— Вообрази, учёные сделали открытие века! Доказали, из-за чего вымерли неандертальцы. Сейчас по телевизору объявили. У первобытных людей мутировал ген. Женский организм начал отторгать мужское семя!

Ужас, правда? Сегодня человечеству грозит та же опасность: снова безобразничает ген. Ви-до-из-ме-ня-ет-ся! Только что сказали по телевизору. Сенсация! Учёные выяснили причину: из-за фастфуда! Женская суть не принимает мужское естество. Что ты насчёт всего этого думаешь? — тревожится Талия.

— Не знала, что неандертальцы баловались фастфудом. Мозг у твоих учёных мутировал — вот что я насчёт всего этого думаю.

Талия устремляет вдаль глаза, затуманенные от собственной невыносимой красоты. Взмахивает тяжёлыми ресницами, овевая меня вентиляторным сквознячком. Обдумывает то, что я сказала. Встряхивает серебряными кудряшками, как у купидончика, правда, основательно поредевшими.

— Ай, ну тебя. Вечно со своими смешками. Где ты, а где учёные.

Действительно. Учёные, со своими сенсационными открытиями и любовницами, где-нибудь на симпозиумах на Гавайях. Обнаружили зависимость неандертальцев от фастфуда, получили нехилые государственные премии и коптятся на солнышке, прыгают с яхт прямиком в Тихий океан.

А я, закутанная, как фриц в 1941 году, сижу на диване, поджав ноги в валенках на шерстяной носок. Плохо топят. До батарей, как до остывающего покойника, неприятно дотронуться.

Рядом в грациозной позе, предполагающей фотосессию, расположилась Талия. Но она похожа не на фрица, а на модель, демонстрирующую на подиуме серию «Русская зима-2018».

Косичка, туго, до скрипа заплетённая в «колосок». Увы, уже не коса и уже не золотая, сходится в мышиный хвостик. Только на лбу и висках лёгкие, как дым, завитки непокорно выбились из плетения.

Как она воевала с кудряшками всю жизнь, добиваясь маленькой гладкой головки! Обильно закалывала невидимками со всех сторон. Обливалась убойным лаком «Прелесть» (других не было), так что на голове образовывалась клеевая корочка, шлем. Голова под ним нестерпимо зудела.

На ногах у Талии беленькие пушистые унты. Сама одета в отороченную песцом, вышитую стразами парку. Только кокошника не хватает.

Что ни говорите, а очень много значит, когда женщина следит за собой, до конца остаётся женщиной.

Унизывает опухшие пальцы массивными серебряными перстнями. Вдевает в страшненькие, оттянутые тестяными шишками мочки ушей драгоценные камни. Вешает на грудь — вернее, на её отсутствие, на тощую впалость — дорогую бижутерию.

Настоящая женщина заботится не об узелке с тёмненьким «смёртным», как её сверстницы. Больше всего её беспокоит, чтобы и после ухода она выглядела непременно, как дорогая кукла в коробке.

А потому заранее согласовывает, обсуждает с подружками последний наряд и грим. Платье, туфельки, которые всё равно никто под простынёй не увидит. Укладку, косметику. Тон румян, теней и губной помады. Лак на ногтях.

Щебечет, делает наброски, фантазирует, перебирает альбомные фото. Оживлённо дискутирует, волнуется, спорит, доказывает, обижается… Шум, гам, писк, хохот.

Не важно, кто первый из подружек окажется в кукольной коробке.

Её разбухшая записная книжка полна контактами. Личный доктор, пластический хирург, психолог, парикмахерша, закройщица, косметичка, массажистка, домработница.

В последнее время рядом с ними появляется новый, очень важный телефон. Весьма экзотического и модного нынче специалиста: танатокосметолога.

Кто не знает: Танатос — бог смерти.

* * *

…Итак, я — фриц недобитый, Талия — артистка и модель. Я — вечная служка, слушательница и зрительница. Она — центр внимания, гвоздь программы, пуп земли.

Она — вся из себя. Я — вся в себе. Единство противоположностей. Притяжение разно заряженных частиц.

До совершеннолетия она звалась Надеждой. Красивое, мощное, одухотворённое русское имя.

— Фу, — морщилась Талия, тогда ещё Надежда. — Не имя, а лозунг. Твёрдое, грубое, неженственное. Революционное (привет Надежде Крупской). Шкрябает слух, как наждачная бумага. В нём есть что-то от железной дороги. От зала ожидания. Сочетание букв «ж» и «д».

Надя предупредила мать, что как только ей стукнет восемнадцать — поменяет имя. Мамаша закатила скандал. Они всю жизнь цапались, жили как кошка с собакой.

Надюхе нравилось мягкое «ля». Оля, например. Юлия — ещё лучше, грациознее. Но заезженно. Талия — самое то. Богиня изящества, прелести и красоты.

В то время мы только подружились. Я услужливо подсказывала:

— Тогда логично поменять и фамилию. На Тонкую, допустим. Или на Божественную. На Изумительную. В крайнем случае — Осиную. Или вот: выступает Талия Рюмочная! Звучит?

— Ай, вечно ты со своими смешками.

Фамилию Талия взяла от первого мужа. Тоже ничего: Генералова. Хотя это с какой точки зрения посмотреть.

«Чьих будете?» — «Да генераловы мы с испокон веку, Ваше пресходисство. Наша деревенька в крепости у барина, генерала-аншефа Бухаева».

Холопское происхождение фамилии ничуть не смущает Талию.

— Ай, вечно ты…

Талия (для меня просто Талька) — профессиональная балерина. Закончила областное хореографическое училище. Не прима. Хотя ах как смотрелась бы полуметровыми буквами на афише и заглавными — в программке. ТАЛИЯ ГЕНЕРАЛОВА! И — статуэточная, фарфоровая фигурка на одной ножке. Отдельно — лицо крупным планом.

Вообще-то в балерине главное — ноги, но у Талии в довесок к ногам шло ЛИЦО. Хотя это ещё вопрос, что к чему в довесок.

И очень было обидно, что главного достоинства: лица — как раз никто из публики и не видел.

Ослепительный цветной кругляшок прожектора преследовал и догонял Одетту-Одиллию, Жизель, Раймонду и Сильфиду. Кого угодно, с их килограммами театральной штукатурки на лице и клацающими пластмассовыми ресницами — только не красотку Талию.

Она, прелестница с таким подходящим для афиш именем — танцевала даже не вторые партии, а в кордебалете. В вульгарной подтанцовке.

Большей частью переминалась на заднем плане с фигурантками, подругами по жгучему несчастью. Вместе со всеми замирала, как болванчик, послушно и якобы восхищённо поворачивала головку вслед за солистками — задаваками и воображалами.

Служила живой картиной в полутёмной глубине сцены. Практически декорацией. Ах, такое лицо пропадало…

* * *

Между прочим, нести в себе красоту может только очень сильная женщина. Слабачкам тут не место. Красавица не позволит себе ни на секунду расслабиться. Вечное напряжение. Всюду враг.

У женщины может быть беззащитный, умоляющий взгляд и фигурка, которую, кажется, легко переломить нажатием двух пальцев. Это видимость слабости, оберег, мимикрия своего рода, её главное оружие.

Не верьте прелестнице. Она сильнее трёх дюжин атлетических мужчин, вместе взятых.

Стоит красотке появиться в общественном месте, как все присутствующие женщины начинают испытывать смутное беспокойство.

Непроизвольно напрягаются, подтягиваются, кожей чувствуя неприятельское присутствие. У них шевелятся ноздри, леденеют ступни и ладони, поджимаются губы и животы.

Поистине, нужно обладать мужским характером и незыблемым, могучим духом, чтобы успешно отражать несущиеся со всех сторон волны, ураганы, торнадо женской неприязни, недоброжелательности.

Нет, мягко сказано: чёрной зависти, испепеляющей ненависти. Сглаза, порчи, пожеланий охрометь, ослепнуть, оглохнуть, облысеть, обезножеть, помереть…

* * *

Талия доставала мне контрамарку в первый ряд: у самой оркестровой ямы, в партере. Звучит пышно — а на самом деле сидишь, задрав голову, до ломоты и онемения в шейных позвонках. Любуешься красной от напряжения, жирной, энергично вздрагивающей лысиной дирижёра.

Я высматривала свою подружку в цветной, плюшевой пыльной полутьме. Нам порой удавалось «переговариваться» глазами.

Декорации замирали, оживали, шевелились, раскачивались. Иногда меняли место дислокации.

Срывались с места, перебегали на цыпочках. Талия небрежно сыпала изящными словечками: амбуате, андиор, па де буре…

И было удивительно, как такие тонюсенькие, эфирные тельца производят сотрясение сцены и топоток. Ну, не топот — а что-то вроде тупого козьего постукивания. Его явственно слышишь в первом ряду даже сквозь гром и звон оркестра: очень отвлекает от действа.

Да чего там. Когда невесомая фея Драже, исполняя партию, — парила и прыгала, свивала и развивала гибкий стан, быстрой ножкой била ножку и летела как пух от уст Эола по сцене нашего старенького театра— некрашеные, сколоченные между собой пласты из деревянных половиц тяжко вздыхали и прогибались.

Талия приносила домой истрёпанные пуанты. Жаловалась, что за месяц их рвётся по три пары.

Брала цыганскую иглу и принималась штопать тупой, как валенок, срезанный и подшитый неопрятный, грязный кончик туфельки. Из-под розового атласа виднелась неприглядная изнанка: лопнувший, растрескавшийся то ли картон, то ли рогожка.

Становилось понятно, каким изнуряющим, грубым физическим, мужичьим трудом даётся эта обманчивая воздушность.

* * *

— О чём ты?! Какая эстетика, какая одухотворённость? Сказки для дурочек.

Из Талькиных воспоминаний об учёбе — самое жгучее: постоянное чувство голода и холода. И страшного одиночества.

В училище элементарная дедовщина. Если кого невзлюбят и девчонка окажется слабачкой — затравят. Стойкий оловянный солдатик — вот кем должна быть танцовщица, а вовсе не воздушной, бумажной андерсеновской фигуркой.

— Вечно мёрзли. Вставали затемно. Бесконечные экзерсисы: до упада, до полуобморока. В зале холод собачий. Вспотеешь — озноб. Вспотеешь — озноб… Простуды и травмы — привычное дело, как для портнихи палец иголкой уколоть.

Для педагога мы — кусок мяса. Комок костей, сухожилий и мышц. Щупает холодными, твёрдыми медицинскими пальцами, давит, грубо, больно мнёт. Прислушивается: разогрелись ли, растянулись ли, разработались?

Сделаешь оплошность — палочкой, палочкой пребольно: по спине, ноге, руке, плечу. Щиплет иезуитски, впиваясь ногтями с вывертом — ужасно больно. Кричит, как цыган на лошадь: «Норов, кураж! Где кураж, я спрашиваю, бегемотиха?!». Только слёзы носом втянешь.

Талия вздыхает и неожиданно подытоживает:

— Ничего удивительного, что балерины зачастую фригидны, а среди танцовщиков так много геев… У нас парни вообще были на вес золота: восемь девок — один я. Над ними и угроза отчисления не висела, и требования не такие драконовские предъявлялись.

Правда, в основном, они и служили чем-то вроде штативов для поддержки артисток. Нуриевых — единицы. Нет, не так: Нуриев — он и есть Нуриев, один-единственный.

* * *

Талия рассказывала, как познакомилась с первым мужем.

Среди зрителей сидел юноша. Не сводил с неё глаз. Во время представления держал сложенные перед грудью ладони, будто молился на икону. Брал одно и то же место в одном и том же ряду.

— Я в восьмом ряду, в восьмом ряду, меня узнайте вы, маэстро! — подхватывала я.

— Ай, вечно ты со своими!

И, значит, в руках юноша держал всегда — одну крупную розу. Не простую, а райскую: сорт «эдем роуз». Откуда-то прознал, что это любимый цветок Талии.

От перевозбуждения терзал несчастное растение. Потом подходил к сцене и смущённо клал у её ног нечто жалкое, вялое, комканое: в мятом целлофане, со сломанным стеблём, с осыпавшимися наполовину лепестками.

Шубы? Бриллианты? Откуда, балда, у студента-то?! Зато у него была совершенно демоническая, байроническая внешность. Бледность, мрачность, сила и страсть — всё это обрамлено, заключено в рамку из спутанных кудрей.

Тёмные кудри и зелёные глаза. Смешанная кровь: мама русская, отец осетин. Оба погибли в аварии год назад.

— Видела Тома Харди в «Грозовом перевале», в роли Хитклиффа? Вот такой он был. Я, прямо, когда вблизи увидела, чуть в трусы не кончила!

И это говорит щепетильная Талия, когда-то красневшая от слова «пердимонокль»!

Вообще, в современной литературе чрезвычайно модно женское сквернословие. Очень пикантно выглядит, когда утончённая, рафинированная дама — нежным, хрустальным голосом выругается грязно, как сапожник.

Сегодня Талия спокойно может сказать мне: «Ну что, зассала?». Или: «Ты в полной жопе». Или: «Не будь я сукой».

(…Уф-ф! Наконец, и я перешагнула через себя. Хоть тушкой, хоть чучелком, хоть левым боком прилепилась к популярной современной женской литературе).

* * *

Итак, они влюбились: прекрасная Талия и юноша с холопской фамилией Генералов и коммунальным именем Юра.

Как я упоминала, с матерью у Талии были всегда сложные отношения. Не как у дочки с мамой — а женские, сопернические, ревнивые. Она её не пригласила ни в загс, ни на свадьбу.

Была бедная, но шумная и трескучая студенческая вечеринка в общежитии для будущих инженеров: там учился жених.

Вечер немного омрачил скандал. Молодой уже тогда показал скверный, неуживчивый характер. Приревновал невесту к одному гостю, москвичу — вот дурак, говорила Талька.

Спохватился, что Талии давно нет за столом. Вышел в коридор, спустился на лестничную клетку. А московский гость и невеста… обжимаются и отчаянно целуются! Фата валяется у мусоропровода на полу.

Выскочили дружки жениха, мордобой, визг. Чуть в суматохе, спьяну не вызвали милицию. Вовремя опомнились. Московского гостя с позором изгнали, навешав тумаков.

На прелестную, слегка помятую невесту водрузили слегка запачканную фату. Вернули на законное место возле жениха. Со вздутым, покусанным, пламенеющим ротиком она была ещё обворожительнее.

Тогда ведь ещё не кололи в губы всякую химию и дрянь: вроде силикона, гилауронки и ботокса. Их прекрасно заменяли жаркие и долгие поцелуи взасос.

Приятно, без оперативного вмешательства, натурально и экологически чисто. И бесплатно. И можно сколько угодно, вновь и вновь, без ущерба для здоровья, обновлять результат увеличения губ.

— А не будь лапшой — из-под носа уведут, — дерзко сказала она загрустившему жениху. И получила первую оплеуху.

— Милые бранятся — только тешатся, — мудро резюмировала свадьба. И телега молодого веселья оглушительно загромыхала дальше.

* * *

У них была идеальное слияние в постели. Как у пуанта и ножки. Как у замочка и ключика. Как у болтика и гаечки.

Талия рассказывала, как она по утрам просыпалась рядом с Юркой и первым делом начинала рыдать.

От чего? От невыносимости счастья (а вы думали? Даже счастье может быть невыносимым).

От несправедливости, что когда-нибудь оно кончится: всё на свете имеет конец.

От страха, что однажды явится разгневанный Бог и скажет, что ошибся адресом. И посылка, туго набитая любовью, полагалась другим адресатам, а вовсе не Талии и Юрию Генераловым.

Или скажет: «За всё в жизни надо платить». И назовёт совершенно неподъёмную, невообразимую цену.

А то вдруг Талька воображала похороны. Юрка умер… Лежит в длинном гробу — весь такой, со своими расчёсанными байроновскими кудрями, в расстёгнутой на груди белой шёлковой рубашке.

— С чего он вдруг бы помер?!

— Ай, ты ничего не понимаешь.

Похороны, как и любое массовое мероприятие — вводят людей в транс.

Люди вообще слабы духом и подвержены трансу (и это дело давно просекли шаманы и шоумены). Срабатывает стадный инстинкт.

Будь то карнавал — все поддаются гипнозу бурного веселья, резвятся, пляшут и хохочут.

Будь то похороны. Там, с точностью до наоборот: искренно трясутся в плаче, бьются в истерике. Особенно если хоронят какую-нибудь знаменитость, и присутствует много зрителей.

Каждый чувствует себя участником спектакля и понимает, что свою роль нужно сыграть торжественно и блестяще.

Остальные смотрят, оценивают. Ждут своей очереди, чтобы блеснуть актёрским талантом. Подёргать, потрясти мускулами лица. Покривиться. Выдавить, исходя из темперамента: кто скупую капельку солёной влаги, кто обильный фонтан слёз. Или, напротив, стоять с мёртво-каменным выражением.

Вообще-то, настоящие чувства не могут быть прилюдными и демонстративными — как вера в Бога, например. И хочется скорее спрятать покойника в землю — тогда всем будет легче. Так кажется.

На поминках люди постепенно выходят из гипноза. К ним возвращаются слух и зрение. Они встряхиваются, недоумённо оглядываются. Что это было? Расслабленно улыбаются, как только что вышедшие из магнетического сна. Выпив, даже хохочут и рассказывают за столом анекдоты. Огромное актёрское напряжение требует сброса. Им можно простить. Настоящее горе придёт назавтра и надолго.

Но это я отвлеклась…

Так вот, на похоронах Талька зарыдает, кинется на тело и будет умолять её зарыть вместе с Юркой. А если не зароют, она тут же и выпьет из пузырька яду.

Всё это она говорила очень серьёзно, глядя куда-то вдаль, крепко, судорожно тиская мои руки. А хватка у балерин, несмотря на субтильность их стебельковых ручек — железная, как у штангистов. Месяц синяки отходили.

Не понимаю, откуда у хохотушки Тальки, девушки компанейской, с прехорошенькой, крошечной пустенькой головкой, появлялись такие мысли?

* * *

Как это было давно!

А сейчас на дворе зима 2018 года. Талия вместе со мной смотрит показ мод по телевизору. Обращается к ходячим истуканчикам, по-солдатски марширующим, плоским, широким и худым моделям:

— Что ж вы вечно сердитые, недовольные такие? Губочки надули, бровки насупили, смотрите исподлобья? Чего вам ещё не хватает-то в жизни?

Сколько помню, у Талии на личике всегда розовел полуоткрытый ротик: с готовностью к улыбкам, колокольчиковому смеху и поцелуям. Влажно посверкивал лунными голубоватыми, мило выступающими, как у ребёнка, зубками. Всегда удивлённо распахивались навстречу, в ожидании неминуемого чуда, сияющие глаза. Большой ребёнок.

А ещё у неё была счастливая особенность: она могла есть сколько угодно — и не толстеть. То есть абсолютно. Да чего там, жрала как пылесос. Поглощала в неимоверных количествах торты, пирожные, булки, макароны, картошку фри — и оставалась худышкой с трогательно торчащими ключицами и гурченковской сорокасантиметровой талией. Выделявшиеся калории давали энергию, ещё раз энергию и ничего, кроме энергии.

«На уборную работает», — с ненавистью шипели товарки.

Хроническое недоедание. Элементарный блокадный, безысходный голод — навечно надели на их личики неудовлетворённую, напряжённую, брюзгливую маску. Они бойкотировали Тальку. Щипали до кровоподтёков. Проходя мимо, толкали будто невзначай. И попробуй пожалуйся — ябеда! предательница!

Если среди обычных детей-зверёнышей развит стадный инстинкт, гнобление изгоев — то что говорить про балетных. Там самолюбие и соперничество гипертрофировано до чудовищных размеров. Иначе успеха не видать.

Априори не может быть дружбы среди балетных. Если только дружба против белой вороны.

Говорила же Талька про стойкого оловянного солдатика. Слабая девчонка — сломается. Сильная — сожмёт зубы — и к станку, к станку! И всю страстно сжатую, как пружину, боль и обиду станцует на сцене. Нет, не так: затанцует на сцене.

* * *

Однажды Талия, в лёгоньком сарафане-«солнышке», порхала по тротуару, ножки не касались земли. Все оглядывались и улыбались, даже женщины.

Она пробегала мимо старинного, узорчатого деревянного дома в центре города. На нём висела табличка: «Музейная ценность. Охраняется государством».

Окна в доме были прозрачными, помытыми к майским праздникам. Талия любовалась собой в каждом окошке. Не удержалась — и перед одним остановилась. Стала прихорашиваться, кокетничать и причепуриваться перед стеклом-зеркалом, как Оксана из «Ночи перед Рождеством».

Вертелась обезьянкой, приседала, раскланивалась, делала книксены. Кружилась в арабеске (первом), чтобы марлевая юбка «солнышко» вздувалась парашютом и прохладно опадала вокруг ножек.

В окне возник дядька. Ему, наверно, до чёртиков надоели заглядывающие в низкое окно прохожие. Он приблизился и показал Тальке крупный, увесистый волосатый кулак.

До того дядька брился в глубине комнаты. Половина морды у него была в пышной мыльной бороде, и в левой руке он держал помазок.

Талька показала Карабасу-Барабасу розовый язычок, расхохоталась. Крутанулась ещё разок, выполнила антраша — и унеслась прочь, как мимолётное видение, как гений чистой красоты. И весь день у неё было замечательное настроение.

Потом как-то собрались в загородном доме отдыха: после премьеры городская администрация устроила для балетных фуршет.

На Талии было коротенькое платьице-пеньюар, в стиле Эдиты Пьехи, свободное. Даже чересчур свободное: полупрозрачный шёлк, сквозь который розово, соблазнительно просвечивало маленькое, будто бескостное тело…

Мужчины так и вились вокруг Тальки. Пытались рассмотреть, где же кончается полупрозрачность ткани и начинается живая, тёплая мраморность силуэта. И слегка, как бы нечаянно прикасались к этому живому теплу. И как бы невзначай, плотоядно брали двумя пальцами за талию хорошенькой Талии.

Тем более, прелестница сама не имела ничего против. Кокетливо била по нахальным рукам крошечным веером. Но этот жест, скорее, лишь возбуждал и подвигал нахалов на более смелые действия.

«И только-то?! Вот только на это вы способны?»

И тут увидела: через весь зал, с бокалом шампанского и большой шоколадкой, осклабляясь, к ней шёл Карабас-Барабас. Представьте, он оказался главным городским архитектором!

И они с Талькой с удовольствием посмеялись над недавним маленьким оконным происшествием. От шампанского Талька отказалась: слабнут ноги. Отломила квадратик горькой шоколадной плитки, закусила ровными голубоватыми зубками.

Её длинные, будто нарисованные глаза лукаво сияли и смеялись. Взмахи дюймовочкиных ресниц обдували внезапно побагровевшее, как пережжённый кирпич, лицо архитектора.

Он стал вторым Талькиным мужем.

— А откуда, думаешь, эта огромная квартира в престижном районе?

— Но как же Юра Генералов?! — напоминала я. — С которым ты, как скифская жена, собиралась броситься в могилу?

— О, он разъярился! Обещал убить, задушить, зарезать. Горячая кровушка дала о себе знать. Поставил мне фингал. Ну и угодил в каталажку на 15 суток, — беспечно махнула ручкой Талия. — Меня больше тяготило, что — вообрази — даже после отсидки он продолжал таскаться в театр. И брал то же место в том же ряду.

Тоже, как путный, напялил на себя роль героя-любовника. Совершенно ему не подходящую. Выглядело провинциально, пошло и наиграно. Станиславский сказал бы… Сами знаете, что сказал бы Станиславский!

* * *

Началась перестройка. Областной балет стал Магометом. В смысле, раз гора не идёт к Магомету — Магомет идёт к горе. Раз зритель не рвался в театр — театру приходилось засунуть гордость в одно место и самому искать зрителя.

Кордебалет в полном составе выдавили из обоймы. Не уволили, а сказали: «Жить хотите — зарабатывайте. Немного осталось».

Имелось в виду: не до кончины, а до пенсии. Балетные выходили на пенсию кто в сорок лет, а кто и раньше.

Директор, главреж, прима, группа солистов в сильно урезанном виде — те разъезжали по столицам и даже Европам.

А, между прочим, ноги у примы на полсантиметра толще, чем у Талии!

И вся она (прима) была как изработавшаяся старая лошадь: страшно смотреть на жилистую, увитую верёвочными венами гусиную шею, на ключицы шире лопаты! Про изуродованные, шишкастые ступни вообще умолчим — в фильме ужасов про упырей можно показывать.

— Но что скажут балетные, если я возьму тебя с собой? Бухша жёлчью изойдёт, но не подпишет, — оправдывался директор перед Талькой.

На самом деле, он смертельно боялся не балетных и бухгалтерши, а пожилой халды жены.

Директор лежал в постели, натянув одело до носа. Талия натягивала чулочек на ножку, по привычке изящно тяня мысок ступни.

— Господи, неужели я умру, не попробовав свежайших, только что выловленных из моря устриц?! — капризно пожаловалась она.

— Ну что устрицы? — утешал из-под одеяла директор. — На вкус, обычные слабо маринованные грибки: склизкие, холодные, безвкусные. Б-э-э.

И укатил в Европу с примой. А Талька с забракованными товарками — в Н-ск. В составе созданного на основе балетной группы танцевального ансамбля «Рябинушка». Как принято у нас в стране, его тут же, для блезиру, переименовали в «Rjabinushka».

Тут-то Талия Генералова по праву заблистала на первых ролях.

* * *

В тот раз ей выделили отдельное купе: она приболела по-женски, эти самые дни.

Всё время бегала в студёный, пронизываемый сквозняками вагонный туалет. Регулы у неё шли болезненно, подолгу, по семь дней. Как раз семь дней шёл поезд № 1 «Москва-Владивосток».

Так что, получается, вся страна по своей протяжённости: 9 тысяч километров с лишним, с запада на восток — была засеяна, окроплена, полита сокровенной кровью Талии.

Не правда ли, в этом был какой-то жертвенный, сакральный, роковой смысл?!

Наелась на ночь болеутоляющих и спазмолитиков. Проснулась, когда солнышко уже было высоко.

А напротив сидит совершенно чужой, не из их труппы, мужчина. Какая беспардонная наглость со стороны проводника! В купе витает запах ненавязчивого, дорогого мужского парфюма. Как бы это выразиться… Пролонгированного.

Незнакомец читает газету «Звезда». На столе янтарными солнышками катаются лимоны, позвякивают две серебряные рюмочки. Стоит чёрная непочатая бутылка коньяка, пять звёздочек.

На крючке, на плечиках висит тугой душистый китель. Хорошо просматривается погон с тремя крупными звёздами. Настоящий полковник. Сам мужчина переодет в домашнее, в мягкие брюки и тонкий свитер.

Всё это Талия углядела одним зорким глазком из-под одеяла. Прямо перед её носом находились полуобнажённые руки, рукава поддёрнуты и закатаны по локоть. Кисти крупные, сильные, красивые. Талия никогда не встречала у мужчин таких больших — и при этом безупречно изваянных, выразительных рук. При таких руках ничего остального не надо.

Золотые солнечные лучи выбиваются из-под вздрагивающей пыльной плюшевой занавески. Поблёскивают на руках редкие золотистые волоски. По всему купе пускают солнечных зайчиков золотые часы на запястье. Деликатно-тонкое, как нить, золотое обручальное кольцо обнимает безымянный палец.

Она вдруг представила в этих прекрасных руках, в больших тёплых ладонях, в ровных, длинных пианистических пальцах — не газету «Звезда» — а свои грудки… Которые по размеру идеально вписывались в ладони, вот будто были созданы для них.

Она ведь уже выкормила сына, и дефтективная балетная, незрелая грудь налилась аж до второго размера… То, что в балете считалось категорической неприемлемостью, что тщательно скрывалось и перетягивалось эластичной лентой, и служило немедленным поводом для увольнения — то всячески приветствовалось, подчёркивалось и выпиралось в танцевальном ансамбле «Rjabinushka».

Талии захотелось немедленно примерить. То есть, ладони к груди. Спазм, ошпаривший и выкрутивший низ живота, был такой силы, что Талия едва удержала вскрик. Какие там «эти» дни…

* * *

Везло Тальке на генералов и полковников. Правда, развестись он не мог. Полетела бы к чёрту карьера, академия, московская служебная квартира, московский гарнизон.

Хотя, ради еженощного, ежеутреннего, ежедневного, ежевечернего, и даже — если бы позволяла служба — ежечасного обладания Талькой, — бросил бы всё. Страстный был человек.

— А других не держим, — кокетливо мурлыкнула Талька.

Она его сама и затормозила. Дура, пожалела троих маленьких детей-погодков. Полковничья жена, по совету закалённых боевых подруг, торопливо, одного за другим, зачала и произвела на свет тех детишек: желая привязать мужа, зная его страстную натуру. Грубо говоря: кобелиную похотливость, бешеную, неуёмную, неконтролируемую падкость на баб. И ничего не поделаешь: тестостерон зашкаливает.

Ну и зря пожалела Талька их семейку. Полковник, от мужской неудовлетворённости и тоски, от раздрая в душе и в теле, стремительно спился. И потерял всё, именно в такой очерёдности: карьеру, академию, столицу, квартиру, семью, потенцию. Чин, правда, в виде утешения, ему оставили.

Жена с детьми прилепилась где-то в столичном военкомате делопроизводительницей. Променяла журавля в небе на синицу в руке, сокола на ворона. Настоящего мужественного полковника — на толстого прапора, снабженца с московской пропиской.

Да уж и давно не был полковник соколом — бухающий, плохо выбритый командир стройбата, среди хвойных амурских сопок, затерянных на краю суровой земли.

* * *

Потом у Талии был скандальный роман со знаменитым Композитором, жёлтая пресса писала. Ей завидовала даже прима.

А она вошла в огромную квартиру, почему-то резко воняющую чесноком — а там даже мебели нет. Только пыльные фортепиано в каждой комнате: из четырёх инструментов — три рассохлись. В углах комнат громоздились батареи пыльных же бутылок. И этот убойный кислый запах… Так, кажется, пахнет смертельный газ иприт.

Она-то думала — да и Композитор извинялся и всех уверял, что ест чеснок исключительно из-за слабости творческого организма и склонности к простудам. А он банально, вульгарно заедал спиртовые выхлопы!

О, это неправда, что женщина любит ушами. Она любит носом. Обонянием! К примеру, душись Настоящий Полковник дешёвой гадостью, какой обливаются все мужики: чем-то средним между дихлофосом и огуречным лосьоном…

Да разве Талия возжелала бы его прямо в купе? Взяла бы его руки, хоть сто раз распрекрасные? Без лишних слов деловито вынула бы из них газету «Звезда», втянула бы под одеяло и вложила в них, как в футляры — драгоценность, — свою тёплую, сонно и сладко вздохнувшую грудь? Да ни в жизнь!

Вот потому, когда мы с Талькой в сотый раз смотрим коротенькие комедии Гайдая — то не верим! Любимый, чуткий режиссёр дал маху!

Да помните миниатюру про экзамены? Хорошенькая Лидочка так заучилась, что за весь день не заметила нечаянную подмену подружки — студентом Шуриком…

То есть мы не сомневались, что можно ни разу не взглянуть на человека рядом. Соприкасаясь плечами, читать одну книгу на двоих. Вместе пообедать, раздеться, даже лечь в одну постель… Но непривычного, резкого з а п а х а мужского тела, да ещё в летнюю жару… Этого Лидочкин носик никак не мог не учуять!!

Спросите любую женщину — она подтвердит.

Ну, или тогда надо было какой-нибудь репликой обронить, что у Лидочки был насморк. От вентилятора и мороженого.

А так: не ве-рим!

* * *

А Юрка Генералов так и не женился. На свою беду, оказался однолюб. Исхудал, бедный, постарел. Хранил верность, в надежде, что Талия вернётся.

Да кто ему виноват, как можно быть таким наивным? И разве стоит серьёзно относиться к первому браку? Первый брак — он и есть первый. Тот самый пробный, ошибочный: на котором учатся. Первый робкий шаг. Первый блин, который комом. Первая рюмка, которая колом…

Юрка воспитывал их общего с Талией сынишку. Просто всё как-то упомянуть про данный факт было недосуг в бурной, насыщенной, искромётной Талькиной жизни.

Она с трудом высидела с младенцем три месяца, почувствовав себя при этом заживо закопанной в живую могилу. Заточённой в жуткую мрачную тюрьму, сырую и пахучую от кислых влажных пелёнок. Да ещё вечные препирательства с матерью по поводу кормления, распорядка дня, сна…

Грудь даже не пришлось перетягивать: молока у Талии было мало, высасывалось туго — только дразнить ребёнка и портить махонький и нежный ЖКТ. Сразу перешли на смеси.

И, топнула ножкой Талия, никаких «няньканий» и «ручек»: после замучаешься. И что это ещё за темнота в спальне, за задёрнутые шторы и шёпоты, пока младенец спит?!

Современный продвинутый ребёнок должен приучаться спать при ярком дневном свете и громких разговорах. Эдак он всех взрослых потом построит, наплачемся! Залезет на шею и свесит ножки. Заставит дуть в попу, ходить на цыпочках, устраивать изо дня — ночь, жить по его распорядку, плясать под его дудку. Разбалуете, а Талии его перевоспитывать!

И какать можно на газетки, чтобы не пачкать и не стирать так часто пелёнки и подгузники (импортные одноразовые ещё были дефицитом).

А что такого? Аккуратненько взять за ножки и — приподнять попку, чтобы не запачкалась. Потом грязные газетки вытянуть и выбросить.

Юрка однажды пришёл с работы. Голенький малыш заходился криком на столе, на гладкой холодной бумажной поверхности. На попке отпечатались чёрные типографские буковки. И таким же криком исходит злая, покрасневшая юная жена.

Отодвинул её (довольно грубо) и велел, чтобы она к сыну не приближалась и не к нему притрагивалась. А кормление, стирку и глажку он берёт на себя.

— Ой, ой, ой, очень надо, — уязвлённо сказала Талька. — Куда денешься. Ночью сам ко мне приползёшь.

И была права. Под утро Юрка, убаюкав сына, с повинной головой прилёг с краешка. Просил прощения у самой сладенькой, самой родненькой, уютненькой, самой узенькой, самой-самой. Тыкался губами в плечо, в шейку, ниже… Поломалась, пофыркала — и простила.

А что прикажете делать, если поголовно все мужчины сходят с ума по Талькиной райской розочке?!

Через день вышла на репетиции. Тем более что Юрка своё слово сдержал. После работы отстаивал вторую смену в ванной, и на кухне у плиты. Днём с ребёнком возилась приходящая бабушка — Талькина мать. Когда бабка взбрыкивала и уносилась, хлопнув дверью, — нанимали проверенную няньку.

* * *

Финансирование культуры в области продолжало хромать на обе ноги. Балетная выбраковка «Rjabinushka» продолжала галопировать с гастролями по всей стране.

Загнанных лошадей пристреливают, не правда ли? Ну, пусть не пристреливают — гоняют по заштатным городкам.

Талька прибывала в родной город шумно и бурно, как праздник. Привозила сыну чемодан игрушек, купленных второпях, в последний момент: в близлежащем «Детском мире» или в вокзальном киоске.

Однажды выступали в северной области, кишащей, как клопами, ИК: исправительными колониями.

Пьяноватый поклонник из местных авторитетов, а ныне вице-спикер местной Думы, преподнёс ей пистолет — совсем как настоящий.

— А он и есть настоящий. Травмат. Макарыч. Не боись: чистый как слеза, в розыске не числится. Держи, отпрыску подаришь.

Она тогда уже развелась и с Юркой, и с архитектором, и с композитором. Архитектор оставил квартиру, композитор — танцевальные аранжировки.

Один Юрка был головной болью, не оставлял в покое. Зудел, судился, требовал проживания сына с ним. Естественно, суд встал на сторону матери. А что работа разъездная — так для того и существуют бабушки и няньки.

* * *

В тот приезд Талию с сынишкой пригласила подруга, она же мама его одноклассника: отметить день его рождения.

Как всегда, Талия была одета оригинальнее и интересней всех, и имела успех. Женщины повалили в прихожую рассматривать расшитую бисером югославскую дублёнку.

— С оптовой базы начсклада привёз, бросил под ноги. Вышивала сама. Прямо в купе… Посадила оркестровых прокалывать шилом дырочки, они и рады стараться…

Потом в спальне рассматривали белую меховую душегрейку и платье до полу.

Всюду был жесточайший дефицит, в магазинах шаром покати. Но голь на выдумку горазда. Поверх атласа Талия нашила паутинно-тонкие кружева с люрексом. У пояса — прикрепила розочку из атласных же лоскутков. Цветок пышно и жёстко топорщился от насыщенной сахарной воды.

Рассказывала ахающим женщинам, как выступала перед нефтяниками в клубе (бараке). Клуб был забит до дверей, только что на потолке гроздьями не висели.

Как в бане, плавал кислый влажный, махорочный пар — не из каменки, а из сотен жарких, жадных усатых и безусых ртов. Стены переливались инеем в свете голых электрических лампочек, будто посыпанные толчёнными в пыль бриллиантами.

И морозным вологодским инеем сверкали Талькины снегуркины кружева, и бешено мелькали в фуэте обнажённые сверкающие ножки. Зал ревел от восторга.

Вот тогда на устроенной в честь приезжих артистов вечеринке оптовик набросил на неё дублёнку. Завернул как младенца и вынес на руках через задний ход, в чёрную зимнюю мглу.

После носились на уазике по скрипящему снегу, по спящим улочкам, по маленькому ночному аэродрому. Вверху величественно, фантастически переливалось в полнеба полярное сияние — зрелище не для смертных. Устрицы по сравнению с этим — тьфу, слизь, серая слякоть.

В машине было натоплено, как в сауне. Сбросили с себя почти всё. Нетерпеливые горячие тугие губы, как сыновние игрушечные стрелы с присосками, с чпоканьем впивались в шею, в грудь…

* * *

Но вернёмся ко дню рождения…

— Талия, ты, вообще, с катушек съехала?!

Подруга с ужасом, брезгливо держала в руках отобранный у мальчишек «макарыч».

Выяснилось: Юрка, паршивец такой, его тайком притащил с собой, чтобы похвастаться перед сверстниками и именинником. Тут же тянул ручонки и хныкал Мелкий: младший, пятилетний ребёнок подруги.

Талька вкатила сыну здоровенную затрещину.

— Папе скажу! Дура! Танцорка-шестёрка! — отскочив, крикнул сын. Явно бабушкино наущение. Сам бы не додумался.

Подруга унесла пистолет, спрятала в спальне в надёжном месте, на верхней полке в шкафу. Мужу ничего не сказала: он у неё на мальчишеские шалости был крутенёк. А над Мелким любимчиком так просто трясся как ненормальный.

Застолье продолжалось. Когда из детской раздался хлопок: плоский, жестяной, и на выстрел-то не похожий, — и звон стекла — все на некоторое время тупо застыли. Потом, топча друг друга, рванули в детскую. Мелкий стоял ошеломлённый, в слезах, от страха бросив тяжёлый пистолет подальше.

Полчаса назад он умолял старшего брата дать ему подержать «пистик», но его высмеяли и прогнали. Тогда он подсмотрел, как мама прячет чужую вожделенную игрушку.

Дождался, когда все отвлеклись. Подтащил стул, на стул поставил табуретку. Встал на цыпочки, выкопал из белья пистолет… Взвёл курок, как видел это в фильмах. Наверняка крутил, целился в зеркало, «шпионски» прищурив глазёнки. Картинно приставлял к груди, заглядывал в дуло, жал на спусковой крючок…

Подруга в минуту поседела. Муж, разобравшись, в чём дело, — сначала почернел от хлынувшей в лицо крови, после побелел от гнева.

Молча швырнул курткой в Талькиного сына, в Тальку — её дублёнкой. Молча же вытолкал их вон из квартиры. Вслед швырнул пистолет.

— И чтоб духу вашего. Никогда. Чтоб дорогу забыли. Скажи спасибо, танцорка, что милицию не вызвал!

Они брели в темноте, голодные, униженные, опозоренные. Талька думала: господи, ты есть на свете! Какое счастье, что пистолет выстрелил в окно.

Случись что с Мелким — как жить после этого?! Вся жизнь наперекосяк. Хотя подружкин муж тут же и придушил бы и сына, и её — стало быть, нечего и заморачиваться.

И ещё думала, что дело добром не кончится. Что она в постоянных разъездах — а бабушка явно не справляется с воспитанием внука.

В прошлый приезд Тальку вызывала в школу молоденькая учительница словесности Татьяна Ефремовна, она же классный руководитель сына.

Вся покраснев, развернула его страшненькую тетрадь. Первую страницу украшала иллюстрация к поэме Лермонтова «Мцыри». Под строчками «Своё оружие воткнуть и там два раза повернуть» — был изображён, судя по всему, сам хозяин тетради: обнажённый мускулистый, гибкий красавец. С огромным как бревно (любитель классической поэзии явно себе льстил), стоящим торчком, готовым к бою мужским «оружием».

И страстно сплёлся он не с пантерой, а с Татьяной Ефремовной. Совершенно голой. И здесь сын сильно переоценивал воображаемые прелести своей классной руководительницы, снабдив её грудью седьмого размера и невероятно, чудовищно пышными ягодицами.

Но, чтобы уж совсем не возникало сомнений — над ней жирно, крупными печатными буквами написал: «Татьяна Ефремовна!!!». Именно так, с тремя восклицательными знаками.

— Что вы прикажете с этим делать?! — не поднимая лица, не глядя на Талию, пробормотала классная руководительница.

Тоненькие чистые пальчики, щипля тетрадку, дрожали. Очаровательные оттопыренные ушки прозрачно пылали. Совсем ещё девчонка, как таких берут в учителя?! Талия где-то даже поняла сына.

Но нет, нет, нет. Действительно, надо что-то немедленно предпринимать. Парень отбивается от рук. Отправить его, вместе с дурными наклонностями и пистолетом, к папаше, Юрке Генералову.

Тем более что тот снова жил бобылём. Он искренно пытался забыть Тальку, начать новую жизнь. Ложась в постель с новой женой, честно старался исполнить супружескую обязанность.

И, мыча: «Не могу!» — отдёргивал губы как обожжённые, откатывался в угол кровати, скрежетал зубами. Уткнувшись в подушку, глухо говорил: «Прости. Ничего у нас с тобой не выйдет».

На упорные, тихие женские попытки успокоить, обнять, приласкать — дрожа от отвращения, отводил нелюбимые руки.

«И когда я тебя обнимаю, всё равно о тебе вспоминаю…». Ужасно пошлая, слащавая попсовая песня, а вот ведь жизненная.

Но какого лешего, спрашивается, было будоражить хорошую женщину? Вырывать из обжитого стародевического мирка, вселять в неё надежду? Вот и развелись после полугода обоюдных притираний и мучений.

Как-то напился, стало совсем невмоготу. Подкараулив Тальку на остановке, упал на колени: прямо на затоптанный, заплёванный асфальт, в грязную лужу. Обнимал ноги, при всех умолял, чтобы она вернулась… Что не может жить без неё.

— Да-а. Вот это любовь! Как в кино! — заворожённо и завистливо выдохнул народ, ожидающий автобуса.

Талька с негодованием выдралась из его рук. Оглядываясь, оскаливаясь маленьким беличьим ротиком, шипела:

— Не ломай комедию, идиот! Встань сию минуту!

И Юрка, действительно, встал, отряхнул брюки. Отвёл взгляд в даль туманную, синюю, бензиновую. Как о давно решённом деле, — спокойно, тускло, скучно пообещал:

— А ведь ты допрыгаешься у меня, стрекоза. Я ведь тебя убью.

Так сказал, что Тальку передёрнуло. Наверно, так же передёрнуло Кармен, когда она услышала угрозы любовника. И Дездемона: «Молилась ли ты на ночь?».

Талька, конечно, мечтала исполнять в балете ведущие партии — и чтобы Дон Хосе вонзал большой фольговый кинжал в подпрыгивавшую грудь… И чтобы Отелло смыкал мощные руки на её трепыхавшейся тёплой шейке… Но не в жизни же — на сцене!

И — господи, какая же она балда! О чём думала, когда отправляла к нему сына и с содроганием — с глаз долой, от греха подальше — сунула в спортивную сумку обвёрнутый в футболку пистолет. Который, по закону жанра, обязан был выстрелить в последнем акте.

* * *

Тем более случался инцидент: когда у Юрки Генералова ещё не имелось огнестрельного оружия. Во время очередного выступления «Rjabinushka» — сидел в зале. (Как верно подметила наблюдательная Алла Борисовна: «И тот же ряд, и то же место»).

Когда Талька подбирала букеты, заметила белевший на сцене листок. «Люблю! Не могу! Надо кончать…» — далее неразборчиво, прыгающим Юркиным почерком. Бред сумасшедшего.

Она уже облачилась в хитончик, когда в хлипкую уборную кто-то начал ломиться и рычать. По голосу определила — Юрка.

Постучала музыкантам в соседнюю гримёрку. Ребята (Талька высунула носик в щель) выскочили, завязалась потасовка. Юрку хорошо, от души побуцкали: чтоб знал, как на наших девчонок кидаться!

Когда милиция прибыла, ей продемонстрировали трофей: извлечённый из недр Юркиного плаща, из внутреннего кармана, перочинный нож.

Ужас! Маленький, с удобной перламутровой ручкой, отточенный как бритва. Милиционер сказал: рукоятку долго и сильно сжимали, аж нагрелась!

Талька представила, как Юрка ночью, вжикая, любовно точил лезвие, пробовал ногтём, снова точил. На стене металась лохматая тень…

Чик по сонной артерии — и вот тебе похороны, транс, спектакль, вопли… И она, Талька, главный персонаж, в розовом гробу с кружавчиками.

* * *

Благодаря своей спасительной, чудовищной, вопиющей легкомысленности, Талька быстро забыла о Юркиных угрозах. У неё завёлся новый амант, моложе её на пятнадцать лет, тренер областной хоккейной команды.

Женат. Как все они говорят, на грани развода. Но — грудной ребёнок, полусумасшедшая алкоголичка-жена. Захочешь да не бросишь такую нагрузочку.

На жадные расспросы подружек: «И как?!» — хмыкала небрежно и исчерпывающе: «Гигант».

Благочестивые дамы назовут Тальку слабой на передок: что ж, обидеть красивую женщину может каждый. Но ошибутся: Тальку мало возбуждали мужчины, она всегда была холодна, как льдинка!

Находясь в объятиях мужчин, она нежилась, вместе с ними оглаживала себя ладонями, поворачиваясь так и эдак, подставляясь… И… мучительно завидовала мужчинам!

Болваны, они хоть ценили, понимали, как им повезло?! Какой лотерейный билет, в лице (вернее, в теле) Тальки, они выиграли? Каким сокровищем этой ночью им посчастливилось обладать?!

С её шёлковой кожей, от одного прикосновения к которой у мужчин стекленели глаза и пересыхали рты. С соблазнительными скульптурными изгибами, со всеми тугими задорными выпуклостями и тёплыми игривыми впадинками?

С райской розочкой: спящей, алой и крошечной как её ротик, до поры до времени крепко сомкнувшей жирные лепестки. Но готовой немедленно, чутко откликнуться, раскрыться, распахнуться, впустить в самую сердцевинку цветка для проникающих поцелуев, излиться сладчайшим нектаром.

О, счастливчики!

Талия заряжалась мужскими токами, возбуждалась их возбуждением, их любовью к ней. И, в конце концов, бурно оргазмировала: упиваясь сама собой.

Возможно, именно так древнегреческий красавчик Нарцисс научился наслаждаться и обладать собственным телом. Через ласки поклонников восходил к самому себе, проникал сам в себя и овладевал самим собой.

Так же и с Талькой. Эти самодовольные самцы чрезвычайно гордились собой, не подозревая, что были лишь инструментом в Талькиных гибких, маленьких и сильных ручках.

И не понимали, что охватившее их после соития прекрасное опустошение, бессилие… какое-то странное. Но хотели этого странного, полного опустошения, как наркотика, снова и снова.

Впрочем, ведь все женщины в постели — вампиры, а мужчины — доноры. И это на самом деле испокон веку Евы властно берут — а Адамы покорно отдаются. Женщины — пчёлы, а мужчины — цветы. Женщины — охотницы, а мужчины — жертвы.

Но женщины ловко запудрили им мозги. Обставили всё таким образом, что мужчины чувствовали себя властелинами. Пусть себе воображают, что это они покоряют, совращают и обладают. Блажен, кто верует.

Глупенькие самодовольные оплодотворители и удовлетворители не должны заподозрить неладное и запаниковать. Для этого стоящее на дьявольской службе у женщин искусство всячески возвеличивало мужчин.

Ну а в Тальке эта Евина черта всего лишь особенно ярко проявлялась. Ведь она была женщиной в квадрате, женщиной в кубе и даже в десятой степени.

* * *

Этюд назывался «Царевна Лебедь и Коршун», интерпретация «Сказки о Царе Салтане». Талия в коротком платьице из лебяжьего пуха (куриный, наклеенный на ткань), в тюрбане с большим, пушистым раскачивающимся пером неведомой птицы, мелко семенила своими ножками в белых колготках (па де буре).

Вокруг неё кружились, охраняя, прочие лебёдушки: в платьицах поплоше, без тюрбанов и перьев. За кулисами Коршун, в чёрном обтянутом трико, готовился к выходу, прыгал, разминал мускулистые ноги.

Талька сцепилась руками с подружкой в менуэте. Та, тяжело дыша, шепнула: «Твой сегодня совсем бешеный». И указала глазами.

В своём ряду (прохлопала ушами охрана!) сидел Юрка, сунув руку за лацкан выходного пиджака. И за весь вечер ни разу не вынул её оттуда. И не сводил с Тальки глаз. Какой сумрачный, остановившийся взгляд у него был!

Коршун, по старым рассохшимся, скрипящим половицам, подбежал к Тальке, обхватил, завертел. Хищно и торжествующе поднял добычу высоко над головой, плотоядно скаля в улыбке лошадиные зубы.

Она прелестно изогнулась, безвольно обвисла, обмякла тряпочкой в его руках. Юрка весь подался вперёд. Не вынимая, впрочем, руки из-за пазухи.

— Твой благоверный совсем сбрендил, — это сказала другая лебёдушка. Она подхватила упавшую Тальку под белые, гибко и беспомощно бьющиеся в агонии руки-крылья, и увела дальше от Коршуна. Тот бесновался, зависал в широких прыжках в повороте, в поисках исчезнувшей жертвы.

Тальке стало плохо, и её заперли в уборной — мужской, для безопасности. Вахтёр по телефону вызывал наряд.

Театральные охранники прошли за кулисы. Трусили, зло переругивались, что они не нанимались играть в этой мыльной опере. Караулить артисток от чокнутых ревнивых мужей. И, блин, сколько можно уже?!

Капельденеры собирались незаметно выводить зрителей с задних рядов, но правильно рассудили, что подымется паника. Преступник занервничает, перестанет себя контролировать, откроет беспорядочную стрельбу.

Конец представления скомкали. Вместо Тальки выпустили замену. Публика не заметила. Похлопала положенное время, покричала дежурное «бис», хлынула к выходу.

Юрка предсказуемо начал продираться сквозь человеческий поток к сцене, к рабочему выходу. Танцовщицы боязливо набились в бухгалтерию — не потому, что там безопасней — а откуда хорошо просматривался коридор: а зрелище обещало быть захватывающим.

Юрке (с рукой за пазухой!) дали беспрепятственно войти. Он сильно дёрнул дверь в Талькину гримёрную. Тут на него и навалилась, и повязала прибывшая группа быстрого реагирования.

Бойцы досадовали: было бы из-за чего! Из-за семейных разборок! Сорвали зло, от души наподдавали неугомонному возмутителю спокойствия. Тем более Юрка, что называется, при задержании оказывал активное сопротивление.

Его, в наручниках, увели в «карман». Тальку и свидетелей допрашивали по горячим следам в кабинете директора.

Быстро закончили с формальностями. Талька, по законам жанра, столкнулась с бывшим мужем в тесном коридорчике нос к носу. Его, с заломленными руками, вели к выходу, в «буханку».

Из-за свороченной набок скулы на неё сверкнул заплывший глаз. Белая парадная рубашка и выходной костюм были запачканы и порваны. Из разбитого носа капала кровь.

Она опустила глаза и проскользнула-просеменила мимо…

* * *

— Главное, его обезоружили, — облегчённо вздыхаю я. — А то валялась бы ты, как чеховская Оленька, застреленная Камышевым. Или, зарезанная навахой Кармен Н-ского уезда.

— А никакой навахи не было! — пожимает худыми балетными плечами Талька. — И пистолета не было в помине! Знаешь, что вытащили у Юрки бойцы? До зубов вооружённые, доблестные стражи порядка в бронежилетах и касках?

Цветок в целлофане! Вот что крепко сжимал Юрка на груди. Райскую розочку: точнее, то, что от бедняжки осталось. Жалкую, переломанную, мятую, с почти голой головкой. По ней ходили, топтали, не замечая, потом отшвырнули в угол…

— И не знали, что это и есть главный вещдок, — задумчиво говорю я.

— И не знали, что это и есть главный вещдок, — послушно, попугайчиком повторяет Талька. Встряхивает тощей седой косицей, редкими кудряшками на лбу.

* * *

Звонок в дверь. Принесли Талькин заказ: глянцевый каталог новейших дизайнерских гробов.

Мужских шестигранников-саркофагов: благородных, сдержанных тёмных тонов, с тяжёлыми витыми позолоченными ручками, из лакированного бука.

Женских и детских: трогательных игрушечных, легкомысленных голубых, лиловых, салатных расцветок.

Внутри уютные гнёздышки взбиты в крутую пену жемчужных кружев. Поблёскивают перламутром подушки с воланами, зовут приклонить прелестные головки и сомкнуть веки в сладком вечным сне.

Талии нравится узкий гробик с изящным округлым мыском, обтянутый розовым атласом. Крышка крест-накрест перевита лентами. Напоминает балетную туфельку. И не так чтобы очень дорого.

Талия вертится, хохочет: сегодня у неё встреча с гробовщиком. То есть, это она его так поддразнивает, а на самом деле он директор крупного ритуального агентства.

— Вдовец, — со значением говорит Талька.

— Чёрный?

— Ай, вечно ты со своими.

Нет-нет, встреча не деловая: старый дурак сразу положил на неё глаз. Преподнёс ажурную корзину, полную белых хризантем. Не исключено, что позаимствовал из крематория у какого-нибудь покойничка.

Талия щебечет, порхает у зеркала, поправляет остатки увядших кудряшек. Придирчиво всматривается в своё не единожды распоротое и искусно ушитое, свежеподтянутое личико.

Меряет на себя что-то пышное, воздушное, цвета зефира. Похожа на побитую жизнью бабочку. Пригрело солнце — и она встрепенулась, ожила, расправила истрепавшиеся хрупкие крылышки.

Низенький, пузатый гробовщик, с почтенно сложенными на брюшке лапками: в белой манишке, в чёрном блестящем фраке — уже сидит в липком прочном домике. Поблёскивая выпуклыми блестящими восемью глазками, тихо, упорно, терпеливо ждёт своего часа.

Эй, Талька, вернись, не встречайся с гробовщиком! Не ходи на свидание со Смертью!

Не слушает, заливисто хохочет:

— Ай, вечно ты со своими!

Эффектно машет на прощание ручкой, разбегается, летит в восхитительном гранд па-де-ша…

И исчезает за углом в золотистом снопе солнечного света, как в луче прожектора — чтобы исполнить свою самую главную в жизни, последнюю сольную роль.