Молчание девчат (сборник)

Нелидова Надежда

«Из обезболивающих — в лучшем случае укол новокаина. И грозный рык врача: — Чего орёшь? Поменьше надо было перед мужиком ноги раздвигать! Помогает стопроцентно: вопли из абортария мигом утихают. В самом деле, у врача нервы не железные: с утра до вечера слушать вопли, как в гестапо. Но самая лучшая анестезия: крупная тёплая рука стоящей в изголовье медсестры. В наиболее невыносимые, мучительные моменты сжимаешь эту спасительную руку сильно-сильно. Медсестра потом не то хвастается, не то жалуется, разглядывая синяки и ранки от впивавшихся ногтей: „Оторвёте ведь когда-нибудь руку-то. Аж онемела. За день двадцать раз как в тисках побываешь…“. Ей бы на ставку штатного анестезиолога».

 

Молчание девчат

Есть старый добрый (в смысле «добротный») триллер. Николь Кидман в роли убитой горем молодой женщины. На операционном столе она потеряла не только будущего малыша, но и счастье стать матерью.

За врачебную ошибку страховая компания выплачивает ей 20 миллионов долларов. Стол переговоров, адвокаты, скорбно опустивший лицо хирург. Николь в трауре, с неподвижным от страдания, негодования и презрения лицом…

Пачкаться о какие-то паршивые 20 миллионов, когда такая трагедия… Ну, там дальше сюжет резко закручивает в другую сторону.

А буквально на следующий день по телевизору передача о смерти трёх близняшек в перинатальном центре — не киношной смерти, а настоящей. Как они умирали один за другим. Как врачи скрывали от матери причину смерти.

— А-а-а! — вскрикивает от ужаса аудитория.

Из-за занавеса выходит другая женщина: недавно в том же центре потеряла дитя.

— Ы-ы-ы! — возмущённо стонет аудитория.

И ещё пострадавшие от той клиники: супружеская пара, осиротевшая без долгожданного младенца. Но они не собираются опускать руки. Они будут бороться.

— О-о-о! — одобрительно гудит аудитория.

А вот этой матери удалось отсудить у больницы компенсацию за умершего ребёнка и потерю репродуктивной функции (удалили часть матки). Не 20 миллионов долларов, конечно — а миллион рублей. Но, сами понимаете, с паршивой овцы… (Аплодисменты зала).

То есть, подвижки наблюдаются: граждане потихоньку учатся защищать своё и своих детей здоровье, жизнь, честь и достоинство.

* * *

Меня раздирают противоречивые чувства. Тут нельзя судить с одной колокольни. Бывает, наши врачи совершают чудеса — их зарубежным коллегам и не снились. На старой аппаратуре, за свою позорную, копеечную зарплату, совершают невозможное. Вытаскивают человека с того света.

Поэтому у хирургов ранняя смертность. Изнашивается сердце. Ну и печень: пациенты благодарят фальсифицированным коньяком в красивых коробках. Не нарочно: просто другого, не суррогатного, в магазинах нет.

Кто-то спасает, а кто-то убивает своим непрофессионализмом, равнодушием и хамством.

Можете не соглашаться, но это отношение врачей к больным пришло из советского прошлого. Когда Кобзон задушевно пел по радио: «Лишь нагнутся к постели твое-ей люди в бе-елых хала-атах». Тогда всё было дефицитом — и внимание человека в белом халате, в том числе.

Какому доверчивому советскому пациенту, в каком бреду, могло придти в голову в то время подать суд на врача? Тем паче: посадить его в тюрьму. Тогда врач был — Царь и Бог, монументален как памятник. Кто же памятник посадит? Кто же с Богом судится?

Вот и отрыгнулось врачам то золотое советское времечко.

* * *

Если вы думаете, что сегодня женщин унижают и оскорбляют меньше — ошибаетесь.

Включите ежевечернее телешоу. «Тварь!», «Недоженщина!», «Ненавижу таких, как ты!» «Тебе бы в морду дать!» «Таким дурам не место в моей программе, видеть тебя не хочу!» «Пшла вон отсюда! Охрана!».

Аудитория (женская!) вместо того, защитить сестру свою: допустим, плеснуть из пузырька зелёнку на лысину злобного тролля — набрасывается на несчастную героиню. Срабатывается стадный инстинкт. Ату её!

Да, героини этой передачи не ангелы — в отличие от сплошь ангелиц, которыми набита студия. Сидят, шуршат и оправляют белоснежные крылья за спиной. Все безгрешные, все святые — особенно первый ряд, благоухающий «Шалини», с носами и ушами от Шихирмана, с волосами от Алекса Контье.

Да, отданная на потеху, на растерзание женщина — опустившийся, падший человек — но она человек. А как же «милость к падшим»? А как же: «Кто из вас без греха, пусть первый бросит в неё камень»?

Вот шоумэн, подпрыгивая и приплясывая, вошёл в раж, топчет молодую женщину. У той ребёнок выпал из окна: к счастью, не разбился. Как всё случилось: пластиковый подоконник — москитная сетка, держащаяся на соплях, на хрупких фиговинках…

Женщина отчаянно объясняла, что оставить малыша было не с кем, а нужно было сбегать в магазин. Как скрупулёзно и едко ведущий подсчитывал, сколько минут требуется, чтобы сходить в магазин и вернуться. Куда, куда, ясно, за водярой: куда ещё русские бабы ходят.

С каким злорадством обещал лишить мать родительских прав…

И это человек, который со своими останкинскими шестизначными гонорарами давно оторвался от реальности! Который, травли ради, собирает маргинальных женщин и мужчин по всей России в свой шоу-зверинец.

Подкупит, наобещает, привезёт из глухомани. И, под предлогом помощи — в грязь, туды их, ещё глубже — своими брендовыми башмаками.

Нет, помощь он, возможно, окажет: например, предложит бесплатного нарколога. Но перед этим непременно обмакнёт в дерьмо, вываляет с головой. Да с таким патологическим наслаждением — специалистам бы его проверить.

Вот он восторженно поблёскивает очочками из своего уголка, потриает ручки: а что, хороший я вам цирк устроил?

Ха-ароший! Публика довольна. Втаптывать в грязь своих — как это по-русски.

* * *

И вот надо же, буквально на той неделе читаю в интернете новость. В кавказской семье трагедия: в окно выпал ребёнок. Разбился насмерть. Та же история: москитная сетка-убийца.

В отце от горя взыграла горячая горская кровь, помутился разум.

В ярости он принялся крушить подъезд дома, в котором жил. Бил и пинал ногами всё, что попадалось на глаза. Говорят (врут, наверно), консьержка со страху заползла под стол и затаилась как мышь.

Вот, думаю, тема так тема, аншлаг обеспечен. Прямо просится в передачу нашего шоумена. Уж там наш храбрый ведущий покажет родителям кузькину мать. Пригрозит лишением родительских прав за ненадлежащее выполнение родительских обязанностей. Штрафанёт за порчу казённого имущества. Обзовёт тварями. Размажет по стенке.

Однако — тишина. Всё правильно. Наш аника-воин может воевать только со слабыми женщинами и испитыми задохликами.

Попробовал бы храбрый шоумэн вякнуть хоть полслова — боюсь, ему пришлось бы лезть под стол, как той консьержке: спасаясь от джигита и его дружной многочисленной родни.

О, думаю, напротив: он бы подсуетился, подобострастно завилял хвостом. Выразил всяческие глубокие, глубочайшие соболезнования. И немедленно кликнул сбор денег для убитой горем семьи.

Посему предлагаю торжественно переименовать передачу. Пусть отныне она называется: «Молодец против овец». А концовка «Против молодца — сам овца» — будет подразумеваться сама.

SAPIEINTI SAT. Умному достаточно.

* * *

Но возвратимся к многострадальным врачам. К эпизодам из многосерийного советского триллера.

Я лежу на сохранении в маленькой городской больничке. Кормят отлично, по четвергам свежевыпеченная вкуснейшая стряпня — кулинарии обзавидуются. По пятницам селёдочка с лучком, с горячим нежным, взбитым как пух пюре. Милые, внимательные доктора и сёстры.

Но вот ночью привозят больную. Какая там врачебная тайна, врачебная этика — о чём вы? Наутро всё отделение бойко стрекочет и жужжит о поступившей пациентке. Ей лет тридцать, лица её я не видела, потому что она всё время прятала и отворачивала, своё лицо.

Привезли с обширным химическим ожогом гениталий, особенно пострадало влагалище. Откуда мы столь подробно проинформированы? От нянечек!

Пациентка при поступлении рассказала (вернее, прокричала): мыла окно и нечаянно уселась в тазик с уксусом.

— Ага, — многозначительно хмыкнули врачи. — Рассказывай. В тазик с уксусом она уселась. С неразбавленным, девятипроцентным.

Шушукаются и хихикают сестрички. Чешут язычки санитарки. С горящими глазами — скучна и скудна событиями палатная жизнь — жарко обсуждают горячую новость больные.

Потому что ясно же, что женщина гуляла, вела аморальный образ жизни. Мужики над ней пошутили. Сговорились и обмакнули подружку в уксус. Внутрь бутылочку ввели и хорошенько плесканули: чтоб знала, мочалка, как давать кому попало.

Якобы, такой жестокий способ наказания существует у уголовников.

О чём вы, какое обезболивание при обработке раны? Несчастной даже кричать не давали, шикали:

— Поори ещё тут. Разоралась она. Принцесса.

После пытки в процедурной женщина лежит на постели, закусив подушку, с залитым слезами лицом к стенке. Тихо возит от невыносимой боли ногами. Отверженная, презренная нами всеми: примерными матерями семейств, честными жёнами, невинными советскими девушками, со страхом поглядывающими на «шлюху». А мы-то не такие, мы хорошие!

Сегодня эту страдалицу вытащили бы на шоу. И заплатили бы хорошо, и отсудила бы она у болтливого медперсонала тысяч триста за нарушение врачебного этикета, за моральный вред.

И, возможно, стала бы звездой, удачно вышла замуж… Ну, дальше сами додумывайте сказку про современную ТВ-Золушку.

* * *

— Полюбуйтесь на неё! Ещё не замужем, а уже девственную плеву потеряла. Небось, партнёров — со счёту сбилась.

— У меня парень, мы собираемся жениться… — глухо слышится из кабинета. Это защищается моя подружка. Она имела несчастье получить талончик на полчаса раньше и приняла первый удар на себя.

— Знаем мы ваших парней. Больно кому нужны. Жениться на вас. Перед первым встречным ноги раздвигаете…

Это не старушки на завалинке перемывают косточки. Это наша участковая, женский врач, собирает анамнез. Орудует смотровыми инструментами, с инквизиторским лязгом бросает в железный поднос.

Мы толпимся в коридоре испуганным стадцем. Хлопаем плоскими казёнными тапками, как овцы в загоне — копытцами. Врача хорошо слышно через хлипкую фанерную дверь. Она старая дева, может, поэтому такая злая?

— Не доена корова мычит — не обана баба рычит, — шепчет самая бывалая из девчат. Мы прыскаем.

От сквозняка образуется зазор между дверью и косяком. Теперь не только слышно, но и видно происходящее в кабинете.

— А-а-а! — взвизгивает докторица и отскакивает. — Ужас! Где она триппер заработала? Что это из неё струёй хлещет, чуть халат не забрызгала?! Сколько лет работаю, а такой кошмар вижу впервые.

— Это мёд! — подружка чуть не плачет. — Я ставила на ночь тампоны с мёдом! У меня аднексит!

Врач посрамлена, но не сдаётся. Ворчит:

— Ишь, какие слова они нынче знают. Опытные пациентки пошли. Дают кому ни попадя — потом яичники воспаляются, трубы зарастают. Микрофлору всякую цепляют… Аднексит у неё! Огонь, воду и медные трубы прошли…

В карте она с удовольствием напишет на самом видном месте, на обороте корочки: «Не замужем. Ведёт активную половую жизнь. Точное количество партнёров не выяснено».

Как штамп, припечатывает на всю оставшуюся жизнь: чтобы и коллеги знали, с кем имеют дело.

Подруга, красная как варёный рак, в слехах, пулей выскакивает из кабинета, на ходу натягивая штанишки.

— Следующая!

* * *

Заметив, что дверь приоткрылась, медсестра-свидетельница позора, не торопясь встаёт, захлопывает белую дверь.

Всё это время она, сестра, откровенно скучала за столом. То посматривала в окошко, то на кончики своих туфель, то позёвывала в ладошку. Разглядывала то маникюр, то пациентку в кресле с торчащими распахнутыми ногами: будто там можно было увидеть что-то новенькое.

Если пациентка попадалась богато и модно одетая — завистливо и недоброжелательно косилась в сторону сумочки, одежды, нижнего белья.

Пока мы сидели на приёме, сестричка дважды выходила в коридор и делала променад по коридору, стуча каблучками. Унесла карту в регистратуру, принесла карту.

Навестила такую же скучающую подружку за стеной. Почирикали. Сходила в буфет, принесла оттуда в промасленном кульке нечто, пахнувшее тестом и варёной капустой, сунула в стол.

«Третья лишняя», — неприязненно думаю я. Я бы много чего о тревожных симптомах рассказала доктору, но… Только с глазу на глаз, без свидетельницы.

Болезнь, особенно на женском приёме — дело тонкое, интимное. Оно категорически исключает присутствия пары посторонних ушей и глаз.

В пять секунд сестричка чиркает рецепт, который ей продиктовала врач. Снова заскучала, зевает.

В соседних кабинетах протирают халатики такие же зеваки и бездельницы, смущают пациенток. Пациентки стесняются, зажимаются и уходят, унося в себе нераскрытые тайны болезней.

«Вот её бы зарплату за ничегонеделание — отдать врачу, — думаю я. — Может, тогда врач не орала бы как резаная, а тряслась над каждой пациенткой. Подобрела бы взором, оттаяла. Отвлеклась от бумаг, вскинула утомлённые, красные от писанины глаза. И увидела, наконец, меня».

И ещё думаю: «Эту бы армию сестриц в ослепительных отутюженных халатиках — да в процедурный кабинет».

Я там только что отсидела в очереди сорок минут. Там бьётся как рыба об лёд одна-единственная медсестра.

«Или они в вену попадать не умеют?».

А однажды наш врач заболела. Участок перебросили к другому врачу, в соседний кабинет. Пухленькая, сдобная, в изюминках родинок, улыбчивая женщина:

— Лапонька, ты чего испугалась, зажалась? Расслабься, не бойся, я потихонечку. Больно? Очень сухая слизистая, нужно попить гормональные. Вот тебе памятка: как при таких симптомах жить с мужем. Знаешь, сколько супружеских пар на этой почве распадаются?

Господи, куда я попала? Не иначе, в женский гинекологический рай, к белому ангелу?

Не хочу хулить свою участковую: она тоже была опытным, умным врачом. Но ох, как я и мои подружки по несчастью завидовали тем, кому посчастливилось проживать на соседнем участке. Быть там прописанными.

Я бы очень хотела перейти к ней, но была на веки вечные, пожизненно привязана, прикреплена адресом, пропиской, регистрацией к злющей, психованной старой деве. Такое было тогда (да и сейчас абсолютно сохранилось) крепостное медицинское право.

* * *

Лечебница с грязями и ваннами, куда я приехала подлечиться. Санаторий успешно специализируется на женском бесплодии. В музее санатория за стеклом — письма от благодарных женщин со всей страны. Они лечились здесь и обрели счастье материнства. Здорово обнадёживает.

И только у меня, как всегда, всё не как у людей. После горячего грязевого обёртывания попила в вестибюле чай с мелиссой, шалфеем и мёдом. Вышла, потная, на улицу. Да ещё и в номере колотун: в корпуса тепло не дали, а я мерзлюха…

Хрипы, кашель, температура. Срочно сворачиваю лечение и уезжаю домой. Всю дорогу (автобусом и поездом) меня трясёт лихорадка. Приезжаю — горю огнём и почти брежу. Муж бежит вызывать скорую.

Какие тогда мобильники? Какие стационарные телефоны? Три будки-автомата на большой посёлок из частных домов. Каждая будка в трёх кварталах друг от друга, да и то перманентно не работают.

Что вы хотите. В ностальгическом советском прошлом даже в многоквартирных высотках провести телефон можно было только по крутому блату. Почему? Потому что кто сидел на дефиците — тот и был хозяин положения. Дефицит создавался искусственно.

— Температура 39,9? Тошнит? Из дома отдыха, говорите? — подозрительно вопрошает фельдшер. — Ах, из санатория? Ну, да один чёрт. — Подмигивает: — Понятное дело. Знакомая история. Как говорится, в Советском Союзе нет домов терпимости, зато есть дома отдыха. — Он почему-то задирает на мне халат и давит на низ живота: — Больно?

Да у меня не только живот, всё тело горит и болит!

— Внематочная, — выносит безоговорочный вердикт фельдшер. — В гинекологию срочно.

У сидящего в изголовье мужа сначала белеет, а потом густо багровеет лицо. Он у меня страшно ревнивый. Он только что приехал с учёбы, мы не виделись три месяца. Ища моё пальто, ворчит: «Так вот, значит, как там санаторий лечит от бесплодия…».

— Какая внематочная?! — ору, вернее, кашляю и хриплю я. Энергично протестую и в неотложке, и в гинекологическом кресле, куда меня буквально затащили силком с порога. — Да у меня не было мужчины три месяца!

— Все вы так говорите. Готовьте операционную. Привезите её карту из женской консультации. Берём пункцию, будет больно…

Блин, а ведь сейчас меня, действительно, выпотрошат как цыплёнка: безвинную, непорочную, оболганную перед мужем и обществом. Выпотрошат — и глазом не моргнут.

Врачи и сёстры носятся туда-сюда. Готовятся к экзекуции, звенят инструментами, выкладывают на подносах страшные шприцы с огромными иглами. Я раздёргиваю шнурки, срываю бахилы, соскальзываю из кресла. Хватаю пальто, брошенное в вестибюле на стулья.

— Беги, беги! Ко мне же через час на операционный стол тебя привезут! — уязвлёно обещает вслед доктор, уже облачённая в маску, в перчатки.

— Отвезите меня домой! — умоляю я.

— На скорой мы возим больных! А ты, сама говоришь, здоровая, — мстит она.

Глубокая осень, промозгло, порывистый ветер. Я, с температурой 40, плетусь через больничный городок к остановке. Меня колотит от холода и обливает потом попеременно. Долго жду автобуса, в предобморочном состоянии набиваюсь в полный салон.

Ночью мне становится совсем худо, я задыхаюсь. Но скорую вызывать уже боимся. Ну их, завезут прямиком на операционный стол — и вырежут всё, что под руку попадётся. К чёртовой матери, не дожидаясь перитонита.

Наутро старенькая участковая терапевт прослушивает, простукивает меня. Острый бронхит, слава Богу — не пневмония.

— Поедете в больницу? Не хотите? Правильно: дома стены помогают. Антибиотики, клюква, сок чёрной редьки внутрь и наружно, для компрессов и растираний.

Ревнивый муж растирает мне спину и ворчит:

— Где это можно так простыть в санатории?

Подтекст: «Ясно где, под кустиками, на холодной земле, на брошенной куртке». Он мыслит заодно со старой девой-гинекологом.

Да пошли вы все. От таких слышу. Каждый думает в меру своей испорченности: и муж, и фельдшер, и гинеколог. К сведению: в то время была мода на диагноз «внематочная беременность». Всем повально его ставили.

Даже анекдот был. Прихромала к врачу девушка, ногу натёрла босоножкой. «У вас внематочная».

Явилась женщина с головной болью. «У вас внематочная».

Приковыляла древняя старушка: понос прошиб и поясница ноет. «У вас внематочная».

Вот и меня, как кур в ощип, угораздило попасть аккурат в самый разгар медицинской компании. Ультразвука-то тогда не было.

И тестов на беременность ещё не было. Сейчас красота. Смотришь на мокрый лоскуток и, как в анекдоте, гипнотизируешь, внушаешь: «Ну, полосочка, ну миленькая, ну не появляйся, пожалуйста! У-у, выползает, змеюка подлая».

Или же визжишь от радости, подпрыгиваешь и орёшь: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!» Дышать вольно можно целый месяц.

Это если беременность сто лет в обед не нужна. А были другие, кто вторую полоску лелеяли и ждали как манны небесной. Взяли бы и расцеловали. К таковым относились мы с мужем. Но УЗИ и полосок, повторяю, тогда не было.

Алгоритм действий существовал по-военному чёткий. Задержка? Марш становиться на учёт и получать на руки обменную карту. Внезапное кровотечение? Чистить и резать к чёртовой матери, не дожидаясь перитонита.

Из обезболивающих — в лучшем случае укол новокаина. И грозный рык врача:

— Чего орёшь? Поменьше надо было перед мужиком ноги раздвигать!

Помогает стопроцентно: вопли из абортария мигом утихают.

В самом деле, у врача нервы не железные, с утра до вечера слушать вопли, как в гестапо.

Но самая лучшая анестезия: крупная тёплая рука стоящей в изголовье медсестры. В самые невыносимые, мучительные моменты сжимаешь эту спасительную руку сильно-сильно.

Медсестра потом не то хвастается, не то жалуется, разглядывая синяки и ранки от впивавшихся ногтей: «Оторвёте ведь когда-нибудь руку-то. Аж онемела. За день двадцать раз как в тисках побываешь…».

Ей бы на ставку штатного анестезиолога.

Когда выписывалась, меня вдруг осенило. В старших классах, было дело, в холодной речке простужала ноги. После этого ко мне, на тогдашнем школьном сленге, «не приезжали гости». Не отрывался «красный день календаря». Я «не выбрасывала красный флаг». Ну, господи: не наступали критические дни!!

И вот, когда меня осенило, я спросила врача:

— А может, и не было никакой беременности? Может, простое переохлаждение?

— Может, — равнодушно пожала плечами врач-живодёр. — Сроки маленькие. Ты ведь не стеклянная, а мы не Господь Бог — насквозь не видим. Но лучше перестраховаться.

Страшно подумать, сколько в то время, ради перестраховки, чистили (выскабливали) «чистых», без вины виноватых, пациенток. Делали аборты «яловым» женщинам. В том числе и нерожавшим первотёлкам, как я. Ставя под угрозу моё будущее материнство.

Какие там 20 миллионов долларов за физический и моральный ущерб.

* * *

Нынче смотришь телевизор: совсем американские феминистки оборзели. Сексуальные домогательства, сексуальные домогательства… Эх, не нюхали эти недотроги войны и безмужичья.

Да у нас мужик по попе от души, звонко наподдаст — это же наилучший комплимент. Бабонька расцветёт и весь день светится, будто в лотерею выиграла. Будто ей премию в размере месячного оклада выдали.

Да за сексуальные домогательства она сама бутылку поставит и закусь соорудит, чтобы домогательства эти довести до логического завершения.

* * *

А всё-таки лечение в санатории дало свои плоды. Во мне завязался крохотный будущий плодик. Произошло это в далёком южном городе, вдали от дома, от мамы, родных и подруг.

Уже когда лежала на сохранении, ночью хлынула кровь. Соседка из палаты пошла искать врача, не нашла — разбудила медсестру. Та, недовольно ворча, отправилась за дежурным доктором — и пропала. Прошло двадцать минут, полчаса. Палата уснула.

И я встала, законопатила свой кровавый фонтан всеми ватно-марлевыми принадлежностями, которые откопала в тумбочке. И поплелась спасать себя и ребёночка, если что-то там ещё от бедняжки осталось.

…Сестринский стол пуст, только лампа горит. Тощая, в длинной белой ночнушке, я была похожа на Кентервильское привидение.

Я слонялась по четырём длинным холодным этажам. Несмело взывала в спящее пространство: «Эй, пожалуйста, помогите кто-нибудь! Хэлп ми!». Эхо в ответ.

Совалась в какие-то двери. За одной обнаружила спящую, как ни в чём не бывало, нашу дежурную сестру: так-то она искала доктора! Я на цыпочках подошла, тронула за плечо.

— А-а-а! — заорала она, подскакивая, путаясь в простынях. Я чуть не родила от неожиданности.

— Я чуть не родила, блин! Чего тебе?

— Кровь… — заплакала я.

— А я-то при чём, что я сделать могу? Не подошёл, что ли, врач? Вот гад. Он в ординаторской дрыхнет, — выдала она с потрохами своего шефа. Переадресовав, зевнула и снова рухнула в койку… Досыпать.

Я брела, кровь лилась ручьём. В ординаторской на кушетке вырисовывался уютно свернувшийся калачиком силуэт под простынёй. Силуэт закашлялся и поднял бородатую голову.

— Я из шестой палаты, у меня кровотечение…

— Раз кровотечение, так чего шляетесь по коридорам? Идите в смотровую.

Силуэт широко зевнул, закурил, осветив зажигалкой мятый нос и всклокоченную бороду. Я узнала заведующего отделением: он сегодня дежурил. Слава Богу, про него говорят: волшебник.

Он действительно пришёл минут через десять. С недовольным лицом, даже с отвращением, осмотрел меня. А разбудите-ка вас в третьем часу ночи — я посмотрю, какое у вас будет лицо? Такая у меня (такая у всех) тогда была психология. Мы все чувствовали себя вечно перед всеми виноватыми.

Ладно ещё, если бы я была жена или дочь уважаемого в городе аксакала. А то какая-то приезжая: ни навара от меня, ни шерсти, ни мяса. Один визг как от поросёнка.

В нашей-то родной, северной больнице порядки были ещё старой закалки: и палатные девчата бы не уснули и подняли всех на уши. Нянечки бы бегали, доктор бы куда-нибудь звонила. В маленьких среднерусских и уральских городках ещё сохранялись островки советской, «сталинской» дисциплины.

Но здесь вам не тут, как говорил серебряный голос России Черномырдин. И я уже не удивлялась, что к дочке директора молзавода лечащий врач подходит пять раз на дню, а ко мне, дай Бог, хоть раз на обходе лицо обернёт.

К слову, та дочка была прелестное, славное существо (Людочка, если читаешь, привет!). Она щедро кормила нас дефицитом, которого многие из нас в глаза до этого не видели. Я впервые попробовала крабов и чёрную икру!

Она тоже была беременна и привередничала в еде. Однажды из ресторана ей привезли большой пакет горячих киевских котлет. А она к тому времени уже их расхотела. Пировала вся палата!

Но я отвлеклась. В ту ночь заведующий бегло осмотрел меня, сообщил, «что всё закрыто». Сам сделал укол магнезии: видимо, чтобы не беспокоить спящую медсестру-мегеру.

И беременность потихоньку себе покатилась дальше. Никто наутро не подсел ко мне на кровать, не успокоил и не объяснил, что за фонтаны из меня били. Кололи ту же магнезию, а когда животик подрос — выдали таблетки партусистена: жуй!

Всё на свете имеет конец. Вот и больничное заключение закончилось. В обменной карте тоже ни словом не обмолвились о том ночном происшествии. Потому что врач, делая мне УЗИ, удивлённо воскликнула: «Да у вас предлежание плаценты!».

Я, в силу своей медицинской безграмотности, не придала значения этому грозному диагнозу. Гораздо больше меня занимал пол ребёнка.

Поэтому, придя домой, я обрадовала мужа:

— Кричи «ура» и бей в ладоши!

Он послушно завопил «ура» и захлопал.

— У нас будет девочка! Сказали, сердечко хорошее, бьётся громко и ясно. И срок мне поставили на целый месяц больше! Я выхожу в декрет!

У мужа заканчивались экзамены, и рожать мы поехали домой.

Дома всё было о кей, всё своё, родное.

Ещё раз напомню: что такое предлежание плаценты и с чем его едят, я представления не имела. Я была настолько легкомысленна и так радовалась свободе, что вообще забыла о словах УЗИста.

Но почему в обменной карте ни словом не упоминался диагноз — это для меня до сих пор тайна из тайн. Может, УЗИстка обиделась, что я не принесла ей гостинец: баночку консервов из красной рыбы и хомут из рулонов туалетной бумаги, как несли прочие пациентки? Я бы с радостью, но откуда у меня доступ к дефициту, у неработающей жены студента?

На консультации у платного врача я красочно рассказала о кровотечениях, как «прямо по ногам текло». Она, должно быть, подумала: «Ох, уж эти нервные возрастные мамашки».

И ласково поправила: «Не кровотечения — а выделения. Кровянистые выделения довольно часто встречаются у беременных».

Она могла послать меня на УЗИ в краевой центр — и всё повернулось бы по-другому. Но она поверила бумагам.

На этом мои обвинения в адрес людей в белых халатах заканчиваются. Потому что во всём, что случилось дальше, виновата была я одна.

* * *

Ксюшка — так я назвала девочку, — вообще была смышлёным ребёнком. Мы переговаривались.

— Ау! — говорила я своему животу: — Ты где там затаилась? С добрым утром! Хватит спать! — и через минуту доносились ленивые потягушечки и мягкие, милые упругие толчочоки-пружинки. Она здоровалась со мной изнутри: «Я тут, не волнуйся!».

— Ты чего разбушевалась? Пора спать, все послушные детки уже спят!

Ксюшка будто несколько мгновений «обдумывала» мои слова. И, нежно, щёкотно двинув меня кулачком или пяточкой на прощание, утихала до утра. Удивительный, гениальный ребёнок!

Если она, ещё не родившаяся, всё-превсё понимает, тогда что нас ждёт при встрече?! Что мы с такими талантами-то делать будем?!

Сколько нам с тобой, Ксюха, пришлось вместе вытерпеть. Чужбину, страх потерять друг друга навсегда, адские муки токсикоза. Мечты о солёных рыжиках и обычной картофельной пюрешке. Элементарный голод (вам лучше не знать, как «кормили» в той южной больнице!).

Слава Богу, мы всё с тобой выдержали. Всё позади. Девочка моя, как жадно, жадно я тебя жду!

* * *

В среду была у врача («Сердечко-то какое хорошее! Как моторчик работает».) — и записалась на приём на понедельник.

В субботу почувствовала тяжесть. Но ведь такое время от времени бывало. Нужно только полежать. Ксюшка стала сонной и неохотно отвечала, когда я её пыталась растормошить, расшевелить…

Потом вообще перестала отвечать. «Эй, засоня!». Ксюшка молчала.

Во мне боролись два страха. Страх, что что-то случилось. Но ведь ничего страшного с нами уже не может случиться! Всё уже так хорошо.

Слишком много пережито, чтобы подвергнуть меня новым испытаниям. И примешивался эгоистичный страх, после семи месяцев заключения, оказаться снова в больнице. И ведь сказали в больнице: рожаем через месяц.

А тяжесть всё сильнее. И вызови я скорую — да пешком доплетись до дежурного врача — ещё можно было всё поправить, спасти.

В воскресенье, после суток молчания, Ксюшка во мне внезапно ожила.

Да как бурно ожила: живот ходил ходуном. Он несколько минут бешено вздымался и опадал холмами.

— Ну, наконец-то, вот она ты! Что же ты меня пугаешь?

А это Ксюшка во мне билась в агонии. До сих пор она таилась, сжавшись комочком, пытаясь беречь последние граммы кислорода. И вот всё. Конец. Мама предала дочку, не услышала, не поняла её. Мама стала для неё живой могилой.

Но я ещё ничего этого не знала. Живот давил гирей. Когда плацента отслаивается, начинается кровотечение — и обычно мать и дитя успевают спасти.

Но я была накрепко заколота сохраняющими, расслабляющими препаратами. Кровь во мне (потом объяснили) скапливалась как в мешке.

Звонкий щелчок на всю комнату, как звук выбитой пробки от шампанского. «Мешок» лопнул, море горячей крови и околоплодных вод заструился по ногам.

Два часа ночи. Муж на практике в южном городе. Брат на заводе, на смене. Мама в деревне. Ближняя соседка — столетняя старушка: её от вида меня, окровавленной, хватит инфаркт.

Я, едва передвигая ногами и оставляя на бетонной дорожке кровавый след, ковыляю во тьме к телефону-автомату. К тому, что за три квартала. Только бы он работал!

Диспетчер скорой не может поверить, что я, рожающая, истекающая кровью, сама звоню по телефону-автомату. Долго уточняет, где я, как проехать. Как найти меня в частном посёлке среди сотен спящих домиков.

Я, рыдая, называю координаты. Говорю, что буду сидеть на заборчике ближе к дороге. Очень быстро слышу шум и вижу свет фар. Они не видят меня в темноте!

Неотложка, переваливаясь, медленно едет мимо и удаляется! Я вскакиваю и… бегу за машиной, поддерживая живот. Если можно назвать это бегом.

В машине спрашиваю врача: «Такое может быть?» — «Нет, так не должно быть».

В больнице уже все наготове (слава Богу, я не на юге, где прежде чем зашевелятся, нужно дать хорошего пинка или сунуть на лапу). Ярко освещённый подъезд, носилки, тёплые одеяла. Много людей белых халатах, капельницы с двух сторон, доктора с трубками…

— Будем кесарить. Сразу предупреждаю: ребёнок мёртв. Сердцебиения нет. Спасать будем вас.

Другая, молодая врач приникает к моему опавшему животу.

— А вот, вроде, стучит, трепещет…

— Это у матери, крупный сосуд.

Всё хорошее для меня кончено. Впереди ждут недели и месяцы горя и проливных слёз.

Да, ещё из кабинета врача странным образом, с концами, исчезла моя обменная карта. И теперь я думаю: ведь в ней находился снимок УЗИ. В нашем городе такого аппарата не было. Следовательно, не было специалиста, который мог бы прочитать снимок. Следовательно… Если бы да кабы, в лесу росли грибы…

Какие суды, какие претензии, какие миллионы? Бог с вами! Ни мне, ни маме, ни мужу это в голову не пришло. Спасибо, что сама жива осталась.

Да и не было тогда такой практики: судиться. Мы винили только самих себя.

* * *

И хватит о грустном. Поговорим о весёленьком. Например, об очередном зарубежном триллере. Мы смотрели его всей палатой.

Это нынче каждая уткнулась в свой айфон или ноутбук — и тишина, только слышно клацанье кнопок. Не палата, а машинописное бюро. Никакой атмосферы коллективизма.

Раньше в каждой добропорядочной палате имелся один, а то и два переносных телевизора. Все фильмы бурно комментировались и обсуждались.

Итак, фильм. Действие завязывается с того, что одна мэм, верная супруга и порядочная мать семейства, ждёт малыша. («Кикимора. Костлявая, как смерть. Да ещё хронически больная, — беспощадно припечатывают героиню зрительницы — У нас на такую мужик и не взглянет»).

Во время осмотра мэм подозревает своего лечащего врача («Хорошенький какой!») — как вы думаете, в чём? Конечно, в сексуальных домогательствах. Потому что кто о чём, а вшивый о бане. («И чего он в ней нашёл?!»).

Она лежит в кресле — и прислушивается, и приглядывается, и мучается сомнениями. И замечает: перед обследованием он снял перчатку! Сомнения рассеялись: перед нею маньяк в белом халате!

Дело передают огласке. Доктора судят, с позором лишают практики, он кончает с собой. Его жена (тоже беременная) от стресса рожает мёртвого ребёнка. Ну, дальше вы все смотрели.

— Фу! — мы тут жеперебегаем на сторону героини. Плюёмся мы и брезгливо передёргиваемся. — Извращенец! Похотливыми лапами — туда! Да мы даже мужьям не разрешаем. Да мы…

Но тут подаёт голос нянечка Прокопьевна. Она примостилась на кончик кровати, отогнув матрас, да и просмотрела весь фильм.

— Цаца нашлась! Спасибо бы сказала, что на такую позарился. Ни кожи, ни рожи. Не тронь её, видите ли. Могла и перетерпеть. А из-за неё, ведьмы, у безвинного человека дитё мертворождённое получилось. Жена-то ей в чём виновата? Убийца ваша мэмка, вот кто. Ведьма носастая!

Прокопьевна — суровая, сухая, как жердь, старуха. Не развратница, ни, Боже упаси, мазохистка. Она дочь матери военного поколения.

Благоговение перед Мужчиной, великая, всеобъемлющая бабья жалость и снисхождение — они на уровне генной памяти передаются, что ли?

У мужчин в России короткий век — так повелось. Природа — мудрая, предусмотрительная баба. Мальчиков рождается больше, чем девочек: про запас. Именно тогда появилось поверье: «Если мальчиков рождается больше — это к войне».

А разве перестройка — не война? А водка?

* * *

Прокопьевна переломила ситуацию. Разделила палату на два лагеря.

В разгар обсуждения в палату вплывает Ниночка. Именно вплывает, как королева. Лицо сияет, рот до ушей. Ей тридцать лет, и она чертовски хороша собой. Если бы объявили общегородской или даже областной конкурс «Мисс больная» — она бы заняла первое место.

Кожа смугло-абрикосовая, золотистая. Фигура — литая: будто в полую статую Богини плодородия влили червонное золото. Оно приняло соблазнительные женственные формы, перетекло в мощные и плавные изгибы.

Можно подумать, Ниночка вернулась не из смотрового кабинета, а с королевского раута.

— Девчата, уморушка, ну, я не могу! — счастливо жалуется Ниночка. — Уж эти мне мужики! Наш-то тихоня и праведник, Алексей-то Петрович (молоденький врач, ведущий палату)… Влезла я в кресло, растопырилась, лежу. А он пишет, пишет чего-то в карту. Три минуты пишет, пять.

— Алексей Петрович, — говорю, — может, я пока на кушетке посижу?

— Нет, говорит, Ниночка, ничего-ничего, лежите-лежите.

— Холодно, говорю, Алексей Петрович, ноги озябли.

— А я вот форточку закрою, чтоб не дуло. Лежите-лежите, одну минуточку…

А я-то вижу: он будто ненароком косится. Попишет — и зыркнет. Попишет — и зыркнет. Насмотрелся, налюбовался бесплатного стриптиза, чёрт! Одна минуточка на двадцать минут растянулась.

Ниночка от души хохочет. Она замужем и никогда не изменяла мужу даже в мыслях. Но ей и смешно, и лестно, что даже врачи-мужчины видят в ней не пациентку, а Женщину. Ну, полюбовался мужик на раскрытый цветочек аленький — что её, убудет, что ли?!

А ведь та сутяжница, американка-феминистка, тут же Бог знает что усмотрела бы в этом маленьком происшествии. Спрыгнула бы с кресла и поскакала строчить жалобы на вуайериста. Хотя где она со своей чёрной кожей и костями — а где пышная, сдобная, белая и румяная Ниночка. Не баба, а сметана. Наливное яблочко.

Такой вывод дружно делает наша большая палата. Мы все пузатики, все сохраняемся.

Мы все беременны мальчиками…

 

Сюрпризики

У меня есть знакомая, назовём её Маруся: прекрасная женщина, красавица, душа компании, заводила, хохотушка. Хлебосольная, мастерица на все руки, а песни поёт… Коня на скаку, в горящую избу, и так далее.

Я беру её с собой на рынок — вернее, она сама напрашивается, хлебом не корми. У неё, например, талант сторговать хорошее мясо или рыбу, а то мне вечно подсовывают дрянь. Или в магазине — если предстоит выяснение отношений при возврате некачественной вещи. У Маруси прямо глаз загорается в предвкушении борьбы за справедливость и за права потребителей.

Она никогда не ругается, не скандалит, не повышает голоса. Вздохнёт — и тщательно, вдумчиво, многозначительно, не спеша начинает поддёргивать и закатывать рукава.

Делает это как перед трудоёмкой, но необходимой работой — чтобы не запачкаться. Этого достаточно, чтобы чирикающие продавцы сбились в кучку и притихли. Они сразу чувствуют в Марусе достойного соперника.

Видимо, в процессе борьбы за справедливость она подпитывает себя энергией. Румянеет, хорошеет, молодеет, расцветает на глазах. Помните, в фильме «Вокзал для двоих»: «Ну, наглая, а? В магазине тебя оскорбляют, придёшь на рынок отдохнуть…»?

Раскатывая рукава обратно, Маруся удовлетворённо замечает:

— В следующий раз проблемы будут — снова меня зови.

Я-то совершенно не умею ставить себя с людьми, от которых завишу. Например, с домработницами: их я иногда приглашаю сделать генеральную уборку. Большой дом давно стал обузой, но продать рука не поднимается.

Раньше приходила тётя Маша. Я уезжала по делам, а её оставляла на целый день. По приезде меня встречал смущённый, притихший дом. Он стоял, как бы потупившись, ошеломлённый непривычным, идеальным порядком.

Сиял промытыми глазами окон, парил, дышал свежестью, девственной чистотой, невинностью. Он не верил в собственную красоту, как Золушка перед балом, как преображённая свадебным нарядом дурнушка. В солнечном или электрическом свете безупречно блистало и переливалось, радовало глаз всё: от кастрюли до плинтуса, от лестничной ступеньки до висюльки в люстре.

Тётя Маша уехала к дочери в другой город. Сейчас я сама обречена бороться с пылью и грязью. Потому что тётя Маша меня избаловала и развратила. Я сравниваю приходящих женщин с тётей Машей, далеко не в их пользу.

И понимаю: настоящая, родная домработница — это находка, редчайший талант. Штучный товар. Сердце дома. Бриллиант чистой воды. Член семьи.

Какой дурак сказал, что незаменимых людей не бывает?!

Прошу подругу поделиться своей домработницей, «на разочек». Куда там. Вцепилась мёртвой хваткой. Молчит как партизанка. А ну перехвачу, переманю?! Подруга, называется. С другой стороны, как можно делиться членом семьи?

Женщины, которые откликаются на объявления или бывают присланы клининговой фирмой, у них свой прайс. 1кв. метр — 100 руб. Или 150.

Увы, это женщины по вызову. Дневные бабочки. Путаны в кружевных фартучках, крутящиеся вокруг шеста… То есть вокруг швабры. Им надо быстренько отбарабанить постылую обязательную программу и бежать к следующему клиенту.

Имитируя уборку, с грохотом двигают кресла, столики, кашпо с цветами. (О Боже, опять царапины на полу!). Не жалея льют средство для мытья полов: потом три дня не выветришь. Щёткой энергично размазывают лужу посередине комнаты, чтобы пахло сыростью.

Пара таких уборок — и между половиц в утеплителе вырастет плесень. В ковре после сухой чистки скрипят крошки «ваниша». Какая там душа.

— Вы меня извините, но вот тут у вас грязь. И тут, — несмело разоблачаю я ретивую уборщицу. Поднимаю с «чистого» пола вынесенные сквозняком пушистые комки кошачьей шерсти. Провожу пальцем между рёбрами паровой батареи — черно.

Поджимание губ, хмыканье, полупрезрительная улыбка, невнятное бурчание под нос.

— Вы что-то сказали?

— Бу-бу-бу. Языком, что ли, ей пол вылизывать.

— Что, что?

— Ничего, это я так.

Нет, распустила, испортила, изнежила, изварлыжила меня тётя Маша. Лучшее — враг хорошего.

…Ширк-ширк сухой тряпкой — нетерпеливо, с заметным раздражением. Пританцовывают, гарцуют как лошади (на следующей точке вызова клиент заждался):

— Ну, теперь чисто?!

Я вынимаю купюры. Мне хочется, чтобы это чужеродное существо быстрее покинуло стены дома. Легче самой переделать огрехи.

Я не могу с видом фурии ходить по пятам, уперев руки в боки и тыкая пальцем:

— Вот здесь тряпочкой извольте пройти. И здесь.

Стыдно, ведь мы взрослые люди, а приходится отчитывать, как нашкодившую школьницу.

Ау, тётя Маша, где ты?!

Кролики и удавы

Итак, я не умею ставить себя с людьми, от которых завишу. Со строителями, сантехниками, электриками, землекопами, автослесарями.

Хотя вообще-то это они зависят от меня. Они заинтересованы, чтобы сделать всё, без сучка и задоринки. Это я нанимаю их, чтобы починить сантехнику, холодильник, электрокотёл, крышу. Провести земляные работы.

По правилам игры, я должна задавать тон и ставить условия. Но почему снова и снова чувствую себя перед ними как кролик пред удавом?!

О, я изображаю из себя деловую. Мол, не смотрите, опыта у меня ого-го. Я тёртый калач. Стреляный воробей. Меня на мякине не проведёшь. Будьте добреньки, договор об оказании услуг по пунктикам, чтобы потом никаких непоняток.

— Брось, хозяйка, — добродушно гудит бригадир Миша. — Не смеши людей. Мы тебе что, на бандитов похожи? Сфуя… То есть сделаем, как для себя. Делов-то на ёп…

Миша обиженно бьёт себя в гулкую широкую грудь. Напирает, загоняет меня в угол, нависает, божится, дышит переваренным луком. И я сникаю, сдаюсь. Чувствую себя нелепой и смешной с листочком «договора». В самом деле: выкопать траншею длиной восемь метров, глубиной полтора… Делов-то.

А что матерятся… Вон, в Кремлёвском Дворце со сцены поют блатняк — и ничего, народ доволен. Подтопывает ногами в такт, подпевает.

Через 15 минут Миша возникает на пороге:

— Хозяйка, мы так не договаривались. Там щебёнка пошла. Дофу… достало выковыривать.

Обещаю доплатить «за щебёнку». Ещё через 15 минут — грохот гневно швыряемых лопат и ломов, топот могучих гегемонских сапог.

— Хозяйка, давай расчёт. Наёп… То есть наткнулись на бетонную фуяку. На глыбу, в смысле. Мы подряжались — что?

— Что?

— Мы подряжались землю копать, а не экскаваторными ковшами вкалывать.

— Мы договаривались выкопать траншею!

— Вот сама и копай. Сколь на часах-то? О, ёп! Уже десять! Сколь там накапало?

Миша молниеносно, с бешеной скоростью калькулятора, наморщив лоб, в уме вычисляет, плюсует, умножает, накидывает, прикидывает. Со сдержанным пролетарским достоинством называет сумму.

— Вы с ума сошли! Вы часу не проработали!

В ответ в три глотки поток отборной брани. Перехватывают черенки лопат, потрясают, наступают, окружают, угрожают, теснят… Да нате, нате вам ваши несчастные деньги, только отвяжитесь!

Сгрудились в кружок, сомкнув лохматые головы. Слюнявят пальцы, делят добычу по трём парам с готовностью подставленных ковшей: не экскаваторов — ладоней. Хозяйски, натружено, заслуженно, устало топая сапогами, троица удаляется в сторону вино-водочного.

Тот кусок бетона вечером, после работы, обвязав тросом, вытащили муж с соседом за двадцать минут.

* * *

По-видимому, Мишина бригада имела проблемы не только со мной, потому маскировалась под разными никами.

Несколько раз я звонила по другим телефонам. Поддавалась обаянию звонких, зазывных объявлений. «Муж на час!» «Делаем как себе!» «Профессионализм! Сроки! Качество! Гарантия!».

Приезжал тот же Миша со товарищи. Я в ужасе махала руками. Не они, а я готова была провалиться сквозь землю. Миша-то как раз чувствовал себя прекрасно. Уверенно, зло, весело смотрел в глаза. Подмигивал: «За ложный вызов будем платить? У нас время — деньги!».

* * *

Думаете, перевелись на земле русской умельцы? Я смотрю из окна, как растёт домик у соседа. Не домик — игрушечка.

Сосед неказистый, сутуленький мужичок в «куфаечке». Вылитый Василий Скуридин из фильма «В той стране» (очень, очень рекомендую). Удивляюсь, что в нём нашла красавица жена? Потом понимаю — что.

Он не может ходить спокойно — только рысью, бегом. Чувствуется, что в эти минуты не знает, куда деть руки: нелепо растопыренные, торчащие клешнями, несоразмерные его тощенькому тельцу, непривычно праздно болтающиеся без дела.

Но вот добежал до топора, стамески, рубанка, пилы, лопаты, косы… И нет прекраснее, ладнее Человека Труда на Земле.

Сосед не стал нанимать строительную бригаду. Из родной деревни пригласил трёх таких же сноровистых мужичков. У нас это называется — созвать «помочь», «веме». Я посматриваю в окно, и душа моя поёт.

Это не работа, а песня. Всё слажено, продумано, любовно. Не по дням, а по часам растёт дом — не «как для себя», а именно для себя.

Не мешайте вы русскому мужику, не заставляйте с болью вскрикивать: «Эхма! Какую страну проср…!» — и заливать боль водкой. Если по-другому не умеете, грабьте, душите — но хоть капелюшечку воздуха глотнуть давайте — да веджь он воспрянет, всю Россию застроит.

Мои знакомые возмечтали обзавестись домиком в новом посёлке. Он состоит из одинаковых, как близнецы, коттеджей — с виду нарядных лялек.

Но передумали, увидев, как он строится. Как прораб роется в стройматериалах, отбирая лучшее. Потом это лучшее машинами вывозится в неизвестном направлении.

Мужички-строители шевелятся как неживые, застыли спящими царевнами. Так и хочется придать этим царевнам ускорение в пятую точку. Не на себя кропают — на чужого дядю.

За ними нужен глаз да глаз, контроль за каждым шагом — что нереально. Нужно уметь лаяться или одним грозным взглядом ставить сачков на место, как Маруся. Но Марусь на всех не напасёшься.

Новосёлы жалуются на холод, на чёрную плесень в углах, на тухлую воду в подвале, на унитазы, в которых плавает дерьмо.

Да, договор обещал гарантию 10 лет. Но гладко было на бумаге. Суды, экспертизы, силы, время, нервы… Новосёлы проклинают горе-строителей, плюют на гарантию и сами кое-как исправляют недоделки.

Совесть не позволяет!

…А вот шествует парочка из старой деревянной, заречной части посёлка. Он забит избушками-развалюшками, больше похожими на сараи.

Дяденька с тётенькой идут мимо — не дворцов! — наших скромных кирпичных и блочных домиков. Идут, как экскурсанты, разинув рты, сворачивая шеи.

Неприязненно рассматривают беседки, клумбы, верандочки, террасочки, увитые плющом и девичьим виноградом. Человеку свойственно украшать кусочек земли, на котором он живёт. Всё самодельное, сделанное хозяевами, кто во что горазд, на досуге, после работы, из подручных материалов.

— Раскулачивать пора. Всё им мало… — бормочет женщина. — Всё хапают. Всё деньги зарабатывают…

Звонкоголосая соседка Катя высовывает кудрявую голову под рабочей косыночкой за калитку. Молоденькая швея-надомница, двое детей, муж шофёр. Весело интересуется:

— Да кто же вам не позволяет зарабатывать?

— А нам… А мы… А совесть не позволяет, ясно?! Знаешь такое гордое слово: со-весть?! А, где вам, богачам, понять.

Гениально отбрив Катю, парочка люмпенов гордо, спесиво даже удаляется. Всё туда же, куда не зарастёт народная тропа: к вино-водочному.

Мы, бессовестные кулачки, переглядываемся. И обычно бойкая на язычок Катя не находится, что ответить.

Пирог с сюрпризом

Жду гостей. На сладкое пеку пироги с грушами «дюшес». Кладу «сюрпризики»: не монетки и не фаянсовые фигурки, чтобы, не дай Бог, гости не переломали зубы. В каждой порции — бобы. Кто сказал, что бобы не гармонируют с грушами?

Накануне в кулинарной передаче ведущая очень расхваливала пергаментную бумагу для выпечки. Ну, я сбегала купила. В красивой такой, яркой глянцевой упаковке.

Читаю на упаковке:

— Пергамент идеально подходит для выпекания кондитерских продуктов.

— Не требует смазывания жиром. Не прилипает ни к продукту, ни к посуде.

— Предотвращает пригорание выпечки, сохраняет духовку чистой.

— Пригоден для многократного использования.

Мечта хозяйки! Где ж я раньше была?!

Вечером гости в прихожей принюхивались к вкусным запахам и нахваливали хозяюшку. А я, крича: «Раздевайтесь, проходите!» — чуть не плакала. Ножом пыталась отскоблить от пирога идеальный, не требующий смазывания пергамент. Он не просто прилип: он намертво присох, въелся в пироги так глубоко, что не брал острый нож.

— Ты из какого сорта груши для пирога брала? Кожура какая странная… Не жуётся.

— Так, говоришь, пироги с сюрпризом? — гости осторожно извлекали из ртов, из зубов застрявшие, крошащиеся клочки пергамента. Вежливо сплёвывали в ладошку.

Время чая прошло очень увлекательно: гости вилкой разламывали куски пирога и тщательно искали и выковыривали коварные пергаментные «супризы». Их много было, сюрпризов.

Когда гости ушли, я до ночи отскребала противни («Не прилипает к форме… Сохраняет духовку чистой»).

Думаю, про многократное использование говорить излишне.

P. S. Этикетку на всякий случай сохранила.

Скупой платит дважды

Не дважды — трижды, четырежды. Да чего там: несоизмеримо, в десять, в сто раз больше платит.

Зарплаты падают, пенсии съёживаются, цены растут, поборы увеличиваются. Предъявители услуг ищут новые способы, не ударив палец о палец, пополнить карманы. Сделать деньги из воздуха, как лиса Алиса и кот Базилио.

До сих пор бесплатные СМС-информации о звонках подразумевались сами собой. Когда телефон был занят или вне доступа, пропущенные звонки высвечивались. Бери и спокойно перезванивай.

Бац — и оператор объявил услугу платной: 30 рублей в месяц. Чтоб абонентам жизнь мёдом не казалась.

То есть, заваливать с утра до вечера лавиной непрошенного, никчёмного, отвлекающего и мешающего, раздражающего, обрыдлевшего хуже горькой редьки телефонного СМС- спама (хлама) — это пожалуйста.

Блин, да сколько можно?! За горло берут! А вот фигу вам. Принципиальный муж разозлился, пошёл в офис и письменно отказался от опознавания звонков. Говорила я ему:

— Плюнь, не связывайся. Тридцать рублей каких-то.

— Ага. С каждого абонента по тридцатнику. А нас миллионы. Вот и считай.

Муж был донельзя доволен и потирал ручки. Как же, сэкономил три гривенника. И… едва не потерял десятки знакомых и друзей!

Сначала они ему говорили: «Мы тебя набирали по срочному делу. Было занято — чего не перезвонил?» — «Да понимаешь, — пускался в пространные объяснения муж, — у меня эта услуга отключена. Звонки не отсвечивают».

Ему, естественно, не верили:

— Ну, ну. Отключена, говоришь. Ты, если что не так, обиделся там на что — так скажи.

Один раз муж не перезвонил, другой, третий. И вот уже знакомый разговаривает нехотя, сквозь зубы. Другой в ответ вообще не поднимает трубку. Типа, раз ты в упор не видишь моих звонков — и я твоих не слышу и не вижу.

Помаялся муж — и снова подключился. Нате, жрите, давитесь своими тридцатью сребрениками, акулы капитализма!

Знакомая старушка из Америки — не миллионерша! На социальном пособии! Звонит каждую неделю и не спеша, со вкусом болтает со мной по часу. Если бы я осмелилась сделать в ответ четыре аналогичных звонка — просадила бы две моих пенсии и пошла на паперть.

Вернуть — не вернуть?

Купила я в магазине косметики питательный крем для рук. Дома выдавливаю — брызгает вонючая водичка, потом выползает червячок крема: желтоватый, рыхлый, липкий, прогорклый. ВЕРНУ.

По закону, косметика обмену и возврату не подлежит. НЕ ВЕРНУ.

А вот возьму и напишу в надзорные органы. Нужны хозяину магазина проверки, проблемы? Был бы магазин — а статья найдётся. ВЕРНУ.

С другой стороны, раз прогоркло — значит, продукт натуральный и не напичкан консервантами. НЕ ВЕРНУ.

Но ведь просроченный жир — это канцерогены. Яд для кожи. Возможная онкология. Оно мне надо? ВЕРНУ.

Туда автобусом 20 рублей. Обратно 20. А крем стоит полсотни рублей. Плюс потраченное время. Шкурка выделки не стоит. НЕ ВЕРНУ.

А таких тюбиков у них, небось, целая партия, может, не одна коробка… Это скольких же гражданок, заботящихся о мягкости и упругости кожи рук, они надуют? Вряд ли ещё найдётся кто-то идейный и принципиальный, вроде меня. ВЕРНУ.

Продавец — молоденькая девочка, беременная на последних месяцах. Расстроится ещё из-за ерунды. Разборки, то, сё. Не дай Бог, преждевременные роды, осложнения. Жалко девочку. НЕ ВЕРНУ.

А какую-нибудь подслеповатую бабулю, решившую поухаживать за натруженными сморщенными ручками — не жалко? ВЕРНУ.

Вот такой диалог с самой собой я прогнала в уме. Я прямо измучалась вся над неразрешимой дилеммой.

На всякий случай, сунула тюбик в сумку. И когда была в городе, зашла в магазин. Продавец была уже другая, пожилая женщина. Она равнодушно, даже не отвинчивая пробку, поменяла тюбик.

— А где ваша напарница, девочка?

— А она у нас родила! В декрете. Теперь только года через три выйдет.

Ну и славно! Ну и дай Бог!

Кто про что, а вшивый про баню

Только не вшивый — а блохастый. И не про баню — а про дезинсекцию.

Мы тогда жили в однушке на первом этаже. Животных не заводили: в семье маленький ребёнок с аллергией. А чтобы не было скучно, у нас собирались на посиделки девчата, тоже со своими детьми.

И вот мы стрекочем, вяжем свитерочки. Смотрим телевизор, обсуждаем: то ли Просто Марию, то ли богатых, которые тоже плачут. Я незаметно почёсываю спицей босые ноги.

— Странно. Комаров нет — а ноги зудят.

Тут же одна подруга, плюнув на приличия, энергично впивается ногтями и царапает лодыжки:

— И у меня давно свербит. Я очень внушению поддаюсь.

Вторая, почёсывая ногу о ногу, авторитетно говорит:

— Это нервное. Передаётся, как зевота.

Вечером я ползала, собирала с пола игрушки. Смотрю: к ноге пристала какая-то чёрная точка. Решила смахнуть — а точка как брызнет! А вот ещё точка. И ещё.

А-а-а! Так вот как выглядят блохи! Гадость какая! А ребёнок весь день на ковре!

Пропылесосила и свернула ковёр, вынесла на лоджию. Промыла пол со стиральным порошком, за неимением других дезинфицирующих средств. Время-то девяностые, порошок — и тот дефицит. Блохи помылись, повеселели, воспрянули и активизировались.

А для меня начался многосерийный коммунальный ад. В жэке сказали, что квартира моя собственность. А стало быть, то, что в ней ходит, летает, ползает, скачет и кусается — это сугубо моя личная проблема. И вообще, уничтожение насекомых — дорогое удовольствие. И вообще, всё сейчас дефицит, в том числе дезинсекционные препараты.

В СЭС мне сказали, что в стране кризис. Отдел по борьбе с насекомыми приказал долго жить. Говоря современным языком, борцов с насекомыми оптимизировали. Денег нет, но вы держитесь.

В администрации меня послали на три буквы. Обратно в ЖЭК. Потому что отрывать серьёзных, уполномоченных людей по таким пустякам — это возмутительно. Это даже оскорбительно: где администрация с глобальными задачами — а где блохи.

Блохи были в моей квартире и отлично себя чувствовали. Размножались не в геометрической, а в космической прогрессии.

Что делать?! Снять чужую квартиру на время? Съёмные квартиры тоже были дефицитом.

Меня, как прокажённую, перестали приглашать в приличные дома. Нас с сынишкой объявили персонами нон-грата, так как мы могли быть переносчиками потенциальной заразы.

Тут ещё подруга по телефону рассказала, как знакомую её знакомых покусала блоха. В ранку попала инфекция — заражение крови — и бедняжка чуть не лишилась ноги. А я после такого ужастика чуть не лишилась разума.

Жить захочешь — не так раскорячишься. Мои руки приобрели нечеловеческую реакцию, пальцы — ювелирную точность и сверхчувствительность.

Мои глаза без специальных оптических приборов могли углядеть микроскопические, микронные, стремительно движущиеся частицы — хоть сейчас на конвейер часового завода. Моим проснувшимся первобытным, диким, молниеносным рефлексам обзавидовался бы Маугли.

«Выкусывать блох», — называл это муж. И ещё говорил: «Наша мама занимается грумингом». Вольно ж ему резвиться. Он самоустранился от проблемы, потому что работал с утра до ночи. А я, видите ли, прохлаждалась в декрете.

… А знаете, что самое трудное при ловле блох, заявляю как профи? Нет, не их захват. Они ж, как учуют кровь, самозабвенно впиваются своими жвалами, вбуравливаются с головой и впадают от счастья в транс. Только перебирают волосатыми лапками — как перебирает сосущий младенец мамкину грудь. Бери голыми руками.

Самое трудное — это их уничтожение. Они же крошечные, как остриё иголки, и абсолютно плоские. Бошки им отрывать? Попробуйте, неблагодарное занятие.

Я гуманно топила кровопийц в банках с водой. Банки не выбрасывала как вещдоки. Потому что в ЖЭКе мне подозрительно и резонно сказали:

— Слушайте. А не плод ли это вашего буйного (подтекст: больного) воображения? Соседи-то у вас не жалуются ни на каких блох.

Слева жила пара маргиналов, из чьей квартиры в вентиляционное окошко поддувало убойным спиртовым амбре. По этим соседям хоть стадо слонов пробегись — они не заметят, пребывая в своих нирванах.

Справа жила восьмидесятитрёхлетняя бабушка, постоянно забывающая выключать газ. А блохи — они ведь тоже не хотят взрываться, а как раз наоборот, очень хотят жить.

И лишь когда я подключила СМИ и пообещала написать в Москву — о! Вот тогда ко мне явились две тётеньки в синих сатиновых халатах, в высоких резиновых сапогах и в «лепестках», вооружённые чем-то вроде краскопульта.

Они тоже были настроены скептически, пока я не предъявила им плотно закрытые банки с мелкими утопленниками. Были обработаны моя и соседские квартиры, а также подвал. Там и нашёлся источник бед: он же родильный дом и стол для насекомых. Большой дохлый крыс.

В тот же вечер атаки кровососущих гадов прекратились. Отдельные вялые поползновения случались — но это были остаточные явления. Спасибо тем, кто отважно дочитал до конца эту тошнотворную историю.

Но сколько времени, сил, бессонных ночей, нервов и первых седых волос мне стоила эта ничтожная, мерзкая проблемка. И тщетно я взывала к службам и обещала заплатить какие угодно деньги — я угодила в период безвременья, безвластия.

Провалилась и зависла, как миллионы моих соотечественников, в заколдованном отрезке времени. Когда безалаберный, дешёвый советский коммунальный сервис уже приказал долго жить. А безалаберный, дорогой и вороватый капиталистический ещё не наступил.

Сейчас, когда писала про блох, опрометчиво слазила в Интернет, ища информацию. До сих пор меня атакует конверсионная реклама. Десятки непрошенных ярких, весёленьких баннеров всплывают и выпрыгивают в самых неожиданных местах и в самое неподходящее время.

«Решим вашу проблему!»

«Уничтожим клопов, тараканов, блох, муравьёв, мышей с первого раза! Быстро, безопасно! Гарантия!»

«Замучили насекомые? Звоните профессионалам!».

Коробочки ещё такие появились, ультразвуковые. Включаешь в сеть: и оля-ля! Вся членистоногая, чешуекрылая, колюще-сосущая, хитиновая братия радостно уползает, ускакивает и улетает на ПМЖ к соседям.

Кто-то сравнит назойливую неистребимую рекламу с блохами. Милые мои, ничего-то вы про этих милейших насекомых не знаете, иначе бы не говорили. Не верите — спросите у профи. То есть у меня.

Крибле-крабле-бумс!

К хорошему привыкаешь быстро.

И уже не замечаешь, что в банке сидишь в удобном кресле, с талончиком в руках. Ждёшь, когда приветливый женский электронный голос назовёт номер твоей очереди.

А девочка оператор, улыбаясь, скажет: «Добрый день!». А прощаясь: «До свидания, всего доброго!». Да по имени-отчеству! И никаких между вами пуленепробиваемых стёкол с хрипящим микрофоном.

Как будто всегда так было, правда?

А не хотите, каких-нибудь пятнадцать лет назад: очередь до дверей, дышать нечем, давка, крики: «Вас здесь не стояло»?

Кондиционеры только для белых: в кабинках операционисток. Видно сквозь толстое стекло, как от ветра шевелятся их причёски. Им холодно: кутаются в накинутые тёплые кофты.

А в зале невыносимая жара и духота. Клиенты, чтобы не упасть в обморок, выскакивают на улицу глотнуть свежего воздуха.

Не помните? Короткая же у вас память.

Берём много раньше: в 1985 году мы покупали в городе домишко. Папа занял очередь к нотариусу до зари — и мы стояли, подменяя друг друга, весь день. теснясь и выдавая чудеса эквилибристики на кривой, деревянной дореволюционной крутой лестничке. Она была забита такими же бедолагами, как мы.

Нотариус — единственная на весь город — с гордо вздёрнутой головой, то и дело куда-то уезжала: обслуживать инвалидов. Шёпотом говорили: блатных, на дому. Забыли это золотое времечко?

И нотариус была золотая женщина. И поражала наше скромное советское воображение количеством массивного золота. Оно было всюду: на руках, на пальцах, на шее, на груди, во рту и в ушах. В сущности, она носила на себе ассортимент небольшого ювелирного магазина.

…А как в регистрационную палату в начале двухтысячных занимали с трёх утра? Пробиться в кабинет — уже счастье. Участники сделки, благоухая потом и валокордином, толпились вокруг стола регистраторши. (Предложить присесть?! Обойдётесь!).

— А где справка о том, что вам выдали справку там, где должны получить справку в том, куда вы должны предъявить справку, что вы не верблюд? Ах, нет такой? Приходите следующий раз.

Сегодня вы входите в МФЦ (многофункциональный центр).

Справа что-то вроде рецепции: дают консультацию, бесплатно распечатывают бумаги. Терпеливо объясняют, какую кнопку автомата давить, в какое окошко записаться. Непонятливых бабулек под ручку ведут в нужную кабинку, усаживают на стульчик.

Слева буфет с чаем-кофе и горячими булочками. Кулер со свежей водой и горкой пластиковых стаканчиков.

Вдоль стен — пухлые кожаные диванчики, в которые погружаешься, как в облака… Нарядный красный дерматин уже успело порезать перочинными ножиками неистребимое племя вандалов — но ничего. Москва не сразу строилась.

Наверху, на втором этаже — нотариусы.

Ни в какой банк через дорогу бежать не нужно — касса и банкомат перед вами. Электронная очередь. Все вежливые, все спокойные, никто друг на друга не орёт и не толкается.

Фантастика! Каких-нибудь 15 лет назад вы могли такое вообразить?

А можете представить, чтобы в автобусе водитель курил, пуская клубы дыма в салон, а пассажиры помалкивали и покорно дышали никотином? А ведь такая картина наблюдалась ещё года три назад.

А чтобы кондукторша была эдакая разбитная намалёванная деваха, почти в неглиже, с грязными босыми ногами в сланцах? По дороге то и дело подсаживались её дружки и подружки. Бесцеремонно, с матерком, обсуждали свои дела на весь салон. С визгом обжимались на виду у пассажиров — бордель на колёсах.

Динамик над головой надрывался:

«Если она тебя достала, Или ты её достал, Если она хотела секса, Но у тебя не встал…»

— и мамочки зажимали детям уши. Было, было такое в коммерческих автобусах. Кто сейчас вспомнит?

* * *

Ровно два года назад мы с мужем и ещё десяток страдальцев-автовладельцев третий час стояли (за неимением стульев) в крошечной конторке страховой компании.

Страховичка — эдакая бледная мышка в очках — визгливо покрикивала, командовала, хамила, швыряла бумаги. Опытно так, со вкусом, несмотря на молодость.

Откуда, из каких глубин советского дефицитного прошлого, набралась она этих спесивых манер и словечек, умения упиваться маленькой властью?

Здоровые мужики, которые бы её одним пальчиком вышибли из кресла, угрюмо сжимали кулаки. Но помалкивали: придерётся к какой-нибудь букве — и будешь завтра опять с зари куковать под дверями. А я с тоской думала: «Быстро же мы возвращаемся в советское прошлое».

Нынче пришли в ту же конторку — а там, где сидела страховичка — стоят автоматы. Никакой очереди! Вбиваешь данные, платишь — автомат добродушно гудит и выдаёт тёплое, свежеиспечённое страховое свидетельство.

А страховички — нет!! Вот будто сквозь землю провалилась! Будто корова языком слизнула. Будто пришёл добрый волшебник, ткнул в злюку волшебной палочкой и произнёс: «Крибле-крабле-бумс!» Или: «Крекс! Пекс! Фекс!».

И она: «Пуф!» — взорвалась, забрызгав всё вокруг, как инопланетянин-головастик в детской компьютерной игре.

Этот добрый волшебник называется — Роботизация. Жаль, автомат недолго проработал, завис и потух.

Выражаясь языком советских газет, мы ещё наблюдаем «отдельные недостатки». Главный недостаток: нас всюду обдирают как липку. Но — заметили? — обдирают осторожно и насторожённо. Сквозь зубы, не от чистого сердца, с видимостью — но уважения!

Чем чёрт не шутит: потихоньку научимся себя уважать — а там дозреем, научимся защищать свои права. Сначала потребительские — а там, глядишь, и гражданские. Москва не сразу строилась.

* * *

Написала о самоуважении — и беру слова назад. Такой вдруг тоской и обречённостью повеяло от только что увиденной сценки…

Сегодня ехала в автобусе, людей — битком. Принимают немыслимые акробатические позы, чтобы удержаться на ногах и пропустить двигающегося танком кондуктора. Осторожненько нащупывают носком ботинка свободное место, чтобы втиснуть ногу.

Нависают над сидящими, изо всех сил стараясь на них не плюхнуться. Цепляются друг за дружку: до поручней через чужие головы не дотянуться.

В таких автобусах специальное место для кондуктора не предусмотрено. Обычно выделяется одно кресло ближе к водителю и выстилается круглым домашним ковриком из цветных тряпочек. Или швыряется какая-нибудь авоська с замороженной курицей — тоже, считай, территория застолблена. Не влезай (в смысле, не садись) — убьёт!

Иногда приклеивают бумажку: «Место кондуктора не занимать!». Зимой какой-то остряк нацарапал на снежном окне: «В окно кондуктора не смотреть!».

А этот автобус большой. В таких кондукторы облюбовывают для себя два спаренных передних кресла. Чтобы ехать и не касаться простых смертных.

Кондукторша может шастать по салону всю смену. И всё это время, по негласному закону, — сакральные, неприкосновенные кресла будут пустовать. Даже если в автобусе яблоку негде упасть, как сегодня.

Несколько раз я осмеливалась сесть на одно из запрещённых кресел. Кондуктор теряла дар речи от моей наглости. Жгла, испепеляла и ела меня неприязненным взором всю дорогу. Садилась, каждый раз будто ненароком, с ненавистью толкая меня всем телом и кондукторской сумкой.

Кресла были её неприступным, профессиональным троном. Они придавали ей значимость, компенсировали маленькую зарплату и тяжёлую работу. Кондукторское кресло — это и было олицетворение маленькой сладкой власти. А тут какая-то самозванка, Лжекондуктор Годунов…

Но вот входит молодая мама с ребёнком на руках — сама ещё девочка. Народ ради неё идёт на последний героический рывок. Исхитряется совершить невероятные, на грани мистики, телодвижения.

Раздаётся по сторонам, втягивает животы, образуя для них живой коридорчик: вперёд, туда, где места для инвалидов и пассажиров с детьми.

Там уже сидят инвалиды и пассажиры с детьми. Только лучезарно сияют нимбами два незанятых «кондукторских» кресла.

И что вы думаете?! Девочка одной рукой ухватывается за поручень, другой прижимает к себе малышонка. И стоит над пустыми креслами, робко поглядывая, но не смея их занять.

Мы с подругой, за несколько рядов от места действия, машем ей рукой:

— Девушка, что же вы, садитесь! Кондуктор не будет против!

Кондуктор жужжит своей кассовой машинкой. Мрачно, злобно оглядывает нас, столь нагло распоряжающихся её полномочиями. Не говоря ни слова, отворачивается и протискивается дальше в хвост салона.

Девушка так и не решилась осквернить кондукторское седалище. Ребёнок опустил головку на её плечо, как птенчик… Девушка годится мне в дочери. Кто сказал, что народ можно избавить от рабства, водя его по пустыне сорок лет?

О, тут одним поколением не обойтись. Вот и лежащий на плече молодой матери малышок что-то понимает. Смотрит умными печальными глазками, как маленький старичок. Делает выводы, привыкает к смирению. Неужто и из него вырастет маленький рабёнок?

* * *

Я за свою жизнь настоялась у врачебных кабинетов. Привычна к и к толкучкам, и к драчкам, и к застывшей в анабиозе очереди…

Но когда вижу в толпе юные растерянные лица… Уже заранее покорившиеся, уже понявшие и принявшие систему, как необходимое условие жизни в этой стране… Будто ножом по сердцу. Наверно, эта готовность терпеть передаётся на генном уровне.

Когда они ходили в садик, мы думали, что их ждёт совсем другое будущее, не как у нас. Мы ошибались.

…Шум, оживление у двери. Решительно раздвигает очередь женщина в белом халате, с кипой медицинских скрижалей. За ней табунчик хорошо одетых молодых людей.

В толпе проносится, как унылый шум ветра: «На форум молодёжный, патриотический… Селигер, что ли? Селигерцев без очереди… Это часа на полтора, не меньше…».

Уполномоченные прилизанные мальчики и девочки. Хихикают, прыскают, фыркают.

Вдруг спохватятся, вспомнят, что на них возложена важная государственная миссия… И солидно поджимают губки, серьёзнеют, каменеют (как сказал вождь: «бронзовеют») лицами.

Они ещё не научились, как старшие товарищи, смотреть брезгливо и значительно, сквозь и вскользь, вдаль и за горизонт, в сверкающие дали… В какую-нибудь Пальма-де-Майорка, Фиджи, Белиз…

Фиджи — это потом. А сейчас на холодном комарином Селигере они будут вволю кушать, пить и танцевать. И в перерывах с умными личиками презентовать глянцевые проекты из серии «фантастика».

Больничка бедновата, грязновата, и пахнет в ней… фу! Ничего, скоро юных карьеристов всячески обласкают. Их ждут чистенькие, оснащённые спецбольницы.

Только для белых. Гоу, негры, гоу.

Схема обкатана: спецпайки для себя, Майами для детей, патриотические речёвки (дацзыбао) — для простолюдинов.

Эх, пенсионеры! Чего вам терять, кроме потёртых пенсионных книжек? Ведь вы сила! Воздели бы свои палки и трости, потрясли бы в воздухе старомодными крепкими зонтами, грубо штопанными хозяйственными сумками — да хорошенько прошлись по прилизанным головёнкам. Чтоб, задрав штаны, селигерцы бежали не на дармовые тусовки — а жизни нюхнуть.

Но очередь глухо, мёртво молчит.

* * *

Блин, блин, блин, ну вот опять! Ну почему у меня вечно, как у того Петровича?! Который, что ни возьмётся собирать: мясорубку там, или детскую коляску — вечно получается автомат Калашникова.

А я, о чём ни возьмусь писать: о «муже на час», о вредной кондукторше или о блохах — обязательно вылезет мерзейшее, богопротивное мурло политики?

От которой! Меня! Уже! Тошнит!!

 

Полынная горечь

Отделение психоневрологической клиники недавно вселилась в новое, ещё вкусно пахнущее масляной краской и мелом помещение.

В одной из палат лечились матери, потерявшие детей. Не специально их собрали, просто так получилось.

Была одна молодая женщина, по имени Светлана. У неё всё было более чем благополучно: она-то и считалась тяжелее всех. Но о Светлане позже.

* * *

…Порой, никуда не торопясь куда теперь торопиться? — Эля ехала в магазин. Бесцельно бродила по отделам весёленькой детской одежды.

Однажды её поразило: как же так, она тут разгуливает, а девочка-то проснулась, плачет, надрывается. Бабушка, наверно, извелась вся.

Иной раз такие ужасы приходят в голову — называется послеродовый психоз. У звериных матерей, например, в такие моменты темнеет разум. Они тревожатся, мечутся, давят и даже могут покинуть ещё не облизанное потомство.

Вот и Эля приняла за правду какие-то страшные мысли. Но мысли же, только мысли! И нужно торопиться, чтобы они не успели воплотиться в действительность.

Она бежала из всех сил, чтобы помешать им воплотиться, не опоздать. И всюду натыкалась на бестолковых, неуклюжих, мешавших ей людей, расталкивала их.

И одно в голове стучало: только не вернуться в проклятое настоящее… Страшным усилием воли не помнить…Сейчас, вот сейчас. Всё будет отлично, только не сметь помнить. Ничего не было.

Почти поверив, Эля весело кричала, проталкиваясь, втискиваясь в отходящий автобус:

— Товарищи, пропустите, у меня дома ребёнок некормленый!

Так — она иногда слышала — кричат женщины. И, как самую сладкую музыку, слышала в ответ беззлобную брань:

— Ишь, ребёнок у неё! У всех ребёнки, не у тебя одной.

Дома Эля который день мучила мать тем, что вдруг вбегала в дом запыхавшаяся, смеющаяся… Швыряла сумку в сторону, расстёгивала кофту с липкими молочными пятнышками на груди… Кидалась к коляске в углу, которую ещё не успели увезти в комиссионку… Но, увидев лицо и глаза матери, с рёвом выбегала из комнаты вон.

* * *

В женской консультации она однажды слышала, как врач стыдила беременную девочку лет шестнадцати, почти ребёнка:

— Ты убьёшь плод, пожалей его.

Оказывается, девчушка боялась испортить фигуру. И на последних месяцах беременности стягивала живот корсажной лентой, и с утра до вечера занималась сложнейшими гимнастическими упражнениями.

Девочка была одета в пошитое по журналу мод (раздел «для будущих мам») платьице. Она надменно посмотрела на пожилую врачиху и, не дослушав, пошла прочь отрепетированной походочкой манекенщицы.

Она старалась держаться как можно прямее, вызывающе и гордо поворачивая по сторонам глупенькую, красивую и злую головку, с обильно накрашенным и оттого выглядевшим нелепо и жутко в её положении лицом.

Впрочем, ещё требовался добрый десяток лет, чтобы она стала достойной материнства, доросла до него.

Девчушка не думала о живом комочке, вцепившемся в её плоть, отчаянно стремящемся выжить. Она думала совсем о другом: сможет ли она и сегодня оттянуться с подружками в душном заде дискотеки? Не затошнит ли её, как в прошлый раз, от большого количества сигарет и ерша (пиво с водкой)?

Или: возжелают ли её, еще более соблазнительную, пикантную с её пузиком, мальчики-жеребчики? Как ни странно, её молодому человеку нравилось спать с ней, беременной на последнем сроке.

Эля оглянулась вокруг. Всегда можно было понять: сама ли мать недосыпает ночами, вспоминая, что не завтракала — в четыре часа дня, а что не умывалась — в одиннадцать вечера.

В сэкономленную от нескончаемых стирок минутку она вымоет до блеска полы — чтобы ребёнок дышал чистым воздухом. Прокипятит ещё раз соски и пузырьки, отутюжит пелёнки.

А если всё и так блестит, она не утерпит: сядет и полюбуется на спящего малыша. Несуеверная, она сплюнет, чтобы не сглазить и, неверующая, трижды осенит себя крестом: «Господи, храни моё дитя!»

Она даже боится нанести крем на покрасневшие, потрескавшиеся руки: не дай Бог, впитается, через молоко передастся ребёнку и навредит!

Или наоборот: как вот с той юной незрелой мамочкой… Бросила ребёнка не глядя, как куклу, в красивую, всю в кружевах, коляску. Навороченная, какой никогда не было у Эли (и уже не будет): не коляска — а домик на колёсах.

Небось, усталая после весёлой ночи, спит в самой дальней от детской комнате. Её перевели туда от греха подальше, после того, как однажды с криком: «Придушу, надоел!» — она набросилась на пищавшего больного малыша.

Утром девочка, как советует женский журнал, до изнурения делает упражнения «плоский животик» и крутит обруч. Перед прогулкой долго, тщательно накладывает макияж.

Примеряет обновы, скрадывающие её слегка обвисший, потерявший упругость после родов живот — для неё это вселенская трагедия!

Но грудь ни в коем случае не должна потерять форму! Каждую ночь, втайне от домашних, она туго перевязывает её жёсткими эластичными бинтами.

И однажды за завтраком с плохо скрываемым торжеством объявляет, что у неё пропало молоко, и что малыша придётся переводить на смеси.

А над малышом в это время перетряслись-перессорились две моложавые бабки, два деда плюс бездетные дядя с тётей, не чающие души в двоюродном племяннике.

Для таких мамочек-девочек импортная коляска с её содержимым — не более чем аксессуар, крупная деталь в их туалете, как, допустим, сумка или зонтик.

Они плывут, не забывая красиво покачивать бёдрами и высоко держа шейку. Они тают от летящих вслед комплиментов:

— Такая молоденькая, хорошенькая — и уже с ребёнком. И не ходит растрёпой, следит за собой, молодец.

* * *

Наверно, румяное безмятежное счастье всегда тупо, толстокоже и недальновидно. Разве может быть счастлива мать? Вообще — мать? Вообще — счастлива: чтобы до конца, без остатка?

Вместе с малышом в ту же минуту родился сводящий с ума животный безотчётный страх. Частичка плоти отпочковалась от тебя и начала существовать отдельно в опасном мире.

В том мире, где господствуют две краски: красная и чёрная, цвета крови и грязи.

И бесследно исчезли, пропали тысячелетия, эпохи, вылеплявшие, высекавшие из зверя человека.

Мать — снова самка. Она тревожно мерцает, фосфоресцирует во тьме глазами, насторожённо прядает ушами. Караулит нору, тихо ворча, скаля клыки. Присела в прыжке навстречу смертельной опасности…

Готова вступить в неравную схватку с противником, чтобы потом лежать с потускневшими в смертной пелене глазами, с окровавленной, набитой шерстью поверженного врага пастью.

Рождение ребенка — это гибель, конец женщины: как женщины-личности, как женщины-любовницы. Она исчезла, её нет больше. Она вся ушла в дитя, растворилась в нём, слившись вскармливая его своим тёплым белым соком.

Ребёнок сосёт, тихо пальчиками перебирая её грудь, и смотрит в её глаза неотрывным, ничего не выражающим взглядом. Но в этом бессмысленном взгляде — всё Счастье и Мудрость, и Смысл Жизни. «Я — твой. Ты — моя». Чего ещё?

Рожая снова и снова, женщина неизбежно теряет свежесть и упругость тела. Когда-то она прельстила юностью и красотой мужчину, чтобы зачинать детей — функция закончена, чего ещё?

Женщина усыхает и покрывается сетью коричневых морщин, как кора старого дерева.

* * *

Ближе к зиме Эле, кажется, стало легче. Её светловолосой широколицей, с мягким носиком, выпуклым лобиком, жирной шейкой девочки уже не существовало. Остался маленький дырявый череп в истлевшем колпачке, хрупкий скелетик в гнилом одеяльце. Так, по крайней мере, Эля пыталась себе внушить.

Но когда ударили сорокаградусные морозы, когда промёрзшая земля зазвенела и загудела, как железо, и большие сильные, тепло одетые люди, спрятавшись в домах, жарко топили печи — каково было Элиной девочке: одинокой, маленькой, завернутой в беленькие летние, лёгкие тряпочки, зарытой глубоко в железную землю там, за городом, далеко в морозной мгле?

…Ночью перепуганный кладбищенский сторож позвонил в милицию. Какая-то растрёпанная, безумного вида женщина звенит лопатой, раскапывает, долбит могилу, не обращая внимания на мечущегося сторожа, не слушая его криков…

* * *

Эля сразу подружилась с соседкой по койке: молоденькой, с тихим, едва слышным голосом женщиной по имени Дина. Личико у неё было рыжим, как солнышко: по-девчоночьи, густо веснушчатым. И огненные волосы трепетали, как солнечный ореол. Дина была детдомовская.

На глазах этой солнечной девчонки, на расстоянии вытянутой руки, её четырёхлетний сынишка попал под грузовик. У Дины колесом были сплющены ступни, она прыгала на костылях.

Каждый вечер Дина, хромая и стуча костылями, спускалась в холл смотреть телевизор, агитируя идти с собой всю палату. Возвращаясь, подробно пересказывала содержание фильма, и даже самый глупый неинтересный фильм яростно защищала от критики.

Дина перевела со своего домашнего адреса на больничное отделение газеты и журналы — а их у неё было выписано на ползарплаты.

Раз в неделю скакала в библиотеку, через дорогу от клиники, и приносила битком набитый книгами рюкзачок. К ним в палату приходило всё отделение, просило почитать интересненькое или просто узнать программу передач на сегодня. И, сколько человек приходило — столько раз Дина простодушно радовалась, что сегодня вечером интересная программа.

Она прижилась здесь. Сёстры и няньки рассматривали Дину как безотказную помощницу. Дина сидела в постели на троне, воздвигнутом из стёганого одеяла, скрестивши худенькие девчоночьи изуродованные ноги.

То скатывала ватные шарики и бросала в стерилизатор, уже наполовину заполненный вылепленными ею пухлыми «снежками». То сворачивала какие-то совершенно необходимые треугольнички из бинтов, непонятного предназначения.

Или переписывала бумаги, или подшивала истории болезней. А то, обложившись фломастерами, писала заголовки в стенгазету своим округлым ровненьким, на загляденье, почерком. Всё остальное время она вязала.

Дина сразу приветливо сказала Эле:

— У меня как раз есть жёлтенькая, тёплого цвета пряжа. Ты смугляночка, тебе подойдёт такая кофточка. Я свяжу, ладно? — смущённо, как будто просила прощения.

И тут же пригласила попить чаю с вареньем.

— Моё любимое малиновое, девочки с работы принесли.

Помыв кружки, они, по больничному обычаю, пошли гулять по нескончаемому коридору, взявшись под руку.

«Ну, уж если в этой клинике держат таких нормальных, как эта Дина, то я точно отказываюсь что-либо понимать», — размышляла Эля.

В конце коридора у окна Дина вдруг остановилась и взяла её за локоть. Пристально, жадно глядела на неё, со странным выражением на лице, сразу ставшим странным и неприятным:

— Вот как ты думаешь. Васе моему ведь не было очень больно? Он тепло был закутан. Морозы стояли. Я помню, как его перед прогулкой в последний раз одевала.

Дина стала перечислять, загибая пальцы:

— Значит, так. Вначале маечка: от следов так и не отстиралась. Потом рубашечка байковая клетчатая. Пуловерчик с зайцем. Жилеточка двойной вязки, толстая. И мутоновая шубка — на распродаже брала. Потом штанишки стёганые…

Вот я всё и думаю: Васе не было очень больно, правда? Жилеточка, она уж очень толстая была, двойной вязки, — особенные надежды Дина почему-то возлагала на жилеточку.

— Господи, она ещё сомневается, — после молчания очень спокойно, грубовато даже ответила Эля (после удивлялась и хвалила себя за находчивость). Она поняла, что мучает и сводит с ума Дину:

— Ну, ты сама попробуй, защеми дверью голый палец — или толсто забинтованный.

Они тут же поэкспериментировали. Толсто замотали палец сначала носовым платком, а потом ещё подолом халата. Ведь Вася в шубке был — а это никакого сравнении, правда? Да он же ничегошеньки не почувствовал. Просто как уснул. И потом, не забывайте жилеточку двойной вязки…

Дина тихо просияла, и веснушки поблёкли на курносеньком разрумянившемся лице. Повернулась и медленно пошла по коридору, шепча что-то под нос и торжественно неся палец-Васю перед собой.

Спинка у неё была пряменькая, напряжённая, точно она несла и боялась расплескать невидимую посудинку с водой.

Но к ужину она забыла про эксперимент и задумчиво, сдвинув рыжие бровки, сказала:

— Правда, Васе не было очень больно? Он одет был в маечку… И т. д.

Ей ли было не понять Дину!

Как катились ей навстречу тысячи колясок, оглушительно стуча колёсиками по асфальту, ликующе слепя глаза мельканием солнечных спиц — так и навстречу Дине бежали и чинно шли четырехлетние бутузики в мутоновых шубках.

* * *

Самой лёгкой в палате считалась тридцатишестилетняя Лида «с депрессией».

Каждое утро она тихо плакала, обиженно отворачиваясь лицом к стене, жалобно сжималась под одеялом в комочек, не ходила на завтраки.

К вечеру преображалась, становилась совершенно другим человеком. Была общительна до назойливости, начинала вслух мечтать: ну, раз со мной уже происходило чудо, значит, и снова возможно… В сто первый раз принималась рассказывать, находя лицо, которое еще не слышало ее истории.

…Они с мужем жили шестнадцать лет, страстно хотели иметь ребёночка.

Разумеется, именно по этой причине судьба снова и снова обходила её. А «сюрпризы» преподносила легкомысленным девицам, ломающим голову над двумя вопросами: во-первых, кто из партнеров в пьяном виде мог допустить оплошность, и, во-вторых, как бы побыстрее вытравить завязь? А также «везло» почтенным матерям семейств, тут же равнодушно и привычно встающим в очередь на аборт.

Говорят, при зачатии образуется Душа — именно в этот момент мужчина и женщина ощущают острый миг неземного наслаждения. Оргазм — и есть рождение Души. Раздаривая душеньки людям, которым они даром не были нужны — что-то Господь Бог тут напортачил.

На десятый год замужества Лида забеременела. И были преждевременные роды. На следующий год её зашили — та же история. И так много раз подряд.

Потом — санатории, бабки-знахарки, экстрасенсы… И ужасная операция, после которой, по словам врачей, Лида осталась «практически бесплодной». О детдомовском приёмыше мужнина родня слышать не хотела. Заговорили всё громче — о разводе.

Её беременность в сорок три года врачи назвали чудом.

Едва впервые уловив толчочки милого крошечного существа, поселившегося в ней, Лида стала разговаривать с ним. Она придумывала для него всё новые имечки: зёрнышко, капелька, лапка моя…

В палате все женщины лежали на сохранении: по выражению нянек, «парили» деточек. Разговоры всё были о ползуночках, распашонках. Об укропных водичках, молочных смесях и импортных пустышках, от которых не портится прикус.

А ещё о том, как «залетели». Все, кроме целеустремленной Лиды — нечаянно.

Лида снисходительно улыбалась, тихонько поглаживала живот и прислушивалась к нему.

Они вместе с ребёночком гуляли в больничном парке, дышали кислородом. Потом похолодало, пошли дожди, и на улицу перестали выпускать.

Вечерами женщины из палаты уходили смотреть какой-то длиннющий сериал. А Лида надевала два тёплых халата, открывала балконную дверь и ложилась, закутывалась с головой в одеяло: «гуляла» с ребёночком.

Как-то утром на обходе врач удовлетворённо заметила:

— Молодцом, мамочка! Ещё месяцок — и мы вполне жизнеспособны.

А вечером произошло дикое, непоправимое. К ним в палату — не хватало коек — положили пожилую абортницу. Она запомнилась Лиде худыми, чёрными, как у цыганки, ногами.

Случилась обыкновенная бабья склока. Осатаневшая от больничного безделья вздорная абортница наорала на Лиду за то, что та открыла фрамугу — а ей только простыть не хватало — и захлопнула её.

Лида в последнее время задыхалась: им с малышом не хватало воздуха. Она упрямо, неуклюже, поддерживая живот, вскарабкалась на подоконник и снова дёрнула за шнурок.

Баба с руганью закрыла.

Лида вся покраснела, затряслась — и снова полезла и открыла. Тогда баба с петушиными ногами сказала что-то грязное, страшное о Лидином пузе и выб…, сидящем в ней.

Лида разрыдалась, бросилась на бабу с кулаками, они покатились по полу…

Их растащили, пристыдили. Баба, добившаяся своего, преспокойно принялась болтать с другими женщинами.

А Лида легла и уже не встала. Ночью у неё отошли воды. Ребёночка — мёртвенького, а может еще живого — перевернули в Лидином животе.

Пронзили его ножку крюком с грузиком: толстой зелёной бутылкой из-под шампанского, наполненной водой. Перекинули грузик через спинку кровати, распяли Лиду под капельницами — и начались самые мученические в её жизни двое суток.

Двое суток, подплывшая кровью и водами, она кричала почти непрерывно, с глазами, вылезшими из орбит. Тужилась и пучилась: сказались месяцы недвижимости.

И если у прочих рожениц минуты затишья между схватками были блаженны и сладки, то Лида в это время стонала от мысли: она рожала мёртвого малыша!

…Муки закончились. Не показав ей, торопливо унесли эмалированный таз со шлёпнувшимся туда окровавленным, растерзанным медицинскими крючьями комочком.

Лиде очень хотелось убить женщину-убийцу. Та, как ни в чём не бывало, слушала Лидино оханье. Расхаживала по палате, болтала с женщинами. И однажды, обернувшись, крикнула:

— Замолчишь ты или нет, надоела! Подумаешь, неженка.

Выйдя из больницы, Лида сказала мужу:

— Ты убьёшь эту гадину. Я знаю её адрес.

И всякий раз, подавая суп и котлеты, она садилась напротив. Подпирала лицо кулачками и говорила:

— Ты её убьёшь. Накинешь удавку. Нет, лучше столовым ножом — я наточила. Знаешь, пожалуй, нет. Лучше я буду её держать, а ты зальёшь ей в глотку кислоту.

Каждый вечер она придумывала новые способы казни, всё более жестокие.

И она «дожала» мужа. Однажды он поел, утёр ладонью усы, отодвинул тарелку и сказал:

— Идём сегодня.

Они надели плащи и долго шагали под осенним дождём, под раскачивающимися фонарями. Пришли к высокой железной глухой калитки. Именно за такой могла жить убийца их ребёнка.

Вышедшие два мужчины галантно взяли Лиду под руки.

— Вы тоже с нами? Ой, спасибо! Одни мы бы не справились. Вы всё приготовили? — уточнила Лида.

— Всё, всё приготовили, — пообещали санитары.

Так Лиду предал муж. Сама жизнь предала.

* * *

Никого в отделении родные не забывали. Писали записочки, звонили, в выходные приносили всякие вкусности. И к детдомовской Дине заходили сослуживцы и соседки по общежитию: разве можно было не любить эту женщину-ребенка?

Светлана считалась самой тяжёлой в палате. Это была красивая, крупная блондинка. К ней приходил муж-прибалт: кудрявый, рослый мужчина с двумя сыновьями-подростками, тоже рослыми, кудрявыми. Сидели в вестибюле, муж сжимал вялые руки жены в своих руках, будто хотел перелить в них свою силу.

После свидания они втроём спускались во дворик, но не уходили. Ещё подолгу стояли под окнами и глядели на подводимую санитаркой молчаливую Светлану: непричёсанную, с одутловатым лицом.

Ей приносили записки от него, Дина читала их Светлане. И как только он не называл её, какие слова не находил:

«Милый Светланчик… Дорогая Светуния… Светик-семицветик мой, Милый Светильничек… Светлячок во тьме… Дивный Светоч, чудное Светило…».

Но она равнодушно молчала и с повышенным интересом ковырялась в носу, разглядывала извлекаемое и поедала. Её давно не интересовали ни записки, ни муж, ни сыновья.

В воскресенье, в большой приёмный день, к клинике на легковых автомобилях подкатывала многочисленная Светланина родня: все такие же красивые, крупные, блондинистые. Увозили её к экстрасенсам, колдунам. Иногда, наоборот, привозили гастролирующих профессоров-мировых знаменитостей.

Светлану умывали, причёсывали, переодевали. Уводили в кабинет молодого лечащего врача. Там он, покрываясь пятнами и запинаясь, читал её толстенную медицинскую карту. Светлана сидела тут же, почёсываясь. Едва она тянулась к носу, её мягко останавливали.

Санитарка докладывала подслушанные в ординаторской разговоры. Дескать, Светлана стремительно «дегенерирует», и что «в её мозгу начались необратимые процессы».

— Что начались? — не понимала пенсионерка Таисия Андреевна.

— Рехнётся окончательно наша Светлана! — свистящим шёпотом разъясняла санитарка и, для наглядности, крутила пальцем у виска. — Тихо шифером шурша, едет крыша не спеша!

* * *

В отличие от других женщин в палате, Светлана никого из близких не теряла. Даже её старенькая прабабушка была жива. И вообще, вся её жизнь была цепью непрерывных счастливых, лучезарных событий.

Она была единственным обожаемым ребёнком в семье. Поступила в престижный институт, с отличием окончила его. Вышла замуж по пылкой взаимной любви, родила здоровых мальчиков-погодков.

Её муж был весельчак и озорник, и Светлана с мальчишками сто раз на дню помирали от смеха над его шутками и выходками.

Словом, судьба этой семьи точно сфокусировала, сконцентрировала в себе благополучие, отсчитанное на многие-многие другие семьи.

Светлана сама считалась человеком с необыкновенно лёгким характером. Всегда была хохотуньей, душой компании… И вдруг, на ровном месте, стала задумываться, «страннеть», по замечанию окружающих.

Толковала о каких-то Божьих весах, об отмерянном горе и счастье, с микроскопической точностью ровно отсчитанных на человеческий век. О каком-то неминуемом, ей одном известном возмездии, расплате за её слишком счастливую, безмятежную жизнь. В ответ над ней подтрунивали, посмеивались. Говорили, что она с жиру бесится, Бога гневит — и Светлана стала замыкаться в себе.

Оставаясь наедине с мужем, она страстно убеждала его:

— Пойми, так не бывает! Это не к добру, вот увидишь. Это закончится чем-то ужасным, обязательной расплатой, она вот-вот придёт.

* * *

Муж не понимал, о чём она. Как всегда, пытался перевести всё в шутку. Светлана плакала от бессилия, почти ненавидела его за непонятливость.

Жадно бегала она глазами в газетные и журнальные криминальные строчки. С болезненным интересом вычитывала сообщения об убийствах, авариях, стихийных бедствиях.

Находила очевидцев несчастий, холодея, расспрашивала, требуя самых мелких подробностей. И чем ужаснее были подробности, тем с большей жадностью, ужасом и вниманием она слушала.

…А годы шли, а расплата всё не наступала. Но Светлана-то знала: она всё ближе, куда торопиться? Она тщательно готовится, примеряет костюмы. Обдумывает маски и декорации предстоящего жуткого спектакля. Посмеиваясь тонкими губами, потирая ледяные руки над Светланиным нетерпением…

— Везде — вместе! Слышишь, только вместе: дети, ты и я! Умоляю, заклинаю тебя. Лучше сразу всем вместе — иначе я не выдержу, я сойду с ума, если с вами первыми… — твердила она по ночам недоумевающему мужу. Даже при его ангельском характере, он начинал раздражаться.

Одной-единственной спички, поднесённой к охапке высушенной до звона соломы, достаточно, чтобы та вспыхнула и мгновенно сгорела дотла. Так одного рокового совпадения, одной ничтожной случайности хватило, чтобы натянутая как струнка Светлана лопнула, сломалась.

Муж с мальчиками решили разочек нарушить договор. Задумали сделать маме сюрприз: пока она на работе, привезти к ужину свежей озёрной рыбы. Оставили на кухонном столе записку: будем в пять часов.

Светлана пришла с работы, прочитала записку. Улыбнулась, выронила её и тихо опустилась на стул — ждать. Она поняла: вот и пришло.

В пять часов «Нивы» не было. Не появилась она и в шесть, и в семь, и в восемь часов. Светлана всё сидела улыбаясь.

А по улице бежали люди и кричали, что на перекрёстке «Нива» разбилась всмятку, водителя с пассажирами вырезают автогеном.

Примчавшиеся через пять минут живые-невредимые, весёлые, успевшие за весенний день загореть, муж с мальчиками открыли дверь в кухню. Торопились рассказать, как спешили, но сломался мост, пришлось объезжать.

Светлана сидела на полу под распахнутым окном у батареи, вытянув оголённые белые ноги. Она сосредоточенно копалась указательным пальцем в носу, вытаскивала и задумчиво рассматривала его содержимое, прежде чем его съесть.

* * *

По вечерам в коридорах, в палатах, на лестницах зажигается мягкий жёлтый и зеленый электрический свет. Заведующий лично не раз ездил в облздрав, выхлопотал цветные абажуры. Сказал: цветотерапия, обстановка, приближённая к домашней.

Второй этаж пустеет. Обитательницы палат спускаются вниз, в холл смотреть телевизор.

Только их палата в полном составе осталась. Катерина Андреевна из деревни привезла сестре свежие огурцы, зелёный лук, розовое сало.

Нянька из кухни притащила оставшуюся от ужина завёрнутую в полотенце буханку хлеба. Дина достала из тумбочки своё нескончаемое малиновое варенье. Лида заварила индийский чай.

Сдвинули три тумбочки — и начался пир. Молчаливую Светлану накормили крошёными в чашку огурцами, напоили с ложечки, утёрли салфеткой залитый чаем и слюнями подбородок.

…А Эля отказалась. У неё сегодня слезливое настроение. Она лежит в постели, лицом к стене. Минутка за минуткой восстанавливает в памяти своё первое и последнее свидание с девочкой.

Не может справиться с подступающими к горлу рыданиями. Некстати приходит на ум, как муж, в очередной раз проснувшись на рассвете от её плача, раздражённо прикрикнул:

— Ну, хватит, сколько можно?!

«Пир» окончен.

Нянька с Таисией Прокофьевной потихоньку шепчутся, секретничают между собой.

Эля с Лидой убрали «стол», помыли посуду. Лида, низко наклонив голову, вяжет крючком салфетку.

А Дина по привычке забралась с ногами на койку, читает любовный роман. Как под копирку: о чудесной, предназначенной на небесах встрече, о кипящих неземных страстях, о невзгодах, которые предстоит преодолеть влюблённым. Всё заканчивается, на радость читательницам: венчание, свадьба, дети…

Таисия Андреевна с нянькой уважительно качают головами:

— Хорошая какая книжка, жизненная. И поплачешь, и порадуешься.

У Лиды с низко склонённого над вязаньем лица не сходит злобное, угрюмое выражение.

— Враньё всё. Сиропные сопли. Меня сейчас стошнит. «Ах, Вольдемар, я вся ваша!» — пищит она, ловко передразнивая главную героиню.

На выходные Лида отпрашивалась домой и пришла заплаканная. Муж не ночевал дома, пришёл утром, пахнет сладкими духами.

На рубашке Лида нашла два длинных золотистых волоса. Значит, блондинка. Хотя не все ли равно, кто? Лишь бы рожала, как кошка. Муж любит жену здоровую.

Волосы Лида сожгла с заклинаниями на свечке.

— В сущности, — жёлчно говорит Лида и раздражённо дёргает запутавшуюся нить, — в сущности, это ваше хвалёное материнство, которое называют светлым, самым возвышенным, святым и ещё каким-то там чувством… Так вот, если хотите, это самое скотское, низкое, грязное чувство. Оно превращает женщину в животное. Это когда самка, не раздумывая, перегрызёт горло десяти чужим детёнышам, чтобы жил её худосочный выпердыш. Вот вам ваше материнство! Материнство — свинство.

На Лиду дружно нападают, ругают, уговаривают… В конце концов, совместными усилиями заставляют её отказаться от страшных слов. Только Светлана безучастно смотрит в одну точку и грызёт ногти.

Разговор незаметно переходит в другое русло. Нянька — сначала вполголоса — потом, заметив, что ее внимательно слушают — повышает голос.

Победно оглядываясь, рассказывает о своей взрослой замужней дочери. Как она однажды прибегает, лица на ней нет:

— Мама, — плачет, — мамочка родная, помоги, научи, что делать.

— Да что такое?

Оказывается, зятёк уходить собрался — и к кому?! К дочериной подружке Верке.

— Что, — говорю, — у них уже всё было?

— Нет, Верка условие поставила: только через штамп. До ЗАГСа — ни-ни.

Верка — бабёнка шальная, разведённая, никчёмная. Грязнуля и лахудра, каких свет не видывал: бельё в ванной замочит — по неделям киснет. В шифоньере носки вперемежку с лифчиками и простынями валяются. Вместо того, чтобы полы помыть — мусор заметёт в угол и метлой прикроет.

А мне ж жалко: свое дитя глупое, своя кровь. Беру дорогого зятька под белы рученьки и веду его прямо к той Верке. Она же его еще не ждёт, раньше девяти свиданки не назначает. Звоню.

— Хто тама? — пищит.

— Да это я, такая-то. За солью.

— Вы одни? — спрашивает.

— Одна, с кем же ещё!

Зятёк-поганец чувствует неладное, возится, руку хочет вырвать, а я крепко держу.

Верка дверь открывает:

— Да ой, мамочки! — так и присела.

На ней французского парика нету, волосёнки свои сальные, жиденькие висят. Штукатурку ещё не успела в три слоя наложить. Синтепоновые вкладыши пятого размера на стуле холмиками лежат.

Халат на ней трехмесячной немытости, вместо трёх пуговиц — три булавки. Из-под халата ночнушка мятая торчит. А на босых ногах — во-от такие желтые нестриженые когти, по полу стучат, царапают.

Зятёк по своей любушке снизу доверху — потом сверху донизу глазами проехал. Вот эти желтые когти его и доконали.

Сверкнул на меня глазами:

— Этого, — говорит, — мамаша, я вам ни в жизнь не прощу.

Вырвал руку — и клубочком по лестнице скатился. Ничего, живут с дочкой, как два голубка.

— А как же соль, про соль забыли?

— И соли, и перцу я Верке по полной всыпала…

Некоторое время все молчат. Санитарка вздыхает и слегка невпопад вставляет:

— Шалав от негулящей можно с первого взгляда отличить.

— Это как? — фыркают и переглядываются Дина и Лида.

— А вот сымет она платье — и если на ней шёлковое да кружевное, гипюровое да прозрачное, скользкое да надушенное — вот она самая и есть гулящая. Коли муж не дурак, сам поймет, что к чему. Перед мужем ей, что ли, в эдакую капроновую пену обряжаться, деньги тратить на скользкие-то то тряпки?

— Фу, какие глупости, — удивляется и краснеет Лида. Вся палата знает, что её слабость — красивое нижнее белье. — Вот я, например, к импортным гарнитурам неравнодушна, а ведь ни разу… Ну, правда, было раз в Ессентуках на водах. Пробовала, но с самой благой целью: вдруг не от мужа забеременею… И в Белокурихе однажды…

Все смеются.

— На воре шапка горит! — незлобиво кричит нянька.

* * *

… А Эля отворачивается, чтобы не портить другим хорошее настроение: оно такой редкий гость здесь.

Закрыв глаза, слушает, как тихонько ноет, болит её бедное сердце. И представляется, как, вырванное со всеми отростками, с кровью, оно лежит на её распростёртой ладони. Оно сокращается, сжимается, оно болит от тоски по девочке.

Она наклоняется и нежно целует этот судорожно сжимающийся измученный, изболевшийся, кровоточащий комок. Гладит, тихонько дует на него — и уговаривает потерпеть, убаюкивает, как ребёнка. И сердце, кажется, потихоньку замирает, успокаивается…

— Айда к нам, не держи на сердце. Расскажешь — полегчает, — зовёт Таисия Андреевна.

* * *

Лежавшая у окна женщина по имени Таисия Андреевна, мучилась от сильных головных болей.

Через каждое слово охала, раскачивалась, обхватив голову со спутанными чёрными, с проседью, волосами.

Когда совсем становилось невмоготу, сползала с койки, выбиралась на четвереньках в коридор и, мыча, водила косматой головой по стене. Сёстры привычно и спокойно обегали её, иногда иронически замечая:

— Васильевой обязательно зрители для представления нужны?

Боли, от которых она страдала, назывались не существующими, фантомными — и лекарств от них не было.

Часто среди ночи Таисия Андреевна, пошатываясь, добиралась до выключателя. Будила Элю с Диной:

— Девчата, совсем плохо. Сейчас помру. Полотенчиком…

«Девчата»: сонные, в мятых рубашках, почёсывая головы, не сразу поднимались.

Под краном ледяной водой мочилось длинное вафельное, в чёрных печатях, полотенце (махровое не годилось — мягко). Привычно загибая матрас, вскарабкивались с ногами на койку Таисии Андреевны. Топтались, проваливались в растянутых пружинах до пола, становились напротив друг друга.

Обматывали полотенце вокруг её головы и начинали скручивать, как бельё при выжимании. Затем каждая, пошире для равновесия установив ноги, тянули концы полотенца на себя.

Они обе тяжело дышали, лица наливались кровью, и ладони горели, как от огня. Но Таисия Андреевна с искажённым лицом, залитым водой, зло кричала:

— Сильней, так вашу! Не руки, а сучкИ! Из ж… что ли, растут?!

Эля с Диной незаметно сами входили в азарт. И чем больше багровели и искажались от усилий их пыхтящие и сопящие лица — тем блаженнее, мягче, расслабленнее становилось лицо Таисии Андреевны.

Наконец, к чему-то прислушавшись, она испуганно давала команду:

— О?! О-о! Стоп. То, что надо! Вяжи узлом туже, укручивай, девчатки! Да так, чтоб не ослабло!

Хотя, по их мнению, у нормального человека череп давно должен был расколоться и лопнуть по шву, как орех. Таисия Андреевна блаженно стонала.

Сын и внук были у Таисии Андреевны. Одного убили в Афганистане, другого — в Чечне. И после этого начались эти головные боли.

* * *

Всего пятнадцать минут ей нужно, чтобы попасть из Царства мёртвых в Царство живых. Медленно спуститься с холма, не спеша перейти мостик, взойти на другой холм с раскинувшимся селом.

А куда торопиться?

Здесь пылили редкие машины, кудряво поднимались дымки над избами, скрипели колодезные брёвна. Возились в огородах женщины, приветливо и уважительно приветствуя её из-за изгородей.

Здоровались непоседливые ребятишки, торопясь в школу.

А там, за спиной — вечный покой и тишина.

…Таисия Андреевна работала на ферме и выглядела, как классическая доярка, какими их показывают в кино: плотно сбитая, с простым круглым лицом, с «химическими» кудельками, выглядывающими из-под косынки. Старшая, Катерина Андреевна, преподавала в восьмилетней школе историю.

Она относилась к учительницам старого поколения, для которых вся жизнь заключается в работе. Они ходят в строгих пиджаках с прямыми подкладными плечиками и в подсинённых блузах, с галстуком в горох. А драгоценные серебряные волосы укладывают в высокие валики, напоминающие причёски тридцатых годов.

У таких учительниц на уроках держится мёртвая тишина. Односельчане величают их смолоду по имени-отчеству. Иногда снаряжают делегацию и просят писать письма в область: добиться торжества попранной справедливости.

У Таисии Андреевны Серёжка был поздний и единственный ребёнок. Ездила однажды в город на совещание животноводов, остановилась в гостинице. Ровно через девять месяцев родила крепенького мальчишку, назвали Сергей.

И никаких страстей-мордастей, венчальных звонов и «Ах, Вольдемар, а вся ваша!».

Сёстры любили Серёжку без памяти, но скрывали это из педагогических соображений, и он воспитывался в большой строгости. Когда ему исполнилось восемнадцать лет — это был сильный, работящий, добрый и молчаливый парень.

* * *

Как они противилась, когда Серёжка заявил: хочу быть военным. Но, упрямец в неведомого папашу, настоял на своём. Подал документы в военное училище.

Шло лето 1972 года, небывало знойное, душное. По всей стране горели торфяные болота. Горькие дымы стлались вдоль железнодорожного полотна.

Учился — как и всё, что он делал — отлично. Женился на городской девчонке. В 24 года вступил в Коммунистическую партию.

Потом телевидение, газеты загудели: Советский Союз ввёл войска в Афганистан.

Сергей с друзьями летели на юг: пройти в Ташкенте трёхмесячную спецподготовку. Но самолёт пересёк границу и приземлился у Кабула.

«Кабул находится на высоте двух километров в котловане между гор, и топят здесь жарко, — пошутил он в первом письме. — Провожаем моего заменщика в аэропорт. Он сегодня самый счастливый человек».

Вот только в одной фразе и позволил проскользнуть непрошеным тоскливым ноткам по жене молодой и новорождённому сынишке Костику. По отчему дому и матери с тёткой.

«В Джелалабаде пальмы, пыльные как у нас тополя… На улицах, как у нас собаки, по-деревенски бегают обезьяны… Подъём в пять часов».

«Построили себе баню из камней. Каждый раз, как иду мыться, вспоминаю нашу, утонувшую в сугробах, с берёзовым веничком».

Почти письма с южного курорта — если бы скупо, отрывисто не промелькивало:

«Завтра идём в рейд…»

«Сопровождаю колонну…»

«Допишу позже, вызывают…».

У Таисии Андреевны в тумбочке хранилась тонкая пачка из восьми писем. С закрытыми глазами, наизусть читала с любого места:

«В первый же день — боевое крещение: несколько суток удерживали мост через реку. Получили приказ: окружить и уничтожить вражескую группу. Паёк выдан на трое суток — а преследовали душманов 17 дней и ночей».

— Курорт… — вздыхали Лида и Эля с Диной.

* * *

Письма, полные тоски и нежности, летели из адова пекла в занесённую снегами деревушку.

Маме и тётке он велел следить за своим здоровьем. Жену Танюшку — не грустить. Просил, чтобы Костика научили азбуке. Тогда он будет писать ему отдельные письма крупными печатными буквами.

Через год Сергей, двадцативосьмилетний капитан, приехал в отпуск. В белокурых волосах поблёскивала седина.

Рассказывал, как трудно живут афганские крестьяне: в некоторых кишлаках не видели электрических лампочек! Дрова таскают на спине.

Продают поленья на вес, тщательно взвешивая. Один килограмм стоит 70 афганей.

* * *

В Советском Союзе афганской войны не существовало. Он не имел права ничего говорить.

Поздно ночью пьяненькие гости, односельчане, обнимая Серёгу, хлопая по спине («Мужик! Защитник!») — шумно удалились. Сёстры остались с ним наедине. Катерина Андреевна строго задала вопрос — она его давно мысленно готовила:

— Я историк, Серёжа. Это нужно знать не только мне. Партией и Лениным клянусь — никому.

Никогда до Афгана капли в рот не берущий, он попросил налить водки. Усмехнулся, отодвинул до краёв налитую рюмку: «Что ты, мама? Давай стакан».

* * *

Дерева в гористой местности нет — даже навес не из чего соорудить. Хранили ящики с боеприпасами штабелями, под открытым небом. Часовые их охраняли.

Однажды ночью солдатик заметил недалеко от ящиков движение. Окликнул — тишина. После двух предупредительных выстрелов в воздух открыл огонь на поражение. Утром нашли убитого в упор четырнадцатилетний афганский мальчик.

А на соседней базе такого мальчугана пустили без пароля — всё ружейное хранилище взлетело в воздух.

Утром из деревни, где жил мальчик, прибыли его родственники. Дело ограничилось выдачей нескольких мешков сахара и крупы.

Некоторые новобранцы гибли по глупости. Уходили в самоволку, чтобы накупить в лавчонке восточных сладостей, в пяти минутах ходьбы от КПП. Дети же! И исчезали. Насовсем.

Либо находили их подброшенными, с распоротыми животами, с забитыми в рот собственными кишками и гениталиями. «Жри, русский собак!»

…На разведку в кишлак были посланы три бойца. В назначенное время не вернулись. С белым флагом на переговоры пошла вторая группа. Смугло-грязные «духи», дружелюбно смеясь, пообещали:

— Завтра вернутся ваши разведчики. Красивые, как цветы. Тюльпаны. Видели, у нас весной цветут? Ай, красиво цветут!

Назавтра рота вошла в кишлак. На площади висели подвешенные за руки к перекладине три тела. Тела?!

Парням выкололи глаза и вырвали с корнем язык. Надрезали кожу и заживо содрали, завязав лохматые «лепестки» кровавым узлом поверх голов.

На другой день сослуживец ему сказал:

— Серый, да ты у нас засеребрился.

* * *

Афганской войны в Советском Союзе не существовало. Родина ударно трудилась, пополняла закрома, строила БАМ. Пела «Миллион алых роз», танцевала входящий в моду брейк, теснилась в очередях за дефицитными «стенками», сапогами, шпротами…

…— Страшно, Серёженька? — спрашивали Таисия Андреевна.

— Нет, мама, не страшно. — Подумав, уточнил: — В бою не страшно.

Ранней весной он ещё приезжал на трое суток. Его переводили на самые передовые позиции.

— Потом до меня дошло… — раздумчиво покачивается на кровати Таисия Андреевна и зябко кутается в кофту, хотя в палате жарко. — Дошло, говорю, до меня. Серёже, как смертнику, дали возможность проститься с нами, родными.

Он сопровождал восемь «чёрных тюльпанов». В городе Салават родственники убитого башкира пытались вскрыть гроб. Мать, как раскосматившаяся медведица, впилась Сергею в лицо ногтями:

— Сам-то небось живой! За спинами наших детей прячешься, офицер!

…— Сейчас, бывает, выну из шкафа его афганскую панаму… Она выгорела, белая, всё ещё солёная от пота… От слёз ли моих? Уткнусь, понюхаю… Всё ещё пахнет им…

* * *

Росистым августовским утром Таисия Андреевна вышла из дому. Зрели в парниках огурцы, наливались бордовым соком помидоры. Земля по-матерински хлопотливо торопилась вскормить всё жадно и молодо произрастающее на ней.

На изгороди по всему периметру огорода, будто старухи, закутанные в серые шали, на каждом столбике сидели нахохленные крупные вороны. Никогда она их не видела столько. Обычно шумливые, они загадочно молчали и поглядывали на неё блестящими бусинками глаз.

— Кыш, окаянные!

Домой вернулась, задохнувшись, держась за сердце. Объяснила невестке Танюшке:

— Ворон гоняла. Да что за напасть, откуда столько?!

Было 5 августа 1984 года. В это время на далёкой чужой и жаркой земле погиб Серёжка. Их было четверо, люк заело — все испеклись в горящем танке.

…Когда пришло страшное известие, старый родительский дом притих, точно умер. В нём жили только три женщины и маленький ребёнок. И оттого дом казался ещё более беззащитным, просевшим от обрушенного на него громадного, непереносимого горя.

Пёс Тузко завыл, опустив морду книзу, что означало покойника. Таисия Андреевна заругалась и прогнала его, но он залез под крыльцо и продолжал выть оттуда.

Тузка в дом принёс Серёжка. Это была весёлая, глупая, толстая, жёлтая дворняжка — и выла она второй раз в жизни.

В первый раз — это было три года назад — задрав морду кверху к небу: и дураку было ясно, что — к пожару.

Весь день парило, а к вечеру над деревней разразилась «сухая» гроза. На деревьях, по картофельным грядкам, по электрическим проводам скакали и рассыпались холодными бело-синими искрами круглые шары молний.

Таисия Андреевна, повязав голову платочком, сидела у окна, смотрела на грозу. И вдруг увидела, что из соседской баньки клубами валит дым.

Ещё подумала:

— Вот дурные, нашли время баню топить.

Но густой чёрный дым начал окрашиваться снизу в зловещие багровые тона. Вбежал за вёдрами голый по пояс Серёжка и возбуждённо закричал:

— Мам, соседская стайка горит, на нашу перекинулась, мужики тушат. Не бойся, поросёнка не убило, оглушило только!

…Прогнав воющего Тузка из-под крыльца, Таисия Андреевна на враз ослабевших ногах пошла в дом. Катерина Андреевна проверяла тетради.

Робко сказала о своих подозрениях сестре, которую уважала и побаивалась. Но Катерина Андреевна рассердилась и даже, походя, сильно дернула её за волосы: чтобы не болтала, чего не следует, не накаркала беды.

* * *

Через неделю к дому подъехал военкоматовский грузовичок: привёз «груз-200». Узкий цинковый, спаянный, трехслойный ящик. В нём были два стеклянных окошечка: на уровне лица, которое было небрежно замазано белой краской, и скрещённых на животе рук.

Женские воспалённые губы зацеловывали холодный металл, и он туманился от их дыхания.

Таисию Андреевну подвели: она взглянула в окошечки и побелела. Глаза у нее остановились, потускнели и вдруг в одно мгновение глубоко запали. Челюсть старчески отвисла и затряслась, лицо осунулось. Этому причиной было то, что она увидела в замазанном окошечке.

Катерина Андреевна, наоборот, вела себя как буйная помешанная: она рыдала, билась встрёпанной головой о скамейку, вырывалась из рук, с трудом удерживающих её сильное крупное тело.

Ящик переложили в деревянную домовину. Жена Танюшка сидела на полу и оглаживала её ладонями.

Утром из войсковой части приехал оркестр. Гроб тихо вынесли из избы, где Серёжка родился, вырос и ночевал сегодня в последний раз. Здесь, с наступлением темноты, задёрнулись занавески, зажглись свечи. На их зыбком, колеблющемся фоне на всю ночь раскачивались женские сгорбленные тени.

Серёжку тихо подняли в кузов с опущенными бортами. Тихо опустили на темно-зеленые пихтовые лапы, обрамлённые нарядными, пышными, как пена, бело-розовыми венками.

Рядом уместились две сестры, двадцатитрёхлетняя вдова и студент, Серёжкин друг.

* * *

Таисия Андреевна, до сих пор не проронившая слезинки, не вымолвившая до сих пор слова, замерла у песчаной ямы.

Только молча возила и перебирала ногами по земле. Туфли спали с босых ног. Пальцы сжимались и разжимались, мучительно дрожали, скребли ногтями землю, между пальцев сыпался в могилу песок…

Костик (он так и не понял, что хоронят отца) подбежал и, лепеча: «Баба, баба!» — пытался безуспешно надеть бабушке туфли. Тогда он оглянулся и растерянно продекламировал:

Косой, косой, Не ходи босой. А ходи обутый, Лапочки закутай!

Но никто из слушателей его не похвалили, только горше заплакали.

Светило ласковое августовское солнышко. Кладбищенские берёзки усиленно шевелили тоненькими, начинающими желтеть пластинками листьев.

Стеклянные паутинки летели и цеплялись за обнажённые головы неподвижно стоящих людей. Прозвучали оглушительные выстрелы, спугнув кладбищенских галок.

Вот и всё.

…Танюшка недолго вдовствовала. Вышла замуж, уехала в большой город, родила двойню. Кто бы её за это попрекнул?!

А сёстры перед отъездом упали перед ней на колени, умолили оставить им внука.

— Не бросай нас совсем одних, пропадём мы! У тебя новая жизнь, а Костик нам теперь, как Серёжа.

* * *

И снится ей один и тот же сон.

Будто среди ночи раздаётся громкий стук в дверь. Таисия Андреевна подходит, затаив дыхание: торжественная, готовая к чему-то, уже одетая в нарядный белый плащ.

Открывает — стоит внук Костик с другом. Высокие, под потолок, красивые, оба с рюкзаками.

В отпуск, на побывку?! Жадно, жадно тянет она руки обнять внука… А порог перешагнуть не может — и медленно сползает по стене на пол. И слышит над собой голоса.

Друг спрашивает:

— Костян, чего это твоя фотография на столе в чёрной ленте?

Внук молчит.

— А с бабушкой твоей что такое? — не унимается друг.

И снова внук молчит. А потом говорит:

— А с бабушкой сейчас всегда так будет.

Проснулась, бросилась к двери — никого.

…На провожанках в армию собрались, в основном, его друзья — спортсмены. Не курили, водки ни капли — только сок, компот, чай. Танюшка лежала на операции, не смогла приехать к сыну — только телеграмму послала.

Когда Костю в вагон хотели внести на руках, кто-то крикнул:

— Вы что?! Только чтобы сам! Своими ногами войдет — своими ногами выйдет.

* * *

Таисия Андреевна показывала нам фотографию внука. Строгое, мужественное — и одновременно милое, нежное, тонкое лицо. Таких отбирают на роль офицеров-аристократов в военные фильмы.

— Он первые полгода в «учебке» служил. Получил звание сержанта. Потом приходит письмо, обратный адрес: «Москва-400».

Пока конверт вскрывала, голову ломала: неужели в Подмосковье внучок служит? А как вскрыла: «Привет из Грозного».

Всё лето шли хорошие, успокаивающие письма.

Описывал, в каком сказочном месте остановились. Вверху в яркое синее небо упирается хребет, снег на нём сверкает, как куски сахара рафинада. А внизу буйное, душное разноцветье. Санаторий, а не война. Что-то до боли напомнило Таисии Андреевне…

Последнее письмо написал шестого августа. О том, что бой предстоит — ни полсловечка. И всё — письма как отрезало.

А в новостях только слышно, как ножом по сердцу: «205-я бригада… 205-я бригада…»

Внук служил в этой бригаде, сопровождал в БТР командиров.

— Мы с сестрой новости смотрим, ни словом не перекинемся. Единственный раз только спросила: «Как думаешь, он живой?!» — «Конечно». Я молчу, а про себя воем взвыла: «Ой, нет, не живой наш Костик».

В сентябре вызвали нас в Ростов на опознание. Пока ехали, небо до горизонта затянуло низкими тучами. Всё время шёл дождь, мутные струи омывали вагонное стекло. Внучок, внучок, не мы одни — небо и земля о тебе лили слезы.

В Ростове рефрижераторы, как мороженым мясом, были забиты телами. Тех, кто не поместился — растаскали по палаткам. Смрад, рощеники ползают, кому-то крысы полноги отгрызли.

Таисия Андреевна и Танюшка пытались опознать родное тело среди прочих:

— Они же там все похожие, как братья.

Обе будто закаменели, только внутри сотрясала непрерывная крупная дрожь. Уехали ни с чем.

Во вторую поездку было эксгумировано тело, похожее на сыновнее. Начало разлагаться, голова оторвана: родинки за ушком уже не найти.

— У него ещё шрамик на пяточке был, — одеревеневшими губами шепнула Таисия Андреевна экспертам. — Маленьким был, на иголку наступил. Иголка пошла гулять, резать пришлось всю стопу.

Действительно, следы хирургического ножа нашлись изнутри пятки. Само тело сохранило в себе последнюю зацепку, чтобы родные могли найти сына и внука…

* * *

…«Броня-10» — так назывался БТР, им командовал Костя. Бронетранспортёр прикрывал штабную машину, которая пробивалась к Дому правительства. БТР и стал жертвенным костром, братской могилой.

Таисия Андреевна вытащила из тумбочки коробку. Из коробки — полиэтиленовый пакет со свёртком. Развернула свёрток — там военная газета тех лет. В ней последние позывные с боевой машины: как Костин зов с того света.

Дина читает:

«12 августа, 15.16. „Здание мэрии не трогать“.

15.19. „Ранили нашего Весёлого“.

16.20. „На этой улице у духов опорный пункт. Одним снарядом скорректируем“.

16.33. „Против нас Басаев и его группа с латышским ТВ и латышскими снайперами“.

16.41. „Пришлите патронов, почему молчит артиллерия?“

16.59. „Дела такие, заказывайте музыку“.

17.22. „Духи предлагают сдаться“.

17.33. „Дела совсем плохие. Просим огня“.

17.37. „Огня. Огня. Ждём ещё 10 минут и отключаемся“.

17.39…

17.42…

17.46…

17.47…»

Мы все плачем и не вытираем слёз.

— Говорят, наши военные начальники тогда заранее сговаривались с чеченцами, как наших детей сдавать. Сливали координаты об их передвижениях. Сейчас те нелюди в больших чинах в Москве сидят, — с ненавистью сообщает всеведущая Лида. — Новые войнушки затевают, мало крови напились. Трупоеды, падальщики.

— А мой внучок в земле гниёт, — тускло говорит Таисия Андреевна. Она сворачивает и прячет драгоценную хрупкую газетку. — А мой внучок в земле гниёт…

* * *

Родные увезли Светлану в Москву, обвинив молодого, идущего пятнами заведующего в неправильном диагнозе, неправильном лечении и во всех смертных грехах.

Чего греха таить. Когда увезли Светлану, все потихоньку с облегчением вздохнули. В последнее время она ходила под себя. Приходилось постоянно прыскать освежителями, но в палате, несмотря на настежь распахнутые окна, всегда стоял спёртый воздух.

На её место поступила новенькая: женщина лет сорока, из деревни, неразговорчива, поджимающая тонкие губы. Чёрный в мелкую точечку — будто с кисти мелом брызнули — платочек она повязывала низко, четырёхугольничком по лбу.

Санитарки разбежались в летние отпуска. Шустрая новенькая нелегально, на подставное лицо, оформилась на полторы ставки мыть в отделении самые грязные участки: лестницы, вестибюль, туалеты.

В больнице очень быстро разузнают всё друг о дружке. Но новенькая всё «не раскрывалась». Это почему-то очень задевало Таисию Андреевну.

Она в последнее время пошла на поправку, головные боли — на убыль.

Молодому заведующему отделением было приятно видеть её. Он то заходил в палату со студентами, пятнистый от волнениям, то вызывал в ординаторскую, чтобы похвастаться перед коллегами. Добродушная Таисия Андреевна махала округлой рукой:

— А и на здоровье! Мне не жалко.

Однажды хорошенько экипировалась: с бутылкой кагора в одном кармане и банкой маринованных огурчиков в другом — отправилась к дежурившей нынче в ночь знакомой няньке.

Вернулась мрачнее тучи. Лиду, Дину и Элю, забравшихся с ногами на её койку, шёпотом разговаривающих, разогнала по своим углам. Укладываясь спать, громко пообещала:

— Все равно убью суку. Помяните мое слово — убью.

И рассказала то, что услышала от няньки, перемежая речь тяжелыми, по-мужски, ругательствами.

Эта женщина, новенькая, чтобы сына не забрали в армию, отрубила ему пальцы.

Боялась, что попадёт в Среднюю Азию или ещё куда подальше. Что изувечат «деды». Что заморозят на плацу, заболеет пневмонией… Да много чего боялась. А паренёк ничего не подозревал: на проводы затеяли лепить пельмени, созвали всю деревню.

Мать позвала его в дровяник помочь. Подержать на чурбане, на котором всегда рубили мясо, мёрзлый свиной окорок. И — отрубила: с оттяжкой, наискось. На правой руке указательный — полностью, два суставчика на среднем, и ещё прихватила ноготь безымянного пальца.

На суде адвокат доказал, что сын не был в сговоре с матерью. Он проклял её и уехал на Север — стыдно было перед деревенскими. К нему сразу приклеились клички: «самострел», «дезертир», и даже почему-то «фашистский выкормыш».

А мать, то ли действительно помутилась рассудком от горя, то ли просто избегала судебного приговора — скрывалась в стенах больницы, благо, кто-то из медперсонала был ее роднёй.

* * *

…Как всегда, убравшись с мытьём полов, в тёмную палату скользнула новенькая. Она пахла горячей влажной рогожей, хлоркой. Бесшумно пробралась к койке, бесшумно улеглась.

Посреди ночи все вскочили, напуганные вскрикиваниями, хрипом и вознёй, раздающимися с койки новенькой.

Буграми вздымалось одеяло, мелькали голые руки, ноги. Прибежавшая встрёпанная, сонная сестра включила свет — от яркой электрической лампочки все на секунду зажмурились.

Сорвала одеяло — и открылась картина: Таисия Андреевна, оседлав свою тщедушную жертву, давила её шею своими большими пухлыми руками. А та уже и глаза закатила.

Наутро новенькая бесследно исчезла из больницы. Таисия Андреевна, хозяйски, воинственно расхаживая в палате, хвасталась:

— Я б и придушила суку, и никто бы мне ничего за это не сделал. Жалко, Зойка (медсестра) помешала.

Так победно она ходила весь день.

…А ночью ревела под одеялом, хлюпая носом, задыхаясь, сморкаясь:

— Господи, а я-то чего не решилась?! Было же такое в голове, было. Остался бы внучичек живой. Ради чего, ради кого?! Ладно бы с фашистами, а так… Псам под хвост ваши молодые жизни! Прости, сынок, прости, внучек — кровинки мои. Не догадалась бабка. Гниют ваши косточки, — а я вот живая хожу, небо копчу…

 

Женя-Женечка и Артюша

Хлопотно одинокой женщине иметь свой дом, без мужской руки — пусть и маленький, деревянный.

А Женя привыкла, справлялась. Недавно провела газ и воду, накопив с куцей учительской зарплаты. Была несмышлёнышем в электрике — теперь сама заправски устраняла мелкие неполадки.

И так, чего ни коснись — во всё, до мелочей приходилось входить самой. Дом ей достался от родителей. Могла бы обменять на благоустроенную квартиру, но уже не представляла жизни в многоквартирном улье-муравейнике.

Иногда коллеги, такие же безмужние женщины в годах, зазывали Женечку к себе отметить Новый Год, 8 марта, или просто на девичник по случаю Дня учителя.

Строители и работники торговли, например, в свой профессиональный праздник пьют водку, ходят по городу и будят его воплями: «Виновата ли я, виновата ли я» или «Напилася я пьяна».

Учителя пьют красное вино. А если и выйдут на улицу, то негромко, стеснительно и весьма музыкально напевают романсы. «Белой акации гроздья душистые…» или «Лунной тропою…»

Посидев для приличия, Женечка отпрашивалась домой. Душно, тревожно, тесно. Она обмахивалась салфеткой, задыхалась.

Снизу, сверху, справа, слева — люди. Со своими задувающими в вентиляцию запахами, с голосами, пробивающимися сквозь бумажные стены, с семейными любовями и дрязгами… Живёшь, как спеленатый в кокон из чужих человеческих аур.

— Пойду, девчата, — вставала она из застолья. — Дом не велик, а спать не велит. Скотинку пора кормить.

А из скотинки — кошка Сонька. Хотя сколько раз соседи предлагали: то кроликов для развода, то кур. Милое дело: яйца летом, мясо зимой. Хватит травиться этими магазинными мутантами, этими мертвенно распухшими от воды и гормонов куриными Гулливерами.

А из отборного пуха можно мастерить на продажу стёганые нежнейшие одеяла и матрасики. Справить себе куртку, шапку, да хоть тапочки… Как так: жить в своём доме и живности не иметь?

Соседи, кстати, у неё хорошие. Ещё мама говорила: «С роднёй можно ссориться, с соседом — самое худое дело».

Слева от Женечки избу купило большое южное семейство. Непривычно, не местно крикливое, безалаберное, заполошное — но доброе, без камня за пазухой.

Когда пришли знакомиться, принесли в подарок под мышкой красавца, огненного петуха и пару кролей-великанов. Петух тут же выпорхнул из-под мышки и перелетел обратно через забор, к своим жёнушкам.

Женя поблагодарила и отказалась от кроликов. Как представила, что их, доверчивых, беспомощных, с колотящимися сердечками — придётся бить обухом по тёплому кудрявому лобику… Нет, нет, нет!!

Огород — другое дело. Крошечный кусочек земли она обсадила кустами крупной смородины — обожала смородинное варенье, кисло-сладкий морс после бани.

Баня у неё была жаркая, лёгкая. Устанет на работе или озябнет, или женская тоска обуяет — нырк в разогретое, душистое, орошённое пихтовым маслом нутро. Если и есть маленький рай на земле — то вот он, в твоей личной баньке. Любила париться до изнеможения — это в маму.

* * *

В последний раз топила неделю назад, невыносимо хотелось отогреться телом и душой. Окоченели руки и ноги, оцепенело сердце. Только что всем посёлком помогали искать пропавшего соседского четырёхлетнего мальчика.

Ходили, кричали: «Артюшик! Артюша!». Мальчика звали Артёмка. Почти сирота: мама и папа уехали, воспитывали бабушка с дедушкой, дядя и тётя. Южане своих в детдома не сдают.

Тихую деревянную улочку освещало тревожное мелькание красно-синих огней. МЧС-ники, охотники с собаками, полицейские и ребята-волонтёры прочёсывали окрестности. Причитающую на своём языке, рвущую на себе волосы родню опрашивали следователи.

Женя в предбаннике содрала со стеклянных от холода пальцев мокрые рукавички.

Скинула сапожки, вытрясла набившийся грязный снег. Хоть и апрель, а в низинах ещё лежали тяжёлые, насыщенные талой водой сугробы — хоть выжимай. Днём тепло, до плюс десяти — а ночами морозит по-зимнему.

Пока подбрасывала в печку дрова, пока раздевалась, мучительно думала:

«Если, не дай Бог, что с Артёмкой… Это не первый случай в городе… Где, где бывает в это время Бог?!» Или снова остаётся утешаться малоутешительными библейскими мудростями, вроде «человек сам сделал свой выбор» и «дети отвечают за дела отцов своих?»

Что поделаешь, в Женю навсегда, ещё со школы, на всю жизнь въелся атеизм.

В городе, да вообще в стране, терялись и не находились дети. Как это часто бывает, люди придумывали догадки, одна страшнее другой. Передавали друг другу, шептались:

«На органы… В рабство в горы… Для постельных, педофильских утех…»

Вечно пьяненький сиделец из барака, всю жизнь провёдший на зоне и списанный по актировке, авторитетно хвастал. Дескать, невинных детей братва проигрывает в карты. Не предоставишь убиенного младенца — лучше по-хорошему мыль верёвку и вздёргивайся в уборной.

Или, допустим, когда «батя» откидывается с зоны — на секретной «базе» в честь события закатывают неслыханный пир горой.

Вишенка на торте — подарок от корешей: ждущее в спаленке испуганное, заплаканное дитя.

А то ещё, вальнут пахана — требуется жертвенный агнец, отпраздновать кровавую тризну.

— Кому вы верите?! Заткнись, заткнись, заткнись! — закричала с ненавистью Женя. — Тебя первого нужно проверить, урка вонючая! Не твоих ли рук пропажа Артюшина?

Вместо ответа сосед совал ей в лицо культи — в последнюю ходку его наказали свои же, лишили кистей. За длинный язык, видать. Лучше бы язык укоротили, чтоб до колен не болтался.

— Проверили уже, — размахивал он культями в завязанных узлами рукавах рубашки. — Вот она, моя бессрочная справочка. Не был, не состоял, не участвовал.

После таких ужасов разве уснёшь?! Никакая баня, никакой успокоительный чай со смородинным листом и мятой не поможет.

А среди ночи в калитку заколотила бабушка пропавшего Артюши. Деду стало плохо, Женечка, сделай укол. Женя до школы работала фельдшером, треть посёлка ходило к ней: то давление померить, то за таблеткой, то за советом.

Это потом, выработав льготный стаж, она увлеклась писанием натюрмортов, пейзажей, портретов — неплохо получалось. Дарила подружкам — не жалко: все простенки в избе увешаны.

Решила посвятить себя любимому делу. А в поселковой школе как раз образовалась вакансия учителя рисования. Дети любили её уроки. Любили слушать рассказы о великих художниках: кого ни коснись — сложная, сломанная судьба. Обожали пленэры: осенне-весенние выходы в лес: «Давайте остановимся, осмотримся… Черпнём душой красоты».

Женя не столько делала укол — сколько оказывала дедушке психологическую помощь. Уговаривала, ворковала, успокаивала. Утешала: вон сколько народу ищут, найдётся Артюша. Он паренёк шустрый, самостоятельный, за себя постоит.

* * *

Кошка Сонька всю ночь где-то шлындала, что на неё не похоже. Утром вернулась чужая: грязная, дикошарая, рычит. Снова бросилась к двери и нервно тёрлась о косяк — будто звала хозяйку за собой.

— Кис, кис, а завтракать кто будет, гулёна?

Женя прихватила мисочку с молоком и пошла за ней. Кошка Сонька перед баней насторожилась, замедлила мягкий шаг, шерсть на загривке у неё вздыбилась: ну чисто собака.

— Неужели хорёк к нам в гости пожаловал?

Женя раздвинула кусты рукой… И миска с молоком выпала из рук, покатилась, забрызгав жирными жёлтыми каплями сырой чернозём.

Слегка утонувшая в талом сугробике, под смородиной виднелась детская смуглая ножка в задравшейся штанине комбинезончика.

Перед ней лежал Артюша. Мёртвый, сразу определила она опытным, фельдшерским взглядом.

Вот что бы вы стали делать, обнаружив в собственном огороде страшную находку? Женя бросилась к Артюше… И замерла. Следы! Тут наверняка остались чужие следы, нужно сохранить.

Напрасно она пеклась о следах, насмотревшись детективов. Следователи бесцеремонно ходили вокруг тела, натоптали как стадо мустангов. Утрамбовали сырую землю — хоть танцпол открывай.

* * *

Опросы соседей, поиски, обыски в близлежащих домах, подпольях, сараях, гаражах и банях — в поисках улик. Подняли все дела краевых педофилов и насильников. Вызывали десятки лиц нетрадиционной сексуальной ориентации.

Как всегда, помочь раскрыть особо тяжкое преступление, из Москвы приехали сыщики.

Вроде хорошее дело: профессионалы, на поисках детоубийц набили руку. Отвесят пинкарей местным неспешным пинкертонам, придадут ускорение, заставят землю носом рыть. Потянут опытной рукой за кончик ниточки и размотают клубок. А с другой стороны…

Приезд чужих — это же всегда вахта, десант, бросок, аврал. Вносят нервозность, лихорадочность, выслуживание. Начинается грызня между местными, страх, спешка.

Но спешка, как известно, хороша при ловле блох — а никак не в следовательских делах. Здесь нужно не экскаватором котлован рыть — а иголочкой щепетильно муравьиные ходы ковырять.

А тут живей, живей! Живей, во что бы то ни стало, найти преступника (или лицо, подходящее под преступника).

Лихо отчитаться, отрапортовать столичному начальству. Быстрее, быстрее вернуться из накуренных гостиничных номеров к маленьким, простительным человеческим радостям: в уютное тепло московских квартир, к жене под бочок, к детям. В накатанную колею привычной службы.

Порой шёпотом передавались, порой в газеты просачивались скупые сведения о результатах экспертиз. Что смерть Артюши наступила за двое суток до того, как его подбросили в Женин огород. Что на ручонке малыша обнаружен генотип неизвестного мужчины.

Что тело мальчонки было тщательно вымытым от крови, а одежда чисто застиранной.

* * *

Соседей опрашивали и на дому, и вызывали повесткой в кабинет следователя. С Женей беседовали чаще и дольше всех: главный свидетель.

Она глазом не моргнула, ничего не успела сообразить, как перешла в разряд подозреваемых и была арестована. Чувство: как того кролика ударили обухом топора по лбу.

Ну, а кого ещё прикажете задерживать? Время поджимает, начальство на планёрках рвёт и мечет.

Столичные коллеги деликатно — а чаще прямым текстом — подталкивают к окончанию расследования. Вот же оно, вот, на виду, на поверхности, чего мудрить? Кончай копаться и рассусоливать: московские жёны, детишки заждались.

Что чувствовала Женя, когда ей доступно объяснили, что все стрелки сошлись на ней, и бесполезно рыпаться? Ничего. Звон в ушах, пелена перед глазами, отупение, ощущение страшной нереальности происходящего.

…Однажды, когда ещё не было газа, Женя протопила в избе печь, рано закрыла вьюшку и легла спать.

Среди ночи её толкнуло. Она села, раскачиваясь в постели, ничего не соображая, мотала чугунной головой. Как будто вкололи слоновью дозу клозапина (фармакология со студенчества ещё не забылась).

Угара не чувствовалось. Но сообразила, поползла к двери, распахнула настежь. На крыльце горстями черпала снег, запихивала в рот, отирала лицо…

И потом думала: что, или, вернее, кто её тогда толкнуло? Смерть или Жизнь?

Вот в таком беспамятном, полуобморочном состоянии её препроводили в камеру.

* * *

Бессонницу можно терпеть два, ну три дня — это она ещё помнила с дежурств на скорой.

— Понимаете, — терпеливо втолковывали ей, как неразумному ребёнку: — Кроме вас подозреваемых не было, нет и не будет. Свыкнитесь с мыслью: убийца — вы. Будете отпираться — не будете — не имеет ни-ка-ко-го значения. Вопрос в том, скостят вам срок за чистосердечное признание или надбавят за злостный отказ сотрудничать со следствием. Идите, подумайте.

За Женей лязгала железная дверь. Она падала на нары и проваливалась в небытие. Через час её снова поднимали и чуть не под руки, грубо волокли к следователю. Следователь был уже другой: свежий, выспавшийся, румяный. Пах уличной весенней свежестью, хорошей туалетной водой и кофе.

И снова:

— Понимаете, все доказательства против вас. Вы — стопроцентная убийца. Но если вы подпишете признание… и т. д.

Когда два посменных следователя не справлялись — включалась сокамерница. Здоровая бабёха подходила к спящей мёртвым сном Жене. Молча, упорно, больно тыкала, давила, сверлила кулачком спину, поддёргивала за волосы.

— А-а?! — вскидывалась Женя.

— Не спи, не спи. Нечего тут дрыхнуть. Тут те не курорт. Убивица. Невинную душу загубила. Знаешь, что на зоне с такими делают? Страшно сказать, сама в петлю полезешь. А чего ждать, можем и сейчас тебя рылом в парашу окунуть.

* * *

«Господа, господа! Вы звери, господа! Вы будете прокляты…»

Женя поняла, что сходит с ума. Она предпочла бы противогаз и пластиковый мешок на голову, обмакивание в унитаз, отбитые почки, может быть, бутылку из-под шампанского… Что там ещё у них в арсенале?

Но что вы: как можно допустить рукоприкладство: она всё же дама, а они, какие-никакие, джентльмены.

Пытка бессонницей — самое то. И рук не запачкаешь, и как бы ни при чём: улик на теле нет. А от этой самой страшной пытки ломаются, плачут как дети и готовы подписать, что угодно, сильные, здоровые мужчины — не то, что эта маленькая учительница рисования.

Неженка, баба, да и возраст: никакого здоровья. То жестоко температурит от ОРВИ, то давление подскакивает под двести. Никаких поблажек, пытка продолжалась в любом состоянии.

* * *

Перед Женей высветились два выхода. Быть заколотой в психиатрической лечебнице до состояния овоща — и это на всю жизнь. Или отсидеть огромный срок в колонии — и выйти относительно здоровой. Третьего не дано.

На следующий день соседи смотрели из окошек. Самые любопытные вышли на улицу. «Женю, Евгению Николаевну привезли на следственный эксперимент!».

И она, как зомби, передвигалась, показывала что-то вялыми взмахами рук. Замедленно, вязко ворочая языком, рассказывала то, что по бумажке до этого учила день напролёт. Чтобы ничего не забыть, не перепутать.

За свою покорность она получила щедрый, царский подарок: дали отоспаться сутки.

Сонно, обречённо рассказывала: якобы шла из магазина… Соседский мальчишка Артюша начал баловаться: кидать в неё камушки. Кидать камушки во взрослых людей нехорошо, сказала Женя. Он в ответ показал язык и запустил здоровой галькой.

Дома Женя выложила продукты из сумки. Глянула в окно: сорванец пробрался к её бане и чего-то там копошился. Поспешила туда: так и есть, соорудил горку мусора, чиркает спичками, пытается поджечь угол бани.

— Ах, паршивец! Совсем от рук отбился! — Женя отвесила пацану пару крепких затрещин и тумаков.

Артюша в ответ оскалился как зверёк, сердито запыхтел. Вытащил из комбинезона и начал размахивать перочинным ножиком.

Это вывело Женю из себя. Перехватила из маленькой руки нож- и стала наносить удары:

— Вот тебе! Вот тебе! Вот тебе! Вот тебе!

Пока не пришла в себя. Мальчик не шевелился.

* * *

— Не верим! — дружно, в один голос заявили бабушка и дедушка Артёма. — Женя?! Да ни в жизнь!

Потом с ними мягко поговорили в казённом учреждении. Найдена единственная подозреваемая, других не ждите. Намекнули: с неё можно слупить минимум миллион рублей. Если повезёт — два или три.

Ребёнка не вернуть. А миллион — вот он. Можно избу подправить, крышу перестелить. А в противном случае: ни найденного преступника, ни ребёнка, ни денег.

Не правда ли, напоминает средневековье, инквизиторские времена? Донесёшь на соседку, что она ведьма и летает на шабаш — и половина её лачуги и коровёнка перейдут вам.

Слаб человек. Вчера ещё яростно защищающие Женю соседи сегодня давали интервью газетчикам и негодовали:

— Какая лицемерка эта Женя! Как искусно делала вид, что не при чём. А ведь приходила, уколы делала, сочувствовала! Никогда бы не подумали на Женю.

Не знаю как вы, но у меня бы язык не повернулся называть убийцу внука по имени. «Коля», «Слава» — или там «Женя».

Меня бы душило горе и негодование. Ненавистное имя злодея застревало бы на языке. Самые мягкие слова, которые моги придти на ум: гадина, тварь, зверь… А тут «Женя» да «Женя» — как будто даже сочувствие сквозит.

Но, в общем, Женино признание выглядело довольно складно и достоверно.

* * *

Я взяла лист белой бумаги и расчертила на две полосы. Слева: «Виновна». Справа: «Не виновна».

В правую колонку вписала настораживающие детали: нестыковки, противоречия, отказы от первоначальных показаний — ими кишело дело.

— Мальчик пропал неделю назад. Но умертвили его за 48 часов до того, как нашли — это первый вывод эксперта (его в суд не вызывали). А Женя якобы убила ребёнка семь дней назад. Нестыковочка.

— Как тело хорошо сохранилось в течение недели? Апрель выдался тёплым, днём температура достигала плюс шестнадцати. Положите на землю кусок мяса — и посмотрите, что с ним станет за неделю.

— На месте преступления крови почти не обнаружено. Что при глубоких ножевых ранениях исключено. Зато следы крови найдены на заборе (будто кто-то перебрасывал через него тело).

— Отпечатков Жениных пальцев, каких либо ворсинок от её одежды на теле не обнаружено. То есть, увидев маленького поджигателя, она натянула резиновые перчатки, как заправский киллер, облеклась в комбинезон и пошла его убивать?

— Родственники Артёма на первых допросах божились, что за два дня до находки возле Жениной бани никакого тела не было. Мамой клянёмся, своими глазами видели. Но на суде отреклись от своих показаний (о, это сладкое слово «миллион»!)

— В первый день пропажи нашлись свидетели, подростки. Они рассказали, как Артюшка играл на улице с двоюродной сестрёнкой. Потом девочка ушла.

Неподалёку остановилось светлое легковое авто. Два взрослых парня подошли, поболтали с ребёнком. Взяли за руку — он охотно с ними пошёл — посадили в машину и уехали.

Подростки-свидетели также отказались от своих слов. Дескать, примстилось.

— На суде Женя сообщила, что признательные показания дала под давлением следователей и сокамерниц. Судья отмахнулся от её слов.

— Женя сразу потребовала проверку на детекторе лжи. Полиграф подтвердил: она не убивала мальчика.

На пресс-конференции начальник СК объяснил данный факт. Дескать, у этой женщины (Жени) очень сильная воля и умение манипулировать окружающими. В том числе детектором лжи. Она притворилась, обманула полиграф, обвела его вокруг пальца! Вот какая сильная женщина!

— Как объяснить неизвестные мужские отпечатки на маленькой ладошке? А следы крови на заборе?

Никак. Блин, что вы всё с тупыми вопросами лезете? Сказано убийца, значит убийца. Поздно, поезд правосудия ушёл.

* * *

Левая колонка «виновна» у меня осталась практически пустой. Кроме строчки: «Сама призналась в убийстве». А, как известно, признание — царица доказательств.

А вы что, наивно полагали, что этот листок «не виновна» — в пух и прах разнесёт 38 толстых папок дела? Что судья прозреет, а 12 независимых заседателей (она сама настояла на суде присяжных) её оправдают?

Девять за — трое против. Жене дали тринадцать лет заключения строгого режима.

* * *

Когда-то давно, в начале моей практики, я принесла в канцелярию на вычитку статью под рубрикой «Из зала суда». В статье я позволила себе робко засомневаться в объективном приговоре суда.

— Что-о-о?!! Да как вы смеете?! Кто вы — а кто суд! — крикнула мне в лицо, как плетью хлестнула, Верховная судья.

— Я? Я человек, — пробормотала я.

* * *

Правда, я не знаю, что там случилось возле бани. Но знаю, что маленькие дети то и дело исчезают. И очень, как-то подозрительно быстро, за считанные дни находятся преступники.

А похищения продолжаются, и их всё больше — хотя, по логике, должно быть наоборот. Может, всё-таки ловят не так и не тех?

* * *

Отчего-то вспомнился рассказ Джека Лондона. В приморской индейской деревушке произошло убийство.

Понурые жители выстроились в кружок, вокруг горящего костра.

В животном ужасе подвывают женщины. Перетаптываются сумрачные мужчины.

Испуганно хнычут маленькие дети и утыкаются в материнские юбки. Ведь даже в грудничка может вселиться дьявол, и он окажется преступником. Тогда его бросят в терновый куст, где он будет пищать и клёкать ещё несколько дней, пока его не склюют птицы.

Шаман уже напился своего дурманящего варева, нацепил перья, ракушки и зубы. Вышел из хижины. Раскрутился волчком и, закрыв глаза, бормоча и напевая, кружится с вытянутым указательным грязноватым пальцем. Люди раскачиваются в такт и заунывно поют.

Кружение всё бешенее и пестрее, песня всё тоскливее, всё громче воют люди, входя в транс.

Когда шаман резко остановит вращение, длинный кривой ноготь упрётся в грудь первого попавшего.

Толпа облегчённо выдохнет: на этот раз Перст Судьбы оказался милостив. Не я! Не меня! Мстительно взревёт — и чёрная туча камней затмит солнце, сыплясь и побивая несчастного.

Нет, никаких намёков, ассоциаций… Просто вдруг пришло на ум.

* * *

Моя знакомая живёт в частном доме. Однажды увидела в дальнем углу огорода кучку тряпья — и у неё случился сердечный приступ. Оказалось, упало прошлогоднее чучело.

Она призналась, что панически боится выходить в огород. Упросила мужа обнести его высоченным гофрированным железом и протянуть поверху колючку. Это на случай, если настоящему убийце понравилось избавляться от трупа необременительным и надёжным способом. Подкидывая тело в чужой огород — и ноу проблем.

Знакомая и её соседи боятся открывать баню, гараж, багажник собственного автомобиля. Что делать, спрашивают они? Что делать, если вы однажды утром обнаружите там труп?

Ничего. Вы — жертва. Замрите, парализованные страхом, и трепещите. И молитесь, чтобы не вы. Чтобы не вас.

Я посоветовала знакомой срочно по периметру развесить камеры. И, не приведи Бог, если что — быстренько наделать много-много копий и спрятать в нескольких надёжных местах. А то плёнка в кабинете следователя может таинственным образом засветиться или исчезнуть.

В доме тоже натыкать камер, желательно в каждом углу, чтобы просматривалась вся комната.

Выходя по делам, в каждой конторе брать справки. Был там-то по такому-то вопросу. Пришёл в 15. 45, ушёл в 16. 15. Фирменный бланк, подпись, печать. Алиби.

Оставаясь в безлюдных местах, непрестанно самого себя селфить, вслух комментируя свои действия:

«Вот я иду по двору. Вхожу в подъезд. Захожу в лифт. Никого не убиваю. Никого не убиваю. Никого не убиваю…».

Вот что надо делать. А потом всем дружненько бежать к мозгоправу лечить паранойю.

А если серьёзно… Давайте будем осторожны, и беречь себя и своих детей. Потому что оставшиеся на воле безнаказанные, истинные убийцы вдвойне, втройне опаснее. Циничнее, опытнее и дерзновеннее.

* * *

Камень, камень вокруг. Высоко вверху лампочка — тоже в решётчатом корсете, тоже пленница здесь.

— Бог даёт каждому испытание. Мне выпало — такое… Но к чему давать испытания, которые множат Зло? — думала Женя. Она и рада бы заснуть, кончилась пытка бессонницей — да не может. Зло представляется ей коричневой зловонной субстанцией. — Даже самое маленькое зло, совершённое над одним человеком, не пропадёт бесследно. Зла много накопилось на Земле — и оно растёт и пухнет, как на дрожжах. Таится, копит силы, чтобы прорваться нарывом то в одном, то в другом месте. И тогда не спрашивайте: ведь я такой хороший, за что?!

 

Брачный контракт

Я — сирота. Круглая. Нет у меня ни матери, ни отца. Умерли семнадцать лет назад. Это ничего, что мне пятьдесят четыре, и что многие окружающие к моим годам тоже потеряли родителей. Всё равно сирота. Все мы сироты.

Когда-нибудь, увы — такова жизнь — осиротеют и наши дети. И нужно положить жизнь на то, чтобы после нашего ухода им не было мучительно больно. Не голодно, не холодно, сверху не капало.

Оставить их и с удочкой, и с рыбой. Не так, как меня любимые мама с папой выпустили в самостоятельное плавание: в дырявом корыте с голым задом. Или по-другому: бросили, будто щенка в пруд. Жить захочешь — выплывешь. Я-то сильная, справилась. Но ведь тогда и жизнь легче была, и люди проще.

Неизлечимая болезнь мужа как раз выпала на трудный возраст нашей Лизаньки. Вернее будет сказать так: Лизанькин трудный подростковый возраст пришёлся на его, так некстати пришедший, недуг. А когда недуг бывает кстати?

Почти безотцовщина, ребёнок с характером — а вокруг соблазны. Мальчики, наркотики, вино.

Игровые автоматы тогда в каждой торговой точке были натыканы. Вокруг одноруких бандитов клубился народ.

Моя соседка, кроткая учительница начальных классов, сначала спустила накопления на чёрный день и «смертные», с накопленных за полгода пенсий. Потом унесла в ломбард семейное старинное золото. И в полдня всё проиграла.

Кассеты с порнухой чуть не в довесок к хлебу и молоку шли. На каждом шагу ларьки — и из каждого ларька с обложек, с витрин трясли окороками и сиськами, а то и ещё чем откровенней, голые девки. Малышня шла из школы. Рассматривала, переталкивалась локтями, хихикала.

Время было такое: девяностые годы. Дикий, дичайший капитализм. Как сейчас перед глазами: десятилетние мальчишки валялись под кайфом в траве, в центре города возле главной библиотеки. И настолько эта картина была обыденна и привычна, что прохожие шли мимо, не обращая внимания.

Светило солнышко. Из библиотеки спускались по ступеням читатели с книгами под мышкой. Молодые мамы, болтая, катили коляски. Бабушки на скамеечках сплетничали… И мальчишки под кайфом ползали.

Войдёшь в подъезд — а там по стенам скользят тени маленьких людей, шевелятся по углам ребячьи кучки. Во тьме на полу белеют шприцы. Ноги скользят по ним, как на роликах.

У-у, сколько тогда их, безымянных бедолажек в самом нежном возрасте, ушло на тот свет. Заложники, птенцы перестройки, чьи косточки безжалостно, с хрустом перемолол горбачёвский Молох.

* * *

…А Лизанька тогда дверью хлопнула: «Ты мне не мать, ты папу предала!». Чуть не пустилась во все тяжкие.

Однажды в кухне я почувствовала странный, душный запах. В раковине валялась десертная ложечка с чем-то не отмываемым, тягучим, коричневым, душистым… Насвай, или что они там варят?!

Что Лизаньку остановило? Моё великое материнское терпение и любовь. Согласна: звучит пафосно, фальшиво и легковесно. А на самом-то деле любовь — понятие, самое что ни на есть, материальное, вещественное. Плотное, тяжёлое, ощутимое: руками потрогать можно.

Этим концентрированным веществом, под названием «любовь», я усердно заполняла дочь под завязку: чтобы не осталось ни щёлочки, ни укромного местечка для дурной мысли, дурного поступка. И вам советую: туго набивайте своих детей любовью, а детское свободное время — делами, делами, делами. Чтобы приходили из музыкального или какого-нибудь биохимического кружка — и падали замертво в кровать.

Где в ребёнке чуть образуется вакуум, незанятое пространство — в эти пустоты, лакуны, пазухи тотчас начинает заползать дьявол. Сначала исподволь, тихой сапой — а после хлынет, заполнит, обживётся и клыкастую пасть оскалит — поздно будет.

Сколько мы с Лизанькой времени вместе провели. Прогулки, разговоры на ночь, книги, фильмы.

Как-то читали рассказ о матери и сыне, попавшим в лавину. Им повезло, они выбрались и ползли, покалеченные, в долину: живые обмороженные, почернелые мумии.

Заблудились. И вот когда сын сказал: «Мама, я не могу больше. Я умираю от голода», — мать вынула нож.

Когда-то давно, тысячу лет назад, в прошлой ненастоящей жизни, она читала легкомысленные женские журналы.

В очередном дурацком тесте вычитала, какие две вещи необходимы для человека и всегда должны быть при нём: в дамской ли сумочке, в мужской ли борсетке. В лесу или в городе. В войну или мирное время. Зажигалка и нож!

Под впечатлением, пошла и купила хорошенький перочинный ножик с перламутровой рукояткой. И носила в заднем кармашке джинсов. Изящная зажигалка у неё всегда была с собой: она тайком покуривала.

Мегатонны снега снесли их домик и перекрутило кости, но складной ножик и зажигалка не выпали из тугих эластичных карманов (слава изобретателям стрейча!).

И она отползла в сторону, чтобы не увидел сын. Закусила рукав до зубовного крошева и отсекла от бедра кусок плоти.

Развела костёрчик и слегка обжарила на прутике на огне. Положила сыну в рот, чтобы он сосал и грыз обугленный лоскуток кожи, желтоватого сала и бледно-розового обескровленного мяса.

Сын поел и попросил ещё. «Завтра дам», — пообещала она, и они поползли дальше. И они ползли, и мать всё отрезала и отрезала от себя кусочки. Стала живыми консервами для сына.

Перетягивала кровоточащие места полосами рубахи: ведь если она истечёт кровью и обессилеет, сыну не дотащить свою мать. Свои живые консервы.

Рассказ казался неправдоподобным, но на Лизаньку произвёл большое впечатление. С расширенными глазёнками вопросила:

— Мама, а ты бы так же?…

— Ни секунды не сомневаясь… Как и все мамы на свете, — твёрдо ответила я.

Лизанька сидела на ковре, занимаясь своими куклами. Но, видимо, рассказ не шёл у неё из головы. Она подошла ко мне со спины, охватила, насколько могла, прильнула своим невесомым, мотыльковым тельцем.

* * *

Лизанька окончила школу, институт, работает врачом-физиотерапевтом. Самый добрый доктор.

Сидит в кабинете в белом халатике, даёт направления. Обводит в них кружочками больные области у человечков, будто нарисованных детской рукой. Этому — ингаляция, тому — электричество, тому — гальваника.

Работа чистенькая, спокойная. Это другим врачам — смотришь по телевизору — нервы и волосы рвут, рёбра и носы ломают, по земле ногами катают, как футбольные мячи.

Власть бросила врачей на передовую, как штрафников. Сделала из них живой буфер между разъярённым народом и собой.

А мою Лизаньку пациенты любят. Основной контингент — бабушки и «поломанные»: с лодыжками, предплечьями, ключицами.

Бабули радёшеньки, что в больнице из процедур хоть что-то ещё бесплатным осталось. Хрупким скорлупкам старых косточек приятно понежиться, погреться. Лизанька называет физиопроцедуры — «Старушечья радость».

И маленькие детки не плачут, а, пригревшись под синим светом, засыпают на руках у матерей. Поправившиеся пациенты потом шоколадки дарят. Хорошая, говорю, работа.

Лизанька делится со мной секретами: и девичьими, и профессиональными. Я, хотя в них ничего не понимаю — делаю вид, киваю, сочувственно поддакиваю.

— Думаешь, что самое тяжёлое в работе доктора? — вздыхает дочка. — Нет, не диагностика, не лечение. В последнее время пациенты с ума сошли по медицинским телешоу.

На приёме врачи только слышат:

— А Елена Малышева советует наоборот…

— А вот доктор Мясников говорит…

Больные лезут с советами, перебивают, мешают лечению. Доктора не выдерживают и в сердцах запальчиво, грубо говорят:

— Ну и катитесь колбаской к своим телевизионным клоунам. Лечитесь у своих драгоценных, обожаемых Мясникова с Малышевой. Чего сюда-то припёрлись?!

Мысленно говорят — потому что сказать вслух — это как выплеснуть какашки на вентилятор. Себе дороже выйдет, не отмоешься.

Врачи таких шибко грамотных пациентов называют — «мясоедами».

— Это же облачённое в белые халаты шарлатанство! — горячилась Лизанька. — Вредительство чистой воды! Здрасте, приехали. В двадцать первом веке окунулись в дремучее средневековье. Вот как можно, увидев больного в первый раз в жизни, выслушав его жалобу за двадцать секунд — ставить безапелляционный диагноз?

Оп-ля, фокус на камеру удался: заяц вытащен из шляпы. Зритель в восторге бьёт в ладоши. Шоумены для «мясоедов» — божки. А участкового врача ни во что не ставят. Всё лечение насмарку.

Получается не лечение, а диспут на тему: «А вот доктор Мясников сказал напротив…». «А Елена Малышева говорит лечить вот так…» — ловко передразнила Лизанька. И видно было, как дочка близко к сердцу принимает проблемы своих коллег. Как любит свою работу.

Я изо всех сил её поддерживала: изумлялась, возмущалась, старательно трясла головой. Я не смотрю телеволшебников: мне телевизор-то некогда включить. Ем и то на бегу.

Меня с головой захватил новый бизнес. Но о бизнесе позже.

* * *

И вот, значит, из-за отца Лизанька долго меня попрекала: «Ты папочку в дурку упекла».

Да разве ж я?! У кого-то телевизор крышу сносит, а его проклятые газеты довели! По дороге с работы наберёт в киосках целую пачку — ползарплаты ухлопывал. Придёт — и на диван, уткнётся на весь вечер — а я на кухне гоношусь.

Раньше про таких в народе говорили: зачитался. Предвосхищу прочие вопросы: не пил, не курил, не изменял, любил. В смысле, любил газеты читать. Вот и нахватался крамолы: про равенство, братство.

Странности начались с того, что на цеховом собрании он без приглашения и спросу выскочил на трибуну — и высказал всё, что на сердце накопилось.

Что на юбилей начальство себе премии по полтора миллиона выписало. А работягам — штампованную почётную грамотку в клеёнчатом пакете с эмблемой завода. Да ещё бейсболочку, тоже с эмблемой завода. И та при первой стирке полиняла.

И под конец, фальшивя, дрожащим тенорком запел:

— Вставай, проклятьем заклеймённый, Весь мир голодных и рабов! Кипит наш разум возмущённый…

Ни один из работяг за него не заступился. Огромный зал, могли бы овацию ему устроить, ногами топать, свистеть в адрес президиума… Вообще, всячески выразить поддержку.

Но нет. Сидели, трусливо втянув головы в плечи, вперив глаза в пол. Каждый трясся за своё место. Рыбья, рабья кровь. Только и горазды на обеде в чужие судки носы совать: кому чего сегодня жёны настряпали. Да в курилке воздух матом сотрясать.

Вот так копят-копят в себе злость, клокочут внутри, а потом — р-раз! — клапан срывает. Если власть умная — клапаны иногда приподымает, дыхнуть даёт. А глупая и жадная, как у нас в стране — наглухо задраивает. Отсюда революции и бунты, беспощадные и бессмысленные.

И выперли моего муженька из мастеров со свистом. Вообще с завода вытурили, чтобы воду не мутил.

После чего он совсем головой повредился. На пособии по безработице зря не сидел, всё читал свои газеты — мало ему. Деньги ему я не выдавала. Так, что вы думаете, он ходил, по городу прессу подбирал: на вокзалах, на скамейках, из урн вытряхивал.

На этот раз переметнулся на другую тему. Однажды просыпаюсь, а он говорит:

— Я всё понял, Лялечка. Мы — опытный материал. Подопытные крысы. Выбрали народ, кого не жалко. На нашем регионе проводят эксперимент, как человечество выживет в условиях ядерной зимы.

А у нас, между Волгой и Уралом, правда, погода гнилая, болотная. Где-то счастливчиков в году триста ясных, умытых солнечных дней. А у нас, дай Бог, один раз в месяц солнышко смурную мордочку покажет.

Так все рады, прямо негласные народные гуляния в этот день объявляются: стар и млад на улицы выползает. Греются как цыплята, бока подставляют. Наслаждаются, жмурятся с непривычки: как из тёмных сырых казематов выпустили.

А так, говорю, сплошной мрак, сырость и хандра. День с ночью слились — не отличить. Фонари почти круглосуточно, едва видные, в тумане и мгле бледными пятнами маслянисто, тускло мерцают. Ходим сонные, вялые, зелёные.

Северянам к зарплатам полагается северный коэффициент: «северные». Уральцам — «уральские». А нам впору «пасмурные» доплачивать и молоко выдавать за депрессивную, угнетающую погоду. Не даром у нас самый высокий в стране процент суицидов.

Врачи прописывают младенцам витамин Д. Взрослым — солярий и шоколад: гормон счастья вырабатывать. Но чтобы до ядерной зимы — это только мой благоверный додумался.

Из кладовки вышвырнул барахло, перетащил туда письменный стол, ввинтил настольную лампочку.

Это, говорит, моя лаборатория, и мне не мешайте. Я, говорит, искусственное светило изобретаю. Чтобы пришёл человек домой, повернул рычажок — тут тебе в квартире индивидуальное домашнее солнышко, лето, маленький Ташкент. Тепло, сухо, светло и радостно.

Я его за ручку подвела к электрической лампочке под потолком: опоздал, милый. Твоё искусственное солнышко в позапрошлом веке придумали.

Приуныл. Как и полагается великому изобретателю, чертежи сжёг на газовой горелке. Я жирные сажевые хлопья по всей квартире потом ловила.

* * *

После чего — Господи, помилуй — засел за научный труд… Теперь уже о вреде солнечного излучения. Дескать, избыток солнца аккумулируется в человеке и делает его злым и агрессивным. Активное солнце — горячий, темпераментный, радиоактивный человек.

Не зря же смуглолицые люди на Юге и Востоке, как драчливые петухи, друг на дружку наскакивают. Непрестанно воюют, зверствуют.

При этом, как по телевизору репортаж ни посмотришь — в их краях небо синее — ни облачка. Ослепительное солнце так и жарит. Земля щедрая: сухую палку воткнёшь — цветёт и плодоносит.

Живи, радуйся, Бога благодари. Сладкие фрукты ешь, в море купайся — а они дурью маются, крови жаждут.

Это в отличие от нас: бледных анемичных, миролюбивых северян. Нам бы обогреться, себя и детей прокормить, выжить, выкарабкаться в суровом климате…

Дальше — больше. Я на работу собираюсь (рядовой бухгалтер в ЖЭКе) — а он стоит рядом и пристально смотрит. Интересно, говорит, сколько женщина за свою жизнь килограммов губной помады съедает? И чирк-чирк в записной книжечке: умножает, плюсует, подбивает.

А то перед свисающей с потолка липкой мухоловкой застынет. Тык-тык в калькулятор: считает, сколько мух прилипло.

После работы соседка встречает и таинственно шепчет: дескать, всё ли в порядке с твоим муженьком? Она отдыхала с собачкой на скамейке, когда он подсел:

— А ведь ко мне, — доверчиво поделился, — прилетают инопланетяне. Зелёненькие такие. Сами тягучие как желе, но приятные, вежливые. Липкие немножко, вроде обсосанных ирисок — я с ними за руку здоровался. То есть за отростки, за щупальца. Потом еле отмыл.

Четыре раза уже прилетали. Я боюсь, — говорит, — об этом рассказывать: заподозрят, что сошёл с ума. Дескать, только вам и вашей собачке по большому уважению свою страшную тайну открыл, даже Лялечка не знает. Поклянитесь, что и вы никому… Особенно жене, ради Бога только не жене.

Соседка тогда состроила сочувственно заинтересованную мину — а сама немножко отдвинулась. На всякий случай. И собачку за пазуху запихнула: а ну набросится на неё мой благоверный и покусает. После лечи от бешенства.

Я попросила соседку никому о том случае не распространяться.

Ещё чудеса: мыться шампунем зарёкся. Мол, когда пену взбиваешь, в кожу головы микрочипы втираются. Дескать, Лялечка, разве ты не знала, что супермаркеты таким специальным шампунем забиты. Как зачем: чтобы контролировать сознание землян. Те супермаркеты — это ежу понятно: инопланетные управляемые станции.

— А от мыла, — зло интересуюсь, — микрочипы не заводятся?

Задумался. И вообще моющие средства перестал употреблять. Свою одежду запретил стирать: порошок тоже могли с другой планеты завезти. Ходит, благоухает. Того гляди, заведутся — не микрочипы, а известные микронасекомые.

А уж когда я его однажды на подоконнике застала, в проёме распахнутого окна… Лопнуло моё терпение, вызвала бригаду.

Муж, когда его толстой скрученной фланелькой вязали, кричал, что он просто окна хотел помыть! В доказательство тыкал ведром и шваброй. И Лизанька рыдала: «Ты папочку в дурку упекла!».

Что ж, не отрицаю. Он у меня считался «тихим». Можно было его держать дома, время от времени амбулаторно вправляя мозги.

Но у меня не только дома порядок, но в голове всё разложено по полочкам. И я как бухгалтер привыкла планировать и просматривать события на десять ходов вперёд. Всё у меня рассчитано, разбито по пунктам.

Во-первых, Лизаньке рано или поздно надо замуж выходить. А нужно ли нам такое сомнительное приданое, как подмоченная репутация, ползущие по городу слухи психбольном отце? Кто за себя дочку шизика возьмёт? Это же по наследству детям может передаться!

Во-вторых, мужу по его болезни дали вторую группу — слёзы, а не пенсия. На себе его я тащить не намерена: Боливар двоих не вынесет. Боливар — это моя худенькая зарплата в ЖЭКе.

А в лечебнице для душевнобольных — тут тебе и трёхразовое питание, и бесплатные лекарства, и казённая пижама. Опять же, зимнее не надо покупать — психов на улицу не выпускают.

Ну, и плодотворное общение с себе подобными. Уж они в палате с интересом послушают и про шампуни с микрочипами, и про солнечный удар. Вместе дохлых мух между оконными рамами посчитают…

А в третьих, один к одному. У мужа давно пустовала родительская трёшка квартира в центре. Я, сразу после свадьбы, предложила её сдавать квартирантам.

Но тихий, покладистый муж встал на дыбы. Да в этих стенах он родился, да мама с тётей тут жили, да мама с тётей здесь померли. Не пущу чужих людей!

И что теперь, музей имени мамы и тёти прикажете в трехкомнатных хоромах открывать? Скажите, какие сантименты.

Когда мужа признали недееспособным, я оформила над ним опеку. И теперь с полным правом могла распоряжаться его имуществом. А что ж, Лизаньку нужно растить, учить, одевать.

— Ну, ты стратег! — восхищённо воскликнула подружка-журналист. — Многоходовочник. Полководец. Прямо Юлий Цезарь! Наполеон!! Путин!!!

* * *

Сначала сдавала по комнатам. Потом вижу: прибыли кот наплакал, едва отбиваю коммунальные платежи. Решила устроить хостел. Хочешь — на ночь, хочешь — на час.

Рука у меня лёгкая на гостиничный бизнес оказалась. Постоянные клиенты завелись — я их про себя кроликами называла. Деньги не то чтобы рекой — но стабильным ручейком потекли.

Доработала до Нового года в ЖЭКе и уволилась. Будя, насосались моей кровушки, наигрались на нервах. Надоело от страха трястись, под вечной статьёй ходить. Обнаружь что ревизия — меня первую посадили бы. Ищите другую козу отпущения.

* * *

Когда моя Лизанька махонькая была, до дыр засматривала кассету с «Золотой антилопой». В ней, в сказке этой, всё, к чему бы ни прикоснулся султан, — превращалось в золото. И султан умер от голода. Очень поучительный мультфильм.

В сущности, к чему ни прикасается в этой жизни человек — это имеет эквивалент, во что-нибудь превращается. У поэтов, например, в стихи. «Когда б вы знали, из какого сора растут…»

Мой муж номер один (не тот, что в психушке, а самый первый), мгновенно обрастал грязью, где бы ни селился.

Всё под его руками превращалось в помойку. Была квартира чистенькая — стала берлога. Был гараж идеально прибранным — в этом хлеву чёрт ногу сломит. Салон нового автомобиля засалился и завонял свинарником: ездила, зажимая нос. Перевоспитанию и исправлению не подлежал.

Неразборчивая соседка (та, что с собачкой), на что бы её глаз ни лёг, чего бы шаловливая ручка ни коснулась — чудесным, невероятным образом наутро превращалось в мужика в её постели. Она сама этому феномену очень удивлялась.

Моя подружка-журналистка — другое дело. Всё, что увидит и услышит — цоп — и в норку, то есть в голову. Потом перерабатывает в материал для газетных статей. Безотходное производство.

Есть у нас старенький приходской батюшка, о. Димитрий. Он, к чему и кому бы ни коснулся своей костяной лиловатой ручкой — всё преобразовывает в Добро.

А я вот, к чему ни притрагивалась, неизменно получались… квартиры! Поди плохо?

В нашем непредсказуемом, жуликоватом государстве, более-менее безопасно можно вкладываться только в золото и недвижимость. Деньги — бумажки.

Помните, в девяностые стояли очереди к Сберкассе, как за хлебом в блокадном Ленинграде? Все накопления тогда сгорели. Сколько народу от горя, сколько людей от инфарктов-инсультов померло — чисто война.

Государство, как всегда, сделало морду валенком: будто это не его рук дело.

А помните конец 2015-го? Тогда будто в муравейник палку воткнули — вся страна перед Новым Годом забегала, рванула валюту скупать.

Государство осклабилось: «Шу-учу», — и обратно доллар обвалило. Группа товарищей в три дня валютными миллиардерами стали. А простые граждане и посейчас спят, обняв подушки с обесцененными зелёными.

Не-ет, с государством — напёрсточником в его бандитские игры нельзя играть.

А помните советскую рекламу кооперативов: с румяным улыбающимся новосёлом? Он вертел на пальце связку ключей: «Накопил и квартиру купил!»?

Вот и я копила и покупала, покупала и копила. Квартира, с ещё тёплыми, только выползшими из принтера документами, уже начинала работать на следующую квартиру.

Признаюсь: это нескончаемый замкнутый круг так втягивает, увлекает. Тут не результат важен, а процесс. Хотя и результат тоже.

— Почему не в Москве? — спрашивала подружка.

— Потому что не всем в жизни счастье.

Я лукавила. Недавно выгодно продала несколько квартир на окраине — и справила ободранную, страшненькую трёшку в столице нашей Родины, в районе ВДНХ.

Из окна могучую парочку, рабочего и колхозницу видно, работы скульптора В. И. Мухиной. Очень удачное приобретение. Пока обленившиеся москвичи хлопали ушами и моргали заспанными глазками — шустрая голодная провинциалка оказалась раньше всех в нужное время и в нужном месте.

Прописалась: московская пенсия в два раза больше моей — не кот начихал. Наняла за копейки двух девчат-малярш: ясен пень, наших, местных. В Москве за такие деньги плюнуть не возьмутся.

Они за лето сделали из убитой квартиры конфетку. Тут же впустила богатеньких молодожёнов, взяв вперёд за полгода…

Когда в паспорте штамп со столичной пропиской шлёпнули — на сердце будто тёплое масло разлилось. Теперь Лизанька, что случись, не пропадёт. Московская квартира — это лучшая страховка, самый надёжный загашник на чёрный день. Запасной аэродром, подушка безопасности на все времена.

Надоест работать — сдавай. И живи себе в стеклянном доме на берегу океана, день и ночь слушай неумолчный океанский прибой.

Загорай, раскинув ручки, как смуглый крестик на золотом песке. Купайся, бездумно собирай на пляже крабов и ракушек. Я в старом триллере с Николь Кидман такой прозрачный дом-куб видела.

* * *

Когда хотя бы одна в сети моих квартир простаивала — это было как нож в сердце. Когда, напротив, все удачно сдавались — душа пела. Я физически чувствовала, что каждая минута, да чего там — секунда — для меня золотая. Потихоньку тикает, капает. Работает на нас с Лизанькой, приносит прибыль.

И вот на горизонте очередной финиш: покупка новой квартиры. По закону подлости, до полной суммы обязательно не хватало самой малости, каких-нибудь жалких ста тысяч.

Тогда я переходила на блины на воде и на суп из куриных голов. Люди их для собак и кошек берут, а я вот для себя.

Ничего, жирненько, наваристо получается. Только глазки нужно выковырять, чтобы бульон не был мутным и горьковатым. Да-с, а вы как думали: квартиры, они легко даются?

Это что касается еды. Насчёт одежды даже вопросов не возникало. Норковая шуба — или не достающие сто тыщ? Не смешите меня. Норка — это же для дур, пыль в нос пустить.

Плывёт такая баржа в мехах — а от этого баржей не перестаёт быть. Меня же спасало, что сохранила девичью фигурку всю жизнь.

Кто в мехах баржа, а я и в штопаном пальтишке — стройняшка, модель, королева. Мужики до сих пор глаза пялят. Пшли прочь, тьфу на вас, одно сплошное разочарование.

В одной книжке прочитала что-то вроде:

«Это только сначала мужчина кажется загадочным и сложным. А пообщаешься с ним и видишь, что внутри у него пара шестерёнок и пружина от дивана».

Точней не скажешь.

* * *

Бегать по городу, от квартиры к квартире, мне приходилось много: своего авто нет, на такси разоришься. Обувь на ногах прямо горела.

Так я приспособилась: как Акакий Акакиевич, научилась ставить ноги особым манером, чтобы подольше не снашивать подошвы.

…Или на путешествиях все помешались. «Ах, Египет!», «Ах, мы были в Сочи!», «Ах, мы летали на Гаити!».

Да я наловчилась путешествовать, не выходя из дома. Включала телевизор, каналы Дискавери или «Живую планету», или передачу «Орёл и решка» — и понеслась, только ветер в ушах свистит.

Те, кто говорит: «Ах, ох! Увидеть своими глазами — это совсем другое дело» — они просто выёживаются.

Они из баров и из бассейнового корытца не вылезали. А в баре том — просроченное тёплое кислое пиво. А в корытце — хлорка и моча.

Ничего не видели эти горе-путешественники, кроме столов с позавчерашними подсохшими салатами «всё включено»: для русских сойдёт. Кроме третьесортных магазинов с дешёвым затхлым тряпьём и сувенирами.

— Ах, какие там удивительно дешёвые изумруды!

Знаем мы те изумруды. Эти изумруды аборигены в своих лачугах делают из битых бутылок от шампанского.

А я с лучшими экскурсоводами все уголки Земного Шара обшарила! И на вулканах побывала, и в ледниковых трещинах, и на острове Пасхи, в мутных водах Амазонки плавала!

И никаких тебе рисков, опрокинутых в кювет автобусов, отменённых полётов, бессонных ночей в аэропорту, дневной духоты и ночного ора. А главное, совершенно бесплатно.

Или взять концерты приезжих артистов. Ещё чего, деньги на ветер. Да у меня две тысячи популярных песен и мелодий скачано: хошь пой, хошь прыгай, хошь на потолке пляши.

Или модный разрекламированный фильм — а торренты на что? Я этот фильм полгода назад смотрела. Ну и что, что пиратский и звук не очень?

Так, что там ещё? Уход за собой, спа-салоны, фитнес? Да я, пока смотрела на дому фильмы и спектакли — успевала перед экраном лицо и шею холодным-горячим полотенцем помассировать, и сметану с ягодами нанести, и обруч покрутить, и гимнастику сделать.

Стригла сама себя, а Лизанька потом подравнивала. Да так навострились, что знакомые спрашивали, от какого стилиста причёска и как к нему записаться? Голь на выдумку хитра.

Жестокая экономия, говорите? Да она мне в радость, сладка была эта экономия. Никогда у меня так не блестели глаза, и я не была так счастлива, когда ела суп из куриных голов и бегала в штопаном пальтишке.

Потому что и суп, и пальтишко — это барахло, тлен и прах. Норку сожрёт моль. Хамон и буйабез уплывут в унитаз и подземные коммуникации, как и говно обычных смертных. Тогда на фига?!

А квартиры — звучит весомо, грубо, зримо. Это всегда надёжное вложение, золотая копилка. Это уверенность в завтрашнем дне, будущее моей Лизаньки и, дай Бог, внучат, а там и правнуков. А это уже ниточка в Вечность.

* * *

Есть отцы, на которых их жёны, матери-кукушки, бросают детей. Я к таким мужчинам отношусь трепетно. Значит, положительные, ответственные, надёжные.

Но когда Лизанька привела в дом отца-одиночку, я была убита. Ладно, ни кола ни двора: снимает каморку в коммуналке, нищенская инженерская зарплата.

Ни машины, ни дачи, ни накоплений на чёрный день. Ни гражданства, ни прописки: приехал из Казахстана, родители целинники: идейная голытьба середины прошлого века.

Так ещё и довесок в виде чужого шестилетнего узкоглазенького мальчишки с проволочно-жёстким, чёрным волосом. Чужая кровь, чужая тёмная душа.

Нет, ну почему, как безродность и нищета — так будто магнитом притягивается к благополучным и зажиточным? А нас с Лизанькой к этому времени вполне можно было отнести к последним.

Заметьте, богатство не с неба свалилось. Вот этими вот руками, этой рано поседевшей головой, этими нервами, потом и кровью заработано!

И на всё готовенькое нацелился казахстанский молодец с принесённым в подоле приданым.

Я быстренько прогнала в уме возможные риски. Пропишется сам, пропишет пацанёнка. За ним на тёплое место потянутся родители — нищеброды и неудачники. За ними паровозиком — многочисленная голодная казахстанская родня…

И снова ночные изнуряющие мысли: вот ради этого я отказывала себе во всём? Ночей не спала, глотала суп из куриных голов, штопала колготки? Разбиралась с буйными жильцами, совала купюры полицейским?

Сама чинила электрику, сама прочищала раковины и унитазы, запускала руку по локоть в чужое дерьмо — всё сама?!

А когда меня, тьфу, тьфу, не станет — они же на беззащитную Лизаньку навалятся горластой толпой.

Подомнут моего ребёнка, задавят, слова не дадут пикнуть. Раздербанят всё моё: по щепотке, по копеечке, по квадратному сантиметрику — с любовью собранное недвижимое имущество.

Квартиры — это деньги. Деньги — это время, потраченное на то, чтобы их заработать. Время — это жизнь.

Мою жизнь Лизанька бросит под ноги ушлому понаехавшему. Псу под хвост бросит.

А я, считай, только развернулась: квартирные дела в гору пошли. Деньги к деньгам потянулись. Это я что, на чужих дядь и тёть буду отныне вкалывать?

— Мама, какая низость! Никогда бы не подумала, что в тебе живут алчность, зло, подозрительность! — Лизанька таких слов явно нахваталась от своего духовника, о. Димитрия.

Говорила правильные вещи: грамотно, учёно, красиво. Легко и приятно быть грамотной и правильной, когда мать как рыба об лёд билась: чтобы тебе образование дать, вкусно и полезно накормить, одеть как куколку. Легко быть добренькой, въезжать в рай на чужом горбу.

— Мама, я не узнаю тебя! Помнишь, какие книги ты мне в детстве читала?

— Помню, доча, как же. Про лису, у которой была избушка ледяная — а у зайца лубяная. И пожалел её зайчик, и позвал к себе. Перешла лисичка к зайцу жить: сначала на порожек, потом на приступочек, потом на печку — а после и вовсе выгнала зайку.

— Нет, мама, другое. Сказки про любовь, доброту, самоотверженность.

— Так ведь то сказки, доченька. А мы в жизни живём.

— Как они грели меня… — не слушает Лизанька.

Да уж. Пригрела змейку на своей шейке. В одночасье рухнула вся моя взлелеянная в мечтах, стройная система: продуманная до мелочей, выстроенная на много лет вперёд.

Лизанька своими мягкими, не знающими чёрной работы ручками, всё и разрушила. Чистым розовеньким пальчиком ткнула — всё развалилось.

И я стояла, тяжело уронив руки со сбитыми ногтями. Ими я мыла полы в своих гостиничных квартирах. Ими стирала, крахмалила и гладила постельное бельё, чтобы на нём с комфортом трахались мои кролики…

Никого чужих не нанимала: чтобы избежать завистливых пересудов, лишних ушей и глаз, чтобы выкроить лишнюю копеечку. Всё для неё, Лизаньки. Стоило зачем.

Никто не спасёт моё дитя, кроме меня. Какой бы ни был взрослый ребёнок — он всегда ребёнок. Взращённая в неге и холи дочка доверчива и не понимает нависшей над ней опасности.

Рано или поздно она прозреет, пелена спадёт с глаз. В чужом сыне проявятся гены его матери-кукушки, и однажды он цинично объяснит мачехе, что о ней думает. Хорошо, если не кулаками.

Месяц — месяц! — я уламывала, уговаривала, убеждала (или ломала?) Лизаньку. Умоляла составить брачный контракт. Приводила доводы. Плакала, стояла на коленях.

Сеяла в ней зёрнышки сомнения. Мягко, но настойчиво добивалась своего: как капелька воды нежно камень точит, как жучок-короед неслышно дерево грызёт, как мышка в хлебе ласково норку выщипывает.

Это ничего, что уже расписались в загсе (ах, Лизанька, что же ты творишь: без ножа мать режешь, без топора рубишь?!). Но это ничего, дочечка. Брачный договор можно в любое время, на любом этапе заключить — я консультировалась у юриста.

Сейчас многие так делают, чего стыдиться? Своё, заработанное, не ворованное. Нам чужого не надо, но и своего не отдадим.

Жизнь долгая, всякое может случиться. А ну не срастётся? Втянут мою строгую, чистую, непривычную к склокам Лизаньку в суды, окунут с головой в грязь разборок.

А тут нотариус развернёт отпечатанный чистенький договор: всё по пунктикам. Это, это и это — Лизанькино. А вашего тут кот наплакал и шиш с маслом.

Главное, не усыновлять чужого ребёнка: потом не разгребёшь…

Лизанька начала поддаваться — бровки надломились, глазки затуманились. Я уловила в её голосе первые нотки сомнения.

— Мама, но представляешь, как я ему это скажу? Ещё жить как следует не начали, а уже в отношениях поползёт трещина. С чем бы это сравнить…

Задумалась, взяла со стола яблоко.

— Вот как это яблоко: спелое, светится. Это наша любовь. А брачный контракт — он как червяк недоверия, начнёт свою неутомимую, неустанную работу…

В отца Лизанька пошла: говорит как по писаному.

И всё же уговорила я её. Или сломала?

* * *

Утром мы вызываем такси и едем к нотариусу. Там нас ждёт молодожён.

Он покороблен и даже, фу-ты, ну ты, несколько оскорблён, но согласен подписать брачный контракт. Потому что он любит Лизаньку, а не её квартиры. Слышали мы ваши сладкие песни, Лиса Патрикеевна.

Мы с Лизанькой садимся на заднем сиденье, голова к голове. Вытрясаем из папки, рассыпаем на креслах ворох бумаг, разбирая, ещё раз вчитываясь.

Всё ли предвидели, не оплошали ли, не пропустили ли главного? Я привыкла перестраховываться. На всякий случай, собрала документы на всю имеющуюся недвижимость.

Лизанька на днях простыла. Голосёнок насморочный, промокает платочком припухший, красный носик.

— Лизанька, дочечка, пересядь на переднее сиденье. Там с подогревом.

Суматошно визжат шины. Дисциплинированный водитель бьёт по тормозам, пропуская зазевавшегося пешехода. Старичок, похожий на о. Димитрия, семенит по «зебре»…

В эту минуту сзади нашу машину сминает могучая лавина. Удар, грохот, темнота, гаснущее сознание.

Первая мысль: какое счастье, что Лизанька на переднем сиденье! Вторая: откуда в городе лавина? Третья: есть ли при мне зажигалка и перочинный ножик?

После чего я проваливаюсь в глубокие, сладкие, могильные покой и тишину.

…Водитель погиб на месте. У Лизаньки сломаны два ребра. Как мы с ней выбрались из лавины и доползли до цивилизации — не помню.

Я долго лежала в больнице с черепно-мозговой. Как видите, поправилась. Только на бедре глубокий, уродливый шрам — я догадываюсь, откуда.

И Лизанька знает. Благодаря ему мы остались в живых.

* * *

Моя мечта сбылась: я живу в стеклянном доме на берегу океана. День и ночь слушаю неумолчный, гневливый шум прибоя — пульс вечности.

Вы никогда не слышали океанский прибой? Похоже на глубинный, таинственный гул приложенной к уху раковины. Только в раковине он ровный, а живой бьётся волнами.

В стеклянном доме пока темновато: он весь в строительных лесах.

— Приходится защищать стекло от ураганных ветров, — объясняет Игорь Сергеевич. — Они в последнее время участились. Катрина, Харви, Мэттью…

Как я сама не догадалась?

Игорь Сергеевич — мой домашний доктор. Он лечил меня ещё дома. И был так обходителен, что я предложила ему уволиться с его жалкой ставки и полететь со мной: всё-таки травма была серьёзной. Он с грустным достоинством, благодарно принял предложение.

Под моим окном неспешно гуляют редкие отдыхающие, всё звёзды и миллиардеры. Из-под пальто торчат белые и полосатые купальные халаты.

На пляж никто не ходит: холодно, не сезон. Серый океан сливается с серым небом. Песок лежит тяжёлыми белыми барханами, как снежные сугробы.

Редко, очень редко прилетает Лизанька. Обещает в следующий раз захватить с собой детишек. Я её зову остаться, и она говорит: «Обязательно, потом, мамочка». За ней приезжает такси, чтобы везти её в аэропорт — и Лизанька плачет.

Каждое утро горничная приносит завтрак в мой кабинет-спальню. Багаж ещё не прибыл, поэтому кабинет обставлен скромно. Довольствуюсь самым необходимым: жёсткая ортопедическая кровать, стул, столик. Стены обиты стёганой тканью, в духе французского будуара.

Физиономия у горничной такая… Глядя на неё, хочется немедленно заплакать или заснуть. Или запустить в неё чашкой с кофе. Пожалуй, я её заменю на тихую, услужливую аборигенку.

В дверь деликатно стучится мой благоверный: он исполняет при мне обязанности управляющего и секретаря.

Раскрывает журнал, и мы продолжаем проводить ревизию квартир.

— Шоссе Энтузиастов, дом 111, корпус пять, квартира 62, — бойко начинаю я, — Железнодорожный проспект, 89–74…

— Постой, не торопись. Ты пропустил улицу Монтажников, 32–90…

Входит Игорь Сергеевич со стетоскопом на шее. Выслушивает меня, измеряет давление. Учтиво, озабоченно расспрашивает, как нынче вёл себя океан? Сильно ли беспокоил шум прибоя в ушах?

— Всю ночь бушевал шторм, — жалуюсь я. — У меня когда-нибудь лопнут барабанные перепонки. И когда вы, наконец, снимете с окон эти ужасные решётки?

— Обещали цунами, — рассеянно, о чём-то думая, пожимает плечами Игорь Сергеевич и щупает мой пульс. — Стёкла могут треснуть, вылететь.

С цунами не поспоришь.

После его ухода муж клянчит:

— Лялечка, студия на Монтажников прекрасно подошла бы для моей лаборатории. Я вывел формулу, как их нейтрализовать. Нужно только усовершенствовать генератор бета-частиц…

— Но, но! Боливар двоих не выдержит, — окорачиваю я его.

И мы подсчитываем дальше. Ручка только успевает шуршать по бумаге.

— Третья улица Строителей, дом 25, квартира 12. Большая Речная, строение восемь, квартира 123. Переулок Тупиковый…

 

Гришка Распутин

Для одних женщин к 8 марта милая мелочь — живые цветы, французские духи и поцелуй любимого. Для отдельных счастливиц — переливающиеся меха на плечах перевязанный розовой ленточкой «бентли» и отдых в Сен-Тропе.

Для других — праздник, что муж не заявился под утро в драбадан, не переломал кости и не выгнал с детьми босыми на мороз. Вот умудрённая опытом женщина учит молодую подругу по несчастью:

— Ты, главное, когда наревёшься, сразу умывайся и густо накладывай под глаза крем. А то «гусиные лапки» появятся. Быстро состаришься.

Муж пьёт. А выпив, бьёт смертным боем. До боли привычная русская картина…

* * *

Неподалёку от города под железнодорожным мостом на снегу нашли подплывшее кровью тело мужчины лет сорока. От него сильно пахло алкоголем.

Версия, что был сбит поездом, сразу отпала. На голове и шее мужчины нашли пять глубоких рубленых ран. Под мост его приволокли, оставив глубокую снежную борозду, в какой-то округлой ёмкости. В корыте или ванне.

Рядом отпечатались следы двух человек, примерно 36–38 размера. Длина шага короткая, мелкая: даже с учётом того, что волокли тяжесть. Не более 30 сантиметров — как у женщин или подростков.

Следы вели к ближайшей деревне, прямиком к дому, где жили жена и двое детей убитого.

* * *

…Вечером, когда муж уснул, Валентина велела дочке-старшекласснице выйти. Та убежала на улицу, чтобы ничего не слышать, и куда-то забилась, спряталась.

Сын, десятилетний мальчик, послушно ждал за перегородкой на кухне. Она его оставила «на всякий случай, мало ли чего. Помощь понадобится, или что…». Настрого приказала включить громче телевизор и не подсматривать за тем, что сейчас будет происходить в комнате.

Было примерно одиннадцать вечера. Программа «Время», по местному, уже закончилась. Валентина повсюду выключила свет. Оставила только телевизор, заливающий комнату жутковатым, голубым экранным светом.

Взяла в руки топор. Застыла на мгновенье над кроватью с храпящим телом: «Убить — не убить?». Рука сама потянулась осенить себя крестом: «Господи, помоги» — тут же в ужасе отмахнулась. С ума она сошла, что ли: просить у Бога помощи — на такое?! Взмахнула топором и с силой опустила его.

Вдруг испугалась, что муж встанет и побежит за нею, ударила ещё раз. И еще… Крови было очень много, она не ожидала. Заматывая голову мужа одеялом, всё со страхом прислушивалась: дышит ли ещё? Вроде нет…

Подумала: «Если начнёт подниматься, ударю в самое сердце»… Немного передохнула, успокоилась. Вышла на кухню к сынишке. Тот всё же так же, истуканчиком, столбиком сидел на табурете. Спросил с надеждой:

— Всё, что ли, уже?

— Всё…

Мальчик заплакал.

Вместе они переложили мёртвого отца на кухонную клеёнку. Переворачивая, старались не глядеть на лицо. Кое-как одели, затянули ремнём его телогрейку. Потом вытащили в сарайчик, уложили рядом с возмущённо загоготавшими гусями. И больше она уже не смотрела в ту сторону. Старалась не смотреть.

Кликнула дочь: она пряталась за поленницей в дровянике. Она всегда там пряталась, когда резали поросёнка, и зажимала уши варежками. Нежная росла, будто и не деревенская.

Занялись уборкой. Пропитанную кровью обивку дивана долго чистили стиральным порошком, забеливали зубной пастой. Вымыли полы, всюду прибрали…

Топор Валентина чисто вымыла, рукоятку выскоблила ножом добела. Потом испугалась, что подозрительно выглядит. Зачерпнула золы из печурки и потёрла дерево. Повесила на своё место, на гвоздик в сенях.

Клеёнку сожгла в печи.

* * *

Утром телятницы на ферме, где работала Валентина, обратили внимание, что она была особенно грустной.

Убитый лежал в сарайчике два дня, и они боялись, когда ходили туда кормить скотину. Однажды сын вбежал, сам не свой:

— Мама, она там это… Ходит!

Проверили: лежит. На третью ночь Валентина устроила волокушу из толстой полиэтиленовой плёнки. В час ночи с сыном потащили свою страшную ношу к железнодорожному мосту. Деревня ложится рано: в окнах ни огонька. А что собаки побрехивают — так они всегда брешут.

Было тяжело. По дороге несколько раз останавливались, отдыхали. В мыслях у Валентины наивно теплилась надежда: может, подумают, что пьяным попал под поезд… И тут же обречённо и равнодушно мысленно махала рукой: всё равно узнают.

Уложили тело в туннельчике, через который скот гоняют. Облили из банки снег вокруг уже свернувшейся кровью (она насобирала её ещё в ту ночь, у дивана). Пустую банку неподалёку затоптали в снег. Противно было нести с собой.

А на следующий день в дом пришла полиция с понятыми. Валентина сразу призналась во всём. На следственном эксперименте с безропотной готовностью показывала перед криминалистом — фотографом: как готовилась к убийству, в уме всё по пунктам расставила. Как ударила… Как сидела потом на корточках у порога, раскачивалась, охватив голову руками.

При вспышке испуганно встрепенулась и взглянула в самый объектив. И до сих пор Валентина смотрит с подклеенного в дело снимка: будто в ожидании удара. Широко, беспомощно раскрытые детские глаза, скорбные старушечьи скобки у губ, почерневшие подглазья…

* * *

Валентина была на восемь лет младше мужа. И бил, и тиранил он молодую жену с первой брачной ночи до последнего дня.

Сначала жили у тёщи. Та больно в их дела не лезла: саму муж поколачивал. Потом выстроили новый просторный дом. Что и говорить, руки у него росли, откуда надо. Живи да радуйся.

А муж день ото дня делался лютее. Нести домой получку или помочь по хозяйству — об этом речи не шло. Убежит Валентина на работу — муж валяется на койке и курит. Жена отработается, сбегает за хлебом в соседнюю деревню. Домашнюю скотину покормит, по дому управится — муж курит и лежит… Спасибо, если не дерётся.

Или моду взял по чужим бабам в соседних сёлах околачиваться. Ещё тот ходок был. Хвастался: «У меня и в городе кралечки есть — не вам, дурындам деревенским, чета».

И ведь что характерно: с виду сморчок, соплёй перешибёшь. А женщины, побывавшие с ним в одной койке, диву давались. Мужское хозяйство, передавали с ушка на ушко: чисто слоновье. Криком кричали: от сладкой боли.

Да мало того: в нём как будто в часах пружину до упора, до предела накручивали. Заведётся на всю ночь — не остановишь. Встанет, опрокинет стакан — и обратно, с прерванного места. И, что характерно: чем больше водки в себя зальёт — тем злее и изворотливее в постели делается.

— Хватит, чёрт неуёмный, корову пора доить!

Его за это Гришкой Распутиным назвали. Писали ведь, и в историческом кино показывали: тот тоже до женского пола сильно охочий был. То есть нашего героя, конечно, совсем по-другому звали, но так повелось: Гришка да Гришка.

* * *

Валентина с первой брачной ночи его жестоко разочаровала. Тряслась от страха, губы закусив. Холодная, ледащая — на погребном льду её, что ли, родители делали? Никакой сласти от жёнки — а вот живи теперь с ней всю жизнь.

Кабы только её обижал — Валентина бы стерпела. А он дочку, уже почти взрослую девушку, бил кулаком по лицу. Однажды переломил руку ей стулом.

Мальчику попадало ещё больше. Школьные учителя про него говорили: растёт скрытный, забитый, как зверёк. А как ему другим-то расти?

Однажды прибегает из школы: а папка с голой задницей на мамке трудится, среди белого дня. Мамка вскрикнула, попыталась выскользнуть — да куда там. Он ещё больше навалился, подушкой голову придавил.

Из-под подушки крикнула-прорыдала: «Не смотри, сынок!». А папка голову к сыну повернул, скалится, смеётся.

Однажды он с деревенскими мальчишками пошёл в лес за грибами. Отчего-то это привело папашу в ярость. Он погнался за сыном, пинал его при ребятах в лесу, бил по дороге домой, гнал выломанным из забора штакетником, как скотину. Потом запер в баньке.

Валентина пришла с фермы, слышит: из баньки плач доносится. Муж пригрозил её избить до полусмерти, если осмелится выпустить сына или хотя бы даст ему еды. Она осмелилась — и была избита.

Про саму Валентину нечего говорить. Бил он ее до чёрных синяков и до крови. Бил трезвый и пьяный, бил кулаками или просто тем, что под руку попадется.

«Подручным материалом бил», — простодушно уточнила Валентина на следствии. Преимущественно по лицу и по голове: коромыслом, поленом, кочергой, стулом.

Материал (подручный) иной раз не выдерживал, ломался в куски на хрупких бабьих плечах. Катал ногами по полу. Остервенев, бил до тех пор, пока жена не ползла за ним на коленях и не умоляла остановиться.

Однажды порезал её куском цинковой пластины, и ещё погнался за нею на улицу. Той же пластиной порезал тёщу, которая пыталась прикрыть дочь руками.

Та, жалея дочь, нажаловалась участковому. Вообще-то зять был совсем недавно осуждён условно: за систематическое избиение жены — и особо жестокое последнее.

Тогда он буквально вдавливал, вбивал каблуки в её лицо — она неделю лежала в районной больнице. И влепили ему целых полтора года! Учли письменное заявление Валентины: «Прошу не лишать мужа свободы».

Не из-за любви к мужу, конечно — из-за животного, леденящего страха перед ним. Он и раньше грозился: «Посадишь в тюрьму — убью. Подашь на развод — убью».

Ах, если бы сгинул в тюрьме — говорят, там таких ершистых, с гонором, не любят. Или бы нашёл себе зэчку с таким же характером, пусть бы дрались. Но чуда нет. Отсидев срок, муж вышел — и всё началось снова. Только — хуже.

Поводов для придирок было хоть отбавляй. Не выученный урок дочери. Детская шалость сынишки. Ревность: «Со мной бревно бревном, а с другими, небось, без меня кувыркалась». Запах угара в бане. Просто дурное настроение, головная боль с похмелья…

Хотя он и не хмелел никогда, хоть влей в него цистерну — тоже как Гришка Распутин.

* * *

Был у него такой фирменный кураж: часа в три ночи растолкать жену, выгнать из постели, чтобы та приготовила еду. Разогретый ужин, к примеру, муж есть не желал: только свежее и обязательно из нескольких блюд. Как в столовой: суп, второе, компот. С криком: «Невкусно!» — швырял тарелки на пол.

Мало ли способов поиздеваться, досыта покуражиться над покорными, зависимыми от тебя людьми, если прекрасно знаешь, что это останется безнаказанным?

* * *

— Не верю, — говорю я. — Ведь не на необитаемом острове жила эта семья.

Свидетелей, как выяснилось потом — было хоть отбавляй.

На ферме муж бил Валентину у всех на виду. Скотницы чесали в затылке, но так и не поняли: за что это он её, интересно, а?

В другой раз соседка идёт — а Валентина стоит у своей калитки и плачет. Попросила соседку: «Зайди в дом, зашей мне голову». Сняла платок, а у неё вся голова в кровище!

Ко всем в деревне придирался Валентинин муж. Характер несносный: Гришка Распутин и есть Гришка Распутин. Придёт, рассказывают, в чужую избу, и давай выступать. Но рук предусмотрительно не распускал: там крепкие мужичьи кулаки могли и сдачу дать.

— Гришка, — говорили ему, — слабо с мужиком связаться? С бабой воюешь?

Он ржал:

— А бабу бить приятней: она мягкая. Кулак будто в подушку проваливается.

* * *

В последнее время дочь всё чаще повторяла:

— Если не убьёшь папу, я повешусь.

Как-то Валентина вышла в сени — а дочка стоит на табурете и делает из верёвки петлю. Мать успокоила её. Пообещала «что-нибудь» сделать с папой.

После очередной выходки отца дочка собрала вещи и пошла к автобусной остановке — уезжать навсегда. Валентина побежала следом, уговорила вернуться. Снова подтвердила, что с папой сделает «что-нибудь».

А муж точно сам изо всех сил приближал свой конец. Запил во вторник, пил и безобразничал в среду, четверг, пятницу.

— Он ребятам три ночи спать не давал… Уроки учить не давал… А им в школу идти… Бил посуду, рвал занавески на окнах, гонялся за всеми с железной кочергой. Плясал, кидался кроличьими шкурками… Под конец запер дверь на ключ, спрятал ключ в штанах. Задвинул вьюшку в печи, где ещё вовсю тлели синие огни. Сказал: «Ну, сволочи, подохнем все. Кто окно разобьёт — убью»… Сам уснул… И я убила…

Валентине дали один год.

* * *

Мы идём с рассказчицей. Я размышляю вслух:

— Вот и у нас, идёшь по вечернему городу… Это только кажется, что он тих и безмятежен, в россыпях тепло освещённых окошек. За уютными оранжевыми, голубыми, зелеными шторами люди плачут и смеются, любят и мучаются, пьют и грустят, кричат от боли и поют от счастья. Иногда и кричат, и плачут.

Соседи подмигивают: «Муж и жена — одна сатана», «Милые бранятся — только тешатся», — слыша за стеной вопли истязуемых женщин.

— «Муж и жена — мука и вода. Такое тесто замешается — обратно не раскатаешь»… — подхватывает собеседница. И предлагает: — А хочешь, сходим на кладбище сходим? Вон, лёгок на помине, Гришенька наш благоверный. Он заодно и покажет Валентинину могилку.

— Постой, — я будто резко натыкаюсь на стену. — Или я чего-то не понимаю, или… Валентина — умерла? А муж её — жив?! Ты ничего не напутала?

— Дак, а я чего толкую: Гришка Распутин и есть! Того тоже убивали-убивали — недоубили. И это тоже наше… Чудо-юдо деревенское. Весь был как рубленый бифштекс, два дня лежал в сенцах. Им бы насторожиться, проверить: почему не протух?

Да потом в снегу ночь провалялся. Послушали: сердце бьётся! Откачали его в больнице. Ногу вот только мороженую отпилили, гангрена начиналась. Дочка с сыном в интернат сразу ушли.

А потом Валентина с зоны вернулась. Зашла в избу тряпки собрать — они с матерью из деревни хотели уезжать. К Валентине сразу прилепилась кличка «Мужеубийца».

Тут Гришка жёнушку встречает: горячими объятиями, водочкой и железной кочергой. Утром отняли: она уже давно остыла — а он её дубасил. В закрытом гробу хоронили, чтобы людей не пугать.

Дали десять лет — отсидел семь. Списали как запущенного туберкулёзника: домой помирать.

Здесь его сердобольные бабы парным молоком отпоили. Вишь, шкандыбает, живее всех живых. Сыт, пьян и нос в табаке. Хромает на одну ножку да живёт понемножку. Как говорится, ещё на наших похоронах простудится. Гришка Распутин — он и есть Гришка Распутин.