Любимый стишок про Айболита на ночь рассказан. Серёжик, укладываясь спать, барахтался всем тельцем, зарывался, крутился в ситцевых голубых волнах с полосатенькими рыбками.
Оленька утыкала одеяло, чмокнула в пахучую макушку:
– Спи.
– Мам, – вдруг затихнув, сказал с тревогой Серёжик. – А в Африке Бармалей папу точно не поймает?
– Ну что ты, дурачок. Нет никакого в Африке Бармалея. Там тепло, растут пальмы, и мартышки воруют с них кокосы. А если папа не приедет, летом мы сами поедем к нему.
Первое слово, сказанное Серёжиком, было «папа». Это при том, что он видел папу по два часа вечером. В остальное время над ним склонялась, его целовала, тискала, выгуливала, читала ему книжки, купала, кормила – всё делала она. В тихой безропотной Оленьке взыграло материнское самолюбие. Однажды она весь день учила сынишку говорить «мама» – и даже добилась приличных результатов… Вечером, когда в дверях послышался знакомый поворот ключа, Серёжик бросился в прихожую с воплем «Мама!!!»
В первый же вечер Серёжик спросил, а где папа. Оленька смотрела новости. Вернее, делала вид, что смотрит новости, – и напряглась. В это время телевизор как раз говорил о российских моряках, попавших в африканскую тюрьму. Оленька развернула сына личиком к экрану, крепко прижала к себе:
– Серёжик. Так получилось, что папа – там. В этой тюрьме. Ты же знаешь, он врач, нанялся на судно… Но их обязательно выпустят. Ты же слышал, сам министр обещал. Только ты никому в садике про это не говори… Честное слово?
– Честное-пречестное! А то папу съест Бармалей?!
Серёжик был ещё маленький. Он не мог сопоставить логически обстоятельства места, времени и действия: как это папа, вчера очень громко кричавший на маму в кухне и даже что-то с грохотом разбивший, сегодня успел переплыть море и оказался в жаркой душной африканской камере. Серёжик в ужасе надломил светлые круглые бровки, разинул ротик.
Теперь они каждый вечер ловили весточку об африканских узниках. Если передавали, пытались в мелькнувшей мужской фигуре угадать папу: «Вон, вон папина спина!!»
Начали копить деньги на поездку в Африку (Серёжиковы четыре рубля пятьдесят копеек в копилке плюс три тысячи Оленькиной «заначки»). Перед собственным днем рождения он сурово сказал:
– Мне разонравились черепашки ниндзя, не покупай их. Мы лучше на эту денежку к папе поедем.
Потом все же не выдержал искушения – ведь он был маленький:
– Ну, купи пироженку картошку, ладно? Две штучки.
Оленька заранее продумала летнее развитие событий. Они поедут в поезде в Ялту (придётся влезть в долги), где море, пальмы и обезьянки. Там выяснится, что папу пока не выпускают. Нужно потерпеть ещё годик. Они досыта позагорают, покупаются. В сувенирной лавке она купит какую-нибудь жуткую деревянную «африканскую» маску – папин подарок, дома повесят в прихожей. А там и детская психика окрепнет, и можно будет сообщить о разводе.
Когда они с мужем впервые привели Серёжика в ясли, к нему сразу подошла любопытная рыжая девочка с игрушечным грузовичком. Постояла и вдруг со всей силы тюкнула его по светлой пушистой голове грузовиком. Серёжика никто никогда до сих пор пальцем не трогал. Он стоял, хлопал глазёнками, от боли и обиды наливающимися прозрачными слезами. Он не знал, что рай детства закончился.
В то утро на работе Оленька места себе не находила. Вот так теперь всегда будет. Его станут бить по голове, а он – непонимающе хлопать глазёнками. Сами виноваты, что до этого окружали только безбрежным маминым – папиным добром, нежностью и любовью.
В обед не выдержала, позвонила мужу. Хотела сказать: «Ты как хочешь, а я заберу его оттуда». Ей ответили, что муж взял отгул, и его нет с самого утра. Когда Оленька по дороге в садик забежала за санками домой, муж был одет по-домашнему. На его плече спал измученный дневными впечатлениями Серёжик.
Ну ладно Оленьку, но как, о господи, он мог оставить Серёжика?!
Он всегда был такой нежный тепличный росточек. Оленька понимала, что несовременно воспитывала сына. Однажды в магазине ей больно врезался в ногу детский четырёхколёсный велосипед. И сразу вслед за этим последовал грубый окрик:
– Женщина, ослепла? Прёт на ребёнка. – Молодая мама, почти ещё девочка, жуёт жвачку и на весь магазин орёт на Оленьку.
Оленька извинилась, отошла прихрамывая. У мальчугашки лет четырёх была предовольная замурзанная мордочка, изо рта в розовых пузырях торчала палочка чупа-чупса. Он разогнался и с силой наехал на Оленьку – ещё раз…
И в том же магазине она стояла в очереди, когда, бесцеремонно распихивая людей, к витрине протиснулись два, примерно трёхлетних, карапузика в комбинезонах. Тыкали пальчиками в стекло, требовательно верещали: «Мне! Мне купить!» Юные мамы стояли у окна, не обращая внимания, болтали по своим мобильникам.
Когда Серёжику было столько же, Оленька на расстоянии вытянутой руки его боялась отпустить: толкнут, упадёт, потеряется, да мало ли чего… На пешеходной дорожке перехватывала его, делающего первые шажки, отводила на обочину:
– Отойди, пропусти, видишь, тёти и дяди идут!
В автобусе губами закричала его лепечущий ротик:
– Тихо, тихо! Ты шумишь, мешаешь взрослым!
– Типичное совковое воспитание. Ты вообще любишь своего сына? – подозрительно спросила Олина знакомая, Анжелика.
– Разве любить – это баловать и позволять делать что хочешь? – удивилась Оленька.
– Да! Именно! Баловать и позволять делать что хочешь. Убеждать, что ему всё можно. Что он у тебя – самый, самый. Самый красивый, самый умный, самый сильный, самый замечательный. Пуп земли. Идол. Божок. Что ему все вокруг должны.
– Но ведь это монстр вырастет… – тихо сказала Оленька.
– А ты что хочешь? В этой жизни выбор небольшой: либо ты жрёшь, либо тебя жрут. Выбирай. Ты хочешь, чтобы жрали твоего ребёнка?
Муж ушёл из семьи. Преодолевать такое суровое испытание, как садик, им с Серёжиком предстояло вдвоём, без крепкого мужского плеча. Оленька из своего садиковского детства вынесла главное, затмившее прочие воспоминание: её постоянно мучила жажда. В группе был оформлен русский уголок с полотенцами, расписными подносами, самоварами и деревянными узорчатыми чашками. Но отчего-то никогда не было кувшина с водой.
За обедом всегда давали компот. Стаканы доверху были набиты разваренными фруктами, и напрасно маленькая Оленька пыталась выцедить, вытрясти в рот хоть несколько капель мутной жидкости. Воспитательницам за отдельным столом повариха наливала специальный воспитательский компот: процеженный охлаждённый отвар. Они, болтая и смеясь между собой, выпивали по два, по три стакана. А однажды Оленька нечаянно подсмотрела: повариха, думая, что никто её не видит, запрокинув голову, жадно пила прямо из глубокого узкого ковшика…
Столько времени прошло, а ничего не изменилось. Взъерошенный возбуждённый потный Серёжик врывался в квартиру и первым делом жадно приникал к банке с водой. Иногда опустошал её полностью – и только после этого был в силах говорить.
Малышня – они же все страшные водохлёбы, обожают чаёвничать. Ну пусть не чай, но им в садике что, жалко вскипятить и охладить воды на двадцать человек?! Оленька робко подняла этот вопрос на собрании. Воспитательница поджала губы. После собрания подвела Оленьку к показушному уголку, тоже с самоваром и нарисованными румяными баранками. И умильно начала рассказывать, что у них каждый год проводится праздник самовара, где все пьют чай, и ребяткам очень нравится этот праздник.
Родительница, с которой Оленька вместе выходили из группы, спросила:
– А вам не страшно за своего ребёнка? Вы сделали замечание и ушли. А ребёнок остался.
Анжелика говорила:
– Воспитателями в садик нужно брать исключительно молодых и бездетных. Чтобы они с малышами кувыркались, прыгали в лужах, лазили по деревьям, ходили на головах, бесились как ровесники. Чтобы им самим было интересно. А как только родит своего родного, сразу: «Кыш отсюда!»
– Почему?
– Потому что у любой женщины после родов дети неизменно начинают делиться на родного кровинку – и на чужих детёнышей. Дети остро чувствуют неприязнь и равнодушие, у них с детства на всю жизнь развивается тяжёлый комплекс неполноценности.
Оленька представила Серёжиковых воспитательниц – обе предпенсионного возраста – кувыркающимися, ползающими в игровой по ковру, прыгающими в лужах… Как бы не так. Придёшь – а они, тепло закутанные, неподвижно и грузно стоят, как тумбы. Да и кто за такую зарплату захочет кувыркаться?
Вечером дома она тормошила Серёжика:
– Как тебе было, весело?
– Не-ет. Ина Владимна (Ирина Владимировна) на прогулке сказала:
– Ну что вы всё бегаете, паршивцы – всю травку на территории вытопчете. Сядьте на веранде и сидите тихонько.
Второе воспоминание, от которого Оленька до сих пор покрывается холодным потом: тихий час. Ни разу, ни одного дня в садиковском детстве она не сомкнула глаз. Лежала, с тоской смотрела в белёный потолок три часа. Старалась не шевелиться – иначе последует немедленный нянечкин окрик: «Чего крутисся? А – мокрым полотенцем по заднице?!»
Кто выдумает пытку более изощрённую, чем эта: лежать неподвижно и смотреть в потолок, когда за окном шелестит листва, солнышко, птички – бурлит жизнь, когда жизнь бурлит в твоём маленьком тельце?! У Серёжика Олины гены, для него тихий час – тоже тихий ужас.
Оленька набралась духа и подошла к заведующей с предложением:
– Пожалуйста, пусть Серёжик и ещё несколько непохожих на других «бессонных» ребёнка в мёртвый час будут тихонько возиться в игровой комнате.
– Непохожих, необычных, особенных, гениальных, индиго… – прищурила глаза заведующая. – Поверьте мне как педагогу с многолетним стажем: мы любим наделять наших деток несуществующими чертами. Это выдёргивает ребёнка из коллектива, противопоставляет его ему, прививает эгоизм. У нас все детки гениальные, – сладким строгим голосом сказала заведующая.
Каждое утро, пока Оленька одевала Серёжика, натягивала колготы, везла в санках – он тихо, как старичок, обречённо плакал. Плачь – не плачь, всё равно увезут в садик. Маме надо на работу. У Оленьки этот плач рвал сердце.
– А ты заметила, – говорила Анжелика, – кто с воплем «Ура!» бежит в садик? Кому по душе садиковский режим и садиковские котлеты? Дети из неблагополучных семей. Да они эти котлеты впервые в садике только и попробовали. Они в группе – паханы. Знают много чего нового и охотно учат этому салажат. Строят домашних маминых сынков и дочек только так. Садик – это общество в миниатюре. Свои бандиты в законе. Свои авторитеты, блатные, шакалы, шестёрки, чушки, неприкасаемые. Школа жизни.
– Знаешь, что делают твои мама и папа по ночам? Вот ЭТО!!
Серёжика увели за веранду, и мальчик из старшей группы показывал ему гадкие, омерзительные жесты.
– Нет!! – закричал Серёжик, что есть сил. – Мои мама и папа другие! Они ЭТО не делают!
– Делают, делают, делают! – Мальчик кривлялся и продолжал отвратительно и страшно двигать тощей задницей. А рыдающего, бьющегося Серёжика держали с двух сторон дружки мальчика.
…Двое держали Серёжу на коленях, заломив ему руки за спину. Били сапогами куда придётся, пинали в лицо, похожее на кусок размороженного заветренного мяса. Разъярённый старослужащий Кисель в полуспущенных штанах тряс перед Серёжиным лицом мятой фотографией и тыкал в неё своей сморщенной плотью. В её, Оленькино лицо.
– Понял, жмур?! Имел я твою мать, понял? Имел, имел, имел! Смотри, как я имею твою мать. Ты думаешь, жив после этого останешься? Ещё никто не смел харкнуть в лицо бойца Российской Армии, дедушки Киселя!
О расправе над Серёжей шёпотом по телефону рассказал паренёк, с которым их вместе призывали. Потом его мобильник навечно исчез из зоны доступа. Оленька примчалась в северный городок, где в военной части служил Серёжа. В госпиталь её не пустили. В штаб тоже. На КПП вышел офицер и сказал, что Серёжа неудачно упал и ударился о порог казармы.
Оленька сняла комнатку недалеко от госпиталя. Звонила Анжелика, тревожились сослуживцы и пациенты – тогда в кармане оживал телефон. При вызове звучала изумительной красоты английская мелодия. «Мам, она такая же красивая и нежная, как ты», – говорил Серёжа. Он закачал рингтон в Оленькин мобильник в её день рождения. На другое у него не было денег. «Это самый лучший подарок в моей жизни!» – воскликнула она.
И ещё был самый лучший: когда Оленька вошла в кухню, а весь холодильник оказался облеплен разномастными разноцветными – ни одного одинакового! – сердечками на магнитиках и липучках. Это сколько же нужно было прочесать сувенирных отделов («Целый год собирал», – признался он)! Среди сердечек буквами из его детской магнитной азбуки было выложено: «МАМА, Я ТЕБЯ ОЧЕНЬ ЛЮБЛЮ!»
Оленька купила маркер и на обувной картонке начертала плакатик. Доехала до военкомата и встала с плакатиком у крыльца. Прохожие шарахались от Оленьки, как от чумной. Так выражать протест у них в городе было не принято. Вообще не было принято выражать протест.
Через несколько часов ноги онемели. Оленька присела на низенький, выкрашенный в зелёный цвет заборчик.
В военкомат входили и выходили люди. Деловито стучали каблуками по мёрзлым каменным ступеням. Делали вид, что категорически не имеют к происходящему отношения. То и дело к окнам подходили и смотрели вниз работники. Вышел военком и мягко сказал Оленьке: «Ну, мы же с вами беседовали на эту тему. Всё, что мог, я сделал». Похлопал Оленьку по спине, потоптался, сел в автомобиль и уехал.
– Давай вали отсюда, – негромко приказал охранник. Он молодцевато сбежал по крыльцу, был ловко затянут в камуфляж, и на вид ему было столько же лет, как Серёже. Подхватил Оленьку под локоть и легко увёл прочь. Оленька едва успевала перебирать ногами. – Давай, давай. – И пообещал, оглядываясь на окна военкомата, на маячившие там лица: – А то гляди, скорую вызову. Щас закатают в психушку.
Оленька выждала и вернулась на место. Охранник ещё несколько раз выскакивал, оттаскивал Оленьку. Она снова возвращалась.
Стемнело, рабочий день закончился. Служащие военкомата разошлись и разъехались по домам. Окна погасли. Оленька, продрогшая, посиневшая, всё сидела и выстукивающим подбородком придерживала плакатик на груди. Руки его уже не держали.
– Да ты совсем закоченела, мать. Ну-ка, потихоньку…
Оленька оказалась в тёплой охранницкой. Перед ней поставили стакан кипятка с тремя чайными пакетиками, с горкой тающего сахара на дне. Охранник – тот самый, что сволакивал Оленьку с крыльца – вынул откуда-то бутылку водки. Поставил ещё два стакана и налил Оленьке – до краёв, себе плеснул с четверть.
– Давай, мать. За сына, чтобы на ноги встал. Согреешься. Полегчает.