Чёрт бы побрал всю Шерифову родню, вместе взятую.
Сегодня им удалось заманить его на семейный вечерок. Шериф был благодушно настроен после хорошего сухого вина, расположился вольно у телевизора, вытянув одну ногу в проходе, а другую, с протезом, сунув под кресло.
Тут-то, точно осатанев, на него все набросились с упрёками. Из негодующих воплей прояснилось вот что.
Он, Шериф, втёрся в их дружный круг состоятельных торгово-складских работников. К нему, голи перекатной, отнеслись как к человеку, поверили в него. Он же в ус не дует, живёт – не тужит, вольная птаха. И не волнует его, что загубил он жизнь молодой жены Раи, взращённой в неге и холе, а теперь хладнокровно губит жизнь четырёхлетней дочки. Только и радости, что идёт по городу о Шерифе громкая слава, как о первом забияке и драчуне, а родне на ту славу плюнуть да растереть.
Особенно непереносим был Раин дядечка. Снисходительно трепал он Шерифа по плечу и говорил, дескать, с кем не бывает: и срок по молодости схлопочешь (Шериф дёрнул уголком рта, и дядечка руку поспешно убрал).
Но ведь и после срока можно устроиться не хуже людей – если слушать родню, не перечить… Кажется, дядя и руководил всей программой. Едва подымал он руку (на мизинце посверкивал перстень с грубо огранённым камнем) – и свора подобострастно утихала, кивала в такт его словам. Вот, вот кого надо слушать: масло и мёд текут с его языка, вот как надо жить. Обставить дом, бедную девочку Раю приодеть…
Бедная девочка стояла в это время за дверями, хотя все усиленно делали вид, что этот ангел никакого отношения к скандалу не имеет.
И когда он, ковыляя, вышел, яростно хлопнул дверью, Рая кошечкой прыгнула ему на шею. Лепетала, что пусть её милый никого не слушает, что она бесконечно любит его…
И – сквозь слёзы в который раз: ну разве это деньги, эти несчастные полторы сотни, которые приносит Шериф со своего завода?
Впору было крикнуть сиплым от ярости голосом:
– Что ж, грабить для вас снова идти? Проклятые!
За стеной жужжали родственнички, как рой мух на куче навоза. Шериф расцепил на шее нежные умоляющие пальчики и, чертыхаясь, выскочил из квартиры. Услышал вдогонку злобное дядино: «Одноногая тварь».
В гудящем, падающем вниз лифте, еле поворачиваясь, помещаясь (так он был велик), влез в пальто, нахлобучил шапку. Вот так, как хлипкого нашкодившего пацанёнка, выбросили его, Шерифа, из квартиры. Хорош вечерок, нечего сказать.
О Шерифе. Шериф был парень что надо.
Если вы видели в общественном транспорте могучего мужчину – его необъятные плечи значительно возвышаются над всеми прочими плечами – и если он, уступая место какой-нибудь мадонне с младенцем, встаёт и, опираясь на палку, вырастает вдруг под самый потолок, касаясь его головой, – это и есть Шериф.
На нём длиннополое пальто, брюки гораздо шире положенного модой (плюёт он на моду, если ему так удобнее и больше нравится).
За ним вечно увивались смазливые девушки, и Раечка в их числе. Немало усердствовала её родня, привечая его. Вообще-то к ней уже присватывался достойный человек, но… Если девушка места себе не находит… На одном из вечеров Раечка, тоненько, страстно стеная, отдалась милому. Через месяц сыграли богатую свадьбу.
Шериф был покладистый малый. Когда молодая жена допекала истериками, искал шапку, шарф и, поцеловав спящую дочь, хромая, уходил, и иной раз не возвращался по две ночи. Раечка обливалась слезами и бежала искать утешения у своей многочисленной крикливой родни.
Она дико его ревновала, чувствуя женским чутьём весьма прохладное отношение Шерифа к ней, и Её Величество Супружеская Привычка была бессильна тут что-либо поделать. Шериф жалел жену, но ведь никто насильно не толкал её замуж за него, верно?
Из всего женского пола, родившегося под этим небом, он был страстно, по-отцовски неравнодушен лишь к своей четырёхлетней дочери Аринке.
Для Раечки дочь, в первую очередь, была закреплённым живым свидетельством (куда более надёжным, чем брачное) их с Шерифом союза. И любила она Шерифа в дочери, его продолжение в ней, любила злой напряжённой любовью, словно бы назло.
Она в последнее время многое делала назло. Не хочешь навестить дядю, так я одна пойду и наговорю с три короба, чего и не было. Ты любишь Аринку, а я – назло – больше буду любить, и игрушки буду покупать самые дорогие, и буду говорить, что папа у нас злой, нехороший.
Но Раечка с досадой видела, что Аринка обращает мало внимания на купленные ею игрушки, а с нетерпением ждет «милого папуса». Когда Шериф возвращался со смены, Аринка в одной рубашечке неслась в прихожую и прижималась плоским тельцем к его брючинам.
А он, ухая, поднимал её под потолок, и они долго, с грустной нежностью бодались лбами, тёрлись носами и шептали на ушко один другому невообразимую чепуху.
Раечка стояла за дверями, кусая губы, зло, без слёз плача. Распахивала дверь и резко выдёргивала Аринку:
– Ребёнку пора спать, не нарушай её режим.
Она Шерифа ревновала к дочери, словно та была взрослая женщина.
Шериф шёл к остановке, спотыкался в полутьме, постукивая сердито палкой. Троллейбуса не было долго – второй час ночи. Разгорячённый было ходьбой и вином, начал замерзать. Заходил взад и вперед, притопывая промокшими ботинками. Температура была нулевая. Кругом таяло и текло, в темноте слышались шорох оседающих сугробов, суетливая капель из водосточных труб.
Наконец, из-за угла дома выполз троллейбус с табличкой «в парк». Шериф вышел на дорогу. К лобовому стеклу прилипло лицо парня с соломенными волосами (будто в поле, в окне трактора). Крикнул весело, глухо – из-за стекла:
– Читать не умеешь? – Он ещё не испортил характер в микрофонных перебранках с пассажирами.
Шериф стоял как стена, и не уходил до тех пор, пока парень не устал сигналить. Заскрежетала открываемая дверка. Шериф не спеша взобрался по резиновым ступенькам, бухнулся в кресло. Стащил с негнущихся пальцев перчатки и стал яростно бить ими по рукам, стараясь расшевелить, согреть.
Парень, струсивший при виде ввалившегося гиганта, теперь то и дело оборачивался с любопытством.
– Из деревни? Новичок?
– Ага! – Парнишке, видно, до смерти надоело одиночество. Он дружелюбно, с приязнью посматривал на Шерифа, на его широкое, мрачноватое лицо. Он чувствовал себя почему-то осчастливленным присутствием этого красивого сильного человека.
– Гляньте, во дура, – указал за ветровое стекло, облепленное снегом.
В трапеции света от фар, посреди дороги шла маленькая женщина. Самое смешное: эта пигалица в оттепель маршировала в валенках.
– Подсадить её? – паренёк заглядывал в лицо Шерифа, стараясь угадать и угодить.
Дверка раскрылась напротив согбенной фигурки, продолжающей брести, увязая большими валенками в снегу.
– А ну кончай выламываться! – прикрикнул Шериф. Подхватил за шкирку безжизненную, как тряпочка, женщину, втащил в салон.
Впрочем, незнакомка очень агрессивно высвободилась из его рук. Убежала на самое дальнее место, отвернулась к окну. На чёрной резиновой дорожке отпечатались круглые следышки от валенок. Зябко съёжилась и перестала шевелиться – замерла.
– Валенки сними, Акулина, – посоветовал Шериф. – Небось, в них лягушата квакают.
– Не хочет разговаривать. Гордая, – парень был ещё очень молод, и новая пассажирка взволновала его.
– Тебе где выходить, Акулина? – крикнул Шериф. И – парню: – Тормози у вокзала. Про Акулину не забудь, в парк увезёшь.
Он вдруг пожалел малявку с посинелым носом. И у неё, видно, не очень жизнь складывается.
Шериф услышал за собой шажки, оглянулся. Метрах в тридцати за ним (когда успела выпрыгнуть?) плелась эта курица в валенках. На асфальте, высушенном ветром, печаталась цепочка тёмных следышков.
Вот коротышка затопталась перед большой лужей. Свернула к скамейке, села на мокрые чёрные доски – и замерла, равнодушная к дальнейшей своей судьбе.
Шериф выругался, вернулся к женщине – или девчонке, чёрт разберёт. Подтолкнул локтем:
– Что же за беда приключилось с тобой, Акулина?
Она и головы не подняла. Заморыш, цыплёнок, дыхания не слышно. Он взял ее за вялую руку-ледышку, повёл к железнодорожному вокзалу.
– Я вас очень прошу: не делайте мне ничего плохого, – пискнула девочка. Голосок был слабенький, заплаканный.
Шериф свирепо фыркнул. Выручай человека после этого: «Пожалуйста, не делайте ничего плохого». За кого его принимают?!
– Нужна очень! И прекрати трястись, смотреть тошно.
Девочка и вправду перестала на некоторое время дрожать. И в электричке молчала, усевшись от Шерифа как можно дальше. Покорно вышла за ним и так же покорно карабкалась по размокшей песчаной тропинке в обрыве.
Он вёл ее к кирпичному дому – бывшему своему жилищу, устраиваемому теперь силами жениной родни под дачу. На дверях висел ржавый пудовый замок. Шериф легко, не вынимая сигареты изо рта, поддел его ломиком – тот и свалился. Юлька опасливо вцепилась окоченевшими пальчиками в его руку.
В доме было холоднее, чем на улице. Полы убраны во время ремонта. Они прошли по сухой земле, заваленной штукатуркой, кирпичами, клочьями обоев, сломанными Аринкиными игрушками.
Когда поднимались на антресоли, девочка вырвала руку, крикнула:
– Не смейте, я знаю, зачем вы меня сюда привели!
И побежала к дверям. Слышно было, как протопали ее валенки по дворику, и хлопнула калитка.
– Ты что, психованная? – крикнул он. Сплюнул.
Камин был забит дровами вперемешку с мусором. Огонь озарил всю убогость запущенного бытия – а когда-то здесь была уютная холостяцкая гостиная с медвежьей шкурой на полу, с самодельным камином. Подвесил на крюк закопчённый чайник.
Выглянул из окошка и сразу увидел беглянку. Примостилась на Аринкиной качельке; покачивалась печально, перекладина поскрипывала. Все пути к бегству были отрезаны – кругом текло, таяло, бежало совсем по-весеннему. Куда бы она в валенках?
Через десять минут они сидели на койке. Девочка жалась к стене, подальше от него. Тяжёлые сырые валенки он заставил её снять и дал свои шерстяные носки. Дрожала она здорово. Но попробуй прижать к себе, протяни руку: заорёт и выскочит в носках. Будто прочитав его мысли, она пробормотала:
– Не трогайте, а то закричу.
– Я уж тебе говорил: ничего я тебе плохого не сделаю.
Она задышала чаще, чаще… Сморщилась, зарыдала, повалившись ничком в нечистую подушку; лопатки у нее ходуном ходили. Вот это уже лучше, чем слоняться по ночному городу с сухими, пустыми от горя глазами. Сейчас бы ей хорошо – вина на донышке стакана, или чаю – покрепче, погорячее, послаще…
– Ненавижу всех, – с вызовом, зло сообщила она. Шериф пожал плечами: допустим, любить людей особенно не за что. Но уж так тоже зачем?
– Подлые! А ты… А-а, думаешь, не знаю, чего тебе надо… Что всем вам надо! – девочка, приседая на четвереньках, как зверёк, скалила зубки, брызгала белыми капельками слюны.
– Чайник закипит – завари, как любишь. Сахар в банке.
ЮЛЬКА
Однокурсницы в педучилище давно тискаются и целуются с парнями и запросто болтают о замужестве и о детях. Ну да, носи Юлька лифчик третьего размера, имей попу – за три дня не объедешь – и она бы давно целовалась. А у неё, между прочим, уже всё-всё, как у настоящей женщины. Почти всё… Пара мяконько-упругих полушарий только-только проклюнувшихся грудок, маленький округлый живот…
Эти прелести гадкий утёнок открывает однажды после горячего общежитского душа, нежась, возясь под грубым казённым одеялом. Гладит умопомрачительно-гладкую внутреннюю поверхность худых бёдрышек. В необъяснимой истоме, в наивно-бесстыдном ожидании раздвигает ноги, раскрывая их, словно куст.
Немыслимо вообразить, что не Юлькины исцарапанные ладошки елозят по её собственному телу, а… А любимая сильная рука осторожно ласкает спинку с хрупкими позвонками, грудки – пара их свободно уместится в крупной ладони…
Практика в школе. Сегодня её второклашки пишут сочинения. Целый урок – свобода! Юлька делает вид, что занята важным, чтобы завуч на задней парте ничего не заподозрила. А сама разрисовывает промокашку. У неё вообще все тетради с планами разрисованы на полях мультяшными принцессами и Алёнушками.
Хорошо бы, фантазирует, стать как две капли воды похожей на ту, кого нарисуешь. Если очень-очень захотеть…
Юлька взяла ручку, задумалась. Прежде чем приступить к столь важной работе, необходимо всё как следует рассчитать и обдумать. Один небрежный штрих – и её будущее лицо неисправимо испорчено.
Трудилась минут десять. Завуч с последней парты одобрительно поглядывала.
В итоге с промокашки взирала пышноволосая большеглазая красавица. Юлька отложила перепачканную пастой ручку и долго созерцала чернильную даму.
Головка у красавицы получилась малюсенькой, а шея – длинной, как у гуся. Юлька щедро увила её ниткой крупного жемчуга. Шейка грациозно изогнулась под тяжёлыми жемчужинами, но красавица осталась довольна… Плечики, как у Натали Пушкиной, бессильно опущены, будто у подбитой птички.
Пышные полупрозрачные юбки – как мыльные пузыри, грозящие поднять красавицу под облака. Гибкой ручкой та приподымала краешек юбки и тянула крошечную ножку, как балерина. Подумав, Юлька пририсовала кокетливо выглядывающие из-под юбки кружевные панталончики.
Это она, Юлька. Интересно, как бы повёл себя вахтёр, если бы вместо неё в общагу вернулась эта воздушная красавица в костюме ХIХ столетия и, лепеча по-французски, картавя, делала реверансы налево и направо?
Дело осталось за малым. Юлька зажмурилась и несколько раз торжественно прошептала:
– Это я. Это я.
Она внушала себе изо всех сил: «Пусть это буду я». В карманном зеркальце отразились те же маленькие (поросячьи) глазки и нос картошкой. Бумажная нахалка, задорно щурясь, поглядывала на художницу. Со зла Юлька пририсовала красавице усы и скомкала промокашку.
Да и завуч строго смотрела с задней парты: чего это практикантка строит гримасы собственной тетради?…
Подружка Розка сказала:
– Приглашаю на день рождения. Приходи обязательно: тебя закадрит один парень.
Вечером их группа балдела вовсю, благо Розкиных родителей дома не было. Набрались пива и кончили тем, что к Розкиному плюшевому медведю, которого ей сами только что подарили, к лапе привязали верёвочку и стали бережно макать в большую кастрюлю с водой.
Вода лилась через край. Мишка со своей туповатой мордой то погружался целиком, то всплывал. Все выли и визжали от восторга. А с Розкой даже сделалось дурно – так она смеялась.
Юлькиным «кадром» оказался тощий очкастый парень из техникума связи. Он её проводил, трепался всю дорогу и пригласил в субботу на дискотеку.
Юлька побежала в парикмахерскую делать укладку. Её подстригли, накрутили и посадили под фен у окна, широкого как витрина. И тут за окном она увидала Розкиного – то есть своего, конечно – «кадра». Он махал рукой и делал вопросительное лицо: мол, зайти к тебе?
У Юльки сразу сделалось замечательное настроение! Она закивала головой, и жестяные бигуди восторженно забряцали о колпак фена. Однако, бросив взгляд в зеркало, Юлька ужаснулась. Она казалась лысой в этих катушках, уши стали большими и торчащими. Их жгли раскалённые бигуди, и уши полыхали прозрачно и малиново, как угли.
Но было поздно. «Кадр» был здесь и уже облокотился о подзеркальник, уставленный флаконами и щётками. Парикмахерша своими ручками в резиновых, изъеденных перекисью перчатках быстро-быстро собирала с Юлькиной безобразной головы бигуди. Большое зеркало дало прекрасную возможность сравнить их: лысую багровую Юльку – с хорошенькой беленькой парикмахершей.
– Нелёгкая у вас, девушка, работка? – сочувственно говорил «кадр», кивая на её розовенькие проворные ручки. Парикмахерша что-то кокетливо отвечала. А Юлька сидела между ними, переговаривающимися через её голову, как олух царя небесного. Когда она, курчаво-каракулевая, встала наконец, «кадр» сказал:
– Подожди у выхода, я сейчас.
И она, подумать только, ждала, как дура набитая! Он появился, чтобы сказать:
– Слушай, может, ты одна домой поедешь, а?
В окне дамского салона было видно, как «кадр» сидит в кресле и парикмахерша крутит его на бигуди, а он рассказывает ей что-то весёленькое: наверно, про Юльку, дуру набитую.
За стеной с утра смех, танцы, музыка. Студенческая свадьба. В модном французском танго старательно шаркают ногами пары: «Цветёт в мире чистый цветок, благоухания и красоты восхитительных… Отдам за обладание им и жизнь, и душу свою, и всё…», – в сладком забытьи, с придыханием всхлипывает, бормочет магнитофон.
Зажимай уши – не зажимай: всё равно слышно. У Юльки завтра открытый урок. Устала зубрить, с чайником отправилась в кухню. В коридоре сидел незнакомый парень: может, из свадебных гостей? Он сидел прямо на полу, уткнув лицо в джинсовые колени.
– Меня на чай не пригласишь?
Юлька, не ответив, захлопнула дверь. Заварила чай, бросила в чашку сахар. «И чего я так…» Выглянула: парень опустил голову ещё ниже. С человеком приключилась беда – это было ясно.
– Входите, что уж с вами делать.
– Учишься? – парень кивнул на исписанные листы. Он был очень («Нечеловечески», – отметила про себя Юлька) красив. Синеглазый, волнистые чёрные волосы зачесаны назад. Герой из романа Гюго.
– Тесновато у тебя… – но видно было, что в рассеянных мыслях его была не Юлька и её комната, а совсем другое. – Давай поужинаем, что ли? Отметим знакомство, по чуть-чуть. Я быстро сбегаю.
Юлька терпеть не могла вина и оттого не любила компаний. Там ей приходилось выслушивать, что пусть, пожалуйста, она не задаётся и не воображает, и пускай лучше не портит всем настроения, а сидит дома. Но когда она оставалась дома, её обвиняли уже в задирании носа и в отрыве от коллектива.
– Мне некогда. И вообще не люблю.
– Пожалуйста, а?
Юлька молча сердито стирала помарку ластиком.
Парень быстро вернулся с набитыми пакетами. Водрузил в центр стола красивую чёрную бутылку с золотой этикеткой. Всё окружающее пространство завалил булками в сахарной пудре, банками с паштетами, плитками шоколада, пахучими крупными яблоками. Точно скупил весь гастроном и собрался кормить Юльку неделю. Смешной!
Парень забавно прижал руку к сердцу:
– Ты студентка, а студенты – из анекдотов знаю – всегда голодные. Не отказывайся!
– Вот ещё, не подумаю отказываться. Я вправду хочу кушать.
Он толсто намазал хлеб сливочным маслом, потом паштетом, сверху увенчал сочным кольцом колбасы. Галантно щёлкнув каблуками, протянул ей.
А выпив, враз помрачнел. Шагал из угла в угол, глухо рассказывал, что пережил сегодня две большие потери. Первое – потерял водительские права (он шофёр дальних рейсов). Второе – расстался с семьёй, с женой с сынишкой. Жена – дрянь, дешёвка, требует денег, денег, денег. А сынишку – жаль. Крупненький, кудрявый, сероглазый, очень похож на него.
Ему друзья ещё на свадьбе говорили: «Ты от неё уйдешь». И вот – так и получилось. Это не жизнь, хуже каторги. Из-за пустяка грызутся. Начинает всегда она. Сынишка уже понимает всё, говорит: «Мама – бяка».
Но главное – это права! Послезавтра в рейс. Господи, как он без прав!
Юлька утешала, как могла. Со всяким может случиться, чего уж так. Они могут сейчас сесть и объявления написать… Сотню таких бумажечек… Кто нашел права, обращайтесь по адресу… Всё утрясется. И с женой помирится, и права новые получит. И будет вспоминать этот жуткий день, как чепуху собачью.
Юлька здорово утешала. Парень остановился и приобнял её.
– Чёрт, – сказал взволнованно. – Кажется, я уже нашел кое-что, получше прежнего… Самое главное – жена у меня красивая, – вздохнул он. – Как артистка, все говорят. Красивая… И сварливая – в мамашу. Так что насчёт того, чтоб мириться – это ты брось… Сынишка, ты представляешь, уже всё понимает. Говорит: «Мама – дула, кака»… Дрянь! – Вдруг со злобой что-то припомнил. – Ведь четыреста («доперестроечных» рублей. – АВТ.) в месяц чистыми приношу… А она – такое сказала! Ну, не сволочь после этого?
Юлька тихонько грызла яблоко. Получая скромную стипешу в полсотни рэ, удивлялась, на что можно тратить подобные деньжищи? Ух!.. Она зажмурилась и закрутила головой.
– В Москву ездила с тремя тыщами. Вернулась – с рублём. Я тогда словом не попрекнул. А она – цоп! Мамаше шубу за тыщонку.
«Зачем он мне это рассказывает?»
– Давай лучше почитаю тебе Лермонтова?
Парень, засунув руки в карманы, насупившись, стоял перед нею. Когда Юлька закончила читать, сама чуть не расплакавшись, сел перед ней на пол. Уткнулся головой в её колени:
– Милая девчонка. Откуда ты взялась? Маленькая, чистая, точно из мира другого… Слушай, у тебя есть кто-нибудь? Парень?
– Есть… – неуверенно соврала она.
– Никаких парней, – он погрозил ей пальцем. – Я тебя никому не отдам. Слышишь? Никому. Запомни раз и навсегда: ты моя.
Юлька вспомнила о завтрашнем уроке, и он стал диктовать подчёркнутое карандашом из книги, а она – записывать. Потом она объясняла тему, а парень будто был её класс. Потом Юлька взглянула на часы и испугалась. Ему давно пора было уходить, а ей – ложиться спать.
Какое несчастное, убитое лицо у него сделалось!
– Юльчонок, а я куда же?
– К себе домой, – голос у Юльки был грустный. – Но ведь мы останемся друзьями, правда?
– Нет у меня дома, – голос у парня снова стал злым, когда он заговорил о доме. – Курносенький мой, маленькая девчушка, позволь мне остаться!
– Нет!! – взмолилась Юлька. – Пожалуйста, уйди… Ты забыл! – крикнула она расстроено ему вслед. На столе лежала сдача из гастронома: целая гора скомканных бумажек.
– Ты что?! – возмутился он. В дверях сказал глухо, упрямо, еще надеясь:
– Вот никуда не уйду.
– Уйдёшь. Не делай мне плохо, – сказала она обезоруживающе.
Он поцеловал её в лоб: «Хорошая». И ушёл.
Юлька повернула за ним ключ. Пересчитала для чего-то деньги на столе. Сто семьдесят рублей(!) Ну ничего, отдаст когда-нибудь. Когда? Он же не вернётся – это ясно. К таким, как она, не возвращаются.
Легла на диван и заревела. Вспомнился «кадр», который предал её перед первой смазливой парикмахершей. Встретится кто-нибудь смазливей парикмахерши – так же невозмутимо предаст парикмахершу.
И те, кто раньше у неё был: кого к ней сердобольно подводили подружки, или кто сам подходил, не разобравшись в полутьме на дискотеке… Юлька заранее знала: завтра её разглядят – нехорошенькую, немодную – и, не расстраиваясь особо, весело взбрыкивая, потрусят на поиски дальше, мальчики-жеребчики с поднятыми хвостиками.
А этот красивый, не обласканный жизнью, такой искренний славный молодой мужчина… У них началось всё по-другому. По-настоящему. Она, чуткая как все женщина, это поняла.
Ночью в дверь вкрадчиво постучали.
Юлька вскочила, как сумасшедшая. В темноте уронила пустую бутылку возле дивана. «Бутылка какая-то»… И сразу всё вспомнила. И, уже догадываясь, встала в дверях, босая, с заколотившимся сердцем.
– Юльчонок, час ночи. Троллейбусы не ходят. Такси, как сговорились, все в парк. Мне некуда идти…
– С ума сошёл!
– Солнышко, – шептал он, прижав губы к замочной скважине. – Маленький мой…
Она стояла, возведя глаза кверху, с распущенными волосами, в длинной белой рубашке… библейская грешница.
– Я ничего такого себе не позволю, клянусь… Сыном клянусь.
Упала задвижка. Юлька торопливо вынула из шкафа матрасик. Расстелила на полу, свернула ему под голову своё пальто. Мучилась оттого, что он мог в свете луны видеть в разрезе халатика белевшую в темноте ночную рубашку.
Когда хотела нырнуть поскорее под одеяло, он тихо, настойчиво повернул её лицом к себе. Взял под мышки, как ребёнка, и крепко поцеловал в губы.
– Ты что?! – она задохнулась. – Я, знаешь, как закричу!
– Что с тобой? – удивился он. – Не маленькая же, не в первый раз. Юльчонок мой… Студентка!
Во всём остальном была виновата она, одна она с точки зрения всего света.
Он, раздевая её и раздеваясь сам, задышал хрипло, невнятно называя её ласковыми именами. «Не надо, пожалуйста, не надо! Господи, что он делает?! Это не со мной…»
Закрыла лицо руками…Вздохнула и безвольно, с неизведанным, нетерпеливым и сладким ужасом перед тем, что ей предстояло, вытянула тело.
«Но почему так больно?… Больно!» – «Милая, да ты девчонка, оказывается… Слышишь… На всю жизнь… Моей… Всегда…» – «Больно!»
Он откинулся, небрежно и блаженно оттолкнув её.
– Фу-х!.. Устал. Нету воды попить? – Поднялся и, длинный, голый, белеющий в темноте, пошёл к столу. Нащупал чайник, жадно попил из носика – вода лилась на пол. В темноте что-то уронил, ругнулся: «Ч-чёрт». Утирая мокрые губы ладонью, спросил через плечо:
– Ну, ты как? Жива, что ль?
– Кровь, – сказала она. – Я в крови вся.
Если бы ей сказали, что она умрёт сейчас, она бы закричала от радости и умерла скорее.
– Возьми полотенце какое-нибудь. Чего вылёживать, – он закурил. Смеясь, крутанул головой: – Надо же, девчонка попалась. Девственница. На работе мужикам рассказать – в жизнь не поверят.
Он докурил, стряхивая пепел между расставленных ног и сплёвывая на пол. Выбросил окурок в форточку. Лёг рядом, с размаху закинул сильные руки за голову. Через минуту он дышал ровно.
Когда начало светать, а Юлька всё лежала с широко открытыми глазами, парень проснулся. Оглядел с недоумением комнату. С тем же недоумением посмотрел на неё, лежащую рядом. Лениво, как по вещи, поводил рукой по её телу. Через минуту ночная пытка повторилась. Хотя ей было невыносимо больно, она не проронила ни звука.
– Ну как бревно, – отметил он с досадой. – Фу, будто тонну перекидал, – и засмеялся сыто, довольно.
Встал. Не стесняясь наготы, прыгая на одной ноге, надел трусы, брюки. Долго застёгивал рубашку. Перед зеркалом внимательно осмотрел лицо: слегка помятое, но ещё красивее, чем вчера. Причесал волосы Юлькиной щёткой, брезгливо дунув на неё. Что-то поел у стола, чавкая.
Юлька лежала, как мёртвая.
– Ну, я пошёл, – сказал он. Остановился перед диваном, подумал и набросил одеяло на её высунутую голую ногу. Дверь хлопнула. Только тогда Юлька застонала и зашевелилась.
Господи, сделай так, как будто ничего не случилось, верни её прежнюю. Чтобы она умылась и, попив чаю, побежала в школу к своим второклашкам.
Это было страшно, но она вспоминала, заставляла себя вспоминать вчерашний вечер. Как он сидел в коридоре на полу… Несчастный, убитый горем… Потом ели, смеялись, болтали. Она рассказала, что на улице потеряла часы.
– Ты моя бедная! – Он снял с руки тусклые тяжёлые часы и нацепил ей на руку – они дошли до самого локтя. – Серебряные, на память.
Юлька, еще не глядя на стол, знала наперёд, что часов не будет. Подняла с подушки мокрое опухшее лицо. Отвела сосульки волос… И деньги со стола были аккуратно подобраны. И остатки еды и бутылку с недопитым вином он унёс с собой. Это было так омерзительно, что Юлька зарыдала.
За стеной студенческая свадьба утомилась, притихла. Только кто-то один бессонный упорно, снова и снова слушает сладкое магнитофонное рыдание: «Цветёт в мире чистый цветок, благоухания и красоты восхитительных. Отдам за обладание им жизнь, и душу свою, и всё…»
Рассвет и не думал наступать. Длилась бесконечная ночь. Подмораживало – под ногами хрустнул стеклянный ледок. Шериф присел на крылечке, закуривая. В темноте его можно было принять за шевелящуюся чёрную гору.
Вдруг у поленницы померещилось бледное пятно. Черты прояснились. Усмехнулось тонкогубое узкое лицо… Надо же, осиновое полено в потёмках за человеческое лицо принять…
Вот такая же, источающая едкий душистый запах, жёлтая поленница стояла в городском булыжном дворике. Когда Зою, мать, спрашивают, неужели же она не помнит Колькиного отца, она кокетливо поправляет на голове кусок грязного тюля, который называет – «паутинкой». Во весь беззубый рот улыбается доброй улыбкой и машет рукой беспечно:
– А кто его, родимого, знает!
Кольке нет ещё четырёх лет, но он докуривает за сундуком в коридоре окурки, цыкает и цедит сквозь губу:
– Все бабы – б…
Благо, во фразе нет буквы «р», на которой он пока буксует.
…Другое вспоминается Шерифу. Матери нету, померла. Один в целом свете остался Колька.
Учёба в ФЗУ, зима. Практика, стрелки на часах показывают пять часов утра. Одно название, что утро, а ещё самая настоящая лютая зимняя ночь. По пустынным улицам послевоенного спящего городка метёт, голодно посвистывая, позёмка. Звёзды студёно мигают в морозном небе.
Колька всю ночь проскулил от голода и тоски, заснул под утро. А уже по длинному выстуженному коридору в ситцевом мятом сарафане ходит простоволосая бабка-сторожиха. Безуспешно тюкает сухим кулачком в двери – старшие запираются изнутри ножкой стула. Бабка ворчит:
– Эх, молодёжь – ночью не покладёшь, утром не подымешь.
Это – прелюдия. На помощь бабке поднимается воспитатель: однорукий, в тяжёлых сапогах, с громовым контуженым голосом. Ребята ругаются: «На войне чёрта не убило».
Никакие посулы безжалостной расправы, никакие удары кулаком по двери (это не сморщенные кулачки сторожихи) – всё ничто в сравнении с мучительнейшей из мук: разлеплять сонные веки, под которые точно песок насыпали, с мукой мученической: вылезать из-под колючего казённого одеяла, которое в эту минуту кажется нежнее и мягче всех одеял в мире.
…С мукой выбираться из уютного, нагретого за ночь собственным телом маленького пространства. Натягивать стылую жестяную казённую одежду, от которой весь покрываешься гусиной кожей. Из холода комнаты – в холод коридора с чугунными умывальниками, с полами, залитыми водой. А оттуда – в ледяную, пронизываемую ветром зимнюю мглу.
В булыжном дворике поселилась семейная пара. Он имел броню, не воевал, работал на городской пекарне (люди в обморок падали от хлебного духа, когда шли мимо той пекарни).
У жены глянцевитые, мелко завитые смоляные волосы подняты скрученной крепдешиновой косынкой. Усики над верхней губой, жабьи бело-розовые руки, на которых у подмышек, как студень, тряслись складки.
Ночью во дворике Колька тряс и давил жирную мягкую шею пекаря, и тот слабеющими руками отстёгивал что-то у ширинки. Протягивал нарезанные пластинами – чтоб удобнее было воровать – тёплые буханки, умоляюще сипел. Уже подозрительно несло от его брюк, мешком набрякших на заду, и Колька его брезгливо отшвырнул.
Утром приходил милиционер: худой, остроносый, чёрный, как грач. Пригрозил Кольке за рукоприкладство: без тебя разберутся. Скажи спасибо, что пекарь не посадил…
Скоро у Кольки появился товарищ – Бовинов. Был это долговязый, сутулый парень с девичье-гибкой, бескостной фигурой. Одевался бедно: в одни и те же чёрные тонкие брюки и кофту, пропахшие немытым телом. Длинное лошадиное лицо, привлекательное и отталкивающее одновременно, всегда беззвучно и невесело усмехалось чему-то, плоские губы растягивались до ушей.
Одну руку он держал засунутой в карман. Другой вечно жонглировал чем-нибудь: гирькой, ножичком складным. Позже Колька узнал, что Бовинов – вор, судимый. Но предавать друга было нельзя.
…Машинист, по договорённости, на часок загнал пару вагонов в отстой. Медвежатник Колька (к нему уже прилепилась кличка «Шериф») славился умением вскрывать запоры, быстро и чисто снимать пломбы. На этот раз раздевал контейнер с японской радиоаппаратурой – реализация, как всегда, на Бовинове. Старичок со станционного депо вручную, без вилки – это потом выяснилось – установил тормозной башмак. Состав сам собой тронулся и тихо пошёл под горку. Шериф работал у колеса…
Четвёртая сигарета истлевала, ожигала до мяса пальцы. Втоптав окурок в снег, встал, распрямил широченные плечи.
В доме некрасивая девчушка спала, открыв рот, с измученным, плаксиво сморщившимся во сне лицом. Шериф долго стоял над ней.
Она проснётся не раньше шести. Пусть выспится, придёт в себя: сейчас самое целительное для неё – сон. До электрички доберётся – перестук колёс и гудки отчётливо доносятся сюда.
Выгреб из кармана горсть медяков на столик – девчушке на билет. Вышел и зашагал от дачи.