яблочные сердцевинки. Мои залитые соком пальцы пахли яблоками, веранда пахла яблоками, сад пах яблоками.

Мама рассказывала, что раньше через нашу реку не было моста, и от берега к берегу ходил паром. И вот однажды полный людьми паром перевернулся посреди реки. Была ранняя весна. Только сошёл лёд – вода ледяная, густая, коричневая. В ней кипела каша из людей. Все дико кричали, вся река кричала, крик реки был слышен за километры.

Мама, тогда ещё совсем молоденькая, стала свидетельницей такой сцены. Барахтавшийся в воде мальчик (Толик?) вцепился в одну женщину. И женщина стала изо всех сил бить его по голове сумочкой и кулачком, и била до тех пор, пока мальчик не скрылся в воде. «А иначе утонули бы оба: и мальчик, и эта женщина-врач», – добавила она.

– Мама, – тихо спросил я, – откуда ты знаешь, что эта женщина была врачом?

Мама низко опустила голову и стала преувеличенно сосредоточенно чистить яблоко. Кожура из-под ножика свивалась тугой красивой спиралью. И смерть тоже немножко пахла яблоками.

Однажды, ещё до Толика, мы с мамой ехали в трамвае. Я глядел в окно и безудержно плакал, не помню из-за какой горькой детской обиды. Обида распирала меня всё сильнее, ей больше негде было во мне помещаться.

В какую-то минуту я почувствовал, как она отчленилась в живой сгусток, в отдельное существо, похожее на меня. Я представлял себя маленького на своих же руках, баюкал самого себя как куклёнка, укачивал, прижимал, жалел и целовал в лобик. Шептал: «Ч-ш-ш!» Как это делала мама.

И боль потихоньку улеглась и затихла, и задремала на моих руках, засопела носиком. В последствие, когда меня обижали, я так часто поступал, и мне это помогало. Мама водила меня к специалистам. Они ласково задавали разные вопросы и показывали картинки. А мне хотелось сказать им:

– Это снаружи я маленький мальчик, а внутри усталый старик. Я прожил сто лет, я передумал и пережил столько, что вы представить не можете. Вы все по сравнению со мной – первоклашки, которые экзаменуют седого академика…

У одного психоаналитика дурно пахло изо рта. Мне хотелось доброжелательно сказать, что психоаналитик с запахом изо рта никогда не сделает карьеры. Но я был вежливый мальчик.

Я шаркнул ножкой, склонил голову с зачёсанным кзади, смоченным водой из-под крана и сбрызнутым маминым лаком чубчиком. Из-за этой причёски в школе меня дразнили «гитлерюгенд». И сказал со старомодной учтивостью, которая очень умиляла окружающих: «До свидания. Благодарю вас. Большое спасибо. Вы очень добры».

Ещё мама как-то обмолвилась, что хотела девочку, а родился я. Потому что девочка ей была понятна, а мальчик представлялся неизведанной опасной планетой. Это тогда. Сейчас-то она не променяла бы меня на все сокровища мира.

Но как мама могла хотеть девочку?! Не люблю девочек.

Я рано начал себя помнить, лет с трёх. Была зима, я был толсто закутан и, пыхтя, осваивал железные качели в нашем дворе. Мама стояла в сторонке, уткнувшись в книгу, и зябко била ботиком о ботик.

Рядом играли, хихикали в рукавички, воровато стреляли глазами две девочки. Они были намного старше меня, лет восьми, хитренькие как лисички. Они спросили: «Хочешь мороженое?» И предложили лизнуть перекладину качелей. «Она такая сладкая, видишь, вся усыпана сахаром?» Железо и вправду густо, игольчато заиндевело от мороза.

Они перемигивались, перепихивались локтями и жадно смотрели, в их взглядах таился подвох. Но я был польщён, что такие взрослые девочки обратили на меня внимание. Я мгновенно прилип к железу и не мог даже кричать, а только в ужасе ворочал вытаращенными глазами и шевелил ручками. Притворяшки подскочили к маме и закричали:

– Скорее, скорее! Ваш мальчик лизнул качели!

Мама бросила книжку и побежала в ближайшую квартиру за чайником с тёплой водой. Пока мамы не было, девочки шипели мне в лицо: «Так тебе и надо, малявка! Так тебе и надо!» Мой рот был набит кашей из крови, мяса и слюней. Но я рыдал не из-за боли, а из-за обиды. За что они так со мной?!

Я неделю не ходил в садик, потому что не мог раскрыть рта. Мама поила меня прохладным чаем через соломинку. Я вообще в детстве и отрочестве часто болел: с температурами, судорогами, бредом.

Я тогда впервые задумался. Если столь невыносимо долго и мучительно борется в человеческом теле Здоровье и Болезнь, то как, должно быть, яростно, ожесточённо, не на жизнь, а на смерть в нём схватываются Жизнь и Смерть: кто кого? Я спросил об этом маму, и она неопределённо подтвердила: «Да…Человек спадает с лица за считанные часы».

Каждый раз я возвращался из болезни, как из другого мира. Качаясь от приятной слабости и головокружения, садился в подушках. Чёрно-белые расплывчатые предметы медленно проступали из тумана горячечного забытья, принимали твёрдые цветные очертания.

Знакомый плетёный коврик. На столе чашка с волком и тремя поросятами. Висящий на стуле ранец из школьной жизни ещё до нашей эры. Заново знакомился с заоконным миром: забор, сарай, под ветром качается старое дерево, собака бежит по двору. Качели поскрипывают, те самые.

Мама говорила, что во всём следует находить плюсы. Например, болезни, как путешествия, перетряхивают человека, выдёргивают его из привычного ритма жизни. Поднимают на ступень выше, меняют, делают взрослее и мудрее. Так как мои болезни затягивались на недели и даже месяцы, можно считать, я периодически совершал кругосветные круизы.

Дальнобойщики – тоже вечные путешественники. Мама удивилась, когда после школы я сдал на права и стал водить фуру. Потому что такой вдумчивый, тонкий, начитанный юноша, как я, должен был выбрать только гуманитарную профессию: работать на кафедре и в гулкой благоговейной тиши библиотек. Или извлекать виртуозные звуки из фортепиано своими длинными музыкальными пальцами, под аплодисменты зала. Или стать хирургом и делать публичные микрооперации под аплодисменты интернов.

Чтобы утешить маму, я поступил заочно на философский факультет. И, разумеется, навечно прослыл среди шофёрской братии «философом» и «студентом».

Дальнобои, несмотря на внешнюю грубость – народ сентиментальный. Нашу кабину сменщик украсил отпоротой от штор золотой бахромой, бумажными фестончиками. Не считая прилепленных повсюду – живого места не осталось – картинок красивых девочек.

Да вся наша автоколонна напоминала новогодние ёлки на колёсах, празднично переливающиеся разноцветными панелями и гирляндами. Новенькие немцы-десятитонники неслись мимолётным чудным видением навстречу маленьким машинкам. Вводили в ступор водителей-лилипутов, слепили огнями, оглушали, ошеломляли, обдавали ветром и пылью дальних странствий. Романтика!

У вечерних костерков мои философские измышления имели успех. Меня одобрительно били по плечу: «Ну, студент, даёшь!» Протягивали шампур с большими дымящимися кусками подгорелого мяса.

К одному не мог привыкнуть: краснея от слёз, под ржание мужиков пулей вылетал из кабины, когда туда, пыхтя и сверкая капроновыми ляжками, карабкалась придорожная малолетка. Уходил подальше в сырое молоко туманных логов, чтобы не слышать постыдной возни в кабине. Бродил до тех пор, пока мне не кричали: «Эй, философ! Сеанс окончен, ехаем дальше».

Малолетка спала в углу, свернувшись, как бродячий котёнок. Из-за слюнявых ханжей-законников жизнь придорожных девчонок не стоила копейки. Сколько их находили, буквально вывернутых наизнанку, в кюветах на трассе… Я бы повесил фотки растерзанных девичьих тел в кабинетах слюнявых ханжей-законников: пускай любуются. Ну да моё дело маленькое: крутить баранку.

Я жалел заблудших дурочек, а Толик – ненавидел. Все они когда-то вредно хихикали в кулачок: «Хочешь мороженку, мальчик?»

– Быстро же ты их простил, – он щурил свои дымчатые непроницаемые глаза. – Ну да ты ведь у нас добренький: спасал божьих коровок.

Знакомые попросили передать посылку в другой город. Дальнобоев на рейсе нередко используют как курьеров, эдакая голубиная почта. А нам жалко, что ли? Бешеной собаке сто вёрст не крюк, а тут всего-то с кольцевой свернуть. Да и лишняя денежка не помешает. Я копил маме на глазную операцию.

Хозяева благодарно приняли посылку и усадили пить чай с вареньем. За столом рассказывали с округлившимися глазами о происшествии: в соседней квартире убита женщина. Убил любовник: постель характерно взбита, вся в следах бурной любви. Женщина лежала в халатике на голое тело, тоже… в характерной позе. Вероятно, повздорили на почве ревности.

На мужа жалко смотреть: прожили вместе двадцать лет, есть дети и внуки. Он подумать не мог, что за ней такое водится. А любовника сразу вычислили: к ней давно клеился коллега с работы. Раскопали за ним давнюю погашенную мелкую судимость. Сразу арестовали, хотя тот лепетал о своей невиновности и даже пытался предъявить следователям какое-то вонючее жалкое алиби.

– Все женщины одинаковы, – хмуро сказал Толик. – А муж слюнтяй.

…– Кончай спать, философ, освобождай нагретое место. – Это сменщик меня ласково будит.

Холодный ночной ветер. Тугая струя застоявшейся парной мочи, оросившая пыльную заднюю покрышку. Несколько плесков в лицо ледяной воды из канистры, несколько глотков кофе из термоса.

Половина третьего: час быка. Самое глухое, тягостное время суток. В это время рождаются младенцы и умирают старики (врачи подтвердят, у меня мама врач). Всколыхиваются, обостряются самые потаённые, глубинные инстинкты. Свершаются измены и возмездия, мстительно возносятся ножи, тьму прорезают крики – это подтвердит полицейский патруль.

Сутки, завершив круг, трепещут, мучительно дёргаются часовой стрелкой на грани между тьмой и светом. Ещё не умерла ночь и не родилось утро. Ей богу, со мной такое впервые случилось: я вздремнул за рулём с открытыми глазами. Вздремнул на минутку, а сон казался долгим, бесконечным.

…Я провожу экскурсию «Ночь в музее» (хоть во сне сбылась мамина мечта). Выставочный зал на скорую руку замаскирован под комнату ужасов, чтобы привлечь зевак и выбить из ротозеев лёгкую денежку. Дешёвые муляжи с перерезанными тряпичными горлами и высунутыми лиловыми поролоновыми языками, гильотинные ножи из фольги и картонные орудия пыток.

Недалеко от меня, хватая друг друга за халаты, яростно спорят двое научных сотрудников. Того гляди подерутся.

– Вы не правы, коллега. В действии, ошибочно определяемом как убийство, нет понятия «жертва». Есть равноправные участники развернувшейся драмы. Да-с: убийца и жертва – всегда в некотором роде единомышленники, сообщники. Если хотите: партнёры в ролевой игре. Они – единое целое, слившееся в объятиях, в смертельном соитии, и нет в этот момент на свете людей ближе…

– Не соглашусь, коллега, – собеседник теснил его в угол: – Феномен жертвы как явления пока мало изучен. Но Её Величество Наука Криминалистика доказывает: преступник в состоянии аффекта добивает и прячет, и закидывает ветками не жертву. Он добивает и прячет, и закидывает ветками собственный ужас, избавляясь от отвращения перед содеянным. Лихорадочно скрывает следы не оттого, что боится быть пойманным – ибо в состоянии аффекта он не может контролировать свои действия и мысли, – а из чувства страха и омерзения перед самим собой…

Я морщусь («Ох уж эти горячие учёные мужи!») и отвожу свою группу подальше.

Экскурсантка берёт со стеллажа одеяльце, разворачивает и восторженно предлагает пощупать другим посетителям: «Ах, какое беленькое детское кожаное одеяльце – тонкое, тёплое, мягкое, изумительной выделки! Я разбираюсь: я скорняк по профессии, всю жизнь занимаюсь мехами и кожами».

– Что за народ, – возмущаюсь я сварливо, как полагается экскурсоводу. – Написано же: «Руками экспонаты не трогать!»

Тут экскурсантка верещит как ненормальная и швыряет одеяльце на пол.

– Что же вы, девушка, разбрасываетесь музейными экспонатами?!

– А-ай! Оно… живое, настоящее! Из человеческой кожи!

А сама вцепилась и трясёт меня изо всей силы. Тут я проснулся. Трясло меня от того, что колесо «МАНа» что-то переехало. А пронзительный женский визг на самом деле был визгом тормозов, на которые я нажал на автопилоте.

Я заглушил мотор, и сразу в тишине ожила предутренняя, полная свежести и птичьего гомона лесная жизнь. Сменщик всхрапнул, уютно по-домашнему пустил газы и перевернулся на другой бок.

Пока я выбирался из кабины, на встречке успела остановиться легковушка: она ярко белела в свете фар. Нет, вы только подумайте. Когда – были случаи – ни жить ни быть нам надобилась экстренная помощь: граждане трусливо выжимали газ и удирали-неслись мимо – только протекторы сверкали.

Когда же их присутствие на фиг не нужно: они тут как тут, сердобольные. С отважным безрассудным любопытством суют нос куда не следует.

– Человек! – ахнул женский голос. – Фура сбила на «зебре» человека!

Сам не слепой. И откуда в глухом лесу «зебра»?! Фак, фак, фак! Я присел над холмиком одежды. Холмик зашевелился и застонал. Живой!

Я осветил фонариком лицо бедолаги. Заросший, худой – бомж, наверно. Что нормальный человек будет делать в лесу в такую рань? Хотя, может, дачник спешил на первую электричку… Женщина ойкала и тыкала ноготком в кнопки мобильника: набирала скорую помощь.

– Слушайте, – остановил я её. – Знаю я эти скорые. Они будут три часа препираться и выяснять, чей это район и кто обслуживает участок. Я как раз еду в райцентр мимо больницы. Давайте аккуратно перенесём его в фуру на одеяле – там найдётся местечко…

– При таких травмах пострадавшего нельзя трогать, будет хуже, – неуверенно гугнил её спутник.

– А помереть на дороге – лучше?! – грубо оборвал я его.

…– Только не говори, что везёшь его в больницу, – это Толик говорит смеющимся голосом, а сам пристально смотрит за лобовое стекло, за покачивающуюся золотую бахрому.

– Нет, блин, везу в ближайший лесок добивать, – шутка получилась зловещая.

– Давай спокойно разберём ситуацию, – Толик мягок и миролюбив, как будто увещевает маленького. – Всё равно он не жилец. Тебе присудят немаленький штраф. Перед этим затаскают по инстанциям и основательно измотают нервы. Хозяин вычтет из зарплаты по полной, может, и уволит. А у матери подходит срок операции. Так что давай без интеллигентских истерик и рефлексий, я дело говорю.

– А… свидетели? – я начал потихоньку сдаваться. – Вдруг они запомнили в лицо меня, номер «МАНа»…

– Да не вибрируй ты. Я всё возьму на себя. Тебе же нельзя: ты у нас спасал божьих коровок.

Толик хлопнул меня по плечу. Когда из тихого болезненного мальца он успел превратиться в уверенного рубаху-парня?

Я завёл двигатель, чтобы ничего не слышать. Прибавил звук магнитолы. Уткнулся лбом в слабо вздрагивающую тёплую баранку и для верности зажал уши руками.

Толик вернулся возбуждённый, хмельной. Его джинсы ниже колен были темны от росы, к ним прилипли изумрудные болотные травинки. От него пахло ночной свежестью, сочными травами, в руке он нёс букет водяных цветов, с которых капала вода. И весь он был благоухающий и прекрасный, как молодой весенний леший.

– Там возиться нечего: в чём душа. Я его забросал ветками. Раньше следующей весны не сыщут.

– Ты представить не можешь. – Толик заворожено смотрит на стелющуюся под колёса ленту шоссе. – Есть миг – он восхитителен, как полёт, – когда уже не человек движет ножом, а нож движет человеком. Человек – не более чем послушный придаток, продолжение, рукоятка занесённого ножа… Да кому я рассказываю, доблестный освободитель божьих коровок!

Дались ему божьи коровки. Мы отъехали порядочно, когда я разлепил губы:

– Скажи, Толик. Ту женщину, якобы с любовником… Соседку тех, кому я передал посылку. У кого пил чай с вареньем. Её… тоже ты?

– На моём месте так поступил бы любой, – обаятельно и немножко капризно оправдывается он. – С её стороны это была чистейшей воды провокация. Ты там переминался с посылкой у двери: хозяева припаздывали. А эта тётка вываливается из лифта и копается в сумках, ищет ключи, распустёха. Копается так долго, что план бы созрел даже в голове у ангела. Когда она, наконец, нашла ключ, мне осталось только подхватить игру, кокетливо и коварно предложенную ею. Втолкнуть её в квартиру и захлопнуть дверь.

– В квартире могли находиться люди, – вяло, уже ничему не удивляясь, сказал я. – Соседи по лестничной площадке могли видеть в глазок…

– Так в этом весь вкус! Как бы тебе объяснить. Скажем, я привык к элитному кофе (это правда): отлично сваренному, крепчайшему, обжигающему. А мне после него суют мутную тёпленькую как моча суррогатную бурду: пей! Но я уже не желаю пить пресное блевотное пойло. Я хочу свой кофе!

Он хлопнул себя по груди, по новенькой ярко-жёлтой футболке. Такие футболки с принтами висели в витрине придорожного киоска. На груди и спине красовалась аппликация: дымящаяся чашка с кофе – как живая.

Некстати вспомнились маленькие дорожные путанки. Их телами будто засеивали обочины дорог после нас. После нашего «МАНа». Их тоже закидывали ветками…

– Ути какая девчушка! Правда, лапа?

По нашему маршруту можно сверять часы. Каждый четверг рано утром мы покидаем областную оптовую базу. В 16.30 на перегоне встречается маленький ПГТ: посёлок городского типа. У него растительное название: то ли Подсолнухи, то ли Подорожники.

В это время заканчиваются уроки и светловолосая девочка в красном топике идёт вдоль обочины из школы. Она всегда машет нам рукой. А я машу ей в ответ.

Заботливая мама пришила к её джинсикам светоотражающие полоски. На ранце тоже раскачиваются яркие светоотражательные медальоны, поблёскивающие в свете фар как зеркальца. Дорога идёт вдоль оживлённой федеральной трассы, и мама беспокоится, чтобы её дочка не попала в ДТП.

Она хотела уберечь её от одной напасти, но блестящими полосками привлекла другую. Внимание Толика.

– От судьбы не уйдёшь, – констатирует Толик. Голос у него воркующий, мурлыкающий, плотоядный, как у солиста группы «Мумий Тролль» в песне «Восьмиклассница». Или у диктора в рекламе памперсов, когда неизвестная рука оглаживает атласную, вздрагивающую от щекотки попку младенца.

– Толик, только попробуй тронь, гад!

– М-м… Ты видел, как она машет рукой? У неё под мышками светлый пух. Не взрослый жёсткий вульгарный, а трогательный, только пробивающийся, мяконький, как у птенца.

Он запрокидывает голову и заразительно хохочет. Потом резко обрывает смех. Мы сцепляемся, вываливаемся клубком из кабины и катимся по сухой пыльной траве. Я страстно хочу свернуть Толику шею¸ впиваюсь ногтями в его горло. Текут неприятно суетливые блестящие струйки тёплой крови.

Я лежу на больничной койке с забинтованной шеей. Как будто под пижаму поддет белоснежный тугой свитер. Рядом в халате, накинутом на жёлтую футболку, сидит Толик. Он принёс гостинец: яблоки в газетном кульке.

С мятой газеты смотрит девочка, та самая. Её нашли забросанной ветками в поселковом парке. Быстро нашли и убийцу: молодого парня-соседа, судимого. Недавно сыграл свадьбу, жена беременная, кто бы подумал. В ту же ночь на воротах его дома соседи вывели коричневой краской, как запёкшейся кровью: «ЗДЕСЬ ЖИВУТ ЖЕНА И ДЕТИ ПЕДОФИЛА-УБИЙЦЫ». Обо всём этом сообщает газета. Главное доказательство вины: он указал место, где прикопаны трусики жертвы.

– На языке оперов это называется «клад». Или «подкидыш». Ложный вещдок, – со знающим видом небрежно объясняет Толик. – С найденной жертвы снимается часть нижней одежды и загодя прячется неподалёку. Задержанному показывают карту с крестиком, где закопан «клад». В присутствии понятых несчастный «находит» тайник и во всём признаётся. Ещё бы он не признался.

– Я тебя убью, мразь, – хриплю я.

– Шею не больно? – тревожится Толик. – Плохо быть у нас мужчиной, – притворно сочувствует он, развалившись и качаясь на стуле. – Принадлежность к мужскому полу – это уже отягчающее обстоятельство, чего там: неопровержимая улика. Поражаюсь, – откровенничает он, – как ещё до сих пор мужички рискуют выходить на улицу? На их месте я бы забился в угол и из дому ни шагу. В крайнем случае, фиксировал бы каждый час пребывания за стенами дома, заручался свидетелями и фактами. Каждый шаг и каждый чих закреплял подписями и печатями…

– Не нравится мне твой сменщик, – бросает он, уходя. – Не заподозрил ли чего? И не благодари, не благодари – чего не сделаешь ради братца. Братца – МЧС по спасению божьих коровок.

Я бессильно плачу в подушку. Я ослаб в последнее время.

Всё произошло быстрее и проще, чем я ожидал. Когда мы вошли в номер в мотеле, я незаметно натянул приготовленные перчатки. Дождался, когда Толик склонится над рюкзаком. И с силой вонзил нож по рукоятку в спину, прямо в чашку с кофе. На жёлтой ткани начало расплываться блестящее чёрное пятно, будто и вправду из дымящейся чашки убегал живой горячий кофе.

Дальше всё пошло не по плану. В номер на шум сунулся сменщик. Я бешено крикнул, что кто-то убил человека, убийца сбежал, я видел его в лицо. Сунул ничему не понимающему сменщику скользкий нож. Когда вернулся с людьми, он, растерянный, всё ещё стоял над телом с окровавленным ножом в растопыренных руках…

– Ну, выпьем за торжество правосудия, – откашлявшись, говорит отец незнакомого парня. Мы совершаем тризну, втроём сидим за поминальным столом.

Я пытаюсь вспомнить, за что я ударил незнакомого парня? Как он очутился в моём номере? Когда Толик успел обменяться с ним футболками? Хотя ведь такие футболки свободно висят в придорожном киоске…

Один прибор, как положено, пустует. Хрустальная чарка с водкой накрыта кусочком чёрного хлеба. На комоде фотография незнакомого парня, увитая креповой лентой.

– Спасибо вам, – с чувством говорит мать незнакомого парня. – Вы задержали убийцу. Вы теперь на всю жизнь как сын нам. Но какой ужас, что ваш сменщик оказался маньяк, серийный убийца. Говорят, на вашей трассе совершено столько жестоких необъяснимых, нераскрытых убийств. Это его рук дело.

– С виду он был такой славный и добродушный, как медвежонок. – Мне искренне жаль моего сменщика. Видит бог, я ничего не имел против него.

Не исключено: когда со сменщиком плотно поработают, бедолага возьмёт на себя ещё пару-тройку тухлых дел. Зная наших доблестных детективов, в этом можно не сомневаться.

– Ну, за справедливый приговор, – снова говорит отец. – За то, чтобы этот нелюдь понёс заслуженное наказание. – Глаза у отца запали, лицо закостенело и потемнело. Мать сморщена и седа. Но сейчас родители переглядываются и улыбаются, насколько можно назвать улыбками вымученные гримасы. Они счастливы, насколько можно быть счастливыми, потеряв сына, но добившись возмездия.

– Не чокайтесь, – беспокоюсь я. Приподнимаюсь, высматривая кусок аппетитнее. Толик украдкой заговорщически подмигивает мне с фотографии. Затем снова принимает чужое каменное, как полагается покойнику, лицо.

Я, наконец, избавился от Толика. Как легко дышится широко развёрнутой грудью.

– Чаю? – предлагает хозяйка.

– Кофе, если можно, – прошу я. – Самый крепкий и горячий. Почти кипяток, чтобы обжигал. Благодарю вас. Вы очень любезны.

Моя старомодная учтивость всегда нравится окружающим.

 

АГОРАФОБИЯ

Людочка (от клички «Людоед», ст. 111, 126, 105, 131, 132, 244 УК РФ) проснулся за полчаса до побудки. Что-то светлое, задушевное, подзабытое за ночь, какая-то радость слабенько грела душу. Её следовало аккуратно, не спугнув, едва касаясь, не помяв хрупких крылышек, не дав растаять, извлечь из сонных тёмных глубин мозга.

Он поискал в памяти и нашёл её, радость. Даже две. Вчера вечером по радио передавали о людях, погребённых под обломками обрушившегося многоэтажного дома. Взрыв бытового газа. И ещё ДТП с десятком погибших.

Вообще, случаи с природными катастрофами, падениями самолётов, крушениями мостов, авариями и проч. – подпитывали Людочку энергией, давали силы жить дальше. Иначе бы совсем кирдык. А так тесная вонючая камера даже начинала казаться уютным и надёжным убежищем. И его собственное положение выглядело не таким безысходным.

Кто-то в это самую минуту рукой-ногой не шевельнёт, размазанный бетонной плитой. Кого-то автогеном вырезают – а он, Людочка, перед завтраком нежится под казённым одеялом. Мысленно хихикнул, взбрыкнул под одеялом, подтягивая ноги к животу: принял позу эмбриона.

Жаль, что такие случаи были редки, и жертв было маловато. И, как бы трепетно, бережно не относился Людочка к подобным новостям, как ни смаковал – они, как сахарные косточки, – до обидного быстро обсасывались, теряли вкус. В любом случае, сегодня насыщенный, омытый смыслом день обеспечен. А не за горами новые ЧП. Будет день – будет и пища.

Гнусавый треск звонка заставил ос (осуждённых) по всем камерам вскочить и бесшумно – пока не раздались чеканные шаги в коридоре и не сверкнул железный кругляшок дверного глазка – заправить шконки. За спиной Людочки усиленно копошился Седой. Тщательно выравнивал и натягивал прямоугольник серого одеяла, как зеркальце. Отступал – и снова суетливо бросался поправлять одному ему видимую шерстяную рябь, снимать какие-то пушинки.

С самого начала Седой Людочке не нравился. Не сразу до птенчика дошло, что замурован, заживо похоронен в каменной клетке: три шага вдоль, четыре – поперёк. Что никому в целом мире до него дела нет, что это – навсегда.

Давно Митя перемножил 25 лет на 365 дней. 365 дней на 24 часа. 24 часа на 60 минут. 60 минут на 60 секунд. Каждая секунда, отмирая, приближала призрачную свободу. Но с каждой секундой отмирала и сама жизнь, выхолащивая смысл ожидания. Нелепо, дико. Зачем ложиться строго в десять вечера? Вставать в шесть утра? Зачем всё, если уже незачем?

Тяжелее всего было с молодым накачанным телом. Слишком много его, тела – некуда девать. Самые лучшие дни – когда Митя тяжело болел. Забыться бы в бреду, метаться в сорокаградусном жару, плыть в волнах красного мутного жара, в воспалённом сознании забывая реальность.

Но он выздоровел и больше не болел. Только иногда, откусывая хлеб, обнаруживал во рту звякнувший камешек: очередной зуб без боли, сам собой выпадал из размягчённой десны. И рядом, если осторожно тронуть языком, шевелился в гнезде следующий.

Не помогал проросший болезненный, зеленовато-бледный – тоже заключённый здесь – чеснок. Он рос в подвешенном под потолочным окошком в полиэтиленовом мешочке с горсточкой земли, тщательно смачиваемой водой из-под крана. Такой же мешочек, по другую сторону окна, заботливо висел у Людочки. Такие висели по всем камерам у ос.

Среди ночи грохот расколол тишину камер, коридоров всех четырёх этажей. Взорвались ушные перепонки и мозг, весь спящий мир, всё небо взорвалось. Сухопутный чёрный дельфин в тюремном дворике дрогнул хвостом и дал микроскопическую гипсовую трещинку.

В первую секунду Митя присел и схватился за голову. Во вторую – с размаху уткнулся затылком в стену, будто собирался клевать рассыпанное зерно. Ноги широко разведены в поперечном полу-шпагате, руки крест-крест назад, ладони вывернуты, дрожащие от напряжения пальцы растопырены… Готов в любой момент скороговоркой отбарабанить: «ОсУжденный такой-то, осУжден по статьям 210, 222, 223, 167, 213, 205, 105-30…»

Что его ждёт за нарушение режима? Изолятор, дубинка, стакан, где изнемогающее тело перестаёт себя чувствовать через несколько часов? Или…

Только что Митя шёл к параше – месяцами выработанной мягкой бесшумной походкой-скольжением – крадущийся ночной зверь бы позавидовал. Откуда на его пути в камере взялось пустое, тускло блеснувшее в свете «дежурки» цинковое ведро?! Гремя, покатилось, раскололо мир. Вдали, за тысячи километров мама взметнулась, прижимая руки к прыгающему из груди исстрадавшемуся, истаявшему больному сердцу.

– Кто тут есь?! Ково лешак принёс?

На Митю из полутьмы таращилась старуха в ситцевом мятом сарафане. Между тощих грудей болтался крестик на грязноватом шнурке. Смотрела на стоящего раком Митю, качала растрёпанной седой трясущейся головой:

– Эк тебя раскорячило.

Митя украдкой огляделся: дощатые щелястые стены, увешанные пучками трав. Под ногами, под полом курятник: тревожно стонут и вскрикивают разбуженные куры. Он стоял в сенях, и пахло здесь, как у бабушки в деревне, луковой шелухой. Мысленно себя поздравил: поехала-таки крыша.

– Засветло не мог явиться? – ворчала бабка, подбирая злополучное ведро. – Прогоню вот поганой метлой – и деньги ваши не нужны.

– Какие деньги? – едва слышно шепнул Митя, косясь на предполагаемую дверь камеры. Он ждал топота охраны.

– Какие. Которые за тебя плочены. Приезжие люди сказывали: к тебе, Прокопьиха, студен на постой станет. Становись, не жалко. А его ночью лешак принёс… Айда, полуночник, койку покажу.

Митя покорно двинулся за чешущейся ворчащей старухой. Лёг на указанное место в пахучее тряпьё, вытянулся на полке как солдатик. До рассвета смотрел в потолок, ожидая, как себя дальше проявит съехавшая крыша. Смотрел, пока не засветились щели. И вдруг рухнул в сон, как в яму.

Его разбудили звуки летнего деревенского милого, милого детства: воробьиный гомон, протяжные, озабоченные стоны кур. Митю подбросило до потолка: «Побудку, побудку проспал!» Ничего не соображая, огляделся…

Подумав, нерешительно потянул обитую рваным войлоком низенькую дверь. Из-за перегородки выглянула вчерашняя бешеная бабка.

– Продрал глаза? Садись завтрикать, студен.

В окна бились большие зелёные мухи, мокрая клеёнка прилипала к локтям. Бабка, подумав, положила перед Митей ломоть чёрного хлеба, скупо придвинула два тёплых, просвечивающих розовых яйца, стакан молока.

Видя, что молоко, яйца и хлеб исчезли в доли секунды в молодой пасти, горестно забила себя по бёдрам, застонала:

– О-о, хомяк прожорливый в избе завёлся. Ты мне избу не сгрызи!

Митя торопливо вскочил из-за стола, чтобы не раздражать бабку. Он стоял и ждал, что ему теперь прикажут.

– Чего столбом стоишь. Не обломится лопать боле ничего, не жди.

– А… Что мне делать?

– Что делать. Иди на вылежку – сказывали, ты больной. А больной-то наш здоров – из чашки ложкой… О-о-о, – снова заныла бабка, вспомнив нанесённый урон.

Митя на цыпочках вышел в сени и тихо просидел до обеда. Он решил не усугублять тяжёлую форму сумасшествия. Прокопьиха, ругаясь, шмыгала туда-сюда с какими-то черпачками, мисками, ветошками, цинковым ведром(!)

В обед были жидкие крапивные щи в липкой мятой алюминиевой миске. Митя старался есть прилично медленно. Но опять нечаянно проглотил всё в секунды, повергнув Прокопьиху в стенания.

– Можно мне выйти из избы? – попросился Митя.

– Провались на все четыре стороны, – от души пожелала Прокопьиха, с грохотом швыряя ложки в кутье. – О-о, лихо на мою голову! Мне бы такой больной быть.

На дворе – мяконькое байковое солнышко. Тугие волны тёплого ветра. Чистейший, сладчайший травяной, медовый дух. Облака разбросаны, как гигантские клоки отщипнутой ваты. В небесном океане плыла стайка облачков-китёнышей, возглавляемая крупным пухлым облаком-старым китом. Один детёныш отбился, поспешал за стаей изо всех силёнок. Не догнал, распался на прозрачные клочки, растерзанный и проглоченный акульим зубастым ветром.

Митя не мог надышаться, жмурился и подставлял лицо ласковому свету, потокам воздуха. Бережно вбирал в себя небесное тепло, тыкался, как слепой кутёнок, как в мамины ладони.

Страшный призрак камеры не появлялся. Солнце оставалось солнцем, небо – небом, а провалившееся, вросшее в землю кривое крыльцо – гнилым крыльцом.

Когда к Мите вернулась способность слышать и видеть, перед ним открылся заросший старухин огород. Среди бурьяна можно было с трудом обнаружить: тут картофель, тут морковка. Тут мощный пырей и жирный одуванчик душили фиолтеовые свёкольные ладошки. Бородатый чертополох неопрятно сорил клочковатым седым пухом по всем грядам. Капустные кочаны тонули в пышных коврах мокреца.

У бабушки в деревне и у мамы на даче грядки содержались в идеальном порядке. К его наведению активно привлекали маленького Митю. Говорили: «Вырастишь свою грядочку – купим тебе новый велосипедик…» И он пыхтел, копал маленькой лопаткой, выковыривал сорняки, таскал воду в игрушечном ведёрке.

Прокопьиха, охая и держась за поясницу, выползла на крыльцо, присела рядом. Митя несмело предложил свою помощь по огороду.

– А на здоровье. Хоть какая помощь бабушке, – подобрела Прокопьиха. – И болесть, глядишь, отступит.

– Какая болезнь?

– Эта, как его… Болесть пространства, сказали. Фобья какая-то… Что ты людей боишься. За забор не смеешь носа казать.

– Агорафобия?

– А лешак знает. Шибко наказали: за забор тебя не пускать – ни-ни.

– А они … не сказали? Сколько можно здесь жить?

– Сказали: сколько хочет – столько будет жить. В деньгах, мол, тебе, Прокопьиха, отказу не будет. Я и то сомневаюсь: каково со мной, сухим пеньком, в огороде торчать? Молодому здесь тесно, тошно, хуже тюрьмы. Разве что огарофобья твоя… Ты чего?

Митя хлюпнул носом. Тесно здесь? Всю жизнь?! Господи, здесь же настоящий мирок! Целый мир! Мирище! Вселенная!

Прокопьиха смотрела на Митю, дивилась, качала трясущейся головой:

– Ишь, лихоманка трясёт, вроде припадка. Огарофобья-то.

Митя долго не мог уснуть от ощущения Счастья. И проснулся в нетерпеливом ожидании, когда на улице было ещё серенько и прохладно. Руки ныли в предвкушении действия.

Первым делом он вырубил в огороде сухие кусты и деревья, торчащие там и сям как скелеты с задранными руками.

Прокопьиха только качала головой. Увидев свежие, сочащиеся розовой сукровицей нежные пузыри на Митиных ладонях, отыскала в чуланном хламе пару пыльных холщовых рукавиц. На завтрак расщедрилась: вбила в сковороду шесть яиц, взболтала с молоком, покрошила молодой крапивы и щавеля. В жизни ничего вкуснее этого омлета из тяжёлой чугунной закопчённой сковороды Митя не едал.

После завтрака наметил фронт работ: заросшее картофельное поле. Постоял минуту, как полководец перед боем, опершись на тяпку, как на меч…

Работал – как воду жадно пил, и не мог напиться. К обеду ныли сгоревшие на солнце, блестящие от пота плечи – не разогнуться. Кучи вялого парного сорняка топорщились в небо выдранными корнями, в знак капитуляции: сдаёмся! За Митиной спиной вздымались высокие жирные, чёрные гряды, увенчанные кудрявой голубоватой картофельной ботвой. Его воля – он бы весь Земной шар, ползая на коленках, любовно вскопал, засадил, окучил.

После обеда лёг отдохнуть. Но не мог превозмочь восторга и возбуждения, вскочил. И до вечера, до сладкой истомы в спине, ползал, полол поздно высаженные, только-только проклюнувшиеся хвостики морковки. Для отвыкших пальцев это была почти микрохирургическая работа: чтобы, не дай Бог, вместе с комочками земли не вырвать слабенькие, до слёз беспомощные ростки.

Потом Митя перешёл к капусте, погрузил пальцы в прохладный хрупкий мокрец… И тут Прокопьиха стеной встала на его защиту.

– Капуста в рост пошла – мокрец не задушит. Наоборот, земле не даст сохнуть. А я тебе его надерьгаю, да с первым огурцом, да с укропом, да с чесночком, да сметаной заправлю. В твоих столовках, студен, такого салатику не поешь!

Когда садилось за лес красное прозрачное, как уголь, солнце, Прокопьиха полила солёного, прожаренного, ржущего жеребцом Митю – у колодца из ведра колодезной водой. И – захромала в избу разогревать на керосинке ржаные пироги с картошкой. Когда пришла звать на ужин, он мертвецки спал на своей полке в сенях. По Мите, ко-ко-кокая, гуляла курица, доверчиво сажала на него тёплые дымчато-топазовые кляксы.

С утра Митя занялся высохшими сто лет назад стеблями малины. Безжалостно вырезал их – и малинник на глазах молодел, очищался, вставал прозрачной сочной стеной. Под оханье Прокопьихи («Избу не спали, окаянный!») дрожащими от нетерпения руками развёл аккуратный костёрчик. Глядя на живые рыжие прозрачные язычки, жадно облизывающие сушняк – снова заскулил от счастья, размазывая грязные слёзы по лицу.

За забором в лесу раздались голоса. Митя пригнул голову, рухнул на четвереньки. За ним?! Люди прошли мимо.

– Ты говорила, одна в деревне живёшь. Все избы заколочены.

– Это зимой одна. Заметёт снегом по крышу – иной раз неделю сидим, пока не откопаемся. А летом дачники наезжают. Студенки лагерем на реке становятся. Через мою избу тропа к соседней деревне идёт в магазин. Летом здесь ве-есело, шу-умно.

Там, за забором, вольно гулял ветер в верхушках вековых деревьев, доносился могучий шум большой воды. Со стороны дачного посёлка слышался смех, далёкая музыка.

Через неделю вылизанный Прокопьихин участок стоял чистенький, торжественный, недоверчиво ожидающий ещё новых прекрасных перемен. Митя поменял крылечко на новое, довольно ладное. Сам себе подивился: дедова, прадедова плотницкая память рук была жива. Прикидывал, как поменять сгнившие нижние венцы у чулана.

А ещё была баня, которую Митя каждый вечер справлял как долгожданный благостный торжественный Праздник. Была делянка для козы Катьки, где он всё более уверенно управлялся с травой: косил, ворошил, сгребал в копёшки.

За забором раздалось звонкое:

– Девочки, купаться! Вода тёплая – прелесть!

Митя рванулся, жадно приник к щели в заборе. Но увидел лишь мелькнувшие в деревьях яркие пятнышки, услышал нежный девичий смех.

Прокопьиха наладилась каждый день ездить в город на рынок: овоща выперло столько, что им с Митей и Катькой за всю зиму не съесть. Увозила сумки с пучками зелени, нарядной оранжевой морковью, тугими капустными кочанами. Возвращалась с крупой, мукой, солью, дешёвыми конфетами. Опасливо ощупывала недра юбок, где была спрятана вырученная денежка. Скрипя воротцами, кричала:

– Студен, айда! Шкалик купила, за конпанию выпьем! Айда!

Митя всегда брезгливо отказывался. Как-то, отправляясь в очередную поездку, старуха сообщила:

– Снимается лагерь за рекой, студенки в город уезжают. Осенью, значит, запахло.

Когда она вернулась из города и снимала с воротец верёвочную петельку, никто на её призыв не откликнулся. Не было Мити ни в избе, ни в огороде.

– Ишь ведь, как невтерпёж приспичило. Сквозь забор утёк, просочился, лешак, – сокрушалась Прокопьиха, прилаживая на прежнее место грубо, второпях, с мясом содранные доски. – Излечился, значит, от своей огарафобьи.

Надежда Нелидова г. Глазов Удмуртия.

 

СМЕРТЬ ЕЙ К ЛИЦУ

В половине третьего ночи Лолу снова разбудил индейский будильник. Чертыхаясь, пошлёпала в туалет, от души звонко зажурчала. Обидно: спать бы да спать, на работу не раньше обеда. Но не даст уснуть проклятый голод.

Потому в ней и срабатывает непрошенный индейский будильник: на ночь глядя, нахлещется воды, чтоб хоть что-то булькало в пустом желудке. Как девушка из рекламы, Лола всему отдавалась со страстью. Только та – музыке, танцам, кошкам. А толстушка Лола – диетам, йоге, похудению.

На её холодильнике магнитиками была прикреплена жестяная табличка с черепом и скрещёнными костями (упёрла с трансформаторной будки). А также висели разные тематические изречения: «Пища – яд». «Не доел – значит наелся. Наелся – значит переел. Переел – значит отравился». «Ножом и вилкой роем мы могилу себе».

Череп с костями и цитаты плохо помогали. Лола, тяжко вздыхая, продолжала медленно, но верно разгребать себе могилу – в основном десертной ложкой и лопаткой для тортов. Она обожала мучное и сладкое. А на что ещё тратить деньги, если живёшь одна и никому не нужна?

Фигура – 120 х 120 х 120. Не подумаешь, что у такого добродушного пупса, весом в центнер, столь мрачная профессия – похоронный фотограф.

Между прочим, профи, каких поискать. Если бы среди похоронных дел мастеров устраивались профессиональные конкурсы – Лола неизменно занимала бы призовые места.

Умела она схватывать ракурс: в безумном отчаянии взметнувшиеся руки плакальщиц, скорбно окаменевшие профили родственников, в горестном, недоумённом изломе застывшие рты и брови.

Клиенты промокали глаза, хлюпали носами, перебирая россыпи Лолиных фотографий: глянцевых и матовых, цветных и чёрно-белых, в модерновом стиле и с серебряной желтизной, под старину – на выбор.

Слёзы смягчали закоченевшие от горя сердца. Собирали в горсточку и приглаживали растрёпанные чувства. Согревали осиротевшие души. Открывали чакры, очищали карму, освобождали от гнёта тягостных воспоминаний.

Когда человек плачет – он близок к Богу. Что ни говорите, у Лолы была очень благородная профессия.

Особенно миленько у неё выходили младенцы. При виде этих уснувших ангелочков в крошечных всамделишных саванах, с кукольными пальчиками в кружевах и рюшках, – у женщин случались истерики.

А взрослые… Лола давно заметила: мёртвый, какой-нибудь затюканный жизнью, начальником и женой Иван Иваныч – в гробу возлежал значительней и величественней живого короля: прекрасный и ужасный в своей недосягаемой дали. Познавший и прошедший то, что всем нам только предстоит пройти, – оттого каменно спокойный.

Изваять подобный шедевр способна была только гениальнейшая из зодчих – Её Высочество Смерть.

Сама Лола относилась к смерти философски. БОльшая и, несомненно, лучшая часть человечества уже давно перекочевала на тот свет. Самая красивая, самая умная, самая достойная его часть.

Конечно, встречались и злодеи. Но Лола была очень добрая и отзывчивая девушка: она искренно верила, что страдания и смерть очищают душу. Пройдя положенные круги ада, человек являлся перед Господом наг и чист, как младенец.

Отчего люди боятся смерти? У смерти нет любимчиков. Она ко всем одинаково ровна: к счастливым и несчастным, красивым и уродливым, богатым и нищим. Все для неё свои, все родные дети. Бояться нужно жизни: этой взбалмошной дамочки-самодурки.

Жизнь играет и мучает – смерть утешает и покоит. Жизнь – ветреная балованная любовница. Смерть – нелюбимая верная жена, тенью бредущая по обочине рядом с человеком.

Впрочем, как все гении, Смерть позволяла себе время от времени быть рассеянной и неразборчивой.

Вон, ползают по улицам бабки: кривоногие, с отвисшим жиром или высохшие, как мумии. Страшней жертв компрачикосов. И ничего-то им не делается, живее всех живых. Почему Смерть проходит мимо них? Почему забирает цветущих, юных, прекрасных?

Это не Лола спрашивала – ведь она была добрая и отзывчивая девушка. Это спрашивали помешанные от горя родственники – и Лола не знала ответа. А кладбище стремительно молодело.

Взять вчерашние похороны. В невинном голубом гробу, в пенных кружевах покоилась спящая красавица. Под тонкой погребальной вуалью прорисовывалось юное тело. Застывшие на последнем выдохе маленькие острые бутоны грудей. Ломкая стебельковая талия… Скрещённые на груди пальцы – ах, какие пальцы! Кому достанется этот оборванное цветение? Земле, червям. Даже у привычной к подобным зрелищам Лолы защипало в носу.

Как всегда, продрогшего фотографа пригласили на поминки (вот они, лишние килограммы!) С холода быстро захмелела от водочки (в последнее время грешна была этим делом). Съедая десятый по счёту блинчик, билась над вопросом: почему, почему?!

Шестнадцать лет было усопшей. Шестнадцать лет (плюс девять месяцев) природа, затаив дыхание: чтобы, не дай Бог, не чихнуть и не развеять по ветру летучий драгоценный биоматериал, – отбирала, сеяла и взращивала семя. Виртуозно вязала бусинки ДНК в петли, бережно трамбовала хромосомы в клеточном ядрышке. Любовно наблюдала за развитием живого существа в тепличных условиях.

И вдруг в одно мгновение жестоко и жёстко, бездумно и расточительно, одним раздражённым жестом перечёркивала собственный долголетний кропотливый труд. Так Творец в сердцах крушит скульптуру, мажет каляками-маляками полотно, в ярости рвёт и топчет стихи и ноты: пропади всё пропадом!

Ах, как это было глупо, нерационально, несправедливо!

Юная красавица увяла. А Лола, пупс весом в центнер, – осталась. Со своей непропорциональной коренастой, грубо рубленной фигурой.

В зеркало лучше не смотреть. Нуф-Нуф какой-то. Стекло отразит маловыразительное широкое лицо с толстой, крупнопористой кожей. Утонувшие в щёках поросячьи глазки. Нос, про который говорят: на семерых рос – одной достался. Ещё говорят: перекрести свой нос – чтобы дальше не рос. Или: нос – через речку мост. Или того хлёстче: кабы мне такой носина, я б по праздникам носила… Ах, как бывают злы и изощрённы люди!

Когда она тяжело шагала со своим хозяйством: большой чёрной фотокамерой через плечо и со штативом под мышкой – мальчишки кричали вслед: «Ангел, ангел смерти идёт! Афродита кладбищенская! Куча компоста бредёт с погоста!»

Ко всему прочему, из простуженного Лолиного носа вечно текло. Хронический ринит. Поторчите-ка каждый день по 3–4 часа под колючим дождём и снегом, под пронзительным ветром. Ветер особенно почему-то буйствует на кладбище: гнёт до земли облетевшие берёзки и рябины, и даже, кажется, клонит набок печальные надгробия и кресты.

А попробуй, замешкайся и упусти момент: как какая-нибудь троюродная кузина, которую на том свете саму давно обыскались, трясущимися руками надевает венок из бумажных роз на каменное синее чело подружки. Или едва двигающий руками, ногами и языком дедуля, жутко клацая вставной челюстью, произносит вязкую, как манная каша, надгробную речь…

Хуже всего зябли руки в обрезанных перчатках-митенках. Никакой крем потом не помогает. Лола с отвращением растопырила красные, шелушащиеся, в заусенцах, жирные от блинов пальцы: не пальцы – сосиски. Ах, а какие пальчики были у покойницы!

Такие только унизывать бриллиантами чистой воды, такими перебирать струны арфы, извлекая райские звуки. Длинные, тонкие, прозрачные, аристократически сужающиеся к концам… Увенчанные миндалевидными розовыми ногтями, которым и маникюр не нужен. Увы, слегка тронутые трупной чернотой: свою гнусную подтачивающую работу начал безжалостный тлен.

Как бы смотрелись худые трепетные пальцы на кнопках Лолиной «Соньки»! Как бы приличествовали печальному моменту!

И Лола в туалете держала под струёй воды пальцы-коротышки, брезгливо стряхивая с них жирные капли.

Вернулась к столам, где уже подавали украшенный мармеладками нежно-розовый кисель, очень аппетитно смотрящийся в стеклянных вазочках. Лола не удержалась, снова налегла на блины.

Салфеток уже не было, вечно их не хватает на таких мероприятиях. Гости, забывшие прихватить пакеты, тырили поминальную стряпню, рассовывали по карманам и сумочкам – тут-то и пригождались салфетки. Лола, оглядываясь по сторонам: не видит кто? – тайком облизала масляные пальцы.

Но всем было не до Лолы. Поминки достигли той неизбежной стадии, когда гости заплетающимися языками начинают желать живым присутствующим – земельки пухом, а покойнику – здравия и долгих лет жизни.

– Па-звольте помочь! – сосед, которого порядком развезло, галантно привстал и снова плюхнулся на стул. Схватил Лолину руку, хищно всмотрелся и – перецеловал каждый палец: все до единого!

– Пра-ашу прощения! – пускал он слюни. – Божественные пальчики… Сам великий Финелли…

Убежав от неприлично возбуждённого гостя в туалет, Лола снова держала руки под краном – уже не брезгуя, а любуясь ими. Шевелила сильно удлинившимися музыкальными пальцами, балуясь и устраивая радужный веер брызг. Залила весь пол в туалете.

Словно подтверждение дара судьбы, один из пальцев украшало обручальное медное колечко. Такие – дешёвенькие, со стекляшками, чтобы не тратиться, – надевают усопшим девственницам.

– Ну, я и напилась, – хихикнула Лола. – Утром проснусь – поржу.

Наутро новые пальцы никуда не делись. Лола не знала, как понимать происходящее. Снимать кольцо или оставить? От него немножко мёрз палец.

Зазвонил телефон: Лоле напомнили о сегодняшнем ритуальном действе. Было не интересно: хоронили старуху. Но идти надо.

И вот ведь, старуха-то старуха – а волосы сияют вокруг головы царственной платиновой короной. Лола никогда не видела такой роскоши. Дамы в трауре завистливо шептались:

– Актриса! Шестьдесят лет – ни единого седого волоска! Говорят, никогда не мыла шампунем – только приготовленной по особому рецепту луковой кашицей.

– Что вы говорите? Но как же она отбивала луковый запах?

– Да в том и дело: запаха не было! Рецепт особый, дореволюционный…

На болтушек строго взглянул, пресекая посторонние разговорчики, лысый сын актрисы – наследник первой очереди и, по совместительству, распорядитель похорон.

А Лола всё наводила объектив на волосы покойной красавицы. Уложенные вокруг головы в тяжёлую корзину, они не умещались на маленькой атласной подушечке. А у Лолы-то под вязаной шапкой с помпоном – вечно засаленные, жиденькие волосёнки птичьего, воробьиного цвета…

Стоит ли говорить, что, придя вечером домой, она стянула шапчонку – и на плечи, и на спину, и ниже попы хлынул нескончаемый каскад волос. Только успевай подхватывай, цеди сквозь пальцы тяжёлую, прохладную, драгоценную платину. Чтобы добиться такого оттенка, модницы оставляют уйму денег в салонах красоты.

Лола к работе стала подходить избирательно. Предпочитала молодых красивых девушек.

Хотя вот в последний раз предавали земле нежного кудрявого, как тонкорунная овечка, юнца. Из гроба, из твёрдых крахмальных кружев торчал безупречный точёный носик – бывают же такие носики: слегка вздёрнутые, с вырезанными лепестком ноздрями, почти без крылышек! В публике шептались, что красавчик добровольно покинул этот мир из-за измены возлюбленного.

Наутро Лоле к гадалке не ходи. Вместо пятачка Нуф-Нуфа между глаз – получайте античный греческий нос. Не исключено, именно такой, который вандалы отшибли у юного мраморного Диониса.

Вместо собственных оттопыренных лопухов – маленькие раковинки ушей… Вместо щербины – ровные ослепительные зубки, какие показывают в рекламе отбеливающей зубной пасты… Вместо поросячьих ресничек…

А вот с ресницами Лола крупно прокололась: оказались накладными. Впрочем, уже через неделю подыскала кандидатуру с длиннющими, густейшими натуральными ресницами, бросающими тень на впалые восковые щёки. Поэты такие ресницы рифмуют с крыльями – мантильями, с густым частоколом – сердечным уколом и пр.

И Лола увлечённо, упоённо, жадно продолжала создавать, оттачивать, творить новую – себя.

Придирчиво подбирала на очередных похоронах приглянувшуюся деталь лица и тела. Приценивалась, сравнивала, мысленно хлопала в ладоши от восторга, браковала, отвергала, капризничала, кусала нижнюю губку.

Губы она выбрала, как у Джессики Альбы. Не у самой артистки, конечно, а у одной очень похожей хорошенькой наркоманки, не рассчитавшей дозы. Губки были пухленькие, резко очерченные, будто перетянутые ниточкой посередине.

А ещё она сделала себе талию. Нет, не так: сделала себе ТАЛИЮ. У пожелавшего обнять рука не нашла бы у Лолы обычных форм и провалилась в пустоту. Он бы руку перехватил – а рука бы снова ушла в никуда. Вот такая неправдоподобная, узкая рюмочная талия!

Что говорили знакомые?

– Видали: Лолка сделала офигенную пластику! Откачала жир – тазами выносили, килограмм сорок… По два ребра удалила – для осиной талии. Грудь и ягодицы надула силиконом. Пересадила радужку и волосы… Прижились – как свои. А доноры у неё, кто бы вы думали?! – дальнейшее произносилось шёпотом на ушко и сопровождалось изумлёнными, недоверчивыми, возмущёнными возгласами.

У неё просили визитку искусного пластического хирурга. Лола усмехалась – она прекрасно знала имя этого волшебника хирурга и не собиралась его рассекречивать.

…И только иногда зяб палец с кольцом.

Не успевала Лола привыкнуть к новой внешности – меняла на новую, ещё более привлекательную. Нет предела совершенству. На похоронах забывались сами похороны. Присутствующие, особенно мужчины, неприлично пялились на прекрасную «фотографиню». В конце концов, Лолу перестали приглашать на печальные ритуалы. Ну и не больно надо.

Давно наскучив мужчинами, мысленно ставила им оценки «уд» (удовлетворил) и «неуд». Будь Лола Клеопатрой – о, сколько голов летело бы по утрам под окнами её спальни! А она стояла бы на внутреннем балкончике в прозрачном пеньюаре и бросала свежую розу на место казни – прощальный привет любовнику. Увы, времена Клеопатры не вернуть…

По слухам, в бурной любовной жизни Лолы случился прекрасный юный послушник монастыря. Дабы избежать дьявольского искушения, по примеру отца Сергия, он взял да и отрубил себе кухонным топориком указательный палец!

Но Лола не покаялась, не отреклась от мирского имени и не постриглась малым постригом в монахини, как того требовал закон жанра. Зато в её спальне на видном месте появилась стеклянная мензурка с заспиртованным пальцем.

Смеясь, она объясняла гостям, что этот оригинальный сувенир очень её возбуждает в интимные моменты. А на вопрос, согрешил ли с ней всё-таки послушник, грозила пальчиком.

А вообще… Боже, как ей надоел копошащийся шумливый сброд вокруг! Она не видела равных себе.

Хотелось уединения, чистоты, тишины. Необитаемый остров. Древний, неумолчно шумящий океан. Нагретый солнцем пустынный пляж. Лазурная вода, в многометровой стеклянной толще которой колышутся диковинные водоросли и ползают по дну морские гады.

…Стоять на палубе белоснежной яхты, подставляя лицо солнцу и солёному ветру. Загорать обнажённой на шёлковом ложе из собственных волос. В виде величайшей милости давать себя любить избранным мужчинам.

На конкурсе «Мисс Вселенная» вокруг суетились жидковолосые, угрястые, кривоногие соперницы.

Перед Лолиным дефиле на подиуме растягивались нитки – чтобы гордячка споткнулась и рухнула со своей модельной 195-сантиметровой высоты. Подпиливались шпильки – чтобы грохнулась и поломала античные ноги. Подсыпались в пудреницу толчёные кристаллы едкой соли, а в баночку с кремом подливалась жгучая кислота – чтобы выжгли ненавистную красоту. Ничего у них не получилось!

К коронованной победительнице спустился седовласый мужчина – будто с обложки журнала «GQ». Молодыми синими искрами вспыхивали лукавые глаза в загорелых морщинках. Вокруг него не размыкалось плотное кольцо молодцев в чёрных костюмах: у каждого охранника правая рука, как одна, засунута в оттянутый карман.

Это – шептались в зале – и был главный спонсор конкурса красоты, нефтяной, алмазный и ещё чего-то там король. Владелец приисков и скважин, телеканалов и космических круизных агентств…

Седовласый накинул Лоле на плечи невиданный сияющий мех. Назвал «дитя моё» и поцеловал в бархатную нежную, как у новорождённого младенца, щёчку.

К Лолиным ногам небрежно упала её мечта. Свёрнутый в рулончик, перевязанный золотым шёлковым шнурком сертификат на океанский остров: девственный, никем не обжитый, не осквернённый.

Сто пятьдесят акров белого мягкого, как мука, песка и перемолотых в розовый порошок – чтоб не ранили нежных ступней – пляжных камушков и ракушек. С пальмами, лагунами, атоллами, кораллами и прочими экзотическими причиндалами…

На острове кипела работа. На скале – извергнутом миллионы лет назад вулканическом обломке – в рекордно короткий срок возвели семигранный стеклянный дворец. К приёму знатных гостей выровняли и отполировали до блеска обсидиановые площадки – в них, как в чёрном зеркале, отражались приземляющиеся вертолёты.

Четыре грота – по числу сторон света – застилали струящиеся пологи искусственных водопадов. За тонкой водяной пеленой играли лучшие симфонические оркестры мира.

В церемониальном зале мощные кондиционеры гнали свежий озонированный воздух. Сквозь стеклянный купол мягко, рассеянно светило тропическое солнце. Семь граней купола из цветного стекла – семь цветов радуги. Лица причудливо меняли оттенки: из фиолетового в оранжевый, из зелёного в голубой.

Первым делом гости повалили смотреть спальню с альковом: в виде полураскрытой розовой раковины, с кроватью, инкрустированной морским жемчугом.

Брачующаяся пара была прекрасна. Она – сама невинность и красота. Он – само достоинство и щедрость. «Горько!» – скандировала русская группа, уже тёпленькая после многочасового перелёта. «Го-орько-о!»

«Оу! Что есть «go-оrko?» – щебетали гости, не знакомые с великим и могучим.

Жених близко, пристально взглянул в глаза Лолы. «Ты узнала меня, дитя моё?» Она узнала его, своего хирурга и зодчего! И затрепыхалась, как бабочка в кулаке, но никому и никогда ещё не удавалось вырваться из властных, уверенных объятий.

И вот обмяк и обвис жениховский великолепный костюм Бриони. Под пальцами, которыми Лола только что, готовясь к поцелую, охватывала седую гривастую голову, склизко ползла кожа с волосами.

Жених ещё силился что-то сказать, но набившаяся в рот земля мешала ворочаться языку. Глаза помутнели и вывалились, закачавшись шариками на цыплячьих лиловых жилках. Он пытался одной рукой подхватить их и вправить обратно, а другой водил вокруг, ища невесту.

Несло смрадом – от жениха, вцепившегося в неё мясными лохмотьями – или от самой Лолы. Или это гости громко взрывались, как воздушные шарики, окатывая друг друга зловонными брызгами.

Снаружи сквозь стекло было видно, как мечутся тени. Люди запинались, падали, топтали невестино платье с тошнотным, кишащим содержимым.

При этом оркестры продолжали наяривать свадебные марши, потому что им из своих гротов за водяной пеленой ничего не было видно, а крики ужаса они принимали за свадебное веселье.

Чья-то рука бережно выбрала из чёрной жижицы, отёрла медное колечко. И один из гостей, по-уайльдовски закинув за плечо плащ, стремительно покинул зал.

В ту же минуту стеклянный дворец не выдержал и со звоном рассыпался на тысячи сверкающих осколков. Вот к чему приводят грубейшие нарушения СНиПов при сдаче мегаобъектов в рекордно короткие сроки.