С МарьИванной плохо получилось: не было навыка, руки с непривычки ходили ходуном…

Но, ей Богу, три минуты агонии от удушения колготками – это такая ерундовская ерунда по сравнению с ужасом медленного умирания. Скажем прямо, по сравнению с растянутой во времени мучительной смертной казни…

Я не ожидала, что в сухонькой, изъеденной болезнью МарьИванне окажется столько сил. Что она так хочет жить. Да ей, неблагодарной, в ножки надо было мне поклониться. И всячески мне помогать, а не противиться.

Произошла тяжёлая, безобразная сцена борьбы. Победила молодость, пусть простят меня Ильф и Петров за дикое и неуместное цитирование.

Вы скажете: не может маленькая девочка справиться с взрослым человеком? Ещё как может! Нужно лишь найти выгодную позицию (дайте мне точку опоры – и я переверну мир). Крепче упереться ногами, туже накрутить на кулачки жёсткий, врезающийся капрон.

Жертва повторяет одну и ту же ошибку. Вместо того, чтобы тянуться до душителя, она каждый раз пытается изо всех сил продеть пальцы между горлом и удавкой, ослабить петлю. Надувается как лягушка, сипит, сучит ногами, колотит ими по полу, выбивая бешеную чечётку. Попляшет – и затихнет. Ей Богу, ведёт себя хуже маленького ребёнка.

Тут главное не уменьшить хватку. Стиснуть зубы и зажмурить глаза, если уж совсем страшно.

Когда всё было кончено, я размотала колготки и потрясла онемевшими, набухшими тёмной кровью кистями.

Стыдно сказать: меня вытошнило рядом с Марьиванной на ковёр – прямо наизнанку вывернуло завтраком, обедом и ужином, вместе взятыми. Потом я вытянула натруженное, изнемогшее тело. Скрестила на груди дрожащие от слабости руки – вся сила из них ушла на Марьиванну. Буквально на минутку смежила ресницы.

А когда открыла глаза, часы показывали полдень. Я проспала как убитая девять часов! Крепкий здоровый сон вернул гармонию в перевёрнутую душу. Принёс облегчение, освежил и успокоил меня.

Я отдала последние почести учительнице: причесала жиденькие вздыбленные морковные волосы, отросшие и седые на корнях. Опустила неприятно вялые мяконькие веки на глаза. Подвязала челюсть теми же колготками.

Борясь с МарьИванной, я нечаянно заехала локтём в лицо учительницы. Вид у неё был очень непрезентабельный: нос и щека съехали набок, здорово опухли и посинели, глаз заплыл. Вот что бывает, если противиться судьбе, МарьИванна.

Кровоподтёки и одутловатость тщательно загримировали перед похоронами любящие родственники. Я убедилась в этом, когда нас классом привели проститься с учительницей.

Мы водрузили к её изголовью два пышных, как круглые взбитые кремовые торты, бело-розовых венка: «От любящих учеников» и «От скорбящих родителей и членов родительского комитета». Я старалась не смотреть на лицо МарьИванны.

Второй блин тоже оказался комом. Я уже заканчивала медицинский колледж и подрабатывала в онкологическом диспансере.

Потому мне не составило труда устроиться сиделкой к старушке соседке, которая узнала от меня свой печальный диагноз. Врачи его подтвердили.

Мы неплохо спелись с моей подопечной. Долгие задушевные беседы, облегчающие слёзы и объятия, рассматривание детских фоток в семейном альбоме…

Мы договорились, что я сделаю старушке укол: она ничего и не почувствует. Никто не заподозрит: стало плохо с сердцем, и всё.

Или, на худой конец, устроим воздушную эмболию: пущу с сотню кубиков воздуха в ярёмную вену. Честное слово, это была её инициатива – у меня в том сохранилась расписка с её стороны. Впрочем, вряд ли бы расписка понадобилась: кому придёт в голову производить вскрытие старушки с таким диагнозом?

И вот наступил задолго отмеченный крестиком, красный для нас обеих день календаря. В назначенный торжественный день я поднималась к своей подопечной и сообщнице в одном лице. В сумке несла бутылку сладкого вина, разные вредные вкусности и пачку самых дорогих сигарет. И даже любимый диск с душещипательной индийской мелодрамой. Я перевернула фильмотеки всех знакомых, чтобы отыскать фильм её молодости.

Она сама захотела перед уходом закатить пир, устроить праздник желудка и души. Вкусить напоследок земных яств и удовольствий, в которых ей давно отказали доктора.

Торжественность высокого момента была смазана самым неожиданным и постыдным для меня образом. В дверях меня поджидал дюжий мужик – сын этой старушки.

Пребольно схватил за шею – и вместе с моими дарами кубарем спустил с лестницы. Топал ногами, орал, чтобы духу моего здесь не было, что мама всё ему рассказала. И пусть я говорю спасибо, что он не подаёт в суд, потому что пачкаться об меня не хочет. И потому что у меня на руках мамина расписка.

Ну, что… По слухам, в дальнейшем к физическим страданиям бедняжки прибавились душевные. Она заболела танатофобией в тяжелейшей форме. Отказывалась от таблеток, уколов, от сиделок и медсестёр: дико боялась, что все они тайно желали отправить её на тот свет.

Она даже сына к себе перестала допускать, заподозрив его в сговоре с персоналом. И мучительно умерла от голода и жажды, высохнув как мумия. Боялась еды и питья: не отравлены ли… А ведь могла уйти красиво и достойно. И, наверно, перед самой кончиной с сожалением не раз вспомнила милосердную медсестру Эву.

Я сделала выводы и больше не повторяла своих ошибок, поняв слабость и непостоянство человеческого духа. Не посвящала никого в свою тайну. Взвалила исключительно на себя тягость душевных мук. Миссию Господа Бога распоряжаться чужими судьбами. Мне это удавалось, прямо скажем, не без труда.

Особенно нелегко пришлось с семьёй, с которой я давно дружила. Я не виделась с ними полтора года. Как они просмотрели свою очаровательную дочурку, егозу и непоседу, мою крестницу?! Она только немножко жаловалась в последнее время, что устаёт и ей всё время хочется спать.

Но я-то видела, что маленькое тело охвачено и практически побеждено болезнью. Отсчитывались последние дни, а может, часы блаженного незнания…

Сказать родителям? Поздно, поздно. Измучаются они, измучают ребёнка. Продадут с себя всё до нитки, останутся без крыши над головой, обогатят эскулапов – и всё напрасно.

– Хочешь, поиграем в лошадку? – оживлённо – слишком оживлённо – предложила я маленькой крестнице.

Мы только что досыта наобнимались с ней, нацеловались, переиграли во все её любимые игры. Девочка с восторгом согласилась. Я присела, она вскарабкалась как обезьянка на мои плечи. Обвила лапками шею: я потёрлась о них щекой.

– Иго-го! – весело вопили мы и, взбрыкивая, галопом носились кругами по комнате. Родители хохотали. «Осторожно!» – крикнула её мама, моя подруга. В эту секунду разрезвившаяся лошадка с всадницей неслась в соседнюю комнату с низким, слишком низким дверным проёмом.

Рассказать, что было потом? Как родители оба выли, рычали, пинали и катали меня ногами по полу, хлестали по щекам и рвали волосы, терзали? Зачем?

Цинично объяснять им, что девочка ничего не успела почувствовать и ушла счастливой, заливающейся звонким колокольчиком? Пусть это останется со мной.

Корреспонденты сбежались, остервенело набросились голодными псами. Грызли новость как брошенную кость – чтобы, начисто обглодав и выскоблив клыками, высосав соки, бросить её, ненужную. И, отбирая и тявкая друг на друга, жадно вгрызться в следующую новость-кость.

Как вкусно, подробно они смаковали «чудовищную, жуткую, кровавую» смерть ребёнка. Да что они понимали в смертях?! Свинья в апельсинах больше понимает…

Мне пришлось бежать из родного города. Но от себя не убежишь: своё проклятие, свой дар я увезла с собой.

Но я стала более взрослой и опытной. Вспомнила об идеальном современном русском орудии убийства: автомобиле на дороге.

Мне до сих пор везло, я скрывалась с места аварии не замеченной. Но ведь и места будущих наездов подбирала тщательно, пустынные: без камер наблюдения, без случайных свидетелей. И вычисляла маршруты, и месяцами выжидала.

Потом отгоняла натруженную машину в гараж. Смывала грязь и кровь, снимала фальшивые номера. Научилась слесарить. Сама виртуозно удаляла впадины и замазывала царапины, покрывала заново лаком. Моя коняшка-сообщница становилась как новенькая, сверкала и была готова к новым смертям… То есть к новым спасениям.

Ведь я убивала пятно, болезнь в человеке, которое несло Смерть. Стало быть, я убивала Смерть. Смертью смерть поправ – это про меня.

В этом месте литературный мэтр заметил бы алогичность, несоответствие моих рассуждений. Что я противоречу сама себе: всё-таки служу я смерти или убиваю её? Убиваю Смерть – или Жизнь в виде боли? И то, и то. Одно другому не мешает. Всё так переплелось и срослось – не разорвёшь, не распутаешь.

Никто не скажет мне спасибо. До сих пор я сбрасывала гнёт с души, выплёскивая свои ощущения, складывая их в мини-романы и подписываясь «Мисс Эва». Вообще-то я предлагала псевдоним «Мисс Эвтаназия» – но редактор нашёл его скучным, прямолинейным, техничным и претенциозным.

Машина железная, а я живая. Есть понятие: износ, усталость металла. Я чувствую, что мой запас прочности иссякает. Я пока не продумала свой уход. Вернее, пока не нашла исполнителя, у которого не дрогнет рука, а язык плотно держится за зубами.

Возможно, это будет Тамарка: только нужно к ней хорошенько присмотреться. Чувствуется в ней любовь к процессу, профессионализм, твёрдая и нежная хватка.

А с мэтром, как и договорились, мы обязательно встретимся завтра в уединённом месте, где нам никто не помешает. Он предложил заросший ряской пруд – лучше места не придумаешь.

Ещё на первом занятии я обратила внимание на нашего мэтра, его великолепную седую шевелюру. Вернее, что под ней, под крепким старческим комковатым черепом: в левом желудочке.

Там грозно темнел узловатый сгусток активной материи, с обширной инфильтрацией в кору головного мозга. Запущенная анапластическая олигодендроглиома. Хоть он и отпрыгал своё, старый козёл, но заслуживает достойного к себе отношения.

В коридоре я подмигиваю розовощёким пионерам на стене. С ужасом вижу, как девочка в пилотке набекрень сообщнически подмигивает мне в ответ.

И с облегчением перевожу дух: на её облупившемся личике в уголке глаза всего-навсего образовалась очередная трещинка.

Кусок крашеной штукатурки шевельнулся и с тихим шорохом осыпался на пол: в горку извёстки, в высохшие скрюченные плёнки масляной краски, в прах. Как рано или поздно переходит в прах всё, что родилось на этой земле.