– Минькя-я!
Голос у бабки Апраксии вредный, тонкий, да ещё эта противная привычка тянуть и смягчать в конце имя внука.
– Минькя, притворяешься ведь, не дрыхнешь. Ты вчера кому посулился вперёд огород пахать – Таисии али Евдоксии?
Бабка Тая и бабка Дуся у дверей перестали тихонько переругиваться. Вытянули цыплячьи шеи в сторону печи, ждут светлейшего решения. Митька сладко зевнул во всю пасть, утёр лицо загребистой, как лопата, ладонью. Если б он смотрел телевизор, то знал бы, что один в один похож на артиста Михаила Кокшенова, стриженного под горшок и переодетого в длинную рубаху.
– Надоели вы мне, бабки, – коротко сообщил в адрес давно не белённого потолка. – Припёрлись ни свет ни заря.
Это он не грубо сказал – для порядка. А то ведь такой народ: чуть почуют слабину – сядут на шею. Митя, крыша течёт, да Митя, картошку окучивать. Митя, у бани венцы поменять, сгнили…
– Зачем тебе, баба Настя, баня? Тряпочкой с себя пыль смахнула – и живи дальше.
– Правда, Митенька, правда, – бабка Анастасия прихлопывает ладошкой беззубую младенческую улыбку.
В староверской Зотовке их осталось восемь старух. Всем при рождении дадены редкие благозвучные имена, по святцам. Самой молодой – 79 годков. Все солдатские вдовы. Белобрысыми тонконогими девчонками, с убранными под платы косицами, пришли на ферму – и всю жизнь ломили тут. Все повыходили замуж, все получили на мужей похоронки. Все маются надсаженными спинами, застуженными ногами. А пуще всего зубовная боль ломит руки.
Обвернут руки лопухом, капустным листом с тёплой золой. Отлежатся на горячих кирпичах, поохают – и опять слезают с печей: бесплотные, иссохшие, лёгонькие. Видать, ноша не в тягость, не бремя для земли: забыла про них.
Многие бабки уже схоронили городских дочерей, зятьёв, да и внуков, чего там. Гнилое народилось послевоенное племя. Хотя вроде жизнь пошла лёгкая, жирная, сладкая – живи да радуйся. Врачи разные болячки ищут, о которых ране не слыхивали. Здоровое питание какое-то навыдумывали.
Из района девчонки в белых халатиках, с пробирками приезжали. Настрого велели бабкам воду из колодцев не брать. Да ту воду ещё родители и прародители пили – ничего. Кто 90 лет оттоптал землицу, а кто и 107.
Бабки ропщут: когда, мол, бог приберёт? Но это так, кокетничают друг перед другом: кому ж охота помирать? Хлеба вдосталь, лампочка светит. Ветхие стиральные машины крутят такое же ветхое старушечье бельецо. Телевизор кажет такую жись – только за табуретки держись. Старушки каждый вечер собираются на телесеансы у Анастасии.
Сын Виталик матенке привёз длинный плоский, как доска, телевизор – экран огромный, как в довоенном клубе. Зрительницы промокают платками слабые мокнущие глаза: глаза впали, ресницы выпали. Плюются на девок, вытворяющих такой срам, что старухи машут руками, хихикают, взвизгивают, прикрывая чёрные ямки ртов.
Смотрят далёкие города – как перевернувшееся в Зотовском пруду звёздное небо. Дома – как горы, автомобили – как дома… Подивятся на чужие планеты – и возвращаются на матушку-Землю.
Опираясь на батожки, разбредаются по избам. Тропки мягко заросли гусиной лапкой и подорожником. Из-за заборов свежо тянет политыми огурцами. Шаркают старушечьи тапки мимо покосившихся хлевков, где коротко мекнет признавшая хозяйкин шаг козочка, заполошно гоготнут гуси, сонно грюкнет подсвинок. А с июльских спящих полей тугими волнами наносит запах нагретого девственного, могучего разнотравья, давно забывшего стрекот колхозной жнейки.
В Зотовке брошенные избёнки тоже по крышу зарастают мощной травой. Проваливаются, потихоньку уходят в землю вслед за покидающими этот свет хозяйками. Поначалу Митька противостоял запустению: выкашивал бурьян, разбирал избы – на дрова старушкам.
Но приехал в отпуск Виталик, коршуном налетел на Митьку:
– Какое право имеешь?! Я, может, тётенкину избу продать хотел?
– Кому продать, лешему болотному, что ли? Других желающих здесь нету.
– Не твоё дело. Я, может, раскатать хотел и в райцентр перевести, вместо дачи.
– Лучше бы мати перевёз! Ей же на дрова та изба пошла! – осерчал Митька. И, как старухи ни уговаривали, больше к опустелым домам не прикасался.
Раньше он лес вывозил и старушечьи огороды пахал на мерине Рыжике – да цыгане свели, когда меринок пасся на дальних лугах. Вторая кобыла, тоже Рыжик, померла родами.
А её сына, рыженького жеребчика, задрали волки. Митька той порой в райцентр утопал на лыжах, с ванной-волокушей. За хлебом, селёдкой, крупой, чаем-сахаром – всё помножено на восемь. Среди бела дня, привлечённые тёплым конским духом волк с волчихой подкопали нижние брёвна. Старухи слышали лошадиный топот и храп, но сунуться в конюшню побоялись.
Митька, хоронясь в стайке, горько оплакивал по каждому Рыжику. Вредная Апраксия находила его зарывшегося с головой в сено, корила:
– Ты по мне так шибко горевать не будешь. А ведь я тебя заместо мати воспитала…
Митька утёр слезу и сурово приказал бабке:
– Изымай из сундука пенсию – мотоблок куплю.
Апраксия запричитала, но Митька пригрозил:
– Тогда пашите огороды на себе. А я в город подамся, в грузчики.
Это был самый весомый аргумент, после которого Апраксия становилась бессловесная и смирная, как коза Катька.
С покупкой мотоблока «Каскад» деревня ожила. Апраксия с внуком даже замахнулись купить двух коров. Городские перекупщики приезжали в Зотовку за молочными продуктами. Доставляли к столу самой губернаторши – она тоже была помешана на здоровом, экологически чистом питании.
Конечно, Митьке выгодней было торговать на рынке самому, только когда?! Зимой дрова на восемь печей заготовляй, весной паши-сей восемь огородов, латай худые старухины избы. Летом окучка картошки, сенокос, ягоды-грибы. Осенью поспевали рыжики и клюква – бочками сбывал тем же перекупщикам. Они и прозвали Митьку «каскадёром».
А невесту ему и искать не надо было, явилась с доставкой на дом. То есть это бабкины пенсии были с доставкой на дом, а принесла их новенькая почтальонка из райцентра Галя. У Митьки и мыслей не было, а уж его бойкие старушечьи языки записали в женихи – приходилось соответствовать.
К Галиному приходу умывался, менял жёсткую от пота рубаху. Ждал у околицы, ухмыляясь как дурак, с букетиком ромашки, потому что Галя обронила, что ужас как обожает ромашки. Потом провожал, потому что Галя ужас как боялась встретить рысь или волка.
– Здоро-овая девка, – хвасталась Апраксия перед старухами. – Сочная, мясная. Не ушшыпнёшь – пальцы вывихнешь…
До тех пор хвасталась, пока Галя не сказала, что ждёт маленького. Осенью надо свадьбу играть, а мама с папой им выделят комнату. Да и Дмитрию пора заводить трудовую книжку, зарабатывать стаж – хватит ходить в каскадёрах.
Обрадовалась Апраксия скорому появлению правнучка. А потом притихла. Уж на что махонькая была – а совсем в комочек ссохлась, ужалась. Понимала, что давно, ой давно пора внуку семьёй обзаводиться. А то в районе его, кроме как «каскадёром», уже и старушечьим угодником дразнят.
И бабки вслед за Апраксией приуныли и с ужасом ждали осени.
Митьки не было трое суток. Вернулся из леса искусанный комарами, грязный и голодный. За спиной лыковый короб, полный отборной ягодой, в сапоге – пачечка денег. У городских ходил проводником на дальние Зотовские голубичные болота.
Кое-кому из ягодников стало плохо, когда перед ними раскинулись уходящие за горизонт сизые, подёрнутые дымкой просторы. Собирали – пальцы тряслись, побелевшие губы шептали: «Такое богатство пропадает… Такое богатство пропадает…» Митька всерьёз беспокоился об их здоровье. Очень даже запросто могут от жадности умом тронуться, бывали случаи.
Бабка Апраксия, пока кормила, пока собирала внука в баню, рассказала интересную новость. Позавчера в Зотовку неведомо как по бездорожью пробрались диковинные, сверкающие огнями автомобили – такие только в телевизоре показывают.
Остановились в крайней избе покойной Ефросиньи. Купили у старух молоко, сметану, ранний овощ. Всю ночь бумкала дикая музыка, девки визжали. Ныряли голышом в озеро, запускали в небо огненные всполохи. Бабки боялись, что спалят, глаз не смыкали всю ночь.
А на утро сгинули, как нечистая сила. Но не все: оставили девушку. Старушечья разведка доложила: является Фросиной внучкой. Волосы распущены до подколенок, как у водяной девы, сама вылитый шкилет, в чём душа держится.
Бабка Таисия решила: «Помирать оставили, всё одно не выживет». С утра сбегала отнесла стряпни, варёных картошек, яички. Девушка прозрачными пальчиками брезгливо выбрала самый маленький пирожок и яички взяла. Дала пять тысяч рублей, сказала: меньше нету. И ещё попросила каждый вечер приносить кислое молоко и зелень.
С утра девушка брякается на солнышке, загорает. Или выплывет в середину пруда и лежит-покачивается, выставив из воды беленькое, как цветок кувшинки, личико. Иногда крутит обруч. Смотреть боязно: вот-вот обруч перепилит её пополам, развалится девка на два куска.
А то ещё диво: ползает приезжая по заросшему Фросиному огороду, собирает крапиву, сныть и мокрицу – то, что Зотовка после войны с голоду ела. Меленько крошит в миску, заправляет постным маслом – и этим ужинает! Смеётся: полезно, у сорняков мощная иммунная система.
Да, ещё бабка Тая передала: Фросина внучка просит «вашего каскадёра» выкосить бурьян у её избы. Митька наточил литовку и пошёл. Пока косил, девушка сидела на вросшем в землю крылечке и, подперев голову, смотрела на него. А когда протянула Митьке деньги, широкие рукава соскользнули с тонких рук – точно крылышками взмахнула. Митька денег не взял, подхватил литовку – и домой. Девушка смотрела вслед.
Вдруг ему стало серенько, зябко, даже плечи передёрнуло: словно сумерки опустились. Оглянулся: солнце жарит в зените. Это просто девушка повернулась и скрылась в избе.
На первом курсе, вернувшись из недельного похода, она услышала:
– Как ты похудела, похорошела!
Это мимоходом бросил парень, в которого она была влюблена, но который не обращал на неё внимания. А тут – сразу обратил. С этого дня она перестала есть, была сыта восхищёнными, удивлёнными мужскими взглядами на улицах: «Вот это фигурка!»
С утра – прекрасное настроение: ещё один день продержалась! Вскакивала с ощущением необъяснимой радости, лёгкости, чистоты в душе и теле. Кажется, подпрыгнешь – и зависнешь, как в невесомости.
Обмеривала талию – ура, юбку снова пора зауживать! И – на улицу: ловить восхищённые взгляды. Она, как без наркотика, уже не могла без них жить.
Хотя не всё так просто и легко было, конечно. Был голод. Вдруг среди ночи бросалась в кухню, трясущимися руками торопливо, раня ножом пальцы, начищала целую сковородку картошки, наспех жарила. Всхлипывая, руками запихивала в рот полусырые ломти.
И, бросив взгляд на опустошённую сковородку, осознав, что натворила, бросалась в туалет. Становилась на коленки перед унитазом, злобно давила пальцами на корень языка.
О, как она ненавидела процесс жевания и смачивания пищи слюной, и глотание, и её трудное движение по узкому пищеводу, и проваливание тяжким камнем в желудок, и – неизбежное превращение проглоченного в жир! В мерзкую бесформенную консистенцию, одеялом окутывающую тело.
«Есть» для неё стало синонимом «толстеть». У неё началась фобия еды, страх каждого проглоченного куска.
Со временем на смену ненависти к еде пришло полное равнодушие. Тела не ощущалось. О его существовании напоминали приятная слабость и головокружение. Всё время хотелось спать, и она радовалась сну: проснётся – а тело ещё худее, ещё совершеннее! О парне, который ей нравился, во имя которого решила худеть, она давно забыла.
Родители сговорились с врачами положить её в больницу. И она с помощью друзей тайно бежала в глухую деревню. Там до неё никому не будет дела, там ничто не помешает ей становиться Совершенством.
– Насмотрелась я на тебя в бане, ужас! Из концлагеря краше выходили!
«Ужас – это такая толстая, как ты. Завидуешь, так и скажи», – равнодушно подумала, но не сказала девушка. Она давно научилась не озвучивать свои мысли, как мудрый человек, живущий среди невменяемых.
Они с Галей отдыхали в предбаннике. Галя разносила по деревням не только газеты, но и книги. Сейчас воодушевлённо приводила примеры из того, что читала.
– Помнишь: «Только бы не похудеть. А то пропаду»? Это Катюша Маслова говорит перед каторгой. Или ещё повесть, не помню как называется. Молодые колхозницы на лугах попали под дождь, платья прилипли. Полненькие довольно себя оглаживают, чтобы мужики на их прелести любовались. А худые торопятся мокрые платьишки смущенно одёрнуть, чтобы скорее высохли. На кости-то даже собаки не бросаются.
– Ты ничего не понимаешь, – с досадой, чтобы отвязаться, сказала девушка. – Красота – это отточенные линии. Отсечение всего лишнего.
– Господи, где ты лишнее-то увидела? – искренне изумилась Нина, разглядывая девушку.
– А это?! Фу! – та с отвращением оттянула бледную складочку кожи на животе.
…Митька нёс девушку по цветущему лугу. Ноша была невесома, но от великого напряжения мышцы железными шарами вздулись под рубахой. Девушка тихо смеялась и гладила прохладными ладонями его лицо. Она то вспархивала и летала вокруг него, то снова доверчиво садилась на его руки, опахивая его крылышками.
У Митьки от нежности катились сердитые слёзы, но не мог их утереть – руки заняты. А так хотелось недоверчиво потрогать голубоватые впадинки под лопатками… С восторгом, жадно тычась губами и носом, обследовать её всю: от хрупких ключиц до поджатых жемчужинками крохотных пальчиков ног.
Вдруг накатывало бешеное желание стиснуть, сломать, причинить боль девушке – обнять так, чтобы хрустнули слабенькие позвонки. Конечно, он обнимал Галю и ещё, было дело, женщин из района. Но тела у них всех были по-крестьянски тяжёлые, крепко сбитые. Митькины руки с трудом смыкались за их широкими талиями. Никакой сладости: будто обнимаешь самого себя…
– Анорексия… Анорексия…
Митька проснулся от повторяющегося слова, похожего на женское имя из святцев: редкое, старинное, величавое.
– Болезнь называется – анорексия, сродни тихому помешательству. Больные медленно тают и однажды ложатся, чтобы уже никогда не проснуться, – всё это строго объясняла окружившим её старухам грамотная Галя, почерпнувшая сведения из медицинской энциклопедии.
Выяснилось, что она уже отыскала адрес родителей девушки и дала телеграмму. А также вызвала из района «скорую» и даже участкового, вот-вот должны прибыть.
– Вы представляете, если она тут помрёт? Всех же нас затаскают по судам. Статья в уголовном кодексе есть: неоказание помощи человеку, находящемуся в смертельной опасности.
Рёв стоит над Зотовкой – будто второй раз объявили всеобщую мобилизацию. Ревёт под ножом скотина, ревут старушки, прощаясь друг с другом: вряд ли уже свидятся. Четверых разбирают дети по городским квартирам. Там вместо печи – батарея центрального отопления, вместо улицы – застеклённая лоджия, с которой глянешь вниз – головушка кружится.
Бабку Таю, бабку Дусю и бабку Настю определили в дом престарелых. Апраксию берут в социальный приют.
– Временно, Митенька, временно! – уговаривает взбунтовавшегося мужа Галя. – Сам подумай, в комнате вдвоём не повернуться, а у нас малыш.
Митька, чтобы не слышать плача, забрался на подволоку: там у него лежал ящик с промасленными запчастями для «Каскада». Здесь морозно, тихо. На заросшей сухим снегом стене тут и там темнеют бугорки. Присмотрелся: изящно сложив крылья в пластинки, застыли бабочки.
Доживут ли они до весны, или молодой зелёный ветер бесследно разметает иссушенные в прах, в крошку хрупкие крылья?… Спят, и не разбудить спящих красавиц никаким страстным поцелуем.
Да и Митька мало похож на сказочного принца.