Легкая палата

Нелидова Надежда

Хорошо известная нам районная поликлиника. Это Храм, где жизнь безжалостно отделяет Главное, Настоящее от второстепенного, наносного. Боль, страдания, страх, надежда, ликующее выздоровление, рождение заново – или отчаяние и смерть. Нынче больницы из Храмов глумливо превращены в отхожее место, где измотанные врачи и униженные пациенты выясняют отношения. Как важно до последнего оставаться Человеком.

 

НЕВЕРОЯТНЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ ИТАЛЬЯНКИ В РОВЕНЬКАХ

– Женя приехала, Женечка!

– Алло, Людмила Серафимовна, через три минуты я у вас!

И вот Женя Вахрушева (бывшая воспитанница Ровеньковского детского дома, ныне гражданка Италии сеньора Поволи) пьёт чай в крошечной кухне у своей бывшей классной руководительницы. Сколько она сиживала в этих стенах, за этим столом… В последний раз – три года назад. За это время поменяла работу, двух мужей, два города, три виллы, разочаровалась в любовнике и вновь сошлась с мужем (первым).

А здесь время остановилось. Жестяное тиканье старого будильника. Под окном у гастронома (по-новому, супермаркета) грохот выгружаемых пластиковых ящиков. За стеной бессмертный пенсионер жужжит дрелью.

Разговоры, разговоры, пока не синеет за окнами. Людмила Серафимовна стелет гостье на своей коечке.

Женька проснулась от щелчка входной двери: Людмила Серафимовна вернулась из больницы. Вчера она говорила, что участковой врачихе не понравились последние анализы, нужно пересдать.

Обычно учительница тихонько заглядывала в затемнённую шторами комнату: спит ли гостья, не пора накрывать завтрак? А тут десять, двадцать минут прошло – никого. Женька, завернувшись в одеяло, сладко позёвывая, выглянула в кухню – и зевок застрял в середине. Людмила Серафимовна сидела за пустым столом, плечи под жакетом мелко, по-цыгански вздрагивали: она плакала.

– Мартышка к старости слаба глазами стала… Видно, совсем нервы никудышные…

– Помнишь, Женечка, – рассказывала она, уже успокоившись, за чаем, – нашу старую лабораторию? Тут очередь на кровь, тут же в окошко сдают баночки на анализ – одно на всех. Туалет один для мужчин и для женщин. И я вынимаю из сумки свои баночки, и тут… Вижу свой класс! Медкомиссию проходят. Кровь в лицо бросилась. Срам какой!

После завтрака Людмила Серафимовна сообщила печальную новость: очень серьёзно болен Женькин одноклассник Веня. Он давно жаловался, ходил по врачам, а вот просмотрели. И ещё передала Женьке привет от школьного друга, Славика – он в Ровеньковской больнице хирургом работает.

– Куда?! – крикнули Жене. – Не видите, ступить некуда? На улице обождите.

Вообще-то Женька шла навестить Славика. А в лабораторию решила заглянуть из любознательности: неужели всё здесь осталось, как было и десять, и двадцать лет назад?! Хотя тогда это «всё» казалось нормальным.

Через полчаса удалось войти в деревянное здание лаборатории. Ещё через полчаса – даже выгадать посадочное место напротив туалета: совмещённым «М» и «Ж»… Оттуда боком выныривали мужчины и женщины, стыдливо пряча посудинки.

В окошке «сдача анализов» на всеобщем обозрении выстроилась целая батарея баночек с богатейшей цветовой палитрой содержимого: от прозрачно-зелёного до мутно-оранжевого. Удушливо пахло парной мочой, хлоркой, плакали грудные дети.

– По телефону, говорят, на приём не записываем и справок не даём, – понизив голос, рассказывала Женина соседка. – Люди занимают за талонами очередь с шести утра. Назавтра пошла затемно. Поликлиника закрыта, на ветру чуть не околела. В полвосьмого запустили, кошмар, у окошка драка. Одной беременной стало плохо, опустилась на корточки…

– Я тоже к доктору никак записаться не могла, – подхватила её собеседница. Эта, напротив, говорила громко, оглядываясь, приглашая людей к участию в диалоге. – Подхожу к кабинету, представляешь: ни души! Врач-женщина листает глянцевый журнальчик.

«Можно?» – спрашиваю. – «Без талонов не принимаю». – «А платно?» Представляешь, как от чумовой, руками замахала: «Нет!!!»

Ну, не первый год замужем, тащу из сумки коробку шоколадных конфет – дорогие, с черносливом, внизу в больничном буфете купленные. Так она чуть в спину не вытолкала: «Не нужно мне ваших конфет, уходите, уходите!»

Женька почувствовала в себе знакомую зарождающуюся мелкую, знобкую дрожь, какую успела подзабыть в последние годы.

В больничном коридоре горела лишь половина ртутных ламп, да и те страдали мерцательной аритмией. Мигали и предсмертно хрипели так, что человеческого голоса не услышишь. На лестнице Женька чертыхнулась, споткнувшись о торчащий кусок линолеума. Чтобы не грохнуться, по инерции на полусогнутых пробежала пару метров. Её подхватили под мышки приятно сильные мужские руки, встряхнули, поставили в вертикальное положение.

– Ух ты, Славик! А я к тебе.

Славик был на два года старше Женьки, его тоже учила Людмила Серафимовна. Средняя школа в Ровеньках была одна, так что старейшая учительница переучила весь посёлок не в одном поколении.

У кабинета с табличкой «Хирург-травматолог» переминалась целая толпа. В полутьме белели гипсовые и бинтовые перевязки, постукивали трости и костыли. Несколько фигур несмело преградили Славику путь. Отчаянно, умоляюще взывали: «Доктор, без талона примете?!» «Доктор, мы тут с семи утра, из деревни…»

Славик в разлетающемся халате торпедой пронёсся мимо, кинув на ходу: «Читать умеете? Приём с девяти». Захлопнул дверь. Стремительно, как всё, что он делал, выдернул из стола графин – почему-то с чаем. Вынул початую коробку шоколадных конфет.

Женька, чтоб унять в себе противную дрожь, плеснула чаю в стакан… Проглотила с выпученными глазами и закашлялась, половину пролила по подбородку и груди. Просипела:

– Славка… Кха-кха… Вот так запросто с утреца – коньячок?

– На, закуси конфеткой. Вкусная, с черносливом. У меня, старушка, два ночных дежурства подряд, четыре операции. Две плановые, две экстренные. Три полостные и внутричерепная, если это что-то тебе говорит. И, заметь, амбулаторный приём – я на полставке травматологом – никто не отменял. Без ста грамм сосудорасширяющего элементарно свалюсь. Так чего тебе?

– Ущипни меня, иначе я сойду с ума, – попросила Женька. Она вкратце передала разговор пациенток: – Ни-че-го не понимаю! Бесплатно врач не принимает. Платно тоже не принимает! За конфеты тоже не принимает! Лю-ю-уди в белых халатах, ау! А если человек, в натуре, подыхает?

Славик объяснил:

– Особенности бесплатной провинциальной медицины. Бесплатным, старушка, бывает только что? То-то же.

– Да ведь люди готовы платить!

– А на кой врачу 15 рублей врачу? 15 рублей врачу – это прямое оскорбление. Можно сказать, плевок в лицо.

– Почему 15? – не поняла Женька. – Платный прием стоит 250, прейскуранты развешены.

– А врачу от них перепадут копейки.

– А остальные куда?

– Это ты у мадам Гладышевой спроси.

– А чего врачихи не берут у больных конфеты, хоть чаю попить?

– А потому что твои больные не проверенные элементы. Может, подсадные утки и агенты мадам Гладышевой, и конфеты их – меченые?! У нас она намедни возглавила очередную кампанию: объявила охоту на врачей-взяточников. Стукачество между коллег поощряется.

Женьку, вроде бы согревшуюся после коньяка, снова слегка пробил озноб.

– Слав… Про тебя Людмила Серафимовна говорила, что врач от Бога. Ты бы, вместо чтоб спиваться, занялся частной практикой.

– Дурных нема. Чтобы мадам Гладышева налоговую и СЭС натравила? Было дело, по молодости и глупости на собрании выступил. Предложил перейти на сдельную: за каждого «лишнего» пациента надбавка к зарплате. Сразу ситуация высветится: к хорошему доктору очередь, у плохого хроническое безлюдье. Так меня собрание чуть не заклевало. Всех же устраивает уравниловка. Не надо конкурировать, бороться за пациентов, повышать профессионализм. Читать литературу не надо, ездить за свой счёт на курсы, на конференции разные, на симпозиумы. Зато если пациенту хамим или операция с летальным исходом – всегда свалим на маленькую зарплату…

Славик полез в карман халата, кинул в рот мятную жвачку.

– Давай дуй отсюда, старушка. Мне ещё своих больных расшвырять.

– А кого ты называешь мадам Гладышева?

– Съезди в город, в облздрав – увидишь. Начальница наша.

Каменный особнячок прятался под вековыми деревьями, в тихом и зелёном центре города. Здесь же в тени, под табличкой «Только для сотрудников» припарковалось стадо чёрных, с тонированными стёклами, лаковых красавцев авто – не каждый итальянский миллионер себе такие позволит. Дверь закрыта на кодовый замок. Стеклянная клетка охранника пустовала. Из примчавшейся «неотложки» выпорхнула сестричка, потыкала в кнопки, набирая заветное число.

– Вы к кому?! – спохватилась она, но Женька уже проскользнула на запрещённую территорию. Ковры, холлы с белыми кожаными креслицами и диванчиками, стеклянные столы с журналами, жирные пальмы. Стенд с заголовком «Здоровье – это наше всё». На нём яркие фотографии в дорогих багетах: загорелые, белозубые, жизнерадостно смеющиеся люди. Молодая пара на яхте под раздувающимися парусами. Пожилая – в нарядных спортивных костюмах под заснеженными елями. Голенькие малыши строят песочные замки на океанском золотом пляже…

На стене огромный портрет президента и – на всякий случай рядышком – премьера в ту же величину. Мадам Гладышева явно обладала тонким женским вкусом и правильным идеологическим чутьём.

Ура, и секретарши на месте нет. В конце овального огромного, как дрейфующая льдина, стола сидела хозяйка великолепного кабинета: блондинка в тугом, ослепительной белизны халатике, в высокой медицинской шапочке.

– Файка?! Коваль? Ты?! Ты же… – У Женьки чуть с острого язычка не сорвалось: «Ты же в школе тупица была непроходимая. Сколько Людмила Серафимовна с тобой мучилась…»

– Теперь Гладышева, – значительно поправила Фаина. Её супруг, господин Гладышев был депутат Госдумы, коммерсант, имеющий диплом американского университета. Знакомясь с красавицей Фаиной, он так и представился: «Стажируюсь в Штатах в университете Пердью». Фаина оскорбилась, вспыхнула, разрыдалась, влепила жениху пощёчину и убежала.

С большим трудом их помирил папа. Молодой Гладышев растерянно бормотал: «Но я действительно учусь в университете Пердью…» – «Вы опять… Это слово?!» – «Не буду, не буду. Боже, какая вы чистая…» Впрочем, как всякий анекдот, этот случай мог обрасти гротескными деталями.

– Ой, Файка…

– Ой, Женька…

За кофе с печеньем вспоминали школьные годы.

Кошмар, в магазинах было шаром покати. Китайские джинсы с барахолки кипятили в мешочках – получались «варёнки». Колготы обрезали – вот тебе лосины. Брови выщипывали рейсфедером. Вместо подводки – муслили канцелярский восковой мелок и заострённой спичкой выковыривали липкую черноту. Пудрились зубным порошком, капнув для запаха «Красной Москвы». А лак для ногтей? У учителя рисования выпрашивались пузырьки с краской. Туда из пишущих стержней выдувалась паста: красная, синяя, зелёная, чёрная… И во времена жесточайшего дефицита девчонки, к ужасу учителей, щеголяли на дискотеках с ногтями таких оттенков, какие нынешним готам не снились.

– Фаина Петровна, к вам посетительница.

Голосок секретарши был звонкий, мелодичный – вполне соответствующий стерильному зеркально-стеклянному медицинскому царству.

– Я занята.

– Она с ребёнком.

– Ко мне все с ребёнками. Обождёт.

– Хорошо, Фаина Петровна, – ровно и безучастно сказала секретарша.

– Вымуштровала ты её. – Женька покачала головой. Её опять начало внутренне поколачивать. – Я тут чего пришла…

И она, зная свой взрывной характер, стараясь не распаляться, во второй раз за сегодняшний день подробно изложила больничную «эпопею».

Фаина в ответ вынула из стеллажа толстую папку: натуральная кожа, тиснённая золотом. Женька подпрыгивала на стуле и кипятилась, а Фаина раскрывала на нужной странице «Систему медицинских нормативов по оказанию медицинских услуг населению РФ» – и зачитывала очередной пункт.

Женька говорила: «Скотство», – а по нормативам выходило, что всё чётко и грамотно продумано. Женьку бросало в жар: «Дикость», – а нормативы утверждали: закон не нарушается. Женька задыхалась: «Ужас», – а нормативы обиженно надували губки: пускай эта истеричка что хочет кричит, а нас учёные люди писали.

– Посёлки вроде ваших Ровеньков обречены, – снисходительно, заученно объясняла Фаина. – Специалистов не хватает. Молодые врачи рвутся в большие города, остаются алкаши вроде Славика. Провинциальная медицина нищенствует, – в подтверждение своих слов она качнула тяжёлыми бриллиантами в ушах и платочком смахнула невидимую пыль с толстой дубовой столешницы.

– Но ширму в лаборатории поставить можно?! Окошки, где анализы принимают, в разные концы коридора развести: для мужчин и для женщин отдельно?! На это миллионы нужны? Ты бы слышал, как рыдала бедняжка Людмила. Людей доводить до уровня скотов! Воняет хлоркой, мочой… безысходностью, обречённостью воняет! Ощущение, что идёт отправка в концлагерь!

– Мы не делим людей на мужчин и женщин, – строго возразила Фаина. – Они для нас все больные.

– А наш Веня?! – Женьку несло – не остановить. – Ты знаешь, что у него обнаружили болезнь на запущенной, совершенно неизлечимой стадии?!

– Острая нехватка диагностической аппаратуры, – Фаина одной ручкой подкручивала белокурые кудряшки, другой перекладывала на столе без того идеально лежащие предметы дорогого малахитового письменного прибора. Женька про себя отметила: в Италии такой разве что премьер-министр себе позволит, да и то в подарок. Попробуй купить за казённый счёт – набегут журналисты, сфотографируют под заголовком «Куда утекают бюджетные денежки»… Налогоплательщики разорвут в клочья.

Женька обняла себя за худые плечи руками, чтобы унять дрожь.

– До революции, – сказала она тихо, – земские врачи определяли состояние больного по запаху его тела. Нюхали пот, мочу, какашки и прочие невкусные жизненные выделения… У женщин – менструальную кровь. За неимением диагностической аппаратуры.

– Я не собираюсь ничего ни у кого нюхать, – обиделась Фаина. – Ты, я вижу, наслушалась пенсионерок в очереди. Им дома скучно сидеть, вот и прутся в больницы. Создают очереди. Отвлекают врачей от прямых обязанностей. Вообще, пенсионеры – это экономическая диверсия в масштабах государства. Наша Людмила Серафимовна не лучше…

То, что произошло дальше, Женька вспоминала как сон. Никто не верил, когда она рассказывала.

– Я просто хотела подшутить, – объясняла потом она, – как в школе, когда дубасили друг дружку портфелем по башке. В шутку. А она не поняла.

Лежащая на столе тиснёная кожаная папка плавно, как в замедленной съёмке, – так, по крайней мере, казалось Женьке – сама собою поднялась в воздух. Описала параболу и опустилась на крахмальную высокую шапочку, смяв её в бесформенный пирожок. Начальница облздрава оцепенела лишь на одну секунду. В следующую вцепилась ногтями в коротенькую, неудобную, соскальзывающую Женькину стрижку каре.

Вбежавшая секретарша остолбенела, увидев мутузивших друга дружку элегантных дам. Они выкрикивали детсадовские глупости:

– Опусти, дебилишна! – пыхтела Женька.

– От дуришны слышу! Психопатка детдомовская!

– Ковалишна!

– Вахрушишна!

Вызванный на выручку охранник грубо выставил вон встрёпанную Женьку. Напоследок мадам Гладышева, извернувшись, подпрыгнула и хорошенько пнула под зад сеньоре Поволи.

В автобусе Женька, отвернувшись к окошку, посасывала солёную губу. Саднила расцарапанная скула. Видно было в зеркальце: стремительно наливалась фиолетовой гиревой тяжестью.

С автовокзала она побрела в больницу к Славику: обработать боевые раны. Коридор перед кабинетом был пуст: видимо, Славик расшвырял-таки больных. Сам доктор, забыв запереться, спал на кушетке мёртвым сном: в позе эмбриона, укрывшись белым халатом. Из-под халата торчала огромная ступня в пёстром дырявом носке. Под кушеткой рядышком стояли штиблеты.

И всё-таки её отпустило. Сумеречные ободранные коридоры, робкие толпы у кабинетов, запах туалета уже не казались такими страшными… Её отпустило.

 

32 ЖЕМЧУЖИНЫ

– Женя приехала, Женечка!

– Алло, Людмила Серафимовна, через три минуты я у вас!

Через три не через три – но черед полчаса Женька сидит на «своём» месте в крошечной кухне. Перед ней «своя» чайная чашка, синяя в горох. На столе всё та же белая от частого мытья содой клеёнка, на которой частично угадывается фруктовая тематика. У раковины стена обита такой же клеёнкой – кое-где ещё можно различить груши, виноград, банан. Подоконник кренится и в чёрных трещинах, из-под него ощутимо дует в колени.

– Кольку чего не зовёте, слесарит ведь, – сердится Женька.

– Неудобно, Женечка. Коля деньги не берет, а спиртное ставить бывшему ученику… Неудобно.

– Неудобно штаны через голову надевать, Людмила Серафимовна. Вечно вы с нами деликатничаете… В кастрюльке опять МММ? – Женя кивает на плиту. – Макароны, мойва, марганцовка?

Она обещала привезти итальянским друзьям-русистам описание быта учительницы из русской провинции.

– Ах, Женя, ведь они потом используют это против нашей политической системы. – При мысли, что она, Людмила Серафимовна, может стать причиной обострения международной обстановки, учительница ужаснулась, замахала руками. И лишь после долгих уговоров согласилась отвечать на вопросы («Только, Женечка, не в том духе, что «костлявая рука голода простерлась над пенсионеркой-учительницей»).

– Ну что сказать, – учительница кладёт на колени морозно-сухие, будто с въевшейся навечно меловой пылью руки. – Так-то я, беззубая, могу обходиться яблочком, кефиром, сухарики сосу. Ты рецепт знаешь: ржаной хлеб режу на кубики, посыпаю солью – и в духовку. Потом крепко натираю чесночком. Но ведь ко мне постоянно ребята приходят: то за книгой, то на репетиторство, а то просто так. Позанимаемся, заболтаемся допоздна. Я же вижу: у них аппетит молодой. Пустым чайком не обойтись. Дома у многих не благополучно: ровеньковский леспромхоз закрыли, родителей сократили…

Так я что придумала. Помаленьку экономлю и раз в месяц отправляюсь на рынок. Вырезка за триста рублей – мимо, косточки с мякотью за полторы сотни – мимо. Да эдак важно иду, задрав нос, видела бы ты, Женечка. В конце ряда подносы с говяжьими лытками. Прошу порубить мельче и дома навариваю вёдерную кастрюлю холодца: тугого, стеклянистого, на кончике ножа дрожит. М-м… Вкусно до невозможности, сытно – и для растущих ребячьих косточек полезно. Завтра и тебе сварю.

– Я на диете, – бурчит Женька, – талию берегу. Давайте дальше свое меню.

– Дальше… Дальше, Женечка, можно напасть на вполне приличное мясо. А если почернело и припахивает, достаточно подержать его в марганцовке, в крепеньком, знаешь, растворе. По воскресеньям устраиваю праздник желудка: жарю мойву. Любаша – она в школе годом младше вас шла, сейчас в рыбном отделе – мне всегда крупную оставляет. Жарю каждую рыбку отдельно: до золотистости, досуха, до хруста. Ребятки приходят: «Людмила Серафимовна, соскучились по вашей золотой рыбке…»

…Как постарела учительница! Она всегда держалась чрезвычайно прямо («Как Анна Каренина!» – гордо сравнивала Женька). Сейчас сгорбилась, скособочилась («Как Наталья из «Тихого Дона», – подмечает Женька). До последней пряди поседела маленькая головка. Седина отдаёт благородной, аристократической лёгкой голубизной.

Сто лет назад дед Людмилы Серафимовны, из крестьян, ровеньковский лесопромышленник, ворочал миллионами. А в жёны взял дворянку из старинного разорившегося рода. Так, рассказывали, без сватовства, и выдернул красавицу-бесприданницу с губернского бала. И – под венец, и – в богом забытые Ровеньки, в глушь из глуши.

На столе у учительницы дежурный набор из гастронома: бледный подсохший суфлейный тортик, срок реализации явно подделан. Блюдечко с прозрачно нарезанной куриной колбаской. Сыр самый дешёвый: по виду и вкусу как брусок 5 %-ного хозяйственного мыла.

Нынче зимой Женька прислала Людмиле Серафимовне на её старенький компьютер письмо. Содержание письма привело учительницу в обморочное состояние. Женька сообщала, что в Людмилу Серафимовну заочно, по рассказам и фотографиям, влюбился их знакомый итальянец. Намерения самые серьезные. Чудный старичок: бездетный, очень богатый. Но у них с этим просто: ходит в сэкондхэндовских кроссовках, свитер как застиранный чулок, майки и джинсы с распродаж. Его страсть – международный туризм.

«Людмила Серафимовна, – писала Женька, – вы так увлекательно путешествовали с нами по географической карте! Мы задыхались в африканских саваннах, удирая от хрюкающего свирепого носорога. Замерзали в многокилометровых синих ледниковых трещинах. Отбивали потешных кенгурят от диких собак динго… При этом вы дальше Ровеньков нигде не бывали… Не вздумайте отказать жениху. Вам выпала редчайшая, фантастическая удача… Вы зажмуритесь, ткнёте мизинчиком в атлас – назавтра билет в эту точку будет у вас в кармане».

Людмила Серафимовна от переживаний слегла. У Женьки полгода ушло на то, чтобы электронными письмами осторожно, потихоньку приучать её к блестящим, великолепным переменам в её жизни. Учительница, пользуясь программой «переводчик», начала переписку с итальянцем.

Очень неглупый, душевный дядька оказался. Корни русские, его предки из староверов с Аляски. Даже в шутку вперёд условились насчёт совместной жизни. Четыре месяца молодые будут жить в Ровеньках. Четыре – в провинции Беневенто. А в оставшееся время облазят все закоулки Земного Шара. И так, если Бог даст здоровья, каждый год.

В последнем письме Женька спохватилась:

– Зубы!!! Ради всего святого, Людмила Серафимовна! В Европе зубы – это всё! Там можно ходить в рубище, но чтобы рот был забит 32 жемчужинами. За кордоном простят и поймут всё, кроме запаха изо рта. Кроме запавших от беззубья щёк. Кроме провалившегося пустого рта и съеденных челюстей. Для них это всё равно что гнить заживо… Ваш жених в этом отношении брезглив до судорог!

Людмиле Серафимовне и к зеркалу не нужно было подходить. Зубов у неё практически не было, как у большинства ровеньковских жителей. Плохая вода, отсутствие кабинета стоматологии.

Сколько-то зубов худо-бедно нарастили. Сколько-то осталось своих. Частично обули в коронки – в итоге разноцветную улыбку приходилось прикрывать ладошкой. А в глубине рта ещё жили грубые съёмные протезы. Они натирали до крови дёсны, делали речь невнятной: с брежневским клацаньем и причмокиванием. Завидев живьём гниющую, разлагающуюся Людмилу Серафимовну, белозубый старикашка-итальянец – а вместе с ним мечты о путешествиях, развернутся – и только пятки засверкают.

Суфлейный тортик был с осторожностью ополовинен. Куриная колбаска брезгливо отщипнута. К сыру Женька благоразумно не прикоснулась. Людмила Серафимовна, под рентгеновским взглядом Женьки, смущённо прикрывалась ладошкой. Рассказывала о поездке в областной центр в клинику по вживлению зубов. Один имплант – 60 тысяч рублей. Чтобы набить рот новенькими зубами – назвали сумму, от которой у учительницы потемнело в глазах. На вокзал добиралась вслепую, ощупью, на подкашивающихся ногах.

– Это нереальная для меня сумма. Женя. Ты добрая девочка, но… с Италией не судьба.

Женька слушала и всё время хмуро, задумчиво копалась в сумочке. Наконец, нашла что искала: пластиковую карточку.

– Людмила Серафимовна. Я предвидела такой поворот событий. Здесь сумма, которой вам как раз хватит на идеальные ровные белые зубы. Вы не думайте, это мои личные деньги. Муж к ним никакого отношения не имеет.

Людмила Серафимовна мотнула головой:

– Я тоже была готова к такому повороту событий, Евгения. Если не хочешь унизить меня и сделать мне больно – даже не заговаривай об этом.

В голосе и в глазах Женьки – она и в детстве вспыхивала, как солома от поднесенной спички, – закипели слезы:

– Вы что?! Вы нам всю себя отдавали…

– Евгения, немедленно убери карточку. Иначе… Ты не моя ученица, а я не твоя учительница!

На огонёк заглянул Костик, возглавляющий городскую коллегию адвокатов. Он застал свою учительницу и одноклассницу сидящими в разных углах дивана. Обе тискали и терзали носовые платочки, обе красные и расстроенные. Костик тут же деловито вник в суть проблемы. Расставил всё по полочкам:

– Женька, пора тебе привыкнуть к щепетильности Людмилы Серафимовны. А вы, Людмила Серафимовна, знаете Вахрушку: с ней только гороху накушавшись разговаривать (Женька лягнула его под столом длинной ногой). Предлагаю заключить мировое соглашение. Вы, Людмила Серафимовна, берите денежку и не тушуйтесь. Но берите не как подачку с барского Женькиного плеча, а как партнёр. У вас ведь нет никого родных, Людмила Серафимовна? Вот и завещайте квартиру Вахрушке – дай вам Бог здоровья, еще триста лет вдалбливать знания в тупые бошки наших отпрысков-лоботрясов. Если Вахрушка начнёт пыхтеть, завещание выкрадет и разорвёт, второй-то экземпляр всё равно у нотариуса останется. Ну, миритесь, девчонки.

Девчонки еще подулись. Решили к болезненному вопросу вернуться, когда остынут. А пока стали пить чай. Грызли, обжигаясь – только из духовки – душистые чесночные сухарики и листали школьные альбомы. Они занимали у Людмилы Серафимовны полквартиры. Остальные полквартиры занимали книги и подшивки старых газет и журналов.

– Ага, вот вы где, мои «ашники»… Игорёк по моим стопам пошел. Преподаёт географию, но уже в горном институте. Гена – бизнесмен. А Дима – бери выше – газовый магнат. В программе «Время» часто показывают.

– Это хлюпик Димыч, который на зоологии в слове «паукообразный» вторую букву пропустил? – восторгалась Женька. – Мы его до слёз задразнивали!

– Женечка, узнаешь себя? В уголок забилась, надулась как мышь на крупу. Тогда только областной детдом расформировали, ты в Ровеньках и оказалась. Ох, и с характером! Колючки растопыришь – не тронь нас! Славик… Хирург – золотые руки. Попивать вот начал – нехорошо…

А это наш Веня. Как-то в поход ходили, червей для рыбалки копали. А он возьми и выпусти их из банки. Глазёнки в пол-лица, в них слезищи:

– Червяки ведь тоже хотят жить. И маленькие червяковые дети сейчас плачут и зовут: «Папа, папа, где ты?»

Захворал наш Веня, высох весь. Из больницы не выходит. Давайте завтра, ребятки, навестим его, он обрадуется…

– А Олег? Он в меня по уши в десятом втюрился, помните, Людмила Серафимовна? – нетерпеливо заскакала на диване Женя. – В химических олимпиадах первые места брал. Вузы его наперебой приглашали. Нобелевскую премию еще не отхватил?

– Ой, ребятки, беда, сухарики горят!

На кухне Людмила Серафимовна для вида погремела противнем – духовка давно была выключена. Вдруг сила ушла из ног – тяжело опустилась на табурет. Разгладила на коленях унесённую с собой фотографию. Олежка на ней в первом ряду: густые волнистые волосы зачесаны назад, взгляд в самый объектив – герой из романов братьев Стругацких, которыми он зачитывался.

Играючи, легко – как всё что он делал – поступил в Москву, в престижный институт. А там таких провинциальных пылких пороховых мальчиков-максималистов по общагам ловят на живца штатные вербовщики. Чтоб на ранней стадии выявлять, на корню вырезать самых сильных, смелых, чтобы не осталось даже намёка на ростки в дряблом теле страны.

Схема отработана. Тайные сборы, запретная литература, клятвы, жаркие споры до утра, доверительные шёпоты про гибнущую Россию. Перемен требуют наши сердца. Не надо прогибаться под изменчивый мир, пусть лучше он прогнётся под нас.

Ан вместо жгучей юношеской мечты, что, дескать, Россия вспрянет ото сна, и на обломках самовластья напишет наши имена – дали Олегу пожизненное. В восемнадцать лет, он еще и воздуху полную грудь не успел набрать.

Сиживал Олег и на этой кухоньке, цитировал тех же Стругацких: «Почему мы спрашиваем, что с нами делают? Почему никто из нас не спрашивает, что мы должны делать?» – А она – цитатой на цитату: «Олежка, наивысшая мудрость: смириться с окружающей действительностью. Переделывай не мир вокруг себя, а себя в этом мире».

Страшная, страшная вина согнула учительницу. Состарила и иссушила тело и душу. Ни к чему про это знать Женьке. Уж очень неуравновешенный, непредсказуемый характер: детский дом никому пока судьбу не упрощал и не устилал розами… И Костика предупредила: чтобы об Олеге ни-ни.

Женька сбилась с ног в поисках учительницы. Хуже малого ребёнка, ей богу. Людмила Серафимовна оставила на столе записку, что убежала по срочным делам. А им ехать в область, в стоматологию. Женя лучшего доктора нашла, у которого отторжение вживляемых зубов ноль целых, ноль чего-то ничтожного процентов.

Людмила Серафимовна явилась вечером, когда Женька уже и икры с тазик наметала, и пятый угол нашла. Идёт учительница усталая, еле волоча ноги. Смущённая, виноватая, а глаза сияют солнышками:

– Женечка, счастье, счастье! Веню берутся оперировать в Москве! Я сейчас от него. Он уж совсем духом пал, а тут воодушевился. Руки тянет – очень исхудали они у него, как палочки: «Людмила Серафимовна, если бы вы знали, как хочется жить! Жить хочется, больше ничего!»

– Так. Ну… Можете не объяснять, на какие деньги будет операция.

– Ты, Женечка, не обижайся. С завещанием я всё у нотариуса уладила. Правда, квартира немножечко дешевле тех денег выходит, что ты дала. Но я потихоньку… расплачусь потихоньку с пенсии, с репетиторства, ты не переживай…

Оставшиеся дни Женька с учительницей не то чтобы не общались, но недоговорённость присутствовала. Людмила Серафимовна ходила как побитая. Женька всё больше помалкивала. Всё тяжко о чём-то размышляла.

В промозглый сумеречный день, уже с утра похожий на вечер, Женька уезжала. Такси ждало у подъезда. Она встала в дверях со своим элегантным клетчатым чемоданчиком на колесиках.

– Вы меня извините, Людмила Серафимовна. Я тут всё думала. Людмила Серафимовна, может, хватит? Перед кем вы всю жизнь притворяетесь, кого играете? Я понимаю, что героиню какого-то классика, только запамятовала – какого. Ну, ей-богу, скучно и смешно, Людмила Серафимовна. Всё суетитесь, тычете в нос своей справедливостью, добротой… аж скулы сводит. Да не доброта это, а… слизнячество. Чем вы гордитесь-то? Кого воспитали – учительница с рабской зарплатой, рабской психологией? Таких же рабов, поколение неудачников? Я, ладно, выскочила замуж в Италию. Славик нырнул в водку. Олежка – в тюрьму. Веня чуть в смерть не выскочил – да вы вцепились, пока не пустили. Ау, Людмила Серафимовна! Проснитесь: урок давно кончился. Идёт жизнь.

Какое белое, прямо-таки южное солнце! И это в сентябре: в первом мирном, послевоенном. Ровеньковская средняя школа: с парадного входа – женское отделение, с чёрного входа – мужское. Двор – огромный шевелящийся, неправдоподобно пышный ковёр из девчоночьих бантов, ярких осенних букетов. Духовая музыка, вальсы из динамика. Поздравления, взволнованные весёлые лица, смех.

Праздничная улица залита солнцем. Школьное крыльцо залито солнцем. Класс залит солнцем. В огромные, во всю стену, окна бьёт свет. Технички промыли их до прозрачности – словно стёкол и нет вовсе. Дрожащие от горячего белого ветра фрамуги пускают по классу гигантских солнечных зайцев.

В большом косом столбе солнечной пыли, как в луче прожектора, у классной доски стоит юная Людочка. На ней отутюженное шерстяное платье до щиколоток. Белейшие кружевные воротничок и манжеты. В волосах учительниц (дирекция распорядилась) не должно быть ничего, кроме скрепок-невидимок или тёмного рогового гребешка. Но Людочка в первое в её жизни первое сентября позволила себе легкомысленную ленту в горох. Она легко охватила её чистые, блестящие волосы.

– Здравствуйте, дети! Меня зовут Людмила Серафимовна. Я ваш учитель, а вы мои ученики. Начинаем урок.

 

ОЛЕНЬКА

Любимый стишок про Айболита на ночь рассказан. Серёжик, укладываясь спать, барахтался всем тельцем, зарывался, крутился в ситцевых голубых волнах с полосатенькими рыбками.

Оленька утыкала одеяло, чмокнула в пахучую макушку:

– Спи.

– Мам, – вдруг затихнув, сказал с тревогой Серёжик. – А в Африке Бармалей папу точно не поймает?

– Ну что ты, дурачок. Нет никакого в Африке Бармалея. Там тепло, растут пальмы, и мартышки воруют с них кокосы. А если папа не приедет, летом мы сами поедем к нему.

Первое слово, сказанное Серёжиком, было «папа». Это при том, что он видел папу по два часа вечером. В остальное время над ним склонялась, его целовала, тискала, выгуливала, читала ему книжки, купала, кормила – всё делала она. В тихой безропотной Оленьке взыграло материнское самолюбие. Однажды она весь день учила сынишку говорить «мама» – и даже добилась приличных результатов… Вечером, когда в дверях послышался знакомый поворот ключа, Серёжик бросился в прихожую с воплем «Мама!!!»

В первый же вечер Серёжик спросил, а где папа. Оленька смотрела новости. Вернее, делала вид, что смотрит новости, – и напряглась. В это время телевизор как раз говорил о российских моряках, попавших в африканскую тюрьму. Оленька развернула сына личиком к экрану, крепко прижала к себе:

– Серёжик. Так получилось, что папа – там. В этой тюрьме. Ты же знаешь, он врач, нанялся на судно… Но их обязательно выпустят. Ты же слышал, сам министр обещал. Только ты никому в садике про это не говори… Честное слово?

– Честное-пречестное! А то папу съест Бармалей?!

Серёжик был ещё маленький. Он не мог сопоставить логически обстоятельства места, времени и действия: как это папа, вчера очень громко кричавший на маму в кухне и даже что-то с грохотом разбивший, сегодня успел переплыть море и оказался в жаркой душной африканской камере. Серёжик в ужасе надломил светлые круглые бровки, разинул ротик.

Теперь они каждый вечер ловили весточку об африканских узниках. Если передавали, пытались в мелькнувшей мужской фигуре угадать папу: «Вон, вон папина спина!!»

Начали копить деньги на поездку в Африку (Серёжиковы четыре рубля пятьдесят копеек в копилке плюс три тысячи Оленькиной «заначки»). Перед собственным днем рождения он сурово сказал:

– Мне разонравились черепашки ниндзя, не покупай их. Мы лучше на эту денежку к папе поедем.

Потом все же не выдержал искушения – ведь он был маленький:

– Ну, купи пироженку картошку, ладно? Две штучки.

Оленька заранее продумала летнее развитие событий. Они поедут в поезде в Ялту (придётся влезть в долги), где море, пальмы и обезьянки. Там выяснится, что папу пока не выпускают. Нужно потерпеть ещё годик. Они досыта позагорают, покупаются. В сувенирной лавке она купит какую-нибудь жуткую деревянную «африканскую» маску – папин подарок, дома повесят в прихожей. А там и детская психика окрепнет, и можно будет сообщить о разводе.

Когда они с мужем впервые привели Серёжика в ясли, к нему сразу подошла любопытная рыжая девочка с игрушечным грузовичком. Постояла и вдруг со всей силы тюкнула его по светлой пушистой голове грузовиком. Серёжика никто никогда до сих пор пальцем не трогал. Он стоял, хлопал глазёнками, от боли и обиды наливающимися прозрачными слезами. Он не знал, что рай детства закончился.

В то утро на работе Оленька места себе не находила. Вот так теперь всегда будет. Его станут бить по голове, а он – непонимающе хлопать глазёнками. Сами виноваты, что до этого окружали только безбрежным маминым – папиным добром, нежностью и любовью.

В обед не выдержала, позвонила мужу. Хотела сказать: «Ты как хочешь, а я заберу его оттуда». Ей ответили, что муж взял отгул, и его нет с самого утра. Когда Оленька по дороге в садик забежала за санками домой, муж был одет по-домашнему. На его плече спал измученный дневными впечатлениями Серёжик.

Ну ладно Оленьку, но как, о господи, он мог оставить Серёжика?!

Он всегда был такой нежный тепличный росточек. Оленька понимала, что несовременно воспитывала сына. Однажды в магазине ей больно врезался в ногу детский четырёхколёсный велосипед. И сразу вслед за этим последовал грубый окрик:

– Женщина, ослепла? Прёт на ребёнка. – Молодая мама, почти ещё девочка, жуёт жвачку и на весь магазин орёт на Оленьку.

Оленька извинилась, отошла прихрамывая. У мальчугашки лет четырёх была предовольная замурзанная мордочка, изо рта в розовых пузырях торчала палочка чупа-чупса. Он разогнался и с силой наехал на Оленьку – ещё раз…

И в том же магазине она стояла в очереди, когда, бесцеремонно распихивая людей, к витрине протиснулись два, примерно трёхлетних, карапузика в комбинезонах. Тыкали пальчиками в стекло, требовательно верещали: «Мне! Мне купить!» Юные мамы стояли у окна, не обращая внимания, болтали по своим мобильникам.

Когда Серёжику было столько же, Оленька на расстоянии вытянутой руки его боялась отпустить: толкнут, упадёт, потеряется, да мало ли чего… На пешеходной дорожке перехватывала его, делающего первые шажки, отводила на обочину:

– Отойди, пропусти, видишь, тёти и дяди идут!

В автобусе губами закричала его лепечущий ротик:

– Тихо, тихо! Ты шумишь, мешаешь взрослым!

– Типичное совковое воспитание. Ты вообще любишь своего сына? – подозрительно спросила Олина знакомая, Анжелика.

– Разве любить – это баловать и позволять делать что хочешь? – удивилась Оленька.

– Да! Именно! Баловать и позволять делать что хочешь. Убеждать, что ему всё можно. Что он у тебя – самый, самый. Самый красивый, самый умный, самый сильный, самый замечательный. Пуп земли. Идол. Божок. Что ему все вокруг должны.

– Но ведь это монстр вырастет… – тихо сказала Оленька.

– А ты что хочешь? В этой жизни выбор небольшой: либо ты жрёшь, либо тебя жрут. Выбирай. Ты хочешь, чтобы жрали твоего ребёнка?

Муж ушёл из семьи. Преодолевать такое суровое испытание, как садик, им с Серёжиком предстояло вдвоём, без крепкого мужского плеча. Оленька из своего садиковского детства вынесла главное, затмившее прочие воспоминание: её постоянно мучила жажда. В группе был оформлен русский уголок с полотенцами, расписными подносами, самоварами и деревянными узорчатыми чашками. Но отчего-то никогда не было кувшина с водой.

За обедом всегда давали компот. Стаканы доверху были набиты разваренными фруктами, и напрасно маленькая Оленька пыталась выцедить, вытрясти в рот хоть несколько капель мутной жидкости. Воспитательницам за отдельным столом повариха наливала специальный воспитательский компот: процеженный охлаждённый отвар. Они, болтая и смеясь между собой, выпивали по два, по три стакана. А однажды Оленька нечаянно подсмотрела: повариха, думая, что никто её не видит, запрокинув голову, жадно пила прямо из глубокого узкого ковшика…

Столько времени прошло, а ничего не изменилось. Взъерошенный возбуждённый потный Серёжик врывался в квартиру и первым делом жадно приникал к банке с водой. Иногда опустошал её полностью – и только после этого был в силах говорить.

Малышня – они же все страшные водохлёбы, обожают чаёвничать. Ну пусть не чай, но им в садике что, жалко вскипятить и охладить воды на двадцать человек?! Оленька робко подняла этот вопрос на собрании. Воспитательница поджала губы. После собрания подвела Оленьку к показушному уголку, тоже с самоваром и нарисованными румяными баранками. И умильно начала рассказывать, что у них каждый год проводится праздник самовара, где все пьют чай, и ребяткам очень нравится этот праздник.

Родительница, с которой Оленька вместе выходили из группы, спросила:

– А вам не страшно за своего ребёнка? Вы сделали замечание и ушли. А ребёнок остался.

Анжелика говорила:

– Воспитателями в садик нужно брать исключительно молодых и бездетных. Чтобы они с малышами кувыркались, прыгали в лужах, лазили по деревьям, ходили на головах, бесились как ровесники. Чтобы им самим было интересно. А как только родит своего родного, сразу: «Кыш отсюда!»

– Почему?

– Потому что у любой женщины после родов дети неизменно начинают делиться на родного кровинку – и на чужих детёнышей. Дети остро чувствуют неприязнь и равнодушие, у них с детства на всю жизнь развивается тяжёлый комплекс неполноценности.

Оленька представила Серёжиковых воспитательниц – обе предпенсионного возраста – кувыркающимися, ползающими в игровой по ковру, прыгающими в лужах… Как бы не так. Придёшь – а они, тепло закутанные, неподвижно и грузно стоят, как тумбы. Да и кто за такую зарплату захочет кувыркаться?

Вечером дома она тормошила Серёжика:

– Как тебе было, весело?

– Не-ет. Ина Владимна (Ирина Владимировна) на прогулке сказала:

– Ну что вы всё бегаете, паршивцы – всю травку на территории вытопчете. Сядьте на веранде и сидите тихонько.

Второе воспоминание, от которого Оленька до сих пор покрывается холодным потом: тихий час. Ни разу, ни одного дня в садиковском детстве она не сомкнула глаз. Лежала, с тоской смотрела в белёный потолок три часа. Старалась не шевелиться – иначе последует немедленный нянечкин окрик: «Чего крутисся? А – мокрым полотенцем по заднице?!»

Кто выдумает пытку более изощрённую, чем эта: лежать неподвижно и смотреть в потолок, когда за окном шелестит листва, солнышко, птички – бурлит жизнь, когда жизнь бурлит в твоём маленьком тельце?! У Серёжика Олины гены, для него тихий час – тоже тихий ужас.

Оленька набралась духа и подошла к заведующей с предложением:

– Пожалуйста, пусть Серёжик и ещё несколько непохожих на других «бессонных» ребёнка в мёртвый час будут тихонько возиться в игровой комнате.

– Непохожих, необычных, особенных, гениальных, индиго… – прищурила глаза заведующая. – Поверьте мне как педагогу с многолетним стажем: мы любим наделять наших деток несуществующими чертами. Это выдёргивает ребёнка из коллектива, противопоставляет его ему, прививает эгоизм. У нас все детки гениальные, – сладким строгим голосом сказала заведующая.

Каждое утро, пока Оленька одевала Серёжика, натягивала колготы, везла в санках – он тихо, как старичок, обречённо плакал. Плачь – не плачь, всё равно увезут в садик. Маме надо на работу. У Оленьки этот плач рвал сердце.

– А ты заметила, – говорила Анжелика, – кто с воплем «Ура!» бежит в садик? Кому по душе садиковский режим и садиковские котлеты? Дети из неблагополучных семей. Да они эти котлеты впервые в садике только и попробовали. Они в группе – паханы. Знают много чего нового и охотно учат этому салажат. Строят домашних маминых сынков и дочек только так. Садик – это общество в миниатюре. Свои бандиты в законе. Свои авторитеты, блатные, шакалы, шестёрки, чушки, неприкасаемые. Школа жизни.

– Знаешь, что делают твои мама и папа по ночам? Вот ЭТО!!

Серёжика увели за веранду, и мальчик из старшей группы показывал ему гадкие, омерзительные жесты.

– Нет!! – закричал Серёжик, что есть сил. – Мои мама и папа другие! Они ЭТО не делают!

– Делают, делают, делают! – Мальчик кривлялся и продолжал отвратительно и страшно двигать тощей задницей. А рыдающего, бьющегося Серёжика держали с двух сторон дружки мальчика.

…Двое держали Серёжу на коленях, заломив ему руки за спину. Били сапогами куда придётся, пинали в лицо, похожее на кусок размороженного заветренного мяса. Разъярённый старослужащий Кисель в полуспущенных штанах тряс перед Серёжиным лицом мятой фотографией и тыкал в неё своей сморщенной плотью. В её, Оленькино лицо.

– Понял, жмур?! Имел я твою мать, понял? Имел, имел, имел! Смотри, как я имею твою мать. Ты думаешь, жив после этого останешься? Ещё никто не смел харкнуть в лицо бойца Российской Армии, дедушки Киселя!

О расправе над Серёжей шёпотом по телефону рассказал паренёк, с которым их вместе призывали. Потом его мобильник навечно исчез из зоны доступа. Оленька примчалась в северный городок, где в военной части служил Серёжа. В госпиталь её не пустили. В штаб тоже. На КПП вышел офицер и сказал, что Серёжа неудачно упал и ударился о порог казармы.

Оленька сняла комнатку недалеко от госпиталя. Звонила Анжелика, тревожились сослуживцы и пациенты – тогда в кармане оживал телефон. При вызове звучала изумительной красоты английская мелодия. «Мам, она такая же красивая и нежная, как ты», – говорил Серёжа. Он закачал рингтон в Оленькин мобильник в её день рождения. На другое у него не было денег. «Это самый лучший подарок в моей жизни!» – воскликнула она.

И ещё был самый лучший: когда Оленька вошла в кухню, а весь холодильник оказался облеплен разномастными разноцветными – ни одного одинакового! – сердечками на магнитиках и липучках. Это сколько же нужно было прочесать сувенирных отделов («Целый год собирал», – признался он)! Среди сердечек буквами из его детской магнитной азбуки было выложено: «МАМА, Я ТЕБЯ ОЧЕНЬ ЛЮБЛЮ!»

Оленька купила маркер и на обувной картонке начертала плакатик. Доехала до военкомата и встала с плакатиком у крыльца. Прохожие шарахались от Оленьки, как от чумной. Так выражать протест у них в городе было не принято. Вообще не было принято выражать протест.

Через несколько часов ноги онемели. Оленька присела на низенький, выкрашенный в зелёный цвет заборчик.

В военкомат входили и выходили люди. Деловито стучали каблуками по мёрзлым каменным ступеням. Делали вид, что категорически не имеют к происходящему отношения. То и дело к окнам подходили и смотрели вниз работники. Вышел военком и мягко сказал Оленьке: «Ну, мы же с вами беседовали на эту тему. Всё, что мог, я сделал». Похлопал Оленьку по спине, потоптался, сел в автомобиль и уехал.

– Давай вали отсюда, – негромко приказал охранник. Он молодцевато сбежал по крыльцу, был ловко затянут в камуфляж, и на вид ему было столько же лет, как Серёже. Подхватил Оленьку под локоть и легко увёл прочь. Оленька едва успевала перебирать ногами. – Давай, давай. – И пообещал, оглядываясь на окна военкомата, на маячившие там лица: – А то гляди, скорую вызову. Щас закатают в психушку.

Оленька выждала и вернулась на место. Охранник ещё несколько раз выскакивал, оттаскивал Оленьку. Она снова возвращалась.

Стемнело, рабочий день закончился. Служащие военкомата разошлись и разъехались по домам. Окна погасли. Оленька, продрогшая, посиневшая, всё сидела и выстукивающим подбородком придерживала плакатик на груди. Руки его уже не держали.

– Да ты совсем закоченела, мать. Ну-ка, потихоньку…

Оленька оказалась в тёплой охранницкой. Перед ней поставили стакан кипятка с тремя чайными пакетиками, с горкой тающего сахара на дне. Охранник – тот самый, что сволакивал Оленьку с крыльца – вынул откуда-то бутылку водки. Поставил ещё два стакана и налил Оленьке – до краёв, себе плеснул с четверть.

– Давай, мать. За сына, чтобы на ноги встал. Согреешься. Полегчает.

 

ОВЕЧЬЯ МЕТКА

Самый надёжный способ вызвать стойкую неприязнь к гимну – это каждое утро под него просыпаться. Всё Олино поколение, а также папы – мамы, дедушки – бабушки, вставали под «Интернационал». «Бу-ууу-ум! Бум – бум – бум-бум…» По ещё дремлющим мозгам.

Страстное желание спать ещё минимум часиков двадцать. Безжалостно включенная, режущая глаза электрическая лампочка под потолком. Колючее шерстяное форменное платье, от которого вся покрываешься гусиной кожей. Холодно: отопление ещё не включили (уже выключили). Очередь в коммунальный туалет: всяк сюда входящий навечно проваливается в унитаз.

В ванной держится крепкий мятный вкус «Поморина». У Оли изо рта пахнет «Поморином». У всей квартиры изо ртов пахнет «Поморином». Вся страна дышит «Поморином». И всё это под «Интернационал», приглушённо бормочущий из-за каждой двери, оптимистически ревущий из радиоприёмника на общей кухне.

У Серёжика гимн России не будет вызывать таких ассоциаций. Нынче не принято просыпаться под радиоприёмник. Будильники, слава Богу, давно не дефицит.

Оля идёт в ванну. Включает воду, чтобы нагрелась, и всматривается в зеркало. Кто сказал, что от страданий лицо женщины светлеет, утончается, становится одухотворённым и иконописным? О нет! От страданий женское лицо уныло вытягивается, обвисает и приобретает совершенно козье выражение. Оля, как учит женский журнал, несколько раз с силой надувает щеки: «Ф-фух!» По-петушиному вытягивает худую шею, хлопает ладошками под подбородком.

Серёжик, умничка, уже натягивает колготы, шортики. А сам до конца не проснулся, качается с закрытыми глазками. Вялый, пахучий, мяконький, молочный. Удержаться, чтобы не затормошить. Иначе хитрюжка тут же выторгует: «Мамуля, пуговки – ты…»

Оленька работала в районной поликлинике процедурной сестрой. У неё считалась самая лёгкая рука. Только ей с первого раза удавалось находить самые трудные вены, ускользающие от иглы, пугливо прячущиеся в молодой тугой резиновой или старческой жилистой комковатой плоти.

И ещё на полставки подрабатывала на амбулаторном приёме в кабинете «ухо-горло-нос». Пациентами в основном были мужики с гайморитами, отитами и прочими «итами», заработанными зимой на стройке. Они жмурились и балдели от Олиных пальчиков. От производимых ими в простуженных корявых ушах непривычно нежных манипуляций: тёплых ванночек, очищений ватными палочками, омовений и орошений лекарственными струями из шприцов.

Молодая ЛОР-врач не любила свою работу. Её мутило от мужицких заросших носов и ушей и вида использованных ватных палочек. Каждую пятницу она брала в регистратуре тетрадь самозаписи и частично вписывала туда воображаемые адреса и фамилии несуществующих пациентов. Благодаря мёртвым душам время высвобождалось. Она пила кофе и листала журнал «Гламур».

В несколько палат стационара, договорившись с завотделением, докторша запустила шумливые семьи южных беженцев. Беженцы занимались строительным и разными сопутствующими бизнесами, а их жёны торговали на рынке.

Завела на них карты больных. Они, в свою очередь, завели на этаже свои порядки. Сушили на батареях центрального отопления пёстрые национальные платья, готовили на электроплитках остро пахнущие восточными пряностями блюда и держали в страхе остальных лор-больных.

Шёл махровый расцвет перестройки, и такие номера вполне прокатывали. Каждый крутился как умел.

Оля тоже крутилась. Кто-то ради 150 рублей задницу от стула не оторвёт. А для Оли 150 рублей – полкило говядины. Мясной суп на три дня, если экономно. 150 рублей в час стоила услуга сиделки. До или после смены – как выпадет – Оля бегала по своим подопечным.

– Нет, вот гадина, а?! Сколько раз зарекалась не разговаривать с этой вампиршей… – Анжелика бросила трубку. Умывающими движениями провела руками по лицу, с отвращением горстями собирая и сбрасывая отрицательные флюиды. Отодвинула телефон и с опаской смотрела на него, словно на притаившуюся, свернувшуюся клубком змею.

– Осторожненько, игла в вене. – Это Оля. – А что случилось?

Оказывается, звонившая подруга пожаловалась Анжелике на сильную головную боль. Поболтали минут десять – и подружка так радостно: «Ой, спасибо! У меня головная боль прошла, как рукой сняло».

Оля поправила катетер на худой Анжеликиной руке.

– Но это же замечательно… Помогли человеку.

– Ага! А на кого она, головная боль, перешла?! На меня! У, кровососка…

Анжелика верила в энергетический вампиризм. Когда-то она делала утренние пробежки в парке. Если к ней обращались с вопросом, который час или как пройти туда-то, она мысленно воздвигала между собой и собеседником экран. Вполне могло быть, под невинным вопросом маскировались чёрные эманации и желание пробуравить, проникнуть, внедриться сквозь защитную оболочку в её суть. И она с непроницаемым лицом, притворившись глухой, вихрем проносилась мимо провокаторов.

Дальше – больше. Выяснилось, что многие из её хороших знакомых – на самом деле лунные и солнечные вампиры, исподтишка подсасывающие её энергию. И долго ещё знакомые вампиры ломали голову: отчего такая милая гостеприимная Анжелика вдруг перестала приглашать их в гости и ловко закругляла телефонные разговоры.

Анжелика побывала замужем пять раз, похоронив с разными промежутками четырёх мужей. Все они умерли от инфарктов-инсультов, все страдали тромбозом. Крошечный сгусток крови закупоривал важный сосуд в сердце или мозге – и привет.

– Они были вампирами, – не сомневалась Анжелика.

– Но тогда зачахли и умерли бы вы сами, – не понимала Оля. – Четырежды бы зачахли и умерли.

– В том и дело. Я являлась для них идеальным донором: они пили мою кровь. Пили столько, что кровь, само собой, загустевала – отсюда тромбы. Профессиональная болезнь всех вампиров.

Анжелика была хозяйкой сети люксовых салонов красоты. Над ними звёздчато переливалось, вспыхивало, игриво рассыпалось искорками её имя. Стригли и причёсывали здесь не лучше, а может, и хуже, чем в обычных парикмахерских. Но салоны «Анжелика» были самые дорогие в городе. Бизнес-вумэн и первые леди города не могли себе позволить стричься дёшево, поэтому ездили только сюда. Записывались за несколько месяцев вперёд. Горожанки делились на тех, кто стрижётся у «Анжелики» – и на остальных.

Анжелика говорила:

– Полжизни человек работает на своё имя. А потом полжизни имя работает на человека.

У офиса с одноимённым названием она лихо тормозила свою розовую широкую блестящую, как калоша, машину. Выбиралась наружу. Всё на ней было в тон: розовые сапоги-ботфорты до самых филейных частей, розовый свингер, розовая широкополая шляпа, густо-розовый тональный крем на лице.

Выбравшись, направлялась в кабинет офис-менеджера утрясать дела. Утрясала в прямом смысле: так что стены дрожали и стёкла в рамах тоненько позванивали. Затюканная менеджер убегала в туалет и тоненько рыдала, размазывая косметику.

– Это разве люди?! – поражалась Анжелика наедине с собой, пожимая плечами. – Не люди – овцы!

Как-то, было дело, Оленька заскочила в парикмахерскую «Анжелика». Её усадили на потёртый бархатный диванчик, напоили кофе с засохшими дешёвыми мармеладками. Потом пригласили в освободившееся кресло. Две минутки пощёлкали ножницами, прореживая чёлку и затылок. И весело объявили: «Три тысячи семьсот рублей».

Кассирша смотрела светлым немигающим взором, как удав. Оленька в прямом смысле стала терять сознание, всем телом навалилась на кассу. Она не возмутилась, не зарыдала, не закричала, что это грабёж среди бела дня, что ей ребёнка кормить нечем. Она больше всего боялась, что не хватит денег. Покорно полезла в сумку и вытрясла весь аванс. И ушла в полугипнозе. А кассирша смотрела вслед, не мигая, удавьим взглядом.

– Чудо! Нерпичья, пошита «таблеткой». Вот тут хвостики, хвостики… Вуалька усыпана бриллиантовой крошкой… Обалдеть.

Анжелика рассказывала, как пыталась раскрутить мужа (второго) на покупку новой шапки. Салонов с одноимённым названием тогда ещё не было. Была плохонькая парикмахерская на окраине города, пока что приносившая не прибыль, а сплошную головную боль.

– Зачем вам нужна была шапка? Сами рассказывали, что у вас их в гардероб не вмещалось, – не понимала Оля. – Моль разводить?

– Ай, тебе не понять, – отмахивалась Анжелика. – Ну, так вот: хотела мужа перед фактом поставить, чтоб раскошелился. У нас во дворе один ханурик жил, вечно на дозу искал. Я ему сказала: «Сегодня у подъезда подкарауль, когда из машины буду выходить. Сдёрни с моей головы норковую шапку – и делай ноги. Загонишь на барахолке – вот тебе доза, и не одна». Ему хорошо, и мне хорошо, верно? Заявлюсь домой, поставлю мужа перед фактом: шапку украли, нужна новая.

– И что, согласился твой наркоман?

– Согласился. Сначала, конечно, трусил, хныкал: догонят, мол, накостыляют, срок дадут… Стыдись, говорю, вон какая оглобля вымахала. У тебя ноги полтора метра – одним прыжком скроешься от преследования. Да и где ты видел, чтобы люди нынче за вором бегали? Где ты людей увидел? Не люди – овцы. Считай, шапка у тебя в кармане. А мужа я перед фактом поставлю.

– Ну и как, поставили?

– Нет!! Весь план провалился, блин, ты представляешь? То есть сначала всё шло, как договаривались. Он сдёрнул шапку – и дёру. Я – для вида – кричать. А ему какой-то прохожий идиот подножку поставил. Потом ещё два амбала откуда-то навалились. Наряд вызвали. «Женщина, это ваша шапка?…» Замели ханурика. Он на допросе про наш сговор с шапкой чистосердечно рассказал – не поверили, конечно. Всё отделение над ним ржало. Все шапочные дела в микрорайоне на него навесили.

– Вы бы хоть залог за него внесли, – посочувствовала Оля бедолаге.

– Щас. Сам виноват. Не колоться надо было, а физкультурой заниматься. Бегом на короткие расстояния.

По договорённости со знакомым пластическим хирургом, Анжелика вербовала своих клиенток «на пластику». Это была ещё одна статья её дохода.

– Ты не представляешь, скольких женщин не устраивает их внешность. Кому-то хочется убрать лишний жир. У кого-то с возрастом отяжелели коленные чаши, и их требуется подтянуть. Кому-то, ни жить ни быть, надо перенести волосы из-под мышек на лобок – ювелирная работа!

Оля недоверчиво улыбалась. Самой ей не требовались бешеные деньги ни на препараты для похудения, ни на операции по отсасыванию жира. Пускай фигурка не 90-60-90, но параметры около того.

Природа произвела Олю на свет льняной блондинкой. Её волосы ни разу в жизни не знали пыточного жжения перекиси водорода. За такой природный нежный лён многие миллионерши отдали бы часть своих состояний. А ей он достался даром.

Она не нуждалось в дорогостоящих косметических процедурах. Непонятно, как в городском смоге могла сохраниться такая чистая, как свежевыпавший снег, кожа: мгновенно застенчиво заливающаяся алой зорькой. Один явно начитанный пациент, пока Оля перетягивала жгутом его предплечье, пристально всмотрелся в её склонённое лицо и выдал:

– Вас бы в гарем. Цены бы вам не было.

И убедительно рассказал: в гаремах такие белокожие, стыдливо краснеющие невольницы ценились в прямом смысле на вес золота. Олю бы посадили в чашу весов и отсыпали за неё золота столько, сколько она весила.

Оля вспыхнула и строго сказала:

– Не говорите глупости, больной.

…И ногти у неё были чудной формы. Если бы не профессия медика, она бы вырастила их, на зависть Анжеликиным клиенткам, до бесконечности…

Оля сделала укол и помогала держать Анжеликину руку с ваткой согнутой. Другой рукой Анжелика взяла с тумбочки приготовленные деньги. С усмешкой помахивала перед Олиным носом.

– Надо же! Если бы год назад меня спросили, как выглядит тысячная купюра – я б затруднилась ответить. Деньги – это для бедных. Богатые их не видят и в руки не берут.

– Как это?!

– Ну как тебе объяснить… Деньги для богатых – они тихие, невидимые и расторопные, как вышколенные слуги…

Только сейчас Оля почувствовала запах вина. Анжелика была пьяна. Глядя в угол комнаты, мечтательно покачивалась, всматривалась в нечто, видимое одной ею.

– …Деньги для богатых – это плеск тёплого океана. Тугой трепет парусины над яхтой. Трепет и покалывание ноздрей от острых, как золотые игольные ушки, пузырьков шампанского. Шорох вечернего платья… Вам этого не понять. Вы, сгорбившись, близко поднося к глазам, слюнявя пальцы (Анжелика очень похоже передразнила), пересчитываете свои захватанные бумажки. Укладываете их в потрескавшиеся кошельки. Долго копите и страшно потеете, желая и труся что-нибудь на них купить. Рабы денег.

Анжелика вытащила спрятанную бутылку и отпила из горлышка. – Как перед глазами первый день в парикмахерской… Я ученицей пришла работать. Садится ко мне в кресло существо. Ну, я его кромсаю так и эдак. Помню: главное не дрейфить. И, представляешь, вместе с волосами нечаянно обстригла… ухо! Надрезала кончик – как овцам метку делают. Кровь струйкой по шее потекла. Я, будто не замечаю, будто так и надо. Нахально называю тройную цену. Эта овца за ухо держится и… расплачивается! И пошла! К уху носовой платок прижимает, и ни сло-ва!

Оля отобрала бутылку, поставила подальше. Из ванны принесла кувшин и таз, надела резиновые перчатки. Приподняла вялую Анжелику, подмыла, насухо тщательно вытерла в складках. Присыпала тальком, застегнула памперсы, постелила свежую пелёнку. Снова усадила в коляску – Анжелика прикована к ней после аварии, в которую угодил автомобиль, похожий на блестящую розовую калошу.

Спустя месяц муж ушёл к молодой, с сильными толстыми ногами. Салоны «Анжелика» прибрала к рукам и переименовала в свою честь затюканная офис-менеджер. Куда-то потихоньку, одна за другой, отсеялись закадычные подруги…

Анжелика уснула. Оля унесла в кухню и спрятала недопитую бутылку. В прихожей бросила взгляд в зеркало. Привычно заправила льняную прядку за ухо с едва заметным шрамиком. Сложила пополам и ещё раз пополам бумажки в сто и пятьдесят рублей. Полкило говядины. Если экономно, мясной суп на двоих на три дня.

Осторожно – чтобы Анжелика не проснулась – закрыла дверь и застучала каблучками вниз по лестнице – её ждали больные.

 

ЛЁГКАЯ ПАЛАТА

… Я уже начала забывать четырехэтажную серую больницу на окраине Кисловодска, в которой мне пришлось пролежать полгода.

Как я здесь оказалась. Муж поступил в Кисловодское медицинское училище. Вместе мы жили третий год и не могли представить, как это: он там, а я здесь. Знакомые поддержали: куда иголка, туда и нитка. «Надюш, люди специально путевки по бешеной цене покупают, а ты два года будешь прохлаждаться, как в санатории. Нарзан трёхлитровыми банками пить, по лермонтовским местам гулять…»

Мы уезжали, увозя с собой Большую Тайну. Моя первая беременность закончилась кровью, болью, слезами и большим сомнением врачей в том, что у меня будет ребенок. Практически, был вынесен вердикт о бездетности. Для мужа это не представлялось большой трагедией, а вот для меня… Разве может быть семья из двух человек? Так, недосемья какая-то.

Был выработан следующий план. По прибытии в Кисловодск я сообщаю в письме родным, что произошло невероятное: мы ждём малыша. Ну, там смена климата повлияла, нарзанные ванны помогли… Через положенные девять месяцев усыновляю ребенка (девочку). Пишу домой, чтобы ждали с внучкой. И, благополучно «разрешившись», являюсь со свёртком, перевязанным розовой ленточкой.

В Кисловодском роддоме высокий пожилой главврач быстро вернул меня с небес на землю. Матери-кукушки, сказал он, отказываются, как правило, от очень-очень больных детей. А за здоровенькими такая очередь из местных, что мне, приезжей и без прописки, и соваться нечего. И вообще, такие вопросы решает не он, а городской отдел народного образования.

Кисловодское гороно располагалось (а может, и сейчас располагается) недалеко от универмага «Эльбрус».

На втором этаже в нужном кабинете сидела заведующая отделом опеки и попечительства, приятная полненькая женщина, по имени Мария Петровна.

Она участливо выслушала о моём горе. И забросала совершенно неожиданными вопросами:

– Вы печатать на машинке умеете? Куда думаете устраиваться на работу? Давайте к нам: у нас свободно место секретаря – делопроизводителя. Бумажный завал, мы просто задыхаемся. А с нашей стороны: в течение года мы подбираем вам прехорошенького ребеночка. Хотите смугленького, в маму – пожалуйста. Или чтобы на папу – голубоглазого блондина – был похож? Нет проблем.

Не передать словами, как я обрадовалась.

– К которому часу мне завтра подойти?

– Почему завтра?! Сегодня, сейчас, сию минуту приступайте!!!

«Бумажные завалы» – это было очень скромно сказано. У меня не разгибались онемевшие спина, шея и руки. А обрадованные сотрудники несли и несли кипы планов, смет, схем, отчетов, докладов, распоряжений. Всем, разумеется, нужно было отпечатать в первую очередь.

Кроме этого, в мои обязанности входило отвечать на звонки, регистрировать шквал входящих-исходящих писем, вывешивать на доску объявлений приказы, следить за деловыми передвижениями моего шефа Сан Саныча Чепусова…

Какой нарзан, какие горные красоты и прогулки по лермонтовским местам… Домой (мы сняли частный домик на улице Умара Алиева, недалеко от училища) плелась на полусогнутых. Душу согревала мечта о том, что скоро я стану мамой. Я завела календарик, где очертила в кружок заветную дату «рождения» моего малыша, и вычеркивала до неё день за днем.

Прошел месяц моих вычёркиваний. Однажды утром, как обычно, я встала умываться и… Меня едва не вывернуло, когда я засунула зубную щётку в рот. Через несколько дней осторожных наблюдений (боялась сглазить) призналась мужу.

Красивая пышноволосая врач-гинеколог поставила мне восьминедельную беременность. И сразу выдала направление в больницу:

– Сохраняться, сохраняться и сохраняться! Это чудо при вашем диагнозе.

Она рассказала, что это не первый случай в её практике. У бездетных женщин, собирающихся усыновить малютку, очень часто у самих под сердцем начинает биться крохотное сердечко. Врачи видят причину этого феномена в глубоких психологических и гормональных изменениях женского организма. Верующие люди объясняют божьим промыслом.

Номер нашей палаты – четвёртый. Её в больнице почему-то называют лёгкой. Мы все неуклюжи, как медвежата, в своих платьях-распашонках. Каждая из нас ждёт ребенка, а все мы вместе сохраняемся. Нянька ворчит: – Гнилые вы какие-то все пошли, девки. Ох, парим мы ваших деточек, ох, парим. Я на восьмом месяце трехпудовые кульки с мукой ворочала.

Само собой, долгими больничными вечерами разговариваем о маленьких существах, которые незримо живут среди нас. У кого куда бьет ножками, как переворачивается. Только у одной из нас ультразвук определил пол ребенка. Прочие гадают: по лунным месяцам, по «крови», по мудреной японской системе, просто крутят нитку с иголкой…

Сегодня на освободившуюся койку положили Катю. Из-за сильного токсикоза, что редкость во второй половине беременности, она истощена, лицо голубоватое. В рот крошки не может брать. Видя, как мы пьем чай, зажимает рот и корчится в рвотных позывах: а рвать-то нечем. Наши чаепития переносятся в буфет.

К Кате каждый день приходит свекровь с кружкой овсяного киселя, кормит сноху с десертной ложечки. Кате назначили питательные уколы, глюкозу, успокоительное.

Тема разговоров, само собой, переходит на токсикозы. Одна мясо на дух не переносила. Другая молока в рот не брала. А у третьей была аллергия на… собственного мужа. Ну, вот как придет муж с работы, она только посмотрит на него – и готово, зажав рот, несется в ванную. Муж обижался, свекровь поджимала губы. А спустя некоторое время как рукой сняло. Бывает же такое.

Кормили здесь ровно столько, чтобы не протянуть ноги от голода. В этом отношении глазовские больницы от южных отличались примерно как рестораны от комплексных столовок… То есть, конечно, если попросишь, разбитная громкоголосая, из благодарненских казачек, буфетчица Маша набухает полную тарелку водянистого творога, серой перловки или красивых хлебных котлет…

«Фу, девочки, меня сейчас стошнит…»

В соседней двухместной палате лежат черкешенки. Каждый вечер их навещает многочисленная шумная родня. Громко переговариваясь и смеясь, топают по коридору: несут кастрюли, термосы. Из палаты плывут умопомрачительные запахи.

Когда становится совсем невмоготу (что муж-студент, при пустых полках в магазинах, принесёт в передаче?), можно заглянуть как бы невзначай: «Медсестра не у вас?» Они, чернявые, полные, с поясницами, туго обвязанными пуховыми шалями, внимательно смотрят на мой живот. Приглашают:

– Садись с нами.

– Ну что, вы, нет, нет.

– Не отказывайся. Не ты хочешь – ребенок. Вон какая худая. Как рожать будешь?

В кастрюле – обжигающе горячие шашлыки, заправленные чудовищным количеством домашней аджики, зелени, пряностей.

– Ты не любишь киндзу? Ты ничего не понимаешь. Вот так сверни в пучок, обмакни в соль. Ребенку полезно, витамины. Мальчика хочешь?

– Девочку.

Смотрят недоверчиво, даже – презрительно. Как это можно хотеть девочку? Говорят, в тамошних роддомах традиция: когда женщина-мусульманка родила, нянечка спешит в вестибюль к родне. Если приносит весть, что родился мальчик, ей дарят 50 рублей (старыми, доперестроечными деньгами). Если девочка – хватит и 25.

В одной из палат лежит восьмидесятилетняя бабушка, кабардинка, с кистой. У неё что-то с ногами, не встаёт. Вечером каждую пятницу приезжают два её сына на шикарной иномарке (по тем временам воспринималось, как нынче космическую ракету в личном пользовании иметь). Сцепляют руки «стульчиком» и сверхбережно несут к выходу. Что-то ласково ей приговаривают, укутывают, усаживают на заднее сидение. В понедельник утром возвращают.

Не знаю как сейчас, а тогда в местных вузах, особенно медицинских, свирепствовал блат. Учились не самые умные, а самые богатые. По этой причине все старались лечиться и рожать только в «русских» больницах. Из аулов привозили под двери роддома рожениц буквально в последний момент, «когда головка пошла» – чтобы, не приведи бог, не развернули обратно к акушерским нацкадрам. Знали: у русских докторов не только светлые головы и золотые руки, но и отзывчивые души – не откажут.

У нас в палате самая молоденькая, почти ребёнок – армянка Сусанна. У неё милое, пушистое имя Шушаник. Но быть Сусанной нравится больше. Она из карабахской деревни, сирота, родителей убили. Я с недоверием смотрю на эту смуглую прелестную девочку: неужели она видела, как у людей выкалывали глаза, сжигали живьем?… Рассказывают, в ту зиму, когда произошло землетрясение, в Азербайджане по этому случаю объявили народные гулянья. Неужели и это правда?

Соотечественники не оставили Сусанну. Вывезли сюда, в Кисловодск, выдали замуж за хорошего парня – армянина, разумеется. Устроили на приличную работу. Ну почему, если с русским случается беда, он всегда остаётся с ней один на один?

Моя соседка по койке, прозрачная длинноножка Ленка, еще настолько юна и наивна, что с трогательной доверчивостью выдает четвёртой палате страшную тайну: у неё муж-дезертир. Дал взятку и по уговору с военкоматом должен исчезнуть из города на два года, чтобы ни одна живая душа не видела.

Целые дни он проводит в душной полуподвальной комнате, согнувшись над вязальной машинкой. Вяжет цветные хлопчатобумажные и шерстяные колготки, они среди курортных дам нарасхват.

Погулять во дворик выходит ночью. Единственное развлечение – видики да молодая жена.

– Доразвлекались, – хлопает себя по круглому животику Ленка.

Больница расположена на горе. Рядом через ложбину – карачаевский посёлок. Добротные двух-и трёхэтажные каменные дома, высокие ограды из булыжника. Еще нет шести утра, мы с украинкой Людой стоим у окна.

Мне не спится из-за хронического сосущего чувства голода, а у нее почки, колют пенициллин. Нам хорошо видно, что происходит в ближнем дворе. Мечется черноволосая женщина в платке, телогрейке, татарских галошах на босу ногу. Вот выпускает в загон целое стадо блеющих баранов и двух ослиц. Так вот кто не даёт спать нам по утрам своими мерзкими криками!

Тем временем женщина вилами надергала из стога сено. Схватила вёдра и скрывается с ними, то под навесом, то в подвале. На полчаса двор пустеет.

Затем из подземного гаража выкатывается лакированная «девятка». В неё величаво садится дама в элегантном кожаном пальто, с высокой прической. Трудно узнать в ней ту мечущуюся женщину с испачканными в навозе ногами.

– Молодцы, люблю, – уважительно говорит Люда, сама очень домовитая и чистоплотная. – А то есть такие: до полудня дрыхнут, а потом шипят, соседи, мол, с ног до головы в золоте ходят.

Окна заменяют нам телевизор. Одно выходит во двор перед роддомом. Наблюдаем, как многочисленное местное семейство на нескольких машинах почтительно встречает молодую женщину с младенцем.

– Вот приедет она домой, – комментирует кто-то, – и всё почтение к мамочке ку-ку. Разом впряжётся в обыденные дела, а их без неё накопился воз и маленькая тележка. Никаких нежностей, никаких поблажек. Врачи говорят, что молодой матери нужно больше отдыхать, спать. Как бы не так.

Дом должен быть в чистоте, скотина ухоженная. Муж обстиран-накормлен – ублажён. А как ты с ребёнком управляешься и спишь по десять минут, привалившись в сарае к боку коровы, – это никого не касается. Для местных мамочек неделя после родов – величайший подарок судьбы. Отсыпаются за всю жизнь. Своими ушами слышала, как одна уговаривала врача подольше не выписывать…

К нам кладут высокую худощавую кабардинку Мадину. Она из Нальчика, ждёт первенца. Приехала погостить к тётке, упала. Начали отходить воды, а срок всего пять месяцев. Привезли в неотложке.

Шансов спасти ребенка почти никаких. Но врачи надеются, запретили ей вставать. Мы кормим её, следим за капельницей, выносим судно. Мадина в сотый раз рассказывает, как у нее на лестнице закружилась голова… Очнулась на земле.

– Сглазили, – уверенно заключает Люда. – Сглазили тебя, девушка, ясно, как день. От сглаза нужно лицо вот так три раза обмахнуть тыльной стороной ладони, будто пот утираешь. Подолом с исподу – тоже помогает. Хорошо шесть булавок в кофту втыкать кверху головками. Или в кармане носить зеркальце – блестящей стороной наружу.

– Вот так или вот так лучше? – мусульманка Мадина, с недоверчивой улыбкой, шаловливо воспроизводит эти чисто русские способы уберечься от порчи. Потом испуганно отмахивается, закрывает глаза и шепчет. Наверно, просит прощения у Аллаха за шалость.

Наши койки стоят рядом, и мы с ней часто шепчемся. Она спрашивает, видела ли я когда-либо кавказские свадьбы?

– Ай, если бы только это видела. Гул, стон до неба стоит. Вот ты стояла рядом… – она с трудом подыскивает сравнение, – рядом с несущимся грузовым поездом? Страшно, да, земля качается? Вот и здесь так. Земля трясется от могучего топота мужских ног, а ведь обуты они в мягкие сапоги без каблуков. Мужчины пляшут неистово, по многу часов. Иногда сутки подряд, а никто из них не пьян. Дрожь берет тех, кто видит эту пляску. Ай, если бы ты видела наши свадьбы!

А у Мадины дела все хуже. Её кладут в отдельную палату. Ставят стимулирующую капельницу: она будет рожать. Так получилось, что мы с Мадиной сошлись ближе всех: она приезжая, я тоже. И она умоляюще стискивает мне руку своей смуглой сухой горячей рукой. Она так боится остаться одна! Честно говоря, я сама трясусь, как овечий хвост. Мне никогда не приходилось присутствовать при этом. Мадина начинает кричать: «Больно!» Входят врачи и, слава богу, прогоняют меня.

…– Ой, да не вечер, да не вечер, – уютно мурлычет Люда, копошась в тумбочке. Выкладывает свои вещи: завтра её выписывают.

– Люда, пой громче!

– … Мне малым-мало спалось, Ой, да во сне привиделось…

На Людин приятный голос заглянула женщина в больничном халате, присела на краешек Ленкиной койки. Перевязанные пуховыми шалями черкешенки встали в дверях, сложив руки под грудью. Лица непроницаемые, задумчивые.

– Будто конь мой вороной Разыгрался, расплясался…

И вот уже знакомый мотив подхватила вся палата. Песня разбивается на несколько голосов: низкие грудные и высокие серебряные. Рвётся из палаты, становится слаженной, набирает вольность и трагическую силу.

– Ой, налетели ветры злые…

Всё еще впереди. Злые ветры, раздувшие пожар внутри страны, раздел Союза. Взрывы жилых домов в Буйнакске и Волгодонске, захват родильного дома в Будённовске. Теракты, пущенные под откос пассажирские поезда, призывы к великой священной войне…

Ничего этого пока нет. Разрумянившиеся, с блестящими глазами, мы переглядываемся, невольно улыбаясь друг другу, звонко, беззаботно выводим:

– Ой, да сорвали чёрну шапку С моей буйной головы…

 

ВЗДОРНАЯ ГРАЖДАНКА ЛАВРИК

«…Хирург Н. давно на пенсии, но продолжает практиковать. Вымотанный после нескольких ночных экстренных операций, под утро с чистой душой и праведным сердцем пригубил напёрсточек спирта – а может, и чуть больше напёрстка: история умалчивает. Прикорнул в ординаторской на заботливо застелённой кушетке, накинул простынку – и забылся глубоким сном. Настолько глубоким, что не слышал, как над ним, хихикая, трудились в шесть рук негодницы сестрички (и несколько часов на ногах в операционной им нипочём), добросовестно смётывая простыню с простынёй. Так что заслуженный хирург через полчаса напоминал то ли туго спеленатого младенца, то ли туриста в спальном мешке, то ли мумию египетскую.

Затем сёстры на цыпочках удалились только затем, чтобы тут же в панике вбежать и прокричать об очередной срочной операции. Отчаянное барахтанье и дёрганье привели лишь к тому, что большой белый кокон упал с кушетки и, извиваясь и крутясь, покатился по полу. Использовалась ли хирургом, в тщетных попытках освободиться, ненормативная лексика, и какая именно – история также умалчивает.

…В травматологию нянечкой устроилась девица: по-деревенски свежая, крепкая, пухленькая. Наглядевшись на томных городских, изнурённых диетами девиц, вознамерилась, во что бы то ни стало худеть, но при её здоровых аппетитах, да на больничных кашах это никак не удавалось. И до того она достала всех своим нытьём, что сердобольный медбрат-студент посоветовал новенькой единственное и самое лучшее в мире средство для похудения: принять внутрь стакан, а лучше два, магнезии. И час, а лучше два, ничего больше в рот не брать.

«Только никому не говори, а то врачихи тоже худеть захотят, а магнезия – дефицит и т. д.» Стоит ли говорить, что после боевого крещения бедняжка весь день навещала место, куда царь пешком ходит – не ходила, а летала, как на крыльях… O sancta simplicitas!»

Вспомнишь, как всё происходило – обхохочешься. А на бумаге выходит совсем не смешно. Честное слово, легче съездить на сорок вызовов и обслужить трудных пациенток вроде гражданки Лаврик – она в поликлинике уже лицо нарицательное. Юра, фельдшер скорой помощи, с ней пока не сталкивался, но, по слухам, коллеги опасаются её больше террористки.

Юра с досадой взъерошил вихры (как ни стригись, всё равно получается мальчишка), застыл над клавиатурой в скорбной позе Мыслителя. Впереди первое апреля, у них к этому дню готовится непременный капустник. Врачи ценят хорошую шутку – чувство юмора у них передаётся при вручении диплома, как весёлый неугомонный микроб. Ну а доля профессионального цинизма придаёт юмору мрачноватый шарм.

У кого-то на пышных бан?кетах и вечеринках за казённый счет столы ломятся от ананасов в шам?панском и тазиков с икрой. А вот никогда и нигде не бывает такого бурного, искреннего весе?лья, как на скромных складчинах у врачей.

Где ещё толстяки, чей вес зашкаливает за центнер (неважно, главврач ты, патологоанатом или шофер неотложки), без комплек?сов влезают в коротенькие марлевые пачки и наяривают танец маленьких лебе?дей, грациозно выгнув шейки, стыдливо опустив глазки, семеня и перебирая на прогибающихся половицах сцены волосатыми бугристыми ногами? При этом сохраняют не?возмутимое выражение лиц, тогда как зал стонет от смеха.

Или, подражая астролога, кроткими заунывными голосами вещают: «В пятницу звёзды и покровитель?ственные планеты насто?ятельно не советуют Ве-сам и Близнецам выходить на улицу ввиду расстройств желудочно-кишеч?ного тракта, выражающихся в неукротимом поно?се…»

Юре поручено издать первоапрельскую стенгазету с карикатурами, шаржами и больничными байками. Супруга Лена, проходя мимо, приобняла Юру, потрепала по вихрам, заглянула через плечо в экран.

– Мой случай в аптеке опиши…

Лена – гинеколог-специалист по УЗИ. В работе она использует известные резиновые изделия, обычно их доставляют со склада. А тут вышла заминка, пришлось самой бежать в аптеку.

И вот это миниатюрное созда?ние, в больших профессорских очочках, при?кладывает пальчик к губам, возводит очи горе и вслух у витрины рассеянно рассуждает: «Так, штучек сорок пять мне на неделю хватит? Нет, пожалуй, возьму на всякий случай шестьдесят…»

Немая сцена. Очередь жадно ест хрупкую покупательницу глазами: женщины – откровенно неприязненно и завистливо, посрамлённые мужчины – с плохо скрываемым интересом и деланным пренебрежением.

Глава городского совета ветеранов гражданка Лаврик находилась в давних и крепких неладах с районной поликлиникой. Во-первых, она была уверена, что чтобы в нашей стране болеть, нужно иметь лошадиное здоровье. Во-вторых, что эпоха, когда доктора были старомодно щепетильны, на вызове снимали в прихожей калоши, тщательнейшим образом мыли руки с мылом и грели их у печки, и знали назубок все детские недуги домочадцев – та эпоха ушла в невозвратное прошлое. Нынешние отдельные врачи, что безобразие, позволяют себе делать игривые вопросы пациентам:

– Где болит, здесь? И здесь?! А вам сколько, шестой десяток? Так что же вы, матушка (батенька), хотите?

Лаврик готова была до последнего стоять за своих старичков и старушек, о чём в письменном виде периодически извещала главврача, страховые компании, министерство здравоохранения, Росздравнадзор, правительство и президента.

– Громадные миллионы всенародных средств, – бойко строчила она, – тратятся на всеобщую так называемую диспансеризацию. Но что мы имеем на самом деле, полюбуйтесь во всей красе. Вот возмутительные, из ряда вон выходящие факты. Уважаемый ветеран из нашей организации обратился с тромбофлебитом. В ответ услышал: «Это разве вены? Вы настоящих вен не видели, бывают во-от такие вены! Что вы ходите, мужчина, болезни себе ищете?»

У заслуженной учительницы, пенсионерки Р. одна грудь, пардон, больше другой, что её, естественно, тревожит. Что же ей ответствовал врач? «Болит? Нет? Так не отнимайте время: вот когда заболит, приходите!» То есть милости просим на последней стадии, когда орган вырастет «во-о-от» таких размеров? (В письме грамотно указываются месяц, день приёма, фамилии докторов).

В другом гневном письме Лаврик приводила жалобы бабушек, полдня сидевших в очереди к докторше. Всё это время в кабинет проскальзывали дамочки с тортиками и шоколадками, за дверями слышалось оживлённое щебетанье. А тщетно пытающихся войти бабушек грубо выставляли вон: «Занято!» А на этих бабушках, между прочим, в годы войны выстоял тыл. А кто не уважает тыл – тот, каждому понятно, Родину забыл! (Присовокупляется толстая пачка свидетельств о заслугах, начиная с пионерских грамот за сбор колосков в 1932году).

Щёлкнула кнопка допотопного кассетного диктофона.

– Я всегда записываю посещения докторов. На всякий случай, – предупредила пышная и аппетитная, как булочка с изюмом, пациентка по фамилии Лаврик.

И, пока Юра выслушивал, мерил давление, считал пульс, «булочка» говорила, говорила и говорила взахлёб, будто в ней тоже подавили невидимую кнопку «play». Рассказывала, что вот одну её подопечную, труженицу тыла С., всю жизнь мучили острые боли, пардон, в животе. Её прямо вырубало, она часами вьюном вертелась, корчилась и криком кричала. Прошла все кабинеты, сдала кучу анализов, съела вагон но-шпы, наглоталась резиновых кишок, нахваталась лучей на десятках рентгенов и УЗИ.

Врачи пожимали плечами. Может, камни (не подтвердилось), может, желчный пузырь, может, печень и почки, может, нервы, может, по-женски. Может, может, может… А однажды С. обнаружила у себя паховую грыжу величиной с гусиное яйцо: наверно, той самой надоело играть в прятки, и она не выдержала и вывалилась на белый свет от истерического смеха над врачами. Грыжу удалили за пятнадцать минут – и боль навсегда ушла! А женщина мучилась тридцать лет! И ни один из дипломированных эскулапов, вооружённых чуть ли не космической аппаратурой, не определил элементарную, банальную, тупую грыжу… Начало XXI века, кошмар. То-то бы пошамкали-похихикали бабки-шептуньи из позапрошлого века!

А вот ещё у двух лавриковских подруг внучат лечили от пищевого отравления. Лечили-лечили, а гнойный аппендицит бедняжкам поставил только хирург, когда аппендиксы полопались и перитонит едва не…

– Вы можете помолчать? – буркнул Юра. – Давление у вас как у космонавта, сердечко работает отлично, пульс 67, кардиограмма в норме. Приступом тут и не пахнет. Я рекомендовал бы вам хорошую порцию физической нагрузки: при первой стадии ожирения это помогает.

Сестричка, собирающая сумку с портативным кардиографом, прыснула. Лаврик, не привычная к такому обращению, захватала ртом воздух:

– Ожирения?! Да как вы смеете, да я сердечница со стажем! Да одно слово – и вы как пробка… Да я… Да вы…

Юра, уходя, нагнулся над хозяйкиным диктофоном и внятно произнёс:

– Пока скучающая гражданка Лаврик делала заведомо ложный вызов, на другом конце города, возможно, не дождавшись скорой помощи, умер человек. Dixi.

И отключил диктофон.

В машине продолжал кипеть про себя: «Вон, ухо-горло-нос уехал на ПМЖ в Израиль. Пишет: с острой болью (!) приходится записываться за две недели. За вызов неотложки старики выкладывают 80 процентов месячной пенсии. А у нас, как бобику, только свистни. И свистят».

Смена кончилась, шофёр высадил его у дома. Ленки не было: по средам она вела в женской консультации школу будущих мам. В морозилке одиноко болталась пачка каменных блинчиков с творогом. Юра бросил их разогревать в микроволновку. Прислушался: в детской играли на ковре шестилетние дочки-близняшки, двигали своих кукол. Они вообще росли исключительно самостоятельными девицами: сами себя поднимали по звонку будильника, отводили в садик, выгуливали, умывали и укладывали спать – идеальная находка для ювенальной юстиции!

Из детской доносились отрывки высокопарного светского диалога:

– О, драгоценный сапрофит моей души, ты вернулся из похода целый и невредимый!

– Благородный господин Апноэ! Разве вы не знаете, ваша невеста прекрасная Бледная Спирохета заточена в темницу!

– И они поженились, и он, в знак вечной любви и верности, водрузил ей на голову великолепную сверкающую диарею, с вкраплениями изумрудов и рубинов…

Суровые игры детей из семьи потомственных медиков, подумал Юра. Дочки, едва научившись читать, немедленно начали осваивать медицинский словарь: пока только термины крупным жирным шрифтом. Слава Богу, до маминой энциклопедии с картинками ещё не добрались. Забросить бы подальше на антресоли, да Ленка возмутится.

Никогда, никогда бы он не пожелал дочкам поступать в медицинский. Пускай идут… да хоть на ветеринара, милое дело. Не будет съёмных квартир и дежурств на двух-трёх ставках, не придётся ломать голову из-за вечного безденежья. Не надо будет ужинать размороженными, сочащимися мутной водичкой, как из морга, блинчиками. Что-то не замечено в ветлечебницах конфликтов, разборок, нервотрёпок. Хозяева барбосов и мурзиков дрессированно заглядывают в лицо доктору Айболиту.

Ответственность несопоставима. Зарплата – тоже. Прими роды у породистой суки – месяц можешь не работать. Поставь кошке капельницу – недельный оклад в кармане. Это, блин, нормально?!

У гражданки Лаврик на пальце выскочила горошина. Самопроизвольное рассасывание, на которое она надеялась и унизительно упрашивала: «Ну, горошинка миленькая, ну исчезни, зараза такая!» – не приносили результат. Горошина не только не исчезала, но хамски, вызывающе прибавляла в размере. Больницы было не избежать.

– Какая горошина? Под кожей? – откликнулся звонкий девичий голосок из регистратуры. – Записываю к дерматологу.

Лаврик, памятуя о своих натянутых отношениях с медициной, с утра проглотила пару таблеток глицина, запила новопасситом. Провела, по Малахову, краткий сеанс аутотренинга: «Я спокойна, я как никогда спокойна, я бездушна и холодна как мрамор! Но я оттаиваю, я тепла и полна света. Я люблю араукарию в горшочке, люблю соседей и прохожих, пациентов и врачей, я люблю целый мир!»

– Это не к нам, к хирургу, – бросив беглый взгляд на палец, сказал дерматолог.

К хирургу выстроилась очередь, хвост её терялся в сумрачных закоулках возле туалета. «Я бесконечно спокойна, я полна тепла и света, я люблю себя и окружающих…» Лаврик была полна любви, но соседка беспрестанно чихала и кашляла, извергая миллионы бактерий, вирусов и кокков. Пришлось выбираться из опасного очага: увядший, одрябший вместе с хозяйкой лавриковский иммунитет трепетал слабеньким огоньком и грозил мигнуть и погаснуть от малейшего чиха.

Минули тысячелетия, пока подошла её очередь.

– Технический перерыв! – крикнул заморённый, запаренный как лошадь, врач. И пошёл пить чай.

Так, думать о приятном, о вечном:

– Я полна тепла, добра и света. Я люблю… Девушка, вы куда? Здесь очередь, между прочим. Пожилые люди стоят!

– Я только спросить!

– Все только спросить! Не пускайте её, – заволновалась очередь.

Лаврик вздохнула и встала у кабинета как секьюрити. Для моральной поддержки с другой стороны двери встала чихающая соседка, но лучше бы не вставала. Лаврик со своим подорванным иммунитетом оказалась в эпицентре вирусно-коккового извержения. И попробуй покинь пост – молодая нахалка прошмыгнёт, за ней ворвётся гейзер болезнетворных бактерий – следом, сминая всё на пути, ринется взбунтовавшаяся очередь – и доказывай, что тут тебя вообще стояло.

Лаврик уже было не до аффирмаций, она дышала в носовой платочек, чтобы укрыться от фонтанирующей микробами соседки. Куда делась благостная очередь, только что чинно восседавшая на стульях? Малой малости хватило, чтобы все повскакали с мест, у дверей сплёлся тугой клубок, каждый подозрительно и неприязненно следил за каждым.

– Что за народ, – возмутилась молоденькая сестричка. – Ведут себя как стадо.

Лаврик давно потеряла носовой платок, в её носу свербели и чесались агрессивно внедрявшиеся в слизистую вирусы, а сердце стучало как швейная машинка. В кабинет, пользуясь сумятицей, просачивались какие-то личности: на медосмотр вне очереди! Сдавленной, обмякшей, надышавшейся заразой гражданке Лаврик уже было всё, всё, всё, всё равно.

Очнулась на стуле перед доктором.

– Ну и кто вас с этим ко мне направил? Это на удаление, к травматологу.

Ещё и выговорил, как девчонке: видите ли, нужно было сначала обращаться в кабинет доврачебного приёма – там бы подсказали, к какому специалисту обращаться.

Когда Лаврик вышла из поликлиники, стояла глубокая чернота зимнего вечера. В груди бухало, в ушах звенело, ноги подгибались. Кое-как застегнула пальто, поковыляла к остановке, бормоча под нос, как волк из мультика: «Ну погодите же… Ну, погодите…» В голове складывались первые огнедышащие строки будущей жалобы.

В этом всепоглощающем, упоительном состоянии сочинительства гражданка Лаврик поскользнулась и угодила под автобус.

Сначала была адская боль. Потом стали холодеть и отниматься конечности… Она видела, что вокруг люди, но никто не может ей помочь, и она уже уходит, уплывает ТУДА. Голоса, лица – всё было точно обложено серой ватой, становилось трудно дышать.

Над ней склонился вихрастый паренёк в синей медицинской куртке. Он взял её за ледяную руку и спросил, как зовут. Она не поняла вопроса, он повторил. Она вспомнила: «Петровна… Татьяна». «Таня, ты молодец! – крикнул он. – Ты только потерпи! Ты держись, слышишь, Таня?»

И тут (она после рассказывала) под веками у неё стало горячо и сыро. И она увидела нагретый солнцем цветущий луг, и на лугу – себя, прыгающей и собирающей цветы простоволосой маленькой девочкой. И вот потому, что врач увидел в ней ту девочку Таню, а не раздавленную, как лягуша, жалкую старуху, Татьяна Петровна поняла: она будет жить.

Татьяне Петровне Лаврик идёт восемьдесят третий год. Только что, бодро опираясь о трость, она принесла в редакцию критическую статью под заголовком «Халатное отношение людей в белых халатах».

 

ДЕНЬ ГОРОДА

Любка по жизни была страшная пофигистка.

Допустим, в общежитии медицинского училища лифт полгода не работает – а Любка щебечет: «Ой, здорово, это же нам бесплатный тренажёр для похудения!» Стипендия в медучилище маленькая, студентки сидят на родительских овощах и на рыбе (самой дешёвой, которую кошкам покупают) – «Девчонки, зато холестерин нам не грозит!»

Общежитие замерзает, почти не топят. «А учёные, – это Любка говорит, закутанная как капуста, – учёные доказали, что у человека, живущего при температуре ниже 14 градусов, продолжительность жизни дольше на семь лет!» А у самой губы от холода едва шевелятся.

Или вот ещё привычная картинка: на дворе январь, а у нас травка зеленеет, солнышко блестит. Посреди сугробов парит полоса оттаявшей чёрной земли: городская теплоцентраль обогревает Вселенную. На наши денежки, заметьте, обогревает. Безобразие, разгильдяйство, жалобу куда следует… Только у Любки на лице пробивается улыбка, как та травка из-под снега:

– Ой, сколько бродячих кисок и собак здесь собралось! Приюта нет, так пусть хоть на трубе греются бедняжки.

Тьфу! И впрямь: в глаза плюнь – божья роса.

…Талгат назвал Алима своим братом в тот день, когда прозрачный воздух над сахарными горами стал дымным и горьким. Во внутреннем дворике лежали завёрнутые в одеяла тела родителей Алима. Нельзя их обнять – это дело женщин. Нельзя плакать из-за ноги в обугленных мясных лохмотьях – ты мужчина, хотя тебе отроду четырнадцать лет.

В большом прохладном, устланном коврами доме к мальчику вышла старая мать Талгата. Омыла ногу, привязала дощечку – но на всю жизнь у него одна нога осталась короче другой.

Алим выводил овец и коз на верховые пастбища. Садился и, обняв острые колени, подолгу смотрел на кудрявые изумрудные, как грядки киндзы, сады, на разбросанные крохотные пятнышки аулов. Иногда их заволакивало облаком, как дымом в тот день…

В соседний дом из города приезжает дочка Агиля, студентка. Алим чистит хлев и видит, как из багажника достают чемоданы. На Агиле короткая кофточка и белые джинсы. Её фигура похожа на старинный кувшин: узкое горлышко плавно перетекает в девичьи пухленькие округлости. У Алима от увиденного сильно и сладко вздрагивает и сжимается в комок низ живота. Соседки шёпотом говорят, что Агиля «шармута»: неподобающе для девушки ведёт себя в городе.

Когда Алим утром идёт на колонку, Агиля набирает воду, на ней девчачье платье. Она из него выросла: под мышками ткань почти прозрачная и на груди вот-вот пуговки брызнут. Всем телом она наваливается на ручку колонки и пустым ведром направляет толстую ледяную струю на Алима… Его окатывает с ног до головы, он отпрыгивает. Агиля перегибается и хохочет.

Проходит лето. По ночам в горах нужно поддерживать огонь и спать, завернувшись в старое одеяло. Однажды у костра появляется грустная Агиля:

– Хромой волчонок. Думаешь, не вижу: ты всё лето прячешься и подсматриваешь за мной, жжёшь глазами? У, думаешь, не знаю, чего ты хочешь? Да только руки у тебя запачканные и в мозолях, как у работника или у женщины.

В следующую минуту сбитая с ног Агиля катится по склону – они вместе катятся, как одно большое сплетённое тело. Их останавливают кусты шибляка. Агиля дерётся как дикая кошка. Весь в ссадинах и колючках, Алим плачет от стыда. Агиля – на ней разорвана кофточка – закалывает волосы. Алим поднимает лицо: «Скажи только слово, всё по-твоему будет! Скажешь: бросай всё – брошу. Скажешь: убей – убью. Давай завтра уедем вместе».

Назавтра из города приезжает Талгат. Он хмур и бросает Алиму подушки в угол своей комнаты. «Спи здесь», – и задёргивает угол толстым ковром. Алим зарывается, вжимается лицом в подушку. Ему хочется выколоть себе глаза и отрезать уши, чтобы не видеть и не слышать происходящее за ковром, но он жадно подслушивает и подсматривает.

– Наконец-то, – слышен голос Агили. – Как я соскучилась, милый.

Талгат раздет до пояса. Сквозь разбросанные по подушке волосы Агили он губами пробивается к её уху. И вдруг спрашивает:

– Что у тебя было с моим братом?

Агиля замирает. Её точно обдаёт ледяной водой – той, что она окатила у колонки Алима. Она пытается раздеть Талгата, а он не даёт ей и спрашивает:

– Что у тебя было с моим братом?

– Ничего! – Но ведь правда, ничего не было.

Талгату нелегко: его торс блестит от пота, грудь вздымается холмом. Но он превозмогает себя:

– Что у тебя было с моим братом? – Его слова хлёстки, как пощёчины.

– Ничего не было! Ты ненормальный! Отстань от меня!

Талгат закрывает её рот губами, так что девушка от удушья вертится вьюном… Голый по пояс, садится и курит на краю постели. Докурив, поворачивается, поворачивает её и поцелуями и ласками доводит до исступления, изнеможения. После чего грубо приводит в себя. Сильно встряхивает за плечи и спрашивает:

– Что? У тебя? Было? С моим? Братом?

…Они отдыхают от дикого бессмысленного поединка. Они, перегоревшие, лежат голова к голове.

– Что у тебя было с моим братом?

Не взглянув на неё, он надевает рубашку, заправляет в брюки и уходит… Утром со двора доносятся пронзительные крики. Мать громко плачет и гонит Агилю, как козу, палкой, обзывая «шармутой» (грязной ветошкой) и другими страшными словами, какими можно назвать девушку. В обед машина увозит девушку. В ауле она больше не появляется.

Прошло два года. Алим уже не тот мальчишка, жадно подглядывавший и впивавшийся зубами в угол ковра, и желавший убить Талгата. Они с братом снимают дом в большом городе.

Сколько раз он спал в горах на снегу, на брошенном стареньком одеяле или дырявом бешмете – и был здоров. А в этом гнилом городе, выстроенном на болоте, в первую же осень свалился с воспалением лёгких.

– Ой, прямо весь горит! – Прохладная ладошка обкладывала его лоб, скулы. Врач «скорой» выписал бумажку и уехал. А эта, с ладошкой, осталась. Притащила стул, швабру. Укрепила швабру, скотчем примотала перевёрнутую кверху дном бутыль – от неё тянулась прозрачная трубочка к игле, к сгибу локтя. И всякий раз, когда Алим раздирал воспалённые сухие веки – видел рядом расплывающееся белое пятно. Когда в глазах прояснилось, пятно превратилось в девчонку-синеглазку в белом халате.

– Ой, слава богу, ожил! Вот помойное ведро, срочно сходи по-маленькому, в тебя же три литра раствора влито! Я тебе помогу.

Алим, шатаясь, встал только тогда, когда синеглазка скрылась за занавеской. Она тревожно выкрикивала оттуда:

– В глазах потемнеет, сознание потеряешь! Вену катетером проткнёшь! Вот ещё выдумал топорщиться, стесняться!

Отвернувшись к стене, стиснув зубы, он слушал, как она бегала с ведром, выливала мочу с крыльца. Потом, споласкивая, гремела ведром под рукомойником.

Она ещё четыре дня прибегала делать уколы, эта синеглазая практикантка из медучилища, каждый раз внося в затхлость грязного старого дома снеговую свежесть.

– Ой, ну и антисанитария у вас! – Между делом засучила рукава, махнула мокрой тряпкой тут, там – и домик сразу посветлел, заиграл. Потом рвала одноразовые пакетики, звонко ломала ампулы и трещала:

– Не поверишь, я стала медсестрой только через свою лень! Мне внутримышечные уколы назначили. Думаю: каждый день бегать за три квартала, в очереди в процедурный сидеть – ради секундного укольчика?! Сделала всё как надо, набрала шприц. Изогнулась – и всадила в попу. И так наловчилась! Соседи, знакомые в ночь-полночь зовут: «Любка, сделай укол, у тебя рука лёгкая!» В вену с первого разу попадаю… Ну и куда мне после этого дорога? Только в медучилище.

Алим краем глаза наблюдал за смешной девчонкой. Была она непривычно белой, мяконькой… Большой калым, как за невесту-горянку, которого Алиму за всю жизнь не собрать, у русских не платят… Вот бы привезти в аул русскую жену-синеглазку, умеющую делать уколы и разные другие медицинские штуки… Как бы ему, хромому Алиму, обзавидовались, как бы сразу зауважали.

Вот Алим возвращается с пастбища домой, под ним танцует тонконогая лошадь. Гонит тучную скотину – не чужую, свою. К их дому сидит очередь: старики, женщины с малышами. Даже из соседних аулов пришли: всем требуется сделать укол и дать нужную таблетку. Навстречу Алиму из дома выбегают белоголовая девочка с чёрными глазами и черноволосый синеглазый мальчик: от смешанных браков получаются очень красивые дети.

Алим гонит прочь пустые мечты, грубо поворачивается к Любке спиной. Как говорит Талгат? Будут в твоей жизни, говорит он, и сладкая молодая горячая баранина, и сладкие горячие женщины. Но слаще и горячей будет миг отмщения за горький дымный день.

В День города, как это бывает у русских, текут реки водки и пива. Площадь в шашлычных дымках (будь проклят горький дымный день). К выложенным на подносам обжигающим шашлыкам выстроились очереди. Продавщицы в грязных белых халатах нанизывают на шампура сочащиеся мясным соком куски, вынимая их из глубоких кастрюлей.

Перед праздником в городе исчезли все бродячие псы. Жрите собак, русские собаки. Вы этого хотели, когда жгли наши леса и аулы?! Получайте! Это вам на первое в сегодняшнем меню. Второе блюдо вы получите вечером. Мы вас накормим досыта, ваши рты будут забиты не жареной собачатиной, а собственными внутренностями.

Алим знает, что ничего не успеет почувствовать. Ничего, кроме острого, как нож, мига счастья.

Автобус, везущий людей на праздничную площадь, подбросило на колдобине. Пассажиры зароптали, а Любка заворковала: «Зато лежачие полицейские не нужны. Это не дорога, а усмирение лихачей за рулём». А ведь и вправду, припомнили, здесь не было ни одного ДТП. Соседнюю же улицу гладко залили асфальтом – не успевают гаишников вызывать.

На площади Любка нос к носу столкнулась с Алимом, который, как пловец в реке, держал на плече сумку.

– Ой, и наш больной здесь!

Алим смотрел на девушку, мучительно-пристально морщась, не понимая: зачем здесь синеглазка? Откуда? Не говоря ни слова, круто свернул, захромал в сторону. Любка не отставала, пробивалась за ним.

– У меня тоже случай с сумкой был… – задыхаясь, перекрикивала она грохочущую музыку. – Получили зарплату, не зарплата – слёзы… Положили в сумки. Подружка ручки перекрутила вокруг руки: для надёжности, чтобы воры не вырвали. И что ты думаешь?! Точно, пасли нас! На скутерах с двух сторон промчались – и выдернули! В сумках было по три тысячи, а подружка только семь за лечение заплатила: сложный перелом предплечья в двух местах. Это я к чему… К тому, что никогда не нужно наперёд ждать плохое… Фу, наконец, из толпы выбрались…

– Дура!! – крикнул Алим, обернув к ней оскаленное, клыкастое лицо. – Рви отсюда, рви быстрей…

Бирюзовое блюдце лагуны, древний, тысячелетиями отшлифованный белый песок, мохноногие пальмы, бунгало – как картинка из глянцевого туристического журнала. В соломенных креслах у пенной полосы прибоя отдыхали двое друзей. Дружба у них была давняя, прочная, с первой чеченской. Отмечали очередную звёздочку у Игоря и покупку новой яхты Талгатом-ага.

– Помилуй, Талгат-ага, и старая-то яхта была… – новоиспечённый майор поцеловал кончики пальцев.

– По сравнению с этим – корыто. Увидишь на прогулке. Жену, внучку бери. Сам не надумал в морские волки записаться?

– Вон моя яхточка подплывает, – отшутился Игорь, кивая на статную женщину, придерживающую шляпу, в прозрачном на солнце, треплющемся на океанском ветру платье. – Любим пожрать. В прямом смысле работаю на унитаз. Ну, на тряпки ещё, на цацки. Набираем вес – потом плачем. Процедуры, таблетки, липосакция, пластика. – По нежному, снисходительному тону было видно, что он обожает жену.

– Деда! – подбежала златовласка пяти лет отроду, охватила колени, запачкав мокрым песком его белые брюки. – А чего Рустамка в меня швыряется?

– Ну-ну. Живите мирно, – Игорь ласково подтолкнул кроху к смуглому мальчугану.

– Всё для них, для внучат, – сказал он, провожая увлажнившимся нежным взором взявшихся за ручки, бегущих к морю малышей. Чем чёрт не шутит: может, и приведётся породниться. От смешанных браков получаются очень красивые дети.

 

СКОРАЯ НА АВТОПИЛОТЕ

«В четыре утра позвонила мама. Сказала, что чувствует себя нехорошо. Я быстренько оделась, вызвала такси. Мама лежала лицом к стене, свернувшись калачиком, как маленький ребёнок. На вопрос, что случилось, где болит, долго обиженно молчала, потом сквозь зубы сказала: «Везде».

И что прикажете говорить диспетчеру скорой? Дело в том, что у нас с мамой всегда были сложные отношения, а в последнее время они особенно обострились. Она была одержима идеей переезда ко мне. Да не дай Бог! У мамы нелёгкий характер, у меня тоже не сахар. Каждое воскресенье она проводит у меня. Телевизор смотрим – ссора. Чай пьём – опять ссора.

Конечно, со временем я бы забрала её к себе. Оттягивала этот момент, пока мама на ногах, себя сама обслуживает. Три раза в неделю приезжала к ней: убиралась, готовила, ходила по магазинам. Звонила каждый день, и не по разу.

Скорая приехала быстро. Врач спросил о самочувствии – мама пошевелилась и не ответила. Повторили вопрос – снова молчание. Её попытались перевернуть на спину – сердито сбросила руку и ещё больше вжалась в стену, закостенела.

Фельдшерица посмотрела на меня. Я вздохнула, пожала плечами и выразительно возвела глаза к потолку. Дескать, а мне-то приходится терпеть эти выкрутасы каждый день. И тогда фельдшерица негромко, но отчётливо произнесла: «Вот сука, а?» – в адрес мамы. Доктор отвёл глаза и деликатно промолчал. Сделал вид, что не услышал…»

Вообще на меня, по роду моей деятельности, часто ссыпают камни с души и вываливают побрякивающих костями скелетов из шкафа. Но чтобы такого скелета! Ошеломлённо переспрашиваю:

– Вот так прямо и сказала?! Сука?! Не может быть! Может, вы не расслышали?

Собеседница поднимает на меня слепые от боли глаза – и я понимаю: всё правда. Так и было.

– Тогда, – продолжает она, – маму увезли в больницу. Где выяснилось, что у неё произошёл разрыв аневризмы. Через три дня мама умерла. Всё это время я не отходила от её постели, спала на стульях. Держала её руку в своей, шептала самые ласковые слова. Перед смертью мама сказала: «Какая ты у меня хорошая… Как беспокоишься обо мне, ухаживаешь. Спасибо, доченька…»

Она меня простила, но я-то себя – нет! Я предала её, когда сообщнически трясла головой, возводила глаза к потолку, вздыхала и «понимающе» переглядывалась с фельдшерицей. Так сказать, была её союзницей против мамы, дала моральное добро, и она произнесла чудовищные слова…

А мама почему в тот момент молчала? От характера, от силы, от упрямства своего. От невыносимой боли, наконец. Не хотела признать непривычного состояния, недуга своего. Всё в ней негодовало: как она, до сих пор такая сильная характером и телом, волевая – и вот лежит беспомощная. Услышала в моём голосе нотки раздражения – и обиделась, замкнулась, зажалась, как малый ребёнок.

– Но вы тогда возмутились этим… Не хамством фельдшера даже… Должностным преступлением. Человеческим.

Собеседница отводит глаза. Нет. Она НЕ СКАЗАЛА НИ СЛОВА.

Может, объяснить это стрессовым состоянием? Мы часто в таких ситуациях растеряны, подавлены, зависимы от людей в белых халатах… Но ведь можно было наутро поднять шум, пойти к главврачу, написать заявление.

Никуда она не ходила, ничего не писала. Сначала забегалась с мамой, потом с похоронами, а потом… Какой смысл, ничего уже не изменить: маму не вернуть. Значит, фельдшерица продолжает ездить на вызовы. И, если ей что-то не нравится, раскрывает рот и… по полной выливает на больного дерьмо. Под деликатное молчание врача.

– Но нельзя же это так оставлять. В какой день вызывали эту бригаду, в какой час? Можно же восстановить хронологию…

Она качает головой: поздно, поздно. С той поры прошло семь лет. Женщина все годы носит это в себе. В который раз прокручивает в голове, не может забыть то утро, когда она переглянулась с фельдшерицей… Мама лежала спиной и не видела, но слышала одобрительное молчание дочери. Её предательство.

– Но ведь сохранились в архивах журналы вызовов? – не могу успокоиться я.

Сохранились, не сохранились… Какая разница, маму не вернуть…

Про собеседницу больше не будем – ей с этим жить всю жизнь. И про фельдшерицу не будем – с ней всё ясно. Про таких в советское время говорили: «Ей не место в рядах строителей светлого коммунистического будущего». А нынче…

Хорошо, найдём эту хамку в белом халате. Дадут ей выговор, общественное порицание какое-нибудь, дисциплинарное взыскание. Лишат денежной надбавки (что вряд ли: много времени прошло). Но в газете про неё, с полным именем-отчеством-фамилией, не напишешь. Привлечёт ведь к ответу за клевету, и суд встанет на её сторону: где доказательства, свидетели, на худой конец, диктофонная запись?

Пациенты беззащитны перед врачами. Перед любым другим хамством мы хотя бы одеты. Перед людьми в белых халатах уязвимы и «раздеты» болью, стыдом, слабостью, немощью. Не говоря о том, что раздеты в прямом смысле слова.

– Это пациенты беззащитны, что вы рисуете их овечками?! Это врачи беззащитны! Поездите-ка с неотложной помощью сутки, узнаете почём фунт лиха!

Ездила. Знаю. И топтание на морозе перед закрытыми дверями подъезда, и пьяные рожи, и вонючие бомжи, и неподъёмные носилки, и науськиваемые бойцовские собаки, и оскорбления, и угрозы, и шантаж.

Условия труда тяжёлые. Тяжелейший график работы: сутки через трое. Это для фельдшеров. Для докторов, которых не хватает, – через двое.

Простодушно спросила мужа, отчего у них на заводе не вводят такой же график.

– Сутки работать?! Ты в уме?!

– Ну, пусть не сутки. Хотя бы 12 часов. С отсыпным, выходным.

– Да хоть 12 часов – какой нормальный, в уме и памяти, директор на это пойдёт? Ему план, качество продукции, выработка нужна. Даже железо не выдерживает, станки приходится отключать: им остыть нужно. Да после восьми часов работник уже бывает никакой. Рука дрожит, может совершить неверное движение, глаз утомляется – а тут точность нужна. Детали запорет, а они дорогущие, импортные…

О, это уже интересно. Детали жалко, а человеческие здоровье и жизнь? Рабочий с железякой дело имеет, а скорая помощь – с человеком. Работа на скорой напряжённей, чем за станком, изматывает физически и морально. Тут впору вводить сокращённый рабочий день – а они вкалывают сутками! 24 часа – вы вдумайтесь. Какая охрана труда такой кошмар допустила?

Хотя медиков такой график вполне устраивает, они сами выступили его инициаторами. Их можно понять: оттрубят сутки на автопилоте – и три дня свободны. Можно ещё на одну работу устроиться. Даже на две. Плюс куча разных доплат и льгот.

А больные? Представьте себе картину: экстренная ситуация, вы находитесь в критическом состоянии, балансируете на грани жизни и смерти. На ваш вызов приезжают сонные, раздражённые, с ватными от бессонницы головами (24 экстремальных часа на ногах) работники скорой…

Я не зря, как заклинание, повторяю: «24», «24», «24». Вот вы, лично вы кем работаете? Строителем? Воспитателем в садике? Бухгалтером? Портнихой? Можете вообразить, что работодатель ввёл для вас график: сутки через трое? Долго ли простоит ваш построенный в полусонном состоянии криво-косо дом? Родители от «посуточных» воспитателей в ужасе заберут своих детей. В бухгалтерии наступит путаница и хаос – а деньги требуют ясной головы. Портной напортачит так, что потом не распорешь…

А вот скорая работает себе сутками. И пока она так работает, наша с вами жизнь висит на волоске. Пример? Пожалуйста.

«Сразу оговорюсь: я бесконечно благодарна врачам, столько раз спасавшим жизнь моему мужу. Настоящим профессионалам и Людям с большой буквы. Но вот последний случай…

У мужа под утро случился очередной приступ мерцательной аритмии. Вызвали скорую. Нужно было очень, очень медленно вводить лекарство в вену. Два кубика – две минуты. Фельдшер-паренёк надавил на поршень и вогнал полную дозу в долю секунды. Не нарочно – наверно, дрогнула занемевшая, одеревеневшая, утомлённая рука. Он этих уколов в вену за сутки, может, полусотню сегодня сделал (помните: «Железу – и тому отдохнуть, остыть надо»).

После стремительного действия лекарства (возможно, понижающего давление) муж схватился за голову и закричал: «Ой, голова! Сейчас лопнет от боли!» Он скрипел зубами, я со слезами умоляла доктора помочь. Врач, бледный, не выспавшийся, зелёный, с кругами под глазами (конец смены) с минуту (показалась вечностью) молча, не понимая, смотрел на реакцию больного. Вероятно, судорожно думал, что предпринять. Наконец, «въехал»: покопался в чемоданчике и дал таблетку».

А что вы хотите после 24-то часов? Мозг ведь не железный. Хотя о чём я. Даже железу дают остыть.

У фашистов была пытка бессонницей. Человеку не давали спать. Человек мог выдержать боль, голод и холод. Но пытка сном – самая бесчеловечная и мучительная – его быстро ломала.

Скорая – это служба, которая может нам всем понадобиться в любой момент, каждую минуту. Не только хроникам, старикам, но и к ребёнку, молодому человеку. Никто из нас не застрахован от несчастного случая.

И вот вместо свежих, полных сил, энергичных людей приезжают выжатые как лимон, подстёгивающие себя кофеином (да чего греха таить, порой чем и покрепче – их единицы, но они бросают тень на добросовестных врачей), не совсем, простите, адекватные от бессонницы люди.

Какую помощь они окажут после 24-х часовой смены? Им самим в этот момент нужна скорая помощь… Под утро они способны разве что на то, чтобы добраться до дому, рухнуть на койку и спать, спать, спать. Это нормальная реакция нормального человека на сутки напряжённого труда.

Но зарплата медиков такова, что они «не спят, спят, спят», а, плеснув в лицо ледяной водой и выпив крепчайшего кофе, снова идут в смену, только дневную. И так по конвейеру.

Вам не страшно? Мне – да.

Возвращаюсь к фельдшерице. В ту минуту, обозвав пациентку, она явно была не человек.

Дело было под утро. За спиной почти 24 часа адской (врачи сами её так называют) работы. Железо – в который раз повторюсь – и то требует периодического отключения, остывания и передышки.

А тут – живой человек. Выплеснула своё истинное, замаскированное белым халатом отношение к больным. Не совладала с собой после суток на ногах. Просто устала. Просто сорвалась. Просто назвала сукой.

 

ЯМА

«Ты попала в большую беду, девочка. Ты попала в большую беду».

В голове вертится фраза – откуда, из какой книги? Не имеет значения. Сейчас ничего не имеет значения. Как будто на суматошном бегу со всего размаха наткнулась на глухую стену.

Не то что бы я совсем не допускала с собой этого несчастья – здравомыслящий же человек. Но возможность казалась такой ничтожной. Велика ли вероятность, например, что на голову упадёт метеорит? Вот с такой же вероятностью могла угрожать и мне болезнь с коротеньким смертоносным названием.

Как узнала об этом?

Была операция. У нас самая сложная послеоперационная палата – и самая шумная и весёлая. Хохочем по пустякам так, что заглядывают сёстры: «Уж эта шестая палата…» Валяемся на койках, помираем, загибаемся от смеха и держимся за животы: вдруг разойдутся швы?

Всю палату зовут на физиопроцедуры – а меня каждый раз забывают. Почему? Оперировавшая меня хирург объяснила: ждём результатов гистологического исследования. Есть определённые сомнения, давайте подстрахуемся.

Вот я уже дома, хожу на приёмы – а результат всё не поступает. И наступил решающий день. Я ехала в больницу в автобусе, тащившемся как черепаха – хотелось выскочить и попинать его под попу. Потом быстро шла, почти бежала. Потом, не выдержав, бежала со всех ног.

Я приготовила фразу, которую скажу врачу, когда выяснится, что всё хорошо. Я скажу: «Ой, а я уже за стул схватилась, чтобы в обморок не грохнуться». Так я скажу, и врач покачает головой: «Ох уж эти мнительные больные».

Медсестра копалась, как неживая, искала карту. Врач невыносимо долго вчитывалась в свои же собственные размашистые закорючки. И, назвав меня по имени и отчеству, сказала: «Придётся ехать в центральную лабораторию, перепроверить. Гистология не очень хорошая».

Увидев моё лицо, врач поторопилась засыпать сказанное ворохом пустых, вязких, заговаривающих зубы слов. Всего лишь под вопросом, что вы так побледнели? Повезёте материал в республиканский центр – там аппаратура другая, специалисты другие. Уровень другой.

Если, не приведи Бог, подтвердится, нынче это не страшно. 70 процентов больных излечивается. Да любой выходящий на улицу, которому на голову может свалиться кирпич, рискует, в сущности, не меньше меня.

Но почему мне так страстно хотелось оказаться на месте тех, с кирпичом?

Дома, не снимая пальто, прошла в комнату и села на диван. А что оставалось делать? Более никчёмного занятия, чем ломание рук и рыдание, сейчас было не придумать. Легла, укрылась пальто, свернулась клубком, как замёрзший зверёк. Сколько так пролежала? Вставать незачем. И лежать незачем. Всё теперь незачем.

Мне будто вкололи анестетический укол, оставив при этом ясную голову. Следует всё обдумать. С кем оставить сына-школьника. И завтра, когда поеду в Центр, и вообще…

Я в жизни страшно рассеянный и несобранный человек. А тут во мне точно завёлся органайзер. Я чётко, по пунктам в уме расписала все действия на ближайшие часы, на завтрашний день, на неделю, на месяц вперёд.

Дальше заглядывать не будем. Кому звонить, какие поручения дать, какие суммы и на какие цели оставить. И была каменно спокойна: ни слезинки. Хотя когда ехала домой, думала – затоплю слезами улицу.

По иронии судьбы, год назад я была в той самой больнице, куда завтра повезу пробы. Год назад брала интервью у главного онколога республики. Ушла моя подруга. Уходила мучительно, тяжело, возникли вопросы.

– Её, такую нежную, впечатлительную, убил уже один диагноз, – была уверена я. – Разве нельзя было сообщить родственникам, а уж они как-нибудь скрыли бы правду? Ложь во спасение: спасение нескольких лишних месяцев не омрачённой возможности видеть солнце, небо, слышать птиц, общаться с родными.

– По закону, исчерпывающую информацию о болезни пациент должен получать в полном объёме, в доступной для него форме, – разъяснил главврач. – Мы имеем право оповещать родственников только с письменного согласия больного.

Вы предлагаете сообщать диагноз в более мягкой, завуалированной форме, чтобы не «расстроить, не напугать» больного. А вот, представьте себе, не пугается он, не расстраивается.

Скажешь ему: «А, ерунда, там у вас язвочка», – он повернётся и уедет. А ему нужна срочная операция. Кроме того, нельзя лишать больного возможности на финальной стадии делать необходимые распоряжения, решать проблемы наследственного, морального, финансового характера. Во всём мире так. Не нравится закон – ну, пишите депутатам, Путину: пусть меняют Конституцию.

Как было у Кати? Сдала анализ и забегалась, вообще забыла о нём. Звонок от участковой медсестры:

– У вас не очень хороший результат, сможете сегодня подойти?

– А что такое?

– Об этом с врачом…

– Рак?!

Звон в ушах. Легла, где стояла. Трубка уныло пикает на груди – заранее хоронит. Сколько так пролежала?

…Вот на новогоднем снимке Катя сидит между нами: самая хорошенькая золотистая блондинка с сияющими глазами – звёздочками. Вся подалась вперёд: навстречу новому счастью, цветущей молодости, навстречу молодым ожиданиям.

А ползучая болезнь в это время уже растекалась, хозяйничала в ней. Вслепую протискивалась, скользко нащупывала. Примерившись, облюбовав, пускала мерзкие корни. Вила гнездо для очередного вылупляющегося гадёныша – в чистом, цветущем девичьем теле.

Совсем скоро она обречённо сунет ладошку в чью-то твёрдую опытную руку и, как маленькую, её поведут торной дорогой – избитой в пыль, истоптанной миллионами пар ног до неё.

Она уже прошла химиотерапию – безрезультатно. Четвёртая, неоперабельная стадия. Ей дали первую группу инвалидности и отправили домой с оптимистическим пожеланием: «Отдыхайте, поправляйтесь. Ваша главная задача – набрать вес».

Вот она же – спустя несколько месяцев, сразу сдавшаяся перед бедой, опустившая крылышки. Исхудала, вспотела от напряжения, ротик полуоткрыт, над губкой мелкие росинки испарины.

На третий этаж к нам поднялась с трудом, одышкой и отдыхом. Извинилась за свалявшиеся, обвисшие, померкшие, некогда золотые волосы: «Ничего не хочется, девчонки, даже ванну».

Когда присела на диван, а потом прилегла (мы преувеличенно – усиленно засуетились, подсовывая подушки), вдруг пахнуло старушечье кислым. Это от неё – ухоженной, всегда с шелковистыми волосами, в облачке дорогих тонких духов.

Итак, Катю отправили домой на долёживание. И чередой пошли экстрасенсы. Целительница – та, что запретила химиотерапию, брала по 3700 рублей за сеанс, всего сеансов было десять. Приём другого биоэнерегетика стоил пять тысяч, пациенты давали подписку о неразглашении тайны лечения.

Тайна заключалась в следующем. Биоэнергетик водил растопыренными руками, горстями «собирал» с человека болезнь. Перед ним были разложены вещи больного: кофточка, перчатки, допустим, туфли, ложка, тарелка, из которой тот ел, чашка, из которой пил. Срезанные (не выпавшие, а непременно срезанные!) волосы, мелкие монеты, дешёвые конфетки. Энергетическая грязь, болезнь «собиралась» и «стряхивалась» с приговорами на предметы.

После манипуляций одежду следовало развешивать, скажем, на стенках мусорных контейнеров. Нехорошую посуду – выставлять где-нибудь на подоконнике в подъезде. Волосинки – тщательно закладывать в библиотечные книги. В книжном магазине тоже: как будто просматриваешь книгу и незаметно роняешь между страниц волос-другой. Срезанные ногти ценны, потому что несут в себе богатую информацию о болезни. Серпики ногтей можно оставлять под дверями, под плинтусами в жилых квартирах – знакомых, разумеется, в незнакомые ведь мы не ходим. В казённых учреждениях или подъездах – не срабатывает, проверено.

Мелкие деньги и конфеты подбрасывать на дорожках. Кто подберёт наговорённую вещь – к тому перейдёт, прилипнет хворь. Если подберут дети, даже лучше – у них защитная оболочка уязвимая, слабенькая, как плёночка на яйце. Зато ты будешь жить, жить, жить!

Катя в отвращении бежала от экстрасенса.

Позади месяцы химиотерапии. Катя знает свой диагноз: четвёртая, неоперабельная стадия. Теперь её дни с утра до вечера посвящены соблюдению диеты: она давит овощные соки («Подчистили подполья у всех деревенских знакомых»).

Полежит, наберётся сил, отдышится – и снова к плите: потихоньку варит овсяной кисель, трёт корень лопуха («Девчонки, как это невкусно!»)

На подоконнике набухает в кефире гречка, в банке настаивается майская крапива – очень повышает иммунитет. На кухне и в прихожей всюду развешаны пучки трав. На шее болтается чудодейственный корешок – прислали с другого конца страны – в отрезанном от перчатки пальчике, повешенном на шнурок.

– А вот, говорят, ещё керосин с постным маслом, по десертной ложке…

– И керосин пила…

Я заставила себя подняться, подойти к зеркалу. Вместо лица – оплывшее пятно, перенявшее плоскость и бледность зеркала: перекошенное, расползшееся, растёкшееся, как будто вынули лицевые кости и мышцы.

Сейчас придёт из школы сын, он не должен меня такой видеть. И никто не должен видеть, знать. Скорее в горячий душ. Горячий нельзя: умеренно-тёплый… И позвонить милой хлопотливой, безотказной моей помощнице Раисе Степановне: она, пока меня не будет, и за домом присмотрит, и полы протрёт-пропылесосит, и сына и собаку голодными не оставит.

В эту ночь я честно, усиленно пыталась искать логику, взаимосвязь событий, путеводную ниточку. Если найти кончик нити, ухватиться, то, перебирая руками, можно попытаться выбраться в прежнюю жизнь, до судьбоносной развилки. Когда, где впервые отступилась, споткнулась, не разглядев тайных знаков, подсказок судьбы?

…Не так давно был странный, почти мистический случай. Ушла на тот свет старейшая работница пера, прощальное слово поручили написать мне. Я набирала текст, болтала ногой и одновременно грызла яблоко. Уроненное яблочное семечко застряло в проёме между «shift» и соседней справа клавишей. Клавишу заклинило.

Я печатала вслепую, и когда подняла глаза на экран, обомлела. После заголовка «Некролог» вся страница состояла из сплошных кричащих, настаивающих, бьющих себя в грудь выпяченных «Я Я Я Я Я Я Я Я Я Я»… Ещё машинально тюкнула, чтобы поставить точку – и выскочившая буква ещё раз спокойно, уверенно подтвердила: «Я».

Фу ты, ТВ-3 вроде не увлекаюсь, откуда такая чушь лезет в голову?

Под утро поняла, что не стоит бесполезно рвать сердце, возвращаясь к некоей точке отсчёта. Бесплодно загружать голову поисками ответов, когда и за что? Его, времени, и так может быть мало. Следовало успеть разобраться в других вопросах, более необходимых, важных, насущных.

Почему именно я? Моя болезнь – наказание за мои грехи? Чужое здоровье – награда за их добродетели? Что ощущают в момент ухода? Мгновенное изумлённое прозрение? Огненную карусель в голове? Ослепительную белую вспышку в глазах? Космическую чёрную дыру внутри, стремительно поглощающую, всасывающую тебя в саму себя? И, наконец, самое главное: а что ТАМ, ДАЛЬШЕ?

– Итак, больной понял, что неизлечим. Когда преступнику зачитывают приговор, возле него чуть ли не дежурит бригада скорой помощи. Предусмотрен в штате онкодиспансера для таких случаев дежурный психотерапевт? Имеются ли эффективные успокоительные средства для больных и родственников?

– Да у нас даже ставки терапевта не предусмотрено! Хотя в онкологической практике одно время бурно пытались внедрить специальность психотерапевта. Но хороший врач, особенно хороший онколог – он и есть лучший психотерапевт. Невозможно без специальных знаний обсуждать ход болезни, проблемы, уверенно внушать надежду. Достаточно, чтобы больной был просто обеспечен психологической помощью лечащего врача. Через руки того пройдено тысячи подобных больных. Он знает, какие слова подобрать, видит проблему профессионально, вширь и вглубь. Ну, увидит психотерапевт эти торчащие из тела дренажи, эту безобразную опухоль – да ему самому понадобится срочная психологическая помощь.

Другое дело, что врач физически не в состоянии вести с пациентом долгие разъясняющие, утешительные, обнадёживающие беседы. Когда через онколога в день проходит 40 человек, никакая психотерапия не поможет. В наших кабинетах, бывает, два врача одновременно принимают двух пациентов. Онкоцентр строится десять лет! Вот такое к нам отношение, в таких условиях работаем, а вы об особенном, трепетном отношении к больным говорите.

Вторая проблема, вытекающая из скученности, тесноты: далеко не все в толпе сидящих на приём – онкобольные. За год мы выявляем таких 4 тысячи, а через поликлинику проходит порядка 70 тысяч человек. Идут «с подозрением», идут «исключить». И вот когда они рядышком сидят, общаются, обмениваются негативной информацией, мнимые больные с ужасом находят у себя аналогичные признаки, начинают паниковать. Заражают окружающих страхом, идёт цепная реакция, совсем неполезная в атмосфере больницы.

До Катиной болезни я находилась в счастливом неведении. Была уверена: в таких больницах дежурит психолог. Услышать такое – может разум помутиться.

– Как же, – усмехнулась Катя. – Ага. Всё было: бригада психологов, психотерапевтов, которые бросились меня утешать и отпаивать валерьянкой. И какава с ванной тоже была. Размечталась.

Тогда Катя спряталась в туалете. На полу под тряпкой жёлтая лужа мочи из разбитого унитаза. Бессильно опустилась на грязный, затоптанный, с квадратиками от подошвы чьих-то башмаков, стульчак. В поисках утешения прижалась горячим лбом к холодному бачку. Унитаз вместо психолога.

Честно говоря, тем летом я пронеслась по больнице галопом, стуча высокими каблучками. Записывая интервью, натягивала на колени легкомысленную юбочку, поглядывала на часы. Впереди свидание, новые впечатления, новые надежды.

И вот знакомлюсь с больницей основательно, изнутри. Я-то думала, что в таких больницах всё по-другому. Беседуют, понизив голос. Доктора и медсёстры – сама предупредительность. Мягкие ободряющие взгляды. Сочувственные поддерживающие прикосновения. Безлюдье, покой, тишина, цветы, нога утопает в коврах, точно идёшь по облаку.

…Темноватый мрачный вестибюль. Стоит понурая очередь, много деревенских. В буфете каменные жирные пирожки, которые не то, что больного – здорового на тот свет отправят. Уборщица в обрезанных галошах гонит лужи по серой плитке, тычет шваброй в ноги. Гардеробщица макает варёное яйцо в соль, пьёт чай из термоса. Не выспавшаяся медсестра в окошке: «Сегодня приёма нет».

Даже смертнику выполняют последнюю волю. Перед ним невольно склоняются головы, отводится взор и сам собой тишает голос. Вокруг толпится свита из охранников, врачей, священников, адвокатов – потупились, сознавая ужасное величие момента. В самом придавленном воздухе витает трепет, почтение, суеверный страх перед готовящимся таинством….

Нету талонов, понятно? Жизнь глумливо корчит рожу, попирает жилистой ногой в грязной галоше. Вселенная не рухнет, не вынеся вашего ухода, не больно воображайте. Ваша болезнь – сугубо ваше личное дело, и извольте вести себя прилично.

Итак, Катю отправили домой на «долёживание». И чередой пошли экстрасенсы. Целительница (та, что запретила химиотерапию: дескать, не пропускает биотоки), брала по 3700 рублей за сеанс – цены семилетней давности. Всего сеансов было десять. Приём другого биоэнергетика стоил пять тысяч.

– Когда ей объявили о неэффективности химиотерапии, она пошла по экстрасенсам. Мы потихоньку осуждали ее: как она, такая умница, верит в это? Хотя все мы ой какие умные, пока самих не коснётся… И потом, у неё после общения с целителями хотя бы на несколько часов начинали светиться глаза.

– Вы, когда сюда шли, читали объявления на столбах объявления о продаже «чудесных» трав? Видели стоящих у забора людей-травников с мешочками сена? Этих шарлатанов приходится периодически прогонять, бывает, что и с милицией. Чтобы продать свои снадобья, они с жаром уверяют, что всё на свете излечивают.

Я работаю в онкологии около двадцати лет. В медицине – почти сорок. И ни разу не видел, чтобы человек был излечён целителями. На съездах онкологов перед первым перерывом неизменно звучит просьба: сообщить, у кого есть наблюдения или информация о чудесных исцелениях. Никто не вставал, не сообщал. Ни разу. Зато случаев, как вредили здоровью и гибли, в конце концов, из-за «лечения» акульими хрящами, мочой, всякими виторонами – сколько угодно.

Это уже безграмотность не на медицинском, а на санитарном уровне. Как ни странно, большое количество таких людей с высшим образованием, начитанных, что называется, продвинутых. Они и ищут особые, нетрадиционные пути. Люди простые по старинке верят врачам.

Катя – мы с ней откровенно разговаривали – никогда не исключала для себя ухода. Это не страшно, когда тебя уже нет, ведь то, что останется здесь – уже не ты. Пугала физическая боль (все мы, женщины, её до дурноты боимся). Даже не боль, а собственное поведение при этом. Уйдёт ли она достойно, мужественно, со светлой улыбкой, с молитвой на губах? Господи, твоя воля.

Тошнота закидывает череду пробных мучительных спазмов: выворачивающих наизнанку, как чулок. Хуже всякой боли. А вот и боль, куда ей спешить. Подступает, начинает с лицемерного поцелуя – засоса изнутри. А под конец туго скручивает спиралью, как будто выжимает бельё – живую плоть.… Отпустило. И снова – по нарастающей…

Церковники, отрицающие эвтаназию (кое-кто из радикалов не одобряет даже обезболивание), объясняют: «В муках очищаемся». Тогда чем лучше они инквизиторов, очищавших ведьм на костре? Все грехи от тела, но тогда зачем, о Господи, ты дал тело человеку?! Отчего так долго и тяжко не отпускает, не расстаётся тело с душой? Отчего ты позволил душе и телу намертво прорасти друг в друга? Ведь ты сам устроил нас такими, Господи?!

Совсем недавно и она любила и гордилась своим телом. Сладко его кормила, тепло и модно одевала. Пришёл палач и превратил тело из источника наслаждений – в источник страданий… И она неловко, неумело прижимала в молитве худые руки к груди. Господи всемилостивый, дай силы пережить то, что её ждёт.

Тупое равнодушие облачено в крахмальный отутюженный медицинский халат. Боль имеет лицо и голос районной врачихи. Она смотрит на подругу, едва скрючившуюся на стуле, высидевшую долгую очередь из таких же скрюченных людей, и её маму, и говорит:

– Поликлиника не продлила лицензию на наркотики.

Или:

– Лимит на обезболивающие до конца месяца выбран.

Или:

– Клавдия Афанасьевна в отпуске, без её подписи не могу. Не хватало ещё в суд из-за вас попасть. Что значит невыносимо? Попейте трамал, баралгинчик. Поколите кеторол.

Смотрит поверх толстых очковых стёкол, увеличивающих глаза и делающих их уютными, забавно-добрыми, как у плюшевого зайца. С простодушным подозрением интересуется:

– Может, она у вас наркоманка?

Тогда тихая, робкая мама кричит, что кеторол не помогал даже в начале болезни. И кричит: «Будьте вы все прокляты!»

– Женщина, что вы здесь хулиганите? Сейчас вызову милицию.

Но в её просторном кармане халата звонит мобильник, и она ласково бурлит в трубку, называет кого-то «лапонькой» и «заей». Тревожится, наказывает не простужаться, кутать шею шарфом, чмокает в мембрану. От увиденной сцены к подруге подступает дурнота: значит, это не садистка и не маньячка, не вампирша, питающаяся чужими страданиями, не машина в белом халате… Живая тёплая ласковая тётенька – кого-то, страшно подумать, любящая…

– Отечественная медицина, признав человека обречённым, отступает в сторону. Оставляет наедине с болью, страхом, одиночеством, отчаянием. Хватает ли элементарно обезболивающих средств?

– Со всей ответственность и объективностью скажу, что на сегодняшний день хватает всех препаратов: обезболивающих, химиотерапевтических, препаратов сопровождения. Всё зависит от правильности, частоты, регулярности их ведения. Кроме того, самое сильное обезболивающее – это наркотические вещества. Больной становится наркоманом. Однако те же наркотики – они снимают боль в голове: отключают голову. Но, если так можно выразиться, остаётся память боли. Человек, уже независимо от своей воли, помнит о ней, ищет и находит. Читали «Смерть Ивана Ильича» Толстого?

– Странная и трогательная забота об умирающем: чтобы он, не дай Бог, не стал наркоманом…

В последнюю нашу встречу Катя попросила больше не приходить к ней. Призналась, что лучше выбрать сучок на полу или трещинку на стене – и смотреть на них, лишь бы не видеть людей.

Единственным её другом и утешителем до последнего был телевизионный пульт, который она сжимала вялой влажной рукой, переключая каналы. Иногда слабо швыряла пульт на одеяло, с досадой откидывалась на высокие подушки. Говорила: «Ду-ра-чьё». Или: «Господи, за что?!» Иногда в середине фильма засыпала от слабости и плакала, бредила, мычала во сне.

– Каждый раз боюсь не проснуться… Такая песня есть: лето – это маленькая жизнь… Так вот, сон – это маленькая смерть, – она нехотя, с усилием подбирала слова. – Каждый раз выкарабкиваюсь, вытягиваюсь из чего-то… Как из обволакивающей ямы. Она душит, сжимается, шевелится…

– Яма?

Катя долго молчала. Потом с убеждением сказала:

– Это – живое.

(Смерть – живая?!) Подруга отвернула лицо к стене.

Июльский луг, парящий после ливня. В полёгшей от собственной тяжести и дождевой влаги траве незатейливо играли жёлтые, розовые, лиловые бабочки. Тёплый, ликующий, оглушительно звенящий, стрекочущий луг распирало от жизни, любви и цветения. Но в луге, полном жизни и звуков – уже таилась смерть. Очень скоро это будет мёртвое поле с засыпанной снегом жухлой травой. Весной оно оживёт, но это будут другие цветы, другое поле…

Так ворковала матушка Евгеньюшка. С самого начала, увещевала она, не следовало делить жизнь и смерть. Много тому способствовали люди светские, пустые, никчёмные, трусоватые. Это они воздвигли искусственную границу. Они придумали красивые слова: «На краю смерти», «Между жизнью и смертью». Да нету никакого «между», – говорила матушка Евгеньюшка. Смерть оболгали, сделали из неё страшилку, преподнесли как не нормальное, противоестественное событие.

Мама и сестра склоняются, делают укол кеторола, великанские тени шевелятся на потолке. Только было утро, уже горит электрическая лампочка, плавится в слезах. В потоках дождя, как в слезах, плавится оконное стекло. «Сентябрь, – говорит сестра, – с утра темно».

Снова матушка Евгеньюшка. Милая. Её слова как пёрышко, смачивающее потрескавшиеся губы прохладной водой. Слушала бы да слушала её. Но как разумно продуман уход. Мучая, истаивая, изнуряя тело, боль смягчает, анестезирует, обезболивает саму мысль об уходе. Смиряет с уходом.

Сердобольно уводит от вопросов, нет на которые всё равно ответа. Боль милосердно переключает внимание и остатки сил на себя. Отвлекает, туманит, глушит. Боль сокращает часы ожидания, вводит в забытьё, терпеливо приучает и подготавливает к неизбежному. Для изболевшегося, усталого человека уход – отдых, желанный конец…

Кругленькая сытенькая, умильная, в чёрном клобуке, пахнет кофе. Сама-то остаётся.

– Уведите же её, кто-нибудь, господи… Мама?!

Смущённый извиняющийся мамин голос в коридоре. Шуршание купюр, исчезающих под тяжёлыми многослойными чёрными юбками матушки Евгеньюшки… И нет просвета. И всё напрасно.

В начале болезни – тысячу лет назад, в другой жизни – в больничном холле теленовости показывали уничтожение задержанного на таможне героина. Чёрный дым клубился над горой мешков, туго набитых белым, как мукой.

– МукА и есть, – комментировали больные. – Дураки они – героин-то жечь?

– Чего это – дым больно чёрен?

– Горючим облили. Соляркой.

– Охо-хо, – вздохнула женщина в цыплячьем жёлтеньком халате. – Сколько людей перед смертушкой страдает. Такие муки переносят – не приведи господи. А эти – сжигают. Изуверы, нелюди. – И сердито ушла в палату.

…– Лиза, – быстро говорила она сестре, когда боль отпустила, и стихло непрерывное, из закушенной, изжёванной, сырой от слюны подушки «Ы-Ы». – Лиза. Сделай то, что я прошу… У нас в подъезде парень… Он колется… Лиза. У меня на книжке накопленное на квартиру… Понимаешь? Сними всё. Лиза, я не могу больше…

Ныка (Николай) был самое жалкое, забитое и презираемое существо, когда либо жившее на Земле. Ныкой его прозвали потому, что мог заныкать дозу так – мент лысый не отыщет. Ныка знал, что на этом свете не жилец. Либо лягавые, не рассчитав, форменным сапогом порвут селезёнку, либо сам загнётся: уже чернели и разлагались кукляки в подмышках и паху. Либо пришьют свои же: он гапонил (работал у ментов агентом), потому его известную в микрорайоне точку не трогали.

Время от времени Ныку заметали в камеру, мутузили не до смерти. Потом дожидались пика ломки, клали перед ним на стол полный баян. Трясущийся как паралитик Ныка, косясь на шприц, спаливал имена, явки, клиентуру – от усердия сухая зелёная пена в углах рта крошилась. Ошарашенных гонцов ловили, ставили раком и из всевозможных отверстий нежненько вытягивали за верёвочки резиновые оболочки.

Галочка поставлена, месячный план отдела по борьбе с наркотиками отбарабанен. Благодарность начальства, звёздочка на погоны, прибавка жалованья, внеплановые отпуска и прочие удовольствия. Ныка давно жалостно просился у ментов «на пенсию», но куда бы они без Ныки и его хануриков? Это их хлебушек, его беречь надо.

– Ты только настоящий, чистый давай, – сердито, как в магазине, сказала Лиза.

– Больную обмануть – бог накажет. Не понимаем, что ли, – сочувственно почмокал – вернее, пошлёпал, из-за отсутствия выбитых зубов, Ныка. – Совсем плохая Катька-то? – Он хотел подпустить в голосе сочувствия, но уж давно никому не сочувствовал.

Всё-таки он дал Лизе бумажку с почти неразбодяженным лекарством (о чём потом жестоко пожалел – сколько лишних порций могло получиться).

– И это… Ко мне больше не приходи. Я предупрежу Старого, у него выход на аптеки. Только о золотой дозе его заранее предупреди.

– Предупрежу, – буркнула Лиза.

Первым из небытия возник ветерок. Лёгкий, ласковый, он отдувал занавеску и перебирал пальчиками прядь на влажном Катином лбу. Потом проявились звуки. Со двора послышались детские крики и тугой звон прыгающего мяча. На подушке лежал жёлтый треугольник солнца. Щеке от него было тепло. Катя перекатила голову на согретое место и долго, прищурившись, смотрела на отдуваемую занавеску, на сухо и звонко шуршащую в окне листву. И незаметно для себя провалилась в равнодушное, приятное забытьё.

Сестра сидела рядом наготове, караулила боль. Лизу сменяла мама. О чём они только не переговорил. Вспоминали детство, по просьбе Кати смотрели фотографии, планировали будущее Антошки (Катиного сына), плакали. Во время разговора Катя часто отдыхала, переводила взгляд к окну, к которому передвинули койку.

– Как хорошо… – в полусне, в полузабытьи шептала она. – Целая неделя – солнышко… Небо… Никогда не видела такое синее…

– Это божья благодать, ради тебя, Катюша… Больно, доченька?

– Так… Не сравнить, что раньше. Главное, тут, – она слабой рукой прикоснулась к голове, – отпустило. И яма… отпустила. Только страшная слабость… Спать хочется. И плакать всё время хочется… Мама. Ты, как будешь ходить в церковь, ставь свечку за раба божьего Николая, ладно? Ты знаешь за кого.

Скинуты удушливые телесные одежды. И пылинка неумолимо, головокружительно устремляется, втягивается в гигантский ослепительный столб, где уже вьются мириады других пылинок. Там свобода. Там нет страдания, сомнения, одиночества. И, безошибочно узнанная, в окружении ушедших милых родных, лёгкая и прозрачная, плывёт она в Вечный свет.

Мне показали, куда нести пробы – тесный тёмный закуток, две жиденькие крашеные фанерные двери напротив друг друга. Так вот где вершатся Человеческие Судьбы. Велели часик подождать. Отсюда просматривается вестибюль с длинной молчаливой очередью. Странная это очередь: никто не галдит, не толкается, не рвётся к окошку. Все успеют.

Продолжается действие анестезирующего укола. Соображаю: если пробы дадут положительный результат (положительный – это плохо), вряд ли успею сегодня попасть к нужному врачу, придётся заночевать. Листаю телефонную записную книжку. Родственников в городе нет, зато полно коллег по работе. Я знаю: никто не откажет, если придётся задержаться на день, на два, может, на неделю.

Нет, сидеть и ждать целый час – сверх моих сил. Прохожу мимо молчаливых, углублённых в себя людей на улицу. Холодно, поздняя осень. Грязный асфальт, деревья в больничном саду голые, чёрные. С веток, как под капельницей, падают прозрачные крупные капли воды – как лекарства.

Вдоль заборчика выстроились нахохлившиеся лекари с мешочками. На мешочках ценники и инструкции: способы приёма, дозы. Стоят достойно, со скорбными, в меру, лицами. С услугами не набиваются. Придёт время – кому надо, созреют – сами подойдут. Так пауки тихо, уверенно и терпеливо ждут свои жертвы. Ничем не вытравляемые травники.

Возвращаюсь мимо той же каменно-спокойной терпеливой очереди – ей тоже кто-то милосердно вколол анестезию. Заглядываю в кабинет, куда отдала свои коробочки и стёклышки. Мне вручают листок с цифрами и закорючками, шифровкой моего будущего, и машут рукой: всё объяснят там, за дверью напротив.

В крошечном кабинете, несмотря на дневное время, задёрнуты шторы, горит настольная лампочка, светится экран компьютера. У стеллажей копошится медсестра. За столом сидит и смотрит в микроскоп щупленький человек с бородкой, в белом мятом, гармошкой, халате – Дарующий Жизнь или Вселяющий Печаль.

Отрывается от микроскопа, утомлённо потирает глаза за очками. На секунду заглядывает в листок:

– У вас всё хорошо.

А-а-а!!! Возопи я вслух – все этажи больницы лежали бы сейчас от моего вопля в руинах и тучах оседающей пыли.

– Доктор, миленький?! Можно, я вас поцелую?!

Он не противится, смеётся, подставляет щёку, и смеётся медсестра:

– Такой эмоциональной пациентки у нас давно не было!

С листком в руке несусь мимо очереди, кусаю губы – и всё равно не в силах скрыть предательской улыбки, притушить бьющую из меня эгоистическую радость: я вырвалась отсюда! Меня провожают глаза. Я знаю, что в этих глазах.

Я возвращаюсь в другое, прежнее мирное измерение. На крыльце всей грудью вдыхаю стеклянно-прозрачный вкусный, как ключевая вода, воздух. Такой бывает только глубокой осенью – удивительно чистый, несмотря на беспрерывные потоки мчащихся машин и дымы от сметённых в кучи тлеющих листьев.

А небо! Никогда в жизни я больше не видела такого недосягаемо-высокого, такого густо-синего, с аквамариновым оттенком неба: оно точно собрало, сконцентрировало и выбросило напоследок, как салют, всю летнюю небесную голубизну.

Бегу к троллейбусу: сколько впереди дел! И сегодня, и вообще! Я – Бог, я – Царь, как там дальше? Дальше – неважно. Всё казавшееся до сих пор сложным и непреодолимым, кажется детской задачкой. Я готова горы свернуть.

Ссора с ним, последние месяцы ощутимо портившая жизнь: кто кого переупрямит, пойдёт на принцип, не позвонит первым, не переломит своё самолюбие – Господи, как всё ничтожно, глупо, по-детски. Теперь у меня всё получится! (И точно, всё получилось).

Иногда людям нужна хорошая встряска: чтобы выдернула из привычного бега в колесе, подержала на весу, с леденящей пустотой под ногами. Дала возможность взглянуть на всё сверху вниз, разобраться: где шелуха, где тщета, суета и тлен, а где – настоящее.

Только чтобы потом непременно всех опустила обратно – продолжать бег, падать, подниматься, радоваться, печалиться, ссориться, мириться, увы, забывать пройденные уроки, снова совершать глупости и ошибки… Жить!

Прости меня, Катя.

Россия занимает первое место в мире по онкологическим заболеваниям. Число больных приближается к 3 миллионам. Ежегодно эта армия пополняется более чем на 455 тысяч больных. 80 процентов из них страдают от сильнейших болевых синдромов.

На Западе на миллион онкобольных приходится от 30 до 50 килограмм наркотиков. В России – 500 граммов, из которых не все доходят до пациентов.

В год от рака умирает 300 тысяч человек. По мнению зарубежных учёных, медицина русской провинции находится на уровне 19 века. В регионах лишь 1–2 процента больных получают в полном объёме поддерживающие и обезболивающие препараты. Методика ведения российских онкологических больных, как она осуществляется на практике, тщательно засекречена. В Лиссабонской декларации прав пациента записано: пациент имеет право на получение медпомощи и на смерть с достоинством. Пока вы читали этот текст, от рака в стране умерло 12 человек. Диагноз поставлен 20 «новеньким».