Часть 1
… Молодожены укладывались спать. «Милый, отвернись», – проворковала жена. Муж не только не отвернулся, но, как выразился бы соседский внук, включил ночное видение.
Тогда жена, стесняющаяся собственного мужа, повернулась к нему спиной, к экрану – передом. Скинула платье, лифчик, трусики и долго так и эдак себя оглаживала, красовалась: все – превсё до черной шкурки показала необъятной нашей стране, миллионам чужих мужиков от Москвы до самых до окраин. Срамница, мужа она стесняется…
БабТася не уважала американские фильмы. Да и наши пошли не лучше. То ли дело бразильские сериалы. Женщины там стыдливые, объятия целомудренные, поцелуи без этого мерзкого хлюпанья, всасыванья и чавканья на всю квартиру. БабТася в сердцах выключила телевизор. В огород было пора.
Взяла из холодильника приготовленные пакет молока, половинку батона, круг чесночной колбасы. Учуяв колбасу, в ногах закрутился, затолкался лобиком, запищал крошечный котенок Ленин. Назван он был так не из глумления над вождем, упаси Бог. Его весной принесла соседка, пятидесятичетырехлетняя Лена. Так и пошло. Гостьи, приглашаемые бабТасей на пироги, спрашивали: «Чей котенок?» – «Да Ленин». «Куда это Ленин котенок запропастился?»
Покормила Ленина. Уложила в объемную сумку тяжелый старинный зонт, теплую кофту. В её боковом внутреннем кармане лежало пенсионное удостоверение в полиэтилене, прошитом по краям суровой ниткой. В прошлом году у бабТаси во дворе вырвали сумку с килограммом ячневой крупы и тридцатью рублями денег. Она не растерялась, крикнула вдогонку: «Документы-то оставь!» Вор хоть скотина, а человеком оказался – на ходу выбросил пакетик с паспортом и «пенсионкой».
Куда бы она без пенсионки?! Это в Америке, бабТася по телевизору видела, пенсионерки делали косметические подтяжки на коленках, чтобы носить мини-юбки и соблазнять американских старичков. А сами, срамота, ровесницы бабТасе.
А то еще: натягивали на куриные ножки обрезанные штаны вроде панталон и отправлялись в круиз. У нас государство определило бабТасе свой круиз: ездить за полцены с одного конца города на другой в лавку, торгующую яйцами-бой, уцененным постным маслом и крупой.
Отношения бабТаси с государством издавна сложились непростые. Обе конфликтующие стороны имели прямо противоположные задачи. Государству экономически и политически была не выгодна долгожительница бабТася с ее пенсией, льготами и правами, которые она качала на ноябрьских митингах и тем самым лила воду на мельницу Зюганова с коммунистами.
В его, государства, кровных интересах было подтолкнуть, ускорить естественный ход событий в затянувшемся земном существовании бабТаси. Чему оно всячески деликатно способствовало, повышая при её мизерной пенсии цены на лекарства, квартиру, молоко и хлеб.
А бабТасе назло государству (на кося, выкуси!) упрямо, страстно, эгоистично хотелось жить. Что, еще раз подчеркиваю, грубо противоречило и даже подрывало интересы последнего.
Надо бы сходить перед не ближней дорогой в туалет. Но у бабТаси в тенистом углу огорода в ржавой бочке томится смесь из опила, сорняков и бабТасиных отходов жизнедеятельности. Никакой химии, никаких нитратов – и совершенно бесплатно. Как можно было расточительно спускать в городскую канализацию главную составляющую самодельного удобрения? Не зря корень у него одинаковый со словом «добро». Его от доброй хозяйки с нетерпением дожидались клубничка, помидорки, огурчики: самые первые, самые крупные да сладкие – на диво и зависть всем соседям в огородном массиве «Росинка».
И пусть в автобусе, бывало, бабТася переминается со страдальческим лицом, с закушенной губой – ничего, перетерпит, не барыня. Не лопнет. Зато все до последней драгоценной капельки довезет и пополнит заветную бочку…
У двери ждала самодельная кривоватая палка. На нее она, опираясь и тяжко охая, вскарабкивалась в автобус, непременно с заднего хода. По опыту знала: все передние места плотно, как бутылочными пробками, забиты ее ровесницами, такой же равнодушной и жестокой огородной старушней. До конечной остановки «Росинка» не присядешь. А в хвосте автобуса перед стонущей и обморочно задыхающейся бабТасей молодежь вскакивала и уступала место.
Хотя довелось ей видеть молодуху… Не приведи господи. Расселась на месте для инвалидов, ноги в полосатых штанах расставила – надо бы шире да некуда. Майка линялая короткая, открывает пуп с серьгой. А если кто вот так походя за серьгу дернет?! У бабТаси при этой мысли у самой в области пупка заныло. Голова у девки была обритая в серединке, по краям остатки волос торчали выщипанными перышками. В ушах блямбочки с проводами, слушает свою дикую музыку.
И сидела, значит, эта девка в переполненном автобусе, ухом не вела. Первой не выдержала маленькая бабулька, болтающаяся на поручне в непосредственной близости. Про таких говорят: сзади пионерка – спереди пенсионерка. В белой шляпе с опущенными, будто вымоченными краями, эдакая бабочка-капустница. В обезьяньей ручонке корзинка, на дне её зоркий бабТасин глаз углядел переносную телефонную трубку. Огородницы тоже. Намажутся давленой клубникой, облепятся огуречными кружочками и брякнутся загорать среди лопухов и лебеды в человеческий рост. БабТася таких не уважала.
– Девушка с веером – с плеером, не стыдно? – запищала бабулька. – Обратите внимание, сколько пожилых людей вокруг стоит. Вы не ошиблись, заняв это место?
Девка равнодушно смотрела за окно, притопывала в такт неслышимой музыке тяжелыми башмаками. Через минуту орало пол-автобуса, включая кондукторшу. Девка балдела, с ухмылкой водя взглядом по перекошенным, румяным от злости морщинистым лицам.
– Да она наркоманка, разве не видно? Глаза стеклянные.
– Оттаскать бы лахудру за космы, – это бабТася подала голос, хотя обычно в подобные скандалы не вмешивалась – не портила нервы.
– Не связывайтесь вы с ней. Подкараулит в безлюдном месте… Их и не садят нынче.
На своей остановке, одержав полную и безоговорочную победу, морально размазав по стенке пенсионерское братство, девка не спеша вывалилась, покачивая толстыми полосатыми ягодицами. В автобусе пахло валокордином. Бабочку-капустницу на конечной остановке ждала «неотложка»: сгодился-таки ее телефон. Расходясь по своим домикам – скворечникам, пассажирки еще долго галдели. И даже невозмутимая бабТася испытывала некоторое теснение в груди и забыла, что надо ей поспешать к заветной бочке.
Вышла на свой ухоженный, как игрушечка, участок.
– Не сопрели тут без меня, матушки? – приговаривала, закатывая пленку на парнике. У нее была привычка разговаривать со всем, что ее окружало, включая неодушевленные предметы.
Посмотрев очередную серию, благодарила телевизор. Вставая, распаренная, из ванны, даже слегка кланялась: «Спасибо, милая ваннушка». Экая красота: собственная маленькая банька на дому. Открывая ключом дверь квартиры или огородного домика, беспокоилась: «Как тут без меня дневали-ночевали? Ребятки мои как поживают?» Ребятками бабТася называла цветы. Их она разводила и на огороде и в городской квартире великое множество.
Очень она любила разные растения. Взять человека, птицу, животное, пусть даже самое бесшумное и чистоплотное – кошку, а все равно сколько от них шума, беспокойства, грязи. Особенно от людей. Как говорил о них бабТасин сверстник, покойный артист Райкин: «Вдыхают кислород, а выдохнуть норовят всякую гадость». Цветочки и зелень «выдыхали» свежесть и аромат, жили своей жизнью тихо, кротко, радовали глаз и душу. И баба Тася вытягивала морщинистые губы и чмокала граммофончики кабачков, и первый тугой розовый помидорчик, и пряную веточку петрушки, и янтарное яблочко «уральский налив».
– Тася! – за смородинными кустами маячила голова соседки. – Сегодня опять председательница заходила. Если не отдашь общественную печать, говорит, с милиционером придет.
БабТася сделала вид, что не слышит и не видит, увлеченная работой. Подоткнула верхнюю и нижнюю юбки выше бугристых, лиловых, увитых венами ног. Проворно выщипывала одной рукой сорняк, другой тут же прорывала рыхлый чернозем в междурядьях. Быстро наполнила сорной травой два ведра, вывалила в преющую в углу огорода компостную кучу – и бегом к другой грядке. Никто сейчас не узнал бы в этой метавшейся на шести сотках могучей женщине, в этой играючи взмахивающей тяпкой богине земледелия и плодородия Деметре помирающую автобусную старуху.
– Ишь, – бормотала она. – Печать… Фигу вам с маслом, а не печа Подавитесь вы ею, не больно нужно, – тут же противоречила сама себе.
Давно ли огородники били челом, горячо уговаривала бабТасю возглавить «Росинку». Чем только не прельщали ее: и освобождением от налога на землю и платы за воду, и полсоточки под картошку обещали прирезать. И льстили, что легкая рука у нее, что редкие советы дает, ни в какой литературе такие не найдешь, и командирская жилка у нее есть.
БабТася слабая женщина, возьми и согласись. И так с головой втянули ее председательские хлопоты, что собственный огород забросила. Соседский внук подарил катушечный магнитофон со старыми записями. Поковырялся отверткой, подсоединил куда что следует. С самого ранья она сидела в домике сторожа и с чувством выговаривала в дырчатую черную, как довоенное радио, блямбу микрофона: «Алевтине Иосифовне с девятой улицы исполняется восемьдесят семь лет! Огородное правление от души поздравляет ее песней «Потому что нельзя, потому что нельзя быть на свете красивой такой»…
…А вот Кирилл Петрович с улицы номер два убедительно просит передать песню для любимой жены, с которой они отметили серебряную свадьбу. Исполнителя и название песни он не знает, помнит только, что там есть строчки: «А под ее атласной кожей течет отравленная кровь». Уважаемый Кирилл Петрович, выполняем вашу просьбу. А заодно просим немедленно уплатить взносы, иначе отрежем вас от воды. Желающие приобрести навоз отборный конский, обращайтесь к сторожу. А сейчас прослушайте новости о международном положении и событиях в Ираке…»
Если не поступало музыкальных заявок, бабТася по собственной инициативе заполняла паузы Кадышевой и Бабкиной. Четыре мощных громкоговорителя были установлены по периметру огородного общества. Ни один огородник не оставался не охваченным бабТасиными культурно-политическими радиопередачами.
Через полтора месяца общее собрание взбунтовалось. Все кричали, что даже воробьи из «Росинки» от такой жизни повывелись, и что от визга Бабкиной и огородники скоро повыведутся. И на том же собрании единогласно скинули бабТасю с председательского кресла.
БабТася в президиуме улыбалась с каменным лицом. На столе под рукой у нее лежала местная газета с заметкой о том, как «всегда весело, оживленно в огородном обществе «Росинка» благодаря радиопередачам председательницы Т. Ф. Власовой» и как ей за это признательны «все члены правления и общества». Между нами, заметку написала сама Т. Ф. Власова, то есть бабТася. И за «всех членов» подписалась тоже она, но это не имело значения – газетка все равно не пригодилась.
Уходя, бабТася сказала вновь избранной щуплой остроносенькой председательнице:
– Не завидую вам. Я, слава Богу, отмаялась с этим неблагодарным народом. Опять по-человечески заживу.
А у самой щемило сердце, все из рук валилось. Чуть не слегла тогда.
Погода испортилась. Небо затянуло, закрапал дождик. Ну что ты будешь делать. Где-то у людей жара, солнце с неба не сходит, лето дак лето. А тут от холодов и дождей сама, того гляди, заживо сгниешь. Одно сладко утешает, что зажравшуюся Москву, где их пенсионеры получают особую, неизвестно за какие заслуги назначенную надбавку к пенсиям, дожди топят еще больше («дай Бог, штоб и дальше топили»).
День пропал. Испортила глупая соседка весь трудовой настрой. БабТася со всей силы, по плечики вогнала штыковую лопату в землю. Пошла в домик попить холодного молочка, отдышаться. Взглянула на старенькие ходики: автобус через двадцать минут, успеет. Котенок Ленин у порога небось давно сидит, орет как резаный от голода, от одиночества, оттого что корытце не убрано.
В маршрутке бабТасиной соседкой оказалась утренняя бабочка-капустница: оклемалась, видать. Над ухом надрывался динамик:
– То есть позвольте, – возмутилась капустница, – это как же «просто так»?! Без гарантий, без штампа в паспорте, без любви, без создания семьи – ячейки общества, которой, как известно, крепнет государство? А если, страшно сказать, дети случатся? Просто так, милочка, ничего не бывает, рано или поздно придет расплата в виде холодной одинокой старости! – она победно озиралась кругом, приглашала в союзники и бабТасю, и весь автобус.
– рыдал динамик.
– А вот это, – комментировала въедливая соседка, – уже, извините, пропаганда беспорядочных половых связей, чреватых букетом сопутствующих явлений. Незапланированная беременность, аборты, венерические заболевания, СПИД, наконец! – демонстрировала она свою ученость. – Вы не находите? – обратилась уже напрямую к бабТасе.
Та угрюмо смолчала. Хватит, обожглась в своей «Росинке» на радиопеснях.
Приподнялась и, ничего не говоря, повернула выключатель.
Часть 2
Отпахав на огороде, бабТася уснула на коечке. Проснулась, когда на улице, к ее страху, стояла ночь. К страху – потому что на десять часов вечера были назначены переговоры с младшей сестрой Аней, живущей в Новосибирске. Переговоры не срочные, но у Ани больное сердце. Не подыми бабТася трубку, с сестрой от переживания мог случиться приступ, такое однажды было. И вымахавший в толстого наглого кота котенок Ленин небось давно сидит у порога, орет как резаный от голода.
И не ночь еще была вовсе, луна только прорезывалась. Но для бабТаси, которая после шести вечера забыла, когда выходила на улицу, стояла самая настоящая ночь. Пока шла вдоль нескончаемых заборов огородного массива «Росинка», даже припомнила молодость, деревню. Как, поеживаясь от сырости и подбадривая себя взвизгами, с девками спускались к черемуховой речке. Пели на бережку, сами себя заслушиваясь: складно, жалобно выходит. И сейчас, как тогда, оголтелые лягушки праздновали свои свадьбы. Так же терпко, сладко и бесстыдно пахло черемухой. Господи, как свежо, одной бабТасиной груди не справиться дышать, тремя бы в самый раз.
Вот и вышла к окраинной городской улице. Тут все первые этажи домов были скуплены под ночные забегаловки. Бешеные, скачущие огненные вывески молодили и окрашивали бабТасино лицо в разные цвета: от багрового, будто только вышла из парилки, до трупно-зеленого. Мимо кучками шла молодежь, а спасительного автобуса все не было. БабТася скромненько, задом зашла в ивовые пыльные кусты, чтобы не мозолить попусту глаза молодым. В кустах на нее налетели тучи голодных комаров. Лезли, паразиты, в глаза, в уши под платок, под юбку. БабТася похлесталась юбкой, но мало помогло.
Куст жил своей ночной жизнью: пыхтел, возился, постанывал: понятно, дело молодое. Однако, бабТася быстро сообразила, дело совершалось не по обоюдному согласию. Кто-то ругнулся: «Кусается еще». Кто-то всхлипывал: «Пустите, пустите».
– Щас милицию крикну! – От бабТасиного вскрика куст замер.
Под фонарь выскочила растрепанная девчушка – следом двое. БабТася обрушилась на девчушку:
– Верка, битый час тебя ищу. Отец с матерью весь райотдел на ноги подняли, улицу с милицией обшаривают.
Через секунду паскудников как ветром сдуло. А они с девчушкой, пригибаясь, как партизаны, быстро шли, почти бежали по тропке обратно к «Росинке». БабТася шипела: «Шире шагай, девонька. Обман вскроется, нам обеим несдобровать… Ничего они тебе не сделали?» Ничего, сквозь зубы сказала девчушка.
В медучилище однокурсницы прозвали Ксендзом Ксению Дзюину, подсократив фамилию и имя: за то, что макушку бреет, и нелюдимая. Подруг нет, бой-френда, чтобы на дискотеки водил и любил, тоже нет. Да и есть ли она, любовь, задавалась вопросом Ксендз. И выстраивала короткую жестокую цепочку из вопросов-ответов: зачем хорошенькие сокурсницы красились и обнажали животики и ножки? Чтобы нравиться. Зачем нравиться? Чтобы соблазнять. А соблазнять зачем? Да чтобы трахаться, конечно – и это была единственная, жестокая правда жизни. Всё остальное враньё.
Непревзойденными чемпионками вранья, разумеется, были бабки. Держались святошами, а сами небось за свои замшелые жизни столько напакостили – с порошком не отмыть, не отскрести. Ксендз тренировала силу воли на бабках в общественном транспорте. Усаживалась впереди, широко, устойчиво расставляла колени, втыкала в ухо микрофон. Самая шебутная старушенция начинала визжать как резаная. К ней присоединялись еще штук двадцать пассажирок. Вот это была музычка!
Нет лучшего способа закалить характер, как выдержать бой с автобусными бабками. Так закалялась сталь. А вам слабо?
Кого Ксендз любила – это грудничков из Дома малютки. она им делала массаж. Голенькие, они сначала страшно пугались, загребали ручонками воздух, таращили глазенки. А потом согревались и засыпали в ее теплых тяжелых ладонях.
В домике бабТася ставила чайник и искоса поглядывала на гостью. Она узнала обритую автобусную девку в полосатых штанах и майке, открывающей пуп. Сережка в пупе отсутствовала. Видно, кто-то помыслил в одном направлении с бабТасей и вот так, походя, дернул-таки… Ксендз, кривясь от боли, прикладывала к запекшейся ранке на животе чистую тряпочку, смоченную, за неимением йода и зеленки, в кипяченой воде.
– Выдрать бы тебя отцу-матери, чтоб по ночам не шаталась, – выдала от сердца бабТася, когда сели пить чай.
– У меня нет родителей. Я детдомовская… А ты, бабушка, хи-итрая. Как это сообразила сразу: «Верка», «с милицией ищут»… Верка – это внучка твоя?
– Не приведи господи таких внучек и деток. Миловал Бог от тех и от других.
– А я маленьких люблю, – призналась КсенДз. – Уже присмотрела себе в Доме малютки ребеночка одного.
БабТася закашлялась чаем:
– Совсем ума лишилась. Сама родишь, какие твои годы.
– Ты же вот не родила.
– Сравнила. Тогда жизнь была другая. Война, полтора мужика на деревню.
Жизнь другая… А любили, ревновали – куда тебе нынешним бразильским сериалам. О красавце Андрее она и помышлять не смела, однако матушка с батюшкой сладили с его родителями. И когда стояли под венцом (тайно ездили в районную церковь), казалось, во сне все происходит. В постель каждый раз ложилась, как в первый раз, в животе сладко ныло. Потом все чаще натыкалась лицом на твердую мужнину спину. Потом вообще ложилась спать одна.
Людская молва Андрея оправдывала: у полюбовницы живот растет, а Тася, законная мужняя жена, пятый год ходит пустая. Выдрать косы принародно мужниной зазнобе, как это в деревне практиковалось, не получилось: тяжел оказался кулак у Андрея. А она и кулак его тяжелый горько любила. Так бы каждую сжатую от гнева, побелевшую косточку и перецеловала: на, бей, убивай! Та поймет, кого любый муж годами не касается.
В деревне чувства не выплеснешь – стыдно. Деревня любит и ненавидит с сухими глазами. Когда становилось невмоготу, Тася уходила в лес и кричала. Выкричавшись, возвращалась домой и жила дальше. На пятый года их супружества, ранней весной сорок первого, Андрей подал на развод и совсем перебрался к полюбовнице.
Как началась война с немцами, Тася, стыдно сказать, за своим горем не заметила. Когда первую партию мужиков отправляли на станцию, Андрей пришел, встал на колени и повинился.
– Тася, – сказал, – Тасенька. Виноват перед тобой, страшней некуда. А они-то (полюбовница с не родившимся дитем) не виноваты. Помоги им, у них никого на свете нет. Тася, видишь, я, мужик, перед тобой плачу. На коленях прошу: не бросай их, пропадут они. Жизнью своей клянусь, ребенком своим: живой вернусь, только твой до гроба буду. На руках носить буду. Письма одной тебе буду писать. Только их не бросай – пропадут.
Немцы подходили. Про их зверства такое рассказывали – люди холодели. Уехать на восток тогда было немыслимым делом. А у Таси родная сестра, младшенькая Аня на железнодорожной станции уборщицей. Раздобыла два билета до сибирской станции – там тетка жила. Тася пришла в дом к мужниной полюбовнице и поняла: прав Андрей, такая не выживет. Господи, было бы что тут любить-миловать, чем она мужика взяла?! Две кости и стакан крови. Одна Тасина тугая, розовая в складочках, рука у подмышки была толще в обхвате, чем вся вместе взятая полюбовница.
Только живот выпирал, опустился: значит, не сегодня-завтра… Этот свой живот полюбовница все прятала и не могла спрятать от сурового Тасиного взора. И в вагоне забилась, как зверок, в самый угол полки, посверкивала из тьмы кошкиными круглыми глазами, не разговаривала. А Тася не больно и набивалась с разговорами, много чести.
Что ей думалось, когда они вот так ехали? А трудно сказать что думалось: и так, и эдак, по-всякому. Как представит ее в Андреевых горячих любых руках – так бы набросилась и избила до крови. Да ведь по возрасту дите еще совсем. Ни ума, ни опыта, а уже свое дите вот-вот родит.
Ну, про что еще рассказывать? Про то, что мужнина любовница в вагоне рожала, а Тася ей рот зажимала, и дите и послед принимала, и за кипятком бегала? Что свои хорошие, крепкие еще юбки впопыхах на подгузники для Славочки передрала? Про то, как приехали в деревню, а ей в спину смеялись, и родная тетка отказалась их в избу пустить («Всяких дур видала, но штоб таких как ты, Таська…»)
Тася устроилась на ферму скотницей. В крайнем у выхода стойле сложила печурку. Выскребла пол и стены, вмазала в оконце осколок стекла. Так и жили до конца войны. Андрей слово держал: писал только на имя Таси, про полюбовницу с сыном ни полслова. Тася чуяла его тоску, в ответных письмах обводила на бумаге чернилами пухлую Славочкину ладошку. Рассказывала, что у Славочки первый зубик пошел, что на масленицу жар случился, сбили горячим молоком. Что Славочка своими ножками за воробышком побежал. Что Славочка первое слово сказал. Какое не написала, а сказал он: «Та-ася». Как только немцев погнали, втроем вернулись в родное село, на родные усадьбы: разоренные, запущенные, но, слава Богу, не спаленные.
– Ну и как Андрей? – спросила Ксендз. – Живой пришел? Вернулся?
А как же. Вернулся. К полюбовнице.
Тася подалась в город, чтобы не видеть любви-лада в их семье. Не смотреть на новый победно растущий живот полюбовницы, ее светящиеся счастливые кошкины глаза. А самое главное – Славочку чтобы не видеть, себя не терзать. Где он сейчас? Большой человек, начальник, наверно…
– У меня парня тоже Андреем звали, – вздохнула Ксендз. – Он в Чечне погиб.
БабТася покачала головой. Ишь ты. Ая-яй-яй. Вон они, какие нынешние-то вдовы. Бритые, в полосатых штанах, с проколотыми пупами.
Ксендз выучила все поминальные дни в православном календаре. Покупала в «кулинарии» посыпанные сахарной пудрой слойки, на рынке – живые цветы. К кладбищу шла в черном платье, с потупленной головой, с опущенными глазами. Ей казалось, все попадающиеся навстречу люди догадываются, что она идет к геройски погибшему жениху.
Брала у сторожа лейку, мотыжку и обихаживала могилку. Пропалывала и поливала цветы. Вынимала спрятанную под сиренькой тряпочку, вытирала птичий помет с мраморного памятника. Потом ополаскивала руки и садилась, приятно уставшая, надолго замирала с надкушенной слойкой в руке. Думала, как бы все сложилось, если бы Андрей не погиб. Мимо шло много народу, и ей казалось, что все уважительно смотрят на ее скорбный черный силуэт.
– Погоревала, отдала дань – и хватит убиваться, – посоветовала бабТася. – Мертвый с мертвыми, живой с живыми. Какие твои годы, встретишь еще парня.
Ксендз внимательно смотрела на бабТасю: рассказать или нет, что было дальше? Что не то что живые, даже мертвые с того света могут изменить, плюнуть в самую душу.
Дальше было вот что. В Родительский день она пришла и увидела: на могиле пирует веселая, хорошо поддатая компания. И громко гадает, кто это деревья и цветы тут рассадил, кто богатое мраморное надгробие поставил вместо прежней ржавой жестяной пирамидки. Спорили, ругались. Решили, что – за счет собеса.
Среди дядек и теток была девушка, похожая на куклу Барби. Она то и дело привставала и, пошатываясь, пьяно приникала крашеными губками к холодным мраморным серым губам, столько раз целованным Ксендзом. Как Ксендз вынесла это, сидя на соседней могилке?! Как не набросилась на соперницу с кулаками, с криком: «Это мой парень, мой памятник, моя могила!» – она не знает.
– Ай-яй, чего в жизни не бывает, – дивилась бабТася. – Выходит, вас у него две девки при жизни было, да ты не знала. Вон оно когда открылось.
А если еще глубже раскручивать свою историю-матрешку? Что насчет памятника – это да, это правда, Ксендз сама заказала. Вот только с фотографией заминка вышла. Гравер попросил у нее новый снимок: старый-то, вынутый из круглого железного окошечка, выцвел.
А у нее не было фотографии, и быть не могло. Самозванка она, никто солдату. И на заброшенную, неухоженную, заросшую пыреем солдатскую могилу наткнулась случайно. Только и была на жестяной пирамидке ржавая табличка, что погиб от роду девятнадцати лет в Чечне, что зовут Андреем. Тогда училище хоронило физрука, а Ксендз пошла побродить по кладбищу…
Правда, как всегда, отыскала Ксенда, взяла за шкирку, встряхнула и сурово, как следователь, прикрикнула:
– Взгляд не отводить! В глаза мне смотреть! В глаза!
Ксендз отчаянно посмотрела правде в глаза и призналась сама себе: при жизни, перед армией, этот красавчик Андрей небось ходил на дискотеки, тянул из банки пиво, тискал кукол Барби. А такую, как Ксендз, в упор бы не заметил. И это было единственной правдой.
– Ишь ты, ишь ты. Не знаю, что тебе и сказать, – растерянно утешала девушку бабТася. – Не переживай так, не принимай близко к сердцу, а то на тебе лица нет. Все у тебя будет: и муж, и детки. Какие твои годы. А ты вот лучше еще чайку с вареньем.
До утра, пока в окошках не засинело, выпили два чайника, опустошили полторашку варенья из яблок и черноплодки. И бабТасе хорошо, легко с гостьей было, даже с сестрой Аней так не бывало. Потом Ксендз помассировала больную бабТасину руку. И, о чудо – вечно зябнущая, зубовно ноющая рука – вдруг стала теплой и тяжелой, как утюг, потом тяжесть ушла, а вместе с ней ушла боль.
И до того бабТасе понравился чудодейственный массаж и Ксюшины руки, что она, боясь отказа, торопливо предложила той у себя квартировать.
– Живи бесплатно, руку только лечи. А то ведь забыла, когда спала с ней. Будто тупой пилой ночь напролет пилят.
Вслух озабоченно делала перестановку в квартире:
– Койку ширмой отделим… Лампочку ввинтим, сиди себе с книжками.
Выходя из домика, Ксендз сурово забрала у бабТаси сумку:
– Нельзя после массажа сразу нагрузку на руку.
БабТася навесила большой замок, нагнулась спрятать тряпочку с ключом под крыльцо. По привычке зыркнула вокруг: не видит ли чужой глаз…
Чужой глаз находился рядом. И сразу кольнуло сердце. Как же она, такая осмотрительная, такая осторожная, всегда ставящая в пример сестре Ане свою бдительность, допустила оплошность? Мало разве в газетах пишут, по телевизору показывают про то, как мошенники умеют в душу влезть, лапши на уши навесить? Хорошую-то девку разве по ночам в кустах таскают? А она, полоротая, ее впустила в дом, открыла тайник с ключом от домика. А в домике: телевизор «Рекорд», почти новый электрочайник, чашки-ложки, инвентарь…
«Отвернись, – хотелось потребовать бабТасе. – Отвернись, пока ключ прячу. Мало ли што…»
Девка, конечно, всё поймет. Швырнет бабТасину сумку на землю. Скажет что-нибудь вроде:
– Да пошла ты. И квартира твоя заплесневелая пошла вместе с тобой.
И останется бабТася с кастрированным котом Лениным и перспективой одинокой, до воя, старости с зализыванием больной ноющей лапы… Эх, либо пан, либо пропал.
– Ксения, спрячь-ко ключ своей рукой. Когда занемогу, тебе в огороде хозяйничать.