ЯМА
«Ты попала в большую беду, девочка. Ты попала в большую беду».
В голове вертится фраза – откуда, из какой книги? Не имеет значения. Сейчас ничего не имеет значения. Как будто на суматошном бегу со всего размаха наткнулась на глухую стену.
Не то что бы я совсем не допускала с собой этого несчастья – здравомыслящий же человек. Но возможность казалась такой ничтожной. Велика ли вероятность, например, что на голову упадёт метеорит? Вот с такой же вероятностью могла угрожать и мне болезнь с коротеньким смертоносным названием.
Как узнала об этом?
Была операция. У нас самая сложная послеоперационная палата – и самая шумная и весёлая. Хохочем по пустякам так, что заглядывают сёстры: «Уж эта шестая палата…» Валяемся на койках, помираем, загибаемся от смеха и держимся за животы: вдруг разойдутся швы?
Всю палату зовут на физиопроцедуры – а меня каждый раз забывают. Почему? Оперировавшая меня хирург объяснила: ждём результатов гистологического исследования. Есть определённые сомнения, давайте подстрахуемся.
Вот я уже дома, хожу на приёмы – а результат всё не поступает. И наступил решающий день. Я ехала в больницу в автобусе, тащившемся как черепаха – хотелось выскочить и попинать его под попу. Потом быстро шла, почти бежала. Потом, не выдержав, бежала со всех ног.
Я приготовила фразу, которую скажу врачу, когда выяснится, что всё хорошо. Я скажу: «Ой, а я уже за стул схватилась, чтобы в обморок не грохнуться». Так я скажу, и врач покачает головой: «Ох уж эти мнительные больные».
Медсестра копалась, как неживая, искала карту. Врач невыносимо долго вчитывалась в свои же собственные размашистые закорючки. И, назвав меня по имени и отчеству, сказала: «Придётся ехать в центральную лабораторию, перепроверить. Гистология не очень хорошая».
Увидев моё лицо, врач поторопилась засыпать сказанное ворохом пустых, вязких, заговаривающих зубы слов. Всего лишь под вопросом, что вы так побледнели? Повезёте материал в республиканский центр – там аппаратура другая, специалисты другие. Уровень другой.
Если, не приведи Бог, подтвердится, нынче это не страшно. 70 процентов больных излечивается. Да любой выходящий на улицу, которому на голову может свалиться кирпич, рискует, в сущности, не меньше меня.
Но почему мне так страстно хотелось оказаться на месте тех, с кирпичом?
Дома, не снимая пальто, прошла в комнату и села на диван. А что оставалось делать? Более никчёмного занятия, чем ломание рук и рыдание, сейчас было не придумать. Легла, укрылась пальто, свернулась клубком, как замёрзший зверёк. Сколько так пролежала? Вставать незачем. И лежать незачем. Всё теперь незачем.
Мне будто вкололи анестетический укол, оставив при этом ясную голову. Следует всё обдумать. С кем оставить сына-школьника. И завтра, когда поеду в Центр, и вообще…
Я в жизни страшно рассеянный и несобранный человек. А тут во мне точно завёлся органайзер. Я чётко, по пунктам в уме расписала все действия на ближайшие часы, на завтрашний день, на неделю, на месяц вперёд.
Дальше заглядывать не будем. Кому звонить, какие поручения дать, какие суммы и на какие цели оставить. И была каменно спокойна: ни слезинки. Хотя когда ехала домой, думала – затоплю слезами улицу.
По иронии судьбы, год назад я была в той самой больнице, куда завтра повезу пробы. Год назад брала интервью у главного онколога республики. Ушла моя подруга. Уходила мучительно, тяжело, возникли вопросы.
– Её, такую нежную, впечатлительную, убил уже один диагноз, – была уверена я. – Разве нельзя было сообщить родственникам, а уж они как-нибудь скрыли бы правду? Ложь во спасение: спасение нескольких лишних месяцев не омрачённой возможности видеть солнце, небо, слышать птиц, общаться с родными.
– По закону, исчерпывающую информацию о болезни пациент должен получать в полном объёме, в доступной для него форме, – разъяснил главврач. – Мы имеем право оповещать родственников только с письменного согласия больного.
Вы предлагаете сообщать диагноз в более мягкой, завуалированной форме, чтобы не «расстроить, не напугать» больного. А вот, представьте себе, не пугается он, не расстраивается.
Скажешь ему: «А, ерунда, там у вас язвочка», – он повернётся и уедет. А ему нужна срочная операция. Кроме того, нельзя лишать больного возможности на финальной стадии делать необходимые распоряжения, решать проблемы наследственного, морального, финансового характера. Во всём мире так. Не нравится закон – ну, пишите депутатам, Путину: пусть меняют Конституцию.
Как было у Кати? Сдала анализ и забегалась, вообще забыла о нём. Звонок от участковой медсестры:
– У вас не очень хороший результат, сможете сегодня подойти?
– А что такое?
– Об этом с врачом…
– Рак?!
Звон в ушах. Легла, где стояла. Трубка уныло пикает на груди – заранее хоронит. Сколько так пролежала?
…Вот на новогоднем снимке Катя сидит между нами: самая хорошенькая золотистая блондинка с сияющими глазами – звёздочками. Вся подалась вперёд: навстречу новому счастью, цветущей молодости, навстречу молодым ожиданиям.
А ползучая болезнь в это время уже растекалась, хозяйничала в ней. Вслепую протискивалась, скользко нащупывала. Примерившись, облюбовав, пускала мерзкие корни. Вила гнездо для очередного вылупляющегося гадёныша – в чистом, цветущем девичьем теле.
Совсем скоро она обречённо сунет ладошку в чью-то твёрдую опытную руку и, как маленькую, её поведут торной дорогой – избитой в пыль, истоптанной миллионами пар ног до неё.
Она уже прошла химиотерапию – безрезультатно. Четвёртая, неоперабельная стадия. Ей дали первую группу инвалидности и отправили домой с оптимистическим пожеланием: «Отдыхайте, поправляйтесь. Ваша главная задача – набрать вес».
Вот она же – спустя несколько месяцев, сразу сдавшаяся перед бедой, опустившая крылышки. Исхудала, вспотела от напряжения, ротик полуоткрыт, над губкой мелкие росинки испарины.
На третий этаж к нам поднялась с трудом, одышкой и отдыхом. Извинилась за свалявшиеся, обвисшие, померкшие, некогда золотые волосы: «Ничего не хочется, девчонки, даже ванну».
Когда присела на диван, а потом прилегла (мы преувеличенно – усиленно засуетились, подсовывая подушки), вдруг пахнуло старушечье кислым. Это от неё – ухоженной, всегда с шелковистыми волосами, в облачке дорогих тонких духов.
Итак, Катю отправили домой на долёживание. И чередой пошли экстрасенсы. Целительница – та, что запретила химиотерапию, брала по 3700 рублей за сеанс, всего сеансов было десять. Приём другого биоэнерегетика стоил пять тысяч, пациенты давали подписку о неразглашении тайны лечения.
Тайна заключалась в следующем. Биоэнергетик водил растопыренными руками, горстями «собирал» с человека болезнь. Перед ним были разложены вещи больного: кофточка, перчатки, допустим, туфли, ложка, тарелка, из которой тот ел, чашка, из которой пил. Срезанные (не выпавшие, а непременно срезанные!) волосы, мелкие монеты, дешёвые конфетки. Энергетическая грязь, болезнь «собиралась» и «стряхивалась» с приговорами на предметы.
После манипуляций одежду следовало развешивать, скажем, на стенках мусорных контейнеров. Нехорошую посуду – выставлять где-нибудь на подоконнике в подъезде. Волосинки – тщательно закладывать в библиотечные книги. В книжном магазине тоже: как будто просматриваешь книгу и незаметно роняешь между страниц волос-другой. Срезанные ногти ценны, потому что несут в себе богатую информацию о болезни. Серпики ногтей можно оставлять под дверями, под плинтусами в жилых квартирах – знакомых, разумеется, в незнакомые ведь мы не ходим. В казённых учреждениях или подъездах – не срабатывает, проверено.
Мелкие деньги и конфеты подбрасывать на дорожках. Кто подберёт наговорённую вещь – к тому перейдёт, прилипнет хворь. Если подберут дети, даже лучше – у них защитная оболочка уязвимая, слабенькая, как плёночка на яйце. Зато ты будешь жить, жить, жить!
Катя в отвращении бежала от экстрасенса.
Позади месяцы химиотерапии. Катя знает свой диагноз: четвёртая, неоперабельная стадия. Теперь её дни с утра до вечера посвящены соблюдению диеты: она давит овощные соки («Подчистили подполья у всех деревенских знакомых»).
Полежит, наберётся сил, отдышится – и снова к плите: потихоньку варит овсяной кисель, трёт корень лопуха («Девчонки, как это невкусно!»)
На подоконнике набухает в кефире гречка, в банке настаивается майская крапива – очень повышает иммунитет. На кухне и в прихожей всюду развешаны пучки трав. На шее болтается чудодейственный корешок – прислали с другого конца страны – в отрезанном от перчатки пальчике, повешенном на шнурок.
– А вот, говорят, ещё керосин с постным маслом, по десертной ложке…
– И керосин пила…
Я заставила себя подняться, подойти к зеркалу. Вместо лица – оплывшее пятно, перенявшее плоскость и бледность зеркала: перекошенное, расползшееся, растёкшееся, как будто вынули лицевые кости и мышцы.
Сейчас придёт из школы сын, он не должен меня такой видеть. И никто не должен видеть, знать. Скорее в горячий душ. Горячий нельзя: умеренно-тёплый… И позвонить милой хлопотливой, безотказной моей помощнице Раисе Степановне: она, пока меня не будет, и за домом присмотрит, и полы протрёт-пропылесосит, и сына и собаку голодными не оставит.
В эту ночь я честно, усиленно пыталась искать логику, взаимосвязь событий, путеводную ниточку. Если найти кончик нити, ухватиться, то, перебирая руками, можно попытаться выбраться в прежнюю жизнь, до судьбоносной развилки. Когда, где впервые отступилась, споткнулась, не разглядев тайных знаков, подсказок судьбы?
…Не так давно был странный, почти мистический случай. Ушла на тот свет старейшая работница пера, прощальное слово поручили написать мне. Я набирала текст, болтала ногой и одновременно грызла яблоко. Уроненное яблочное семечко застряло в проёме между «shift» и соседней справа клавишей. Клавишу заклинило.
Я печатала вслепую, и когда подняла глаза на экран, обомлела. После заголовка «Некролог» вся страница состояла из сплошных кричащих, настаивающих, бьющих себя в грудь выпяченных «Я Я Я Я Я Я Я Я Я Я»… Ещё машинально тюкнула, чтобы поставить точку – и выскочившая буква ещё раз спокойно, уверенно подтвердила: «Я».
Фу ты, ТВ-3 вроде не увлекаюсь, откуда такая чушь лезет в голову?
Под утро поняла, что не стоит бесполезно рвать сердце, возвращаясь к некоей точке отсчёта. Бесплодно загружать голову поисками ответов, когда и за что? Его, времени, и так может быть мало. Следовало успеть разобраться в других вопросах, более необходимых, важных, насущных.
Почему именно я? Моя болезнь – наказание за мои грехи? Чужое здоровье – награда за их добродетели? Что ощущают в момент ухода? Мгновенное изумлённое прозрение? Огненную карусель в голове? Ослепительную белую вспышку в глазах? Космическую чёрную дыру внутри, стремительно поглощающую, всасывающую тебя в саму себя? И, наконец, самое главное: а что ТАМ, ДАЛЬШЕ?
– Итак, больной понял, что неизлечим. Когда преступнику зачитывают приговор, возле него чуть ли не дежурит бригада скорой помощи. Предусмотрен в штате онкодиспансера для таких случаев дежурный психотерапевт? Имеются ли эффективные успокоительные средства для больных и родственников?
– Да у нас даже ставки терапевта не предусмотрено! Хотя в онкологической практике одно время бурно пытались внедрить специальность психотерапевта. Но хороший врач, особенно хороший онколог – он и есть лучший психотерапевт. Невозможно без специальных знаний обсуждать ход болезни, проблемы, уверенно внушать надежду. Достаточно, чтобы больной был просто обеспечен психологической помощью лечащего врача. Через руки того пройдено тысячи подобных больных. Он знает, какие слова подобрать, видит проблему профессионально, вширь и вглубь. Ну, увидит психотерапевт эти торчащие из тела дренажи, эту безобразную опухоль – да ему самому понадобится срочная психологическая помощь.
Другое дело, что врач физически не в состоянии вести с пациентом долгие разъясняющие, утешительные, обнадёживающие беседы. Когда через онколога в день проходит 40 человек, никакая психотерапия не поможет. В наших кабинетах, бывает, два врача одновременно принимают двух пациентов. Онкоцентр строится десять лет! Вот такое к нам отношение, в таких условиях работаем, а вы об особенном, трепетном отношении к больным говорите.
Вторая проблема, вытекающая из скученности, тесноты: далеко не все в толпе сидящих на приём – онкобольные. За год мы выявляем таких 4 тысячи, а через поликлинику проходит порядка 70 тысяч человек. Идут «с подозрением», идут «исключить». И вот когда они рядышком сидят, общаются, обмениваются негативной информацией, мнимые больные с ужасом находят у себя аналогичные признаки, начинают паниковать. Заражают окружающих страхом, идёт цепная реакция, совсем неполезная в атмосфере больницы.
До Катиной болезни я находилась в счастливом неведении. Была уверена: в таких больницах дежурит психолог. Услышать такое – может разум помутиться.
– Как же, – усмехнулась Катя. – Ага. Всё было: бригада психологов, психотерапевтов, которые бросились меня утешать и отпаивать валерьянкой. И какава с ванной тоже была. Размечталась.
Тогда Катя спряталась в туалете. На полу под тряпкой жёлтая лужа мочи из разбитого унитаза. Бессильно опустилась на грязный, затоптанный, с квадратиками от подошвы чьих-то башмаков, стульчак. В поисках утешения прижалась горячим лбом к холодному бачку. Унитаз вместо психолога.
Честно говоря, тем летом я пронеслась по больнице галопом, стуча высокими каблучками. Записывая интервью, натягивала на колени легкомысленную юбочку, поглядывала на часы. Впереди свидание, новые впечатления, новые надежды.
И вот знакомлюсь с больницей основательно, изнутри. Я-то думала, что в таких больницах всё по-другому. Беседуют, понизив голос. Доктора и медсёстры – сама предупредительность. Мягкие ободряющие взгляды. Сочувственные поддерживающие прикосновения. Безлюдье, покой, тишина, цветы, нога утопает в коврах, точно идёшь по облаку.
…Темноватый мрачный вестибюль. Стоит понурая очередь, много деревенских. В буфете каменные жирные пирожки, которые не то, что больного – здорового на тот свет отправят. Уборщица в обрезанных галошах гонит лужи по серой плитке, тычет шваброй в ноги. Гардеробщица макает варёное яйцо в соль, пьёт чай из термоса. Не выспавшаяся медсестра в окошке: «Сегодня приёма нет».
Даже смертнику выполняют последнюю волю. Перед ним невольно склоняются головы, отводится взор и сам собой тишает голос. Вокруг толпится свита из охранников, врачей, священников, адвокатов – потупились, сознавая ужасное величие момента. В самом придавленном воздухе витает трепет, почтение, суеверный страх перед готовящимся таинством….
Нету талонов, понятно? Жизнь глумливо корчит рожу, попирает жилистой ногой в грязной галоше. Вселенная не рухнет, не вынеся вашего ухода, не больно воображайте. Ваша болезнь – сугубо ваше личное дело, и извольте вести себя прилично.
Итак, Катю отправили домой на «долёживание». И чередой пошли экстрасенсы. Целительница (та, что запретила химиотерапию: дескать, не пропускает биотоки), брала по 3700 рублей за сеанс – цены семилетней давности. Всего сеансов было десять. Приём другого биоэнергетика стоил пять тысяч.
– Когда ей объявили о неэффективности химиотерапии, она пошла по экстрасенсам. Мы потихоньку осуждали ее: как она, такая умница, верит в это? Хотя все мы ой какие умные, пока самих не коснётся… И потом, у неё после общения с целителями хотя бы на несколько часов начинали светиться глаза.
– Вы, когда сюда шли, читали объявления на столбах объявления о продаже «чудесных» трав? Видели стоящих у забора людей-травников с мешочками сена? Этих шарлатанов приходится периодически прогонять, бывает, что и с милицией. Чтобы продать свои снадобья, они с жаром уверяют, что всё на свете излечивают.
Я работаю в онкологии около двадцати лет. В медицине – почти сорок. И ни разу не видел, чтобы человек был излечён целителями. На съездах онкологов перед первым перерывом неизменно звучит просьба: сообщить, у кого есть наблюдения или информация о чудесных исцелениях. Никто не вставал, не сообщал. Ни разу. Зато случаев, как вредили здоровью и гибли, в конце концов, из-за «лечения» акульими хрящами, мочой, всякими виторонами – сколько угодно.
Это уже безграмотность не на медицинском, а на санитарном уровне. Как ни странно, большое количество таких людей с высшим образованием, начитанных, что называется, продвинутых. Они и ищут особые, нетрадиционные пути. Люди простые по старинке верят врачам.
Катя – мы с ней откровенно разговаривали – никогда не исключала для себя ухода. Это не страшно, когда тебя уже нет, ведь то, что останется здесь – уже не ты. Пугала физическая боль (все мы, женщины, её до дурноты боимся). Даже не боль, а собственное поведение при этом. Уйдёт ли она достойно, мужественно, со светлой улыбкой, с молитвой на губах? Господи, твоя воля.
Тошнота закидывает череду пробных мучительных спазмов: выворачивающих наизнанку, как чулок. Хуже всякой боли. А вот и боль, куда ей спешить. Подступает, начинает с лицемерного поцелуя – засоса изнутри. А под конец туго скручивает спиралью, как будто выжимает бельё – живую плоть.… Отпустило. И снова – по нарастающей…
Церковники, отрицающие эвтаназию (кое-кто из радикалов не одобряет даже обезболивание), объясняют: «В муках очищаемся». Тогда чем лучше они инквизиторов, очищавших ведьм на костре? Все грехи от тела, но тогда зачем, о Господи, ты дал тело человеку?! Отчего так долго и тяжко не отпускает, не расстаётся тело с душой? Отчего ты позволил душе и телу намертво прорасти друг в друга? Ведь ты сам устроил нас такими, Господи?!
Совсем недавно и она любила и гордилась своим телом. Сладко его кормила, тепло и модно одевала. Пришёл палач и превратил тело из источника наслаждений – в источник страданий… И она неловко, неумело прижимала в молитве худые руки к груди. Господи всемилостивый, дай силы пережить то, что её ждёт.
Тупое равнодушие облачено в крахмальный отутюженный медицинский халат. Боль имеет лицо и голос районной врачихи. Она смотрит на подругу, едва скрючившуюся на стуле, высидевшую долгую очередь из таких же скрюченных людей, и её маму, и говорит:
– Поликлиника не продлила лицензию на наркотики.
Или:
– Лимит на обезболивающие до конца месяца выбран.
Или:
– Клавдия Афанасьевна в отпуске, без её подписи не могу. Не хватало ещё в суд из-за вас попасть. Что значит невыносимо? Попейте трамал, баралгинчик. Поколите кеторол.
Смотрит поверх толстых очковых стёкол, увеличивающих глаза и делающих их уютными, забавно-добрыми, как у плюшевого зайца. С простодушным подозрением интересуется:
– Может, она у вас наркоманка?
Тогда тихая, робкая мама кричит, что кеторол не помогал даже в начале болезни. И кричит: «Будьте вы все прокляты!»
– Женщина, что вы здесь хулиганите? Сейчас вызову милицию.
Но в её просторном кармане халата звонит мобильник, и она ласково бурлит в трубку, называет кого-то «лапонькой» и «заей». Тревожится, наказывает не простужаться, кутать шею шарфом, чмокает в мембрану. От увиденной сцены к подруге подступает дурнота: значит, это не садистка и не маньячка, не вампирша, питающаяся чужими страданиями, не машина в белом халате… Живая тёплая ласковая тётенька – кого-то, страшно подумать, любящая…
– Отечественная медицина, признав человека обречённым, отступает в сторону. Оставляет наедине с болью, страхом, одиночеством, отчаянием. Хватает ли элементарно обезболивающих средств?
– Со всей ответственность и объективностью скажу, что на сегодняшний день хватает всех препаратов: обезболивающих, химиотерапевтических, препаратов сопровождения. Всё зависит от правильности, частоты, регулярности их ведения. Кроме того, самое сильное обезболивающее – это наркотические вещества. Больной становится наркоманом. Однако те же наркотики – они снимают боль в голове: отключают голову. Но, если так можно выразиться, остаётся память боли. Человек, уже независимо от своей воли, помнит о ней, ищет и находит. Читали «Смерть Ивана Ильича» Толстого?
– Странная и трогательная забота об умирающем: чтобы он, не дай Бог, не стал наркоманом…
В последнюю нашу встречу Катя попросила больше не приходить к ней. Призналась, что лучше выбрать сучок на полу или трещинку на стене – и смотреть на них, лишь бы не видеть людей.
Единственным её другом и утешителем до последнего был телевизионный пульт, который она сжимала вялой влажной рукой, переключая каналы. Иногда слабо швыряла пульт на одеяло, с досадой откидывалась на высокие подушки. Говорила: «Ду-ра-чьё». Или: «Господи, за что?!» Иногда в середине фильма засыпала от слабости и плакала, бредила, мычала во сне.
– Каждый раз боюсь не проснуться… Такая песня есть: лето – это маленькая жизнь… Так вот, сон – это маленькая смерть, – она нехотя, с усилием подбирала слова. – Каждый раз выкарабкиваюсь, вытягиваюсь из чего-то… Как из обволакивающей ямы. Она душит, сжимается, шевелится…
– Яма?
Катя долго молчала. Потом с убеждением сказала:
– Это – живое.
(Смерть – живая?!) Подруга отвернула лицо к стене.
Июльский луг, парящий после ливня. В полёгшей от собственной тяжести и дождевой влаги траве незатейливо играли жёлтые, розовые, лиловые бабочки. Тёплый, ликующий, оглушительно звенящий, стрекочущий луг распирало от жизни, любви и цветения. Но в луге, полном жизни и звуков – уже таилась смерть. Очень скоро это будет мёртвое поле с засыпанной снегом жухлой травой. Весной оно оживёт, но это будут другие цветы, другое поле…
Так ворковала матушка Евгеньюшка. С самого начала, увещевала она, не следовало делить жизнь и смерть. Много тому способствовали люди светские, пустые, никчёмные, трусоватые. Это они воздвигли искусственную границу. Они придумали красивые слова: «На краю смерти», «Между жизнью и смертью». Да нету никакого «между», – говорила матушка Евгеньюшка. Смерть оболгали, сделали из неё страшилку, преподнесли как не нормальное, противоестественное событие.
Мама и сестра склоняются, делают укол кеторола, великанские тени шевелятся на потолке. Только было утро, уже горит электрическая лампочка, плавится в слезах. В потоках дождя, как в слезах, плавится оконное стекло. «Сентябрь, – говорит сестра, – с утра темно».
Снова матушка Евгеньюшка. Милая. Её слова как пёрышко, смачивающее потрескавшиеся губы прохладной водой. Слушала бы да слушала её. Но как разумно продуман уход. Мучая, истаивая, изнуряя тело, боль смягчает, анестезирует, обезболивает саму мысль об уходе. Смиряет с уходом.
Сердобольно уводит от вопросов, нет на которые всё равно ответа. Боль милосердно переключает внимание и остатки сил на себя. Отвлекает, туманит, глушит. Боль сокращает часы ожидания, вводит в забытьё, терпеливо приучает и подготавливает к неизбежному. Для изболевшегося, усталого человека уход – отдых, желанный конец…
Кругленькая сытенькая, умильная, в чёрном клобуке, пахнет кофе. Сама-то остаётся.
– Уведите же её, кто-нибудь, господи… Мама?!
Смущённый извиняющийся мамин голос в коридоре. Шуршание купюр, исчезающих под тяжёлыми многослойными чёрными юбками матушки Евгеньюшки… И нет просвета. И всё напрасно.
В начале болезни – тысячу лет назад, в другой жизни – в больничном холле теленовости показывали уничтожение задержанного на таможне героина. Чёрный дым клубился над горой мешков, туго набитых белым, как мукой.
– МукА и есть, – комментировали больные. – Дураки они – героин-то жечь?
– Чего это – дым больно чёрен?
– Горючим облили. Соляркой.
– Охо-хо, – вздохнула женщина в цыплячьем жёлтеньком халате. – Сколько людей перед смертушкой страдает. Такие муки переносят – не приведи господи. А эти – сжигают. Изуверы, нелюди. – И сердито ушла в палату.
…– Лиза, – быстро говорила она сестре, когда боль отпустила, и стихло непрерывное, из закушенной, изжёванной, сырой от слюны подушки «Ы-Ы». – Лиза. Сделай то, что я прошу… У нас в подъезде парень… Он колется… Лиза. У меня на книжке накопленное на квартиру… Понимаешь? Сними всё. Лиза, я не могу больше…
Ныка (Николай) был самое жалкое, забитое и презираемое существо, когда либо жившее на Земле. Ныкой его прозвали потому, что мог заныкать дозу так – мент лысый не отыщет. Ныка знал, что на этом свете не жилец. Либо лягавые, не рассчитав, форменным сапогом порвут селезёнку, либо сам загнётся: уже чернели и разлагались кукляки в подмышках и паху. Либо пришьют свои же: он гапонил (работал у ментов агентом), потому его известную в микрорайоне точку не трогали.
Время от времени Ныку заметали в камеру, мутузили не до смерти. Потом дожидались пика ломки, клали перед ним на стол полный баян. Трясущийся как паралитик Ныка, косясь на шприц, спаливал имена, явки, клиентуру – от усердия сухая зелёная пена в углах рта крошилась. Ошарашенных гонцов ловили, ставили раком и из всевозможных отверстий нежненько вытягивали за верёвочки резиновые оболочки.
Галочка поставлена, месячный план отдела по борьбе с наркотиками отбарабанен. Благодарность начальства, звёздочка на погоны, прибавка жалованья, внеплановые отпуска и прочие удовольствия. Ныка давно жалостно просился у ментов «на пенсию», но куда бы они без Ныки и его хануриков? Это их хлебушек, его беречь надо.
– Ты только настоящий, чистый давай, – сердито, как в магазине, сказала Лиза.
– Больную обмануть – бог накажет. Не понимаем, что ли, – сочувственно почмокал – вернее, пошлёпал, из-за отсутствия выбитых зубов, Ныка. – Совсем плохая Катька-то? – Он хотел подпустить в голосе сочувствия, но уж давно никому не сочувствовал.
Всё-таки он дал Лизе бумажку с почти неразбодяженным лекарством (о чём потом жестоко пожалел – сколько лишних порций могло получиться).
– И это… Ко мне больше не приходи. Я предупрежу Старого, у него выход на аптеки. Только о золотой дозе его заранее предупреди.
– Предупрежу, – буркнула Лиза.
Первым из небытия возник ветерок. Лёгкий, ласковый, он отдувал занавеску и перебирал пальчиками прядь на влажном Катином лбу. Потом проявились звуки. Со двора послышались детские крики и тугой звон прыгающего мяча. На подушке лежал жёлтый треугольник солнца. Щеке от него было тепло. Катя перекатила голову на согретое место и долго, прищурившись, смотрела на отдуваемую занавеску, на сухо и звонко шуршащую в окне листву. И незаметно для себя провалилась в равнодушное, приятное забытьё.
Сестра сидела рядом наготове, караулила боль. Лизу сменяла мама. О чём они только не переговорил. Вспоминали детство, по просьбе Кати смотрели фотографии, планировали будущее Антошки (Катиного сына), плакали. Во время разговора Катя часто отдыхала, переводила взгляд к окну, к которому передвинули койку.
– Как хорошо… – в полусне, в полузабытьи шептала она. – Целая неделя – солнышко… Небо… Никогда не видела такое синее…
– Это божья благодать, ради тебя, Катюша… Больно, доченька?
– Так… Не сравнить, что раньше. Главное, тут, – она слабой рукой прикоснулась к голове, – отпустило. И яма… отпустила. Только страшная слабость… Спать хочется. И плакать всё время хочется… Мама. Ты, как будешь ходить в церковь, ставь свечку за раба божьего Николая, ладно? Ты знаешь за кого.
Скинуты удушливые телесные одежды. И пылинка неумолимо, головокружительно устремляется, втягивается в гигантский ослепительный столб, где уже вьются мириады других пылинок. Там свобода. Там нет страдания, сомнения, одиночества. И, безошибочно узнанная, в окружении ушедших милых родных, лёгкая и прозрачная, плывёт она в Вечный свет.
Мне показали, куда нести пробы – тесный тёмный закуток, две жиденькие крашеные фанерные двери напротив друг друга. Так вот где вершатся Человеческие Судьбы. Велели часик подождать. Отсюда просматривается вестибюль с длинной молчаливой очередью. Странная это очередь: никто не галдит, не толкается, не рвётся к окошку. Все успеют.
Продолжается действие анестезирующего укола. Соображаю: если пробы дадут положительный результат (положительный – это плохо), вряд ли успею сегодня попасть к нужному врачу, придётся заночевать. Листаю телефонную записную книжку. Родственников в городе нет, зато полно коллег по работе. Я знаю: никто не откажет, если придётся задержаться на день, на два, может, на неделю.
Нет, сидеть и ждать целый час – сверх моих сил. Прохожу мимо молчаливых, углублённых в себя людей на улицу. Холодно, поздняя осень. Грязный асфальт, деревья в больничном саду голые, чёрные. С веток, как под капельницей, падают прозрачные крупные капли воды – как лекарства.
Вдоль заборчика выстроились нахохлившиеся лекари с мешочками. На мешочках ценники и инструкции: способы приёма, дозы. Стоят достойно, со скорбными, в меру, лицами. С услугами не набиваются. Придёт время – кому надо, созреют – сами подойдут. Так пауки тихо, уверенно и терпеливо ждут свои жертвы. Ничем не вытравляемые травники.
Возвращаюсь мимо той же каменно-спокойной терпеливой очереди – ей тоже кто-то милосердно вколол анестезию. Заглядываю в кабинет, куда отдала свои коробочки и стёклышки. Мне вручают листок с цифрами и закорючками, шифровкой моего будущего, и машут рукой: всё объяснят там, за дверью напротив.
В крошечном кабинете, несмотря на дневное время, задёрнуты шторы, горит настольная лампочка, светится экран компьютера. У стеллажей копошится медсестра. За столом сидит и смотрит в микроскоп щупленький человек с бородкой, в белом мятом, гармошкой, халате – Дарующий Жизнь или Вселяющий Печаль.
Отрывается от микроскопа, утомлённо потирает глаза за очками. На секунду заглядывает в листок:
– У вас всё хорошо.
А-а-а!!! Возопи я вслух – все этажи больницы лежали бы сейчас от моего вопля в руинах и тучах оседающей пыли.
– Доктор, миленький?! Можно, я вас поцелую?!
Он не противится, смеётся, подставляет щёку, и смеётся медсестра:
– Такой эмоциональной пациентки у нас давно не было!
С листком в руке несусь мимо очереди, кусаю губы – и всё равно не в силах скрыть предательской улыбки, притушить бьющую из меня эгоистическую радость: я вырвалась отсюда! Меня провожают глаза. Я знаю, что в этих глазах.
Я возвращаюсь в другое, прежнее мирное измерение. На крыльце всей грудью вдыхаю стеклянно-прозрачный вкусный, как ключевая вода, воздух. Такой бывает только глубокой осенью – удивительно чистый, несмотря на беспрерывные потоки мчащихся машин и дымы от сметённых в кучи тлеющих листьев.
А небо! Никогда в жизни я больше не видела такого недосягаемо-высокого, такого густо-синего, с аквамариновым оттенком неба: оно точно собрало, сконцентрировало и выбросило напоследок, как салют, всю летнюю небесную голубизну.
Бегу к троллейбусу: сколько впереди дел! И сегодня, и вообще! Я – Бог, я – Царь, как там дальше? Дальше – неважно. Всё казавшееся до сих пор сложным и непреодолимым, кажется детской задачкой. Я готова горы свернуть.
Ссора с ним, последние месяцы ощутимо портившая жизнь: кто кого переупрямит, пойдёт на принцип, не позвонит первым, не переломит своё самолюбие – Господи, как всё ничтожно, глупо, по-детски. Теперь у меня всё получится! (И точно, всё получилось).
Иногда людям нужна хорошая встряска: чтобы выдернула из привычного бега в колесе, подержала на весу, с леденящей пустотой под ногами. Дала возможность взглянуть на всё сверху вниз, разобраться: где шелуха, где тщета, суета и тлен, а где – настоящее.
Только чтобы потом непременно всех опустила обратно – продолжать бег, падать, подниматься, радоваться, печалиться, ссориться, мириться, увы, забывать пройденные уроки, снова совершать глупости и ошибки… Жить!
Прости меня, Катя.
Россия занимает первое место в мире по онкологическим заболеваниям. Число больных приближается к 3 миллионам. Ежегодно эта армия пополняется более чем на 455 тысяч больных. 80 процентов из них страдают от сильнейших болевых синдромов.
На Западе на миллион онкобольных приходится от 30 до 50 килограмм наркотиков. В России – 500 граммов, из которых не все доходят до пациентов.
В год от рака умирает 300 тысяч человек. По мнению зарубежных учёных, медицина русской провинции находится на уровне 19 века. В регионах лишь 1–2 процента больных получают в полном объёме поддерживающие и обезболивающие препараты. Методика ведения российских онкологических больных, как она осуществляется на практике, тщательно засекречена. В Лиссабонской декларации прав пациента записано: пациент имеет право на получение медпомощи и на смерть с достоинством. Пока вы читали этот текст, от рака в стране умерло 12 человек. Диагноз поставлен 20 «новеньким».