В детстве я приставала к взрослым: как поёт соловей да как поёт соловей? И когда мне однажды сказали: «Слышишь? Вот это и есть соловей» — я была страшно разочарована. Жиденькое, жалкое щёлк-щёлк. Цвирк-цвирк-цвирк. Тр-р-р. Фьюить-фьюить! И вот этот примитив восхваляют люди, этому набору бесхитростных звуков посвящают поэмы, стихи, сказки?!

Один только соловей Андерсена чего стоит, заставивший китайского императора плакать, поднявший его со смертного одра. Я-то ожидала божественной, ритмичной, стройной, разрывающей душу мелодии, какого-нибудь концерта виолончели с оркестром.

А тут урлюлю. Тыр-тыр-тыр.

Так было до восьмого класса.

Я готовилась к экзаменам. Ах, первые экзамены, майские жуки на ниточках, тяжёлая, тугая сирень в палисаде (если найти и съесть цветок с пятью лепестками — сдашь всё на «пятёрки»).

Первые школьные влюблённости в учителей. В математика, в преподавателя военного дела, в студента-практиканта…

Любовные тайны поверяла дневнику. Дневник прятала на печке в старом валенке. На каникулы из города приехал двоюродный брат Вовка. Украл дневник, по-обезьяньи гримасничая и показывая язык, вскарабкался на крышу. Комментировал и хохотал.

Я до холода в животе боялась высоты, бегала вокруг дома и верещала от обиды и бессилия. Пыталась выманить сорванца ирисками, стеклянной авторучкой, сборником фантастики. Сулила страшные кары (утащу лестницу, и сиди там до скончания века, нажалуюсь твоей маме, поколочу, убью).

Вовка соскучился. Спустился, сунул мне мятый дневник — выхолощенную, осквернённую, поруганную мёртвую Тайну… Очистить её могло только пламя в печи.

Но я отвлеклась от соловьёв. И вот, значит, все спят. Я потушила лампу, захлопнула учебник, сладко потянулась. Распахнула окно. Огромная ночь дышала талыми водами, влажной землёй, горьковатой черёмуховой свежестью.

Представляете: на сорок километров вокруг ни одного дымящего завода, всё леса, леса. Мы принимали это как должное, дышали чистейшим воздухом, не понимая своего счастья, своего богатства, которое не купим потом в городах ни за какие деньги.

А дом у нас стоял внизу села, в самом конце улицы, у лога. За логом речка, за речкой сосновая, с вкраплениями осин и берёз, рощица.

И вот эта серебряная лунная роща… Она такое вытворяла! Она жила своей бурной ночной жизнью. Со всех сторон одновременно звенела сотнями, а может, тысячами крошечных нежных мощных голосков. Голоски самозабвенно, ликующе заливались, надрывались, щёлкали, трещали, улюлюкали, свистели. Каждый их обладатель старался перещеголять сам себя. И впрямь шальные соловьи: сошли с ума!

Висел туман, было влажно, заречные соловьиные рулады висели точно над самым ухом. Насидевшись у окошка в полном смятении чувств, я легла, но что толку.

Сколько раз я вскакивала, металась по комнатке. Прижимая руки к груди беспомощно и растерянно, не понимая, что делается со мной и вообще на белом свете. Бормотала: «Господи, да что же такое?!»

Снова высовывалась в окошко, тщетно всматривалась во тьму. И снова всплёскивала руками… И не было рядом наперсницы Сони, чтобы эгоистично будить её, как Наташе Ростовой в Отрадном, и делиться сладкой невыносимой мукой, которая, того и гляди, разорвёт заблудшее бедное четырнадцатилетнее сердце.

В общем, ни черта я в ту ночь не выспалась и весь день ходила как пьяная. Так вот что с людьми на всю жизнь делают эти маленькие колдуны.

Сейчас возле нашего городского дома тоже селится пара-тройка соловьёв: как раз наступают черёмуховые холода. Почти снеговой, пронизывающий ветер гнёт у речки деревья. Ледяной дождь барабанит по стеклу. А соловьи самоотверженно и упрямо щёлкают, ведут свою брачную песню.

Ну, соловьи. Ну, щёлкают. И что? Повернёшься в мягкой постели, закутаешься в тёплое одеяло. Охо-хо-нюшки, и охота же кому-то в такую погоду заниматься любовями. Против природы не попрёшь. Как их, малышей, ветром-то не сдует.

Недавно иду в парке, а там у канавки столпотворение. Девчушки с ранцами заворожённо замерли у ливневой решётки. Разглядывают, как невидаль, ручей, падающий в гулкое подземное коммунальное хозяйство. Бросают щепочки, болтают в мутной водичке резиновыми сапогами. «Ух ты, здорово!»

Взять бы учителям и свозить их в весенний лес, показать настоящее половодье с водопадами. Вот честное слово, стоит нескольких уроков литературы и патриотического воспитания. Знаете, что вспоминает моя уехавшая за границу подруга? Русскую бурную, грозную и грязную, безбашенную весну. Там, говорит, и весна какая-то ненастоящая, чистенькая, игрушечная, скороспелка. Ляжешь вечером: зима, откроешь глаза утром: лето.

— А у нас, забыла, весной ступить некуда, — подкалываю я. — Чего только не вытаивает: собачьи какашки, окурки, бутылки, пластик, презервативы и прочие отходы жизнедеятельности человека разумного. А миргородская лужа возле твоего дома? Ливнёвка забита — целый океан, пройти невозможно, ты чертыхалась, каждую весну в ЖЭК писала.

— Ага! — мечтательно, влюблённо подхватывает она. — А утром та лужа замерзала… Идёшь, бывало — ледок под ногами хрустит. И невидимая синичка: «Пинь-пинь!» А заря — как девчонка разалевшаяся. — В трубке всхлипы и сморкание, телефон отключается. И никогда не назовёт она ту, чикагскую зарю, разалевшейся девчонкой.

А у нас на полях ещё лежит могучий и обречённый, насыщенный, пропитанный водой апрельский снег. И вдруг однажды просыпаешься от непрестанного ровного, мощного гула, усиливающегося с каждым часом. Большая вода пошла!

После уроков прыг в сапоги — и с подружками на берег, усыпанный сухими жёлтыми пуговичками мать-и-мачехи. Там с каждой горы несутся, скачут, крутятся в бешеных пенных заторах бурные речки: каждая что твой Терек. Грохот такой, что собственного голоса не слышно. Первая ночная вода уже унесла муть, сломанные ветки, грязную жёлтую пену — и сейчас прозрачна, как после многоступенчатой очистки.

Через неделю большая вода схлынет, оставив полёгшие, как бурые водоросли, травы и множество чистейших лужиц, полных изумрудными комками крупной лягушачьей икры. Вылупятся из мамкиного гнезда колонии лягушат и резво поскачут к речке.

Никакой химии тогда на личных участках хозяева не признавали: лягушки были бессменными санитарами огородов. Сейчас той икрой и головастиками лакомятся прожорливые горластые чайки.

Давятся, не могут проглотить, из хищных крючковатых пастей свисают лохмотья живой зелёной слизи. А маленькие злобные глазки уже высматривают следующую порцию. Ужасно вредная, мерзкая, сварливая, хабалистая, помоечная птица. Совершенно не вписывается в тихие серенькие среднерусские пейзажи.

Кстати, в наших местах чаек, как и колорадских жуков, отродясь не водилось. Как ни странно, их полчища появились аккурат вместе с перестройкой. Такие, знаете, прилетели и приползли гонцы грядущих перемен.

…А вот с этих спящих, толсто укутанных в снежные одеяла гор мы катались всего-то месяц назад. Был морозец, я разгорячилась, мне было весело и тепло. А у брата-близнеца Серёжки, нырнувшего с лыжами в сугроб, зуб не попадал на зуб.

И тогда я решительно стянула с его закоченевших рук варежки и дала взамен свои: мягкие, нагретые, дышащие теплом. Во что были превращены Серёжкины рукавицы! Заскорузлые, насквозь промокшие и схваченные льдом, жестяные — хоть молотком отбивай. С трудом втиснула туда свои пальцы, вмиг окоченевшие…

Но как же мне было славно и хорошо! Я представляла, как у Серёжки отогреваются руки, как им мягко и уютно в моих горячих рукавичках. И всё забегала вперёд, то с одной стороны, то с другой. Приседала как собачка, заглядывала в его лицо и счастливо повторяла:

— Тебе, правда, тепло? Ты ведь согрелся?

Совершенно не замечая, что сама не чувствую своих рук. Он, дурачок, отворачивался, и от серых глаз к носу у него вдруг протянулась дорожка из слёз. «Ты чего, Серёжка?!» И сама вдруг хлюпнула носом, из глаз брызнули сладкие слёзы…

В общем, когда я читала толстовского «Хозяина и работника», я очень хорошо понимала хозяина. Который своим телом укрыл работника и, замерзая и умирая, был восторжен и счастлив.

Когда сырым апрельским днём Запахнет в воздухе весною, Когда на вербах бугорки Глазочки серые откроют. Когда хрусталь сосулек враз Заплачет звонкою капелью, Когда поймаешь на себе Ладошки тёплые апреля. Когда горластые ручьи В безмолвье снежное ворвутся, И сотни этих ручейков В один большой поток вольются, Когда весь этот шум и гам Ворвётся в день твой, пусть ненастный, Ты вдруг, зажмурившись, поймёшь, Поймёшь, как жизнь твоя…

— Ужасна!

— Опасна!

— Колбасна! Гы-ы! — глумливо подсказывают, соревнуются в рифмоплётстве двоечники с задних парт. Художника обидеть может каждый. Особенно если художнику девять лет и его безжалостно выставили перед классом читать свои стихи.

А почему бы, когда подсохнут дороги, не закатиться по местам детства? Не за тысячи километров живём — почти рядом. Ох, и окунусь, ох и очищусь душой, и поностальгирую досыта. В дороге извертелась, мухой прожужжала мужу уши: «А вот здесь мы…» «А если сюда свернуть…» «А вон там, представляешь…»

Вот и родные ложбинки, и наслаивающиеся друг на друга пирожками холмы. Там мы вволю нагуляемся, и я вдоволь пожужжу как муха.

При въезде в село нас гостеприимно встречают… выстрелы. На солнечном пригорке, как цыплята, расположилась кучка мужиков за скатертью-самобранкой. Среди бела дня, здоровые молодые мужики.

Вахтовики, наверно, — нынче это самая престижная работа в деревне. Это не коровам хвосты крутить, не в навозе за копейки рыться. Слетали на прииски, покачали из матушки-Земли природные ископаемые, срубили бабла — и месяц расслабляйся.

Вот и расслабляются. Пристреливают ружьишки. Браконьерство — второе престижное, почти аристократическое занятие в деревне.

В десятках метрах от стрелков катятся редкие машины. Идёт бабушка с сумкой, две молодые мамы катят коляски. За мостом больница, дорога довольно оживлённая.

Мужики ржут, громко перекидываются ёмким словцом. Лениво пуляют куда придётся: в деревья, в небо, в кусты. В лесок, где мы собираемся бродить, ностальгировать и испытывать катарсис. Как-то не хочется вступать в диалог с вооружёнными поддатыми людьми: «Мужики, вы поаккуратнее тут». Вряд ли он получится миролюбивым, диалог.

И я стучу самым обыкновенным образом: набираю 112. Сообщаю координаты. Там слегка удивлены, и обещают прислать людей.

А пока мы на глазок прикидываем расстояние, где, по нашим расчётам, не послужим живыми мишенями, и углубляемся в соловьиную рощу.

Хотя рощей это назвать трудно. Поваленные рыжие, мёртвые, изъеденные жучком остовы елей. Непролазные кучи веток, сорванных ещё в летние бури. Стихийные свалки: строительный мусор, склянки, рваный полиэтилен. Разросшиеся неопрятные вербы и ольхи норовят выколоть глаз. И это не дремучий лес — окраина села.

А ведь здесь, честное слово, в моё детство был кусочек швейцарских Альп. Зимой вился укатанный до блеска серпантин лыжни между пушистыми, как игрушечки, сосенками. Несёшься со свистом, только успевай увёртываться от встречных лыжников и палками регулируй крутые виражи.

Летом было ухоженно и чистенько, трава как подметённая. Будто лесник самолично каждое утро прохаживался метлой. Вдоль дорог тянулись хвойно-берёзовые аллейки, нога скользила по паркету из еловых иголок. В логу повсюду бойко тянулись истоптанные тропки — сейчас ложок заболочен.

Но мой любимый омут-то жив, я надеюсь? Когда после сбора ягод, распаренные зноем, неслись купаться, а на западе собиралась грозовая туча, и погромыхивало. Вода в омуте была молочно-белая: видно, в верховьях уже прошёл ливень. И такая тёплая, будто её для нас специально долго и заботливо грели кипятильниками.

Омут есть… Кажется. Но к нему не пробиться из-за трёхметровых будыльев борщевика. Прямо борщевичные джунгли. Заденешь громадные зонты: обильным дождём за воротник, на землю сыплются семена, как мифические зубья дракона… Кстати, до перестройки нашествия этого злостного сорняка тоже что-то не замечалось.

А вот мимо этого холма мы спешили прошмыгнуть, воровато отводя глаза и фыркая в ладошку. Здесь на ярком полотенчике частенько лежала «стройная фигурка цвета шоколада»: загорала наша химичка, попой кверху.

Горы были пострижены так ровно, будто здесь потрудились английские газонокосилки. Этими газонокосилками была деревенская ребятня. Своими маленькими руками неутомимо щипали траву для кроликов и цыплят: незаметно целые мешки набирали.

Шустро и неустанно работали не только руки, но и языки. Устанем, сядем, сбросим растоптанные как блинчики сандалики. Вытянем чёрные как у негритят, исцарапанные ноги…

И начинаем фантазировать: как образовались вокруг села многочисленные холмы и лога такой причудливой, странной формы. Возможно, миллионы лет назад здесь, где мы сидим, текла пузырчатая огненная лава, извергались вулканы. Землетрясение взметнуло, выбросило, выпятило части суши… А может, это застыли языки ползущей магмы?

А может, это высохшее русло древней реки, где плавали гигантские рыбины? Или просто здесь когда-то намечался здоровенный овраг. Он разрастался, размывал дно, обрушивал стенки, а вешние воды вытачивали боковые ответвления? Потом овраг милостиво передумал расти, округлился и мирно зарос лесочком и травой? Может, может…

Опаньки! А по холмам-то и не пройти. По самое не могу огорожены заборами. За одним пасётся лошадь, за другим лепятся страшненькие хозпостройки. Частная территория! Пробраться можно, лишь цепляясь за изгородь и узко, как канатоходцам, перебирая ногами, чтобы не свалиться в болотце. Напомню, всё происходит под аккомпанемент выстрелов.

А вот и полицейский внедорожник подъехал. А муж говорил: «Не приедут, не приедут». Моя полиция да меня не сбережёт?

Бравый служивый в форме подходит к мужикам. Те азартно машут руками. Пора и нам выступить в роли свидетелей. Мы выбираемся из «швейцарских Альп»: вернее, из того, что от них осталось. Подснежники и Иван-да-Марья растут из валяющихся там и сям пузырьков от боярышника и перцовой настойки…

Вдруг встречный треск валежника, как будто ломится медведь. Перед нами вырастает бравый представитель власти. Вежливо просит показать документы, удостоверяющие личность. Ну, вот как-то мы не сообразили, что, отправляясь в лес, нужно брать с собой паспорта.

Голубой взгляд местного шерифа становится стальным. Приехала парочка из города, подозрительно углубилась в лес… Захотели пройтись по местам детства? Или кое-чем другим заняться? Странное желание.

Тут, понимаешь, граждане на пригорке в свой законный выходной культурно отдыхают, и вдруг, понимаешь, — выстрелы. С нашей стороны. То есть это мы, оказывается, приехали пострелять и насмерть перепугали мужиков. Эту версию блюстителю правопорядка и рассказали эмоционально, возмущённо мужики. Естественно, у него не было повода не доверять их убедительным показаниям. А что перегаром несёт… Что ж. В законный законе никто не запрещает…

Если бы у него был прокурорский ордер, он бы нас с удовольствием обыскал на предмет обладания незарегистрированным огнестрельным оружием. А так ограничился тем, что окинул нас холодным взглядом и посоветовал не гулять по здешним местам. Не заниматься подозрительным занятием под названием «встреча с детством». Или как там у городских называется тайная любовь под кустами.

Полицейская машина отчалила. В ту же минуту канонада возобновилась с удесятерённой частотой. Прямо пальба прямой наводкой. А что прикажете делать оскорблённым до глубины души мужикам с приезжими подлыми стукачами?

Муж как-то вдруг резко заскучал, забеспокоился насчёт целостности новеньких покрышек у машины. Продырявят (нечаянно, разумеется), потом на палочке верхом в город прикажете добираться? Или на эвакуаторе за круглую сумму?

И мы скомкали встречу с детством. Как зайцы, как партизаны, старясь не выдать себя, не треснуть веточкой, кругами-кругами, крадучись добрались до собственной машины. Сели и с облегчением дали по газам. Уф!

Я успела кинуть прощальный взгляд. До свидания, больничка, лесок, ложбинки и холмы, дорога, по которой меня везли из роддома! До свидания, соловьиная роща и детство! Надеюсь, в следующий раз наша встреча состоится, как это пишут в дипломатических пресс-релизах, в более тесной, тёплой и дружественной обстановке.