Гена обрадовался, когда ему предложили поработать переписчиком. Во-первых, он недавно вышел на пенсию, и ему остро не хватало умного человеческого общения (жена не в счёт).
Во-вторых, за перепись населения платили, оплата сдельная. Больше перепишешь – больше заработаешь. В-третьих, по причине обнаруженной язвы желудка, Гена резко прекратил пить, и у него образовалась масса свободного времени.
Он представлял себе… Как хозяева откроют, а на пороге он: в расстёгнутом длинном кожаном пальто. Вообще-то пальто дерматиновое, но ведь никто щупать не будет. Весь при аксессуарах: с солидным как у министра твёрдым синим портфелем, в щеголевато, небрежно наброшенном фирменном шарфе. Лицо серьёзное, озабоченное, хмурое даже. Мол, мы тут, граждане, не шухры-мухры, а государственным делом занимаемся.
Гене достался частный сектор. Здесь смешались, слились городская окраина, остатки бывшего села Ерепень и разросшееся, по причине разрешения огородной прописки, общество «Жаворонок». Убойная смесь. Дачные скворечники из шиферно-картонных заплат причудливо соседствовали с ещё довоенными, вросшими в землю крестьянскими избами (Гена сам недавно жил в такой) и новенькими коттеджами.
Утром Гена при полной амуниции вышел из дома. Светило мяконькое солнышко, синева неба соперничала с цветом портфеля и шарфа, под каблуками хрустели застеклённые лужицы… И с первого же на пути следования дома – крепкого, из оцилиндрованного бруса – началась полоса невезения. В щели калитки, через натянутую цепку, перед самым Гениным носом закачался кукиш с острым лакированным ногтем.
– Чего надо? Чего по чужим дворам высматриваешь, вынюхиваешь? Какое твоё собачье дело, сколько у нас движимого, сколько недвижимого? Тебе скажи – а ты в налоговую! Не тобой нажито – не тебе считать. Соглядатай! – Калитка перед Гениным носом захлопнулась.
– Гражданочка! – Гена забарабанил в калитку. – Вы ведёте себя как несознательный элемент! Вы саботируете важное государственное мероприятие!
Вся улица добротных двух– и трёхэтажных особняков за глухими оградами будто вымерла. Кроме цепных собак: те подняли остервенелый хай. Ощущение – будто Гена шёл сквозь фашистский концентрационный лагерь. Напрасно давил он кнопки мелодичных звонков – за богатыми прозрачными шторами затаивались силуэты. Кое-кто через переговорное устройство недовольно буркал: «Завтра сами на переписной пункт придём». Но интуиция подсказывала Гене, что это чистой воды отговорка.
«Н-ну, люди. Хихикают, злорадствуют, небось, – бессильно ругался про себя Гена. – Э-эх! Раньше перепись-то как праздник была. Радиоприёмник на столбе ярил, девки песни пели, мужики поддатые кучковались… Народ наперебой своими чаяниями, надеждами делился».
Тем временем брызнул дождик, стало зябко. Трижды обмотанный вокруг шеи синий шарф ничуть не грел, дерматиновый плащ – тоже.
Зато в крайней избушке-развалюшке Гену ждали как самого дорогого гостя. Баба Афанасия и зашедшая к ней в гости баба Римма – ерепеньские долгожительницы. Обе в плюшевках, в твёрдых фартуках, торчком торчащих поверх юбок, в сияющих как солнышки резиновых калошках поверх новых валенок – очень и очень нарядные! Они стояли в калитке с трясущимися от радости головами, с румяными от волнения и холода, как увядшие яблочки, морщинистыми щеками.
В натопленной избе пахло капустными пирогами, на столе тихое сияние источала непочатая чекушка. Гена её осторожно отодвинул локтем. Вкусно чпокнул замочком портфеля, вынул щеголеватую папку. С опаской поглядывал на горбатый, под стать хозяйке, дощатый потолок, подпёртый в двух местах вагами. Хоть и говорят: старый дом хозяев не задавит, а кто знает…
Афанасия счастливо хлопотала, шаркала валенками по выгнувшимся скошенным половицам, вынимала из печи противни с пирогами. Гена, не чинясь, налёг на домашнее печево. Жуя, из приличия просматривал альбом, распухший от старых шафранных фотокарточек, на пол осыпались хрупкие газетные вырезки. А бабка Афанасия всё невесомо шелестела валенками, всё несла и несла стопы крепко засаленных на углах почётных грамот.
– С малолетства в колхозе, с первого дня до последнего… На коровах пахали. А зашатает её в борозде, матушку, куда деваться. «Консомолки Афонька, Гранька, Олька, Римка, впрягайтесь! Красная Армия без хлебушка Гитлера не победит».
Похоронка на мужа Петю пришла, на койку повалилась, взвыла: как двоих грудников поднимать? А в окно стучат: «Ночка не может опростаться, после повоешь». Спасли Ночку. Только выть собралась – «Афонька, обожди выть. Пока вёдро, айда копнить сено. Пойдут дожди – успеешь нареветься». А дожди пошли – хлеб в район некому везти. После с глотошной, вместе с ребятками, месяц провалялись в районной больнице. Так по-людски и не попрощалась с мужем…
– Так и запишем: неблагоустроенный частный дом…
– Пиши, милый, ты грамотный. Как звать-то? Гена? Напиши, Генаша, совсем худая изба. Зимой изнутри со стен горстями снег собираю. К колодцу с внучкиным игрушечным ведёрком иду, а там лёд выше меня нарастает. Только бы, думаю, не скатиться по этой ледянке. С дровами беда. Каждое утро: хворая-нехворая – план себе даю, как в войну: три чурки расколоть и по полешку к печке стаскать.
– Так и запишем: печное отопление. Помощь на дому оказывают?
– Оказывают, оказывают. Да ведь и самой маленько шевелиться надо: не пошевелишься – кровь застынет.
– Дети помогают? – Это Гена уже спросил внепланово, по своей инициативе.
– К себе зовут, – уклонилась от ответа Афанасия. – Пока сама себя проворю, никуда не пойду. Там и сундучка нету посидеть. И ногой, – она, в доказательство, слабо топнула валенком по полу, – ударишь, так не по земле – по воздуху. Одна дочь на седьмом пролёте живёт, другая на четырнадцатом. В воздухе парят, как скворцы.
– Пиши, пиши, Геннадий. Там передашь, кому следует, – встряла молчавшая до сих пор, налегавшая на беленькую баба Римма. – Вон сосед Николаша с войны вернулся без царапины. Уж пятое новоселье в городе справляет. Обстоятельный человек: всех детей-внуков жильём обеспечил. Теперь правнуки пошли – их обеспечить надо. Тактика такая: как получит тёплую квартирку с туалетом – сей же час выписывается и бегом обратно в свою ерепеньскую халупу. Газетчиков назовёт, пиджак в наградах напялит, на койку брякнется. В ордена-медали бьёт: «Я кровь проливал!»
Шестую квартиру на днях посулили. А не дадите, говорит, президенту напишу. Мне, говорит, полслова сказать – всех из кресел вышибут… Господи, прости меня, скверную, за злословие, – Римма крестится. – Эх, кабы нам с Афонькой напоследок перед смертью пожить в тепле, в благодати.
Гена нахмурился, сказал: «Гхм». Закруглился, аккуратно уложил бумаги в папочку, папочку в портфель. За воротами недовольно шевельнул кожаными плечами, украдкой оглянулся: точно не узнали его бабки или притворились из старушечьей вредности? Он ведь и есть один из сынов Николаши, и «трёшка», куда он с женой вселился – отцом как ветераном получена.
Оглянулся: бабки стояли в кривых воротцах, махали ладошками. Не узнали. Всё ж надо с деревенскими строже. Сухо, чётко, официально: кто, где, когда. И до свидания, и нечего тары-бары разводить.
– К чему это, Афоня, а? Как утром встану, шнурок с крестиком перекручен, назад перекинут, сам крестик к спине прилип. Вроде в бане крепко спину шоркаю, не жирная, почто прилипает-то?! Так ведь грех какой: забываю его, крестик-то, поправить. До полудня, а то и до вечера с крестиком на спине хожу, беса радую… А то вот ещё приметила: как нагнусь, непременно крестик наружу из сарафана вывалится, на чужой праздный глаз. Видать, распятие не хочет на грешную плоть ложиться. Не слыхала, к чему это?
– Не слыхала. Ты пошире в сарафане вырез имей, не только крестик – всё твоё богатство вывалится.
– Погоди, я с другим шла, из головы вышибло… Ага! Слыхала новость, нет? Николаша без дома остался!
– Нашла новость. Он каждую пятилетку без дома остаётся. Квартиру детишкам получит – опять дом будет. А и бог с ними, на здоровье!
– Да ты не поняла. Совсем, совсем без дома остался. Шестую квартиру дали с условием, что в самый распоследний раз. А дом снесут как аварийный. В новую квартиру сразу внук с молодкой въехал – дед опять лишним стал.
Вот эта Римма всегда так: сначала пустяки, а самое важное забудет. Ерепеньский дом последние сорок лет для Николашиной родни был добытчиком и кормильцем – и вот не стало дома.
– Да ты что?! Как же он теперь?
– В «Жаворонок», в летний домик поселили. Без печи, без ничего, так свезли и свалили, как хлам. Сын Генка шумит: «Я вам всем покажу! Ветеран в нечеловеческих условиях проживает! Внимание прессы и общественности, говорит, то ли привлеку, то ли заострю…» Тут же правнук Николашин с дружками-наркоманами крутится, за дедовой пенсией охотится… Ты кастрюли-вёдра подальше держи, не ровён час – сопрут.
– Я что думаю, – озаботилась бабка Афанасия. – Надо бы Николашу навестить. Тёпленького супа в банку налью, а ты каши свари. Земляк всё же.
Их, из Ерепеня, на этом свете осталось три души: Афанасия, Римма и Николаша. Когда-то жителей, по имени села, звали ерепенистыми. Нынче одно название: за ерепенистыми впору совком и метёлкой собирать насыпавшийся песок.
А завидное село была! В воскресенье базар от всякой всячины ломился. В субботу земля гудела и тряслась – такие пляски с топотом устраивали. Никому не удавалось переплясать Петра – за это и полюбила его Афанасия. Вот уж кому пристало слово «ерепенистый». Бывало, в мороз здоровые мужики жмутся, ёжатся, кутаются как бабы – смотреть противно. А Петя, мелкий, неказистый – вида не покажет. Картуз задвинет за чуб, грудь в расстёгнутом бушлатике задиристо выпятит, как будто ему жарко… Посреди зябнущих мужиков – не петушок, орёл!
Николаша его поведение на фронте – они вместе служили – не одобрял. Ерепенился по деревенской привычке, всё ему больше других надо – ну и кому чего доказал? Ладно, необстрелянные пареньки – вскочат во весь рост, пискнут «ура», потом «мама», спотыкнутся – и все дела. А Николаша сообразил: да, передовая, да – голову поднять страшно – а шанс выжить есть. Если обглядеться да не лезть поперёд батьки, не высовываться без особой надобности. Главная задача – не фашистскую высотку взять или, там, дзот не отдать, а до вечера выжить. Николаша хвастался умением жить по субботам после баньки и пол-литры беленькой.
Николашу вызывали в райком партии и махали под носом пальцем: «Дискредитацией занимаешься! На таком патриотическом примере воспитываешь подрастающее поколение?»
Николаша после и сам поумнел, укоротил язык. На 9 мая выступал на школьных сборах, рубил ладонью воздух. Римма с Афанасией в этот горький, светлый день тоже собирались. Поминали мужей, ставили две до краёв налитые рюмки, прикрытые кусками пирога. Пьяненькая Римма рассказывала какой-нибудь интересный сон:
– К чему это, Афоня? Будто сплю и вижу: Миша стоит у койки. Я говорю: «Тебя же убили». А он подмигивает и вещмешок разувает: «Вставай, говорит, Римка, трофей тебе привёз». Я радостная вся, думаю: отрез крепдешина вынет, какой Николаша своей привёз. А он тянет тяжёлое что-то, большое. Одеяло! Да не расфуфыренное фройляйн-бройляйн немецкое – а нашенское! Пёстрое, из лоскутов, какое матушка шила, только старое, ветхое. Встряхнул: труха и гниль так и посыпались, я прямо вся расчихалась. Чихаю-чихаю, не могу остановиться. А тут вы, ерепеньские, откуда взялись. Сумерки в избе, а вы кругом молча, плотно так стоите, даже страшно… Ты, Николаша, ещё кто-то… И ровно с ума сошли: кинулись, вцепились в одеяло, и ну тянете на себя, только треск стоит… А мне обидно: мне же одеяло привезёно. Ка-ак дёрну – оно и порвалось. А Миша-покойник стоит, руки в боки, и гогочет как жеребец, поперёк себя перегибается. Вот к чему это?
Римма завидовала Николашиной жене, роптала:
– Ей без того счастье привалило: муж живой вернулся. Вдвоём хозяйство припеваючи ведут. Почто их государство тетёшкает, не знает как ещё ублажить? А мы с тобой, горькие сироты, бьёмся в кровь как сороги об лёд. Хребёт ломаем, животы надорвали, в одиночку детишек подымая – хоть бы крошку отщипнули от того, что Николаша имеет. Почто нас забыли? – плачет Римма. – Не по-человечески, не по-божески это. И в святом Писании сказано: обижать вдов павших воинов – великий грех.
– Врёшь ты про Писание, там таких слов нет. А и на здоровье, и бог с ними, с Николашей. Не завидуй чужому.
– У тебя всё на здоровье да бог с ними. Дура ты, не зря блаженной зовут, – разгневается Римма, убежит, хлопнув дверью. А куда друг без друга, на вечерней же дойке встретятся.
Не прошло двух недель, Римма на хвосте принесла новое известие. В ночь с пятницы на субботу к Николаше в огородный домик залезли грабители, избили старика и унесли пиджак с орденами и медалями. Генка всех на уши поднял, из Москвы корреспондентов назвал. Теперь точно седьмую квартиру дадут.
– Да погоди ты про квартиру. Как сам Николаша-то?!
– Вроде ничего, от больницы отказался. Личико изукрасили, а так ничего. А ограбил знаешь кто?! Бомжик в «Жаворонке» в заброшенной сторожке жил – у него под матрацем все награды и нашли. На рынке небось думал загнать и пропить. Люди чуть самосуд не устроили, да милиция отбила. Бомжик плачет, клянётся: мол, ему медали-ордена под матрац подбросили, пока его дома не было. А кто поверит?.. Говорила тебе, Афоня, не привечай этого бомжика.
Бабка Афанасия охала:
– Я его давно не привечаю. Так, когда супчик оставался, заносила. Это тебе он подрядился забор латать, забыла? Стой-ка, постой… С пятницы на субботу. Так ведь в пятницу он тебе забор закончил, ты ему угощенье сделала. Ночевать в сарайке оставила – он на карачках не мог уползти. Ругалась ты ещё. Да ты ж его на замок заперла?! Боялась, что очухается и стащит, что плохо лежит. Да и лез к тебе, бесстыжий, ты ещё плевалась? Когда ты отперла-то его?
– В де… десять часов, утром. – Римма обескуражено, тяжело ворочала мозгами, прикидывала, сопоставляла факты. По всему выходило, что бомжик во время ограбления мирно спал в её сарайке. Сопоставила факты окончательно – и взвыла: – Ой-ой, Афонь… Хоть режь меня – не пойду заявлять, боюсь. Затаскают. И ты молчи, не ввязывайся. Чего на меня так смотришь?
– Пойдёшь. Вместе пойдём. Нечистое тут дело. Бомжик-небомжик, а тоже живой человек.
– Не пойду! – взвизгнула Римма, неожиданно для старухи прытко вскакивая. – Праведница выискалась. Тебе надо, ты и иди. Иди, иди, давно по бошке не получала. Никто тебе, дуре блаженной, всё равно не поверит. Припадошная. А я от всего открещусь: не видала, не слыхала.
Через полтора месяца в районном суде состоялся показательный процесс над гражданином без определённого рода занятий, по кличке «Бомжик». Приговор – пять лет строгого режима – был встречен аплодисментами. Показания соседок, престарелых гражданок А. и Р., о мнимом алиби «Бомжика» судом во внимание не приняты ввиду их (показаний) путаности и противоречивости, что объяснимо преклонным возрастом и слабой памятью свидетельниц.
Николаша к 9 мая получил седьмую квартиру, где, не прожив двух дней, скончался от пережитого стресса.
Каждый год в День Победы бесплотные, высохшие Афанасия и Римма по-прежнему поминают мужей. Они давно не плачут. Как выражается Римма, «слюней не хватает поминальный пирог смочить, какие слёзы».