– …Коррупция… Беспощадно рубить гидре головы… Пронизано сверху донизу… Непримиримая борьба… Разгильдяйство… Очковтирательство… – Человек на трибуне, читающий по бумажке, остановился, чтобы сглотнуть слюни. Непредвиденную остановку зал истолковал неверно, решив, что в бумажке в этом месте следует ремарка: «Пауза. Долгие, продолжительные аплодисменты». И захлопал долго и продолжительно.
Но в речи в этом месте ничего не говорилось про аплодисменты. Выступающий поднял ладонь, унимая зал, и недовольно возвысил голос. И постепенно добился разжижения, угасания, а затем и вовсе прекращения аплодисментов. И благополучно договорил речь до конца, где действительно в скобках было написано: «Бурные, продолжительные аплодисменты».
Под них докладчик Ивкин тщательно собрал бумажки и покинул трибуну.
Шло областное расширенное заседание. С балкончика для прессы зал был похож на живой пышный, шевелящийся ковёр, затканный строгими узорами – это в чёрных, серых, коричневых костюмах заседали госслужащие и хозяйственники, озабоченные судьбой сельского хозяйства в области. Изредка диковинными легкомысленными цветками узор разбавляли женские нежные блузки.
Заседание шло давно. Приглашённые подустали слушать докладчиков. Кто-то дремал, подперев опущенную голову, будто просматривал бумаги. Кто-то, не скрываясь, читал глянцевый бульварный роман. Председатель колхоза-миллионера, повернувшись к трибуне спиной и глядя снизу вверх, с удовольствием беседовал с румяной хорошенькой агрономшей из областного управления. Даже отсюда, с балкона, хорошо прорисовывалась сквозь блузку её сильно декольтированные упругие грудки.
Ивкин сидел в президиуме, не шелохнувшись, не отрывая скорбного взгляда от зала. Руки на столе были напряжены, пальцы намертво сцеплены «в замок».
«Вот единственный в зале человек, которого действительно волнуют вопросы государственной важности», – так, должно быть, думал новичок-оператор и одобрительно снова и снова наезжал камерой на сосредоточенное ивкинское лицо.
Но Катя отлично знала, в чём секрет такой прилежности. От многочисленных заседаний, иной раз по семь раз на дню, Ивкин страдал жестоким геморроем. Было известно, что он всегда носит в портфеле и кладёт на кресло заговорённый тряпичный коврик. А также занимается проктологическими упражнениями, о которой в обществе дам и говорить неприлично.
Вот и сейчас, судя по знакомому сосредоточенному выражению лица, Ивкин, пользуясь удобным моментом, укреплял прямую кишку. На мысленный счёт «раз-два-три» – медленно сжимал ягодичные мышцы. «Пять-шесть-семь» – плавно отпускал их. Когда он замирал, фиксируя, как советовал доктор, сфинктер в максимально сжатом состоянии, его взгляд становился особенно просветлённым.
Катя с этими совещаниями тоже того и гляди заработает министерскую болезнь. В кармане джинсов давно щекотно вибрировал мобильник, так что она то и дело тихонько ойкала и хваталась за бедро.
– Ты что, блох от своих подопечных нахваталась? – спросили её. Катя работала корреспондентом в отделе сельского хозяйства.
В великолепном громадном вестибюле, отделанном мрамором и гранитом, устланном коврами, было пусто и гулко. Звонила дочка («Мамочка, мне холодно!» – «Ксюшик, укройся одеялом, ляг на бочок, подожми коленки…» – «Хи-хи, мамочка, у меня тогда животик скомкается!»)
Господи, когда же кончатся холода? Квартира угловая, стены дышат погребным холодом. Катя с Ксюхой ходят, как фрицы недобитые: напяливают всё, что можно: старые кофты и лыжные штаны, безрукавки, шубейки, шерстяные носки, валенки.
Второй на телефоне высветилась редакторша.
– Закругляйся, тут горячая тема. Ну и что, заседание? Не мне тебя учить. Обрисуешь атмосферу, перечислишь, кто был в президиуме, надёргаешь пару фраз из выступлений. Главное, ничью фамилию не пропусти – смертная обида. Не вздумай речь Ивкина сокращать и редактировать, как в прошлый раз, упаси тебя бог.
Горячей темой оказался звонок доярки из Ольшанки, богом забытого сельца на краю области: что-то о голодных – не поенных, замерзающих телятах. Вот так всегда. Как будто нет у них в отделе здоровых мужиков. Между прочим, Катя – мать-одиночка, воспитывающая несовершеннолетнего ребёнка и замученная придатками.
Редакторша выслушала Катины доводы и задумалась. Слышно было – покатала по столу массивную ручку:
– Катерина, помнишь приглашение болгарских журналистов из города-побратима? Напишешь статью – твоё… Машину бери Ниссан: мягкая, тёплая.
Ехали в Ольшанку, а попали в зимнюю сказку. Накануне случился сильный снегопад, а сегодня морозно, ни ветерка. Вдоль дороги – ели и сосны с восьмиэтажный дом. Каждая гигантская лапа заботливо укутана, упакована в снег, как в толстый спальник из голубоватого холлофайбера. Берёзки, наоборот, прозрачные, хрупкие. Прикоснись – ветки со звоном обломятся, рассыплются на тысячи стеклянных кусков.
– Заколдован невидимкой, дремлет лес под сказку сна…
Катя декламировала стихи, ахала, стонала от восторга. То и дело просила шофёра Костю остановиться, выскакивала, щёлкала фотоаппаратом. Боже, какие получатся снимки, как они украсят её квартирку. Да хоть в подарок кому не стыдно: увеличить, вставить в рамку. Роскошь!
А тут ещё позднее ленивое солнышко взошло. Как заиграл лес, заполыхал, загорелся тысячью красных, жёлтых, зелёных, синих огоньков – глазам больно!
– Ксюшик, смотри, смотри! Впитывай.
Хорошо, что Ксюха умолила её не вести в садик, а взять с собой. Ну, что она бы на той прогулке в своём садике увидела? Утоптанный снег, жёлтый и дырчатый от посещения ничейных собак?…
Ни души. Дорога – как безукоризненный, ослепительный асфальт. Костя радуется:
– Американцам такой хайвэй не снился!
…Через четыре часа неслись обратно по этой же дороге. Январское солнце заходило. Небо и сугробы светились прозрачно и рубиново, будто на них пролили дорогое вино. Но в машине стояла печальная тишина, от утреннего настроения следа не осталось. Ксюшка спала на коленях у Кати, на личике дорожки от слёз.
В Ольшанке дружно топились избы. Над каждой кверху поднимался белый, ровный столб дыма, кудрявый и крепкий, точно изваянный из гипса. Казалось, небо не падает на землю, подпираемое этими прочными ольшанскими столбами.
У магазина топталась бабка. Катя выскочила спросить дорогу до телятника. Беззубая старуха долго не могла сообразить, что от неё хотят. А поняв, открыла рот… Нынче летом Ксюха, собирая на даче колорадских жуков, забыла их в плотно закрытой банке на солнцепёке. Через неделю Катя обнаружила банку. Заранее морщась и отворачиваясь, отвинтила крышку… Вот такой же ужасной сырой гнилью дохнуло из чёрного провала старухиного рта.
– Какая она старуха? – возразила завфермой Ираида, которую они отыскали в конторе и повезли с собой. – Это же Галька Арефьева, ей тридцать шесть есть ли? Да вы про неё писали, когда практику в газете проходили, помните? Передовик, по 40 тысяч литров молока надаивала. На всю область гремела. Нынче вот только с панталыку сбилась, себя не соблюдает. В непорядок пришла, это маленько есть.
«Маленько»… Катя вынула из сумочки пузырёк итальянских духов, капнула на палец, нанесла у крылышек носа, чтобы не думать про колорадских жуков.
Телятник чернел посреди поля, покрытого пышным девственным снегом, посыпанного алмазной пыльцой. «Под голубыми небесами великолепными коврами, блестя на солнце…»
Не то, что тропки, намёка на человеческий след нет. Туда ли приехали? «Туда, туда», – бормотала смущённо Ираида. Катя натянула поверх торбасов спортивные брюки и храбро, проваливаясь, где по колено, а где и выше, первой побрела к телятнику. В четыре ноги отгребли снег от болтающейся на одной петле дощатой двери.
Внутри оказалось холоднее, чем на улице: там хоть солнышко светит. Между досок крыши морозно синело небо. Стены щелястые – кулак пролезет, толсто заросли изнутри сухим снегом.
В морозной полутьме ни звука, ни шевеления. Катя, прижав варежку ко рту, стояла среди телячьего кладбища. Холмиками возвышались выбеленные морозом трупики. Торчали обтянутые кожей хребты, рёбра, судорожно вытянутые мосластые ноги: в чёрных пятнах, с признаками гангрены. Катя нагнулась, заглянула в мороженые мутные глаза мёртвого телёнка. Лиловые, как колокольчики на летнем лугу, где они паслись и играли под тёплым солнышком…
Страшно подумать, какие муки пережили маленькие живые тёплые существа, постепенно превращаясь в насквозь мороженую плоть. Не кормленные, не поенные, трясущиеся в ознобе неделю: семь праздничных нескончаемых сорокаградусных декабрьских ночей и дней. Разделённые перегородками, не могущие даже прижаться друг к дружке, чтоб хоть чуточку согреться. Все новогодние праздники, когда Катя в тепле ухарски опрокидывала в рот шампанское и лихо отплясывала в гостях, у себя дома, в Доме журналиста, в ресторане, ещё где-то – всё это время малыши стояли здесь…
В углу взмыкнуло, застонало живое. Обессиленная тёлочка пыталась встать, слабо кидала ногами, но даже голову не могла удержать. Голова на тощей шее напоминала кошачью, со светящимися в темноте огромными глазами, с жутко, жёстко торчащими белыми, заиндевелыми усами.
– Зарплату не платят, полгода копейки в глаза не видели, – Ираида размахивала руками, с видом опытного экскурсовода. – Колхозники не люди, за бесплатно работать? Телёнков жалко, я – по домам, а мне в рыло кукишами тычут. Тебе, говорят, телёнков жалко, а нам наших ребятёнков жальче. А тут – праздники. А тут – зима продыху не даёт, в жисть такую вторую не помню. Когда же кончатся холода, а? Второй месяц под минус сорок держится, едрит их… – Ираида смачно выразила своё мнение по поводу морозов. – Силос в яме замёрз насквозь. Потыкали вилами да ушли. Речка промёрзла до дна.
– Силос из года в год промерзает. Это не отговорка, – заметила Катя. – Пьют?
– Чего?
– Праздники-то, говорите. Пьют скотники, доярки?
– Ну, уж и пьют. Не больше, чем в городе. – Ираида кокетливо отмахнулась. От неё самой припахивало бражкой.
– Кто у вас отвечает за телят?
– Ну… Галька Арефьева и отвечает.
Катя вспомнила дохнувшую смертью женщину у магазина и содрогнулась: вот в чьей власти находились доверчивые тёлочки с лиловыми глазами-колокольчиками.
…– Мужиков созвали, – продолжала словоохотливая Ираида. – Пообещали с каждой тёлочки ножки и хвосты на студень, к Рождеству-то разговеться. Какая ещё дышит – тут же свежевали. Некоторые так в лёд вмёрзли, матушки, – с кожей, с мясом отдирали. Теля ревут, мы, бабы, ревём. Страсти, не приведи господи!
– Мамочка! – Позади стояла Ксюшка, глазёнки в пол-лица. Идиоту Косте хватило ума привести сюда ребёнка. – Мамочка! Там мёртвые телёночки! У них шёрстка дыбом стоит, и на щёчках слёзки замёрзли. У всех! – у Ксюшки самой на ресницах наливалась слезища.
Слеза ребёнка стоит мира, будь то ребёнок человеческий или коровий. За слезинку дочери Кате хотелось идти и убивать виновных – тех, кто устроил массовое бессмысленное и равнодушное убийство телят. Всю последующую неделю она фурией носилась по всевозможным кабинетам. Районная администрация от происшедшего сразу отреклась:
– У хозяйства «Ольшанка» есть собственник. По закону мы не имеем права вмешиваться в его дела.
Собственник – молодой бизнесмен Безденежных (фамилия прямо из раннего Чехова). Его телефоны отключены, на SMS-ки не отвечает. Чует кошка, чьё мясо съела. Катя настрочила большое заявление в прокуратуру, с приложением фотографий. Уголовных статей на Безденежных найдётся хоть отбавляй: невыплаченные банковские кредиты, полугодовая задержка зарплаты работникам, жестокое отношение к животным…
Прокуратура располагалась недалеко от гостиницы, где, по слухам, мог остановиться бизнесмен. Катя забежала туда. Безденежных в гостинице не оказалось. Зато в холле на бархатном угловом диванчике, за жирной пальмой, прятались и целовались, как сбежавшие с урока школьники, председатель-миллионер и хорошенькая агрономша из управления.
Катя совершенно невежливо вклинилась между парочкой, хватала малознакомых, в общем, людей за руки. Жарко, точно продолжая давно начатый спор, клеймила оскотинившегося бизнесмена Безденежных. Не желала замечать, что у любовников совсем иные мысли и цели на ближайшие часы.
Агрономша сразу заскучала и отговорилась желанием посетить дамский кабинет.
– Знаю я этого Безденежных. Хороший паренёк, но – дрябловат. Жаль, быстро заклевали, – председатель нетерпеливо поглядывал в сторону портье, не спеша оформлявшего номер. – Отговаривал я его связываться с этой Ольшанкой. Идеалист хренов, навозу не нюхал… Начал бойко. Купил в кредит молокопровод, транспортёр, итальянский охладитель, разжился сортовыми семенами. На племенное стадо замахнулся, а там нетель по полста тысяч идёт. А цены на молоко рухнули (переработчики сговорились), а молокопровод свои же мужички разобрали и пропили, а озимые вымерзли, а банк в одностороннем порядке процент поднял…
– Ну, хорошо, – Катя не могла так сразу расстаться с острой неприязнью к «хозяйчику», как она про себя окрестила Безденежных. – Ну, пускай. Но он что, осенью не знал, что телятник дырявый, что кормить нечем и некому, что телята об-ре-че-ны?! Не можешь сам – продай тем, у кого больше толку…
– Да он бы рад, бедняга, а где покупателей найдёшь?! – Председатель заразился Катиным отчаянием. – Дураков нет! Кому нужно хозяйство, где долгов больше, чем имущества?
– Тогда… уж забил бы их, что ли. Чтоб не мучились. Неделю вымораживать живых, маленьких… Садизм какой.
– А это уж не его на то воля. План, цифры, отчётность – знаешь такие слова? Нашу область на всю Россию похвалили: поголовье сохраняется, молодняк приумножается. Ивкину орден вручили. Во всеуслышание наше сельское хозяйство в пример другим регионам привели. Так что негласный приказ: до Нового года – ни-ни. Не то что под нож – чтобы единый волос ни с теля, ни с коровы не упал. С живого или помершего мучительной смертью – неважно.
– Так значит, главный виновный…
Председатель в ответ молча выразительно показал пальцем вверх, в потолок. Затем перевернул крупный указательный палец и указал вниз. И тем же пальцем покрутил у своего, а затем, не церемонясь, у Катиного виска.
В красном банкетном зале роскошной губернаторской резиденции (всего залов было три, под цвет российского флага) давали традиционный бал прессы.
– Слушайте, это ни в какие ворота не лезет, – волновалась редакторша. – Даже из районок ближе к губернатору пробились. А нас будто на помойке нашли: сидим у самых дверей, холодно, дует. Интересные дела. Главный рупор ветвей областной власти, называется. – Она бегала куда-то ругаться. Распорядитель бала извинялся, и их действительно перевели в почётную часть застолья. Столы, что называется, ломились от деликатесов и горячительного, так что девчонки, замёрзшие было в своих открытых вечерних платьишках, быстро согрелись.
Встал Ивкин, слегка под градусом. На груди новенький орден, в одной руке хрустальная рюмка с коньяком, в другой вилка с телячьей отбивной. Результат интимной гимнастики давал хороший результат, и он был в хорошем настроении. Сначала вкратце повторил речь о коррупции и о таком позорном явлении, как очковтирательство, разгильдяйство и приписки. Затем заговорил о славных сельских тружениках и сохраняемом поголовье молодняка.
Расчувствовавшись под действием коньяка, говорил о том, что сам деревенский, и помнит, как по утрам мать подавала ему, мальчонке в запачканной рубашонке, большую кружку тёплого парного молока. Расчувствовавшись, вспоминал о коровьих влажных ноздрях, о добрых и мудрых коровьих глазах…
– Ведь эти коровушки… кормилицы. Детушки их телятушки… – Ивкин всхлипнул. Рукой с зажатой в них вилкой с отбивной застучал себя в грудь, плавно переходящую в живот: – Вот тут, во мне эти самые телятушки. Вот где телятушки!
И это была сущая правда.