Для одних женщин к 8 марта милая мелочь — живые цветы, французские духи и поцелуй любимого. Для отдельных счастливиц — переливающиеся меха на плечах перевязанный розовой ленточкой «бентли» и отдых в Сен-Тропе.
Для других — праздник, что муж не заявился под утро в драбадан, не переломал кости и не выгнал с детьми босыми на мороз. Вот умудрённая опытом женщина учит молодую подругу по несчастью:
— Ты, главное, когда наревёшься, сразу умывайся и густо накладывай под глаза крем. А то «гусиные лапки» появятся. Быстро состаришься.
Муж пьёт. А выпив, бьёт смертным боем. До боли привычная русская картина…
* * *
Неподалёку от города под железнодорожным мостом на снегу нашли подплывшее кровью тело мужчины лет сорока. От него сильно пахло алкоголем.
Версия, что был сбит поездом, сразу отпала. На голове и шее мужчины нашли пять глубоких рубленых ран. Под мост его приволокли, оставив глубокую снежную борозду, в какой-то округлой ёмкости. В корыте или ванне.
Рядом отпечатались следы двух человек, примерно 36–38 размера. Длина шага короткая, мелкая: даже с учётом того, что волокли тяжесть. Не более 30 сантиметров — как у женщин или подростков.
Следы вели к ближайшей деревне, прямиком к дому, где жили жена и двое детей убитого.
* * *
…Вечером, когда муж уснул, Валентина велела дочке-старшекласснице выйти. Та убежала на улицу, чтобы ничего не слышать, и куда-то забилась, спряталась.
Сын, десятилетний мальчик, послушно ждал за перегородкой на кухне. Она его оставила «на всякий случай, мало ли чего. Помощь понадобится, или что…». Настрого приказала включить громче телевизор и не подсматривать за тем, что сейчас будет происходить в комнате.
Было примерно одиннадцать вечера. Программа «Время», по местному, уже закончилась. Валентина повсюду выключила свет. Оставила только телевизор, заливающий комнату жутковатым, голубым экранным светом.
Взяла в руки топор. Застыла на мгновенье над кроватью с храпящим телом: «Убить — не убить?». Рука сама потянулась осенить себя крестом: «Господи, помоги» — тут же в ужасе отмахнулась. С ума она сошла, что ли: просить у Бога помощи — на такое?! Взмахнула топором и с силой опустила его.
Вдруг испугалась, что муж встанет и побежит за нею, ударила ещё раз. И еще… Крови было очень много, она не ожидала. Заматывая голову мужа одеялом, всё со страхом прислушивалась: дышит ли ещё? Вроде нет…
Подумала: «Если начнёт подниматься, ударю в самое сердце»… Немного передохнула, успокоилась. Вышла на кухню к сынишке. Тот всё же так же, истуканчиком, столбиком сидел на табурете. Спросил с надеждой:
— Всё, что ли, уже?
— Всё…
Мальчик заплакал.
Вместе они переложили мёртвого отца на кухонную клеёнку. Переворачивая, старались не глядеть на лицо. Кое-как одели, затянули ремнём его телогрейку. Потом вытащили в сарайчик, уложили рядом с возмущённо загоготавшими гусями. И больше она уже не смотрела в ту сторону. Старалась не смотреть.
Кликнула дочь: она пряталась за поленницей в дровянике. Она всегда там пряталась, когда резали поросёнка, и зажимала уши варежками. Нежная росла, будто и не деревенская.
Занялись уборкой. Пропитанную кровью обивку дивана долго чистили стиральным порошком, забеливали зубной пастой. Вымыли полы, всюду прибрали…
Топор Валентина чисто вымыла, рукоятку выскоблила ножом добела. Потом испугалась, что подозрительно выглядит. Зачерпнула золы из печурки и потёрла дерево. Повесила на своё место, на гвоздик в сенях.
Клеёнку сожгла в печи.
* * *
Утром телятницы на ферме, где работала Валентина, обратили внимание, что она была особенно грустной.
Убитый лежал в сарайчике два дня, и они боялись, когда ходили туда кормить скотину. Однажды сын вбежал, сам не свой:
— Мама, она там это… Ходит!
Проверили: лежит. На третью ночь Валентина устроила волокушу из толстой полиэтиленовой плёнки. В час ночи с сыном потащили свою страшную ношу к железнодорожному мосту. Деревня ложится рано: в окнах ни огонька. А что собаки побрехивают — так они всегда брешут.
Было тяжело. По дороге несколько раз останавливались, отдыхали. В мыслях у Валентины наивно теплилась надежда: может, подумают, что пьяным попал под поезд… И тут же обречённо и равнодушно мысленно махала рукой: всё равно узнают.
Уложили тело в туннельчике, через который скот гоняют. Облили из банки снег вокруг уже свернувшейся кровью (она насобирала её ещё в ту ночь, у дивана). Пустую банку неподалёку затоптали в снег. Противно было нести с собой.
А на следующий день в дом пришла полиция с понятыми. Валентина сразу призналась во всём. На следственном эксперименте с безропотной готовностью показывала перед криминалистом — фотографом: как готовилась к убийству, в уме всё по пунктам расставила. Как ударила… Как сидела потом на корточках у порога, раскачивалась, охватив голову руками.
При вспышке испуганно встрепенулась и взглянула в самый объектив. И до сих пор Валентина смотрит с подклеенного в дело снимка: будто в ожидании удара. Широко, беспомощно раскрытые детские глаза, скорбные старушечьи скобки у губ, почерневшие подглазья…
* * *
Валентина была на восемь лет младше мужа. И бил, и тиранил он молодую жену с первой брачной ночи до последнего дня.
Сначала жили у тёщи. Та больно в их дела не лезла: саму муж поколачивал. Потом выстроили новый просторный дом. Что и говорить, руки у него росли, откуда надо. Живи да радуйся.
А муж день ото дня делался лютее. Нести домой получку или помочь по хозяйству — об этом речи не шло. Убежит Валентина на работу — муж валяется на койке и курит. Жена отработается, сбегает за хлебом в соседнюю деревню. Домашнюю скотину покормит, по дому управится — муж курит и лежит… Спасибо, если не дерётся.
Или моду взял по чужим бабам в соседних сёлах околачиваться. Ещё тот ходок был. Хвастался: «У меня и в городе кралечки есть — не вам, дурындам деревенским, чета».
И ведь что характерно: с виду сморчок, соплёй перешибёшь. А женщины, побывавшие с ним в одной койке, диву давались. Мужское хозяйство, передавали с ушка на ушко: чисто слоновье. Криком кричали: от сладкой боли.
Да мало того: в нём как будто в часах пружину до упора, до предела накручивали. Заведётся на всю ночь — не остановишь. Встанет, опрокинет стакан — и обратно, с прерванного места. И, что характерно: чем больше водки в себя зальёт — тем злее и изворотливее в постели делается.
— Хватит, чёрт неуёмный, корову пора доить!
Его за это Гришкой Распутиным назвали. Писали ведь, и в историческом кино показывали: тот тоже до женского пола сильно охочий был. То есть нашего героя, конечно, совсем по-другому звали, но так повелось: Гришка да Гришка.
* * *
Валентина с первой брачной ночи его жестоко разочаровала. Тряслась от страха, губы закусив. Холодная, ледащая — на погребном льду её, что ли, родители делали? Никакой сласти от жёнки — а вот живи теперь с ней всю жизнь.
Кабы только её обижал — Валентина бы стерпела. А он дочку, уже почти взрослую девушку, бил кулаком по лицу. Однажды переломил руку ей стулом.
Мальчику попадало ещё больше. Школьные учителя про него говорили: растёт скрытный, забитый, как зверёк. А как ему другим-то расти?
Однажды прибегает из школы: а папка с голой задницей на мамке трудится, среди белого дня. Мамка вскрикнула, попыталась выскользнуть — да куда там. Он ещё больше навалился, подушкой голову придавил.
Из-под подушки крикнула-прорыдала: «Не смотри, сынок!». А папка голову к сыну повернул, скалится, смеётся.
Однажды он с деревенскими мальчишками пошёл в лес за грибами. Отчего-то это привело папашу в ярость. Он погнался за сыном, пинал его при ребятах в лесу, бил по дороге домой, гнал выломанным из забора штакетником, как скотину. Потом запер в баньке.
Валентина пришла с фермы, слышит: из баньки плач доносится. Муж пригрозил её избить до полусмерти, если осмелится выпустить сына или хотя бы даст ему еды. Она осмелилась — и была избита.
Про саму Валентину нечего говорить. Бил он ее до чёрных синяков и до крови. Бил трезвый и пьяный, бил кулаками или просто тем, что под руку попадется.
«Подручным материалом бил», — простодушно уточнила Валентина на следствии. Преимущественно по лицу и по голове: коромыслом, поленом, кочергой, стулом.
Материал (подручный) иной раз не выдерживал, ломался в куски на хрупких бабьих плечах. Катал ногами по полу. Остервенев, бил до тех пор, пока жена не ползла за ним на коленях и не умоляла остановиться.
Однажды порезал её куском цинковой пластины, и ещё погнался за нею на улицу. Той же пластиной порезал тёщу, которая пыталась прикрыть дочь руками.
Та, жалея дочь, нажаловалась участковому. Вообще-то зять был совсем недавно осуждён условно: за систематическое избиение жены — и особо жестокое последнее.
Тогда он буквально вдавливал, вбивал каблуки в её лицо — она неделю лежала в районной больнице. И влепили ему целых полтора года! Учли письменное заявление Валентины: «Прошу не лишать мужа свободы».
Не из-за любви к мужу, конечно — из-за животного, леденящего страха перед ним. Он и раньше грозился: «Посадишь в тюрьму — убью. Подашь на развод — убью».
Ах, если бы сгинул в тюрьме — говорят, там таких ершистых, с гонором, не любят. Или бы нашёл себе зэчку с таким же характером, пусть бы дрались. Но чуда нет. Отсидев срок, муж вышел — и всё началось снова. Только — хуже.
Поводов для придирок было хоть отбавляй. Не выученный урок дочери. Детская шалость сынишки. Ревность: «Со мной бревно бревном, а с другими, небось, без меня кувыркалась». Запах угара в бане. Просто дурное настроение, головная боль с похмелья…
Хотя он и не хмелел никогда, хоть влей в него цистерну — тоже как Гришка Распутин.
* * *
Был у него такой фирменный кураж: часа в три ночи растолкать жену, выгнать из постели, чтобы та приготовила еду. Разогретый ужин, к примеру, муж есть не желал: только свежее и обязательно из нескольких блюд. Как в столовой: суп, второе, компот. С криком: «Невкусно!» — швырял тарелки на пол.
Мало ли способов поиздеваться, досыта покуражиться над покорными, зависимыми от тебя людьми, если прекрасно знаешь, что это останется безнаказанным?
* * *
— Не верю, — говорю я. — Ведь не на необитаемом острове жила эта семья.
Свидетелей, как выяснилось потом — было хоть отбавляй.
На ферме муж бил Валентину у всех на виду. Скотницы чесали в затылке, но так и не поняли: за что это он её, интересно, а?
В другой раз соседка идёт — а Валентина стоит у своей калитки и плачет. Попросила соседку: «Зайди в дом, зашей мне голову». Сняла платок, а у неё вся голова в кровище!
Ко всем в деревне придирался Валентинин муж. Характер несносный: Гришка Распутин и есть Гришка Распутин. Придёт, рассказывают, в чужую избу, и давай выступать. Но рук предусмотрительно не распускал: там крепкие мужичьи кулаки могли и сдачу дать.
— Гришка, — говорили ему, — слабо с мужиком связаться? С бабой воюешь?
Он ржал:
— А бабу бить приятней: она мягкая. Кулак будто в подушку проваливается.
* * *
В последнее время дочь всё чаще повторяла:
— Если не убьёшь папу, я повешусь.
Как-то Валентина вышла в сени — а дочка стоит на табурете и делает из верёвки петлю. Мать успокоила её. Пообещала «что-нибудь» сделать с папой.
После очередной выходки отца дочка собрала вещи и пошла к автобусной остановке — уезжать навсегда. Валентина побежала следом, уговорила вернуться. Снова подтвердила, что с папой сделает «что-нибудь».
А муж точно сам изо всех сил приближал свой конец. Запил во вторник, пил и безобразничал в среду, четверг, пятницу.
— Он ребятам три ночи спать не давал… Уроки учить не давал… А им в школу идти… Бил посуду, рвал занавески на окнах, гонялся за всеми с железной кочергой. Плясал, кидался кроличьими шкурками… Под конец запер дверь на ключ, спрятал ключ в штанах. Задвинул вьюшку в печи, где ещё вовсю тлели синие огни. Сказал: «Ну, сволочи, подохнем все. Кто окно разобьёт — убью»… Сам уснул… И я убила…
Валентине дали один год.
* * *
Мы идём с рассказчицей. Я размышляю вслух:
— Вот и у нас, идёшь по вечернему городу… Это только кажется, что он тих и безмятежен, в россыпях тепло освещённых окошек. За уютными оранжевыми, голубыми, зелеными шторами люди плачут и смеются, любят и мучаются, пьют и грустят, кричат от боли и поют от счастья. Иногда и кричат, и плачут.
Соседи подмигивают: «Муж и жена — одна сатана», «Милые бранятся — только тешатся», — слыша за стеной вопли истязуемых женщин.
— «Муж и жена — мука и вода. Такое тесто замешается — обратно не раскатаешь»… — подхватывает собеседница. И предлагает: — А хочешь, сходим на кладбище сходим? Вон, лёгок на помине, Гришенька наш благоверный. Он заодно и покажет Валентинину могилку.
— Постой, — я будто резко натыкаюсь на стену. — Или я чего-то не понимаю, или… Валентина — умерла? А муж её — жив?! Ты ничего не напутала?
— Дак, а я чего толкую: Гришка Распутин и есть! Того тоже убивали-убивали — недоубили. И это тоже наше… Чудо-юдо деревенское. Весь был как рубленый бифштекс, два дня лежал в сенцах. Им бы насторожиться, проверить: почему не протух?
Да потом в снегу ночь провалялся. Послушали: сердце бьётся! Откачали его в больнице. Ногу вот только мороженую отпилили, гангрена начиналась. Дочка с сыном в интернат сразу ушли.
А потом Валентина с зоны вернулась. Зашла в избу тряпки собрать — они с матерью из деревни хотели уезжать. К Валентине сразу прилепилась кличка «Мужеубийца».
Тут Гришка жёнушку встречает: горячими объятиями, водочкой и железной кочергой. Утром отняли: она уже давно остыла — а он её дубасил. В закрытом гробу хоронили, чтобы людей не пугать.
Дали десять лет — отсидел семь. Списали как запущенного туберкулёзника: домой помирать.
Здесь его сердобольные бабы парным молоком отпоили. Вишь, шкандыбает, живее всех живых. Сыт, пьян и нос в табаке. Хромает на одну ножку да живёт понемножку. Как говорится, ещё на наших похоронах простудится. Гришка Распутин — он и есть Гришка Распутин.