Никто в мире ее бы не переубедил: ее девочка не умерла, она просто превратилась в птичку. Из тех, невидимых в синеве неба и зелени листвы птичек, подающих милые нежные голоски. Голоски преследовали ее, настигали всюду, звенели в ушах. Она закрывала уши ладонями и мерно раскачивалась.
Ее девочка стала робкой наивной пичужкой, невесомым комочком перьев, с круглыми кроткими глазками и коротеньким ртом-клювиком… Квикающая, цвиркающая желтогрудая синичка поселилась у ее окна после Ксюшкиной смерти.
Как-то она впервые после несчастья чему-то рассмеялась. Но нашедшая ее синичка укоризненно царапнула клювиком по стеклу. Превратившаяся в птичку Ксюшка несмело напоминала о себе, тихонько просила не забывать так скоро… И она вообще перестала смеяться – это нетрудно было сделать.
Лето выдалось необычайно жаркое в тот год. Зелень разрослась обильно, буйно, как в тропиках. Ночью гремели грозы. Однажды рядом с ее окном ударила молния. Вблизи она оказалась похожей на округло свернутую прозрачную, как розовый капрон, ленту. Земля содрогнулась от удара. Толстые ливневые струи всерьез намеревались пробить железо на крыше, но сдавались, потоками стекали в жирно поблескивающую, пузырящуюся под раскачивающимися фонарями землю.
Под утро, когда сквозь пелену нескончаемого дождя начинал брезжить серенький рассвет, в голову приходила мысль о неотвратимости всемирного потопа. Но потихоньку шум дождя стихал, тучи расползались в менее благословенные места. А в освеженном ядовито-синем небе всеутверждающе всходило солнце. В полдень небо белело от зноя. Жизнь была столь же щедра к живым, как неоправданно безжалостна к мертвым.
Она бродила с опущенными, обвисшими плетьми руками и желала бы погасить и не могла, и ненавидела солнце – за то, что Ксюшка не видит его. И ее пахучая мяконькая кожа не ощущает его тепла и дуновения прилетевшего из-за города июньского ветерка, принесшего запах нагретых полян, земляники…
Сейчас Ксюшка спала бы со своей вспотевшей, в пуху, головкой, с усеянной росинками верхней губкой, разбросав выкрученные вялые ручки и тупые ножки – в коляске, в которой последнее время девочке было тесно.
И ей приходилось вскрикивать и обегать, как зачумленные, встречные коляски, и бояться ненароком заглянуть в них, будто там лежали не дети, а монстры. Но навстречу неумолимо катились тысячи, мириады колясок – откуда их столько бралось?! – никогда в жизни она не встречала такого количества колясок. Это был Город Маленьких Девочек: спящих с вспотевшими лобиками и выкрученными ручками, играющих в песочницах, потешно ковыляющих в воздушных платьицах и шляпках.
А в конце августа начнутся затяжные дожди. Она всерьез затревожилась: просачиваясь сквозь не осевшую, рыхлую землю, холодный дождь проникнет в беленький дочкин домик. Потом похолодает, ударят сорокаградусные морозы. Промерзшая земля зазвенит и загудит, как железо. Большие сильные, тепло одетые люди, спрятавшись в домах, будут жарко топить печи. А каково будет Ксюшке – одинокой, маленькой, завернутой в белые легкие летние тряпочки, зарытой в железную землю далеко за городом в морозной мгле?
Ведомая больничной нянькой, она спускалась по больничной лестнице, кусая губы, заранее томясь.
Из багажника вынули свежий белый дочкин домик. Нужно было перед встречей сосредоточиться, взять себя в руки и не напугать Ксюшку своим страшно изменившимся лицом. Закрыть от чужих взглядов принадлежащую только ей дочку, согреть своей накопленной любовью. Накануне она долго думала и пришла к выводу: ее любовь настолько велика, что в ее силах оживить девочку.
Набралась духу и тихо приподняла простынку. Расстегнула линялый больничный халат, прижала затвердевшее слепое личико к теплой худой груди. К самому сердцу притиснула окоченевшее далекое тельце. Она прижимала его крепко, но так тихо и бережно, что спящий ребенок бы не проснулся. Дрожащим заунывным голосом затянула колыбельную – они снова были вместе.
Она просидела так три часа. Родственники отходили, оставляя ее наедине с дочкой, утирали слезы, перешептывались, обговаривая подробности получения справок и пособия. Снова подходили к ней, сидящей на земле. Гладили по спине, уговаривали: «Нельзя, простынешь, ты ослаблена». Просили отдать Ксюшку: час дня, пора.
«Ну, умница, сама уложи, перестели своими руками, чтобы доченьке мягче было». Она испуганно прижимала девочку к себе. Сверток пытались тихонько вытянуть из ее трупно окоченевших рук, но она так всем телом вздрагивала, так смотрела, что, заплакав, от нее отходили.
Ждать больше нельзя было. На помощь пришли бывалые няньки с твердыми красными руками, решительно подступились, взяли в кольцо. Она вскочила и толкнула самую здоровенную няньку так, что та, заругавшись, упала. И, прижимая Ксюшку, побежала к больничному подъезду, взбежала на третий этаж в свою палату.
Белые и пестрые халаты на лестнице и в коридоре преграждали ей путь, что-то кричали, отшатывались от ее звериного лица. Она забилась в угол койки и оттуда скалила зубы, взвывая, что ненавидит всех, что не отдаст, не отдаст! Медсестра, приговаривая, что хорошо же, хорошо, никто не собирается отнимать девочку, ловко сделала укол… И она, испытывая единственное желание: немедленно повалиться в подушки и уснуть – отдала сверток равнодушно и тупо, точно это было полешко. И уснула, и спала ночь, день, и еще ночь и день. Но сквозь сон ни на минуту не переставала чувствовать свое большое ноющее, ворочающееся в груди сердце. Будто кто-то вонзил в него гвоздь, шевелил и раскачивал его, расширяя рану.
А когда проснулась, все было кончено. Началась другая жизнь, в которой тоже нужно было жить.
ДЕВОЧКА потерялась в воскресенье на центральном рынке. Она только на полминуты выпустила мяконькую вялую ручонку (у Ксюшки в садике это время было тихим часом, и девчушка спала на ходу), чтобы рассмотреть как следует детскую курточку. И совсем недорогую – в их маленькой семье из двух человек приходилось крутиться и выгадывать на всем. Одной рукой она заталкивала покупку в пакет, другой не глядя водила в воздухе в поисках теплой вялой ручонки – пусто! Буквально полминуты она покупала злосчастную куртку, и за эти полминуты Ксюшка как сквозь землю провалилась. Продавщица заахала, пообещала поднять всех и, действительно, набросив старое покрывало на разложенный на прилавке товар, проворно побежала по рядам.
В комнате охранников в табачном дыму двигались силуэты в камуфляже. Ее успокаивали: рынок уже прочесывают. Она и раньше всегда путалась в шахматных клетках рыночных рядов, и теперь бестолково металась, постанывая, вскрикивая, обращаясь ни к кому и ко всем: «Девочка. В синем пальтишке».
Но как она могла допустить то, чего больше всего боялась на свете?! Прошлым летом в поезде, несущем их на юг, на ночь привязывала лавсановой ниточкой Ксюшкину ручку к своей – так боялась потерять ее. По вагонам сновали шустроглазые смуглые женщины в пестрых юбках. Соседки рассказывали про поездной киднеппинг. Они спали на одной полке, вот она на всякий случай и привязала детскую сонную ручку к своей…
В людском водовороте в центре многомиллионного города потерять ребенка – то же самое, что обронить иголку в стоге сена. В слезах плавились недобрые лица цыганок, взгляды исподлобья таксистов, подозрительно скучившихся у своих машин. Заманить доверчивого ребенка конфеткой: «Тебя мама дома ждет» – усадить в машину… Она заталкивала в рот шарфик, чтобы не закричать на весь рынок, весь город, на всю Землю. С тоской понимала: это не просто девочка потерялась. Это произошло Непоправимое.
Один раз возле бабок, торгующих жареными семечками, увидела синее пятнышко и, засмеявшись и зарыдав, бросилась, всем телом, мокрым лицом, руками предвкушая встречу с Ксюшкой. Но это была чужая бабкина внучка, толстолицая и большеносая, смотревшая недобро и настороженно.
В администрации рынка ее успокаивали, что случаев пропаж детей десять на дню, все находятся. Ее девочка действительно нашлась. Хотя она должна была сгинуть, бесследно исчезнуть с лица земли. Вообще, с точки зрения профессионала, дело было сработано крайне неаккуратно.
Ей ничего не сказали, и заключения паталогоанатома она не читала. И слава Богу, что не читала: «Изъяты следующие органы…»
Я любила телефонные звонки. Звонок – это всегда как свежий ветерок с улицы, какая-то новость. Я не учла, что новость может нести большую беду. Говорят же: «Лучшая новость – это отсутствие новостей».
Позвонили из детской поликлиники, где недавно Танечка сдавала плановые анализы. Анализы не понравились, и ездили сдавать уже в другую лабораторию на окраину города. И вот звонок: Танечке нужна немедленная операция. Речь идет не о днях – о часах. Потребуется разрезать – где и резать-то нечего – четырехлетнюю кроху, вынуть крохотные нежизнеспособные части тела и врастить чужие здоровые, подходящие по возрасту.
Пальцы ходили ходуном, когда набирала номер мужа.
– Что случилось? Да не реви же! С Танечкой?!!
Муж взял на себя все. Самые лучшие центры, профессора, знаменитые хирурги. Какие-то незнакомые люди в квартире, непрестанные телефонные звонки. Из них я однажды услышала фантастическую сумму, которую обещал не пожалеть муж – и еще слова «донорские органы». Муж, разговаривая, то багровел, наливаясь кровью, то обморочно, до синевы бледнел. Совал трубку как попало в карман и срывался, уезжал на очередные переговоры.
Я была плохой помощницей мужу. Раз только везла в такси серую картонную коробку, туго набитую стеклышками с очередными Танечкиными анализами. Каждое стеклышко было заляпано сиреневым пятнышком и пронумеровано черным маркером. Коробка была тяжеленькая, перетянутая шнурком. Мне казалось, я везу на коленях крошечный гробик.
«Милый Бог, я знаю, ты есть. Не забирай нашу девочку. Или верни нас в ту жизнь до телефонного звонка, чтобы мы успели предпринять все возможное и невозможное и предотвратить беду. Наши горе и мука – пылинка во Вселенной. Для громадного пестрого шумного и беспечного мира незаметна, ровно ничего не значит тихая маленькая безгрешная, никому не мешающая жизнь. Тебе ничего не стоит спасти ее, Господи!»
Как мы страстно ждали ребенка, целых шестнадцать лет!
Каждый месяц в определенные числа, разыгрывалась драма. Томительное ожидание заканчивалось моими горючими слезами: «Снова начались! Проклятые, как часики!» Но стоило «часикам» чуть-чуть припоздниться, господи, что тут начиналось! Я ходила на цыпочках, не ходила – плавала. Ела, с надеждой прислушиваясь: «Не тошнит?!» Муж с работы звонил каждый час, нарочито-равнодушно спрашивал: как дела? И по моему отчаянному реву понимал: проклятые часики снова завелись!
Санатории, ванны, грязи, бабки-знахарки, экстрасенсы… Беременность на шестнадцатом году нашей совместной жизни врачи назвали чудом. Меня срочно уложили на сохранение. Я не вставала с койки три месяца, лежала в наклон с подложенными под задние ножки специально выточенными брусочками. В критические дни муж, забросив свой важный бизнес, дежурил у постели. Не доверяя нянькам, выносил судно, кормил с ложечки.
Потом мы (я и малютка во мне) начали потихоньку вставать, ходить на гимнастику для будущих мамочек. Прогуливались по больничной аллее, дышали кислородом. Я гордо выпячивала живот, который, как говорится, в микроскоп можно было рассматривать. Впервые уловив слабенькие толчочки существа, поселившегося во мне, я стала разговаривать с ним. Меня слышали! В ответ все настойчивее мягко и щекотно сжимались «пружинки» в моем растущем животе.
Муж пакетами возил изюм, творог, орехи, протертые бараньи котлетки. И я старательно поглощала все это, мысленно приговаривая: «Нам не хо-очется, но нам надо кушинькать, да, маленькая? Нам ну-ужно расти. А теперь витаминчики, моя славненькая».
Мы уже знали, что будет девочка, и что назовем ее – Танечкой.
Выйдя из больницы, впервые придя к Ксюшкиной могилке, она так и не смогла найти слов, заговорить с дочкой. Но она прекрасно знала, что сквозь двухметровую земляную толщу та слышит ее. Она только всюду огладила подсохший холмик ладонями и долго и тщательно перебирала и перетирала в крошку мелкие глинистые камешки. Песок – лучше, мягче, он не впивается, как острые камешки. Но что же они, дураки, не рассчитли?! Могила получилась громоздкой, как для взрослого человека. Она ощутила острую жалость к крохе, уложенной в большой, неуютной взрослой яме…
Много братьев и сестер уже лежало за городом. Обходя кружевные, любовно устроенные воздушные оградки (надо для Ксюшки заказать такую же), читая надгробные надписи, она обнаружила настоящий подземный детский садик.
Сколько малышей спало здесь вечным сном со своими пупсиками, машинками, пистолетиками, зачерствелыми, не доклеванными воробьями конфетами и печеньями, дешевыми погремушками на холмиках. Во взрыхленном жирном черноземе кротко голубели незабудки, зеленели кустики земляники. Из белых рубашечек весело выглядывали розовые ягоды, которыми, наверно, любили лакомиться маленькие хозяева. Не обидели бы дочку задиристые владельцы пистолетиков…
Она пришла на кладбище в полдень, а теперь уже солнце садилось, и на востоке мерцала первая звезда. На коленях образовались рубцы от долгого стояния на земле. По гравийной дорожке мягко прошуршали шины. Хлопнула дверца, из машины вышла женщина с девочкой: она, едва поспевая, семенила маленькими ножками. Мать несла большую нарядную куклу. Они робко остановились за ее спиной.
– Возьми, Танечка, положи сама на могилку.
Девочка с трудом, пыхтя, доволокла куклу и прислонила к Ксюшкиному холмику. И вопросительно, серьезно смотрела на маму: все ли правильно сделала?
– Милая, как я вас понимаю! – взволнованно, вдохновенно говорила женщина за ее спиной. – Мы сами едва не потеряли дочку. Но я сказала: если Бог есть, он спасет нашу Танечку. Спас, только пальчиком погрозил! Вот… Выбрали в супермаркете куклу самую дорогую и решили отвезти на могилку первой встречной маленькой девочке. От Танечки с любовью…
Гвоздь вонзался в сердце так, что невыносимо, до клокочущих всхлипов было трудно дышать. Женщина с девочкой топтались и собирались уходить. «Стойте!»
…Машина ушла. Женщина была так взволнована и растрогана, что забыла предложить довезти ее до города. Она брела по белой лунной дороге, наступая на свою длинную черную раскачивающуюся тень.
Недавно священник говорил о смирении, о том, что нельзя ненавидеть солнце, и день, и цветы за то, что их не видит ее дитя. Нельзя завидовать матерям живых девочек. Ненависть и зависть сжигают человека изнутри, обугливают душу дочерна. Она слушала священника с неприязнью, потому что его-то дети были живы.
Но только что впервые она не ненавидела эту женщину, а любила ее. Кто-то потихоньку начал вынимать гвоздь из сердца, и она знала – Кто. И слезы не жгли сердце, а тихо обильно изливались, облегчая его.