Любка по жизни была страшная пофигистка.

Допустим, в общежитии медицинского училища лифт полгода не работает – а Любка щебечет: «Ой, здорово, это же нам бесплатный тренажёр для похудения!» Стипендия в медучилище маленькая, студентки сидят на родительских овощах и на рыбе (самой дешёвой, которую кошкам покупают) – «Девчонки, зато холестерин нам не грозит!»

Общежитие замерзает, почти не топят. «А учёные, – это Любка говорит, закутанная как капуста, – учёные доказали, что у человека, живущего при температуре ниже 14 градусов, продолжительность жизни дольше на семь лет!» А у самой губы от холода едва шевелятся.

Или вот ещё привычная картинка: на дворе январь, а у нас травка зеленеет, солнышко блестит. Посреди сугробов парит полоса оттаявшей чёрной земли: городская теплоцентраль обогревает Вселенную. На наши денежки, заметьте, обогревает. Безобразие, разгильдяйство, жалобу куда следует… Только у Любки на лице пробивается улыбка, как та травка из-под снега:

– Ой, сколько бродячих кисок и собак здесь собралось! Приюта нет, так пусть хоть на трубе греются бедняжки.

Тьфу! И впрямь: в глаза плюнь – божья роса.

…Талгат назвал Алима своим братом в тот день, когда прозрачный воздух над сахарными горами стал дымным и горьким. Во внутреннем дворике лежали завёрнутые в одеяла тела родителей Алима. Нельзя их обнять – это дело женщин. Нельзя плакать из-за ноги в обугленных мясных лохмотьях – ты мужчина, хотя тебе отроду четырнадцать лет.

В большом прохладном, устланном коврами доме к мальчику вышла старая мать Талгата. Омыла ногу, привязала дощечку – но на всю жизнь у него одна нога осталась короче другой.

Алим выводил овец и коз на верховые пастбища. Садился и, обняв острые колени, подолгу смотрел на кудрявые изумрудные, как грядки киндзы, сады, на разбросанные крохотные пятнышки аулов. Иногда их заволакивало облаком, как дымом в тот день…

В соседний дом из города приезжает дочка Агиля, студентка. Алим чистит хлев и видит, как из багажника достают чемоданы. На Агиле короткая кофточка и белые джинсы. Её фигура похожа на старинный кувшин: узкое горлышко плавно перетекает в девичьи пухленькие округлости. У Алима от увиденного сильно и сладко вздрагивает и сжимается в комок низ живота. Соседки шёпотом говорят, что Агиля «шармута»: неподобающе для девушки ведёт себя в городе.

Когда Алим утром идёт на колонку, Агиля набирает воду, на ней девчачье платье. Она из него выросла: под мышками ткань почти прозрачная и на груди вот-вот пуговки брызнут. Всем телом она наваливается на ручку колонки и пустым ведром направляет толстую ледяную струю на Алима… Его окатывает с ног до головы, он отпрыгивает. Агиля перегибается и хохочет.

Проходит лето. По ночам в горах нужно поддерживать огонь и спать, завернувшись в старое одеяло. Однажды у костра появляется грустная Агиля:

– Хромой волчонок. Думаешь, не вижу: ты всё лето прячешься и подсматриваешь за мной, жжёшь глазами? У, думаешь, не знаю, чего ты хочешь? Да только руки у тебя запачканные и в мозолях, как у работника или у женщины.

В следующую минуту сбитая с ног Агиля катится по склону – они вместе катятся, как одно большое сплетённое тело. Их останавливают кусты шибляка. Агиля дерётся как дикая кошка. Весь в ссадинах и колючках, Алим плачет от стыда. Агиля – на ней разорвана кофточка – закалывает волосы. Алим поднимает лицо: «Скажи только слово, всё по-твоему будет! Скажешь: бросай всё – брошу. Скажешь: убей – убью. Давай завтра уедем вместе».

Назавтра из города приезжает Талгат. Он хмур и бросает Алиму подушки в угол своей комнаты. «Спи здесь», – и задёргивает угол толстым ковром. Алим зарывается, вжимается лицом в подушку. Ему хочется выколоть себе глаза и отрезать уши, чтобы не видеть и не слышать происходящее за ковром, но он жадно подслушивает и подсматривает.

– Наконец-то, – слышен голос Агили. – Как я соскучилась, милый.

Талгат раздет до пояса. Сквозь разбросанные по подушке волосы Агили он губами пробивается к её уху. И вдруг спрашивает:

– Что у тебя было с моим братом?

Агиля замирает. Её точно обдаёт ледяной водой – той, что она окатила у колонки Алима. Она пытается раздеть Талгата, а он не даёт ей и спрашивает:

– Что у тебя было с моим братом?

– Ничего! – Но ведь правда, ничего не было.

Талгату нелегко: его торс блестит от пота, грудь вздымается холмом. Но он превозмогает себя:

– Что у тебя было с моим братом? – Его слова хлёстки, как пощёчины.

– Ничего не было! Ты ненормальный! Отстань от меня!

Талгат закрывает её рот губами, так что девушка от удушья вертится вьюном… Голый по пояс, садится и курит на краю постели. Докурив, поворачивается, поворачивает её и поцелуями и ласками доводит до исступления, изнеможения. После чего грубо приводит в себя. Сильно встряхивает за плечи и спрашивает:

– Что? У тебя? Было? С моим? Братом?

…Они отдыхают от дикого бессмысленного поединка. Они, перегоревшие, лежат голова к голове.

– Что у тебя было с моим братом?

Не взглянув на неё, он надевает рубашку, заправляет в брюки и уходит… Утром со двора доносятся пронзительные крики. Мать громко плачет и гонит Агилю, как козу, палкой, обзывая «шармутой» (грязной ветошкой) и другими страшными словами, какими можно назвать девушку. В обед машина увозит девушку. В ауле она больше не появляется.

Прошло два года. Алим уже не тот мальчишка, жадно подглядывавший и впивавшийся зубами в угол ковра, и желавший убить Талгата. Они с братом снимают дом в большом городе.

Сколько раз он спал в горах на снегу, на брошенном стареньком одеяле или дырявом бешмете – и был здоров. А в этом гнилом городе, выстроенном на болоте, в первую же осень свалился с воспалением лёгких.

– Ой, прямо весь горит! – Прохладная ладошка обкладывала его лоб, скулы. Врач «скорой» выписал бумажку и уехал. А эта, с ладошкой, осталась. Притащила стул, швабру. Укрепила швабру, скотчем примотала перевёрнутую кверху дном бутыль – от неё тянулась прозрачная трубочка к игле, к сгибу локтя. И всякий раз, когда Алим раздирал воспалённые сухие веки – видел рядом расплывающееся белое пятно. Когда в глазах прояснилось, пятно превратилось в девчонку-синеглазку в белом халате.

– Ой, слава богу, ожил! Вот помойное ведро, срочно сходи по-маленькому, в тебя же три литра раствора влито! Я тебе помогу.

Алим, шатаясь, встал только тогда, когда синеглазка скрылась за занавеской. Она тревожно выкрикивала оттуда:

– В глазах потемнеет, сознание потеряешь! Вену катетером проткнёшь! Вот ещё выдумал топорщиться, стесняться!

Отвернувшись к стене, стиснув зубы, он слушал, как она бегала с ведром, выливала мочу с крыльца. Потом, споласкивая, гремела ведром под рукомойником.

Она ещё четыре дня прибегала делать уколы, эта синеглазая практикантка из медучилища, каждый раз внося в затхлость грязного старого дома снеговую свежесть.

– Ой, ну и антисанитария у вас! – Между делом засучила рукава, махнула мокрой тряпкой тут, там – и домик сразу посветлел, заиграл. Потом рвала одноразовые пакетики, звонко ломала ампулы и трещала:

– Не поверишь, я стала медсестрой только через свою лень! Мне внутримышечные уколы назначили. Думаю: каждый день бегать за три квартала, в очереди в процедурный сидеть – ради секундного укольчика?! Сделала всё как надо, набрала шприц. Изогнулась – и всадила в попу. И так наловчилась! Соседи, знакомые в ночь-полночь зовут: «Любка, сделай укол, у тебя рука лёгкая!» В вену с первого разу попадаю… Ну и куда мне после этого дорога? Только в медучилище.

Алим краем глаза наблюдал за смешной девчонкой. Была она непривычно белой, мяконькой… Большой калым, как за невесту-горянку, которого Алиму за всю жизнь не собрать, у русских не платят… Вот бы привезти в аул русскую жену-синеглазку, умеющую делать уколы и разные другие медицинские штуки… Как бы ему, хромому Алиму, обзавидовались, как бы сразу зауважали.

Вот Алим возвращается с пастбища домой, под ним танцует тонконогая лошадь. Гонит тучную скотину – не чужую, свою. К их дому сидит очередь: старики, женщины с малышами. Даже из соседних аулов пришли: всем требуется сделать укол и дать нужную таблетку. Навстречу Алиму из дома выбегают белоголовая девочка с чёрными глазами и черноволосый синеглазый мальчик: от смешанных браков получаются очень красивые дети.

Алим гонит прочь пустые мечты, грубо поворачивается к Любке спиной. Как говорит Талгат? Будут в твоей жизни, говорит он, и сладкая молодая горячая баранина, и сладкие горячие женщины. Но слаще и горячей будет миг отмщения за горький дымный день.

В День города, как это бывает у русских, текут реки водки и пива. Площадь в шашлычных дымках (будь проклят горький дымный день). К выложенным на подносам обжигающим шашлыкам выстроились очереди. Продавщицы в грязных белых халатах нанизывают на шампура сочащиеся мясным соком куски, вынимая их из глубоких кастрюлей.

Перед праздником в городе исчезли все бродячие псы. Жрите собак, русские собаки. Вы этого хотели, когда жгли наши леса и аулы?! Получайте! Это вам на первое в сегодняшнем меню. Второе блюдо вы получите вечером. Мы вас накормим досыта, ваши рты будут забиты не жареной собачатиной, а собственными внутренностями.

Алим знает, что ничего не успеет почувствовать. Ничего, кроме острого, как нож, мига счастья.

Автобус, везущий людей на праздничную площадь, подбросило на колдобине. Пассажиры зароптали, а Любка заворковала: «Зато лежачие полицейские не нужны. Это не дорога, а усмирение лихачей за рулём». А ведь и вправду, припомнили, здесь не было ни одного ДТП. Соседнюю же улицу гладко залили асфальтом – не успевают гаишников вызывать.

На площади Любка нос к носу столкнулась с Алимом, который, как пловец в реке, держал на плече сумку.

– Ой, и наш больной здесь!

Алим смотрел на девушку, мучительно-пристально морщась, не понимая: зачем здесь синеглазка? Откуда? Не говоря ни слова, круто свернул, захромал в сторону. Любка не отставала, пробивалась за ним.

– У меня тоже случай с сумкой был… – задыхаясь, перекрикивала она грохочущую музыку. – Получили зарплату, не зарплата – слёзы… Положили в сумки. Подружка ручки перекрутила вокруг руки: для надёжности, чтобы воры не вырвали. И что ты думаешь?! Точно, пасли нас! На скутерах с двух сторон промчались – и выдернули! В сумках было по три тысячи, а подружка только семь за лечение заплатила: сложный перелом предплечья в двух местах. Это я к чему… К тому, что никогда не нужно наперёд ждать плохое… Фу, наконец, из толпы выбрались…

– Дура!! – крикнул Алим, обернув к ней оскаленное, клыкастое лицо. – Рви отсюда, рви быстрей…

Бирюзовое блюдце лагуны, древний, тысячелетиями отшлифованный белый песок, мохноногие пальмы, бунгало – как картинка из глянцевого туристического журнала. В соломенных креслах у пенной полосы прибоя отдыхали двое друзей. Дружба у них была давняя, прочная, с первой чеченской. Отмечали очередную звёздочку у Игоря и покупку новой яхты Талгатом-ага.

– Помилуй, Талгат-ага, и старая-то яхта была… – новоиспечённый майор поцеловал кончики пальцев.

– По сравнению с этим – корыто. Увидишь на прогулке. Жену, внучку бери. Сам не надумал в морские волки записаться?

– Вон моя яхточка подплывает, – отшутился Игорь, кивая на статную женщину, придерживающую шляпу, в прозрачном на солнце, треплющемся на океанском ветру платье. – Любим пожрать. В прямом смысле работаю на унитаз. Ну, на тряпки ещё, на цацки. Набираем вес – потом плачем. Процедуры, таблетки, липосакция, пластика. – По нежному, снисходительному тону было видно, что он обожает жену.

– Деда! – подбежала златовласка пяти лет отроду, охватила колени, запачкав мокрым песком его белые брюки. – А чего Рустамка в меня швыряется?

– Ну-ну. Живите мирно, – Игорь ласково подтолкнул кроху к смуглому мальчугану.

– Всё для них, для внучат, – сказал он, провожая увлажнившимся нежным взором взявшихся за ручки, бегущих к морю малышей. Чем чёрт не шутит: может, и приведётся породниться. От смешанных браков получаются очень красивые дети.