Назад в СССР

Нелидова Надежда

Сначала я имею нахальство писать о том, чего не знаю. Об Америке – хотя там не была. О церкви – хотя не воцерковлённый человек. О национальных меньшинствах – хотя сама к ним не отношусь.

Зато потом пишу о том, что знаю как облупленное: о милом, милом, неповторимом советском детстве. Если бы ещё не тотальный дефицит, отравлявший те годы…

 

АМЕРИКА – ЭТО…

Аня – студентка факультета иняз, проходит практику в школе. Один из уроков она посвятила рассказу об Америке, в которой через лингвистический центр побывала летом.

Когда самолёт шёл на посадку в Нью-Йорке, было отлично видно сам город и освещённую солнцем кромку моря. А самолёт всё кружился, минут сорок, наверно. Аэропорт Кеннеди всегда перегружен. Но не было ни капельки страшно, напротив, охватило совершенно детское нетерпение…

– Расскажи, чем мы отличаемся от них?

– Гораздо проще и короче рассказать, что между нами общего. Итак, Америка – это…

…СТРАНА ТОЛСТЯКОВ

Восемьдесят процентов населения – полные и очень полные люди. Они разучились ходить, передвигаясь только на автомобилях, в которые зачастую с трудом помещаются. В крупных городах общественным транспортом пользуются в основном латиноамериканцы, китайцы, негры, индусы…

Это мы по пути с работы домой легкомысленно заскакиваем в ближайший продуктовый магазинчик, чтобы взять на ужин пачку макарон и триста грамм колбасы. Там путешествие в магазин занимает более часа, правда, продуктов набирают на неделю.

Весь выставляемый в магазинах товар умоляет и кричит: съешь меня! (Или: надень меня!) Всё выглядит нарядно и ярко, изящно упаковано. (Вас, молодые люди, этим уже не удивишь, а вот я застала и советские пустые прилавки, и настоялась в перестроечных очередях…) Всё стоит до неприличия дешево (по их заработкам, конечно). На всё действует система скидок. Американцы едят один раз в сутки: с утра до вечера. Не забыты домашние животные, допустим, даже для лошадей выпускают конфеты в форме красных яблочек.

За три месяца я поправилась на целых десять килограммов: не оттого, что отводила душу на заморских яствах, просто пища здесь безбожно напичкана гормонами. Просыпаясь в последнее время по утрам, с ужасом обнаруживала под глазами синяки и припухлости.

Конечно, у них есть магазины с более дорогой экологически чистой продукцией, но даже прилично зарабатывающие экономные (или прижимистые?) американцы как-то обходят их стороной.

Стереотип американца, выработанный Голливудом: спортивные светловолосые красавцы и красавицы с точёными фигурами и лицами. На самом деле американцы скорее некрасивые, нежели красивые люди. Костяк североамериканской нации составляли англичане, которые в средние века так увлеклись сжиганием еретиков на кострах, что основательно перепортили свой генофонд: самые красивые юноши и девушки объявлялись дьявольским отродьем.

Но лица американцев делают неповторимыми и симпатичными приветливые улыбки, открывающие великолепные белые, как снег, зубы. А ещё: чистая кожа, всегда промытые и аккуратно уложенные волосы, ухоженные ногти. Делают маникюр и педикюр даже мужчины. Одежду предпочитают светлую и просторную. Однако в домиках лагеря, где я работала, у американских подростков был просто хлев – под грудой одежды и вещей кроватей не видно.

…СТРАНА ТРУДОГОЛИКОВ

У американцев две цели в жизни. О второй поговорим ниже, а цель номер один – найти хорошую работу. Это у нас: наткнулся на какую-никакую худую работёнку, на том спасибо. У нас наивысшая оценка трудовой деятельности перед выходом на пенсию, почёт и уважение – единственная запись в трудовой книжке! У них – вечный поиск. Даже считается, что по истечении трех лет работы на одной должности человек исчерпывает творческий потенциал.

Возьмём юного американца, закончившего школу и собирающегося поступать в университет, но не имеющего для учёбы денег. Он идет, скажем, посудомойщиком в «Макдональдс», где получает 5 долларов в час. Узнав, что по соседству на автозаправке или в офисе свободна вакансия с оплатой 8 долларов в час, не раздумывая переходит туда. Впрочем, и здесь не задерживается, устроившись на завод (10 долларов в час). Через год деньги на университет накоплены, а студент продолжает работать в вечернюю, а то и в ночную смену, чтобы поддерживать себя материально.

Большинство американцев добросовестно трудятся с 8 утра до 8 вечера. Один раз в год полагается десятидневный отпуск. Я слышала, как стремительно идущий по улице Нью-Йорка джентльмен говорил по мобильному телефону: «Ты же знаешь, как я работаю, вот завтра встаю в четыре утра».

Но и оценивается такая работа не унизительными подачками. Особенно здесь уважают физический труд. В лагере, где я работала, очень ценили обслуживающий персонал, а вожатые… Ну, подумаешь, вожатые.

Девиз – каждый сам за себя. Сильный пробьётся сам, а слабый – всегда обуза. Устраиваться куда-либо на работу за компанию, до кучи, как у нас, там не принято. Твой приятель – это твой конкурент, либо гиря на шее. Только в единственном числе ты по-настоящему мобилен. Карьеризм способствует развитию индивидуализма в американском характере. Впрочем, трагическая тема одиночества давно серьезно тревожит американских врачей, писателей, психо-логов.

Оттого, наверно, семья и дом у них – неприкосновенное, святое, крепкий тыл.

Итак, вторая в жизни цель американца – удачное создание семьи. Женятся тоже не как у нас: влюбились с первого взгляда, «залетели», расписались по справке, а энную сумму на свадьбу выделят мама с папой. Там с этим не торопятся: мужчины заключают брак преимущественно в 35–40 лет, женщины в 28–35, когда занято прочное общественное положение. Женатому и замужней трудно, почти невозможно сделать карьеру.

Наверняка вам приходилось слышать утверждение: Соединенные Штаты – мировой вампир, который сосёт золотые мозги всех стран мира и заставляет работать на себя. Потому что американцы действительно…тупая нация. Предположим, коренной американец никогда не возьмётся забить без молотка гвоздь. Тогда как любая русская женщина знает, что для этой цели отлично сгодится старый мужнин башмак.

В лагере, где русские девчушки чего только не нафантазировали бы: нанизали бус, наплели бы венков – аме-риканские девочки при изготовлении поделок были беспомощны, хоть плачь.

… СТРАНА НЕПЛАЧУЩИХ ДЕТЕЙ

За три месяца проживания я ни разу не слышала детского плача. Детей обожают и балуют. Родители играют с ними, как сверстники. Вместе кувыркаются на ковре, хохочут, и у самих – блеск в глазах. Для американских мамочек времяпрепровождение с детьми – не обуза, не наказание божие, а истинное наслаждение.

Такого зрелища, чтобы в оставленной у магазина коляске орало до посинения дитя, не увидите. Американцы – рассеянные люди и забывают, теряют и оставляют всё, что угодно: сумки, портмоне, кредитные карты, открытые машины, но только не детей. (Когда Аня рассказывала это, ещё не произошёл вопиющий случай с оставленным и погибшим в раскалённом автомобиле русским приёмным ребёнком. Впрочем, подобные трагедии нередки и в России, просто они не принимают мощной огласки. Да и прохладный северный климат не способствует трагическим развязкам).

Во всех кафе стоят высокие стульца с перилами и горшками. Малыши в рюкзачках и слингах сопровождают мам всюду: от похода до вечерних развлечений.

Лозунг жизни: дети – цветы жизни, и их должно быть много. Беременным назначается высокое пособие, они получают необходимое лечение, насыщенное витаминами питание, фрукты. Зато мамочки несут чуть ли не уголовную ответственность за жизнь и здоровье ещё не родившихся малышей.

… СТРАНА, ГДЕ СТАРИКАМ ВЕЗДЕ ПОЧЕТ

Из детского лагеря я перешла работать в более престижный, для пожилых людей: своеобразные ясельки для стариков. В основном со всего света съезжаются евреи. У многих на руках полустёртые длинные лагерные номера. Возраст – от 80 до 90 лет.

Представьте себе эдакую девяностовосьмилетнюю бабку Ёжку. Горбатую, скрюченную, с личиком как печёная картошка. С трудом доковыляла до «ягуара», еле-еле вскарабкалась… Мощный автомобиль лихо разворачивается и на бешеной скорости скрывается за поворотом – кто поверит, что за рулём не каскадёр из триллера?

Если русские женщины после пятидесяти носят тёмное и длинное и готовят «смертное», то мои подопечные вели себя так, словно жизнь у них только начиналась. Их учили танцевать, петь, разжигать костры. Водили на прогулки, катали в лодках, дважды в день в бассейне обучали плавательной гимнастике. Если кому-нибудь становилось плохо, наступал жуткий переполох. Приезжала «скорая», даже местный шериф.

Были русские эмигранты. Они плакали, говоря о покинутой стране, и хотели бы вернуться в Россию: не в нынешнюю бандитскую, которая наводит на них ужас и отвращение, а в доперестроечную. И печально добавляли: «Хотя мы бы у вас давно умерли…»

(Аня пока не знает, что выберет Америку постоянным местом жительства. Выйдет замуж, получит грин-карт, родит двух малышек – само собой, гражданок США. Будет работать переводчицей на телефоне.

И Анина мама будет слушать, как сон, рассказы дочери из-за океана. «За каждым пожилым человеком закреплены хаматэнды: это медсестра, домработница и добрая приятельница в одном лице… Очередной звонок. У одинокой старушки-француженки дома закружилась голова. Падая, она подавила кнопку на «говорящем», с вмонтированным микрофончиком, браслете – такие носят на руках почти все американские старики.

И вот я перевожу диалог: «Мэм, не волнуйтесь, всё в порядке, к вам уже едет бригада врачей. Будут у вас через четыре минуты (запасные ключи от домов своих подопечных в поликлинике имеются). Опишите свои ощущения, мэм». – «У меня что-то с головой, я не чувствую ног и т. д.»

Анина мама вздыхает: недавно в подъезде умерла от инсульта одинокая женщина: заслуженная учительница, бывший директор школы, полвека стажа, гора наград. Обнаружили по выбивавшемуся из квартиры запаху гниения: она сумела доползти до двери…

… СТРАНА ЭМАНСИПИРОВАННЫХ ПУРИТАНОК

Все американки – страшные феминистки. Если мужчина без разрешения подхватит тяжёлую сумку или расплатится за даму в кафе, ею, возможно, это воспримется как смертельное оскорбление. Она – не какая-нибудь кисейная барышня, а свой парень в доску. Однако упаси Бог хлопнуть её по плечу – это почти подсудное дело. В столовой негр взял меня за руку, я от неожиданности вскрикнула. Чернокожий парень, от греха подальше, в тот же день исчез из лагеря – насовсем.

Американки одеваются очень скромно (не путать со словом «бедно»). Массивное золото в ушах и на пальцах – китч, безвкусица. На улицах считается неприличным и вызывающим ношение очень коротких маек и шортиков, в которых у нас ходят поголовно все девочки. У них это – вызов обществу. В лагере женщины купались только в закрытых купальниках.

Воспрещалось прикасаться к закрытой одеждой части тела собеседника, даже если это всего лишь предплечье. Вожатый, остающийся наедине с ребенком, обязательно оставлял дверь открытой. Упаси бог обниматься и целоваться с детьми. И вот это немыслимое пуританство свободно уживается с ранним сексуальным развитием детей. В моей группе шестилетний негритёнок не давал проходу маленькой мулаточке, видеть это было не очень приятно.

… СТРАНА ИММИГРАНТОВ

…Мексиканцы, негры, индусы, китайцы. Очень много евреев. Улицы Нью-Йорка буквально пестрят их шапочками и пейсами. Число русских в последнее время растёт не по дням, а по часам. В банке я сказала спутнице: «Говори что хочешь, нас здесь никто не понимает». А сзади голос с усмешкой: «Ну, я вас понимаю…» Оказалось, почти земляк, из Перми.

Русских условно можно разделить на три категории. Первая, небольшая – усиленно во все времена привечаемые здесь учёные, программисты, профессионалы своего дела, американизировавшиеся очень естественно и незаметно. Вторая категория – это те, что в самом престижном нью-йоркском районе Манхэттэн скупают дома за пятьдесят тысяч долларов, сносят их и строят особняки за триста тысяч. Ну и, само собой, Брайтон-Бич: кусочек грязной, горластой и стервозной Одессы-мамы. Многие живут нелегально. Многие приехали сюда очень давно, но так и не удосужились выучить английский. Всюду русские вывески, на прилавках – колбаса «Останкинская» и «Московская», в аптеках знакомые нам всем но-шпа и цитрамон.

Две последние категории американцы считают отбросами общества и пройдохами, с которыми уважающие себя люди дела никогда иметь не будут. По ним, увы, они судят обо всех русских. Особенно бесчеловечно выходцы из России относятся к своим доверчивым соотечественникам, безбожно «кидая» их в совместных сделках.

По телевизору кадры о России – всегда негативные. Например, в «эпоху» Ельцина это был первый российский президент во всевозможных стадиях опьянения. Все вопросы о России – только на жареные темы. Меня это коробило: «Неужели больше не о чем поговорить?!» А вообще, как бы дружелюбно ни относились американцы к русским, в душе они из чувства противоречия никогда не будут согласны с нами.

Я лично на себе не чувствовала дискриминации. Но когда мы группой как-то спускались в метро, девочки из Литвы посоветовали мне снять футболку с надписью «Россия»: от неприятных инцидентов никто не застрахован.

… СТРАНА НЕПРИКРЫТОГО РАСИЗМА

Уточняю: негритянского. Со стороны белых расизм тщательно скрывается. Белое население до сих пор испытывает перед неграми комплекс вины за работорговлю. Если на одну работу поступают белый и чернокожий, возьмут, конечно, афроамериканца (слово «негр» у них считается почти оскорблением). Иначе он пойдёт в суд, и суд будет на его стороне.

Если вы обращали внимание, в американских фильмах хотя бы в одной положительной роли всегда снимается негр. Рас-сказывают, когда сюда приехал Киркоров и встречающие не нашли в его сопровождении ни одного лоснящегося чёрного лица, то они с изумлением спросили: «Разве вы расисты?» В целом у меня осталось впечатление о неграх как об очень нахальных и распущенных людях.

Три месяца пролетели незаметно. Скучала я только по маме и по тихой, неброской нашей природе: мутноватой Чепце, ельникам по её берегам. А перед отъездом мне стали сниться страшные сны… Что я возвращаюсь в Россию.

 

АМЕРИКА: КАК У НИХ, И КАК У НАС

В разговоре она, волнуясь, подчеркивает, что очень любит родину. И ей было крайне неприятно слышать за границей от соотечественницы высокомерное: «Я в Рашку ни за что не вернусь»…

«Но обо всем по порядку, – рассказывает знакомая. – От дочери, гражданки Америки, пришел долгожданный вызов. 12 часов перелета, встреча в аэропорту, размещение у нью-йоркских знакомых, ужин в ресторане, прогулка по вечернему городу. Причудливое смешение архитектурных стилей, узкие улицы, праздные толпы туристов, запахи и музыка из освещенных кафешек, люди за столиками. И все же вечерний город – не то, его мешает воспринимать обилие рекламы, блеска, переливающихся огней. Я вышла утром, и Нью-Йорк обрушился на меня бетоном, стеклом, камнем. Нет, серые громады небоскребов не давят, напротив, испытываешь восторг перед величием Человека…

Штат Мичиган, где живет дочь, это уже другая, двух-трехэтажная коттеджная, газонная Америка. Тамошние городки – словно ухоженные, цветущие клумбы. Нет пяди земли, где бы пробились дикая травинка, сорняк. Нет даже кустов, которые бы росли сами по себе: они подстрижены то в форме шара, то куба, то другой какой-нибудь фигуры. Даже в лесу проложены асфальтовые дорожки и разбиты газоны. Каждое утро я просыпалась от треска газонокосилок…

Удивительны приветливость, открытость, непосредственность американцев. Официантка-гречанка, узнав, что приехала мама ее старой знакомой, ахнула, расцвела и совершенно по-домашнему обняла меня. Комплименты женщинам звучат на каждом шагу: «Как вы прекрасно сегодня выглядите!»

В Америке, будучи студентами, работают даже дети очень состоятельных родителей. У них нет понятия «лишние деньги», чтобы сказать себе: «Ну хватит, теперь наконец можно поваляться на диване». Труд у них не столько способ заработать деньги, сколько стиль жизни. Все живут хорошо, но ни о ком нельзя сказать: купается в роскоши.

В последний приезд дочери на родину мы оформляли на нее квартиру. Представляете, какой ужас испытала она, приучившаяся ценить каждую минутку, когда столкнулась все с той же монолитной угрюмой очередью, занимаемой, с предварительной записью, с четырех часов утра: в регистрационную палату, в бюро технической инвентаризации, к нотариусу.

Дочь предложила девушке-консультанту (все равно скучает за стойкой) помочь с оформлением документов: за деньги, разумеется. «Не надо мне ваших денег, я зарплату получаю», – гордо и оскорбленно отвечала девушка – судя по сильному акценту, уроженка сельской местности. Пускай зарплата нищенская и работа с населением организована из рук вон плохо, тем слаще маленькая власть над людьми, так зачем что-то менять?! Да и начальница за это по головке не погладит.

В Америке в присутственных местах посетителя встречают, будто именно его, единственного, ждали всю предыдущую жизнь. С порога участливый вопрос: чем мы можем вам помочь? И будьте уверены: помогут. Хотя бы чтоб доказать, что не зря едят хлеб налогоплательщика.

В каждую точку контролера не поставишь. Это у нас стандартный ответ-отмазка на все претензии. А у них?

В ресторане долго не приносили курицу. Узнав об этом, вышел владелец ресторана, рассыпаясь в извинениях: «Курицу бесплатно от меня лично, и в подарок – десерт». Десертом оказался кусок торта таких размеров, что доесть его удалось с большим трудом.

В аптеке по ошибке выдали не то лекарство. Когда об этом стало известно, от аптеки на дом принесли подарочный сертификат и – бесплатно – нужное лекарство. Все чрезвычайно дорожат репутацией заведения и своим рабочим местом: лишь бы обиженный клиент не «капнул» на них куда следует и не затаскал по судам.

Если вы пересекаете американскую дорогу, все, что движется по ней на колесах, почтительно остановится, пропуская вас. Дружелюбно улыбаясь из-за стекла, водители жестами показывают: «Идите смелее».

Ну а если через дорогу переправляется беременная женщина – это все. Движение парализовано, на выглядывающих из-за стекла лицах гамма чувств: умиление, восторг, почтение.

Пешеход всегда прав. Если на него наехали, никто не станет разбираться, был он пьян или просто выбрал такой способ уйти из жизни. Однозначно будет виноват водитель. Это не как у нас, где любой оседлавший даже «запорик» воображает себя паханом. Да что там дороги, обычное дело, когда российских пешеходов давят уже и на остановках, на тротуарах.

Хотя… Справедливости ради надо сказать, что пешеход там – явление редчайшее на дорогах.

В воскресенье Америка (вся! По крайней мере, таково мое впечатление) отправляется в церкви, костелы, кирхи, мечети, синагоги и др.

В рестораны ходят тоже. У нас за рестораном все еще сохраняется репутация злачного места, где принято попрыгать, набраться в зюзю, познакомиться с представителем противоположного пола и, если повезет, продолжить знакомство в интимной обстановке. В Америке ресторан – скорее семейное заведение. Приходят с мужьями, женами, родственниками, детьми. В обычной американской семье два-три ребенка. Если один – значит, семья не в порядке.

Знакомая официантка на вопрос, может ли она отличить русского мужчину от американца, ответила: «Без проблем». Русский, если он даже пришел со спутницей: женой или знакомой – обязательно активно стреляет глазами по залу. Для американца в этот вечер существует единственная, в его глазах, Женщина в мире – та, с которой он сюда пришел.

У нас женщина, которая развелась с мужем, имея на руках 1–2, а тем более, 3-4-х детей, ставит на себе крест. Кто её возьмёт с такой нагрузочкой? Согласна на любое, лишь бы оно было в штанах, лишь бы сорвать с себя оскорбительный ярлык «брошенка». В Америке странно, если многодетная мама останется одна – разве что категорически не переносит на дух мужчину.

Причем её новый избранник, нередко, – интересный и состоявшийся мужчина. Один минус – содержит бывшую со своими четырьмя детьми. В уик-энд две семьи, бывшие и настоящие, встречаются, устраивают совместные вылазки на природу, путешествуют. И восемь детей поднимают гвалт до небес и так перемешиваются, что уже не поймёшь, кто из них родной, а кто чужой. Все родные…

Америку обвиняют в обезличивании человека, в насаждении масскультуры, сравнивают с мясорубкой, безжалостно перемалывающей иммигрантов в людей без корней, без национальности, традиций. В городке, где я жил, жили арабы, индусы, евреи. Все они пользуются плодами американской цивилизации, но берегут язык, обычаи, уклад жизни, веру, национальную кухню, одежду – и не собираются от этого отказываться. Это какой-то обогащенный, яркий, интернациональный мир. Очень непривычно было видеть, как закутанная с ног до головы мусульманка лихо управляет рулем навороченного авто, да еще при этом курит.

Пользуясь случаем, решила проконсультироваться у американского врача. Утром звонок по телефону из поликлиники: «Леди не забыла о посещении?» Просидела в уютном холле не более пяти минут – вышла сестра: сама предупредительность… По окончании приема дочка вынула из кошелька сто долларов – это тридцатая часть ее месячного дохода.

Как у нас. Заплатил в кассу стоматологии две тысячи рублей – это половина моей месячной зарплаты. Врач через закрытую дверь зычно выкрикнула мою фамилию. Медсестра задержала за рукав: «Женчина, вон тут в карточке уточнить надо…» Скажите, хотя бы за две тысячи рублей я имею право, чтобы ко мне обращались по-человечески, по имени-отчеству?!

Прилетела в Шереметьево, облепили таксисты, называют цену до речного вокзала: 1100–1200 рублей. За 300 рублей села, двадцатый по счету, в маршрутку, набитую как банка шпрот, причем на моей руке всю дорогу ехал чей-то неподъемный чемодан. На речном вокзале подлетает таксист: тысяча рублей до Ярославского вокзала. Сошлись на 600.

На вокзале зашла в туалет. Запах убийственный, слив не работает. Не слабо после их общественных туалетов, где на полочке жидкое мыло, ароматизаторы, освежители нескольких видов, тонкое одноразовое полотенце, нежнейшая туалетная бумага. Медленно закипаю: может, и туалеты у нас такие потому, что мы все не можем залечить раны от немецко – фашистского нападения?!

Вдоль нашего состава метались два дико сквернословящих мужичка, как выяснилось, мои будущие соседи по отсеку. Ночью страшно, до крови разодрались, не давали спать всему вагону. Почувствовала в сердце знакомую глухую сосущую боль, о которой в Америке успела подзабыть. Мужичков милиционеры с санитарами сняли с белой горячкой между Нижним Новгородом и Кировым.

… А на перроне все те же низко опущенные головы, неулыбчивые лица, подавленные взгляды («Эти милые обветренные лица, точно вырубленные топором», – ностальгируя, писала она стихи за океаном)… И в трех метрах от вокзала – бурьян в рост человека. А в лифте – до воя знакомая, не просыхающая лужа на изъеденном, уже расслаивающемся полу, того и гляди рухнешь в шахту…

Американцы не понимают, как это: взять и пописать на угол дома, на лестничной площадке, в лифте. У них прямо глаза на пол выпадают: может, они не расслышали?!! Может, речь идет о плохо воспитанной собачке, ну если это очень старая и больная собачка, тоже простительно. Ах, речь идет о Человеке?!

…Началась депрессия, с которой сталкиваются многие возвращающиеся оттуда. Да, возможно, даже скорее всего, мои впечатления предвзяты. Да, месяц пребывания там был для меня озарен присутствием дочери. Да, меня возили по белой, богатой Америке, и наверняка существует другая Америка. И тем не менее, тем не менее…

Каких-нибудь десять лет назад американские заметки вроде этих шли на ура. «Блин, живут же люди… А мы-то…» Сейчас в нас, наслушавшихся Задорнова, ничего, кроме унылого раздражения, они не вызывают. «Ну, нечего тут. Нечего тоску наводить. Как все плохо у нас, как все замечательно у них. Хватит. Надоело».

«В России очень много талантливых людей, – развивает свою мысль знакомая. – Самые замечательные писатели – наши. А жизнь свою обустроить не можем. Наш враг – мечтательность. Все с удовольствием мечтают, говорят – и никто не хочет активно менять свою жизнь. Нужно менять наш мощный, грубый менталитет, а на это уйдет не меньше двухсот-трехсот лет. Общество можно условно разделить на говорунов (интеллигентов) и мочунов (тех, кто мочится в лифтах)…»

Я (автор), безусловно, причисляю себя к говорунам. Третий год собираюсь обиходить участок у дома, и каждый раз по разным причинам (все до одной – страшно уважительные) не могу претворить скромную мечту в жизнь.

Хотя могу бросить камешек и в знакомую. В середине девяностых, когда бюджетникам повсеместно задерживалась зарплата, многие из них решили не выходить в отпуск до тех пор, пока им не вернут долги, не повысят нищенскую зарплату. Нашлись люди, организовали коллег, рисковали, между прочим, рабочим местом, не жалели времени, сил и здоровья. Знакомой, в сущности, оставалось придти на готовое: присоединиться к спланированной акции. Всего лишь не писать заявление об уходе в отпуск, сделать первый крохотный шажок в защиту своих прав. И она… его не сделал. Как не делают этого до сих пор наши затурканные пешеходы, пациенты, покупатели, пассажиры, посетители казенных учреждений…

Теперь знакомая тоскливо называет Америку землей обетованной. А кто будет «обетовывать» Россию? Легче всего отмахнуться: «Э, яйцом стену не прошибешь. С таким народом каши не сваришь…» Забывая, что мы неотъемлемая часть этого народа.

 

«НАЦИОНАЛЬНОСТЬ – ЭТО ВСЕГО ЛИШЬ ФАНТИК…»

– Да у вас какие-то нападнические, злопыхательские вопросы! Вся зараза от вас, журналистов, идет, – возмущался краевед. – Я бы всех корреспондентов назвал садистами! Болячка заживает – нет, вы в неё тыкаете, ковыряетесь в больном месте! Какая у вас цель: с плюсом или минусом написать эту статью?! Если с минусом – мы немедленно уходим!

– Но почему, стоит только коснуться этой темы, за ней сразу видят разжигание национальной розни? Почему на эту тему наложено табу?!

Шёл круглый стол по национальному вопросу. Из меня не получилось Познера, которому участники преданно смотрят в рот, а свой раскрывают на строго лимитированное время. Гости сразу вырвали из моих слабых рук рычаги управления, и наш «круглый стол» утлым суденышком понёсся по воле бурных волн.

– Я вот что хочу сказать. Пошёл в первый класс, знал по-русски одно слово «мама». Служил в Узбекистане. Командир дивизии у нас был грузин Марквеладзе. Начальник штаба русский, Кульбин. Зам начальника азербайджанец Джафаров. Среди нас были евреи, уйгуры, литовцы, узбеки, башкиры, татары, латыши, украинцы, белорусы. Вот такой интернационал. Это была единая семья. Чего вы сейчас-то опять копаете, ищете?!

У нас так не ходят.

– Вы тихие – мы шумные. Вы скрытные – мы народ открытый, горячий, как дети. Такой у нас менталитет, – слово «менталитет» было произнесено бойко, как гладкий обкатанный камешек.

В Доме дружбы зачитывали обращение русской девушки, которую, по её мнению, подвергают моральному унижению и оскорблению джигиты.

Её путь на работу каждый день идёт через рынок. Она проходит мимо сидящих на корточках и играющих в нарды мужчин. Девушку провожают пристальные взгляды, а затем за спиной раздаётся взрыв оглушительного гортанного гогота. И так каждый раз. Она сжимается и невольно ускоряет шаг, почти бежит.

Имейся другой маршрут на работу – она бы с удовольствием его сменила. Хотя… В конце концов, она у себя дома или на птичьих правах? Почему должна искать обходные пути, как воришка?

Глава диаспоры, дружелюбно и белозубо сверкая улыбкой, чуть не хлопал панибратски по плечу собеседника:

– Слушай, дорогой. Парни смеются что-то между собой, по своему поводу. У всех нас есть жёны, сёстры, дочери. Мы уважаем женщин. Мы просто любим пошутить, весёлый народ.

– Хорошо. А если бы у вас в ауле вот так же шла девушка, попробовал бы кто за её спиной громко засмеяться? Это же кровная обида, шутнику бы не поздоровилось.

– Э, дорогой, не обижайся. Но нас в ауле девушки так не ходят. Ходят в платках, длинных платьях…

Вот и поговорили.

Из материалов круглого стола.

– В Советском Союзе в каждый обеденный перерыв шла передача «Песни и танцы народов Советского Союза». Почему таких передач нет сейчас? Мало национальных культурных мероприятий…

– Да ведь всё это уже было, было! Красная площадь в пёстрых хороводах из 15 сестёр-республик. Тюбетейки, мониста, сарафаны, папахи. Ни в одной другой стране мира не уделялось столько внимания и щедрых финансов дружбе народов: съезды, молодёжные форумы и фестивали с вынесением звонких резолюций, ежедневные национальные передачи, разноязыкие концерты на ТВ и радио. Но потом были Карабах, Приднестровье, Ош, Чечня, танки в Эстонии… Значит, шли не тем путём?

Дело Медведева.

Когда месяц назад в квартире этажом ниже появились новосёлы, тихому подъезду показалось: въехали цыгане. Галдёж, бесцеремонный хохот, переклички (как в лесу) с балкона во двор и обратно. Громкая музыка, частые, вне зависимости от времени суток, громкоголосые гости.

Гостеприимность – вещь хорошая. 49-летний эксперт-криминалист полковник Олег Медведев и его семья тоже любили хорошие застолья и гостей. Но – даже устраивая на даче шашлыки – посматривали на соседние домики. Погаснут окошки – тут же сворачивали веселье. «Люди наломались за день, спать легли».

А уж если дома ребёнок у гостей слишком расшалится, распрыгается – тут же сажают за мультики или настольные игры («Потом во дворе порезвимся, хорошо?») Пусть малыш с детства привыкает к тому, что вокруг – слева, справа, сверху, снизу – живут люди.

У кого-то маленький ребёнок, у кого-то больная бабушка, кто-то отсыпается с ночной смены, у кого-то просто нервы. Хотим мы того или нет, живя в многоквартирном доме, мы обречены жить в ОБЩЕЖИТИИ, по его правилам. Там, где начинается твоя свобода, заканчивается свобода соседа.

Конечно, не все в большом доме были столь щепетильны, как «этот интеллигент» «очкарик» Сухарев. Но договориться можно было со всеми. Так было до приезда новой семьи.

У соседей очередное шумное празднество: широко отмечали новоселье и день рождения девятилетней дочери. Собралось не менее дюжины взрослых гостей.

Весь вечер оглушительная резкая музыка, гоняемая не по первому кругу, пляски от души, топот крепких ног. Хотите праздновать по ночам – ради Бога. В ресторане или в кафе. Или в доме-крепости, окружённом трёхметровой толстой каменной оградой, расположенном на приличном расстоянии от соседних домов – там твоё веселье никому не помешает.

Но в тесном многоэтажном доме-улье, в типовых квартирах, разделённых гипсокартоном в ладонь толщиной, с полами и потолками, где шумовая изоляция – одно название, и вздрагиваешь даже от соседского беспардонного слова за стеной…

Жена Олега брала деловые бумаги на дом – у неё ответственная работа, связанная с решением людских судеб. Одна неверная цифра, один упущенный факт – и может быть исковеркана невинная человеческая жизнь. Сегодня о работе не могло идти речи. Хорошо, если удастся уснуть с пригоршней снотворных – но о ясной голове назавтра можно забыть.

Время к полуночи, а веселье только набирало обороты. Поутру Медведеву будет стыдно глядеть в глаза не выспавшихся молодых мамочек с капризничающими, хныкающими, клюющими носиками детьми, и пахнущих корвалолом пенсионерок.

«А ещё в погонах…» «Называется, живём в доме с полковником…» «Ну, уж если работник правопорядка разошедшихся «сов» не может утихомирить – куда нам…» – будет читаться в их укоризненных взглядах. То, что человек на домашнем отдыхе, без формы – значения не имеет, ты всё равно несёшь ответственность за покой в доме.

Даже если твоя профессия мирная, лаборантская, и твоё оружие – сложные химические формулы в распутывании хитроумных преступлений. Но и по инструкции человек в погонах не имеет права проходить мимо нарушителей порядка.

Олег решил спуститься, напомнить соседям, что дом спит, пора закругляться. Далее, со слов адвоката обвиняемого, события разворачивались следующим образом. На стук (звонок в шуме и гаме не слышно) вышла хозяйка. Она покивала, пообещала уменьшить звук. Вертевшаяся тут же девочка-именинница побежала отключать колони.

Это несказанно разгневало разгорячённых вином, раскрасневшихся мужчин. Типа, а ты кто такой, чтобы нам указывать? Они вырвались из квартиры, возбуждённо теснили Сухарева, угрожали расправой. Хозяйка квартиры, помогая мужу, подскочила, со всей силы и размаху ударила в лицо Сухарева, «размазав» по лицу очки. (Напоминает инцидент на Матвеевском рынке, тем более нападавшие знали, что перед ними правовик. Что касается «матвеевского» случая, его успешно замяли. Вместо того, чтобы разматывать коррупционный клубок, депортировали десяток ни сном, ни духом невиновных вьетнамцев).

Пьяные энергично хватали и дёргали его за ноги, пытаясь повалить на лестницу. Сухарев отступал, ступенька за ступенькой, вверх. А за его спиной – распахнутая дверь квартиры, семья готовится ко сну…

Когда он понял, что дело приобретает опасный оборот и разборка неминуемо переместится в его жилище, сделал несколько предупредительных выстрелов из травматики. И, вырываясь из рук троих сильных мужчин, выстрелил – в «размазанных», сбитых очках плохо видя – куда, в кого. Хаотичные пули застряли в стенах, потолке. В тесноте и толкотне узкой лестницы был убит хозяин квартиры, брат хозяйки ранен.

Стрельбой нас нынче не удивишь. Стреляющие свадьбы, пальба по машинам, голубям, людям, пулянье просто в воздух – от бурления горячей крови, от избытка торжествующего, пьянящего, безнаказанного ощущения себя хозяевами улицы, города, да чего там – страны.

В случае, если стреляют приезжие, принадлежность к определённой нации всячески заминается. Попробуй упомяни: как можно, разжигание межнациональной розни! Но уж если местные, защищая себя и закон, осмелятся дать отпор – тут на стол широким уверенным жестом выбрасывается национальная карта. «Вы русские экстремисты, по этническому признаку ущемляете гордые малые народы!»

Так и произошло в случае с полковником Сухаревым. Чтобы узнать, на чьей стороне заказ, сила и деньги, стоит заглянуть в интернет. Он пестрит сайтами-клонами под жирными заголовками: «Агрессивный русский полковник против мирных азербайджанцев…» «Полковник милиции с особой жестокостью убил приезжего предпринимателя…» «Убийца-криминалист всё ещё на свободе…»

Прошло немного времени после трагедии, а родственники пострадавших уже сидели в популярном ток-шоу на центральном телеканале. Торопясь уложиться в отведённый отрезок времени (минута телепередачи, если её ведут в твоих интеерсах) стоит баснословных денег), рисовали произошедшее исключительно национальной краской.

К делу активно подключились диаспоры и землячества. К сожалению, в последнее время многие из них представляют собой маленькие государства в государстве, зачастую криминализированные, открыто живущие не по закону, а по понятиям.

Мудрые, убелённые сединами мужчины немедленно собрали земляков. Но не для того, чтобы присмирить, урезонить земляков: «Мы здесь недавно. Увы, из-за некоторых наших неразумных агрессивных представителей к нам относятся насторожённо. Давайте прилаживаться к обычаям тех, кто веками живёт на этой земле. Наши привычки могут оказаться здесь неприемлемыми. Демонстративное неуважение к коренному населению может плохо кончиться».

Нет, встреча напоминала истерическую сходку: «Наших бьют!» Банальное уголовное дело раздували как межэтнический конфликт, мщение по национальному признаку.

И вот уже меняются показания свидетелей со стороны пострадавших. В первоначальных объяснениях родственники убитого ни словом ни обмолвились об оскорблениях по национальному признаку. Но кто-то услужливо подсказал – и они вдруг всплыли: «Не стесняясь в выражениях… выражающих вражду и ненависть…» Поистине, медвежья услуга.

Почти сразу после выхода телешоу (трескучих шутов-шоуменов у нас боятся) действия Медведева, превысившего пределы необходимой самообороны, были поспешно переквалифицированы в умышленное убийство и причинение вреда здоровью. Статья грозит полковнику 15-ю годами лишения свободы.

Это что, показательный урок тем, кто пытается защитить закон и отбивается от правонарушителей: сидите тихо по своим норкам и не высовывайтесь? Сегодня семье Сухарева угрожают открытым текстом. Соседи запуганы и боятся давать объективные показания.

Из материалов круглого стола.

– Наконец-то правительство обещало выделить 6,8 миллиардов рублей на программу по укрепление единства российской нации и этнокультурное развитие народов РФ. Это – новые министерства национальной политики, Дворцы дружбы, Центры толерантности…

– Продолжайте: новые миллиарды, ухнувшие в чёрную дыру. Новые армии чиновников-бездельников… Господи, снова трескотня и показуха.

– Нет, в самом деле, что происходит? Мы крутимся на задних лапках, просительно заглядываем в глаза и повиливаем хвостиком: «Смотрите, как мы умеем хранить национальные традиции. Мы хорошие. Вон сколько миллиардов выделяем на национальную дружбу». А с нами все равно не хотят дружить. Дружить хотят с сильными, богатыми. Мы же упорно наступаем на одни и те же грабли. Пляски с притопом, хлеб-соль на блюде, чувяки, мониста выдаём за укрепление межнациональных отношений.

СОБРАНИЕ ПОД ЛЕСТНИЦЕЙ.

Местному Союзу писателей в Доме дружбы выделили актовый зал для проведения годового выборного собрания. Выделили в виде милости – сразу предупредили, что к обеду попросят (соберётся диаспора).

В полдень писатели, как бедные родственники, переместились чуть ли не под лестницу, в коридорный закуток, подпирали стенки. С трудом отыскали единственный шаткий стульчик для 80-летней критикессы, автора сотен исследовательских трудов, легенды местной литературы – у неё больные ноги.

Стояла такая духота, теснота и толкотня, что немудрено было упасть в обморок. Пока подсчитывались листочки с голосами, мы с подругой вышли подышать во двор Дома дружбы.

Подъезжала диаспора в многочисленных громадных чёрных джипах – БТРах в миниатюре. Казалось, вся автостоянка от центрального рынка переместилась сюда, к Дому дружбы. Вылезали люди в чёрных долгополых кожаных плащах, шествовали, не замечая, буквально сквозь нас. Шли обговаривать и решать свои важные дела комфортно и за бюджетный счёт, за закрытыми дверями.

– Хозяева жизни, – пискнула подруга, едва успевая отскочить с дороги.

Это я к тому, отвечают ли Дома дружбы целям, с которыми задумывались? Являются ли они штабами укрепления межнациональной дружбы или…?

Из материалов круглого стола.

– Не было, и нет никакого национального вопроса! Его искусственно подогревают те, кому это выгодно. Конфликт существует не вне, а внутри наций. И у них, и у нас есть бедные и богатые, и имеется противостояние между ними. Богатые умело отводят от себя опасность, стравливают «своих» и «чужих» бедных. Сами же чудесно дружат между собой, женят своих детей… У них-то по-прежнему советский интернационал.

– Взять наш посёлок: денег не хватает. Работы нет. 70 процентов проживающих в посёлке ездит, кто на чём, на работу в город. Острым является не национальный, а социальный вопрос. Деревни, малые города брошены на произвол судьбы. Я три-четыре раза в год бываю в краеведческих экспедициях. Моя камуфляжная форма буквально омыта слезами местных жителей. «Держись, мужик», – вот и всё, что можешь сказать.

ОДНАЖДЫ В ОБРАЗЦОВОМ ПОДЪЕЗДЕ.

Она попрощалась с подружками, спрыгнула с автобуса, развозившего ночную смену по домам, и поспешила к подъезду. Сзади, как будто её поджидали, раздались шаги – метрах в десяти за спиной. Оказалось, гораздо ближе. Когда она торопливо набрала код, ей уже горячо задышали в шею и втолкнули в открытую дверь.

– Ну, чо как не родная? Не боись, всё будет нормалёк, – тяжело дыша перегаром, мужик тащил её под лестницу. Она вырвалась, застучала каблучками вверх по лестнице. «Пожар!» – крикнула отчаянно, пронзительно. И попыталась разбить сумочкой оконное стекло. Мужчина перехватил её руки, вывернул и потащил вверх – к чердаку.

Отбиваясь, изворачиваясь, она успевала нажимать на кнопки и колотить ногами во все попадающиеся на пути борьбы квартиры. Двери мёртво молчали. К какой-то пошаркали шаги – и замерли. В другой вспыхнул жёлтеньким и погас глазочек – хозяева, притаившись, наблюдали за происходящим.

Если даже сейчас звонят в полицию – она может приехать часа через два, такое бывает. Третий этаж. Четвёртый… Не зря говорят, что ночью безопасней находиться в глухом лесу, чем в густонаселённом доме. Изодранное платьишко висело на ней клочьями, не было сил бороться. Тем более мужик прижал к её боку что-то холодное (позже выяснилось: браслет часов): «Убью!»

И тут на предпоследней площадке распахнулась единственная дверь – самая бедная, не подбитая пухлой кожей, не обитая золотыми гвоздиками, не резная лакированная, не толстая сейфовая железная. На этой двери даже номера не было, и звонок чернел, сожжённый дворовыми мальчишками.

Здесь с недавних пор поселились смуглолицые приезжие. Не сказать, чтобы чистенький образцовый подъезд им шибко возрадовался. Семья многодетная – дети как стая шумливых галчат нарушали привычную тишину. Жильцам с досадливой вежливостью нередко приходилось пережидать лифт – пока поднимет и опустит огромные, битком набитые баулы, узлы и сумки «понаехавших торгашей».

На пороге распахнутой двери молча стояли хозяин квартиры и старший сын, подросток – оба из постели, в трусах. И этого оказалось достаточно, чтобы насильника как ветром сдуло – только стремительные, через три ступени, удаляющиеся прыжки – и внизу хлопнула входная дверь.

А с девушкой дома случилась двухчасовая истерика. Два часа она рыдала и в отчаянии выкрикивала одно и то же: «Никто не открыл!» «Никто не открыл!» Она имела ввиду: никто из своих не открыл. Из тех, кто с ней жил здесь много лет, вежливо здоровался, дружно выходил на субботники, организовывал весёлые дворовые праздники.

По материалам круглого стола.

– Мы с мужем-военнослужащим приехали сюда и остались здесь жить. Меня интересуют внешние проявления местной культуры: где они таятся? Музыка, танцы, костюмы, чтобы я могла видеть их каждый день. Вот в Украине праздник так праздник: на улицах пестро от людей в ярких национальных костюмах, лентах, венках, украшениях. Культура подается не как у нас стеснительно, в музеях, по чуть-чуть.

– А вот у меня нет экзотического интереса: кто во что одет, что ест, как поет, скуластый или нет, говорит с акцентом или без. Это – то же самое, что дивиться на дикаря в бусах и набедренной повязке. Главное, человеческие черты: злой или добрый, справедливый или нет, талантливый в своем деле или так себе.

Может, лучше для всех нас поскорее забыть, что наши прабабушки непохоже говорили, непохоже плясали и одевались, готовили непохожие кушанья? Поскорее срастись, перепутаться, смешаться. Слишком легко, как выяснилось, стравливать людей на «безобидной» внешней непохожести. Заставлять жить прошлым, назойливо напоминая: не смей забывать свои корни, ты не такой как все.

ПРОДАШЬ КВАРТИРУ – СОЛНЫШКОМ БУДУ НАЗЫВАТЬ.

Позвонила знакомая учительница. Она плакала: «Как жить дальше? Я боюсь, боюсь!»

Чтобы выжить на небольшую зарплату, она недорого сдаёт квартиру, оставшуюся после смерти мамы. Только что по телефону ей позвонили, на том конце молодой развязный голос с характерным акцентом:

– Э, сдаёшь квартиру? Беру, если сбавишь цену. Смотри, больше никому не обещай. Куплю её потом, если цену не заломишь. В долгу не останусь. Любить буду, солнышком своим называть…

– Мне ваша любовь не нужна – я замужем. И, к сожалению, квартира уже сдана.

После молчания – сквозь зубы, зло:

– У, суки… – и ещё дитя гор добавило слово, которое считается оскорбительным для местных жителей. Гудки в трубке.

Теперь вообразите русского паренька, который приехал, скажем, в Баку и ищет съёмное жильё. И намекает квартирной хозяйке (замужней!) на некую мужскую благодарность со своей стороны. А когда та возмущённо отказывает, грязно её обзывает. Думаю, недолго тому пареньку гулять по Баку…

Или вот ещё призовите на помощь всё своё воображение и представьте картину. В одном из домов многоэтажной кавказской застройки русские новосёлы ночью гоняют на всю громкость запись балалаечного оркестра и лихо, с визгом и дробным топотом отплясывают вприсядку. Когда потревоженный джигит, чьё ухо режут непривычные звуки, пытается урезонить соседей – его вышвыривают и пытаются избить. Он, в порядке самообороны, отстреливается. На защиту плясунов-драчунов как один встаёт мощная влиятельная русская община, давит на следствие. Робкие дети гор боязливо жмутся…

Не можете себе такое вообразить при самой могучей, самой изощрённой фантазии? Я тоже не могу.

Из материалов «круглого стола».

– Вы лучше пишите о Домах дружбы, помогающих сохранению национальных традиций. Где собираться людям? В подворотне, в подъезде, у кого-то на квартире? Дома дружбы сплачивают. Мы встречаемся, пьём чай, готовим национальные блюда, смотрим телевизор, поём песни и пляшем.

– Но не получается ли так, что общается лишь горстка, узкий круг завсегдатаев? При этом огромный круг людей остается вне сферы этой дружбы. Получается что-то вроде небольшого клуба по интересам. И как странно: собираться дружить на специально отведенной территории, чьё содержание, кстати, не дёшево обходится бюджету? И не есть ли самая лучшая дружба народов – неброская, повседневная забота о россиянах всех без исключения национальностей? Давать бесплатные уроки приезжим: как вести себя на новом месте жительства? Скинуться всем миром на операцию русскому или армянскому мальчику. Вставить, наконец, зубы бабушке-мордовке. Расчистить дорогу в занесённую снегом бесермянскую деревню. Или такая дружба будет пресновато выглядеть в отчетах?

– Вы журналистка, разве вы не имеете представления о порядке распределения средств? Деревня находится в подчинении районной администрации, которая и должна изыскивать средства для этих нужд. Почему городской бюджет должен делиться с каким-то районом? Это противоречит законодательству.

– То есть дружба между народами кончается за пределами городской границы. Наши бесермяне – и чужие бесермяне.

АУ, МЕЛКУМ, ГДЕ ТЫ?!

Я постоянная посетительница ближней мастерской по ремонту обуви. Просто беда: все новые сапоги приходится сразу ушивать – ножки в них болтаются, как пестики в ступке.

И всегда меня встречал пожилой разговорчивый армянин по имени Мелкум. Он брал мою очередную обувку, которая тонула в его чёрной волосатой ручище. Качал головой, собирал гармошкой лоб и глубокомысленно замирал над сапожком, как над заковыристой задачей со многими неизвестными.

Чиркал мелом, примерял, стирал и снова чиркал – при этом размахивал руками, страстно со мной советовался (половину слов я не разбирала), тут же меня опровергая и горячо настаивая на своей точке зрения.

Когда при первой встрече он назвал цену – у меня вытаращились глаза: в три раза меньше, чем другие берут за такую же работу! Мелкум истолковал мою заминку по-своему: махнул рукой и щедро снизил сумму ещё вдвое.

Подогнанные сапожки были готовы в срок, сидели идеально и лоснились, по собственной инициативе мастера начищенные душистым кремом(!) Это был Гений, Творец своего дела, чувствующий кожу. Три года я не знала с обувью проблем. И вот она явилась в виде белобрысого сонного увальня-парня в фартуке, который сидел на месте моего армянина.

Он спал, когда заполнял квитанцию – на этот раз я снова ахнула, но уже от безбожно задранной цены. Спал, когда отвечал на мои вопросы. И, судя, по состоянию отремонтированных босоножек, спал и во время работы: грубые неровные швы, нитки не в цвет, перепонка лопнула на следующий день… Дешевле купить новые, что я теперь и делаю.

Ау, Мелкум, где ты?!

По материалам круглого стола.

– Я чистокровный удмурт, жена русская. Она православная, я язычник. Наши дети считают себя русскими – ради Бога. Ещё раз подчеркиваю: нет у нас проблемы ни мордовской, ни башкирской, ни русской, ни еврейской и никакой другой. Есть единая проблема, общая для российского народа, который превращён в бесправную нацию нищих. Мне близка точка зрения Сталина, который говорил: «Я не грузин, я русский». В школе со мной говорили на русском, понимая, что мне надо расти, шагать дальше.

– Спасибо всем гостям. Под конец мне хотелось бы процитировать слова писательницы Ольги Бешенковской об упорном выпячивании принадлежности к какой бы то ни было национальности:

– Как будто национальность – это или орден или клеймо, а не всего-навсего оболочка, фантик, в который завёрнуто обычное человеческое сердце.

 

БЕСЕДЫ ПРИ ЖЁЛТОЙ ЛАМПЕ

«Добрый свет» – так называются православные беседы, которые по приезде в городок затеял проводить молодой священник. Старенький батюшка Леонид умер, прислали отца Станислава (Изместьева). Высок, волос кудрявый, уста пухлые и алые. Болезнен: то его в краску бросает, то в смертельную бледность – слаб, худощав. Ну да ничего – матушка откормит.

При церкви есть просторный утеплённый пристрой, решили собираться там. На первую беседу народ ломанул: сидели в проходах между скамьями и стульями. Жёны привели мужей-алкоголиков, матери принесли детей с ДЦП, одинокие девы явились с тайным желанием снять венец безбрачия.

Расходились в недоумении: у заезжих проповедников куда всё интересней. Молодой неосанистый священник весь вечер гундосил одно: верь да молись, молись да верь. Стращал скорым божиим гневом. А кому нужны чудеса, сказал строго, – идите в цирк.

В общем, беседы не приобрели популярности. Но сколотился костяк, были четыре постоянных человека, которым полюбились, которые с нетерпением ждали и не пропускали ни одного «православного» вечера.

Библиотекарь Ирина Витальевна всю жизнь искренно и страстно пропагандировала атеизм. А сейчас растерянно разводила руками: «Ну, не знаю. Не знаю. У меня это уже в крови. Но что мне своим читателям говорить? Детям что говорить?!»

Приходила тридцатидвухлетняя прихожанка Марина – у её единственного сынишки в детстве обнаружилась тяжёлая болезнь. Марина истово молилась, просила прощения за грехи и обещала оставшуюся жизнь служить богу. Сын выздоровел. Марина уволилась (она преподавала в институте, писала кандидатскую), продала квартиру, на эти деньги построила на окраине города деревянную часовню.

Всем Марина была нужна, одновременно требовалась в десятках мест, дел и встреч у неё было не перечесть. Застать в городе было невозможно – кроме, конечно, дней, когда велись богослужения в её часовенке. Стояла она обычно в самом дальнем и тёмном уголку, закрыв платком лицо. Её с сыночком пока приютила Ирина Витальевна. Марина заболела сама, но день ото дня светлела лицом, тишала и укреплялась духом.

Непременным участником «православных» вечеров был Венька – в селе его знали как перекати-поле, бомжа, тунеядца, сквернавца – одним словом, никчёмного человека. Носило его по стране, и если верить его рассказам, ходил он проводником у геологов, и без памяти влюблялась в него жена олигарха, и охранники олигарха его убивали, но не убили, в среднеазиатской пустыне кусала его змея гюрза, и вкалывал он в рабстве у грузина-начальника милиции, и ещё много чего. В доказательство Венька демонстрировал шрамик выше локтя (укус змеи) и стёртые (кандалами) до костей запястья и щиколотки.

Венька прибился к церкви, безотказно исполнял хозработы. Носил и грел для обрядов воду, колол дрова, топил печи. На Крещение виртуозно бензопилой выпиливал в ближней речке иордань. Зимой расчищал снег, летом мёл дорожки, ухаживал за церковным садом. Отпустил бороду, величал себя Авениром, важничал.

Приходил пенсионер Барышников, который жил в малогабаритке у сына со снохой и детишками. Чтобы не путаться дома под ногами, Барышников бывал везде, где не гнали: от хора ветеранов и клуба «Здоровье» до «Вечеров, кому за…» Был он несусветный спорщик и Фома неверующий.

Ирина Витальевна выскоблила в трапезной длинный дощатый стол, расстелила белейшую вышитую скатерть. Марина принесла большую настольную лампу с абажуром тёплого апельсинного цвета. Хорошо, уютно было по вечерам в пристрое.

Сегодня на дверях церкви скотчем приклеен листок: «Храм в душе и на земле. На беседу приглашаются все желающие».

– Спасибо вам, отец Станислав, – в очередной раз благодарит Ирина Витальевна, вынимая крючок и нитки «ирис»: она вязала салфетки, красоты и белизны изумительной. Все полочки, столики и подоконники в храме были покрыты ими, точно морозными узорами). – Бывало, отец Леонид, земля ему пухом, телефонную трубку бросал, как заслышит мои вопросы. Написала их на бумажке, так отец Леонид ту бумажку в печку бросил – для моей же, говорит, пользы. И руки умыл. От дьявола, сказал, те вопросы.

… Вчера дежурила на дискотеке, – продолжает делиться она. – Насмотрелась, вот где дьявол тешится. Всё молодёжь рослая, красивая, здоровая. А в церковь зайдёшь… Одни старушки да пара-тройка усталых от жизни женщин. Мужчин единицы – и то либо слабоумные, либо инвалиды. Вы простите, отец Станислав, но это и есть славное Господне воинство, на ком ещё держится православие на земле Русской?

– Мы внешнее видим, – с улыбкой заметила Марина. – А что в душе – не ведаем. Кого-то влечёт на дискотеку, кого-то – в храм. Вот о чём задуматься стоит.

– В России, – сказал на это отец Станислав, – сегодня, сейчас нас должно быть полмиллиарда. А живёт 140 миллионов. К середине этого века обещают, останется не больше 50 миллионов. Россия губит мафия алкогольно-табачная. Губят 20 миллионов абортов в год. Губят секты сатанинские…

– Ну уж, отец Станислав, – покачала головой библиотекарша. – Вы о людях говорите прямо как о бессловесном стаде, покорно сносящем всё, что с ним проделывают.

– А так и есть, – пенсионер Барышников оживился, подскокнул. – Вы Андрея Кураева почитайте. Если, пишет, россияне не бунтуют, значит они вымирают. Возмущение и протест, пишет, естественный выход в невыносимых условиях жизни. А спокойствие есть глубокая деградация души. Приводил в пример – это Кураев – свою встречу с трудовым коллективом. Диву давался полной апатии аудитории. А говорил ведь о проблемах России. О том, что напрямую касается судеб их детей и внуков. В ответ же – абсолютное равнодушие.

– То, что наши дети колются, пьют, становятся безнравственными людьми – это большая вина родителей, – вернул разговор в прежнее русло отец Станислав. Он не разделял взгляды Кураева. – Но на 90 процентов вина лежит на тех, кто осознанно несёт в мир зло. Взять наш город. В храме собирается от силы сто человек, и то по большим праздникам. В сектах же их собираются – тысячи.

– Можно не верить купленным организаторам сект, – раздумчиво сказала Марина. – Но нельзя не верить в искренность тех, для кого секты стали вторым домом. Давайте признаем: время безвозвратно и непростительно упущено. Пока мы занимались сирыми да убогими, молодых и сильных вербовали под чёрные знамёна. Мы бросили их на произвол судьбы… А ведь Христос шёл не к тому, в ком вера крепка, а к тому, чья вера шатка.

– Кто хочет – спасётся, – строго возразил отец Станислав. – Русская церковь насильно не навязывает никому свою веру. Мы никогда не опустимся до того, чтобы рваться в дома, зазывать в храмы. Размахивать глянцевыми буклетиками.

– Мир меняется – это закон природы. С этим-то вы согласитесь? Всё изощрённее соблазны, всё труднее им противостоять. Зло изменчиво. Значит, и способы борьбы со злом должны меняться.

– Может ли меняться понятие Добра? – отец Станислав покраснел. Было понятно, что между ним и Мариной продолжается давний спор. – Слава Богу, церковь никогда не приспосабливалась под людей… Тем более под людей испорченных. А что касается служб, Марина Ильинична, они (с нажимом) шли, и будут идти до скончания века. Ещё апостол Павел сказал: «Не сообразуйтесь с веком сим, но преобразуйтесь обновлением ума вашим». Вера – это дар, светлый талант. Он либо есть, либо его нет.

– Не хотите ли живую картинку, которую я каждое воскресенье наблюдаю, живя рядом с храмом? – Пенсионер Барышников вклинился в диалог между батюшкой и прихожанкой. – Раскрываются после службы церковные двери, выпускают верующих. Ни дать ни взять, несут в себе полную чашу, которую боятся расплескать. Чистенькие идут, успокоенные, умиротворённые. Идут мимо домов, где пьяницы избивает матерей и младенцев. Мимо воров, посреди дня несущих мешки с краденым – это я образно. Мимо стариков идут, собирающих на свалке бутылки. У соседки моей Поленьки пенсия крохотная, она тоже бутылками пробавляется. Где справедливость?!

Отец Станислав вздохнул:

– Ещё раз говорю: насильно мил не будешь, в рай на аркане никого не тащим. В семнадцатом году поборники справедливости и равенства уже наломали дров. Жизнь ещё раз подтвердила: наивысшая мудрость – смирение с окружающей действительностью. Спасись сам – спасёшь целый мир.

– Вы дослушайте, отец Станислав, а то я стариковскую мысль быстро теряю. О чём я… Поленька, стало быть. Санитаркой она в доме престарелых подрабатывает. Так вот, не перевесит ли ваше многочасовое духовное самоусовершенствование (в котором, как в собственном соку, варятся уважаемые верующие), один поступок Поленьки, которая в это самое время сменила простынку под стариком или унесла в детский дом ведёрко клубники со своего огорода?

– Соседка ваша Поля доброй души человек, дай бог ей здоровья. Только она одному человеку, физической плоти их помогла, – объяснила Марина. – А прихожанин в храм своей молитвой, может, тысячи душ спасает. Извините, у вас тут личная неприязнь проскальзывает…

– Ничего личного, – загорячился Барышников. – Только что это за атмосфера в храме: я на бабку одну нечаянно свечным воском капнул, так зарычала на меня…

Марина пошутила:

– Сколько в церковь хожу – ни я никому, ни мне никто свечкой не капал. Бог шельму метит?

Посмеялись.

– Я тут что-то вроде опроса среди своих читателей проводила. – Ирина Витальевна отложила вязанье. – Многие признались, что хоть раз в неделю испытывают потребность посетить церковь. Как в баню: вроде духовного омовения. Что их останавливает? Сейчас на память приведу… Кто-то назвал причиной «непонятные и потому не трогающие слух и сердце молитвы».

Одна девушка написала очень трогательно. Что в храме у неё наворачиваются слезы. Что она думает о близких умерших. Понимает, что живёт не так, как надо. Что ещё немного, и ей откроется… И тут дают о себе знать утомлённые ноги. Очень душно. Спёртый воздух. Светлые мысли куда-то исчезают. Чтобы не упасть в обморок, она то и дело выходит на улицу глотнуть свежего воздуха. На скамейку не присесть: в храме положено сидеть только немощным…

– И вообще, – тихо, как бы про себя, добавила Марина, – сидя хорошо размышлять, осмысливать, думать, вникать. А храм – не научная аудитория. Сюда не приходят задавать вопросы, сомневаться, думать (сколько мыслей – столько и бесов, правда, отец Станислав?) Хотя… не страусовая ли это позиция? Сомнения и вопросы остаются, особенно после семидесяти-то лет атеизма. И требуют жёсткого ответа. И молодые за ответом идут туда, где их давно поджидают. Где, будьте уверены, на их вопросы с готовностью и с радостью ответят. И не бросят телефонную трубку. Не кинут бумажку с вопросами в огонь. И поощрят: спрашивайте ещё – ответим.

– Вам видней, Марина Ильинична, вы недавно из-за границы. Не знаю, не бывал. Я всё больше по просторам нашей Родины, – это с ехидцей подал голос Авенир. – Слыхал только, что тамошние церкви устроены с максимальным комфортом для прихожан. Пришли, посидели в мягких креслицах. Отдохнули, послушали органчик – и по домам. Проповеди необременительные, идут по полчаса. У сектантов – включают колонки, пляшут, бьют в ладоши, поют. У нас же, – в голосе Авенира послышались нотки гордости, – службы идут три-четыре с половиной часа. И священники, и прихожане стоят. Ибо служба – это труд. У нас люди идут в церковь не отдохнуть, а потрудиться.

– А также учтите, Марина Ильинична, – вмешался отец Станислав, – на антихристское, антиправославное движение брошены миллиарды долларов. У нас же нет материальной возможности противостоять ему. Не хватает приспособленных помещений, не хватает священников…

– Ой, не скажите, – пропел Барышников, снова подскокнув. – Ой, не скажите, отец! Находятся же денежки на соборы, один другого пышнее да золочёнее. А ведь пышность да позолота есть дикость, средневековье и язычество. Роскошь уподоблена тлену и бренности… Вот вы, отец Станислав, на новый храм средства собираете. Власть и бизнес на это дело не скупятся. Это нынче модно: на храм деньги отвалить. Со свечкой постоять, даром что огоньки в тех свечках синеньким светом отливают.

Ирина Витальевна тоже поддержала:

– Вам бы, отец Станислав, сказать меценатам нашим: идёт жестокая битва между Добром и Злом. Может, идут последние её дни. Если хотят спастись сами и спасти тысячи юных душ – пускай жертвуют не на очередной храм. На живое слово пусть жертвуют, на живое участие в раздираемых соблазнами душах. Живое, огненное, трепетное слово, если оно душу возжигает – такое слово люди будут слушать хоть в разрушенном клубе, хоть в подвале – от проповедника, одетого в рубище…

– Ну, зачем сразу противопоставлять, бросаться из крайности в крайность? Подвал, рубище… – Марина поморщилась: то ли от досады, то ли от болией, которые в последнее время усилились. – В отношении убранства храма – это как мы настроены. Можно рассуждать, что эта красота – потому что это служение богу. И в душе у нас для бога так же живут красота, любовь, добро. Храмы в душе – или на земле, спрашиваем мы. На земле, где живёт таинство… Человека, даже случайно зашедшего в церковь, это таинство (Благодать) коснется. И вот тогда начнётся воздвижение храма в душе. И вот такое движение – от храма на земле к храму в душе – это движение вперёд. Вопрос: храм в душе или на земле – не может быть разделён. Ответ однозначный: и в душе, и на земле. Это единое, не делится, понимаете? А пути разные.

– Вы говорите, одно другому не мешает, и храмы нужны. Погодим с храмами! – Ирина Витальевна даже взволнованно встала. – Будет крепкая, великая, несокрушимая вера – не станет дело за храмами. На деньги, выделенные на строительство соборов, сколько сегодня можно жизней спасти? В городе нет денег на операции больным малышам. Получается: храм построен на крови младенцев? Какая энергетика будет в том храме?!! По желанию власти храмы строятся. По желанию власти храмы взрываются. Потом по желанию власти снова строятся. От Бога эти храмы или от власти?! Или… – она поняла, что зашла далеко, прихлопнула рот ладошкой.

– Ирина Витальевна, а вот я болезнь мою я приняла как знак свыше. Пришла бы я к богу, кабы не беда? Так бы в скверне и барахталась. Спасибо, бог не забывает, пострадать даёт…

Марина в который раз с удивлением смотрела на Ирину Витальевну и понимала, чем эта маленькая женщина захватывала внимание залов. Вспомнила, что Ирине Витальевне предлагали кафедру в областном институте, а она отказалась…

– Послушайте, мы всё это уже проходили! Я архивы подняла. До революции только на территории нашей бывшей губернии было 484православных храма! Вся Россия, как грибами, была усеяна большими и малыми храмами. Спасло ли огромное их число от революции, от братоубийственной гражданской войны, от резни, пролитых рек невинной крови? – Ирина Витальевна отчаянно прижала худенькие, синеватые от венок руки к груди. – Ведь если сила веры зависит от количества и богатого убранства храмов, то в начале прошлого века Россия должна была быть самой несокрушимой, могучей и светлой духом державой, так? Но именно Россия, как шаткая, без крепких устоев страна, поверившая в наивные сладкие сказки, стала площадкой для страшного эксперимента. И до сей поры Россия – снова и снова экспериментальная площадка, и трясёт, и трясёт нас лихоманка.

Пенсионер Барышников и Авенир измучились без перекура. И, как им ни интересно было слушать, тихонечко встали и пошли к выходу. Вслед им неслись страстные слова Ирины Витальевны:

– Александр Иванович Деникин в «Очерках русской смуты» вспоминал: в первые дни революции в устроенной полком с любовью походной церкви поручик в алтаре вырыл ровик для справления нужды. Тот же полк, что строил, равнодушно отнесся к такому осквернению и поруганию святыни. Только храм в душе ничем не запретить, не сжечь, не взорвать, не осквернить!

Дверь прикрылась, оборвала бьющийся голос маленькой библиотекарши.

На дворе глубокий тёплый августовский вечер, за леском подаёт редкие гудки далёкий маневровичок. Шелестят у ограды топольки, высаженные Авениром. Будто ночной ветерок облюбовал в листве местечко, свил гнездо, свернулся клубком и в неспокойном сне ворочается, прерывисто вздыхает.

Чёрное небо от края до края забрызгано холодными звёздами. Миллиарды лет светили они до человека и после него ещё миллиарды лет светить будут…

В ярко освещённом жёлтом квадратике окошка видно: священник что-то говорит, рукава рясы взлетают, как птицы.

– Не благостны, не благолепны наши беседы. Нехорошо это, – покачал головой, сокрушённо вздохнул Авенир. Сообщил: – Марина Ильинична на днях ложится в областной хоспис. Мальчонка будет жить у отца Станислава. Сейчас хлопочут об опеке.

– И матушка не против? – Пенсионер Барышникова в это время гадал, сумеет ли сегодня прокрасться мимо койки молодых. Или опять половица скрипнет и слишком чуткая сноха устроит великий скандал, как это было в прошлый раз.

– Она и предложила, – важно сказал Авенир. – А нынче, слышно, такие болезни лечат.

– Ну? Дай-то бог…

 

МОЯ МАЛЕНЬКАЯ МАМА

Каждый день я прохожу под бетонным козырьком над подъездом, на котором растет…деревце. Из каких трещинок с набившейся в них городской пылью берет оно соки, как его живые обнаженные корни не разрывает в бетоне лютый мороз? Это для меня неразрешимая загадка. Весной деревце зеленеет не сразу, и когда уже совсем перестаю надеяться, вдруг застенчиво выбрасывает клейкие листочки: живое! Никогда не знавшее (и не суждено ему узнать) жирной ухоженной, питательной почвы, никнущее от зноя и оживающее под скупым дождиком. Неприхотливое, хрупкое, сильное, как наши мамы…

Когда она ковыляла по улице на еще неокрепших толстеньких ножках, односельчане шутливо вопрошали ее: «Да чья это такая, не цыганочка ли?» Она счастливо и бойко лепетала на удмуртском, как ее научили дома: «Черная дочь черного Петра».

Отец среди рыжеволосых, с тонкими лицами односельчан выделялся смуглостью, черными пронзительными глазами, крупными чертами лица. Как полагается каждому уважающему себя роду, из поколения в поколение бережно передавалась легенда.

Когда-то по Сибирскому тракту гнали каторжан. Они заночевали в избе моих прапрабабушки и прапрадедушки. Прапрадедушка нёс службу в царской армии – а служили тогда 25 лет. Утром каторжан подняли и погнали дальше. Среди них был один: забубенная головушка, бойкий, кудрявый, пронзительно черноглазый. Уходя в колонне, она часто оглядывался на стоящую в калитке солдатку – за что, вероятно, схлопотал удар оружейным прикладом по шее.

Через девять месяцев солдатка разрешилась черноглазой смуглянкой. Девочка была ещё мала, когда прапрадедушка, отставной служака, переступил порог родной избы. Сельчане гадали: выкатит ли он неверную жёнку ногами за порог и вдоволь на ней напляшется коваными солдатскими каблуками? Или просто выставит с младенцем за порог и запьёт горе кумышкой?

Напрасно топтались любопытные: дверь избы так и не распахнулась. По преданию, прапрадедушка произнёс слова, столь с почтительно передаваемые из поколения в поколение. «25 лет я без жены жил – всякое бывало. 25 лет жена меня ждала – камень бы не выдержал, а она живой человек». И ещё: «Я бы и камень на дороге подобрал, не выбросил. Неужели живого человека выброшу?» Отсюда будто бы замешалась в нашем роду смуглость, чёрные волосы и тёмные глаза. Самое интересное, что внука назвали Пётр – в переводе «камень».

Тридцатые годы прошлого века. Не было в те годы массовиков-затейников. А веселиться деревенский народ умел самозабвенно, от души. Мазали лицо сажей – вот тебе леший. Выворачивали наизнанку шубу – медведь. Наверчивали на шею тряпье – петух.

Светит ясный месяц, идут по деревне девки, поют песни. А навстречу – сани. Без лошади, без седока. Катятся сами по себе ровно, тихо – жуть! Девки визжат, разбегаются и того не замечают: за невидимые в темноте веревки, прячась за сугробы, сани тащат бравые ребята.

Мамина тетя из-за собственной свадьбы три дня не выходила на колхозные работы. Наказали всю семью – конфисковали конную молотилку, зерно, раскатали по бревнышку двухэтажный амбар. Не оставили даже лукошка с яйцами и бабушкиной шубы.

Если бы не односельчане, семья умерла бы с голоду. Мамина сестренка Анюта нянчилась с соседским дитем, ее за это сажали за хозяйский стол. Когда она возвращалась, маленькая мама пристально, светящимися от худобы глазами всматривалась в ее лицо:

– Ты сегодня кушала? Да?

Сестренка, стыдясь, шептала: «Да».

– Мы собрали большой бидон ягод, – рассказывала мама, – понесли в Глазов и обменяли у рабочего на буханку хлеба. Несем домой, жарко, руки красные от сока, даже хлеб пропах ягодами.

Не зря бытовала пословица: «Земляника – деликатес для богачей и пища для бедняков». Мне, маленькой, такой обмен казался чудовищным. Противный дядька-рабочий, говорила я. Поползай-ка, собирая землянику, под палящим солнцем, под тучами комаров и променяй ее на какую-то буханку?! Не понимаю. И мой сын, которому я в детстве рассказывала про бабушкин обмен, этого не понимал. Дай Бог, чтоб и дальше дети считали: хлеб – это нечто само собой разумеющееся. Вечное как воздух, вода, солнце.

Война. Мама заканчивает педучилище. Когда проходит мимо городской пекарни, каждый раз замедляет шаг, опирается о низкий заборчик и стоит так некоторое время. Не затем, чтобы насладиться запахом горячего хлеба, а чтобы унять головокружение и не упасть в обморок.

Случались маленькие радости: раз в месяц бегали с подругой Марией на базар, покупали деревенское сало. Дома растапливали на сковороде – получались шкварки, хрустящие, золотистые. Их макали в соль, ели с картошкой.

… Морозным зимним вечером, рассказывала мама, – шли с Марией (тогда уже молоденькие учительницы) из деревни в Глазов. Под мышкой – сшитые из старых газет тетради. Из-за сугробов тяжело и мягко попрыгали волки. Окружали, подходили боком, как больные собаки, искоса поглядывая. Тетрадки полетели в воздухе. Мама – тоже. Даром что небольшого росточка – только морозный ветер засвистел, отдувая шерстяную шаль. Бежала и кричала, как заведенная, на одной отчаянной ноте:

– Мария, Мария, Мария, Мария!

Мария была взрослой здоровой женщиной и, едва различимая, убегала по дороге далеко впереди. Маму спасло то, что на дорогу с поля выехало несколько колхозных подвод с сеном.

Замужество. Она родила одного за другим четверых – двух мальчиков и двух девочек. Тогда в декрете сидели не три года, а три дня. И никаких поблажек роженице: участвуй в самодеятельности, как все, ходи с лекциями в отдаленные деревни, работай с учениками в поле. А дети с кем? А с кем хочешь.

В соседях у нас жили доярка и тракторист, было у них шестеро детей. Родители целый день на работе. Самых маленьких, грудничков – близняшек, нянчили старшие, наши сверстники, и привлекали для помощи всю уличную ребятню. Мы, особенно девочки, привлекались с удовольствием: близняшки были для нас как большие куклы. Или как котята. Заворачивали в тряпки, таскали, силенок не хватало: нянькам самим едва исполнилось пять-шесть лет.

Как-то старший из соседских детей с таинственным видом пообещал нам показать «сокровище». Где хранят сокровища пацаны? Конечно, под подушкой. Отогнул ее, а там! Перекатывается десяток драгоценных серебряных шариков! Мы пытались их поймать, но живые шарики под нашим пальчиками растекались, убегали или, наоборот, собирались в один крупный дрожащий переливающийся шар.

– Откуда?!

– А градусник разбился, мамка велела веником собрать.

– Леш, меняемся, на что хочешь?!

Леша бережно опустил подушку: среди наших жалких игрушек эквивалента его сокровищу не было, и быть не могло.

Дисциплину на уроках мама держала отменную. Голоса никогда не повышала, только сверкнет отцовскими карими глазами – мертвая тишина. На протяжении многих лет ей приходили письма и открытки с Дальнего Востока от бывшего ученика по имени Леонид.

– А знаешь, – говорила она, – ведь Леня не отличался ни учебой, ни примерным поведением. Почему-то из двоечников люди получаются душевнее, сердечнее, что ли. Среди отличников, наоборот, больше таких, кто проходит и делает вид, что незнаком.

Вторую половину дома, где жили мама и папа, занимала семья военного. Как-то утром он вышел на работу, когда мама только подступалась к горе наколотых папой желтых пахучих дров. Вечером он вернулся, а у дома возвышалась длиннющая, высоченная, идеально выложенная красавица-поленница. Военный постоял, подивился. И, встав навытяжку, серьезно и строго сказал маме:

– Вас орденом можно наградить.

Итак, нас было четверо. Только в баню сносить четыре закутанные в шали и пальтишки чурочки, обмыть, обстирать, корзины с бельем перетаскать на ключ… Индезитов и Занусси тогда в помине не было. Однажды на моих глазах мама опрокинула на ноги ведерную кастрюлю с кипятком. Закричала: «Ой, ой, ой!»

Мне показалось, она так шутит, и я захохотала. И тут увидела, как ее маленькие ноги наливаются на глазах огромными прозрачными пузырями…

А еще были большой, 14 соток, огород, приготовление обедов и ужинов, скотина (кролики, гуси, куры, поросёнок, пчёлы). А еще работа, общественные нагрузки. Она закончила заочно институт, получила значок «Отличник народного просвещения» и массу грамот.

Суббота. Пельмени, крутим мясо. Кто-то читает книгу, «Охотники на мамонтов». Кто-то режет на кусочки мороженое розовое мясо. Кто-то – самое противное занятие – чистит лук. Мама готовит тесто. Потом мужчины идут в баню, мы, девочки, лепим с мамой пельмени. Лепим и поём песни. Один за другим противни уносятся в чулан на мороз.

Воскресенье – обязательно с утра разжигалась русская печь. Пеклись блины. С растопленным маслом, с яйцом, с рыжиками и луком, со сметаной. Потом угли сгребались, и русская печь становилась духовкой. Пироги: рыбный, сладкий, ватрушки. Для мамы, выросшей в голоде – это праздник, богатый стол. Для меня воскресенье, запомнилось голодным днём, когда нечего есть. Не привыкла обедать и ужинать пирогами.

Самое гадкое – очереди. Вся жизнь тогда проходила под знаком Очереди. Очереди за чем угодно: за ситцем, рыбой, мылом, крупой, школьными принадлежностями, сметаной, ботинками, зубной пастой, чаем, за молоком, яблоками, мебелью, сахаром, стиральным порошком. И конечно, за хлебом. Овощи, яйца и мясо у нас были свои.

Однажды ко мне на улице, подошла соседская девушка с тетрадкой и ручкой и спросила, сколько у нас кур и кроликов.

Я не знала и побежала к маме узнать.

– Зачем тебе?

– Просто так, – неизвестно почему соврала я.

Потом мне от мамы влетело: это шла перепись домашних животных, их тогда обкладывали налогом. Партия и правительство поставили задачу вытащить советское село из навоза, отвлечь от отсталых частнособственнических интересов, чтобы сельчане ходили бы в кинотеатры, библиотеки, чтобы заботились не о том, как набить собственный желудок, а питались бы исключительно духовной пищей.

Но это сейчас можно ерничать про партию и правительство. Наши отцы и матери не позволяли себе шутить такими серьезными вещами. Отец – историк, обществовед, пропагандист – слушал по телевизору дистиллированный вокально-инструментальный ансамбль «Самоцветы»:

– Вся жизнь впереди, Надейся и жди!

Неодобрительно качал головой:

– Идеологически вредная песня. Не учит активной жизненной позиции. Что значит: надейся и жди? Девиз буржуазного загнивающего общества. Бороться за счастье надо, бороться.

Мама согласно кивала головой:

– Так, так.

Для окрестных деревень Глазов был такой же универсальной продовольственно-промышленной базой, каковой являлась Москва для ближнего и дальнего Подмосковья. И тут и там по известным магазинным маршрутам сновали по-деревенски окающие люди в телогрейках и сапогах, обвешанные авоськами и рюкзаками, спешащие на последний автобус. И мы не исключение. В ГУМ – за клеенкой, в «Юбилейный» – за апельсинами и колбасой, в тридцать третий на улице Революции – за сметаной.

Вот мама оставляет меня стеречь сумки и становится в очередь к кассе. За ней усатая городская тетка, глянцевые кудряшки на голове подняты скрученной косынкой. На брезгливом лице читается: все магазины оккупировала вонючая деревня. Одна теткина бело-розовая рука толще всей моей мамы. Господи, какая она у меня маленькая, темненькая, деревенская в своем пиджачке и платке, и почему она так заискивающе заговаривает с противной глянцевой теткой?

А ведь юная мама, пока мы не родились, была щеголиха каких поискать, мастерица. Я убеждалась в этом, исследуя содержимое большого фанерного ящика в чулане. Там были аккуратно сложены платья, сшитые и обметанные вручную – без машинки! Каждое само по себе невесомое крепдешиновое чудо с какими-то планочками и вставочками, с особенными пуговицами. Тут же жакеты и роскошные пальто – такие я разве только в кино на артистках видела.

Вслед за платьями на белый свет является рыжая муфта из мутона, со скользкой подкладкой, внутри прячутся кармашки для дамских пустячков – в Москве на премию покупала, еще Сталин был жив. Плюшевая задорная шляпа – «таблетка» с крупной янтарной булавкой и резинкой под подбородок. И туфли, и башмаки в бантиках и пряжках, на немыслимых шпильках, и резиновые ботики с полыми каблучками, отлитые нарочно для таких туфель. Жалко, что ножки у мамы, как у Золушки, а мои-то как у мачехиной дочки. Туфельки полезут разве что на кончики пальцев.

На елку мы, все четверо, не ходили без маскарадных костюмов. Когда она все успевала? А ночь-то на что? Конечно, мы и клеили, раскрашивали, но главной костюмершей была все-таки мама.

Кроила фартук для Красной Шапочки, пришивала бусы к тюбетейке Узбечки, мастерила прозрачные крылышки Стрекозе, украшала, за неимением блесток, стекляшками от битых елочных игрушек корону Золушки – это только мои наряды.

Как часто мы, современные матери, отмахиваемся от единственного ребенка:

– Какой еще костюм? Не приставай с чепухой, некогда…

Пока она не слегла, всё ее руки что-то штопали, мыли, перебирали, стряпали. Шел ее любимый бразильский сериал, а она вдруг, всмотревшись под ноги, опускалась на коленки и начинала быстро-быстро убирать с ковра невидимые соринки. Днем приклоняла голову на подушку и через пять минут вскакивала: столько дел, а я валяюсь!

Попадая в больницу (в последнее время все чаще), брала с собой ворох шитья и штопки: не понимала, как это можно праздно сидеть и болтать с соседками. Ее очень огорчало, что я высмеиваю бразильские сериалы. «Может, они и наивные, и затянутые, но в них есть главное. Они учат любить и не скрывать своей любви».

Чем больше узнаю мир, тем мельче он оказывается. Давно ли, в детстве, даже не возникал (ввиду полной несуразности) вопрос: сколько я буду жить? Конечно, вечно!

Жизнь сжимается шагреневой кожей, сужается до одного дня, до часа, до черного секундного штришка на циферблате. Произнеся или просто подумав «мама», мы все, даже самые солидные люди, на миг возвращаемся в детство. Становимся юными, а значит вечными. Вот и все, что осталось в мире по-настоящему устойчивым: мама.

 

НАЗАД В СССР

– Сядь удобнее, детка (ничего, что детке 15 лет). Осторожно, чтобы не вывихнуть закостенелые позвонки, распрями вечно ссутуленную за ноутбуком спину. Постепенно отведи взгляд от монитора, по возможности верни осмысленность в кроличье красные, диковатые глаза… Видишь мой палец, которым я медленно вожу перед твоим носом: туда-сюда, туда-сюда?… Чудненько, вот и реакция появилась.

Ты круглосуточно общаешься с такими же вялыми, согбенными и красноглазыми рыцарями Ордена Всемирной Паутины. Но в последнее время начал – вот не подумала бы! – заглядывать в ленту живых новостей. Где всё чаще повторяют: кто насторожённо, кто с неприкрытой радостью, – о возвращении советских времён.

Однажды ты сладко потянулся, как сгорбленный взъерошенный котёнок, и мечтательно сказал: «Как вы с батей здорово жили, оказывается. Бесплатные квартиры, больницы, санатории. Автобус 4 копейки. Рабочий получал почти директорскую зарплату. Всюду висели объявления: «Требуются, требуются…» Всё было натуральное: молоко, мясо, масло, сыр. Всё было по справедливости. Все были равны».

Во многом ты прав, детка, кое в чём заблуждаешься. Ты только спроси, отчего я с твоим батей и почти всё наше окружение – не евреи, не диссиденты – восторженно (с долей опаски, но в целом восторженно) встретили перестройку? Старшее поколение – да, неодобрительно качало головой: «Что-то из этого выйдет…»

Но что-то предгрозовое, тягостное давно зрело в воздухе. Чем-то должно было разродиться: плохо, если бурей, хорошо, если освежающим дождём.

Не врубаешься, или как там на вашем сленге? Ну, тогда ещё сравнение: как будто в комнате, где мы жили, затеяли большой ремонт. Бедлам, перевёрнутая мебель щетинится ножками кверху. Вкусный, щекочущий ноздри запах белил, краски, лака… В окна рвётся весна и свежий ветер перемен… Мы были романтиками, воспитанными на комсомольских песнях. Уже немножко циниками, но всё-таки ещё идеалистами-романтиками.

Мы наивно думали, что маляры и штукатуры только и жаждут отстроить, отделать нашу комнату, как игрушечку. И щедро протянуть её нам: живите, радуйтесь!

Мы не знали, что за ушлыми строителями-шабашниками нужен контроль, глаз да глаз. Иначе не только стройматериалы, а и стены по кирпичикам вынесут. Да откуда нам было знать? 70 лет за нас, как за малое дитё, всё решала КПСС. Контролировать власть – вы с ума сошли?!

Мы были послушными и доверчивыми, как дети. Вся страна была как один большой ребёнок, зачарованно распахнувшая глаза и рот, с готовностью развесившая уши для дымящейся лапши.

Ремонтники были доморощенные, родные, из того же детского сада – только более шустрые и жадные. Эти ребята тут же вырвали дорогие игрушки у нас, ревущих и обиженных. Сунули по дешёвой карамельке: сопите в две дырочки, сосите, пускайте радужные пузыри, только не ревите. Поверьте, такое произойдёт в любом детском саду, оставшемся без воспитателя.

Я тогда работала в библиотеке. На журнал «Огонёк» записывалась огромная очередь. Нам с моей напарницей он, естественно, доставался первым. Я была на голову выше её и бессовестно пользовалась этим. Высоко поднимала нарядный пахучий глянцевый журнал – а она, коротышка, прыгала вокруг: «Нечестно, ты и в прошлый раз первая читала!»

Домашние едва не сбивали с ног у дверей: «Огонёк» принесла?!» – «Принесла. Быстренько по очереди читаем, утром должна вернуть».

Ты говоришь надтреснутым петушиным голоском: «Огонёк» был задуман ЦРУ-шниками». Легко судить спустя 30 лет. Но вот ты ответь: что надо было сделать со страной, чтобы она как обезумевшая, оголодавшая, кинулась глотать, не жуя, антисоветские «огоньковские» разоблачительные статьи?

По теперешним сердюковско-васильевско-хорошавинским временам смешно: следователи Гдлян и Иванов гневно разоблачали завсклада, пустившего налево триста пар импортных сапог. Кто их теперь помнит, этих следователей – а тогда это были национальные герои, Робин Гуды.

Отчего, скажи, население ломанулось в кинотеатры на «Маленькую Веру» и «Интердевочку»? Нужно-то было заваливать рынок товарами и услугами для недоедавшего и обносившегося населения – а нас заваливали лавиной чернушных фильмов и журналов.

«Наши спецслужбы проиграли по полной», – с глубокомысленным видом заявляешь ты, мой юный диванный мудрец.

Жили ли мы под неусыпным оком Большого Брата? Не могу о том сказать. Хотя да, был один случай, которому до сих пор не могу найти объяснение.

Было начало восьмидесятых. Дожидаясь трамвая на остановке, мы с подружкой прятались от проливного дождя в телефонной будке. А чтобы другие желающие позвонить нас оттуда не выгнали, я сняла трубку и начала говорить в пустое, однотонно гудящее пространство. Несла какую-то тарабарщину («Пургу», – сказали бы вы теперь).

– Алло! Приветики! Хи-хи. Как делишки? Хи-хи. Куда-куда? Хорошо-хорошо… Без Мотьки не приходить?

– И без Жмотьки не приходить, – веселилась подружка. – И без Обормотьки. Давай активнее общайся, а то граждане монетками по стеклу стучат.

– Бу-бу-бу. Бы-бы-бы. Ху-ху-ху. Хы-хы-хы, – бормотала я, выдохшись, в трубку. Я не заметила, что гудок давно умолк и стояла зловещая тишина.

Вдруг чёрная мембрана щёлкнула и ожила. Отчётливый, как в метро, с металлическими нотками, женский голос презрительно отчеканил: «Прекратите болтать ерунду. Немедленно покиньте автомат». На том (каком?) конце провода давно слушали мою белиберду, и им надоело.

Я подобрала отвисшую челюсть и сказала подружке: «Там сидит человек. Женщина. Внутри телефона». – «Какая женщина?! Ты же ничей номер не набирала». Я тихо, подавленно повесила трубку, и мы выбрались под дождь.

Вот что это было?! У нас возникло три версии. Что это ремонтная служба АТС, проверяла неисправность. Вторая маловероятная: какие-то умельцы близлежащего дома, ввиду острого дефицита телефонных номеров, нелегально подключились к уличному телефону. Третья: о прослушке. О нём, о котором говорили шёпотом. О КГБ, всевидящем Большом Брате.

Ещё навскидку приведу несколько запомнившихся моментов из советского прошлого, – возвращения которых я, ну вот ни на столечко, не хочу.

С этими ма-аленькими, ничтожными, мелочными внутренними проблемками можно было справиться на раз-два, не подымая шум на весь свет, не прилюдно кликушествуя и бичуя себя, не разрушая при этом страну до основания, а затем…

Про советские очереди за всем и за вся, я уже писала. В том числе за положенными по талону двумя килограммами экологически чистого мяса. При разворачивании оно оказывалось костью, обвёрнутой болоньей.

Как записывались в многолетние очереди за «стенкой». «What is а «stenka»? – Это, сынок, шкаф такой: из залитых клеем прессованных опилок… С перекошенными дверцами, с выпадающими крепёжными болтами. А также существовала запись на книги, сервизы, телевизоры, зимние пальто, на холодильники, мясорубки, легковые автомобили…

С заднего хода магазина всё это можно было получить без очереди, по блату. Блат – это полезные связи, сынок. Нынче он тоже актуален и называется изящно: нетворкинг. Н-да… А население ворчало на кухнях и сохло от зависти. Ну и досохло – достаточно оказалось чиркнуть и поднести «Огонёк».

…Очередь на телефон – отдельная тема. Две моих знакомых журналистки не могли выбить себе в те годы домашние телефоны. Они нужны были им для работы, как воздух. Готовы были писать хвалебные оды в адрес коллектива телефонной станции, дать взятку («Кому, вы только скажите?!»)

Работники АТС надувались чванством и спесью: «Нет свободных номеров». Номера чудесным образом находились для продавцов, зубных врачей, мясников, автослесарей, сантехников, портних, кумушек, сватьюшек, знакомых друзей, друзей знакомых. Как это было противно.

Да чего там. Каких-то 13 лет назад мы буквально на коленках вЫползали, вымолили проведение стационарных телефонов в наш загородный посёлок. Каждый дом заплатил по 10 тысяч (тогда, сынок, это были деньги).

Телефонный дефицит создавался искусственно, с непонятным совковым упорством и тупостью. Хотя почему непонятным: дефицит, отношения «ты мне – я тебе» – это была советская валюта.

Но уже о себе властно заявлял рынок: приехал разгневанный региональный начальник и с треском уволил директора нашей городской АТС.

Номера тут же волшебным образом отыскались. Их даже начали бешено рекламировать, втюхивать почти задаром, а поезд: тю-тю, ушёл. Замаячила эра мобильных телефонов.

Помню оханье и аханье соседки-пенсионерки: она впервые увидела на улице юношу, говорящего в прижатую к уху ладошку. Она решила, что либо он сошёл с ума, либо она сошла с ума. Уходила и всё оглядывалась: не волочится ли за ним провод. Как это: телефон – без провода?!

Ладно телефоны, мебель, бытовая техника, авто… Но почему до перестройки арахиса в наших краях в свободной продаже не было?!

Я его просто обожала, арахис. И чтобы его добыть, покупала глазированные конфеты, вроде «морских камушков». Только те разноцветные и с изюмом, а эти белые, назывались «орешки в сахаре». Я разбалтывала конфеты ложкой в стакане с водой до полного растворения. Приторную мутную воду выплёскивала, потому что гадость была несусветная. И съедала орешки. И снова и снова повторяла процедуру до полного насыщения. Намывала, как золотой песок. Ну не дурдом?

Гречневой кашей можно было полакомиться только в столовых. Повара тащили с работы домой неподъёмные сумки. Население тосковало по гречке и тихо закипало, как чайник на плите. А дырочки со свистком для пара у чайника не было. Запаяна намертво была дырочка.

…Замороженные советские продавщицы за прилавком напоминали спящих царевен, вертикально уложенных в невидимые хрустальные гробы. Каждая тайно ждала своего королевича Елисея. Простые советские граждане и гражданки явно не тянули на королевичей Елисеев. Оскорблённые царевны смотрели сквозь них прозрачным взором, в упор не замечая.

Говоришь, доступная медицина, детка? Ну-ну. Возьмём животрепещущую тему: зубы. Совершенно бесплатно: приезжаешь, вернее, приходишь (автобусы ещё не вышли на маршрут в пять утра) и занимаешь у дверей живую очередь. Мороз не мороз, дождь не дождь. В половину восьмого регистраторша кричит из окошка: выкинули 10 талонов на лечение, 10 на удаление. Это на забитый вестибюль, на сотню человек.

Длиннющий коридор кабинетов, в каждом трудится по три стоматолога, работают в две смены. Кого они лечили?! Всё тех же: кумушек, сватьюшек, полезных продавцов, массажистов, друзей знакомых, знакомых друзей…

Однажды у меня раздулся здоровенный флюс. Тогда я жила в большом городе и отправилась в хозрасчётную поликлинику. Платишь 50 копеек или рубль – и тебя лечат профессора и классные специалисты.

Взмолилась: «Доктор, боль ужасная, вырвите зуб!» – «Зуб тут не при чём, это десна воспалилась. Сделаем надрезик, сюда вставим дренажную ниточку…» К вечеру я была совершенно здорова!

И вот та же история с той же опухшей щекой в моём родном городке. Дежурному хирургу в районной больнице я тщетно объясняю, как меня лечили. Он, раздражённо: «Какой ещё дренаж? Какая ниточка? Если вы больше моего понимаете, сами и беритесь за бормашину». В плевательницу со звоном падает здоровый, фарфорово-беленький зубик.

Сегодня я звоню и записываюсь на удобное для меня время. Молоденькая стоматолог встречает улыбкой: «Снова наш зуб?» Она упрямо возится с ним уже пять лет. Она знает мои зубы лучше меня. Посылает на рентген, прикидывает так и эдак, возится по полтора часа, чинит, пломбирует, наращивает. Одновременно читает лекцию, как за ним ухаживать. «Мы бьёмся за каждый зуб до последнего».

Да, платно, да, импортные материалы безумно дороги. Но это лучше, чем задаром: чик, нет зуба – нет проблем. Я завидую сегодняшним девочкам и мальчикам. У моего поколения рты наполовину пусты. О господи, только бы наши депутаты не запретили, в виде ответных санкций, импортные стоматологические инструменты и пломбировочный материал.

Или вот ещё пример: пока не для твоих ушей, мальчик, зажми их на минутку ладошками.

Мы с мужем хотим ребёнка. У меня задержка полтора месяца, и меня ставят на учёт по беременности. Ни тошноты, ни сосания под ложечкой, ни извращённого аппетита, ни прочих признаков беременности не наблюдалось: только задержка. А через день с кровотечением меня увозят на скорой. Сразу кладут в кресло на скобление . На чистку . Как будто я не женщина, а грязная закопчённая кастрюля или сковородка.

Какое обезболивание полагается кастрюле или сковородке? Всё происходит вживую и напоминает пыточную в гестапо. Кровь, боль, металлический звон холодных пыточных инструментов, жуткие вопли. Я ору, врач с медсестрой орут на меня. Грозят, что вот сейчас бросят всё и уйдут: «Ори себе на здоровье»…

После корчишься окровавленным растерзанным комочком в адских муках сокращения (простите за живодёрские подробности). При выписке я засомневалась и спросила врача: «А если и не было никакой беременности? Если задержка из-за того, что я простыла?» Врач честно ответила: «Вполне возможно. Мы же не видим вас насквозь. А перестраховка не помешает».

В то время в развитых вражеских странах уже пользовались полосками-тестами на беременность. Аппарат ещё был: УЗИ. Мы о таком слышали: боевой автомат, из которого стреляют. Не подозревали, что существует УЗИ в мирных целях: ультразвуковое исследование.

Но это там, за железным занавесом. У нас женщин продолжали пользовать вслепую, методом исключения, методом тыка. А выскоблим-ка на всякий случай, перестрахуемся. Это ничего, что первая беременность, что навсегда можно остаться бездетной…

А вот случай, который сегодня звучит анекдотически. Поехала я по своим творческим делам в областной центр – это почти триста километров от нашего городка. На мне была куртка такая коротенькая финская, брючки из толстого зелёного велюра (мебельного, которым обивают кресла и диваны. Знакомая продавщица для мамы под прилавком попридержала ). Под мышкой везла драгоценную папочку с газетными вырезками.

Отдел пропаганды и агитации находился то ли в облисполкоме, то ли в обкоме партии… Солидное, мрачноватое серое здание из бетона и стекла. На входе пропускная система, в стеклянной клеточке бдит вахтёрша.

И вот она тщательно, как пограничник в международном аэропорту, изучает мой паспорт. Скользит по мне рентгеновским взглядом. («Ух ты! Фейс-контроль и дресс-код уже тогда существовал?» – удивляешься ты).

Неожиданно вахтёрша упирается: «Так. Я вас не пропущу». – «Почему?!» – «В брюках не положено». – «Да я из редакции, мне по важному делу! Триста километров ехала…» – «Не положено».

Ладно бы на мне были добротные солидные неуклюжие драповые штаны, напяленные, чтобы не застудить придатки. Возможно, они бы смягчили женское сердце непреклонной вахтёрши. А то легкомысленные зелёные (!) лоснящиеся брючки, из явно вражеского велюра! Ах, почему я не надела плащ! Сняла бы в туалете несчастные брюки и почапала с голыми ногами в кроссовках мимо вахтёрши…

Звоню с внутреннего телефона в отдел пропаганды и агитации. У меня с ними договорённость о встрече. Заведующий отделом, милейший молодой человек, обещает немедленно спуститься и разобраться.

Он вполголоса умоляюще говорит что-то вахтёрше, оглядываясь на меня, кивая на мою папку под мышкой. Главный областной пропагандист и агитатор ерошит волосы и густо до слёз краснеет, как мальчишка. Вахтёрша отворачивает каменный брюзгливый профиль. До меня доносится: «Не положено. Инструкция… Напишу докладную».

Я вздыхаю, передаю папку. И главный идеолог области, втянув голову в плечи, пристыжено и побито удаляется. Я трясусь на обратном автобусе домой. Я начинаю кое-что понимать.

Что вовсе не высокие чины – власть, а вахтёрша – власть. На самом деле везде и всем заправляют серые кардиналы. ЧтО вахтёрша только что с успехом и продемонстрировала, поставив на место зарвавшегося мальчишку – областного идеолога.

Ты фыркаешь? А мне тогда было не до смеха.

Как раз в эти самые минуты, как пишу, в интернет-новостях бурно обсуждается драма, развернувшаяся на заснеженной трассе Оренбург-Орск. Нет-нет, да проскальзывают реплики: «Рыночная экономика всему виной». «Верните СССР. Там дороги всегда были чищеные ».

Позвольте мне, как очевидице… Не знаю, где там у вас были чищеные. У нас в семидесятые годы дорогу от города до села (2500 жителей) каждый год на долгие месяцы официально закрывали в осенне-весенний сезон. Сейчас это кажется дикостью, а тогда воспринималось нормой. Грязища, колеи величиной с противотанковые рвы – не проедешь.

А зимой… Помню, мы с братом перед Новым годом собрались в родительский дом. Купили билеты за месяц. Я везла драгоценный подарочный новогодний набор.

Двухсотграммовая баночка растворимого порошкового кофе, баночка шпрот, брикетик подсохшего сыра, несколько мятых мелких зелёных мандаринок, паштет, полпалки сырокопчёной… Когда шла по улице, все останавливали, ласково ощупывали взглядами подарок, спрашивали: «Где дают ?»

И вот автобус, празднично и торжественно пахнущий и шуршащий новогодними подарками, трогается, выезжает за город… И вдруг на пятой минуте разворачивается и едет обратно! Шофёр хранит каменное молчание…

Только на вокзале выясняется: местами дороги замело, все рейсы отменяются. Снежные заносы небольшие, но лучше перестраховаться. Почему ночью не почистили? Дураков нашли: ночью работать?! Почему с утра не почистили? С ума сошли: праздники же!

Думаю, случались в то время и обморожения, и смерти от переохлаждений на дорогах. Просто об этом молчали, мы жили в счастливом неведении. Интернета-то не было!

Так, о чём я забыла написать? О такси! При социализме служба такси в нашем маленьком городке отсутствовала как явление. Считалось (кем считалось?), что такси провинциалам ни к чему. Автобусы ходили с семи утра до одиннадцати вечера. В остальное время добропорядочные горожане по улицам не шлындают.

А вот мне приходилось «шлындать» по делам. Иногда я приезжала в родной город на ночном поезде. Перспектива проводить бессонную ночь на жёсткой вокзальной скамейке не радовала.

Почему я не звонила домой и не просила встретить, спросишь ты, наивное дитя? Да ведь я уже говорила, что мобильников тогда не было, а стационарные телефоны простым смертным не ставили.

И я, бесшабашная головушка, в самое глухое время, в третьем часу ночи пулей летела домой. Вдоль остро пахнущих мазутом железнодорожных путей, через тёмный переезд, потом метров семьсот вдоль глухого трёхметрового бетонного забора вокруг пищекомбината. Потом ещё с полкилометра по пустынной дороге спящего микрорайона…

Где-то месяц спустя в траншее у железнодорожного переезда найдут молодую женщину без головы. Она тоже летела с ночной смены на мебельной фабрики…

Но я тогда этого не знала. Помню, стоит душная летняя ночь, я бегу в сарафане в горох, светящемся голубым пятнышком в темноте… Благополучно преодолела рельсы, путь вдоль бетонного забора. И вдруг ночную дорогу освещает свет одиночной фары. По середине пустынной улицы навстречу медленно едет мотоцикл с коляской. Громко и пьяно переговариваются два парня.

Мне это как-то не нравится – и я ныряю в сторону, приседаю за кусты. Голубой сарафан опускается куполом на мокрой от росы траве. Мотоцикл замедляет ход, а потом вовсе останавливается, глохнет. Он стоит совсем рядом, в пяти шагах. Я, как прячущаяся от фашистов Галка Четвертак, готова с воплем: «А-а-а!» – выскочить из кустов и обнаружить себя.

«Куда она делась?… Только что была здесь». – «Слезь, посмотри». – «Давай доедем до того столба. Цыпочка, ты где?» Ох, и неслась же я, подобрав подол, не касаясь земли, не разбирая дороги. В три минуты одолела оставшиеся полкилометра.

Всё. Ночные пробежки как отрезало. Лучше шесть часов до первого утреннего автобуса маяться на вокзале. Нынче этих такси – выбирай не хочу. На привокзальной площади их всегда дежурит целая стайка.

Ты что-то говорил о советских четырёхкопеечных автобусах, мальчик? Это когда пустые маршрутные старенькие «икарусы» дребезжали мимо переполненных остановок по своим таинственным делам? Лобовые стёкла украшали таблички «в парк», «на заправку», «служебный», «заказной».

С районными рейсами дела обстояли ещё хуже. Это сейчас у автовокзалов стоят пассажирские «газели», и вас хватают и уговаривают увезти на край света.

Тогда кассы брались штурмом. Затем везунчики бежали брать штурмом автобус. Незадачливые пассажиры, в основном студенты, уныло разбредались по городу в поисках попуток. Голосовать на мост на выезде из города, к сельхозуправлению, на молокозавод… Знаю случаи, когда студенты проехали… в пустой молочной цистерне! Многие брели пешком по распутице 30–40 километров.

Великая промышленная, сельскохозяйственная, нефтяная, лесная, космическая, военная, культурная и прочая, и прочая держава не могла решить эту пустяковую проблемку!

Кстати, сегодня мы кое-где тихой сапой начинаем вползать в советское прошлое. Управление пассажирским транспортом вновь в руках монополиста. Давно прижаты к ногтю коммерсанты-перевозчики.

Конкуренция тихо умерла, а монополист, как положено монополисту, устанавливает свои правила. Снова ездим битком – но уже не в больших «икарусах», а в крошечных списанных, разбитых, собранных бог знает из какого хлама «пазиках». Только билет стоит уже не 4 копейки, а 20 рублей.

В общем, получился самый противный гибрид: ездим как при социализме, а платим как при капитализме. Что ты и сам наблюдаешь изо дня в день, добираясь в школу и обратно.

В общем, сынок, если ты готов пришивать оторванные в автобусной давке лямки рюкзака и пуговицы к своей курточке, давиться в очередях за бесплатным талончиком на приём к врачу, дрожащими от жадности и драки руками примеривать выкинутые в продажу джинсы – жми вперёд в прошлое.

Ты притих. Ты задумался. Ты спрашиваешь: неужели же я совсем-совсем не жалею о прошлом? Жалею. Своё детство и юность, когда мороженое было слаще и солнышко ярче, и трава зеленее. И страна, не смотря ни на что, была проще, добрее и человечнее. Как большой доверчивый ребёнок.

 

В ОЧЕРЕДЬ, СУКИНЫ ДЕТИ!

На днях в одном политического телешоу проводили опрос: вы за заморозку цен в магазинах? (Читай: за то, чтобы умерить аппетиты оборзевших торгашей)? 92 процента проголосовало «за». Аудиторию в основном составляли столичные студенты, чистенькие, умненькие, воспитанные и правильные девочки и мальчики.

Эх, не довелось им быть помятыми в очередях, засаленными и запачканными впритирку бутылками в потёках мутного подсолнечного масла или капающими кусками мяса (на самом деле, костями, обвёрнутыми болоньей), обсыпанными мукой из порванного пакета. Не довелось оказаться грубо выпихнутыми за то, что потеряли порядковый номер очереди. Не «посчастливилось» быть обхамлёнными продавцом. Ни за что обхамлёнными, просто под руку попались. Продавец того времени был Царь и Бог…

То есть, я хотела сказать, конечно: эх, повезло вам, ребята, что не довелось испытать всего этого.

Обратимся к классикам, самым правдивым летописцам своего времени.

«– Ну-ка, дай-ка их посмотреть…

– Нечего их смотреть. Каждый будет смотреть…

Продавщица швырнула ему один сапожок… Молча, зло смотрела на него.

«О господи, – изумился Сергей. – Прямо ненавидит. За что?»

– Беру, – сказал он поспешно, чтоб продавщица поскорей бы уж отмякла, что ли…

Продавщица всё глядела на него; в глазах её, когда Сергей повнимательней посмотрел, действительно стояла белая ненависть. Сергей струсил…» (Василий Шукшин, рассказ «Сапожки», 1970 год).

Или вот ещё:

«– Гражданочка, у вас хрусталь есть?

– Всё перед вами: вазы, блюда, рюмочки, фужеры…

– Сколько копеечек рюмочка стоит?

– Копеечек?! Хэ, – издевательски фыркнула продавец. – Одиннадцать сорок штучка, не хочешь?

…Закипая злобой, готова была насквозь проколоть его взглядом:

– Деревня! Да это же хрусталь, чехословацкий! Соображать надо!..» (Павел Куляшов, повесть «Вятские – мужички хватские» 1981 год).

Из восьмидесятых годов добро пожаловать в девяностые. Тогда этих мальчиков и девочек ещё и в проекте не было, либо они агукали и пачкали пелёнки. А вот я могу засвидетельствовать.

Слова «заморозка цен», «госконтроль за наценками», «ценовое регулирование» – дышат праведным гневом, одновременно ласкают слух и льют бальзам на израненную покупательскую душу. А у меня вот они ассоциируются с мятыми бумажными простынями талонов, которые выдавали строго по месту жительства, по прописке.

Талоны приходилось носить с собой, потому что не знаешь, где и когда сегодня выбросят: крупу, муку, мыло, сахар, спички, колбасу, «масло слив.» либо «масло раст.» Лихорадочно вчитываешься в мелкие буковки, рвёшь неровной рукой квадратики. Сзади напирают, дышат в спину: «Чего копаешься?»

Бабульки, пережившие военное время, учат бестолковую молодёжь, как надо. А надо: дома ту простыню аккуратно разрезать, классифицировать квадратики в стопки, стопки сцепить канцелярскими скрепками. Допустим, талоны на крупу: ячка к ячке, манка к манке, перловка к перловке, рис к рису, гречка к… Многострадальной гречки не было вообще.

Покупка хлеба – отдельная картинка с натуры. Туча народа, сгущающаяся с каждой минутой. В зал самообслуживания не пускают. Все взгляды прикованы к пустым хлебным стеллажам.

И вот начали выбрасывать буханки, волнение усиливается. Заграждения сметены, толпа с рёвом устремляется к вожделенным полкам. Нет, никто не помирает с голоду, всем достанется. Просто в человеке в эту минуту просыпаются самые дремучие человеческие инстинкты. Тут вам и хлеб, тут вам и зрелища.

Молодые и сильные с гиканьем сметают всё на пути, для них это выброс адреналина. Старые, малые, слабые и мамочки с детьми жмутся к стене, чтобы не быть раздавленными живой лавиной. Крики, визг, хохот, мат, нередко, что и рёбра ломали.

Но это просто цветочки по сравнению с районными автобусными рейсами в выходные дни. Уж точно зрелище не для слабонервных. Приходилось наблюдать, как люди теряют человеческий облик ради сидячего места. Как мужчина с силой бьёт женщину кулаком в мягкий живот. Как подростки отшвыривают случившуюся на пути бабку – и с торжеством посматривают из окошка…

Где-то в классе девятом наша учительница обществознания вернулась с курсов повышения квалификации. И рассказала о любопытном социологическом эксперименте. В одной столовой обеденный перерыв напоминал кромешный ад: проголодавшаяся толпа, неразбериха, попытки пролезть без очереди и протащить с собой друзей, толкучка, едва ли не потасовка. Повара психуют, раздатчицы швыряют тарелки, посетители грызутся.

И вот эту большую столовую разделили на две маленьких. В одной всё оставили по-старому, но начали проводить энергичную просветительскую, пропагандистскую работу. Внушали, что человек человеку друг, товарищ и брат. Что нужно уметь сохранять человеческое достоинство. Что давайте вместе переживём временные трудности ради светлого будущего… Ничего не помогало, столовский бедлам только усиливался.

А в другой столовой просто расширили штат поваров и количество завозимых продуктов, пересмотрели расписание работы столовой… И порядок водворился сам собой. Никто не толкался, очереди рассосались. Все успокоились и очень скоро научились вежливо говорить друг другу «извините» и «пожалуйста», стали приятно улыбаться и вести себя с достоинством.

Вывод: бытие, увы и ах, всё-таки определяет сознание.

Ещё об обычной, не экспериментальной столовой. Там мы с подружкой однажды стали свидетельницей маленького русского бунта, бессмысленного и беспощадного – скажем так, бунта в зачатке.

Было нам лет по 19, мы заскочили перекусить ближе к обеду. Вот это удача так удача: в меню оказалась жареная колбаса! Мы взяли её с картофельным пюре аж по двойной порции.

Рядом брала свои комплексные обеды бригада, рабочие с ближней стройки. Ближе всех стоящий рабочий заглянул в наши тарелки и решительно разгрузил свой поднос.

– И мне положите с колбасой, – велел раздатчице.

– В комплексный обед колбаса не входит.

– Что значит «не входит»? Я же вижу, колбаса есть в меню! И по цене, как шницель. Замените шницель колбасой, и всё тут!

Стоит заметить, колбаса в то время была вкусной, качественной, ГОСТовской. А шницель лепили из хлеба. Вот работяга, которому тот шницель уже поперёк горла встал, и возмутился.

К нему подтянулась солидарная бригада. Все тоже гремели подносами, били алюминиевыми ложками о тарелки, требуя колбасы. Раздатчица заплакала, позвала заведующую. Та вышла, трясла какими-то бумагами, вся покраснела, раскричалась.

В её адрес тоже кричали нелестное:

– Рожи наели! Ворьё! Лопайте сами свои несъедобные шницеля! Куда из них мясо дели?! Да их собака не сожрёт! Вы за кого нас держите?

Кто-то из мужиков в сердцах грохнул тарелку об пол, раздатчицы взвизгнули.

Мы с подружкой, невольно ставшие виновницами социального мини-взрыва, бочком-бочком со своими подносами убрались в другой конец зала за дальний столик. Наблюдали за происходящим с чувством вины от творимого социального неравенства и испуганно, торопливо поглощали колбасу. А ну как разгневанный рабочий класс того… Экспроприирует прямо изо ртов.

Заведующая убежала куда-то звонить. Вмешался старший из мужиков – прораб или бригадир, стал урезонивать друзей. Колбасный бунт всплеснулся и улёгся. А на броненосце «Потёмкин», если помните, макароны натворили дел – ой, ой.

Ещё про девяностые. Мама рассказывала, как стояла за сахарным песком. Гайдаровский рынок помаленьку начал осваивать просторы страны, и продукты давали без талонов, но, по инерции, ещё ограниченно: кило в руки.

Под ногами весело не без умысла шныряли ребятишки. Пенсионеры из очереди их разбирали, типа это их внучата или племяши – и, соответственно, получали на руки вдвое, а то и втрое больше сладкого продукта. А мальцы, сыгравшие роль внучат и племяшей, получали в награду жвачку или конфету. Такой взаимовыгодный маленький бизнес.

Мама тоже подозвала маленькую девочку, приласкала, прижала к себе (тогда за подобные развратные действия людей ещё не объявляли педофилами, даже слова такого не знали. А тамошние дети ещё безбоязненно играли во дворах). Итак, мама получила два кулька песка: на себя и на девочку. Полезла в карман… Конфеты забыла! И деньги, как на грех, были взяты впритык – на два кило сахара.

Вечером рассказывала: «Ты знаешь, так и стоят передо мной её недоумевающие глазёнки. И из них медленно-медленно ползёт слезинка». Она потом специально приходила к магазину с шоколадкой – но девочку больше не видела. Наверно, та решила не иметь дела с вероломными взрослыми.

…Ещё помню огромную, раскачивающуюся волнами, заполонившую весь отдел очередь за водкой. Напирали слева, справа и сзади, вздохнуть невозможно. Стояли все, даже непьющие: водка тогда была самой желанной валютой. Без водки и жэковский сантехник не станет с тобой разговаривать.

Нам сорокаградусная требовалась – для сварщика. Мы тогда въехали в однокомнатную квартиру с нишей. Нишу хотели перегородить и поставить туда детскую кроватку. Сварщик пообещал соорудить перегородку в виде ажурной, витой решёточки и затребовал за это дело 6 бутылок водки: работа плюс материал. Да-да, так дорого ценился тогда алкоголь. Мы накопили уже 4 бутылки.

Отстояла два часа, до прилавка далеко, а я измучалась: дома спит ребёнок, вот-вот должен проснуться. Испугается, зайдётся в крике, начнёт заикаться. И, когда передо мной оставалось человека три-четыре, плюнула: да пропади всё пропадом, и водка, и витая решёточка!.. Слава богу, малыш ещё спал.

В другой раз пришла в магазин с грудным малышом: выбросили яйцо. Встала в хвост очереди – малыш предсказуемо начал капризничать. Покупатели надели на лица индифферентное выражение «ничего не вижу – ничего не слышу». Пришлось подойти ближе к прилавку и морально давить на продавца живописной картиной «Мадонна с орущим младенцем в очереди за яйцом. Холст, масло». Продавец долго сохраняла каменное лицо, потом взорвалась:

– Специально ребёнка с собой берёте? Что, совсем-совсем не с кем оставить? Постыдились бы, молодые! Инвалиды, старики стоят. Подвиг она совершила: ребёнка родила! Как щитом, прикрывается, – и ещё много других слов… Впрочем, произнося это, она уже подталкивала в мою сторону кассету с яйцами – под укоризненными взглядами пенсионеров в мой адрес.

Перечитываю – мрак. Неужели всё так было плохо и беспросветно? Да нет же, конечно. Мы были молоды, жизнь била ключом и сверкала всеми красками радуги. Справлялись и с очередями, и с дефицитом и прочими невзгодами: просили друзей, соседей. Кооперировались с другими мамочками: кто-то сидит с малышнёй, кто-то отоваривается.

Ну да, я чуток преднамеренно сгущаю краски: для чистеньких мальчиков и девочек. Пусть знают, какой чудовищный монстр, какая многоголовая гидра может родиться из невинно обронённых слов: «заморозка цен», «ценовое госрегулирование», «контроль за наценками».

По мне, лучше голод и холод терпеть, чем те кошмарные очереди. А лучше, конечно, чтобы ни голода и ни холода. В такой-то богатейшей стране – срам.

Возвращаюсь к продавцам. Куда до них экспертам, учёным, докторам экономических наук со своими прогнозами. Продавцы кожей своей, всей сущностью, носиками своими чуют, откуда ветер дует. Ещё вчера вы не знали, куда деваться от назойливых приставаний в магазине: «Вам помочь?» «Что вас интересует?»

Сегодня интуиция подсказывает торговым работникам что-то смутно забрезжившее… Возвращение дефицита… Былое могущество и величие человека за прилавком… Презренное покупательское быдло по ту сторону прилавка… Нужные человечки у чёрного входа…

Всё то, о чём они с необъяснимой тоской, не смея признаться себе, ностальгировали последние четверть века. О чём мечтательно рассказывали своим юным ученицам, а те восторженно вздыхали: неужели были такие времена? Неужели продавец когда-то был – сила, силища, ух?!

Во всяком случае, первые ласточки перемен уже появились. Знакомая учительница несколько раз за зиму заглядывала в меховой салон. Мерила приглянувшуюся шубку и всё не решалась. Цена кусается, но скоро весна: не подождать ли сезонной уценки? Вокруг неё увивались продавщицы, не знали куда усадить, предлагали кофе, чай с карамельками.

Ах, а шубка хороша! В последний раз, когда она попросила её для очередной примерки, девочка продавец недовольно процедила сквозь губку:

– Всё равно ведь не возьмёте, чего и мерить? Ходят меряют по десять раз, а потом не покупают. Голодранки.

Последнее слово она, конечно, не произнесла вслух – оно подразумевалось.

На возмущение приятельницы, мол, позвонит и пожалуется хозяйке салона, – девочка равнодушно пожала плечиками:

– Звоните. Она сама нас недавно инструктировала отличать настоящих покупательниц от мнимых. Предупредила, что если шубы обтёрхают – у нас вычтут из зарплаты.

Второй звоночек прозвенел на днях уже мне. Я попросила, как обычно, в магазине хлебушек поджаристей. Молодая продавщица (обычно приветливая), не сходя с места, кивнула на полку:

– Какой вам надо – такой сами и выбирайте.

Заворачивая буханку, тихонько бурчала под нос, думая, что я не слышу:

– Всем поджаристый подавай. А остальной мне, что ли, доедать? Поджаристый им, видите ли…

– Так вы передайте хлебопёку наши покупательские пожелания. Мол, непропечённый хлеб не пользуется спросом. Всех и дел.

Странно, что самому продавцу это не пришло в голову.

Нет, никакого предубеждения против работников торговли у меня нет. Я сама давно близко знакома с двумя продавщицами – милейшие, обаятельнейшие создания. В давние времена, бывало, оставляли под прилавком что-нибудь «дефицитненькое».

Хм, что-то давно я не торила к ним тропку. Не пора ли напомнить о себе, освежить и укрепить наши подзабытые отношения? Так, на всякий случай.

 

12 ЧАСИКОВ

Детство – замечательная штука. Хотя бы потому, что целыми днями можешь носиться по улице и не бояться, что облепят веснушки и обгорит нос. И не надо носить шляпы и козырьки, наклеивать на нос наслюнявленный подорожник, мазаться отбеливающим кремом и постоянно заслоняться ладонью от солнца. Потому что начинаешь, к несчастью, понимать, что красный нос, да ещё курносый – ужасно некрасиво.

И не надо помнить о том, как бы сесть на скамейку, не измяв сарафан. И испытывать навязчивый страх, что растолстеешь от сладкого. Как раз только и мечтаешь, чтобы тебе перепало это сладкое, и можешь съесть его сто килограмм, а потом ещё сто килограмм – и всё равно не растолстеешь и останешься худышкой с тоненькими острыми ручками и ножками.

Вообще, детство – самая непосредственная, нелицемерная и неиспорченная пора в жизни человека. Всё остальное ещё предстоит.

Улица, где жила Еленка, была самая тихая и зелёная в деревне, на ней паслись только гуси и козы. Появление грохочущего бульдозера или фырчащего автомобиля было событием. Еленка с друзьями бросали свои игры или работу в огородах и бежали стремглав за машиной, пыля ногами, как ребятишки двадцатых годов прошлого века за первым трактором.

Ещё на Еленкиной улице росло видимо-невидимо черёмух. В пору созревания ягод вся компания забиралась на корявые стволы и наедалась до отвала. У всех рты сначала бурели, потом синели. Языки и нёбо становились шершавыми, будто порастали мохнатой шёрсткой.

В Еленкином детстве было две жгучие мечты, которым не суждено было осуществиться. Первая самая обычная: ей хотелось хоть один раз наесться мороженым, сколько хочешь. И чтобы есть его твёрдым и холодным, а не подтаявшим из блюдечка, как велит мама.

Мороженое привозили из города два раза за лето – это было сенсацией. Еленка с братом торопили маму, которая никак не могла найти мелочь. И когда бежали со всех ног к фургону, Еленка ревела от нетерпения и страха, что мороженое кончится.

Ещё Еленке очень хотелось иметь собственного домашнего ослика. Как бы она с ним дружила! Эта мечта появилась после того, как отец прочитал им с братом книжку Ольги Перовской «Ребятам о зверятах».

ПАПА

Семья уехала из города, когда Еленке было пять лет, а брату Федюшке шёл четвёртый. Папа стал ходить в смешной клетчатой рубашке и приплюснутой кепке с пуговкой. И рубашка, и кепка ему совершенно не шли. Он купил брошюру о ведении приусадебного хозяйства, изучил и стал претворять изученное в жизнь.

Осенью они с мамой чистили двор, таскали на носилках в огород свежий древесный мусор, щепки, стружки, растаскивали их граблями по полю. Еленка с братом тоже бегали взад и вперёд с зажатыми в грязных озябших ручонках прутиками. Отец объяснял маме:

– В результате перепашки к весне всё это превратится в перегной. Таким образом, надобность удобрять огород отпадает.

Впрочем, удобрять огород всё равно было нечем.

Весной, когда сошёл снег, и поле пахали и боронили, мусор, не подумавший за зиму сгнить, мешал и сильно забивал борону. Колхозный конюх ругался, что они испортили землю. Папа покашливал, ходил следом и собирал щепки в ведро. Еленка с Федюшкой бегали взад и вперёд с зажатыми в грязных ручонках прутиками.

Потом папа прочитал из книжки об устройстве погреба-ледника и начал рыть под крыльцом яму и обкладывать её кирпичом. Еленка с братом носили в игрушечных ведёрках мокрую красную глину и вываливали у забора.

Весной за одну ночь яма наполнилась доверху талой водой. Картошка и мясо плавали, мама вылавливала и ругалась.

Прошло некоторое время, и папа задумал поставить во дворе колонку, чтобы была своя вода. Пришли двое хмурых мужиков в рыжих телогрейках. Папа старался выглядеть перед ними «своим», «бывалым». Не снимал, как они, грязные сапоги, пропустил на кухне по маленькой, громко топал ногами.

Мужики долго ковыряли землю штуковиной, похожей на огромное сверло: «искали пласт». Нашли, водрузили колонку с носиком, как у чайника. Взяли деньги, пропустили ещё по маленькой – и ушли, топая ногами, оставляя на полу печатные глиняные квадратики от сапог.

Папа лежал за занавеской: он никогда не пил и чувствовал себя скверно.

Сколько ни подпрыгивали Еленка, Федюшка и мама, сколько ни нажимали на ручку, колонка утробно урчала и неприлично ухала, но выдавила лишь несколько ржавых капель.

О ФЕДЮШКЕ

Федюшке в раннем детстве не везло – жизнь подстраивала ему всякие каверзы.

Как-то папа его фотографировал. На шкаф повесил простыню и придавил сверху литой гирькой от настенных часов, в форме шишки. Федюшка был поставлен у шкафа с наказом стоять не шелохнувшись, смотреть в объектив и не моргать. И если непоседливый Федюшка справится с этой нелёгкой задачей, то на счёт «раз, два, три» – из чёрной блестящей дырочки вылетит птичка. Это пообещал папа, а папа никогда не врал.

Федюшка добросовестно таращил глазёнки. На счёт «раз-два-три» со шкафа сорвалась чугунная шишка и остриём тюкнула его по голове. У него до сих пор осталась вмятинка на затылке. Ещё Федюшку щипал соседкий гусак, кусала за ногу собака, чуть не до смерти жалили колхозные пчёлы…

Теперь Фёдор профессор, преподаёт в большом институте. Когда приезжает в гости к Еленке, она целует его, охватывает седую голову и нащупывает едва заметную неровность. И брат растроганно басит: «Тут, тут моя шишечка, куда денется».

О НОЧНЫХ СТРАХАХ

Еленкины родители работали в школе учителями. Тогда школьников часто отправляли на полевые работы. Иногда мама брала Еленку с собой. Запомнилось: колючие тяжёленькие косички колосьев, обочина дороги, синяя от васильков. Мамины ученицы плетут для Еленки венки, сюсюкают над ней, спорят, кому нести её на руках, когда Еленка устаёт.

Один выдающийся случай, как ни странно, совершенно стёрся из её памяти. Его снова и снова взволнованно рассказывала мама, и Еленка не верила:

– Это, правда, было? И я была там?!

Школьники пололи то ли капусту, то ли свёклу. На соседних лугах паслось стадо коров. Пастух гарцевал на лошади – значит, в стаде был бык. Мальчик-горнист заиграл, созывая детей на обед. С лугов не замедлил раздаться ответный рёв. Мальчик уже нарочно, чтобы подразнить быка, заиграл громче. Утробный рёв приближался. Все кричали горнисту, чтобы он замолчал, а вредный мальчишка продолжал выдувать резкие звуки. А ещё, между прочим, пионер.

Вот уже затрещали деревья.

– Не держитесь в куче! Разбежались – и в лес! Все в лес! – кричала мама, таща Еленку за руку. Разновозрастная разноцветная ватага с плачем и визгом бросилась прочь с поля, крики ещё больше разъярили быка. Догоняя, он не мог наметить жертву: все рассыпались, как велела мама, и огромный красный бык бестолково, с задранным пружиной хвостом, носился то туда, то сюда: тут же его отвлекало другое удирающее яркое пятнышко.

Мама с Еленкой отстали. Ученики уже мелькали между больших деревьев, а они всё бежали в прозрачном мелком березняке и оставались единственной мишенью для быка. Мама, по её словам, уже не соображала, её ли тяжёлое дыхание или шумное сопение быка отдаётся в ушах, от её ли бега или от бычьего топота дрожит земля и оглушительно трещит березняк…

Когда она буквально падала с ног, послышались ругань и хлопки-выстрелы бича: пастух отогнал бычару.

Долго, почти всё детство потом Еленку преследовал страшный сон: она с девочками играет на улице и вдруг в конце улицы появляется большой красный бык. Все куда-то деваются, остаётся одна Еленка. Она бежит по пустынной улице – бык не отстаёт. Вбегает в дом, захлопывает дверь, бык проламывает рогами дверь – и за ней. Еленка прячется в шкафу – бык суёт вслед тупую морду и пытается забраться внутрь. Еленка карабкается на крышу – следом лезет бык… Ужас!

Еленка просыпалась и кричала. Её забирали в родительскую кровать, и папа сонно ворчал на маму: «Вбила ребёнку в голову ужасы. Так и до невроза недалеко…»

Когда в продаже появились сонники, Еленка прочитала: снится красный бык – значит, кто-то очень зол на тебя, ругает. Странно: бык снился, когда ругать-то её маленькую было некому и не за что. А когда выросла, и очень даже появилось, кому и за что ругать – тут и бык перестал сниться.

О ЖИВОТНЫХ

О собачонке. Разумеется, его звали Шариком – тогда по телевизору шёл фильм «Четыре танкиста и собака». Собачонок был беспороден и толст. Когда его ругали за провинность, он наклонял вбок огромную башку и смотрел, моргая умильно и преданно.

Однажды Шарик отважился и затявкал на соседскую девочку Наташку. Еленка с Федюшкой убеждали её, что если Шарик рассердится, запросто может укусить. Наташка презрительно и недоверчиво слушала.

Она вдруг топнула крепкой толстой ногой и побежала прямо на Шарика. Он умолк и помчался с поджатым хвостом прочь. Наташка не отставала, преследовала, пыхтя, толстые щёки у неё тряслись. Шарик дал три позорных круга вокруг поленницы и юркнул под сарай. Федюшка рыдал от стыда и жалости к Шарику.

Шарика могло обидеть любое существо. Даже куры с нахальным «ко-ко-ко» бродили и находили, что клевать именно под его носом.

Особенно терпел Шарик от нашей безымянной кошки: старой, худой и всегда подозрительно глядящей на всех. Если Еленка наливала Шарику супу, кошка спускалась с крыльца и неторопливо шествовала к собачьей миске. Шарик жалобно моргал коричневыми медведиковыми глазками и плёлся под сарай.

На второй год жизни в деревне мама, как все деревенские женщины, стала держать поросят. С каждым поросёнком Еленка с братом дружили, каждому давали смешное имя, рвали за огородом траву и ходили смотреть, как мама его кормит.

В первые ноябрьские праздники пришли соседи Пётр Макарович с женой тётей Галей. Он долго сидел на кухне и точил принесённые с собой узкие и длинные ножи. Тётя Галя объясняла маме, как готовить кровянку, не пересушить жареную печёнку и какие вкуснейшие пирожки можно приготовить из промытых и прочищенных кишок.

Когда взрослые вышли во двор, Еленка стала искать маму. Она обнаружила её спрятавшейся за печкой, с красными глазами, с залитым слезами лицом. Она смущённо объяснила: «Я его вот таким… Вот таким в дом принесла», – и показывала, будто держала в руках закутанного куклёнка.

О СМЕРТИ

Раз в год в погожий летний денёк на пороге Еленкиного дома появлялась крошечная иссохшая старушечка с палочкой, в чёрной юбке до пола. Мамина троюродная прабабушка. Она была такая старая, такая старая… Еленка даже не могла представить, как давно родилась баба Лиза. Возможно, в те ещё времена, где, как на маминой цветной деревянной шкатулке, румяный Иван-Царевич ловит Жар-птицу.

Чем бы мама в это время ни занималась, она тотчас бросала все дела. Удивлённо и радостно всплёскивала руками, спрашивала, как бабушка Лиза до них добралась. Приставляла палочку к стене, вела под руку игрушечную гостью к столу. Заваривала чай, крошила мягкие баранки в блюдо, накладывала варенья и мёд.

И они говорили-говорили-говорили и не могли наговориться досыта. Еленка во все глаза смотрела на гостью с прозрачными ручками, с прозрачным, с копеечку, личиком. Баба Лиза была такая старая, что даже молодая: морщинки у неё давно усохли, втянулись, измельчились и расправились, превратились в едва заметную паутинку. Кожица от старости была как плёночка под яичной скорлупкой.

Ещё у бабы Лизы были серёжки… Ой, какие! Никогда, никогда потом в жизни Еленка не видела таких ярких пронзительно-синих прозрачных камушков. Хрустально-чистые, рассыпающие искры, горящие сгустками небесной синевы огоньки…

Конечно, в дешёвенькие медные оправы были вдеты не сапфиры, не бирюза и вообще никакие не драгоценности. Это было старинное цветное стекло, секрет производства которого растаял тысячу лет назад, когда баба Лиза была молодой. Еленка бережно трогала синие капелюшечки, гладила безжизненные истончившиеся уши бабы Лизы. Если бы она догадалась, как хочется Еленке поносить такие серёжки… Ну, или хотя бы только чтобы вынула из ушек и дала поиграть.

– Вросли в мяско, – шамкала старушка. – Как дедушко вдел – так не снимала. Ни в роды, ни в баню…

Мама с гостьей разговаривали о неинтересном: кто умер, кто болеет, кто женился. Только однажды баба Лиза поведала жуткую историю. Гладя Еленку по волосам невесомой ручкой, шелестела:

– Вот такая же девочка беленька у нас жила… Люба. Ён жила-жила, и померла.

– Как померла?! – мама суеверно вытащила Еленку из-под старушечьей лапки, прижала к себе.

– А кто ён знает. Померла. Гробик поставили в церкву. Утром звонарь восходит в церкву. Крышка у гробика прибрана, а Люба у двери лежит, личиком вниз. Ён ожила ночью и возилась, стучала, выйти хотела. Поп рядом жил. Услыхал возню, взошёл. Любу задушил.

Брат Федюшка в ужасе хлопал ресницами. Интересовался, посадили ли попа в тюрьму и сколько лет он там просидел. Баба Лиза слабо пугалась, отмахивалась:

– Что ты, что ты. Не Любу ведь он задушил – сотону.

А у Еленки на долгие годы остался страх: вдруг она, как бедняжка Люба, уснёт летаргическим сном? Ночью залезала под одеяло и воображала, что это её заживо закопали. Задыхалась, взбрыкивала, судорожно путаясь, отбрасывала как назло цепляющееся душное одеяло – и долго лежала с бьющимся сердцем.

Наутро на всякий случай написала на бумажке: «Не хороните меня, пожалуйста. Это я только заснула летаргическим сном». Бумажку свернула трубочкой, вдела в нитку. Федюшка, встав на цыпочки, подвесил ей на шею этот «медальон», провисевший ровно до первой бани. А потом и страхи забылись.

Однажды мама надолго ушла куда-то. Вернувшись, сказала: «Умерла бабушка Лиза».

– Её закопали?

– Конечно.

Еленка долго ходила, сдвинув бровки, раздумывала. Уточнила:

– А серёжки сняли?

– Нет, конечно!

Ужас! Еленка представила картину: глубоко-глубоко под землёй во тьме, в наглухо заколоченном ящике невидимо, неугасимо горят, сами в себе, живые синие огоньки…

ОБ ИГРАХ

Ну что ещё было… Пионерские лагеря, где Еленка, тоскуя по дому, по маме с папой, рыдала первые дни заезда. Потом выяснялось, что ничего, жить можно.

Были девчачьи альбомы-песенники, которые путешествовали по подружкам («Лети с приветом, вернись с ответом»). И возвращались с непременным: «Ветка сирени упала на грудь, милая Лена, меня не забудь!» Ещё: «Умри, но не дай поцелуя без любви!» Или: «Любовь – это зубная боль в сердце!» Или ещё с чем-нибудь таким же волнующим и мудрым.

Были «секретики» и «обманчики». Допустим, страница в альбоме хитроумно свёрнута в конверт, на котором начертано: «Мой друг, сюда нельзя!» Естественно, разворачиваешь его, а внутри конверт поменьше: «Сюда ни в коем случае нельзя!!»

И, как матрёшки, следом ещё раскрываются многочисленные накрученные конвертики с зазывным: «Нельзя!!» «Мой друг, сюда нельзя!!!» «Ай-яй-яй!!!!» Чем больше восклицательных знаков, тем нетерпеливее, разрывая конверты, трепещут пальчики в ожидании тайного, запретного, сладкого. И в конце – как щелчок по носу, торжествующая, жирно накорябанная начинка на дне «секретика»:

«Мой друг, какая ты свинья! Ведь было сказано: нельзя!»

В альбомы полагалось наклеивать вырезанных красивых тётенек из журналов «Крестьянка», «Работница» и «Здоровье» (снова от мамы влетит!) В «Работнице», кажется, Еленка позже прочитает, что девчачьи альбомы – рассадник пошлости и безвкусицы. Какие советские жёны и матери вырастут из этих маленьких мещанок, возмущался журнал.

Интересно, что бы сказала журнал об игре «12 часиков» – вот уж где девчонки вовсю раскрывались как отъявленные барахольщицы и тряпичницы – куда до них нынешним обладательницам Барби с их шопингами и гардеробами!

Вообще, игры были самые разные: вышибалы, цепи кованые, прятки, жмурки, «свеча» (что-то вроде казаков-разбойников). Прыганье в «классики», толкание ножкой вазелиновой коробочки, туго набитой песком.

Но «12 часиков» – сугубо девчоночья незамысловатая игра. На каждой улице обязательно имелось отполированное от частого сидения удобное брёвнышко. Две «водящие» отходят и шёпотом задумывают число от «1» до «12». Девочки по очереди отгадывают – мимо, мимо. И вот звучит заветная цифра, допустим, «четыре». Водящие хором: «Один часик, два часика, три часика, четыре часика!» – причём тараторят очень быстро.

Ошарашенная отгадчица до того, как «пробьёт» последний четвёртый час, должна назвать часть гардероба. Сначала, конечно, идёт купальник – ведь участницы игры сидят совершенно, неприлично «раздетые»!

Каждая водящая придумывает и предлагает свой вариант («Голубой купальник с розочкой и каёмками вот тут и тут» – или «Чёрный, с белой чайкой на груди, как у Аньки» – «Конечно, как у Аньки!») Девочка, «продавшая» купальник с чайкой, и счастливая покупательница уходят загадывать следующее число.

Потом пойдут платья (серебряное, в кружевах, до полу), туфли (золотые), пальто… И вот уже кто-то сидит упакованная от и до, кто-то совершенно голенькая – кому как везёт. Всё как в жизни.

Отгорает летний закат, темнеет. Уютно зажигаются фонари и окна домов. Всё чаще слышны размазывающие комаров звонкие шлепки по исцарапанным рукам и ногам… А фантазии всё неистощимей и невероятней, и нет сил прервать этот чудесный бал одёжек, о которых мечтают девчонки в выгоревших застиранных ситцевых сарафанчиках и стоптанных сандаликах…

Вот и мама вышла, зовёт спать. Едва Еленкина голова коснётся подушки, пёстрым вихрем закрутятся в ней бидоны с нагретой земляникой, омут с бьющими со дна ледяными родниками, Наташка, смутные очертания тупой бычьей морды (снова не догнал!), туфельки, купальник…

Чайка на купальнике гортанно расхохоталась: «Цепи кованые, разомкнитесь!» Сильные Колькины руки, прерывающие Еленкин бег: «Попалась!» – «Пусти, дурак!» Сладкой зубной болью кольнуло сердце… И снова туфельки, туфельки, серебряные платья – и стремительно истекающий волшебный двенадцатый часик.

 

МИЛЫЙ, МИЛЫЙ СОВКОЛОР

Только что показывали фильм по рассказам Шукшина: тихий, безыскусный, бесхитростный. Американец через пять минут выключит: скучно, не динамично, без спецэффектов. Только русскому человеку сюжет понятен, бесконечно мил и щемит душу. Эти ситцевые и штапельные женские платья в наивный горох и ромашку – их по выкройкам из «Работницы» и «Крестьянки» строчили на машинках наши мамы и бабушки…

…Вы как хотите, а существует рядом с нами параллельный мир, где остановилось застывшими кадрами наше детство. Терпеливо, кротко ждёт, когда коснёмся воспоминаниями того безмятежного времени – и кадры задвигаются и расцветятся, зазвучат родные голоса, захлопают калитки, заскрипят колодцы. Оживут пухлые причудливые облака, солнце польёт лучи, и замелькают штакетины соседского покосившегося забора.

Вот интересно: если бежать, щурясь, вдоль забора, сквозь которое бьёт заходящее солнце – отчего в глазах прыгает полосатый красный огонь? Я, маленькая преступница с мокрыми волосами, в прилипшем сарафане, со всех ног несусь с пруда после запретного купания. Соображаю, как бы проскользнуть в дом, не попавшись на глаза строгим родителям.

Из таких вспыхивающих цветных кадриков состоит детство. И ещё – из запахов. Кожаный запах новеньких сандаликов (шёпот вечного садиковского недруга: «Ой-ой, сандалики ей купили! Хвастуша, воображуля!»)

Рыбий жир лучше вообще не нюхать, а бросить в ложку несколько крупинок соли – ничего, можно проглотить. Новые библиотечные книжки со склеенными пахучими страницами, в которые погружаю нос и не могу надышаться. Волшебный мягкий запах масляной краски от зелёного ведёрка – папа привёз из города.

Папа редко бывает в городе, зато привозит гостинцы в царских, щедрых, мужских объёмах – мама только качает головой. Помню огромный слипшийся ком изюма в липкой серой грубой обёртке. В мутно-прозрачной бумаге – куб благоухающего шоколадного масла, которым я жестоко объелась и после долго не могла на него смотреть.

Однажды привёз большую сумку, раздёрнул «молнию»… Я разочарованно воскликнула:

– Папа, зачем ты купил столько мелкой картошки?! – Потрогала пальцем. – Да они же твёрдые, высохли и все сморщились!

Это были грецкие орехи. Так что я из того поколения, про которое говорят: «Слаще мороженой картошки ничего не ели». А вот и ели: сгущёнку из шестилитровой жестяной банки! Папа пробил в ней гвоздём дыру и нацеживал нам в кружечки густое сладкое лакомство.

Были шоколадки «люкс» с персонажами русских народных сказок. В дни рождений каждый из нас обнаруживал их под подушкой вместе с подарком – как мама ухитрялась каждый раз незаметно подкладывать? Несколько раз за зиму из города привозились мятые зелёные мандарины и яблоки. Разыгрывалась фруктовая лотерея. Кто-нибудь отворачивался, мама или папа высоко поднимали плод: «Кому?» – «Маме!» «Серёжке!» «Вите!» «Мне!» Если попадётся мелкий или с червоточинкой – не обидно. Лотерея же!

У моего сына была не комната, а «Детский Мир» на дому. В результате он обкраден: плохо помнит свои игрушки. У меня из кукол были: Алёнка в жёлтом купальнике, пупс Маша в ванночке, Снегурка и… Всё. Прочие затёртые до белизны, потрескавшиеся резиновые зверюшки служили в играх самыми разными персонажами.

Взбитое, взрыхлённое одеяло превращалось в окопы и блиндажи, старый чугунный чайник – в танк. Из тяжёлых томов «Детской энциклопедии» выкладывались бомбоубежище или афинский акрополь, или египетская пирамида, или доисторическая пещера. Игры, в основном, были продолжением полюбившихся фильмов и книг. Сын Мамонта спешил на помощь танкисту Янеку, а Человек-амфибия уносился от врагов на Чубаром из одноимённого рассказа.

Девочкам кукол заменяли фигурные флакончики из-под духов. Флакончики, то есть голенькие куколки, нужно было одеть. Брался конфетный фантик, складывался пополам, ещё раз пополам, и ещё, и ещё раз. У полученной восьмушки срезался уголок (горловина), закруглялся другой конец (подол), ножницами прорезались дырочки-кружева. Разворачивали – сладко пахнущее платьице готово. Топорщащиеся пёстрые бумажные, шуршащие серебряные и золотые – фольговые, в которых расфуфыренные флакончики важно ходили друг к другу в гости.

Мальчики устраивали гонки с препятствиями на мини-тракторах: у кого мощнее. Для трактора нужна была пустая деревянная катушка из-под ниток, отрезок бельевой резинки, кусочек хозяйственного мыла, палочка. Накручиваешь продетую в катушку палочку – вездеходный трактор готов.

Ещё из катушек хороши были мельницы-радужные брызгалки в весенних ручьях. Ах, могучий грохот ледяных ручьёв, устремляющихся в ложок! Не верится, что мы ещё три недели назад катались здесь на лыжах. Лог залит половодьем, насколько хватает глаз. Холмы просохли и сплошь усеялись пачкающимися жёлтенькими пуговичками.

Прощай, зима с чёрными звёздными морозными утрами, с костюмами, утренниками и катаниями санным поездом! В новогодний вечер папа менял лампочку на голубую, и детская озарялась лунным светом. Таинственно поблёскивали игрушки на ёлке (все, все игрушки наперечёт помню!)

Однажды братья принесли из леса вместе с ёлкой, как в сказке, большого чёрного кота. Нашлись же злые люди, унесли в глухой лес, привязали к дереву. Мы назвали кота Василием. Весной Василий родил котят и стал Василисой.

В начале лета мама привозила из райцентра корзину с невесомым шевелящимся, звонко пищащим, пухлявым жёлтеньким облачком внутри. Цыплята! Забота на все каникулы. Кормили мелко порубленным крутым яйцом и пшённой кашей. Поили розовой марганцовой водичкой – и всё равно два-три нежных птенца умирало у нас на руках.

Устраивались похороны: с укладыванием в обувную коробку, с похоронной процессией, украшением могилки цветами и бутылочными стёклышками.

Остальные цыплята вырастали, становились голенастыми и шустрыми. Попробуй их на ночь или перед грозой загнать в решётчатый крытый загон. А туча на горизонте всё зловещее, чёрно-фиолетовое брюхо волочится по холмам, бухнет на глазах, от раскатистого грома в маленьких сердчишках вспыхивает жуть и восторг.

Интервалы между молнией и громом меньше десяти секунд – значит, мы в эпицентре стихии. Порывы ветра задирают короткие платьишки, в ноги больно впиваются песчинки и мелкие камешки, а несносный последний цыплёнок всё ещё не пойман, притаился в лопухах.

В грозу нам с сестрой нужно непременно надеть платки. У нас длинные волосы, и нас запросто может утянуть на небо, потому что ведь в волосах электричество. Проведите по волосам гребёнкой, потом коснитесь мелко нарезанной бумаги – вон сколько его, электричества. Одну девочку во время грозы вот так за волосы утянуло на небо – только ножки в воздухе мелькнули. Больше её никто никогда не видел. «Что с ней случилось?!» – «Что-что. Задохнулась и превратилась в ледышку!» Скорее бежать в дом за платками!

Пока на улице ливень оглушительно колошматит по железной крыше, самое время забраться на широкую родительскую кровать и рассказывать «аникдоты». Или страшилки.

Значит, одна семья въехала в дом. И мальчик видит, что в спальне по потолку ползёт страшное Жёлтое Пятно. Мальчик испугался и позвал родителей. Они пришли и увидели, что Жёлтое Пятно выросло ещё больше! Тогда они испугались и позвали милиционера. А Жёлтое Пятно уже спускается по стенам! Тогда милиционер взял фонарик и полез на чердак. А там…

Там маленький котёнок сидит и писает!!!

Какая бы погода ни стояла на дворе, какие бы перемены не случались в жизни (подписка на облигации госзайма, 100-летие со дня рождения Ленина, ползучий брежневский дефицит, опустошивший полки магазинов, и даже сборы мамы и папы на Кубань (папа крупно поссорился с директором школы, а на юге требовались учителя и давали благоустроенный домик с фруктовым садом) – мама не изменяла своим кулинарным традициям.

Жидкое тесто заквашивалось с вечера. От него пахло кисло и сладковато, на поверхности лопались пузырьки. Утром мы просыпались от потрескивания дров в русской печи – разумеется, сложенных «колодцем»: четыре вдоль – четыре поперёк, четыре вдоль – и так далее.

Гремела знаменитая чугунная чёрная сковорода. Мама ловко вертела ею перед огнём, насаженной на палку-ухватку, а блинами так вообще жонглировала. Хоп – подброшенный тестяной круг подпрыгивал, переворачивался и смачно шлёпался ровно на место. Блины получались гладкие и белые, только кое-где чернели крапины от стрельнувших угольков.

Книгами о здоровом питании тогда не увлекались, про вред жареного и жирного слыхом не слыхали. Но вот мама пекла настоящие диетические блины – посуху, лишь смазывая сковороду кусочком сала.

Нас встречал накрытый стол. Нет, не так – нас встречал НАКРЫТЫЙ СТОЛ. В центре – блюдо с горкой блинов. Вокруг всё свободное пространство уставлено мелкими блюдечками, тарелочками, мисочками.

Блюдце с густым растопленным подсолённым сливочным маслом, всё в рыхлых белых пенках. Ещё одно – с маслом и распущенными в нём яйцами всмятку – это самая вкуснятина! Блюдечко с мелко порубленными рыжиками и чесноком, заправленными постным маслом – фу, а вот папа это обожает. Блюдечко со сметаной, которая не падает с блина, как ни тряси, а сидит плотно, как шапочка белого зефира («Не балуйся за столом!») Блюдечки с вареньями минимум четырёх сортов: земляничным, малиновым, крыжовенным, смородинным.

Глаза разбегаются, не знаешь, куда макнуть блинчик. В результате алчно тычешь туда и сюда, и очень скоро сметана окрашивается в розовый вареньевый цвет, а в варенье расплываются масляные и сметанные разводы.

Папа сворачивал блин фунтиком, заполнял его грибками и отправлял в рот. Мы старались подражать папе, но у нас так ловко не получалось. Варенье или масло обязательно проливалось и пачкало лицо и руки («Будете безобразничать – вон из-за стола!»)

После завтрака отец непременно находил для нас во дворе какую-нибудь работу – отчего, признаться, я не любила выходные. И если бы дело происходило сегодня, обязательно бы строго высказала: «Папа, мы все из-за тебя попадём в ад. Ведь работать в воскресенье – большой грех».

А мамино бдение у печи тем временем входило в активную фазу. Прогоревшие дрова превращались в огромную золотую прозрачную гору углей. Они, с рассыпанием искр, кочергой загребались в круглые отверстия плиты (конфорки).

У отверстий было много разнокалиберных чугунных колец – снимая или добавляя их щипцами, хозяйки регулировали температуру огня под кастрюлями. В освобождённое огнедышащее жерло мама отправляла противни (самодельные, их ещё мамин дедушка из кусков железа загибал) с успевшими подняться пирогами.

Теперь о пирогах: больших и малых, защипнутых и открытых, рыбных и мясных, овощных и ягодных. В пирогах с рыбой, обильно перемежаемой кольцами лука, встречались косточки – с ними любил возиться папа. Мы предпочитали маленькие пирожки с малиной, в сладких липучих красных подтёках.

Это сегодня, чтобы малина не текла, её посыпают манкой, и получается совершенно чёрт-те что. Мама добавляла в вареньевую начинку сухую малину и рябину: они отлично впитывали сироп, а изба наполнялась сладчайшим, летним тягучим духом.

Как сушили малину, и вообще провизию, на зиму. Духовок, кроме вот русских печей, в то время не было, а топить печку в тридцатиградусную жару – это значило превращать избу на три дня в душегубку. Хозяйки рассыпали ягоды и грибы в противни и раскладывали на крышах низеньких сараев.

Там же сушили дрожжи, мелко нащипывая прессованные брикеты (тогда они весили полкило, а хранить их было негде – холодильники мало кто мог себе позволить). То ли советская пищевая промышленность не догадывалась освоить производство сухих дрожжей, то ли они просто до нас не доходили…

Прекрасно всё, между прочим, сохло. Вот только воробьёв приходилось гонять, которые не столько ели, сколько гадили. Ну, и если внезапный дождь опрокинется. О, это была целая операция по спасению сушилок на крышах!

Мы приставляли лестницу, мама отважно лезла наверх, одной рукой одёргивая от ветра юбку, другой подавая нам противни. Визг, писк… Успели до дождя! А не успеешь – всё с трудом высушенное хозяйство плавает в противнях.

Пока пироги доходят, мама время от времени заглядывает в печь, подсвечивая спичкой или папиным фонариком, двигая заслонкой. Одновременно успевает раскатывать нетолстым слоем жёлтое маслянистое рассыпчатое тесто. Мы спорим за право вырезать рюмкой кружочки. Это сухое печенье нам на неделю – носить с собой в школу. Тогда школьных обедов не предусматривалось. В буфете толкучка, мальчишки-старшеклассники лезут без очереди по головам – не пробьёшься, а попробуй высиди на голодный желудок 4–5 уроков.

В последний жар отправлялись чисто промытые брюквы. Вру: в предпоследний. В последний ставился огромный чугун с картошкой для запарки – скотине на завтра. Русская печь тем и была хороша, что отдавала тепло до последнего вздоха.

Мама вынимала запечённые брюквы старой, прожжённой во многих местах варежкой, соскабливала ножом жирную золу. Разрезала пополам – внутри пряталось ярко-оранжевое красивое содержимое. Она всех уговаривала: «Попробуйте, м-м… Объедение!» Никто, даже папа, её восторгов не разделял. А она ложечкой вынимала горячую сладкую душистую мякоть, отправляла в рот и жмурилась от удовольствия, причмокивала.

И походила на маленькую девочку – ту, которой ещё её мама, моя бабушка, запекала брюкву. Для них это кушанье казалось изумительным по сладости и сытости лакомством.

Для каждого мамина еда из детства – самая вкусная. У какого-нибудь аборигена из Папуа – это золотистые кругляшки жареного банана или, может, сушёные лапки кузнечика, которые он щёлкал вместо семечек. А для меня – те самые воскресные блины и пироги.

Иногда я задумываюсь: единственный день в неделю был у мамы – воскресенье – чтобы позволить себе чуть-чуть расслабиться, отдохнуть. А она предпочитала отдыху – эту добровольную, от рассвета до заката, каторгу у раскалённой печи. Крутила тяжеленную сковороду, сгибалась в три погибели с тряпками и ухватками, отворачивала пылающее от жара лицо.

Но это для меня каторга – а для неё-то было счастье! Муж, дети, большая семья под крышей нового дома, все здоровы. Стол, на который яблоку некуда упасть. В центре, как символ достатка: высокая горделивая стопа блинов, а вечером – крытые полотенцами поджаристые пироги на любой вкус! Значит, в чулане есть белая мука, а подпол забит припасами на долгую зиму, и нет голода и войны – а это ли не большое счастье?

Детство – это старый пруд за сосновым бором. Лишь маленькая чистая заводь пригодна для купания – всё остальное цветёт и затянуто зеленью. Если упросишь мальчишек в лодке – тебе срежут резиновый розоватый стебель с цветком кувшинки – слишком точёным, фарфоровым и холодным, чтобы быть живым. Уткнёшь нос в слабо, нежно благоухающую сердцевину – и ходишь с жёлтым носом и одурелыми глазами. «Знаешь, что такое кувшинки? Это русалкины духи!»

За прудом льнозавод. В огромных кучах мягкой кострики мальчики ищут жуков-носорогов – сейчас они занесены в Красную книгу. Повезёт – поймают самца: блестящего, чёрного, величиной с пол-ладошки, с огромным рогом. Если посадить двух самцов в стеклянную банку, они немедленно устремляются друг на друга – и часами жестоко бьются, пока один не убьёт другого. Ну, вот и попали в Красную книгу.

Что ещё было у нас, кроме льнозавода? Открываем старую советскую энциклопедию и читаем. Село наше было райцентром и имело: кирпичный завод, леспромхоз, инкубатор, пилораму, кузницу, ремонтно-тракторную станцию, маленький аэродром с регулярными пассажирскими рейсами (двадцать минут – и ты в Ижевске).

Был маслозавод – там работала мама подружки, однажды она вынесла нам алюминиевый ковш с ледяными густыми сливками. Сливки были так вкусны, что не пить было невозможно, и так жирны, что невозможно было пить. А подружка привычно выпила и облизала белые усы. Был богатый шумный базар, куда съезжались крестьяне из окрестных деревень – их, больших и малых, вокруг было рассыпано видимо-невидимо.

Что из вышеперечисленного осталось сегодня? Ничего.

Моё детство уже не застало того изобилия. Восьмидесятые – очереди за хлебом (это в центральной совхозной усадьбе!) Мальчишки-гонцы периодически бегали к пекарне и возвращались с очередным известием: «Хлеб ещё в печи!» «Уже загружают лошадь!» «Уже едут!» Поспешное выяснение перепутавшейся очереди, кто за кем стоял. В одни руки выдавались две буханки за 14 копеек: тяжёлых чёрных, обжигающих руки кирпичика, кислых и полусырых изнутри.

Почему брали так помногу? Потому что хлебом кормили скотину. Хотя в школе учителя говорили, что это преступление и негодяйство – пускать хлеб на корм скоту. Приводили в пример блокадный Ленинград с его двухсотграммовыми пайками, читали лекции. Вернувшись домой, учителя и лекторы переодевались в домашнее, брали хлебушек, резали крупными ломтями, крошили, делали болтушку – для кур, свиней, коз. А больше кормить было нечем, на одной картошке не выедешь. Украдкой друг от друга ходили с мешками за травой и рвали с оглядкой: увидит совхозный объездчик – оштрафует. Позору не оберёшься.

Молоко тоже дефицит. Ранним утром подойдёт к совхозной столовке грузовик, с гулким стуком сгрузят холодные запотевшие фляги. Если четыре фляги – хватит всем. Если три – очередь приходила в неописуемое волнение: хватит? Не хватит? Работникам совхоза – вне очереди. (Какая-нибудь вредная старушка брюзжит: «Жирненьки сливки себе сверьху снимут – нам жиденько останется!») Ещё на подоконнике теснилась целая батарея «блатных» банок. Вот и они заполнены. Ура, нам досталось!

В энциклопедии был упомянут и детский дом, образованный летом 1941 года. Не верьте фильмам, где детские дома 60-70-х сплошь изображаются как колонии с малолетними преступниками. Прекрасные были дети! Хотите верьте, хотите нет: уезжая с мамой в Москву, отец – директор детдома – оставил нас, четверых садиковских малышей, на старенькую бабушку и на двоих старших воспитанников: высокого чернявого Алёшу Пойлова и светловолосого крепыша Гену Коротаева.

Помню рубиновый огонёк в темноте, звяканье ванночек и кислый запах проявителей-закрепителей – печатали фотографии. Ещё помню, крутили диафильмы на простыне: про китайское зёрнышко, про Магуль-Мегери и Ашик-Кериба…

В девяностых годах отца ограбили воспитанники городской школы-интерната, ровесники Алёши и Гены. Они пасли его в сберкассе, проследили, куда положит пенсию. Вели до подъезда и между лестничными пролётами толкнули старика, выдернули сумку, рассыпали крупу, вытащили деньги (один заломил руки, другой шарил в карманах). И умчались с лёгкой добычей, прыгая через три ступени на упругих молодых сильных ногах. Отец сидел в прихожей, оглушённый, раздавленный, рассказывал – и плакал.

Первые школьные влюблённости, которые я поверяю дневнику. Дневник прячу на печке в старом валенке. На каникулы из города приезжает двоюродный брат Вовка, младше меня на четыре года. Обнаруживает дневник, по-обезьяньи гримасничая и показывая язык, убегает и забирается на крышу. Болтает ногами, читает, комментирует и хохочет.

Я до холода в животе боюсь высоты, бегаю вокруг дома и верещу от обиды и бессилия. Пытаюсь выманить сорванца ирисками, стеклянной авторучкой, сборником фантастики. Сулю страшные кары (утащу лестницу, и сиди там до скончания века, нажалуюсь твоей маме, поколочу, убью).

Ничего я не сделала, конечно – а какой смысл? Вовка соскучился, спустился, сунул мне мятый дневник – выхолощенную, осквернённую, поруганную, мёртвую Тайну… Очистить её мог только огонь в печи.

А впереди ждала юность, тягостные сомнения, борьба с прыщами и неприлично быстрый, прямо-таки выстреливший рост (не хочу быть дылдой, отчаянно завидую миниатюрным одноклассницам!) Экзамены, майские жуки на ниточках, сошедшие с ума соловьи за речкой, тяжёлая, тугая мокрая сирень в палисаде (если найти и съесть цветок с пятью лепестками – сдашь всё на «пять»).

Патриотические комсомольские собрания, где мы хихикали и скучали, стыдясь и понимая, что многое из происходящего – враньё и показуха. Со сцены взрослые пламенно скандировали одно, а в жизни происходило совсем другое.

Но всё это далеко впереди. Моё детство продолжается, и ко мне несётся маленький брат. Перепрыгивает через картофельные гряды, размахивает газетой с телепрограммой.

– Надю-юшка! Со следующей недели «Тени исчезают в полдень» показывают!!

– Ура!

Это праздник. И сразу шарик солнца ярче, и небо голубее, и колючий молочай, пачкающий руки липким соком и норовящий зацепиться корнями в земле, пропалывается легче. И пчёлы атакуют не так зло, и противные кролики… Нет, они не противные, а милые, но такие прожорливые. Так трудно каждый день, до крови на руках, рвать для них траву в ближнем леске… Но теперь всё освещено радостным нетерпеливым предвкушением телевизионного праздника – вернее, целых семь (по числу серий) маленьких праздничков каждый вечер!

Такое же приподнятое ожидание творилось во всех домах. По вечерам сельские улицы вымирали… И было нам лет по десять, и нынешние перекормленные компьютерные дети выразительно покрутили бы пальцем у виска. Но такое было время, когда хлеба (пускай и в очередях) хватало, а со зрелищами было негусто.

Вот отец в очередной раз, сев с нами смотреть мультик или детский фильм, строго качает головой: «Ни уму, ни сердцу. Ничему хорошему не научат». И выключает телевизор под наше обиженное жужжание. А «Тени» – уж точно и уму, и сердцу! Телевизор включается заранее, – не дай бог пропустить начало! Усядемся, большие и малые, каждый на любимое «своё» место – целый домашний кинозал.

Только мама время от времени («Сомневаюсь я…») вставит замечание. Нет, вот такого не было, она помнит из дедушкиных рассказов. Не было людей, среди бела дня расхаживающих по селу гуртом с гармошками, и огневые речи с телег так часто не произносились, и на войну не так провожали, и с войны не так возвращались. Уж эта мама, всё ей не так. У вас, может, и не так, а в Сибири так.

– Ма-ам!! Не мешай смотреть!

Это сейчас замечаешь блёклый цвет киноплёнки, так называемый совколор: размытый желтовато-коричневый, как сквозь немытый аквариум. И бросаются в глаза сквозящий во всём лубок, и шитая белыми нитками пропаганда, и наивная прямолинейность – а линия была одна: Правительства и Правящей Партии во главе с Генсеком.

…Но вот же зацепили фильмы тех лет и до сих пор не отпускают. Потому что из детства? Потому что верили?

 

КАЛЯНОЧКА

В полнеба разливается зимняя зеленоватая заря – та самая ленивая, есенинская. Я иду со школьного утренника, прижимая к груди новогодний подарок. Хрустит прозрачный целлофан, хрустит под ногами снег.

Тихо, торжественно, как в церкви, падают редкие снежинки. Они даже не падают, а вертикально висят в неподвижном морозном воздухе. Показывается краешек солнца, и воздух загорается огнём. Всё пространство вокруг вспыхивает, переливается, искрится. Будто мелко, в пыль растолкли разноцветное стекло и пригоршнями расшвыряли вокруг. Летом висит земляная пыль, а зимой – снежная.

Маленькая душа чуть не лопается от избытка счастья. Настроение такое… Сама бы подпрыгнула и зависла той невесомой снежинкой, запереливалась голубым, зелёным, красным! Впереди ещё ёлки и подарки, и гости, и долгие каникулы.

Ещё далеко до мучительных подростковых переживаний, самоедства, терзаний, исканий и угрызений. Просто дышишь и растёшь, как трава или котёнок. Душа свежа, как голубой сугробик на обочине. Как губка, готовая доверчиво впитать жизнь.

Потом в неё впитается много разного, в том числе дурного и ненужного. Если бы можно было взять и досуха выжать ту губку!

Ещё далеко было до переходов на летнее и зимнее время. Но что зимой рассветало только где-то после второго урока – это помню хорошо. К школе со всех сторон подтягивались отягощённые ранцами, сонные укутанные фигурки, зыбкие, как сомнамбулы, в ночной чернильной тьме.

А чернила хранились в больших эмалированных чайниках, запятнанных кляксами: тяжёлые, маслянистые, жирные. Учительница разливала их в стеклянные толстенькие непроливайки. В партах для них были вырезаны специальные круглые выемки. Слово «непроливайка» стало историзмом. Как и «перочистка»: несколько сшитых посередине тряпочных кругляшков.

Что ещё сохранилось в памяти от зимы? Колодец. Просто готовый реквизит к сказке «Госпожа Метелица». Из-за округлых ледяных наростов сруба не было видно. Цельная толстая ледяная скульптура толщиной в метр.

Но мама находила всё, что нужно: обледенелую тяжёлую цепь, ведро на цепи, покрытое стеклянной корочкой. Бешено вращалась ручка, ведро уносилось в глубокую ледяную прорубь и с плеском падало в оконце чёрной воды: туда, на дно, где госпожа Метелица восседает на своей пышно взбитой снежно-пуховой перине. Терпеливо поджидает маленькую девочку, которая уронит в колодец своё веретено. Или маленькое жестяное зелёное ведёрко.

Самый опасный момент – когда мама вытаскивает полное, окутанное морозным паром ведро (ничего не видно!). Она покрепче упирается валенками в скользкий, облитый водой лёд, перехватывает дужку, льёт прозрачную, даже на вид студёную воду в свои вёдра.

По моей просьбе плескает и в игрушечное зелёное ведёрко: к нему моментально прилипают мои пуховые рукавички. Мама с трудом переступает, отдирая приросшие ко льду валенки, вскидывает скрипнувшее коромысло на плечи. Каждый раз весело говорит одно и то же: «Ну вот, домой придём, чаёк вскипятим».

Зима не даром злилась, а мы уже вовсю шили горшочки для рассады. Бралось несколько газет, складывалось, сминалось особым образом, по краю сшивалось большой иглой (мама называла её «цыганской»). Я заправляю в иглу сложенную втрое нитку. Я ещё не умею шить.

– Мама, а кто такой Лися Пупкин?

– Кто-кто?

– Ну, по радио про него поют. И тётя Аля в гости приезжает, тоже всегда поёт: «Лися Пупкин, Лися Пупкин, Лися Пупкин, два гуся!»

Мама киснет от смеха, плечи у неё трясутся.

– Летят утки, летят утки! Выдумала Лисю Пупкина какого-то.

Песня сразу становится взрослой и скучной. Утрачивает весёлую скоморошью таинственность и своего главного героя – огненно-рыжего, с пуговкой на макушке, Лисю Пупкина.

В садике я хорошо рисовала открытки к 8 марта. Ко мне выстраивалась очередь. Я брала химический карандаш (были такие карандаши: с одной стороны красные, с другой – синие. Яркие, блестящие, их и слюнявить не надо было).

Бойко выводила водружённые друг на друга красные кружочки. Потом переворачивала карандаш и украшала их синими лучами. Восьмёрки напоминали страшненьких растопыренных, перетянутых в талии ежей. Двадцать пять детей в группе, двадцать пять одинаковых красно-синих взъерошенных, колючих восьмёрок в подарок мамам.

А вот с чтением у меня были нелады. Я нещадно привирала слова, мне хотелось вертеть их, выворачивать на свой лад, пробовать на вкус и на слух. Слух подводил.

Меня влёк жуткий, дышащий отравленной бледной зеленью на физической карте мира, Ядовитый океан. Когда выучила буквы, он оказался всего-то Ледовитым. Маленький брат болел, температурил: подхватил «гриб». Вот только какой гриб: на мухомор похожий или на сыроежку? Наверно, на груздь, тот тоже весь в капельках пота. Нет, всё-таки на красноголовик: вон у братишки какая красная от жара голова.

Слова не переставали меня тревожить, когда я подросла и пошла в школу. Среди урока подпирала лицо кулачками и задумывалась. «А почему злаки – плохое слово?» – спрашивала я у учительницы. «Чем же плохое? – удивлялась она. – Злаки – это пшеница, рожь. Озимые, яровые. Хлеб, который мы едим. Очень хорошее, славное слово «злаки». – «А почему тогда говорят: «злачное место»?

Или: «А почему Советский Союз называют государством? Государя ведь свергли ещё в революцию?» Учительница не одёргивала меня за то, что я отвлекаю от темы. Наоборот, хлопала в ладоши и весело обращалась к классу: «Ребятки, вот какой прозвучал интересный вопрос. Давайте на него все вместе поищем ответ».

Городскую тётю Алю – это она любила петь «Летят утки» – мама называла мудрейшей женщиной.

Тётя Аля увидела, как я учусь шить, и крикнула: «Что же ты слева направо стежки кладёшь, кулёма? Не на покойника шьёшь!» Заметила, что я расчёсываю волосы на крыльце – «Кто же на улице чешет волосы? Птички волосы унесут, гнёздышки совьют: голова болеть будет».

Как-то я ходила и мурлыкала песенку. Тётя Аля тут же заметила: «Рано, пташечка, запела, как бы кошечка не съела. Без причины петь – счастье пропоёшь». Безусловно, тётя Аля была ходячим кладезем жизненной мудрости.

Помню, в разговоре с мамой тётя Аля сказала, что женщины всего мира должны отлить золотой памятник людям, которые придумали три вещи. А) стиральную машину, б) газовую плиту и паровое отопление, в)… Последний пункт забыла, но тоже что-то такое, что здорово облегчило женщине бремя домашнего рабства.

Особенно тётя Аля была подкована в построении счастливой семейной жизни. «Выйдешь замуж, деточка, запомни три вещи. Во-первых, по дому всё делай тихо, как мышь. Не хлопай дверями, не топай ногами. Ты же женщина. Не стучи, не бренчи кастрюлями-сковородами, мужчин это выводит из себя.

Во-вторых, когда муж обедает – о проблемах ни-ни, деточка. Обед для мужчины – святое. А третье (тётя Аля оглядывалась и переходила на шёпот) самое главное: он ведь муж тебе? Муж. И если он, деточка, ни жить ни быть, захочет – никогда не отказывай. Где бы вы с ним не были: на кухне так на кухне, в сарае так в сарае, в подпол за картошкой полезли – и там не артачься. Весёлая, приветливая, всегда с улыбкой, всегда будь готова». – «Как пионер? Будь всегда готова как пионер, да?» – «Что? Ну да, ну да, как пионер…» – тётя Аля мелко, смущённо смеялась.

Слава богу, что нас не слышала мама.

Я не представляла, что значит «захочет», к чему нужно быть всегда готовой… И вообще, зачем мне всё это? Я уже давно решила, что когда вырасту, женюсь на Янеке из фильма «Четыре танкиста и собака». При этом не понимала, почему надо мной смеются взрослые, прямо покатываются со смеху.

Однажды тётя Аля приехала с мужем, высоким сутулым носастым дядькой. Мама освободила для них двуспальную постель, легла со мной, через стенку. Среди ночи нас разбудил глухой болезненный вскрик. И ещё один. И ещё.

Я подпрыгнула, но мама удержала меня. Закрыла мои уши ладонями и смотрела в темноту блестящими от слёз глазами.

– Что там?!

– Тихо. Ничего. Спи. Тебе показалось.

Потом, когда я стала старше, мама рассказала, что муж всю жизнь избивал тётю Алю. Он её каждую ночь закутывал с головой в одеяло и бил. Такую податливую ласковую, мудрую тётю Алю.

– Почему?!

– Рассказывали, что не любил. Потому у них и детишек не было.

– А почему ты не защитила тётю Алю?!

– Защищала. Только хуже вышло: он её дома чуть не убил.

В нашем доме жили старая кошка Василиса и собачонок Шарик.

Если мы наливали Шарику суп, Василиса спускалась с крыльца и неторопливо шествовала к собачьей миске. Шарик жалобно моргал и плёлся под сарай. Его могло обидеть любое существо. Даже куры с нахальным «ко-ко-ко» клевали что-то именно под его носом.

Шарик был беспороден и толст. Когда его ругали за провинность, он наклонял вбок огромную башку и смотрел, моргая умильно и преданно. Однажды Шарик отважился и затявкал на соседскую девочку Анютку. Мы горячо убеждали её, что если Шарик рассердится, запросто может укусить. Анютка презрительно и недоверчиво слушала.

Она вдруг топнула крепкой толстой ногой и побежала прямо на Шарика. Он помчался с поджатым хвостом прочь. Анютка не отставала, преследовала, пыхтя, толстые щёчки у неё тряслись. Шарик, спасаясь, дал три позорных круга вокруг поленницы и улепетнул под сарай. Брат рыдал от стыда и жалости к Шарику.

Вскоре у нас появился поросёнок. Мы с ним подружились, назвали Афанасий, рвали траву и ходили смотреть, как мама его кормит.

На ноябрьские праздники пришли соседи, Пётр Харитонович с женой. Он сидел на кухне и точил принесённые с собой узкие длинные ножи. Его жена объясняла маме, как готовить кровянку, не пересушить жареную печень и какие вкуснейшие пирожки можно приготовить из промытых и прочищенных кишок.

Когда со двора раздался визг Афанасия, я стала искать маму. Обнаружила её прячущейся за печкой, с красными глазами. Она, утирая слёзы, объяснила: «Такой исключительный умница был, всё понимал, как человек. Я его вот таким в дом принесла», – и показывала, будто держала запеленатого куклёнка.

У Анютки был брат Санька, годом младше её. Они не так давно поселились на нашей улице. И они, и мы с братишкой всё ходили вокруг да около, надувшись как мыши на крупу, и ужасно хотели и стеснялись подружиться.

Санька первый подошёл вразвалку, красный как рак, вытащил из кармана плоский фонарик. Тогдашние фонарики напоминали маленькие жестяные сейфы с круглыми окошками для лампочек. Санька вытащил оттуда плоскую тяжёленькую батарейку. Разогнул две железки сверху (контакты), лизнул. И зажмурился: «Кисленькие, как леденцы!» Мы тоже лизнули. Железки пощипывали и покусывали язык, и вправду на вкус были кислые.

Угостив нас батарейкой, Санька научил потом ещё многим полезным вещам: жевать лиственничную смолу, чистить и есть сладкую атласистую дикую редьку, класть на муравейник палочку и, крепко стряхнув муравьёв, облизывать её…

Тогда повсюду летали кукурузники, обрабатывали поля и леса. И леса не кишели клещами, мышами-переносчиками геморрагической лихорадки и бешеными лисицами. Мы безбоязненно гуляли, где нам вздумается, в лёгких рубашонках и платьицах. Не то что нынче: встретишь ягодника-грибника, а он упакован, как в скафандр, в комбинезон-«энцефалитку», обрызган репеллентами. Будто не в родной средней полосе пробирается, а в смертельно опасных африканских джунглях.

Я гостеприимно пригласила Анютку в свой уличный «домик», который полагалось иметь каждой добропорядочной сельской девочке. Анютка окинула его критическим взором и сказала, скривившись: «У, даже бражки нету». И показала, как «ставить бражку»: в банку с водой набросать глины или красной кирпичной крошки. Перед приходом «гостей» хорошенько взболтать.

Она «приложила» банку с густой коричневой жидкостью к губам. И, явно кому-то подражая, утёрла воображаемые усы и шумно вздохнула: «Хороша!»

Их семью сейчас назвали бы неблагополучной. А тогда мне просто казалось странным, что у них в избе свободно гуляют куры, а на столе в липких лужицах валяются хлебные корки и стоят мутные захватанные банки. Что от Анюткиных-Санькиных мамы и папы странно пахнет. И что они иногда среди бела дня спят поперёк койки мёртвым сном.

Анютка и Санька не ходили в садик и занимали себя сами, дрались и мирились на дню сто раз. Однажды драка произошла при мне, когда меня зазвали в их избу поиграть. Они что-то не поделили и дрались, молча и яростно. Анюткины пухлые щёчки побагровели и сотрясались от Санькиных и своих собственных, взаимно адресуемых Саньке, тумаков.

По-видимому, первенство брал Санька, потому что Анютка вдруг душераздирающе завизжала. Санька от неожиданности выпустил её. Анютка побежала в чулан, пуская носом пузыри, злорадно приговаривая: «Сейча-ас, вот сейча-ас».

Она бегом вернулась оттуда, волоча тяжёлый табурет в центр избы.

– Это она вешаться хочет! – крикнул Санька. И его как ветром сдуло. С его стороны это был верный манёвр: Анютка посмотрела на меня, белую, помертвелую от ужаса, и отпихнула табурет.

– Всё равно мамке скажу. Мамка отлупит гада такого, – сказала она неожиданно спокойно, сплёвывая, как парень, и утирая губы рукавом.

Папе, как директору детского дома, полагался телефон. К домам на нашей улице кинули столбы, протянули провода. Всем раздали тоненькие серые телефонные справочники по району.

Сосед Пётр Харитонович, сопя, водил ногтем по строчкам. Найдя свою фамилию, останавливал толстый тёмный палец и долго сидел, покашливал.

– Ишь… «Гордеев Пэ. Хэ.» Улица, дом, всё честь по чести. Как какого учёного или артиста, в книге напечатали.

Детский дом экстренно открыли в октябре сорок первого года. Привезли 116 дошколят из эвакуированного из Калининской области детского дома им. Коминтерна. Выхватили буквально из огня: значительная часть области уже была оккупирована фашистами.

Потом стали свозить домашних детей, которых война застала в яслях, садиках, на детских дачах, в санаториях и пионерских лагерях. И детей, которых родители в страшной суматохе отправляли из-под бомбёжки, крича вслед, что пусть они не плачут, мамы и папы догонят их следующим поездом.

Первым эшелоном с малышами прибыла нянечка, полная маленькая чёрнявая женщина. Ребята к ней буквально липли, висли на ней гроздьями. Она была последней ниточкой, связывающей их с мирной жизнью. Они звали её ласково Каляночка. То есть, конечно, у неё были имя и отчество, но с лёгкой детской руки персонал детдома, а потом и всё село звало няню Каляночка.

У неё был тоненький выразительный акающий говор. Мне, маленькой, он казался странным и смешным, невсамделишным, будто тётенька притворяется. Игрушечная тётя. И имя игрушечное.

– Мама, почему Каляночка?

Даже мама, которая всё на свете знает, этого не знала. Знала только, что приезжая нянечка была одинока, как перст. Дети были для неё семьёй.

Так откуда всё-таки имя, ломала я голову? Может, малыши не могли выговорить трудное слово «кастелянша», «кастеляночка» – и сократили его до каляночки? А может, потому, что она из Калинина? А может, её звали Калерия, Каля – получилась Каляночка?

Никто уже не ответит. Детдом давно расформирован. Тихую добрую нянечку с приятным певучим выговором похоронили на окраине села, вдали от родных мест. Тем военным детдомовским детям сейчас по 70–80 лет, жизнь раскидала их по всей стране.

Но мир тесен. Может же случиться такое, что этот рассказ попадёт в руки бывшего воспитанника затерявшегося в северных лесах эвакуированного детского дома. Он прочитает и воскликнет: «Так это же про нашу няню!» И расскажет, наконец, кто она и почему – Каляночка.