У Янки в холодильнике завалялся брусок масла. Валялся год, ну, с полгода — точно. Она натыкалась на это масло, намазывала на булку, кидала обратно в недра холодильника — и снова о нём забывала. Она берегла фигуру, поэтому намазывала чуть-чуть, прозрачной паутинкой, для вкуса…
Хотя никакого вкуса у масла не было — даже прогорклого. То есть вообще вкуса не было. Оно не пожелтело, не скукожилось, не обветрилось — только крошки на него налипали: за полгода-то. Ну, Янка крошки обметала и ела. И думала: «Какое интересное масло научились делать».
Она помнила другое доперестроечное масло, которое, как всякое нормальное масло, горчило уже через две недели. И покрывалось жёлтой окалиной.
А тут не масло, а мутант какой-то. Хотя с масляной золотистой фольговой обёртки безмятежно светило солнышко и улыбались белозубые коровки. И состав продукта божился и бил в грудь: 100 процентов натуральное молоко. Без консервантов!
К супермаркету, где отоваривалась Янка, по вторникам и субботам подъезжала старенькая «нива». В ней деревенский мужичок привозил домашнюю молочку. На мужике было пальто, поверх белый фартук. На фартуке бейджик с реквизитами ЧП.
На перевёрнутых тарных ящиках теснились пластиковые полторашки с молоком. Бутылки были сверху затянуты желтоватым жирком. Пирамидками высились разнокалиберные контейнеры с творогом. В затянутых пищевой плёнкой пластиковых тарелочках топлёное масло желтело маленькими лунками.
Сейчас была зима, но он торговал и летом. Держал свой нежный скоропортящийся товар в тазике со льдом. Лёд таял и плавал в воде маленькими айсбергами. Вокруг мужика толклась кучка народа, но продукцию покупать не спешила. Мелкий мужик вдохновенно и болезненно-задиристо наскакивал:
— Вы проехайте по району! Проехайте, проехайте! Скорее пасущихся кенгуру увидите, чем стадо коров. Пора их в районную Красную Книгу заносить! — тут он делал эффектную паузу. — Но тогда встаёт закономерный вопрос: что вы пьёте?!
Один гражданин в дублёнке, выбираясь из мини-толпы, проворчал:
— Ещё неизвестно, что у тебя самого в этих бутылках. Кто тебя контролирует?
Ухоженная дама в скользкой котиковой шубке сказала:
— И у вас молоко коровой пахнет. Если бы женщина продавала — ещё подумала бы: купить — не купить. А тут мужчина… Фу! Небось, и рук не моете. Ну-ка покажите ногти, небось под ними грязь? Вы бы хоть жену поставили торговать.
— Да нету её, жены! — горько крикнул мужик. — Сбежала! Вашей лёгкой городской жизни захотела! Чтобы в пять утра не вставать, корову не доить. И других желающих нету. Вот ты за меня замуж пойдёшь, в деревню поедешь?!
Дама бочком-бочком выбралась из толпы и возмущённо зацокала прочь.
— А я эти руки, — он совал скрюченные ладошки Янке, — я их десять раз мою! Порошком драю, щёткой!
И тут Янка узнала деревенского продавца — и прыгнула за чужие спины.
Лев Толстой писал, что совершал поступки, при воспоминании о которых потом подпрыгивал от стыда. Янка, перебирая подробности того дня, тоже готова была подпрыгнуть. Хваталась за голову, гримасничала, стонала, ахала, мычала, шипела и издавала прочие звуки.
За первый год работы она накопила (плюс мама подбросила) деньги на дорогую кожаную сумочку. Ибо известно: человека встречают по одёжке, а корреспондента по наличию трёх солидных брендовых аксессуаров. Сумки, наручных часов и пишущей ручки.
С утра было запланировано задание, а потом водитель подбросит её в бутик. Там она присмотрела сумочку: женственную и деловую одновременно. Много карманов и кармашков: тут тебе и косметичка, и визитница, и встроенное зеркальце, и отделение для бумаг формата А4.
Деньги, сорок тысяч крупными купюрами, уложила во внутренний карман плаща. Карман пристрочила накануне вечером, заколола булавкой.
Утром, по привычке бросив свой плащ в отделе сельского хозяйства, смерчиком пролетела по соседним кабинетам. Заскочила в приёмную, утрясла детали по предстоящему заданию. Где-то глотнула чаю, где-то листнула свежий журнал. Где-то курила и трепалась, где-то советовалась насчёт предстоящей покупки.
Вернулась, натянула плащ… Карман был пуст! Даже булавки не было! Разиня, растяпа, размазня!
— Мамочки!! — благим матом взвыла Янка. Через минуту о Янкином несчастье знала вся редакция. Кто? Свои — исключено. Тогда кто?! Колесо внутреннего расследования завертелось с бешеной скоростью.
Был ли кто из посторонних? Был: заведующая отделом беседовала по фермерским делам с посетителем, маленьким деревенским мужчинкой. Подозрительный: одет в потёртое пальтецо, глаза бегают, красные от холода руки подрагивают. Даже на перчатки денег нет.
Мужчина знакомый? В первый раз видели. Оставался ли в кабинете один (наедине с Янкиным плащом)? Да: редакторша на минутку выходила отсканировать письмо. Где он? Вот только ушёл, ещё не должен далеко уйти от редакции.
Заведующая сельхозотделом — очень отзывчивая женщина, принимает чужие несчастья близко к сердцу — не накинув пальто, выскочила следом. Нагнала мужчинку, ухватила за рукав, насильно притащила его, упирающегося, красного, усадила на стул. Рядом сидела не менее красная и мучащаяся Янка, не смея взглянуть и страдая за вора.
Он что-то жалко бормотал, оправдывался, потел. Что-то в нём было жалкое, подозрительное, просматривался некий диссонанс. Лицо бледное, с втянутыми щеками, унылое как у пианиста — а пальцы узловатые, скрюченные, с широкими плоскими ногтями. Пальто длинное, интеллигентное — а дух от него деревенский, кислый, смесь дымка с навозом.
Янка, хватаясь за пылающие щёки, в отчаянии повторяла: «Ах, не знаю, ничего не знаю! Но у меня были деньги, и они исчезли».
С минуты на минуту ждали полицию. В дверь заглядывали сотрудники, рассматривали преступника. Янка в который раз демонстрировала: вот плащ, вот она его надела и обнаружила…
— А-а-а!
В кармане туго хрустнула живая — невредимая пачечка денег! И даже булавка сидела на месте! Янка сидела, вытаращившись, ничего не соображая. Только растерянно повторяла:
— Ничего не понимаю. Их не было, правда, не было!
Да все видели, что не было: она желающим показывала пустой карман. Его ощупывали, растягивали, заглядывали в него, нюхали, даже зачем-то дули внутрь…
Редакторша резко выдернула плащ у Янки, вывернула наизнанку. Молча, деловито растянула всем на обозрение. Крепко встряхнула — и выразительно, уничтожающе взглянула на Янку… Все увидели… второй внутренний карман, только пришитый с левой стороны.
Янка, в предвкушении новенькой сумки, присобачила его ещё осенью — и совершенно о нём забыла! И вчера пришила прочный карман с другой стороны. У неё оказалось два симметрично пришитых одинаковых кармана!
Как побитая собачонка, она сунулась к мужчине. Бормотала, извинялась, не глядя в глаза. Предлагала — о ужас, в этот миг она и готова была подпрыгивать — тысячные купюры. Совала (скотина!) бутылку коньяка из своего стола, припасённого для обмыва сумки, чтобы дольше носилась…
Мужчинка сморщился от страдания, от перенесённого унижения, от брезгливости, от животного отвращения к Янке с её погаными деньгами и коньяком — и быстро ушёл, почти бежал. Вряд ли когда-нибудь ещё он обратился не только в их редакцию — а вообще в СМИ, какие существуют на свете. Будет обегать их, как зачумлённые, на пушечный выстрел.
Голубоволосый ответственный секретарь потрясал над Янкиной пушистой повинной головой кулаками, топал ногами. Патетически, гневно восклицал:
— Позор! Срам! Мы — центр пропаганды и идеологии… Незапятнанная, добытая десятилетиями самоотверженного труда репутация! Легендарное советское прошлое! Полувековая история! Барахольщица, тряпошница, журнашлюшка! Из-за вонючей шмотки унизить, оболгать, растоптать человека — вот оно, ваше новое циничное поколение! Будьте вы прокляты!
Он был великолепен, актёром бы ему в театре работать. А Янку в редакции долго называли «наш Гудини» и просили изобразить фокус.
— Я их в трёх водах! — продавец всё совал руки желающим. Толпа рассосалась, осталась одна Янка. Фу, не узнал.
— Беру! — сказала она и шире растопырила пакет. — И молоко, и творог, и масло. И знаете что? Устройте мне экскурсию в деревню, а? Я давно хочу в деревню перебраться, домик присматриваю. Свои овощи, молочко…
Она врала, смело и честно смотрела в чужие глаза. Отличный материал для газеты получится.
В субботу Янка помогала грузиться Геннадию (его имя было указано в бейджике). Половина молочки снова не распродалась. Гена с укором вздыхал:
— Опять свиньям вылью золотое своё молочко. Э-эх, граждане-товарищи! Пейте-ешьте свою пластмассу, от натурального-то отвыкли. Коровой ей, видите ли, молоко пахнет. А чем оно должно пахнуть, французским кремом?!
Янка неделю назад ему бы не поверила. Но, ежедневно завтракая Гениным творожком: вкуснейшим, нежным, скрипучим, похожим на мягкие рассыпчатые лунные камешки — была с ним согласна. Поискала Генину «ниву» на стоянке:
— Какого она у вас цвета?
— Грязного, — простодушно откликнулся Гена. — В деревне у всех цвет автомобиля один: грязный.
Всю дорогу, перекрикивая шум двигателя, рассказывал про свои беды. Дали кредит — чем больше платишь — тем больше должен. Как будто у банка два кармана: один явный, а другой хитрый, потайной. (Намекает?). Дали землю, неудобье — сухая, утрамбованная, звонкая глина. Гена завёл мотоблок — тот запрыгал, как сноровистый необъезженный мустанг.
Но главная-то беда крылась там, откуда не ждал: чудовищная продовольственная неграмотность, косность и инертность населения. Шарахаются как от чумного, от Гены с его молоком. А всё из-за конкурента, монополиста этого. Маслозавода.
— Я ведь эксперимент проводил. Запасся термосами с чаем, с супом. Спрятался с видеокамерой напротив ворот маслозавода в кустах — и снимал двое суток.
И что? И ничего! В смысле, ни одного молоковоза в заводские ворота в это время не въехало! Мистика, детектив, цирк дю Солей. Ап — и молоко из ничего, из пустоты! Зато с чёрного хода железнодорожная ветка у них вечно забита вагонами. Даже ночью при прожекторах не прекращается разгрузочная суета.
— Это ты молодая, не помнишь, — перекрикивал ревущий мотор Гена. — А в советское время к маслозаводу цистерны с надписью «молоко» тянулись из района вереницей. Целыми днями туда-сюда, туда-сюда. Их молочными такси прозвали.
Потом наступила перестройка, иссякли молочные реки. На маслозаводе, чтобы хоть чем-то занять людей, открыли цеха по пошиву фуфаек (это Янка помнила, сама про это писала).
Коров сдавали на мясокомбинат. Оттуда сутками неслось утробное мычанье, как будто объявили войну — и требовалось животину экстренно уничтожить, чтобы не досталась врагу. А потом и мясокомбинат закрылся: кончились коровы.
Коровы кончились — а чудеса начались. Ап — и в магазинах ниоткуда появилось сто видов молочки, полки ломятся.
— А как же эксперимент? — напомнила заинтригованная Янка. — Он имел продолжение?
Имел, а как же. Гена не ленился, ходил по всем городским магазинам и читал упаковки свежей молочной всякой всячины местного производства. Дата выпуска была чётко датирована теми днями, в которые на завод не въехало ни одной цистерны с молоком !
Для чистоты эксперимента Гена запасся уже четырьмя термосами, чтобы разбить палатку и пересидеть в кустах неделю. Но из ворот маслозавода вышли охранники, конфисковали палатку и видеокамеру. И недвусмысленно намекнули Гене, что если его тощую задницу ещё раз в кустах увидят — на угольках Гениного хозяйства самолично изжарят шашлыки. Из Гениных же коров и коз.
— Обратились бы в надзорные органы… — подсказала Янка.
— Обращался! — горестно крикнул Гена. — Сразу после обращения-то охранники меня вдруг и обнаружили! И в редакцию ходил… Та-а, мутная история. Еле ноги унёс, в воровстве обвинили, представляешь?! Заговор какой-то.
«Всё равно редакция бы не помогла, — думала, отвернувшись, Янка. — Маслозавод у нас — главный рекламодатель».
Дом у Гены был старый, чёрный, с неприветливыми, по-северному высоко вырубленными оконцами. «Зато тепло». Под крышей белела спутниковая тарелка. Окружён неказистыми сарайками, пристройками, навесами, загонами. Всё сколочено из заплат: тут доски, тут ржавая рабица, тут куски железа и ДСП. «Зато прочно».
Загоны молчат, но оттуда тянет тёплым, добрым, доверчивым живым духом. Снег вокруг утоптан, тёмен, кое-где пронзён янтарными дырками. Там клочок сена, там козьи горошки, как рассыпанный изюм.
Внутри дом умилил Янку стерильной, больничной чистотой. У большой, ещё горячей печи на провисших верёвках висели марли, белые и цветные чистые тряпки. На плите, на кирпичах прожаривались подойники. Пахло кислым, сладковатым, молочным, детским.
У порога Гена снял с Янки валенки, сунул взамен пушистые тапки. Велел Янке располагаться, пока он задаст корм скотине.
Янке ходила и трогала могучие, чёрные бревенчатые стены — у новых русских в загородных домах это последний шик. Никаких женских вещиц: салфеток, безделушек, зеркалец, картинок. Только одна увеличенная фотография женщины в простенке.
Взгляд женщины туманно, загадочно устремлён вдаль. Лицо курносое, простое, широкое: в народе такое называют лопатой. Рябенькие волосы распущены по плечам, подбородок подпёрла указательным пальцем — так фотографировались артистки в шестидесятых годах. За спиной море, горы, пальмы, как нарисованные, — явно коллаж.
— Это она в районе снималась. Фотографа попросила, чтобы как будто на юге. Она всё в Турцию мечтала, рвалась прямо. Сидит, смотрит в окошко на снег. «Геничка, зая, — говорит, — давай в Турцию съездим». А откуда: только кредит оформили. Да и скотину не оставишь.
Гена шустро накрыл стол: варёная картошка, сметана, яйца, огурцы, капуста. Достал домашнюю наливку, вопросительно уставился на Янку. Та взглядом поощрила: «Можно».
— Зая — у нас так никто не говорит. Это она в телевизоре услышала. И меня заставляла её так называть. Да какая она зая: в ней 120 кило живого весу. Скорее бегемотик. Обиделась.
Я ей говорю: «Ты меня хоть на улице заей не зови, не смеши людей». Она только вот так головку опустила, бедная. Дурак я, дурак. Что бы ей подыграть: да, мол, зая, пусенька (тоже в телевизоре услышала).
— Она у вас разве городская?
— Если бы. Одна слава, что село. Это телевизор её испортил, всё сериалы свои смотрела. Чёрт меня дёрнул тарелку сто каналов поставить. Хотел как лучше: она сразу затосковала, как сюда приехала.
Попрошу за коровой убрать или хоть поросёнку намять картошки — а она ногти суёт. Маникюр с блёстками сделала: жа-алко, сма-ажется. Я заругаюсь, пригрожу спутниковую тарелку расколотить — а она съёжится, заплачет, да беспомощно так. В полтора раза меня крупнее — а сама дитя дитём. Я и махнул рукой: делай что хочешь. Испорченный человек.
Моет посуду — как во сне. Средством для мытья намажет тарелку, перевернёт — и задумается, вся в себя уйдёт. Заглядится — будто не тарелку, а обратную сторону Луны увидела.
Янка после сытного ужина полезла в сумочку (ту самую) за сигаретами, предложила Гене. Он подставил глиняный черепок — стряхивать пепел. От сигареты отказался:
— Бросил. Вокруг дерево, сено — займётся, дотла выгорит. А при жене курил. Нервы не выдерживали, когда она в эти свои сериалы… уходила. Я намёрзнусь за день, руки гудят. Самый раз погреться, полюбиться, поласкаться — а у неё этот самый сюжет. Сейчас, пуся, такой интересный сюжет, говорит. Смотрю на её лицо — а оно у неё светится голубым светом, потусторонним, как у инопланетянки… Глаза блестят, как у кошки. Вижу: невменяемая, не здесь она сейчас, не отсюда. Вся ушла туда.
И уснуть не могу. Психую, ревную как дурак, к телевизору-то! Десять раз за ночь вскочу, перекурю за печкой. Задремлю, в три часа ночи открою глаза — а она в той же позе. Вся устремилась, подалась к экрану, глаза распахнуты, не моргнут. Аж жуть берёт.
Ух, ненавидел я эти сериалы. Вот чисто диарея: откуда их столько взялось?! Как полились с экрана неукротимым поносом — не остановишь. Понос хоть таблетками можно.
— Так где же ваша Маргарита? С фотографом в Турцию убежала? — Янка хамски захихикала. На неё алкоголь действовал непредсказуемо. Гена не обиделся, только рукой в воздухе помотал: мол, погоди, до этого ещё не добрались.
— Певец один по телевизору, душещипательный… Кудрявый, как овечка, под гитару поёт. Про жену, которая по ночам любила летать. «Он страдал, когда за окном темно, он не спал, на ночь запирал окно» , — кашлянув, фальшиво, глухо пропел-проговорил Гена. — Только там он на кухне пил горький чай, а я вот бегал курить. За ночь полторы пачки уговаривал. Всё как в песне: и что ходили вдвоём, и духи ей дарил. Моя надушится, волосы распустит, красивый прозрачный халатик наденет — и к телевизору, как на свидание.
— Ну, так что с вашей Маргаритой? «Он боялся, что когда-нибудь под полной Луной она забудет дорогу домой, и однажды ночью вышло именно так…» — процитировала Янка.
— Всё так. Просыпаюсь под утро — а её нет. Комната залита голубым — телевизор-то работает. И чемодана нет. Ничего не взяла, только кофточки свои и флакон духов.
Гена не выдержал, потянулся дрожащими пальцами за сигаретой. Помял, сунул в рот, потом вынул.
— Как она в городе? Обманут её, пропадёт. Она рекламу-то в телевизоре за чистую монету принимала. Думала: если средство для мытья посуды плохо пенится или, там, лак на ногтях долго не сохнет — что у женщины страшнее проблем быть не может.
Чтобы Янка «ничего такого не думала», Гена гостеприимно предоставил ей свою кровать. Сам пошёл спать в баню. «Вчера топил, ещё тепло должно быть. Полок широкий, ничего».
Янка вышла на улицу. Боже, какая ночь, какой воздух — даже курить жалко! Встала на цыпочки, насколько позволяли валенки, подставила лицо холодному лунному свету, разведя и приподняв руки. Ощущение: что продымлённые лёгкие развернулись во всю грудную клетку, затрепетали как крылья и тоже благодарно выдохнули: «Ах!»
Поляна блестит, будто Снежная Королева сгребла с ледяного ночного столика все имеющиеся драгоценности и растолкла огромным пестиком в ступе, высеяла дорожку под Луной. Всегда Янка знала, что город — жалкая пародия на зиму, что настоящее новогоднее чудо творится в лесу. Вот-вот заиграют в горелки зайцы и пронесутся ковровые сани Деда Мороза, поднимая серебристую пыль, оставляя следы полозьев в пушистом снегу.
К снегу было кощунственно прикоснуться. Но Янка не утерпела, по-русалочьи захохотав, рухнула в снежный пух и сделала «ангела». И затихла, глядя на сияющую, будто промытую «Фейри», столовую тарелку Луны. Где-то сейчас Генина жена, нашла ли её обратную сторону?
Решено: Янка остаётся в лесу. Прощайте, ангины и бронхиты! Растворись, как дурной сон, висящее над городом тяжёлое серое одеяло смога, а вместе с ним смрадные уличные выхлопы, застоявшийся дым редакционной курилки! Исчезните навсегда, утренний ор рабочих пятиминуток, бумканье соседских колонок за стеной, лязг трамвая, кваканье автомобилей под окном. Заткнись, не смолкающий даже ночью глухой, ровный как гул моря, Шум Большого Города.
Молочные расследования нынче актуальны, а «Фермерские записки» из глухого леса будут нарасхват в любом Интернет-издательстве.
Утром она не нашла кофе, без которого не просыпалась, и поплелась в баньку. И таблетка аспирина не помешала бы. На тёплом сухом полке, поджав маленькие ножки в шерстяных носках, спал умаявшийся Гена. На щеке, как свежая заплаточка, ярко зеленел берёзовый листок.
Видно было, что он недавно вставал убрать своих животных: ещё не успели подсохнуть круглые маленькие следышки от валенок. Прикорнул, дожидаясь пробуждения Янки — да и нечаянно снова уснул.
Янка не стала его будить. С крылечка горстями сгребла пушистые, как пирожные «зефир», снежки и утёрла лоб и щёки.
Вставало зимнее солнышко — румяное, рыжее, умытое и хитрое — как девчоночья физиономия. Прокладывало в пухлых снегах ровную розовую дорожку из пыхающих огоньков, искорок — будто толсто посыпали битыми стекляшками. Будто тысячи бутылок: красных, белых, зелёных, синих — не жалея расколотили и искрошили меленько, в сверкающую пыль.
Стояла такая тишина, что в морозном фиалковом воздухе слышно было хрупкое потрескивание ломающихся и осыпающихся игл у редких невесомых снежинок. Деревья замерли в голубых, лиловых, серебристых меховых шубках (Янка уже накопила на одну такую: висит в витрине на центральной улице, ждёт Янку). Деревца замерли, боясь шевельнуться, стряхнуть с себя эфирный наряд.
…Да Янка здесь от скуки повесится через неделю.
У супермаркета Янку окликнула дама. Вместо скользкой котиковой шубки на ней был нарядный тёплый комбинезон. За спиной яркий рюкзачок.
— Вы не знаете, почему сегодня не приехал фермер?
— Так он по субботам бывает.
— Он меня замуж звал, — застенчиво призналась женщина. — Как вы думаете, не передумал? А я давно в деревню хочу. Своё молочко…