Практикантка

Нелидова Надежда

«Главврач провела смущённую Аню по кабинетам и палатам. Представила везде, как очень важную персону: – Практикантка, будущий врач – а пока наша новая санитарочка! Прошу любить и жаловать!..»

 

ЧАСТЬ 1. ОФИГЕНИЯ В ОБИДЕ

– Боже, какая прелесть!

Старенький дребезжащий автобус вёз второкурсницу мединститута Аню и пассажиров по белой пыльной дороге. Мимо окошек проносились седые от пыли берёзы и ёлки.

Мелькали остановки. Вместо прежних громоздких железных, облезлых коробок радовали глаз лёгкие, весёленькие павильончики из яркого голубого, жёлтого, зелёного поликарбоната.

Автобус останавливался, высаживая пассажиров. И Аня с грустью наблюдала в углах павильонов всё те же коричневые сохлые и свежие, вонючие пирамидки. Над ними с пчелиным гулом роились, пировали тучи больших зелёных мух. Ничего не изменилось с тех пор, как Аня покинула эти места. По-прежнему население воспринимало остановки как места, где можно и даже необходимо справить нужду.

И нарядный новенький поликарбонат уже уродливо расползался, зиял рваными, оплавленными дырами. «Молодёжь балует, – кивнула Анина соседка, заметив её взгляд. – Окурки забрасывают на крышу. Руки у них маются от безделья». «А души и головы – от пустоты», – мысленно дополнила Аня.

Там и сям тянулись свалки, в основном из пластика и строительного хлама. Машины с мусором не удосуживались хотя бы заехать в глубь леса – валили прямо у дороги.

Чем дальше, тем больше нагло выпирал к кюветам разросшийся молодой, разлапистый борщевик. Насколько хватало глаз: там, где раньше волнами ходили нежные всходы овса и ржи – всюду простирались, жирно, ядовито зеленели борщевичные заросли.

«Скоро мы будем гулять в борщевичных лесах. Хотя, пожалуй, после прогулки угодишь с волдырями II степени в ожоговый центр, – грустно подумала Аня. Она любила эту землю, и ей было грустно оттого, что люди с нею делали.

Но на одном повороте неожиданно выплыла, ослепила глаза дородная, кружевная, нарядная как невеста, церковь. Здесь шофёр подсадил группку малышей, во главе с пожилой женщиной. Деревенский детский садик. Мальчики в картузиках, девочки в беленьких платочках.

Женщина-воспитательница протянула водителю полную пригоршню мелочи. Пожилой шофёр махнул крупной коричневой ладонью:

– Чего там! Ехайте.

У Ани и так настроение было приподнятое, каникулярное. А при этой домашней сценке на сердце разлилось ещё больше уюта и тихой, светлой радости. На следующей развилке малыши посыпались из автобуса, как горох. Аня насчитала их числом шестнадцать. Выпрыгивая, каждый мужичок (и бабёночка) с ноготок пищали:

– СпащибО! – именно через «щ» и с ударением на последнем слоге. 16 горошинок – 16 очаровательных «спащибО». Ехавшая впереди городская дама бурно умилялась:

– Боже, какая прелесть! Как маленькие французики! Откуда такой забавный акцент?

Аня думала: «Откуда, откуда. Шепелявость – это они переняли от бабушек, милые повторяшки и попугайчики. А беззубость – бич всей деревни. Раньше не было врачей, сейчас – денег на врачей. Пойдут в школу – и застыдятся, и потихоньку отвыкнут от родного диалекта, и будут акать и говорить, проглатывая слоги, торопливо и скучно, как все».

Аня ведь была из этих мест и обиделась за «забавный акцент».

По закону подлости, в первый же день практики она жестоко простыла и месяц провалялась с бронхитом. Теперь нужно было отрабатывать, на выбор: в городской лаборатории мыть пузырьки или санитаркой – в сельской больнице. Ну конечно, лето в деревне – что может быть лучше!

Она и не подозревала, что остались такие больницы: окружённые стеной угрюмых елей, тёмные, деревянные. Построенные в середине прошлого года, ещё с печным отоплением.

В уборную в конце коридора Аня шагнула с опаской, памятуя о городских общественных туалетах, с убойным запахом и лужами на полу. Но здесь на половицах сияла свежая масляная краска, на окошке полоскалась под ветерком подсинённая марлечка. На полочке рулон туалетной бумаги и баллончик с дешёвым освежителем воздуха. На стене листок: «Уважайте труд санитарок!»

Чуть ниже ещё распечатанный листок, творческий, с юморком:

«Просьба, вне зависимости от поставленных целей и результатов, смывать за собой! Если достигнутые результаты превзошли ожидания – не забудьте воспользоваться ёршиком!»

Больница отживала последние дни: на краю посёлка высилась готовая к сдаче новая кирпичная, двухэтажная.

Главврача звали Валентина Ивановна Дебелая. Дебелая – не комплекция, а фамилия. Впрочем, фамилия вполне соответствовала комплекции.

– Как знаешь, красотуля, – добродушно прогудела она, вертя Анино направление из деканата. – По положению, мы имеем право взять тебя на шесть часов в день. Но это нам ни к селу, ни к городу, одна морока. Как говорится: если бы все положения выполнялись, мы бы давно при коммунизме жили, – Валентина Ивановна поколебала обтянутыми халатом необъятными грудями: посмеялась. – Давай так: берём на полное рабочее время и платим как штатной единице. Немного, но подзаработаешь. А нам, грешникам, Бог простит.

Скрипя жалобно прогибающимися под её весом хлипкими половицами, она провела смущённую Аню по кабинетам и палатам. Представила везде, как очень важную персону:

– Практикантка, будущий врач – а пока наша новая санитарочка! Прошу любить и жаловать.

Все доброжелательно кивали, улыбались и дружно выражали сожаление, что Аня поработает только один месяц. Особенно мужская палата сожалела.

Мужская здесь была одна: травматологическая.

– Сельские мужики болеть не любят. Если только совсем прижмёт или ЧП, – объяснила Валентина Ивановна уже в коридоре. Незаметно показала в открытую дверь:

– Вон тот герой от большого ума в незнакомый омут сиганул, а там – коряга. Поддатый, конечно, был. Тот на мотоцикле разбился, тоже в алкогольном угаре. Этот из леспромхоза, с бригадой дерево валил. Оказалось свилеватое: крутанулось вокруг оси, не успел отскочить. Перелом основания черепа, неделю как вышел из комы. У двоих прогноз неблагоприятный: до конца жизни прикованы к койкам. Но ты не им проболтайся. Наоборот, поддерживай: мол, всё хорошо, на ноги встанете.

Аня, проходя мимо курилки, слышала вслед восхищённый присвист:

– Офигенная девушка!

– И прикид такой… Ничего.

Она ещё не успела переоблачиться в медицинскую голубую спецодежду. На ней была модная блузка в облипочку, тугие голубые джинсы.

– Слышь, как раз книжку читаю: «Ифигения в Авлиде». А у нас, итить твою, теперь своя Офигения в прикиде! И-эх, отвали, моя черешня, я черёмуху люблю!

Какой здесь, оказывается, начитанный народ…

Дневная смена – от рассвета до заката, 12 часов. Ночная тоже двенадцатичасовая – день через два: отсыпной, выходной. Чем хороша работа санитарки – смена пролетает как одна минута. Не успеешь заступить – уже вечер. Или утро. «Аня, заработалась?! Домой пора».

Горшки, судна, утки. Смена белья. Умывание-подмывание, кормление лежачих. Еду нужно нести на коромысле из пищеблока, избушки-развалюшки под могучей елью. Два десятилитровых эмалированных ведра: в одном колышется до краёв налитый огнедышащий рассольник. В другом ведре гора гарнира, вверху котлеты. Компот отдельно. Потом без передыха – на раздаче.

И снова: судна, горшки, утки. Мытьё посуды – трижды в день. Влажная уборка палат и коридоров – утром и вечером. Операционных – по мере надобности. Утки, судна, горшки. И всегда на подхвате у докторов, сестричек и больных: «Анечка, принеси». «Анечка, подай».

В первый день старшая медсестра схватила Анину руку холодными, сухими до мороза по коже, пальцами. Высоко подняла, на всеобщее обозрение:

– С ума сошли?! В стерильном отделении! Немедленно остричь ногти!

Зато и втройне приятно было через неделю услышать за спиной её негромкое:

– Молодец девочка, грязной работы не чурается. Я думала, эта фифа от нас через два дня сбежит.

Среди Аниных обязанностей была даже такая, уютно-домашняя: выпекание картофеля для сердечников. Природный источник калия для больных прописывал доктор. Аня мыла, резала на кружочки, обязательно с кожурой. Переворачивала ножом на раскалённой плите золотистые ароматные дольки. Можете представить такую заботу в городской больнице?!

Когда на улице было дождливо и холодно – топили большую печь в приёмном покое. Колка дров – тоже обязанность санитарки. Ну, тут не было отбоя от скачущей как кузнечики травматологии. Лишь бы целые руки: соскучились по мужицкой работе. Бахвалились, приседали, смачно крякали, ухали, с непонятными шутками-прибаутками: «И-эх, поцелуй меня с разбега, я за деревом стою!»

Раскалывали чурки «как сахарок»: с первого раза. Рисовались друг перед дружкой силой и меткостью ударов. Сложили под навесом жёлтую душистую поленницу на загляденье.

Медсестра Люда (процедурная и хирургическая в одном лице) незлобиво подколола-позавидовала:

– Небось, мне так прытко не помогают. То ли дело, молоденькой да хорошенькой.

Для Ани Люда стала маяком, путеводной звездой. Ангелом-хранителем и опытным вперёдсмотрящим в её первых санитарских шагах.

Вот стремительно прошёл молодой, воображающий о себе хирург. Он всегда ходил стремительно, так что полы халата крыльями разлетались, и овевало ветерком лицо. Сухо, неприязненно бросил на ходу Ане:

– Почему у вас больная П. до сих пор не помочилась?

– Я не…

– Чтобы через полчаса больная П. помочилась.

Больная П. – очень корпулентная женщина. Её кровать округло возвышалась посреди прочих коек как большой холм. У Ани до сих пор ныла спина после перекладывания больной П. с каталки на кровать.

Она вокруг неё только что в шаманской пляске не кружилась, в бубен не била. Беспомощно умоляла:

– Ну, миленькая, поднатужьтесь! Пожалуйста, пописайте! Мне за вас попадёт, а вам придётся катетер вводить.

Та только колыхала телесами, жалобно стонала и закатывала глаза. Люда посмотрела-посмотрела на их мучения. Сжалилась:

– Эх, практика! И чему вас в институтах учат?

Принесла из буфета старый облупленный чайник, соблазнительно зажурчала между мощных чресел тонкой струйкой в судно. Ласково, как маленькой, зазывно пела-приговаривала: «Пис-пис-пис!»

Через минуту зажурчал ручеёк: сначала слабенький, потом всё мощнее. Больная П., опорожнившись, сладостно охала и стонала. Аня, боясь расплескать, несла в вытянутых руках тяжёлое тёплое судно в уборную – как драгоценность, как живое существо.

Когда за окном накрапывает дождик и гнутся под ветром ели – в больнице по вечерам зажигают свет, становится умиротворённо и уютно. В мужской палате режутся в карты, читают книжки и травят байки. Непрестанно деловито снуют в курилку и обратно.

Если заходит разговор – то на масштабные, глобальные темы – на меньшее не распыляемся. Сегодня обсуждают запредельные цены на лекарства. Во всемирном заговоре фармацевтов против всего человечества мужская палата давно не сомневается.

Химики-алхимики, очколупы в чистеньких халатиках. Выводят в своих лабораториях невидимую гадостную дрянь: бактерий, микробов, грибков разных. Закаляют их, делают устойчивыми к лекарствам, к внешней среде. Фасуют в спичечные коробочки – и с курьерами, под видом туристов, развозят, сеют по всему белому свету. Вот так встанут незаметно в людном месте, где-нибудь в метро в час пик – и вытрясут из коробочки: фу-у-ур!

Мужикам почему-то особенно нравится идея со спичечными коробками – как тары для перевозки микробов. «Заглянет таможенник в коробочку – кусочек мяса, ну кусочек. А там, если под микроскопом – ангидрид твою медь! Смерть кишит…»

– Это хлебушек для них. Фармацевты тоже кушать хотят, – подзуживает, подливает масла в огонь главный палатный смутьян и зачинщик – щуплый черноглазый мужичонка по фамилии Федоскин.

– Карданный вал им в одно место! – ругаются мужики. – Больно аппетиты у них людоедские! Расплодились как вошки лобковые: аптека на аптеке сидит и аптекой погоняет. Только вывески разные: «Дорогая аптека». «Очень дорогая аптека». «Надо бы дороже, да некуда».

– Мужики, кому клизма с ромашкой назначена? – заглядывает в дверь Люда.

Разоблачитель мировых заговоров Федоскин суетливо соскакивает с койки. Подтягивая штанишки на ослабшей резинке, спешит в малую процедурную.

В мужской палате, под взглядами двенадцати пар глаз, Аня чувствует себя неуютно. У них одно на уме, как презрительно говорит Люда.

Как раз час вечерней уборки: Аня гремит ведром с водой, шмякает шваброй, шурует под койками и тумбочками. Велит поджимать ноги и без надобности не шастать, пока не высохнет. Не хватало ещё поскользнуться на мокром полу и получить травму в стенах больницы.

Входит Аня в палату:

– Добрый вечер, граждане! Чем занимаемся?

– Любовью, Анечка, любовью! – страстно выдыхает долговязый остроносый парень с соломенными волосами, похожий на Джека Соломинку. Руки у него пухло, толсто забинтованы, будто засунуты в белоснежную муфту. Неудачно разводил костёр, плеснул бензинчику…

– Как живёте, ребята? – спросит Аня в следующий раз (Люда научила: мол, ты с ними не цацкайся: будь проще, грубее).

– Регулярно живём, Анечка, регулярно! – снова этот остроносый заводила и паршивая овца в стаде Джек Соломинка. Мужики посмеиваются, а красная Аня спешит поскорее сделать уборку и убежать прочь.

В женской палате смотрят сериалы по переносному телевизору, стрекочут о своём, девичьем. Вяжут салфетки (только из х/б ниток: шерстяные запрещены под угрозой выписки!), делятся узорами. Одна домовитая бабушка с загипсованной, бережно уложенной на стул ногой, перебирает ворох мужских носков. Попросила домашних принести в передаче: чего зря время терять. Вздевает очередной носок на лампочку, надвинув на нос очки, штопает. Равнодушна к насмешкам соседок:

– Бабуль, ты бы ещё дырявых мужицких труселей притащила, нам на всеобщее обозрение!

В женской палате можно расслабиться: когда и отдохнуть, присесть на коечке, слушая милую воркотню. Женщины то грустно вздыхают и примолкают, то заливаются в смехе колокольчиками.

– Эх, девки, что ни говорите, а женский век короток, как у подёнки. Мы ведь нынче больные грамотные пошли. Я сама у себя «обнаружила» на яичнике кисту: в справочнике вычитала!

Районный узист посмотрел: «Э, какая киста, – говорит, – там ей и поместиться уж негде. Возраст, матушка! Яичник весь ссохся, как червячок». И показывает скрюченный мизинчик. Развёл руками и на своём медицинском языке что-то добавил: диагноз, наверно. Я попросила сказать, что за диагноз – только посмеялся. У меня память хорошая, я на клочке написала, чтобы не забыть. Вы ведь на доктора учитесь? Не переведёте? – и протягивает Ане бумажку. Аня её осторожно взяла, развернула пальцами в мокрой перчатке. Прочитала, улыбнувшись:

– «Сэнэктус инсанабилис морбус эст. Диктум ацербум» – «Старость – неизлечимая болезнь. Горькая правда».

Но переводить вслух не стала. Отрицательно качнула головой, пожала плечами.

– Не знаете? Не проходили ещё? – понимающе вздохнула женщина. – А мне врач гормональный препарат назначил. Простенькое такое название, как его… На букву б…

– На букву Б? – веселится палата, – как же, знаем такой гормончик! Безотказно действует!

– Да ну вас, – сердится рассказчица. – Кто про что, а вшивый про баню.

Другая поддакнет в тему: ей уж давно в постели ничего не надо, а муж у неё неуёмный, и ночью ему мало, и днём. Секс-машина. Палата оживляется, тут же предлагает организовать семейный салон интим-услуг. Жену – на бухгалтерию и на кассу. «Давайте, девки, карандаш: в очередь записываемся. Чур, я первая. Только тариф чтоб божеский был». Снова хохот.

– А как назовём кооператив? Предлагаю: «Бешеные скачки»!

– «Заводные яйца»!

– «Нефритовый стержень»! – сыплются наперебой предложения. И кто-то из послеоперационных, держась за живот, стонет: «Ой, умру, девки, прекратите, сейчас швы разойдутся!»

Безудержное веселье прерывает Люда. Она заглядывает, присматривая свободную койку для вновь поступившей «травмы». Несколько женщин тут же отправляются якобы на прогулку в коридор – на самом деле на разведку. И, хотя – Аня голову на отсечение даст – им никто ничего не рассказывает – возвращаются с почерпнутыми сведениями.

Новенькая – важная птица, на своей машине приехала из области к брату с золовкой. Покупаться, позагорать, подышать деревенским воздухом.

Пошли по грибы-ягоды. Женщина отступилась в старую заросшую лисью нору, упала, повредила колено. В машине «скорой» устроила дикий скандал: почему долго не приезжали?! Почему вместо врача молодой фельдшер?! Почему её не обезболивают? Почему машина старая, трясучая?!

Новенькая, поселившись в палате, всячески подчёркивала, что она из большого города, не шухры-мухры. Речь гладкая, красивая – говорит как по писаному. Лежала в японском блестящем, шёлковом халате с птицами. Губы ярко накрашены. Золотые пышные волосы накручены на бигуди. На тумбочке затеснились пузырьки, коробочки, тюбики, щёточки, пилочки.

Аня с ней немножко по этому поводу конфликтовала:

– Пожалуйста, уберите вещи с тумбочки. Можно оставить зеркало, цветы, если принесут…

Золотоволосая обиделась:

– Вы соображаете, что говорите? Кто мне в этой дыре цветы принесёт?! Лежала бы в области – завалили бы цветами…

Всё-таки сгребла в большую прозрачную косметичку. А сегодня сидит, будто подбитая птица, будто осыпалось с неё пышное оперение. Сразу поблёкла, присмирела, поджала крылья. Олег Павлович объяснил серьёзность ситуации: полный разрыв связки надколенника, предстоит сложная операция. В анамнезе гипертония третьей степени и сахарный диабет…

Когда Аня вошла со шваброй наперевес, новенькая, по-бабьи пригорюнившись, продолжала рассказывать свою историю. Палата притихла, слушает:

– Мама в четыре утра позвонила… Мол, чувствует себя нехорошо… Я, значит, быстренько оделась, вызвала такси. Вбегаю: мама лежит лицом к стене, свернувшись калачиком, как маленький ребёнок. Спрашиваю, что случилось, где болит? Долго обиженно молчит, потом сквозь зубы: «Везде».

И что прикажете говорить диспетчеру скорой?! Дело в том, – объясняет золотоволосая, – что у нас с мамой всегда были сложные отношения. А в последнее время особенно обострились. Она была одержима идеей переезда ко мне. Да не дай Бог! У мамы нелёгкий характер, у меня тоже не сахар. И так каждое воскресенье вместе проводили. Но как проводили! Телевизор смотрим – ссора. Чай пьём – опять ссора. Гуляем на улице – общаемся на повышенных, раздражённых голосах – прохожие на нас оглядываются. Я этих воскресений с ужасом ждала.

Конечно, со временем я бы забрала её к себе, – оправдывается рассказчица. – Оттягивала этот момент, пока мама на ногах, себя сама обслуживает. Но три раза в неделю приезжала к ней – это непременно. Убиралась, готовила, ходила по магазинам. Звонила каждый день, и не по разу…»

Видно, что у женщины наболело на сердце. Устала держать в себе. Знакомым и родне не расскажешь. А тут собрались случайные люди, вроде как попутчики в поезде. Вылечатся, разойдутся и разъедутся по домам – и вряд ли уже встретятся.

– Не каждая дочь, дак так почтительно с матерью, – льстит палата. – Ну, чо там со скорой-то?

– Скорая приехала быстро. Врач спросил о самочувствии – мама пошевелилась и не ответила. Повторили вопрос – снова молчание. Попытались перевернуть на спину – сердито сбросила руку. Ещё больше вжалась в стену, закостенела.

– Бывают, бывают такие строптивые, поперешные, вредные старушонки, – встревает, поддакивает соседка. – Вот моя свекровь, царствие ей небесное…

– Тч-ш-ш! – шикают на неё. И золотоволосой – уважительно: – Продолжайте! Чо там дальше-то было?!

– …Фельдшерица посмотрела на меня. Я вздохнула, пожала плечами и этак, знаете, выразительно возвела глаза к потолку. Дескать, видите? А мне-то приходится терпеть эти выкрутасы каждый день. И тогда фельдшерица негромко, но отчётливо сказала. Она сказала: «Вот сука, а?» – в адрес мамы. Доктор отвёл глаза и деликатно промолчал. Сделал вид, что не услышал…

Аня моет полы, стараясь не шуметь. Вообще, здесь, в палате, часто ссыпают камни с души и вываливают побрякивающих костями скелетов из шкафов. Но чтобы такого скелета! Палата ахает, ошеломлённо переспрашивает:

– Вот так прямо сказала?! Сука?! Не может быть! Может, вы не расслышали?

Рассказчица поднимает не накрашенные, голые, слепые от боли глаза. И все понимают: всё правда. Так и было.

– В то утро, – продолжает она, – маму увезли в больницу. Где выяснилось, что у неё произошёл разрыв аневризмы брюшной аорты. Через три дня мама умерла.

Всё это время я не отходила от её постели, спала на стульях. Держала её руку в своей, шептала самые ласковые слова. Просила прощения за всё, за всё. Перед смертью мама сказала: «Какая ты у меня хорошая… Как беспокоишься обо мне, ухаживаешь. Спасибо, доченька…»

Она меня простила, но я-то себя – нет! – страстно вскрикивает женщина. Прижимает руки к груди и умоляюще оглядывается: – Понимаете, я предала её, когда сообщнически трясла головой. Когда возводила глаза к потолку, вздыхала и «понимающе» переглядывалась с фельдшерицей. Так сказать, была её союзницей против мамы. Дала моральное добро, и она произнесла чудовищные слова…

…А мама почему в тот момент молчала? – помолчав, рассуждает женщина. – От характера, от силы, от упрямства своего. От невыносимой боли, наконец. Не хотела признать непривычного состояния, недуга своего. Всё в ней негодовало: как она: до сих пор такая сильная, волевая – и вот лежит беспомощная. Услышала в моём голосе нотки раздражения – и обиделась, замкнулась, зажалась, как малый ребёнок».

Аня отложила швабру, спрашивает разрешения присесть на койку. Слегка обнимает женщину, заглядывает в опущенное лицо, в полные муки глаза:

– Но вы тогда возмутились этим… Не хамством фельдшера даже… Должностным преступлением? Человеческим?

Собеседница отводит глаза. Нет. Она не сказала ни слова. Аня пытается анализировать вслух, подсказывает:

– Может, объяснить это вашим стрессовым состоянием? Люди часто в таких ситуациях растеряны, подавлены… Но ведь можно было наутро поднять шум, пойти к главврачу, написать заявление.

«Нет», – качает золотоволосая головой. И видно, что никакая она не золотая, а тускло-жёлтая, с поблёскивающими седыми прядями. Много седых прядей. Никуда она не ходила, ничего не писала. Сначала забегалась с мамой, потом с похоронами, а потом… Какой смысл, ничего уже не изменить: маму не вернуть.

«Значит, фельдшерица продолжает ездить на вызовы, – думает Аня. – И, если ей что-то не нравится, раскрывает рот и… по полной выливает на больного дерьмо. Под деликатное молчание врача».

– Но нельзя же так оставлять! В какой день вызывали эту бригаду, в какой час? Можно же восстановить хронологию…

Постаревшая женщина качает головой: поздно, поздно. С той поры прошло девять лет. Она все годы носит это в себе. В который раз прокручивает в голове, не может забыть ту минуту… Когда она сообщнически переглянулась с фельдшерицей. Когда предала маму. Мама лежала спиной и не видела, но слышала одобрительное молчание дочери. Её предательство.

– Но ведь сохранились в архивах журналы вызовов, можно поднять? – настаивает, не хочет успокоиться Аня.

Сохранились, не сохранились… Какая разница: маму не вернуть…

Палата негромко обсуждает услышанное. Примеряет ситуацию на себя. Про женщину – деликатно молчат. Ей с этим жить всю жизнь. И с фельдшерицей всё ясно. Про таких в советское время говорили: «Ей не место в рядах строителей светлого коммунистического будущего». Но что-то ведь надо делать, нельзя терпеть это хамство в белых халатах (Аня в своём белом халате невольно поёживается).

«Охо-хо, – рассуждает палата, – ну, найдут эту хабалку в белом халате. Дадут ей выговор, общественное порицание какое ни то, дисциплинарное взыскание. Премии лишат (что вряд ли: много времени прошло). Но в газетке про неё, с полным именем-отчеством-фамилией, не пропечатают. Привлечёт ведь к ответу за клевету. И суд встанет на её сторону: где доказательства, где свидетели? На худой конец, где тайная запись на диктофон?»

«Какие люди перед врачами беззащитные, – думает Аня. – Перед любым другим хамством хотя бы одеты. Перед людьми в белых халатах уязвимы и «раздеты» болью, стыдом, страхом, слабостью. Не говоря о том, что раздеты в прямом смысле слова, до исподнего… За что же с ними так?!

– Ак зарплата маленькая – вот и копют на сердце зло… – будто услышав её мысли, простодушно предполагает бабушка, штопающая носки. На бабулю тут же гневно обрушиваются, будто она и есть источник всех бед.

– Дак пускай митингуют тогда, высказывают власти своейной, районной или областной. Или пускай увольняются к чёртовой матери, если чо не устраивает. Что же срывать недовольство на слабых, на зависимых – подло это, недостойно…

Ане снова кажется, что в этот момент все взгляды скрещиваются на ней. В палате начинают припоминать и приходят к неутешительному выводу. Не только в медицине, во всей стране так: принято отыгрываться на самых безответных. Кондукторы в городских автобусах гнобят пассажиров, продавцы в магазинах – покупателей. Воспитатели в садиках – малых детей, папки и мамки – воспитателей. «Дедушки» в армии – солдат-новичков. Сиделки в домах престарелых – немощных стариков. Что же это с нами со всеми делается?!

В эту ночь Аня с Людой только прикорнули – тут же и соскочили. Привезли парня, грязного как прах, катающегося по полу и воющего от боли. Кровь из него хлестала, будто из резаного поросёнка, залила весь приёмный покой. Парню в пьяной драке «розочкой» полоснули лицо. Щека висела на лоскуте, резиново расползались разорванные губы.

Такой чудовищной, чёрной ругани, которую изрыгал «беззащитный пациент», Аня в жизни не слышала. Призванный на помощь сторож ухватил разбрасываемые в воздухе ноги. Они с Людой навалились с двух сторон на бьющегося парня. Тот вырывался, шамкал, пуская красные пузыри:

– Убью! Лекарь, падла, что ж ты на живую шьёшь, гад… Я ведь, дятел, тя урою – дай оклемаюсь!

Хирург невозмутимо работал тонкими, как у пианиста, резиновыми пальцами. Кривая иголка с кетгутом ловко сновала туда-сюда. Холодно вскинул серые глаза поверх голубой маски-лепестка:

– Не возьмёт тебя наркоз, только добро переводить. Ты же насквозь проспиртован. Впредь башкой соображать будешь…

Утром буян едва шевелил вздутыми, в запёкшихся швах, губами. Пряча глаза, бубнил слова извинения и благодарности. У хирурга глаза усмехнулись поверх маски. Хлопнул парня по плечу: «Поправляйся», – и полетел дальше на развевающихся полах халата.

В санитарской Люда, причёсываясь перед зеркальцем, строго посмотрела на синие тени под Аниными глазами:

– Ты хоть два часа поспала? Старайся эти золотые два часа при любом раскладе ухватить, урвать. Покемаришь – и опять человек. А нам, как говорится, день простоять да ночь продержаться.

И она же, как орлица, налетела на тихого ясноглазого, похожего на блаженного старичка. Аня измучилась с ним. Прибегала десять раз по его несмелому зову. Растерянно снова и снова поправляла совершенно сухой подгузник. Отводила глаза от бесстыдно выставленного поверх одеяла старческого сморщенного синеватого «хозяйства». А старичку всё было не так, всё робко хныкал, всё ему что-то кололо и жало.

Аня не понимала хихиканья и фырканья мужиков на соседских койках. Тут-то и налетела Люда. Мокрым, пахнущим хлоркой кухонным полотенцем хлестнула старичка. Тот заслонялся ладошками.

– Опять, эксбиционист чёртов, за старое взялся?! – кричала во всё горло Люда. – Лопнуло моё терпение! Ведь в больницу нарочно ложишься: перед женщинами своим одрябшим добром трясти! Скажу твоей старухе, она те задаст перцу. И Олегу Павловичу докладную напишу – выставит в два счёта! Лежит в чистоте, на всём дармовом – так нет, нужно ещё похоть свою почесать! Э-э-эх, дедушка, ведь седой уже весь!

И, обернувшись, – набросилась на мужиков:

– А вы чего гогочете?! Старый похабник над девчонкой изгиляется, а вам бесплатное кино. Цирк устроили! Всех на выписку! Олегу Павловичу так и скажу: здоровы эти жеребцы, пахать можно!

На кричащую, разрумянившуюся как булочку Люду, мужикам смотреть было приятно. Что они и делали с большим удовольствием.

– Я, девонька, к смертушке загодя приготовилась. Как хворь маленько отпустит – роюсь-прибираюсь в шкафах, сортирую одёжу. Это дочери, это сестре, это – соседке. А этот узел, с запиской наверху, – смёртное. Все-то дела переделала, до чего руки сто лет не доходили. Даже кукле-чайнице пришила оторванную пуговичку на фартучке…»

Аня внимательно слушала. Скатывала ватно-марлевые тампоны и турундочки и бросала в стерилизатор: одноразового материала катастрофически не хватало. В помощь ей дали женщину из выздоравливающих, после удаления желчного пузыря.

Маленькая, кругленькая женщина оказалась разговорчивой, ни на минуту не умолкала. Голос напевный, ровный, ласковый – как речка журчит. И слова неутомимо выкатываются, круглые, гладкие, как обточенные водой камушки:

– Маленькую внучку к себе перестала звать. А помру при ней, не приведи Господи: перепугаю насмерть дитя. На улицу выхожу – наилучшее бельё под низ вздеваю. Чтоб, если на улице Богу душу отдам – не совестно перед людьми было. Врачи говорят: «Не рак это», – да на то и врачи, чтобы так говорить. Про операцию молчат – значит, безнадёжная.

А болячка проклятущая всё сильнее жмёт. И чую: уже она в моём организме вовсю хозяйничает, а меня из хозяек в квартирантки в уголок выжила. Как лиса – зайца в лубяной избушке… Во-от, значит, такие дела, не приведи Бог, девонька… А потом к Олегу Палычу на стол попала. Думала, изрежет всю вдоль и поперёк. Ан только четыре дырочки! Не глядя, операцию сделал.

– Как – не глядя?

– А так. Мне потом медсестра, дай ей Бог здоровья, рассказала. Упёрся глазами не на моё пузо, а в маленький экранчик, вроде телевизора. И вот – только четыре дырочки!

Женщина с готовностью, с гордостью даже, привычно – видно, многим охотно показывала – задрала байковый халат и ситцевую рубашку, отклеила уголок пластыря на повязке. Всё понятно: лапароскопия.

– Вот он какой у нас, Олег Палыч, дай Бог ему здоровья!

С высокомерным хирургом у Ани с самого начала выстроились непростые, натянутые отношения. Но особенно обострил их последний случай.

Девчонку-первородку из дальней деревни не успели довезти в район до роддома. Перепуганная, худенькая, она не переставала гудеть басом, как сирена. Люда и Аня, закутанные в стерильное, похожие на двух зелёных снеговичков, над ней хлопотали. Уговаривали:

– Ну, матушка, ласточка, потерпи, всё будет хорошо!

Просили правильно дышать. Аня, давая пример, сама то пыхтела как паровоз, то дышала мелко как собачка, выпучивая глаза.

Стремительно вошёл Олег Павлович в клеёнчатом фартуке. За неимением ставки акушера-гинеколога, в экстренных случаях он выполнял и эту работу. Заглянул между напряжённых тощеньких, красных голых ножек в длинных бахилах. Девчонка набрала воздуху и завопила пронзительнее.

– А ну, заткнулась! Рот – закрыла! – и, так как девчонка прибавила громкости – он… слегка хлопнул её по щеке! Это роженицу-то!

Девчонка, видимо, так удивилась, что сразу отключила звуковое сопровождение. Начала старательно дышать и тужиться, когда велели. Роды были стремительные – через полтора часа Люда мыла, обмеряла, взвешивала и пеленала мяукавшего, кряхтевшего ребёнка. Родился мальчик. А тут и неотложка подоспела, девчонку с малышом увезли в район.

Аня прибирала смотровую. И, пока прибирала, накапливала в себе гнев. Придумывала тираду, которую, войдя в ординаторскую, выскажет хирургу. Распоясался в своей вотчине, при всеобщем молчании и попустительстве. А она, Аня, молчать не собирается.

– Вообще-то, Олег Павлович, у нас больница, а не концлагерь! И в ней работают не фашисты, а врачи. И гитлеровские методы недопустимы! – и дальше, и дальше пошла: о милосердии, о лечении словом, о великом предназначении быть женщиной-матерью, о таинстве первого вдоха… Даже самой понравилось. Перестала трепетать, голос набирал ровность и лекторскую, профессорскую строгость.

Люда и ещё одна присутствующая врачиха чуть не поперхнулись чаем. Хирург кинул в рот шоколадную конфету, вкусно прихлебнул чёрный, крепчайший чай. Приподняв бровь, невозмутимо слушал Аню.

– Всё сказали? Я устал и хочу спать. Поэтому вкратце, – и пошёл негромко чеканить: – Я с первой секунды вижу, кричит человек от боли или играет в боль. Наша юная родильница в боль играла, как большинство рожающих. Насмотрелись тупых фильмов. Вбили им в голову стереотип, запрограммировали: раз женщина рожает – непременно должна орать во всю глотку. Режиссёру – колоритный кадр, красную дорожку и Оскара – а акушерам после них расхлёбывай.

Ей, дуре, нужно помогать ребёнку и врачу. Так ведь не до этого: она ведь играет главную роль в мелодраме под названием: «Мои роды!». Они потом на мамочкиных форумах друг перед дружкой хвастаются: кто громче орал. А о ребёнке она думает? Каково ему задыхаться в родовых путях? Зрителей, блин, нашла. Увольте меня от бесплатного выслушивания воплей.

А также увольте от истерик младшего медицинского персонала. Вы ведь практикантка мединститута, кажется? Мой вам совет: идите… в фармацевты. Или в хоспис, что ли. Утешать, слёзы и сопли утирать – отличная из вас сестра милосердия получится.

Аню снова начало потряхивать:

– Вы-то сами испытывали такую боль?! Поставьте себя на её место!

– Не собираюсь ставить себя на место больного. А если соберусь – в тот же день распишусь в собственном непрофессионализме и подам заявление об уходе, – он глядел мимо Ани, потеряв к ней всякий интерес. Как будто она была пустое место. – …С вашего позволения. Если удастся, сосну минуток двести, – он откланялся, легко вскочил… Точно не было за плечами двух дневных плановых операций и экстренных родов.

– Тебя какая муха укусила? – полюбопытствовала Люда, ставя остывшую чашку. – Да мы на Олега Павловича тут молимся. Трясёмся, как бы в область не переманили. Да он диагност от Бога! Гений! С ним по скайпу консультируются! Из соседних регионов едут! Он, вот только взглянет на человека – так сразу и выдаёт диагноз. Живой рентген, УЗИ и томограф, вместе взятые. А диагностическая аппаратура у нас, сама видела…

Аня видела в сельской амбулатории запертый кабинет с томографом. Люда рассказала: купили за бешеные деньги, долго ждали специалистов. Пытались запустить – а он не рабочий! Ни один из привезённых в область томографов не работал, хоть сразу на свалку.

Потом приезжали дамы из области, из управления здравоохранения. В соболях и бриллиантах, ухоженные, сияющие. Сразу видно (Люда подпустила в голос сарказма), зря времени не теряют: хорошо кушают, высыпаются всласть, исправно ездят по курортам…

Дамы давали нагоняи налево – направо, лишали премий за поздно выявленные болезни, за высокую смертность… Ещё всячески выражали своё чиновное недовольство. «А сами, – это Люда шёпотом, – на той сделке с томографами руки хорошо нагрели».

Потом они с Людой расстилали свои кушетки в сестринской. Та призналась:

– Я, как увидела Олега Павловича в первый раз, по уши втюрилась. Такой душка, ей Богу! У меня муж и дети, а я бы с ним переспала! – с хрустом, вкусно потянулась: – Охохонюшки, как бы я с ним переспала! Такоооой мужчина!

И, заметив вытаращенный Анин взгляд, засмеялась:

– Да шучу я. Спи давай, ребёнок! Ой, Анька, какой же ты ещё ребёнок!

– Люд, – в темноте прошептала Аня, – а ты… Когда рожала – тоже грамотно, по науке? Дышала там, тужилась?

– Со вторым точно умнее была. А с первым в последнюю схватку так взревела – муж в приёмном покое в обморок упал. С нашатырём откачивали. Олега Павловича на меня, дурочку, тогда не было.

И – вялым, сонным голосом:

– Вот ты говоришь: Олег Павлович с больными груб. А недавно с хутора привезли женщину. Уже в годах, с угрозой выкидыша. Ребёнок первый, желанный. И при этом с её стороны – полный тупизм и дремучая безграмотность! Неделю у неё не было стула! То есть вообще в туалет по большому не ходила – и не чесалась.

И запустила, и нарастила, прости господи, шар величиной с… Даже не скажу, а то кушать не сможешь. Он уже в прямой кишке закаменел. Ужасная безответственность. Оправдывалась: скотина, сенокос, пасека: как раз пчёлы роятся… Некогда, мол, было обращать внимание на такую ерунду.

Что прикажете делать? Слабительное ей нельзя, клизму нельзя, микроклизмы не помогают. И Олег Павлович велел Свете (сестре из другой смены) отложить все дела. Сесть и выковыривать этот кусок метеорита из заднего прохода. Потихоньку, пальчиком – в перчатке, разумеется.

Света выколупала кое-как полкамня, несколько раз зажимала рот и убегала в уборную. Потом расплакалась. Расстегнула халат, бросила на пол. Сказала, что пускай её увольняют, но она больше этого делать не будет. И вообще, это не их больная, а гинекологическая. Пускай везут в район и там ведут в ней археологические раскопки…

– И что?!

– Ничего. Олег Павлович, благо был не занят, засучил рукава и доделал за неё работу. Никто Свету, конечно, не уволил. И даже дисциплинарное взыскание не наложили: он на утренней планёрке промолчал о том случае. Но самое обидное: та женщина как должное приняла. На то и врачи, чтобы в дерьме ковырялись и помалкивали. Вообще, у нас в деревне народ хороший, отзывчивый. А эти хоть бы литровую баночку мёда… Куркули. Да и не больно надо, – она сладко зевнула. – Спи давай.

Спасибо, Людочка, удружила. Уснёшь теперь…

Наутро – Аня уже сдала смену – привезли маленькую девочку прямо из детского садика. Возможно, одну из милых «горошинок», которых видела в автобусе Аня. Острый аппендицит. И что-то в операционной у старого хирурга с ассистентом пошло не так.

Санитарочка сломя голову бежала за Олегом Павловичем. Он тоже собирался домой отдыхать. Денди лондонский: в светлом элегантном костюме, в мягкой шляпе и с тросточкой (мягкую шляпу и тросточку Аня мстительно придумала в воображении). Но, встревожившись, тотчас без слов отправился в душевую: намываться и облачаться в операционный костюм.

Аня шла сосновым бором в посёлок, где квартировала. В бору было полутемно, прохладно, чисто и уютно, как в горнице. Пахло хвоёй и грибами. Под ногами ковром пружинил зелёный замшевый мох.

В детстве, гуляя в таком же бору, Аня придумала стишок и подарила маме на день рождения. И сейчас шла и бормотала полузабытое:

Много цветов на свете: Кремовых роз и чёрных, Тонких росистых тюльпанов И эдельвейсов горных. Хрупких не счесть нарциссов, Как и лучистых лилий, Много фиалок пышных И хризантем изобилие. Но почему, почему же Только лесной подснежник Тих и прозрачен, и нежен В талых сугробах вешних?… С грустным стеклянным звоном С милой ушел поляны. И для любимой самой Утром несу его – маме…

…Вдруг поймала себя на мысли, что совершенно спокойна за девочку-горошинку. Потому что сейчас рядом с ней был этот противный хирург, этот гадкий Олег Павлович.

 

ЧАСТЬ 2. ГРАНАТОВЫЙ БАГЕТ

В тихий час в санитарскую заглянула Люда с таинственным, девчоночьим лицом:

– Эй, практика! В девятой женщина умирает! Хочешь посмотреть? Пригодится!

Все знали, что девятая палата – и не палата вовсе, а огорожённый простынёй конец коридора на две коечки. За глаза её звали «мертвецкая». На одной койке жила ничейная старушка, а на другую клали умирающих.

На цыпочках, как преступницы, прокрались в «мертвецкую». Ничейной старушки не было, а на другой вытянулась женщина – плоско, будто тела не было вовсе. С белой наволочкой пронзительно контрастировало ярко-жёлтое застывшее лицо. Жёлтый цвет – жизнеутверждающий, тёплый, весёлый и самый любимый Аней. Только не в этом случае. Желтизна налилась тяжёлой, трупной с зеленью, бронзой.

– Гепатит С, – прошептала Люда. – Маска Гиппократа.

Женщина смотрела в потолок глазами-пуговицами. Через равные промежутки времени стонала на одной ноте. Будто баюкала сама себя, но жуткое было это баюканье. Лицо у неё было гладкое и молодое. Но Люда сказала, что ей 46 лет, у неё пятеро детей. А кожу омолодила, туго натянула на скулы, спрыснула бронзовой краской болезнь.

Вошла старшая медсестра. Хмурясь, пощупала у женщины пульс. Поправила капельницу.

– Это чтобы она быстрее уснула? Чтобы не мучилась? – прошелестела Аня из угла.

Старшая уничтожающе взглянула на глупую Аню:

– Она и так уже ничего не чувствует. Мы просто поддерживаем сердечную деятельность.

– Зачем?!!

– Затем, что не знаю как нынче у молодых, – неопределённый, неодобрительный кивок в сторону ординаторской. – А мы давали клятву до последнего дыхания бороться за жизнь пациента! И (язвительно) у нас что, уже все дела переделаны? Развлечение себе устроили. Бесплатный цирк.

Последние слова прозвучали точь-в-точь как те, что Люда кричала в адрес «жеребцов» из мужской палаты, потешающихся над Аней. Они переглянулись, прыснули и, толкаясь и путаясь в складках ширмы-простыни, рванули на свет. Легкомысленная Жизнь, шлёпая тапочками (Аня) и стуча каблучками босоножек (Люда), бежала прочь. А Смерть, вытянувшись на коечке в струнку, домовито обирала руками кончик простыни, с величайшим напряжением и терпением смотрела в потолок. Она тоже была – труд, самый тяжкий из всех трудов.

«Бегите, бегите, дурочки. Никуда не денетесь. Далеко не убежите».

По дороге едва не сшибли у окна ничейную старушку. Аня давно приметила: та вместе со стулом, как подсолнушек, как часовая стрелка, перемещалась в течение дня вслед за солнцем. Из приёмного покоя, выходящего окнами на восток – на южную веранду. Оттуда – в столовую, освещаемую красными закатными лучами.

Ане, угорело бегающей туда-сюда, старушка мешала. Она вежливо говорила: «Вера Сергеевна, вас тут не заденут?» или: «Вера Сергеевна, вас здесь не просквозит?»

Старушка отрывала от книги голову, стриженную как у мальчика. Короткие мягкие волосики отливали то голубым, то розовым оттенком. Похожа на состарившуюся Мальвину после тифа. Вскидывала добрые блёклые глазки. С наслаждением жмурилась в золотом, ослепительно бьющем из окна снопе света.

– Голубчик, вам пока этого не понять. Так не хочется, чтобы пропал хотя бы один солнечный лучик. Я за солнцем охочусь. Караулю его.

Иногда они с Людой, распаренные от беготни, садились рядом со старушкой, вытягивая усталые ноги. Люда громко жаловалась и кляла свою работу. Голубая, розовая старушка скрюченным дрожащим пальцем, с просвечивающей косточкой, закладывала страницу:

– Ах, деточки! Когда-нибудь вы будете вспоминать это время как самое лучезарное в своей жизни. Передвигаться на молодых сильных, быстрых ногах… Какое это счастье!

– Ага… Счастье пахать за восемь тыщ, – ворчала под нос Люда.

Когда Аня впервые увидела Веру Сергеевну – подумала, что та беременна. Громадный живот едва не касался пола. Она едва ходила, откинувшись для равновесия, придерживая живот рукой.

– Запущенная киста, – объяснила Люда. – Наша бабуля отказалась от операции, а сейчас уж поздно. Ей девяносто семь. В этом возрасте старики уже не День Рождения, а День Растения отмечают. А наша бабуля держится молодцом. Ум ясный, как у молоденькой. Без очков читает! А выправка какая! Ты видела, как она ест?

Аня за обедом присмотрелась. Все в столовой утыкались носами в тарелки, низко кланяясь при каждом хлебке, по-гусиному ныряя шеями. Вера Сергеевна сидела прямо. Она не роняла своё достоинство, тянясь к ложке. Ложка бесшумно зачёрпывала суп и, не теряя ни капли, высоко, величественно подымалась к её рту. Ни на миллиметр маленькая стриженая голова не соизволила опуститься, поклониться тарелке.

Это было так красиво и необычно на фоне тычущихся в тарелки голов, хлюпающих, вытянутых трубочкой, с шумом втягивающих жидкость губ… Аня не заметила, как стала подражать Вере Сергеевне. И теперь даже пустой больничный перловый суп ела как королева.

– А уж следит за собой! – шумно восторгалась Люда. – Это с такой болезнью, да и возраст…

Люда выдавала ей: то пакетик с синькой, то щепотку марганцовки. Ими Вера Сергеевна споласкивала свой седой ёжик – вот откуда был легчайший голубой или розовый оттенок.

Всегда в опрятном халате в кружевцах, больше похожем на пеньюар. На цыплячьей шейке повязан лоскуток чего-то ветхого и воздушного, скрывающий морщины. И никогда от неё не пахло старушечьим, затхлым.

Секрет чистоплотности раскрывался просто. Дождавшись, когда в палатах погасят свет, старушка тихонько шаркала в женский санузел. Над животом несла красный пластмассовый тазик, в нём – полотенчико и стопку чистого бельеца.

Ванной давно не пользовались по назначению. По Людиному пышному выражению, она стояла для «блезиру». Эмаль давно пожелтела, покрылась трещинами и ржавыми потёками.

В ванне женщины подмывались, туда плевали, чистя зубы. Если уборная была занята, самые нетерпеливые тайно справляли в сток малую нужду. Курящие исподтишка стряхивали пепел и окурки, туда же выбрасывались тампоны, бумажки, мусор. Такая большая урна для нечистот.

Если санитарки не успевали, Вера Сергеевна сама вынимала мусор. Кряхтя, тщательно мыла ванну. Поддерживая живот, с трудом залезала внутрь по приставному деревянному ящику. Усаживалась в ванну, макала в тазик с горячей водой губку, выжимала на себя. Мочила чубчик, долго не спеша, с наслаждением обмывалась: каждую частичку старого тела, каждую дряблую складочку.

– Дорогие женщины! – объявила, краснея, Аня после утреннего обхода. – Пожалуйста, имейте совесть. Не мочитесь, не плюйте в ванну: там моется пожилая женщина. Вас каждую неделю отпускают домой в баню. А у человека дома нет. И, очень прошу, не подмывайтесь: для этого существуют специальные тазы.

Дорогие женщины задвигались на койках, зашушукались и захихикали, прячась за плечами друг у дружки. Аня для них не была авторитетом. Тогда из-за её спины выступила Люда:

– Не дай Бог кого замечу! Будете иметь дело со мной. Ясно? – и для наглядности показал розовый, с крупное яблоко, кулак.

Аня уже знала, что Вера Сергеевна подарила свою городскую квартиру больнице. Взамен рассчитывала на коечку, на лекарства, на сестринский уход. На упокоение: не вечная же она, в самом деле.

Люда нехотя рассказала: сначала старушке действительно выделили койку в двухместном люксе для «заслуженных». Потом перевели в общую палату. Потом с «паханской» койки у окна выжили на проход, у дверей. А потом и вовсе, в больничной суете – в палату интенсивной терапии. Если человеку после операции потребуется помощь – старушка всегда тихонько доплетётся до поста, кликнет дежурную сестру или доктора. Звонок вызова давно сломался, а у старушки всё равно бессонница.

Но Аня-то видела привычное и терпеливое страдание в сонно моргающих глазах разбуженной старушки. Посреди ночи в палате внезапно включали яркую голую электрическую лампочку, с грохотом ввозили каталку с больным, бегали туда-сюда до утра. Бесцеремонно просили старушку приглядеть за капельницей. А если тяжёлых больных оказывалось двое – Веру Сергеевну вообще отправляли в покойницкую в конце коридора.

И ни упрёка, ни жалобы. «Гордая. Аристократка», – то ли с осуждением, то ли с одобрением объясняла Люда. Старушка, действительно, была из старорежимных, с какими-то фрейлинскими корнями. Её прапрабабка была чуть ли не декабристкой: потому и оказалась в здешних глухих местах.

Когда выдавалась свободная минутка, Аня присаживалась рядом с Верой Сергеевной. В первые дни она надеялась, что будет улучать время, зубрить теорию. Принесла с собой ноутбук. Ноутбук был старенький, загружался медленно. Аня с досадой кулачком «стучала» по клавиатуре: «Да шевелись же ты, тормоз!»

Вера Сергеевна отрывалась от книжки, иронично смотрела на нетерпеливую Аню:

– Голубчик, не следует торопить жизнь.

– Бывает жизнь, которая абсолютно впустую потраченное время, – не соглашалась Аня. – Например, нудное ожидание на вокзале. Или когда на экзамене под дверями трясёшься – всё равно в голове полная каша и ничего не соображаешь. Или вот как сейчас…

– «Жизнь – это всегда жизнь, деточка. Сколько великих сюжетов пришло в головы известных писателей именно на вокзале в пустом, как вы выразились, времяпровождении! И представьте себе, голубчик, недавно вычитала любопытный факт. У этого вашего американца и богача Билла Гейтса медленно включалась такая же машинка, как у вас. И он не сердился и не стучал кулаком, а прилежно смотрел в окно напротив. Там он изо дня в день видел девушку и влюбился в неё. Она стала его женой».

Вот тебе и старушка! Вера Сергеевна читала газеты и даже знала, кто такой Билл Гейтс! Аня с любопытством заглядывала в толстую книгу на её коленках: на французском!

Однажды из книжки выпала старинная плотная серебряная фотография. Девушка-стебелёк: перехваченная широким атласным кушаком стебельковая талия (указательным и средним пальцем можно охватить!) Шейка как стебелёк. Голые ручки – тонюсенькие, ломкие.

И только перекинутая, как у простолюдинки, через плечо коса, которую девушка рассеянно ощипывала прозрачными пальчиками… Только коса была мощная, толстая, тяжёлая, деревенская – казалась стволом, столпом, вокруг которого доверчиво обвилась девушка.

Фотография была овально вырезана и характерно загибалась по краям. Так бывает, когда карточку долго держат в рамке.

– Была вправлена в медный багет, – подтвердила старушка. – Вот тут и тут усеян красными камешками. Подарил гимназист в мой шестнадцатый день ангела. Шестнадцать лет – шестнадцать камешков.

– Рубины?!

– Что вы, голубчик! Обычные небольшие гранаты. Откуда у гимназиста средства? Но и те камни вынули дурные люди: думали, очень ценные. А мой гимназист ушёл на фронт… Вы, конечно, читали купринский «Поединок», о поручике Ромашове? А «Детство Тёмы»? Знаете Николеньку Иртеньева? Петю Ростова? Вот таких восторженных, чистых мальчиков и убивали.

– А до революции было лучше? – спрашивала Аня.

– Конечно, голубчик, было лучше, – убеждённо говорила старушка. – У нас в гимназии училась девочка Женя из крестьянской семьи. В каникулы косила, гребла. Руки чёрные, расплюснутые, мужицкие. Так к ней директриса и классная дама, и преподаватели обращались только на «вы»: «Вы, госпожа Дерендяева». И отец приезжал проведывать, безграмотный, в лаптях. И ему: «Господин Дерендяев». Так было принято. Человек – господин.

А сейчас… До сих пор не могу привыкнуть и вздрагиваю. «Эй, мужчина». «Эй, женщина»… Ощущение как в общественной бане. Знаете, деточка, в старину, потехи ради, устраивали общие бани, где вперемешку мылись голые мужчины и женщины. Что-то вроде этого…

– И только поэтому – лучше?!

– Да в этом всё, голубчик! – Голос у старушки был ровный, слабенький, шелестящий: как сухой песочек сыпался. Приходилось наклоняться и напрягаться, чтобы расслышать. – Даже когда человека ведут на гильотину. Говорят ли ему: «Подыхай, быдло!». Или почтительно: «Милостивый сударь, извольте положить голову вот сюда!» Или: «Мадам, не споткнитесь: здесь ступенька скользка от крови». Это так важно: с какими словами человек уходит.

…И ах, да! – мечтательно закатывала глаза старушка. – На завтрак подавали чай со сливками и калачи… Какие были сливки и калачи!

– Ах ты стерлядь долбанутая, сосалка, дырка мокрая!

Над Аней размахивали кулаками. На неё выплёвывался фонтан мерзких слов из двух, из четырёх, из пяти букв.

Аня всё утро готовила больного к операции: очистительная клизма, обривание, обмывание. Только что мужичок вытянулся под простынкой, смиренно сложил ручки на животе, устремил в потолок умильный, благостный взгляд.

И вот в дверях его будто кипятком сплеснули: сорвал простыню, соскочил с каталки. Голый, синий от наколок, скакал как чёрт, потрясал волосатыми кулаками над Аней:

– Лярва, шалашовка, в глотку тебе под корень!.. Вперёд ногами!

Прибежавшая Люда увещевала мужика, заново укладывала, разворачивала каталку. Объясняла Ане:

– Ты его вперёд ногами повезла – на операцию-то…

Мужик всё не мог успокоиться, скрипел зубами, пытался выбросить из-под простыни кулак под нос отшатывающейся Ани… Тут-то его за волосатое запястье крепко ухватила рука в белом манжете:

– А ну-ка извинись перед девушкой! Вперёд ногами его повезли, фон барона! Какие мы нежные! Да с твоей тухлой печенью тебя вперёд ногами можно уже десять лет смело возить. Вёдрами незамерзайку хлестать – это мы не суеверные… Немедленно извинись перед девушкой – иначе отменим операцию.

И – дождавшись от буяна и сквернослова (угрюмого, сквозь зубы) извинения, – Ане:

– На вас лица нет. Зайдите в ординаторскую, там чай горячий… Ну нельзя же так, в самом деле…Вы уж определитесь: медицина или институт благородных девиц.

В ординаторской Аня послушно пила чай и слушала трескотню врачихи и сестры из терапии. Обкатывали острыми язычками новости: в соседнем районе подрались нянечки. Да как подрались: полицию пришлось вызывать. Не поделили объедки после больных. Не поросятам, не домашней скотине – себе и своим детям! Это в инфекционном отделении, стыдобушка!

Другая новость: и так работать некому, а Олега Павловича начали таскать по прокуратурам. Ему вкатила иск та самая девчонка-первородка. По наущению мамаши, которой девчонка проболталась-нажаловалась про пощёчину: вернее, про лёгкий хлопок по щеке. За моральные страдания, унижение человеческого достоинства и физическое насилие ушлая мамаша решила слупить с больницы нехилую денежную компенсацию.

Корреспонденты налетели, раздули на всю страну. Заголовки в газетах день ото дня жутче. «Врач избил роженицу до полусмерти». «Пьяный хирург нанёс жестокие увечья женщине во время родов». В интернете уже гуляет заметка, как доктор-садист перегрыз зубами пуповину, потом изнасиловал родильницу. Потом взял новорождённого младенца за ножки и ударил головкой об угол операционного стола. И селфи выложил, скалится окровавленными зубами… От Малахова звонили, приглашали на передачу.

Было видно, что для врачей это не новость, а обыденное, будничное явление: газетные страшилки, разборки, суды. Спокойно и устало рассуждали о том, выгорит ли у истицы дело. Судя по тому, что Олег Павлович весной вырезал у главного прокурора грыжу – всё обойдётся. Но что подняли бучу на всю страну, взбудоражили так называемое общественное праздное мнение – ох, может и не обойтись.

И ещё говорили о том, что пока Олег Павлович ездил объясняться к прокурору, умер плановый больной с почками.

Всё произошло очень быстро. Аня, поднимаясь по лестнице, почувствовала резкую боль в низу живота. Смотрел её Олег Павлович. Аня лежала в кресле, зажмурившись, затаив дыхание от стыда.

Стыд сильнее боли. Аня недавно читала про женщин, которых заставляли раздеваться перед расстрелом догола. Уже стоя над ямой с трупами, они инстинктивно прикрывали наготу. Стояли в стыдливой и нежной позе Венеры Милосской: одну руку на грудь, другую на пах. Это перед смертью!

Господи, что только не лезет в голову. Аня отвлекала себя от боли. Олег Павлович шутливо поднял на неё серые глаза:

– Что ж вы меня не предупредили? Ещё минута, и я лишил бы вас девственности. Вот этим холодным гинекологическим зеркалом – пошло и вульгарно. И оправдывались бы потом перед мужем в первую брачную ночь, а то и всю жизнь. А он бы шпынял: «Умнее ничего выдумать не могла?»

Он тоже отвлекал Аню от боли. Серые глаза улыбались. Сейчас, вблизи было видно, что они окружены ломкими сухими лучиками.

К счастью, боль оказалась вызвана мышечным спазмом, иррадиированным в низ живота.

…– На мальчишнике расскажу, что будущая жена добровольно раскинула передо мной ножки, будучи весьма слабо знакома со мной. И её прелестную розовую раковинку я лицезрел раньше, чем назначил первое свидание.

Да, доверчивая. Да, уступчивая. Пусть шутит на эту тему, сколько хочет. А она любит, любит, любит его. Как отца-геодезиста: он разбился в горах, когда Аня была совсем маленькой. Как старшего брата, которого у неё никогда не было. Как первого в жизни мужчину.

Просто удивительно, что столько страсти помещается в таком узком, восхитительно маленьком теле. Это уже его слова, которые Олег Павлович – просто Олег – произносит, благодарно целуя её в губы.

Он пружинисто откидывается на спортивных руках, закуривает. В темноте малиново, прозрачно светится тёплый огонёк.

С Олегом можно разговаривать обо всём, что взбредёт в голову. Не надо заготавливать в уме фразу и прокатывать её в мыслях. Так было с Аниным бой-френдом, однокурсником. Ничего у них не было, а он уже опытно ревновал её к встречному и поперечному. Устраивал скандалы, шпионил, крал из сумочки телефон. Говорил, что если чего – наймёт киллера: у папаши денег хватит. Ужас.

Подружки Ане завидовали: только приехала в город, такого мажора отхватила: с богатыми родителями, с тачкой. Но последний случай, разлучивший их…

Мчались в этой самой тачке со скоростью 160 км – бой-френд по-другому водить не умел. Аня посматривала в зеркало заднего вида, поправляла на голове новую фетровую шапочку-таблетку с вуалькой. То задорно сдвигала на затылок, то таинственно опускала низко на лоб, то щурилась из-под вуальки.

Это была первая в её жизни настоящая дамская вещь, с мамой выбирали. Мама говорила: «У женщины должны быть в порядке ножки и головка. Остальное приложится». Невозможно, до чего Аня сама себе нравилась в новой шапочке.

Тут Аню затошнило от быстрой езды. «Только не в салоне!» – в панике завопил бой-френд. И Аня – тоже в панике – заметалась, зажимая рот руками. Бой-френд, не оставляя руля, сорвал с её головы шапочку, сунул ей… И Аня – не могла потом себе простить – туда… После бой-френд обрывал телефон, ныл, объяснял, что запах из замшевых салонов почти невозможно выветрить… Занесла его в чёрный список – навечно.

С Олегом она будто расслаблено плыла в тёплой реке. Так мать рожает дитя в воду, и оно погружается в привычную среду. Аня вернулась в среду Любви. В которой, по задумке Бога, и должен находиться человек. А люди сами в себе и вокруг себя устраивают ад, вот как бой-фрэнд.

Аня рассказывала, как решила стать врачом. В десятом классе их погнали на прививки. Натурально, как стадо погнали: топочущее, прикалывающееся, несмотря на строгие взгляды классной. Мужичок на костылях проскакал – смешно. Старушка на их весёлое стадце заругалась и даже замахнулась заскорузлой сумкой – смешно. Медсестричка на тонюсеньких каблучках куда-то бежала и чуть на льду не упала – смешно. Палец покажи – смешно.

Был февраль, но погода совершенно весенняя: солнце, крепко взбитые как сливочный крем облака, зеркально-голубые лужи, птичий гомон. У Ани мгновенно сложился стишок, хотя до настоящей весны было ещё далеко.

Когда сырым апрельским днём Запахнет в воздухе весною, Когда на вербах бугорки Глазочки серые откроют. Когда хрусталь сосулек вдруг Заплачет звонкою капелью, Когда поймаешь на себе Ладошки тёплые апреля. Когда горластые ручьи В безмолвье снежное ворвутся — И сотни бурных ручейков В один большой поток вольются, Когда весь этот звон и гам Ворвётся в день твой, пусть ненастный… Ты вдруг, зажмурившись, поймёшь, Поймёшь, как жизнь твоя прекрасна!

Аня зажмурилась и… поняла, что что-то ей мешает. На больничном крыльце стоял паренёк, примерно их ровесник. Он стоял, прислонившись к стеночке, чего-то ждал.

Почему заметила – паренёк резко выбивался из общей суматошной весенней картинки. И не серым обесцвеченным лицом и бессильной позой. Чем-то другим. Будто природа безжалостно, равнодушно невидимо очертила, вычеркнула его из себя. Поставила на нём крест.

Природа вообще безжалостна и равнодушна. Сколько-то повозившись и соскучившись, как нерадивая сиделка («Не жилец!»), она отворачивалась от обречённых. Её интересовали только здоровые особи: шёл естественный отбор. Больного паренька для неё уже не существовало. Он был, но его уже как бы не было.

Только глаза на впалом лице ещё жили. Жадно, жадно, с тоскливой завистью смотрели они за перемещением и суетой вокруг себя. Следили за Жизнью, тщетно пытаясь вобрать её горячую энергию.

Аня видела, что курточка на нём была тщательно, до горла застёгнута. Шарфик плотно и тепло обворачивал шею. Наверно, паренёк уже перестал задавать себе вопрос: «За что мне?» А спрашивал: «Зачем мне?» Застёгивал пуговицы (или ему кто-то заботливо застёгивал) и думал: зачем тщательно застёгивать? Беречь горло и ноги? Зачем беречь? Зачем вообще всё?

Было 14 февраля. У Ани позвякивал целый карман разномастных сердечек-«валентинок», надаренных мальчишками. Она нащупала самое большое гранёное. И вложила, рубиново посверкивающее, в вялую влажную руку паренька.

Он с видимым трудом повернул голову и улыбнулся – если можно назвать улыбкой плоско растянутые в гримасе, серые тающие губы.

Хотелось вцепиться в паренька и выдернуть из того, во что он неуклонно погружался. Вернуть в гомонящий весенний день, в Жизнь. Ей казалось: у неё получится, если очень захотеть. Хотя бы посредством тёплого, нагретого её рукой сердечка.

Подошло такси. Аня видела, как он с трудом, бережно, чтобы избежать лишней боли, садился. Как при этом бессильно разжалась его ладонь. Не нарочно: он выронил сердечко и не заметил, и наступил на него. Хрупкий пластик хрустнул. Умирающему было не до жизненных игр. Смерть показательно, на примере пластмассового сердечка, попрала любовь на её глазах.

А вообще-то в детстве Аня страстно мечтала быть астрономом. Её поражали вселенские головокружительные расстояния, скорости, температуры, массы небесных, огненных и ледяных монстров. Завораживали мощно извергающие лучи энергии пульсары и алчно, не спеша пожирающие целые Галактики сверхмощные чёрные дыры.

А в старших классах неожиданно увлеклась анатомией человека. Человеческий организм ведь тоже Вселенная, только наоборот: чем больше изучаешь – распахиваются всё новые поразительные глубины.

Открылась бездна звёзд полна, звездам числа нет, бездне – дна. Это можно сказать и о человеке. Что ещё раз доказывает его Божественное происхождение. Люди, до кончика ногтей, состоят из звёздной пыли… Люди – звёздное вещество, пришельцы со звёзд.

– Выключу, пожалуй, Малахова, – усмехается Олег. – Там твои звёздные частицы плюются, матерятся и дерут друг у друга волосы…

Он вскакивает. Голый, голубоватый от телевизионного свечения, с совершенным, божественным телом… И правда, живое доказательство того, что человек сошёл со Звезды. Олег так не считает:

– Сравнение некорректное, но человек – это машина, – лениво рассуждает он. – Такой компьютер, только все проводки в голове перепутаны. Корпус и начинка не железные, а мягкие и тёплые, и подвержены гниению. Когда машина здорова, всё в ней смазано, подогнано, детали новенькие – работает исправно. Ну, подхватит время от времени вирусов – вызовут доктора: покопается, почистит, удалит, подлечит.

Приходит время – и человек превращается в худую разболтанную машину. У кого-то выходят из строя проводники и микросхемы. У кого-то Альцгеймером глючит центральный процессор… то есть мозг. Запарывается карта памяти. Надсадно гудят вялые старческие шлейфы-артерии, источенные эрозией, заросшие холестериновыми бляшками. Если ты обращала внимание, точно так на предпоследнем издыхании хрипит старый системный блок.

Дай Бог корпусу не развалиться. На первый план выходят примитивные, чисто физиологические (механические) задачи: обслужить себя. Загрузиться пищей и опорожниться, и проскрипеть ещё один лишний день. Но и этой медленной агонии приходит конец. Наступает смерть – полная моральная и физическая изношенность.

Программист выдёргивает из сети питания провод. Гул стихает. Экран тухнет и чернеет, тело компьютера медленно остывает. Тишина».

Тишина в комнате, тишина за окном. То разгорается, то тускнеет во тьме огонёк сигареты. Зачем Олег поддразнивает Аню – потому что она всего лишь практикантка? Не хватало только поссориться.

– Затем программист, он же Создатель, вынимает жёсткий диск. Что он с ним делает? Стирает ли информацию и помещает в новую машину? Или кладёт на стеллажи, забитые миллионами пыльных дисков? Или, повертев в руке, выбрасывает в мусорное ведро? – Олег поворачивается к Ане, сильной рукой заграбастывает и привлекает к себе: – Как тебе такая теория, звёздный человечек? Ну, ну, согласен: полная ерунда, не обращай внимания. Это я в школе насочинял.

Щекочет Аниными длинными волосами своё лицо, закрывает душистыми табачными губами её рот («Ну и какой же пример здорового образа жизни вы подаёте пациентам, товарищ доктор?!»)

Вспомнила, как в самый первый вечер мучительно захотела, чтобы на Олеге был белый халат и голубая маска. Чтобы в эти минуты, когда Аня задыхалась и теряла ощущение времени и пространства, он смотрел на неё холодноватыми серыми глазами поверх маски…

Уткнулась носом в подушку: кошмар, не хватало ещё, чтобы он догадался… Как она мечтает о ролевых играх!

Аня провела рукой по шероховатым тёмно-зелёным обоям: она точно не знает, но ей хочется назвать их штофными. Узоры: тускло-золотые ромбы с крошечными розочками внутри.

Близко пред глазами над диваном висела журнальная картинка с обнажённой тёткой. Она была снята в пол оборота со спины. Отвернувшееся лицо спрятано под гривой волос: спутанных, буйных, вздыбленных. Соблазнительно закинутые на затылок полные руки. Мощно раздвоенный круп, как у породистой кобылицы. Бесстыдная поза, тяжёлые бёдра…

Такой и не требовалось лица – спина и всё остальное откровенно говорили за себя. Пока Ани здесь не было, Олег курил и смотрел на эту вульгарную тётку.

Фото было вправлено в старинный металлический багет… Аня приподнялась на локте, чтобы рассмотреть ближе. Шестнадцать гнёздышек с грубо развёрстыми лапками-зажимами. В них когда-то были шестнадцать, по числу дней ангела, гранатов. Красных, как брызги, как капельки крови гимназиста…

– Олег… Откуда эта рамка? И чья это квартира?

– Рамку оставила хозяйка. А квартира, слава Богу и главврачу Валентине Ивановне Дебелой, давно уже моя, – он с удовольствием рассмеялся. Какие у него были крепкие, белые, замечательные зубы. – Отбарабаню ещё пять лет, и – прощай, деревня моя, деревянная, дальняя. В Москву, в Москву! Ты готова жить в Москве? Как раз кончишь институт. Здесь всё отремонтирую, старый хлам выброшу на помойку. У меня оперировался с мениском один молдаванин, прораб. Сделает конфетку, а не квартиру. Думаю, за неё хорошо дадут: сталинка в центре… Арочные проёмы… В прихожей хоть танцзал открывай. Потолки три с половиной: можно антресоли надстроить.

На пустой койке был свёрнут валиком готовый для дезинфекции матрасик. Под койкой сиротливо виднелся краешек пластмассового красного тазика. Над ним Аня в последний раз умывала Веру Сергеевну. Та уже несколько дней не вставала, и, как назло, именно в эти дни Ани не было. Она кувыркалась в эти дни на чужом диване с Олегом… Нет, всё-таки с Олегом Павловичем.

И никто – безобразие, Люда-то куда смотрела?! – не помогал старушке с утренним туалетом.

Вообще санитарки производят санобработку больных в грубых резиновых перчатках до локтей. В таких обмывают покойников в моргах.

Аня не признавала перчаток. Лила из кувшина в тёплую ладонь струю осторожно, чтобы не брызгать. Заботливо промывала смешно моргающие глаза, высокий лоб, седые виски, каждую морщинку. Старушка, упёршись руками в края койки, сидела, вытаращившись, как ребёнок. Хлопала мокрыми светлыми съеденными ресничками. Смаргивала капли воды, будто слёзы.

– Вера Сергеевна, вам плохо?!

– Мне хорошо, деточка! Мне очень хорошо! Вы не представляете, какое это лучезарное счастье: плеснуть в лицо холодной свежей водой!

…– Что ж, – сказала главврач Валентина Ивановна, вертя в чистых, пахнущих мылом пальцах шариковую ручку. – Мы не ведём по каждому врачу специальную статистику спасения пациентов. Но, навскидку, за те годы, что Олег Павлович у нас работает… Грубо говоря, он вытащил с того света несколько сот человек. Он сразу поставил такое условие. Либо квартира, либо он уезжает в область. Олег Павлович инициативный предприимчивый, рациональный молодой человек. Побольше бы таких в медицине.

Сами видите, какие времена наступают. Надо вместе держаться, без профессиональных междоусобиц, друг дружку поддерживать. Нас, врачей, бросили на переднюю линию фронта, как штрафбатовцев. Вон какая идёт травля, охота на ведьм. Обложили со всех сторон «волчатниками» – красными флажками. Устроили из нас паровой клапан для народного гнева. И вам повезло, Анечка, что встретили на жизненном пути не мямлю, не размазню. Будете за ним как за каменной стеной.

Откровенно, я даже где-то не понимаю талантливых молодых хирургов, таких, как Олег Павлович, – пожала круглыми плечами Валентина Ивановна. – Закончили бы курсы, переквалифицировались в ветеринары. И ноу проблем. Приняли роды у породистой собаки – получили больше, чем за месяц работы человеческим хирургом. Сделали капельницу кошке – положили в карман недельный оклад…

А Вера Сергеевна… Дай Бог, как говорится, нам до таких лет. Вот я давеча бельё замочила, начала стирку – и такая одышка, такое теснение и спёртость в груди. Стенокардия. А ведь мне и пятидесяти нет.

…– Все б так умирали. В полдник смотрим, у неё молоко не тронутое, – Люда стояла над пустой койкой, сложив на груди полные, розовые, в ямочках, руки. Она чувствовала себя виноватой, что Веры Сергеевны не стало в её, Людину смену. – Говорят, святые так умирают – во сне. Ведь и боли адские терпела, и мы покоя ей не давали: с койки на койку дёргали… Под старость вот так остаться без угла… И ни ропота, ни жалобы. Что говорить – воспитание. Аристократка.

Аня подхватила тазик, сложила из тумбочки воздушное ветхое бельецо, понесла в ванную. Из головы не выходило привязавшееся: «Деточка, какое это лучезарное счастье. Ах, какое это лучезарное счастье».

Был последний день практики.